- О чем призадумались? - Голованов резко - как все, что он делает оборачивается.

- О том, Иван Константинович, что в сторону от своих забот еду, - шучу я. - Километров на пятнадцать.

- Всяко случается, - неопределенно обещает секретарь райкома.

Председательский кабинет попросторней, чем у секретаря райкома, и обставлен побогаче: ковровая, во всю длину дорожка, отличный письменный стол - в простенке между окнами, и перпендикулярно приставленный к нему второй, поменьше, с мягкими стульями по сторонам; книжный шкаф с рядами синих томов, светлые, спокойного салатного тона стены. Когда мы входим, сидящий за столом человек - он что-то рассматривает, положив левую кисть на мощный морщинистый лоб, а правой задумчиво постукивает концом карандаша, - человек этот вскидывает голову, поднимается, и я сразу припоминаю выразительное определение Голованова: фигура. Он высок, худощав, в удобной свободного покроя рубахе с коротким рукавом и отложным воротом; сухое лицо чисто выбрито, из-под стекол очков в тонкой золоченой оправе внимательно, запоминая, смотрят серые холодноватые глаза; мощный морщинистый лоб с лысиной, сохранившиеся по краям волосы аккуратно подстрижены и тщательно причесаны.

- Приветствуем, Андрей Андреевич, - деловито и вместе с тем уважительно здоровается Голованов, знакомя нас. - Над чем вы тут колдуете, смотрю?

Буров подвигает по столу прошнурованные широкие листы каких-то чертежей, на поросшей седой шерсткой руке его поблескивают плоские золотые часы; голос у него неспешный, чуть глуховатый.

- Да вот - кафе-столовая. Полюбопытствовать взял.

- У вас же есть столовая.

- Мала. Не грех бы и кафе такое поставить. Чтоб молодежь, парочки могли вечер в уюте посидеть. Да и не одна молодежь.

- Вот вы о чем тут, - разочарованно говорит Голованов. - А я-то думал, об урожае кручинитесь. Горим ведь, Андрей Андреевич!

Буров молча придвигает к себе чертежи, складывает их; тут только замечаю, что на столе, рядом с телефоном, стоит ребристый пластмассовый квадрат селектора - новинка для деревни.

- Старики свое сказали: засуха, - отзывается наконец Буров. - Половины не доберем, уже ясно.

- А половину откуда возьмете - если дождей не будет?

- Половину даст агротехника. Вся зябь у нас была - августовская. Семена, как всегда, - элитные. Влагу, что была, закрыли. Сработает... Кукуруза поддержит: ей такая жара - родная.

Буров говорит короткими предложениями, отделяя одно от другого паузами, словно взвешивая, - в общем очень обыденные слова звучат веско, убедительно. Сидит он, несколько сутулясь, как все высокие люди, и положив на стол сцепленные руки.

- Как строительство комплекса?

- Подвигается. Хотите - съездим?

- Обязательно.

Голованов спрашивает коротко, быстро - Буров отвечает неторопливо, тоже вроде бы немногословно, но так, что возвращаться к вопросу не приходится; умение это приходит к людям с житейским опытом. Мелькает забавная мысль если заглянуть в кабинет снаружи, в окно, все бы, наверно, показалось по-другому, наоборот: поблескивая очками в тонкой золотой оправе, пожилой представительный мужчина спокойно, уверенно расспрашивает молодого подвижного человека, своего подчиненного..

В окне, за плечами Бурова, видны легкие белые колонны Дома культуры, щит с какой-то афишкой и стоящий рядом зеленый "ижевец" с коляской. Если наклониться чуть вправо, покажется и угол продовольственного магазина, почти сплошь стеклянного; эта часть центральной усадьбы, дополненная, конечно, солидным, из серого силикатного кирпича зданием правления - в котором мы и находимся сейчас, - с клумбами у подъезда и экономной полосой асфальта, похожа на уголок небольшого благоустроенного городка.

Прислушиваясь к деловой беседе, внимательно слежу за Головановым - в ожидании какого-либо знака: чтобы вовремя выйти, не слышать разговора, который неизбежно должен состояться. Прежде всего потому, что - неудобно, но еще и потому, что вообще не хочу слушать такой разговор. Симпатии мои уже отданы этому пожилому, с суховатым интеллигентным лицом человеку, но верю, что он мог натворить что-то такое, за что его надо вытаскивать на бюро - употребляя выражение председателя райисполкома. Жду и оказываюсь врасплох застигнутым.

Говоря о прополке сахарной свеклы, Буров вдруг - безо всякого перехода - спрашивает:

- Иван Константинович, может, хватит нам в прятки играть? Я ведь тоже, как вы, люблю - напрямую.

- Давайте - хватит, - с маху соглашается Голованов.

Чуть замешкавшись, я вскакиваю, демонстративно вынимаю из кармана пачку "Беломора".

- Да курите вы тут, пожалуйста! - Буров машет рукой. - Хотите - вон окно откроем.

Не вставая, он поворачивается, тычком распахивает рамы и снова в упор взглядывает на секретаря райкома, - Все точно, Иван Константинович, было. В среду, можно сказать - в самые рабочие часы, грохнул целый стакан. О причине пока не говорю - неважно... Грохнул, может, там какую щепотку соленой капусты в рот и кинул. И пошел в правление. Позвонили - нужно было чтото подписать...

Я усердно дымлю, стараясь не смотреть на Бурова, - он говорит все так же спокойно, и только побуревшие сухие скулы выдают, что спокойствие это дается ему не просто; усердно дымит и Голованов, своим молчанием как бы подтвердив, что уходить мне не нужно.

- Подписал и сижу тут - в одиночестве, - ровно продолжает Буров. Правленцы мои не привыкли - чтоб председатель косой был. Сами не входят и других не пускают... А входит вместо них - Фомич, его-то не задержишь. Отношения вы наши знаете... без нежностей.

Вошел и с ходу распекать начал - умеет он это - прямо с порога. Ни здравствуй, ни прощай, а сразу быка за рога: "Бардак у тебя, Буров..." Я молчу. Сижу вот эдак же, как перед вами, - рукой подбородок подперши. Спросил что-то, ответил, - может, и невпопад что, не по его. Ну и разило, наверно, от меня - как из бочки. Таких кто, как я, пьет, тех ведь сразу видать... "Да ты что, спрашивает, Буров, - пьяный?" Пьяный, говорю, Андрей Фомич, - неужто не видно? Тут он кулаком по столу и ахнул. Стекло вон какое скрошил - жалко. Кулачище-то подходящий, нерасходованный...

Буров скупо усмехается, сдвигает, справа от себя, стопу газет и журналов - угол шлифованного канцелярского стекла отколот, отбитая часть снежно серебрится мелкими извилистыми трещинами. Ненароком откусив оранжевый фильтр сигареты, Голованов сердито сплевывает с губ табачинки, давит окурок в девственно-чистой пепельнице.

- Много он мне тут... высказал! И справедливого и несправедливого. А я сижу - губы сцепил. Начну, чувствую, - еще хуже получится. С тем он и вылетел, дверью наподдал. - Буров морщится, какое-то время молчит и признается: - Обидно, Иван Константинович, стало... Сорок лет в партии. Никто на меня никогда кулаками не стучал. За последние годы и вовсе отвык... от такого.

Понимаю - нехорошо получилось, не оправдываюсь. Думал уж, извиниться надо - не решил пока: за что?

Голованов закуривает снова, предварительно исследовав мундштук сигареты на прочность; в глазах у него - смешинки, может, несколько смущенные.

- В обкоме один товарищ в таких случаях так говорит: вопроса больше нет. - И деликатно, вроде бы не настаивая, спрашивает: - Андрей Андреевич, если все-таки не секрет: а причина?

- Сорвался, конечно, - просто отвечает Буров. - Старший мой, вы знаете, - на полуострове Даманском...

А в среду в областной больнице младшему операцию сделали. Гнойный перитонит. Жена там с ним. Позвонила, говорит - плохо. Тут еще без дождей без этих - муторно. Все в ту же кучу. Пришел домой - один, как кулик на болоте. Начал обед собирать - бутылка-то и подвернулась. Час-другой, думал, забудусь, усну - понадобилось документы в банк подписать. Верно, выходит, зубоскалят: один выпил - пьянка, десять человек, под какимнибудь предлогом, - не пьянка, а мероприятие. Сейчас-то парень на поправку пошел - вечером с женой разговаривали. А то уж лететь к нему собирался...

Все это Буров произносит на одной интонации, ничего не выделяя - как привык, наверно, и в жизни ничего не делить на свое и не свое. Голованов молча слушает, перегоняя сигарету из одного угла рта в другой, - сдерживая себя, кажется.

- Вопроса больше нет, - повторяет он свою шутку, но теперь она звучит по-другому: жестковато; насколько я понимаю, разговор этот будет продолжен - без Бурова.

- Вопрос есть, Иван Константинович, - не соглаша-- ется тот. - Пора это кресло кому помоложе занять. Сколько мог - выкладывался. Отпустите подобру-поздорову.

- Хорош номер! - возмущается Голованов. - В такой год, в беде - можно сказать, хозяйство бросить! Как же это, Андрей Андреич, а?

Буров усмехается так, будто Голованов сказал несуразицу.

- Не поняли, Иван Константинович. Дезертиром никогда не был. Год, конечно, закончим - сбалансируем.

А уж с нового - отпустите. Шестьдесят три скоро. Иные мои погодки - на вечной уж пенсии.

- Ну, до нового-то дожить надо! Тогда и думать будем, - повеселев, с несвойственной ему беспечностью, беззаботностью отмахивается Голованов; и, вероятно, для того, чтобы снять какое-то напряжение, - совершенно неожиданно для меня спрашивает: - Андрей Андреич, а вы Орлова - знали?

Удивлен таким переходом и Буров - на секунду его рыжеватые брови зависают над позолоченными ободками очков; все черты его суховатого лица как бы отмякают, добреют.

- Сергей Николаича?.. Еще бы не знал! Его весь район знал. А я, может, побольше других. Хотя и встречались-то с ним считанные разы. В сорок четвертом в одном госпитале, в одной палате лежали.

- Что - серьезно? - Голованов, по-моему, радуется больше из-за меня незаметно, совсем по-мальчишески подмигивая и этим же вопросом подогревая Бурова.

- При мне его и демобилизовали. Мо-гучий мужик был!.. Начнут, бывало, белье менять - уж на что ко всему привычные, и то не по себе станет. Живого места нет - весь исполосован! Два раза до этого в госпитале лежал, и опять на фронт. Одно дело, конечно, - молодые были. Другое - что тогда, правда, как на собаках на нас зарастало. А уж с третьего раза - подчистую. Рука у него левая парализована была. Как в палате угомонятся, притихнут, он на койке сядет и давай ее правой, здоровой, как складной метр складывать да раскладывать - все разрабатывал.

- Вспоминали про Загорово? - теперь уже я, жадничая, лихорадочно прикидывая, как бы чего не упустить, начинаю выпытывать у Бурова.

- Эх, еще бы - два загоровца чуть не рядышком на койках! Ночи в госпитале длинные - лежали зимой. Меня-то после нового года привезли, а он - пораньше. Так за одну такую ночь мы, бывало, в мыслях - само собой - на всех загоровских скамейках посидим. Всех щурят в речке переловим!.. Признаться, чудно мне тогда немножко казалось. Молодой мужик, боевой офицер - всю войну под огнем мосты рвал да наводил. А в разговоре - чуть что - про детишек. Про детдомовских. Какие, мол, хорошие пацанята растут. Что вернется - и опять к ним. Про то, что ничего выше-то их нет - детей. Что и война эта - за них же, за детей, за их будущее. Слова, конечно, позабыл, а содержание - точно. Потом-то и я, конечно, понял: правильно все это. А он и тогда понимал, видел - даром что помоложе нас был. Мы ведь тогда, выздоравливающие, чем больше интересовались? С подходящей бабенкой познакомиться. А не тем, что после такого знакомства получиться может.

Широкая озорная улыбка смывает с сухого лица Бурова морщины, сдержанность, на мгновенье сквозь его нынешний облик проступает облик бедового фронтовика, - велика власть прожитого над людьми, и нет ничего увлекательнее, чем наблюдать такие превращения, стараясь ничего не позабыть, накрепко зарубить в памяти; по собственному опыту знаю, что стоит достать блокнот, как непосредственность такого рассказа пропадает, он, как непрочная гнилая нить, начинает рваться.

- Кем вы были, Андрей Андрепч?

- Лейтенант. А Сергей Николаич - майор. И тоже вот характер: ничем не отличал, что в палате старшим был по званию. Попадались ведь и такие: кальсоны одинаковы, а гонор-то разный.

- Когда ж вы с ним после войны встретились? - то ли помогает мне, то ли поторапливает Голованов.

Буров снимает очки, безо всякой надобности протирает их платком, и становится видно, что глаза у него не холодноватые, а просто немолодые и усталые.

- Да в тот же год, осенью. По первому морозцу приехал, на подводе. День-то для меня больно памятный такой был. Вчера, допустим, председателем меня избрали, а сегодня он приехал. Тут вон, на месте Дома культуры, две развалюхи тогда стояли. Одна-то больно уж аварийная. Подуй ветер как следует - ну, и снесет. А в ней, в халупе этой, - колхозница с тремя ребятишками. С похоронкой к тому же... Вот, значит, вчера меня избрали, печать и все, какие были, долги принял, а сегодня, с утра, мужиков, что нашлись, собрал да к ней. С топорами, с пилами. Тут он, Сергей Николаич, и заявился. Намто жарко, распалились за делом, а он прозяб, нос синий.

Да рука его левая в карман в пальто засунута. Два пальца, говорит, вроде шевелиться начинают... Ну, я его сразу домой к себе, в тепло. Обрадовались, конечно.

- Зачем же он приезжал? - теперь уже явно поторапливает Голованов.

- Семян люцерны попросить. Чтоб летом было чем детдомовский конный обоз и дойное стадо подкормить.

На пять голов и то и другое... Дали мы ему семян - было у нас немного, это ему в райкоме точно подсказали.

Уговаривал еще остаться переночевать у меня - не стал, некогда. Удивляясь тому, что предстоит сказать, Буров качает головой. - И ведь надо же! Нашелся пакостник - послал в область анонимку.

- Какую? - живо спрашивает Голованов.

- Что директор детдома и председатель колхоза за пол-литра транжирят государственное добро. Семенной фонд. Комиссия приезжала - как же! С чем, правда, приехала, с тем и уехала.

- А что, здорово тогда выпили? - только что поторапливающий Бурова Голованов непонятно почему задерживается на этой пустяковой и давней к тому же истории, даже подсказывает объяснение-ответ: - Фронтовики, со встречи, - естественно.

- Не вышло, Иван Константинович, - смеется Буров. - Дома у меня ничего подходящего не нашлось, посылать не стали. Я-то принять тогда мог, врать не буду - фронтовая закалка. А у Сергей Николаича, случалось, Сердце в ту пору прихватывало. Обошлись самоваром.

- Часто вы с ним виделись? - целеустремленно возвращаю я беседу в желаемое русло.

- Да ведь район - не фронт, не страна. То на каком совещании сойдемся, то в райкоме столкнешься. Перекинешься, и дальше. Галопом жили... Три года назад ребятишек он нам на подмогу привозил. Со свеклой тогда - парились. За работу мяса мы им посылали. По совету Ивана Константиныча.

- Было такое, - кивает Голованов.

- А год назад в останний раз пришлось ему помочь, Сергей Николаичу. Уж без указаний. С прямым нарушением устава, можно сказать... Цельную машину провизии отправили - на поминки. Чем ей - одной-то, вдове с дочкой - такую прорву обнести было? Без малого весь райцентр поклониться пришел. Из Пензы сколько понаехали.

Сами, поди, Иван Константинович, помните? - были, видели.

- Видел, - подтверждает Голованов и поднимается.

Отправляемся посмотреть строительство животноводческого откормочного комплекса. Солнце наконец-то двинулось на закат, но зной вроде еще гуще напекло, прокалило за день. В "газике" не продохнуть; Голованов, полуобернувшись к нам, расспрашивает, как идет стройка, - Буров называет цифры, фамилии, все так же отделяя короткими паузами фразу от фразы. Не вникая, прислушиваюсь к его ровному неторопливому голосу, и временами начинает казаться, что сидящий слева от меня пожилой высокий человек, едва не подпирающий головой горячий брезентовый тент, - Орлов Сергей Николаевич.

- Ну как, далеко от своих забот уехали? - напоминает мне Голованов мои же слова, протягивая сигареты; глаза у него смеются.

- Приблизился, Иван Константинович, - охотно признаюсь я. - На пятнадцать километров приблизился.

- То-то!.. А еще очень советую побывать у нашей Розы Яковлевны.

- Она кто такая?

- Директор нашего торга. Коммунистка. Очень давно тут работает. Снабжение детдома идет через торг - так что она, по-моему, может рассказать.

- Точно, - поддерживает Буров. - О ней о самой цельную книжку написать можно.

6

В подарок Софье Маркеловне привез "Русский чай", сейчас она рассматривает лакированную металлическую коробочку с изображением московского Кремля и лукаво смеется:

- Ох, и хитрющая я старуха стала, голубчик! Видите, как уценилась? А ведь у самой диковинка есть - грузинский "Юбилейный". С белым цветом! По воскресеньям завариваю - для вас нынче исключение сделаю. Андрюша Черняк привез.

- Слышал, что он был. Жалею - познакомиться не удалось.

- Был, погостил у нас. Да не один был - с женой.

Порадовалась я. Ну, наконец-то, говорю! Уж боялась, как бы вроде меня бобылем не остался. Красивенькая, умница -- видно. А вот я ей чем-то не пришлась. Чем уж - не знаю. Женщины такое, голубчик, сразу чувствуют, Софья Маркеловна просто, не обижаясь, вздыхает. - Ну, да бог с ними. Главное, чтоб у них все хорошо... Заставила его за инструмент сесть. Так вроде все помнит, - техники никакой. А какие руки были, какой удар!.. Мо-жет, за то ей и не понравилась, что поругала я его?..

Рассказывая, рассуждая, Софья Маркеловна собирает на стол, садится и начинает священнодействовать: втягивает восковыми ноздрями пахучий крутой парок заварки, колет серебряными щипчиками податливый пиленый сахар, делает первый глоток, жмурясь от удовольствия; и требовательно приглашает повосхищаться чаем и меня:

- Обратите внимание, какая горчинка, а? Букет, голубчик!

Чаевничаем втроем: хозяйка, я и подмигивающий со стены чубатый майор прошу извинения, - подполковник Андрей Черняк. Щеголеватого, с пижонскими усиками поручика в нашу компанию не засчитываю, не вижу его - хотя спиной чувствую его несколько высокомерный взгляд и хотя неразгаданное и необъяснимое присутствие его здесь занимает меня по-прежнему. Видит его Софья Маркеловна - она сидит напротив, замечаю, как ее взгляд не однажды проходит поверх моей головы, к портрету, но она снова не говорит о нем. В чем-то, вероятно, мои первоначальные догадки верны - у многих из нас есть портреты, фотографии, которые мы не показываем посторонним, а если уж они кому и попадутся на глаза, отделываемся ничего не значащими словами: так, знакомый - знакомая. Либо - еще проще и мудрей, как это получается у Софьи Маркеловны, - делаем вид, что их вовсе и нет, что на общечеловеческий язык переводится совершенно точно: вас это, любезнейший, не касается...

- Все-таки странно, голубчик, что вещи долговечнее людей, - случайно или умышленно уводит от незаданното вопроса Софья Маркеловна. - Возьмите вы пианино, друга моего стародавнего... Купили его, когда мне было семь лет. В прошлом веке!.. Почти ровесники, а сравнения никакого. Настроят, и опять в порядке. А я, как Андрюшу с Юлей проводила, - села, и ничего не получается. Руки - как крюки, их не настроишь. Стояло и стоит себе. И после меня не знай еще сколько стоять будет...

Нет, Софья Маркеловна не жалуется - просто свидетельствует, да еще разве чуть удивляется, что сотворенное человеком обычно переживает творца. Все правильно, разумно, так быть и должно - иначе каждому поколению приходилось бы начинать заново, топчась на месте; но понятен мне и подтекст такого удивления: все-таки коротка человеческая жизнь, и уж очень быстро она пролетает. Не одним ли мигом представляется собственная жизнь и этой старухе с величественной осанкой и горделивой копной белоснежных волос - даже такая долгая, какая не каждому еще и выпадает?..

Добавив в чашку чая, Софья Маркеловна чему-то усмехается

- Знаете, голубчик, а у него, у инструмента, - тоже биография. И довольно сложная... Вот прикиньте-ка. Сделали его в Берлине - оттуда выписывали. Привезли - через всю Россию - в наше Загорово. Поставили в большом парадном зале. Училась на нем девочка с бантиками. Училась прилежно - очень уж ее родителям хотелось, чтобы стала она благородной девицей... Потом - почти тридцать лет - инструмент жил в детском доме.

- А туда он как попал?

- Отвезла, когда работать начала. - Иконописные глаза старушки голубеют в улыбке, молодеют. - Приняли меня преподавателем музыки, а музыки-то никакой и не было. Говорю вам: Шопена, Листа, "Наш паровоз, вперед лети..." - все на нем играла. И Андрюша Черняк на нем же учился. Поработал!.. Затем уж - вроде на пенсию, опять сюда вернулся. В сорок девятом Сергей Николаевич новый привез. А моего пенсионера - отполировали, подсвечники эти очистили, настроили и мне доставили. Все он же - Сергей Николаевич удумал.

Вот так! Подобно тому, как корабли идут на огни маяка, как самолеты держат курс на радиопеленг, так и я опять выхожу на Орлова. Кажется, о чем бы и с кем бы ни заговорил тут, в Загорове, все равно, рано или поздно, всплывет его имя.

- Недоразумение еще с этим вышло, - посмеиваясь, продолжает Софья Маркеловна. - Взяли его на какой-то там баланс, давным-давно уж, оказывается. Собрались выносить, а завхоз не дает. Пришлось Сергей Николаевичу специальный приказ писать. Да не какой-нибудь - с благодарностью мне! Тогда уж и Уразов сдался. Он ведь, Сергей Николаевич, такой: обходительный, мягкий, а уж если надо - на своем поставит.

Вспоминаю, что названную мельком фамилию Уразова я уже в связи с чем-то слышал: что-то вспоминая, легонько хмурится и Софья Маркеловна, лицо ее проясняется.

- Ага, вот про что вам рассказать надо! Про этих Уразовых. О нем, правда, особенного нечего: личность малопримечательная. Разве что грубоватый. Работал у нас завхозом. Маленький, полный, лицо, как у мальчика, розовое. Вы не замечали, что все завхозы почему-то розовые? Чего смеетесь - нет? Ну, может быть, ошибаюсь. Одним словом, человек - как человек. А вот супруга его, Полина Ивановна, - та, наоборот, весьма примечательная. Ростом повыше меня, голос такой - хозяйский.

Очень неотесанная дама, хотя уверяла, будто что-то там кончила. Поступила она к нам незадолго до того, как Сергей Николаич вернулся с фронта. И, знаете, как-то незаметно власть большую взяла. Не по должности. Воспитательница, а всем командует, на ребятишек покрикивает - не заведено это у нас. Попробовали немного одернуть - бесполезно. Директором тогда у нас старичок был тихоня, мухи не обидит. Больше всего скандалов боялся.

Этим-то она и пользовалась. Поговаривали даже, что в директора ее прочат. Вот ужас был бы!..

Глаза Софьи Маркеловны - от этого несостоявшегося ужаса - становятся круглыми и тотчас наполняются улыбкой. Все-таки удивительно подвижное у нее, для таких лет, лицо. Да и вся она сегодня - нарядная, в сиреневой летней кофте с отложным воротом - оживленная, бодрая.

- Конечно, роль тут играло и то, что муж у нее - завхоз. Правая рука директора, можно сказать. А при нашем тихоне-старичке - и обе две. Кому дров, угля - подвезти или не подвезти, все от него зависело. Любая мелочь - к завхозу, через завхоза. Вот и получалось: на собраниях - Уразова, по всему детдому - Уразов. Была у нас одна молоденькая воспитательница, из эвакуированных - не выдержала. "Сплошная, говорит, уразовщина!" Ушла на военный завод, в общежитие воспитателем.

Попыталась я с этой Полиной поговорить по-хорошему, потихонечку. Тут же рот заткнула: "На вашем месте - при вашем соцпроисхождении я вообще бы, дорогая, в тряпочку помалкивала!.." Представляете? Никто меня злосчастным моим происхождением не попрекал никогда.

Я уж и сама о нем забыла!

Одутловатые щеки, скулы Софьи Маркеловны слабо розовеют, и тут же она прощая - снисходительно взмахивает рукой.

- Ну да бог с ней!.. Я это к тому, чтобы вы обстановку представили. Когда Сергей Николаевич приехал.

Нас, прежних, он всех знал. Как и мы его. А к Уразовой присматриваться начал. Молчком, без всяких замечаний, и все-таки - заметно, что присматривается. Полина наша вроде поначалу притихла, потом опять голос ее громче всех стал. Поразительная женщина!.. Через месяц собирается совет воспитателей. Вечером, как сейчас вижу: мы сидим - кто в пальто, кто в шубах, - отопление у нас тогда печное было, дрова поберегали. Сергей Николаевич стоит - в пиджачке каком-то, левая рука висит, как протез. И говорит - негромко так. Он вообще негромко говорил, вроде бы стеснялся. Но уж то, что хотел сказать, - говорил прямо. Безо всяких там округлостей. "Сегодня утром, говорит, у нас в детском доме произошло чрезвычайное происшествие..." Верите, голубчик, - у нас у всех сердце екнуло! Ничего не знаем, ничего не слышали, и нате вам - происшествие! Главное, день такой спокойный был и сводка военная по радио хорошая. А он объясняет:

"В группе семилеток есть один мальчик - Вася. У него что-то не в порядке с мочевым пузырем. По утрам нередко просыпается в мокрой постели. Воспитатель в таком случае обязан посоветоваться с врачом. Проследить, чтобы ребенок не пил на ночь. Чтобы перед сном сбегал, куда нужно. Ничего этого воспитательница Полина Ивановна Уразова не сделала. А то, что сделала, - возмутительно. Утром, при подъеме, она выстроила ребят, вызвала из строя этого Васю и при всех накричала на него. Мне довелось услышать только последние ее слова: "Я ие потерплю половой распущенности!"

Теперь щеки Софьи Маркеловны розовеют заметнее, гуще - она и возмущена и сконфужена тем, что приходится вслух произносить подобное.

- Мы так и ахнули, - она изумленно качает головой. - А Сергей Николаич поморщился и продолжает:

"Помимо того, что это - чудовищная глупость, возмутительно и по другой причине. При всех выставить ребенка на посмешище, травмировать его - может быть, на долгие годы... Как директор, говорит, решение я принял, - вам всем сообщаю об этом во избежание каких-либо кривотолков". И к ней, к Уразовой: "Полина Ивановна, воспитателем вы быть не можете. Пожалуйста, подайте заявление - мы освободим вас по собственному желанию.

.Чтобы вы могли где-то устроиться..."

Голос у Софьи Маркеловны звучит напряженно-спокойно - будто это она сама говорит в лицо провинившейся эти прямые сдержанные слова.

- Как она тут вскочила - красная как свекла! "Никакого заявления не будет! Я сама вас всех на чистую воду выведу! Миндальничаете тут! Макаренко учил - в кулаке держать. А вы слюнтяйничаете!.." И давай нас всех костерить! Сергей Николаевич сначала стоял, потом сел, потом опять встал, когда она выкричалась. Вот выдержанный, а ведь совсем молодой был! Только шею свою трогал, потер - после ранения ныла она у него и если понервничает. "Жалею, говорит, Полина Ивановна, что вы так ничего и не поняли. Подозреваю, что Макаренко вы не читали. Толкуете вы его вульгарно. Один из главных принципов Макаренко - индивидуальный подход к каждому. Уважение. Не забывайте, кстати, что у нас тут - не правонарушители, не рецидивисты. Обыкновенные дети, лишившиеся родителей. Мы все вместе стараемся заменить им родителей. Вы им заменить родителей не можете. Как хотите - обойдемся без вашего заявления. Будет приказ о вашем освобождении - в связи с полным несоответствием занимаемой должности. Прошу присутствующих высказаться..." Сколько потом всяких комиссий приезжало из района, из области, из Москвы даже. Ничего не помогло - как ветром эту Полину сдуло!..

Под седыми бровями Софьи Маркеловны ликуют, сияют, как озера под солнцем, глаза - справедливость таки восторжествовала; по мере ее рассказа сложившийся в моем представлении образ Орлова как бы высвечивается с новой, неведомой мне стороны, оборачивается недостающей гранью. Недостающей - потому, что до сих пор я знал одного Орлова: до застенчивости скромного, деликатного в отношении с людьми, чуткого к детям - знал директора детдома. И совершенно не ощущал его как боевого офицера, многократно раненного и многократно награжденного, посылавшего своих солдат, работяг войны, под смертным огнем наводить понтоны, стелить на болотах гати, ставить мосты, - фронтовики знают, что такое саперный батальон. Этот неведомый мне Орлов как бы был однофамильцем того, первого, - сейчас, когда четко обозначилась еще одна сторона его характера, его твердость, когда нашлось недостающее в цепи звено и она сомкнулась, оба Орлова слились в одного, единого. Очень это, по-моему, русская черта сочетание душевной мягкости и несгибаемой твердости. Всегда думаю о ней, наблюдая, как дюжий, по пояс голый плотник вразвалочку подходит к тяжелому неподъемному брусу, секунду, прикидывая, щурится, подхватывает, - и на руках его, под шелковистой, почти бабьей кожей взбухают стальные бугры мышц.

- Софья Маркеловна, вы знаете, что ходатайствуют о присвоении детдому имени Орлова? - спрашиваю я.

- Эх, еще бы не знала! Под петицией, чай, и моя подпись есть, немедленно, с упреком и с гордостью отвечает она. - Андрюша Черняк с Сашенькой специально приходили. Шестьдесят три подписи собрали. Не считая ребятишек.

- Откуда ж столько?

- Ну, как откуда? Все работники детдома подписались, из районо. Многие наши бывшие воспитанники. У вас в Пензе их порядочно работает.

Вот с кем повстречаться надо, отмечаю я и несколько путано пытаюсь объяснить, зачем это нужно.

- Понятно, понятно, - кивает Софья Маркеловна и куда лучше, проще - мне же - объясняет: - Они ведь и есть - наш Сергей Николаич, в них он весь... Тогда уж, знаете, кого разыщите? Люду и Мишу Савиных. Муж и жена, с ребятишек дружили. Мы их тут - про себя, конечно, - так и звали: парочка. Оба инженеры, на одном заводе работают.

- На каком, Софья Маркеловна?

- Мешаю я их, голубчик! То ли - машзавод, то ли - химмаш. Вы у Сашеньки разузнайте, у нее все адреса есть. Да, все хочу вас спросить: а как вам наша Сашенька, - понравилась?

- Очень.

На свет в комнату летит мошкара, Софья Маркеловна плотней задергивает занавес, пытливо взглядывает на меня раз-другой, явно в чем-то колеблясь, и решается:

- Ладно, я вам и про нее расскажу. Сама не скажет.

И передо мной разворачивается еще одна жизнь, чистая и простая, простотой этой и волнующая.

...Спросив - можно ли? - и увидев, что в кабинете столько людей, она подалась назад, собираясь захлопнуть дверь, но Орлов уже опередил ее.

- Проходите, проходите, очень кстати. - И когда она вошла - розовая под устремленными на нее взглядами, черноглазая, миниатюрная, в легком цветном платье и с сумочкой в руке, - с удовольствием отрекомендовал: - Позвольте представить вам нашего нового главного бух.галтера, Александру Петровну. Прошу, как говорят, любить да жаловать...

Наутро - пощелкивая счетами и просматривая почтительно подаваемые пожилым счетоводом папки с документами - она уже сидела за своим столом у окна, причем сидела как-то так плотненько, обжито, словно проработала тут много лет. И удивительно, что в бухгалтерию, куда прежде заходили только по прямой необходимости - сдать командировку да расписаться в ведомости, в бухгалтерию начали заглядывать просто так: в пустоватой комнате, с двумя впритык составленными столами и канцелярским шкафом, будто посветлело. Хотя посветлело здесь и буквально: в тот первый день главбух явилась на работу задолго до начала, до зеркального блеска оттерла, отмыла окна, прибрала на столах, вымыла пол.

О том, что главбух - чистюля, вскоре узнал и почувствовал весь детдом. Не то чтобы до нее в помещениях было грязно - Орлов за это строго взыскивал, но той чистоты, в которой содержат свои жилища иные женщины когда не сыщешь ни соринки даже в таких уголках и щелях, куда и свой-то глаз, не говоря о постороннем, не доходит, - такой чистоты, конечно, не было. Простодушно-горячо и необидно пристыдив всех уборщиц, а заодно и их главнокомандующего, завхоза Уразова, Александра Петровна в ближайший же выходной день организовала генеральную уборку, втянула в нее всех воспитателей, ребятишек и, разумеется, деятельное участие приняла в ней и сама. Потом такие "походы за чистоту", как назвал их в специальном приказе директор, начали проводиться регулярно; домашняя чистота и опрятность детдома и его питомцев стала и традицией, и гордостью коллектива - перед другими школами и детскими учреждениями района.

Отношения между бухгалтером и сотрудниками установились уважительно-дружеские; как-то сразу, без каких-либо усилий с ее стороны признали тетю Шуру и ребятишки, особенно младшие, - возможно, и потому, что в ней самой было что-то по-детски доверчивое. Разговаривали они с ней на равных, малыши послушно задирали носы, когда она, щелкая запором сумочки, доставала носовой платок. Наиболее же близко бухгалтер сошлась, подружилась с музыкальным воспитателем Софьей Маркеловной, - как та официально значилась в штатном расписании. Поначалу, вероятно, эта статная красивая старуха с пышными седыми волосами поразила ее тем, что была, оказывается, из купечества - сословия, о котором тридцатилетняя Александра Петровна знала по урокам обществоведения да по книгам; потом уже привлекла, полюбилась как человек. Она же, Софья Маркеловна, привязалась к ней, как привязалась бы, наверно, к собственной дочери, появись она у нее, и звала ее, как звала бы свою дочь, - Сашенька... Пожалуй, с одним только Уразовым, завхозом детдома, отношения у Александры Петровны сложились несколько натянутые, да и то никак не выражаясь внешне. Мужиком он, надо отдать ему справедливость, был пробивным, любое указание Орлова понимал с полуслова, мог, что называется, в лепешку расшибиться, но дело сделать. Одежда его и та как бы подчеркивала его напористость: никогда не служивший в армии, он всегда ходил в хромовых сапогах, галифе и кителе; с розового, как у мальчика, лица его небольшие глаза смотрели твердо, уверенно. Скрытую войну с ним Александра Петровна вела из-за оформления всяких документов, счетов - тут он, по своему темпераменту, а скорей всего по малому образованию, небрежничал; случалось, что некоторые его "филькины грамоты" бухгалтерия отказывалась принимать, Уразов возмущенно усаживался за писанину. До прямых стычек у них не доходило, директор умел тактично примирять бухгалтерский лед и завхозовский пламень; сотрудники детдома одобрительно посмеивались:

такая кроха, и сумела прибрать к рукам самого Уразова.

Семья у Александры Петровны была небольшая: муж, слесарь автобазы, и пятилетний сынишка Коля. Александра Петровна нередко задерживалась на работе, - муж с сыном приходили встречать ее. Он, высоченный детинушка, усаживался у ворот, закуривал; сын, мужчина весьма самостоятельный, бежал разыскивать мать, случалось - пропадал, заигравшись с детдомовскими, и тогда уже мать отправлялась разыскивать его. Домой белоголового черноглазого беглеца вели за руки, - находя и в этом забаву, он подпрыгивал, крутился, как на трапеции. Иногда до центра шла с ними и Софья Маркеловна, ей-то вообще спешить было некуда.

Вот так же, по дороге, она и узнала однажды, почему Александра Петровна перешла в детдом - до этого она работала в райфинотделе.

- Сергей Николаевич уговорил, - рассказывала она, удерживая за руку нетерпеливого сынишку. - В райфо он частенько бывал. Присматривался, присматривался, а потом и предложил. "Переходите, говорит, к нам, Александра Петровна. Нам нужен не просто бухгалтер, - нужно, чтобы у бухгалтера душа была. У нас - дети. По-моему, говорит, вы - такая". Знаете ведь, как он убедить может! Скажет, взглянет - а ты с ним и согласишься. Да ведь еще предупредил, что на пятерку зарплата меньше.

Пошла! С Герой вон посоветовалась, он говорит - бог с ней, с этой пятеркой, обойдемся...

Забегая к Софье Маркеловне - чем-нибудь подсобить либо просто проведать, Александра Петровна пытливо расспрашивала, как они, первые воспитатели, начинали, в каких условиях работали - впоследствии именно она и надоумила написать историю детдома. Вспоминая, Софья Маркеловна увлекалась сама, рассказывала, как спасали ребятишек от сыпного тифа, как уходили последние монашки, как в начале тридцатых годов под Загоровым объявилась какая-то банда и по ночам во дворе детдома дежурили вооруженные милиционеры. Александра Петровна слушала, ахая, округлив от удивления и страха глаза, - более внимательной слушательницы и такой открытой непосредственности Софья Маркеловна, пожалуй, не встречала.

Три года спустя в семье Александры Петровны прибавилось двое ребятишек. Нет, она не родила их - просто они с Германом взяли на воспитание двойняшек, усыновили их.

Пятилетних Олю и Федю Брусиловых привезли в детдом летом из соседнего района - там в одном селе случился большой пожар. Когда занялся дом Брусиловых, мальчонка, набегавшись, спал, сестренка играла с подружками у двора. Люди, в том числе и мать двойняшек, были в поле; подслеповатый соседский дедок вынес перепуганного полузадохшегося мальчика, когда изба была полна дыму. Беда, говорят, не ходит в одиночку. Бежавшая впереди всех с искаженным от ужаса лицом Брусилова увидела неподвижно лежавшего на траве сынишку, судорожно глотнула, упала и больше не поднялась. Весной, в половодье, спасая трактор, погиб ее муж, отец двойняшек, - для одного сердца всего этого оказалось лишку.

Оля освоилась в детдоме быстро, а с Федей было сложнее. По ночам он вскрикивал, просыпался, днем старался забиться куда-нибудь в угол, часто плакал; врачи начали поговаривать, что мальчика нужно отправить в специальный детприемник. Судьба двойняшек-сирот взволновала весь коллектив и, конечно же, Александру Петровну. Позже, словно оправдываясь, она рассказывала Софье Маркеловне:

- Положила я ему руку на голову, погладила его стриженый затылочек, он и притих. Так у меня - верите - внутри словно перевернулось что!..

Договорившись с воспитательницей, Александра Петровна забрала ребятишек на выходной день к себе домой. Белобрысенькая Ольга мгновенно подружилась с Германом, засопевшим от удовольствия, когда она обхватила его шею, недаром, похож, поговаривал, что пора бы им обзавестись дочкой, пока молодые. За похныкивающего мальчика безо всякого инструктажа со стороны родителей, просто по своей общительной натуре - по старшинству - взялся восьмилетний Коля. Он показал и щедро разрешил перетрогать все свои богатства - начиная с пластмассовых ружей и пистолетов, почти всамделишной, играющей гармошки и кончая всякими непонятными железками, уже не купленными, а благоприобретенными. Пе~ рестав похныкивать, сосредоточенно насупившись, Федя погладил спящую на крыльце кошку; походил по огороду, диковато присматриваясь и принюхиваясь, неожиданно - впервые за эти недели - засмеялся, отыскав на гряде зеленый огурец. Потом вместе со всеми охотно ел скороспелую похлебку, пил чай, здесь же, за столом, и сморившись.

- Жалко ребятишек, - тихонько подтвердила Александра Петровна, вытирая посуду.

Утром они полюбовались, как сладко спали они, все трое, как спокойно, в частности, спал Федя, ни разу за ночь не проснувшийся и не вскрикнувший. С легким сердцем оставив их на попечение мужа, Александра Петровна пошла в детдом: надо было сказать Орлову, что двойняшки у нее, - накануне директор уезжал в Пензу, и увела она их без его ведома. Главное же - сказать, порадовать, что мальчик ведет себя спокойно, и, может быть, полезно еще несколько дней подержать их у себя?

Как она и рассчитывала, Сергей Николаевич был в детдоме - по воскресеньям он приходил на час-другой, но приходил обязательно. Александра Петровна поспешила выложить ему свою новость, - Орлов сразу же охладил ее пыл:

- Знаю. И очень не одобряю, Александра Петровна.

- Почему? - Голос у нее от обиды, от несправедливости дрогнул. Если б это сказал кто-нибудь другой, а то ведь Орлов, Орлов! - Вы посмотрели бы мальчика не узнать!

- Верю, Александра Петровна. - Директор, как всегда, когда был недоволен, потер пальцами открытую шею. - А вы подумали, как малыш почувствует себя завтра, когда приведете его назад? Поручитесь, что ему еще хуже не станет? На одну травму накладываем следующую. Вот что это такое.

Орлов говорил, не повышая голоса, даже мягко, и как обычно за этой мягкостью четко проступала твердь; произнесенная еще более деликатно заключительная просьба его прозвучала, как прямое распоряжение:

- Убедительно прошу вас, Александра Петровна: не делайте больше так. Даже когда меня нет.

- Тогда я их себе возьму! - поочередно побледнев и вспыхнув, выпалила Александра Петровна.

- Это как же - возьмете? - Орлов упрекнул: - Они не вещи, Александра Петровна. Дети.

- Оставлю их у себя! Усыновим их с Германом!

То, что подспудно, для самой Александры Петровны неведомо, тайно вынашивалось в подсознании, в душе, сказалось вдруг просто, ясно, да так, что от ликующей этой ясности голос ее зазвенел.

- Не горячитесь, Александра Петровна, - пытался остановить ее Орлов. Это очень ответственно. Трудно.

А экспериментировать - недопустимо.

- Я - экспериментировать?! - Александра Петровна снова вспыхнула и побледнела.

- Ну дай бог тогда. - Орлов пристально посмотрел на взволнованную женщину, словно дослушивая, выверяя все, что она не досказала, зачем-то поднялся. - Дай бог тогда, Александра Петровна!..

В детский дом двойняшки больше не вернулись. После того как были закончены необходимые формальности, Орлов торжественно - на совете воспитателей - вручил Александре Петровне приданое для малышей, одежду и обувь, пожелал, чтобы родители вырастили хороших людей. Женщины прослезились, Софья Маркеловна при всех расцеловала свою Сашеньку, растроганно покряхтывал высоченный Герман, от смущенья сутулясь...

А через несколько дней маленькое семейное торжество Александры Петровны с мужем, да и всего коллектива детдома, было самым нелепым образом омрачено. В областной отдел народного образования поступила анонимка о том, что директор Загоровского детдома и его главный бухгалтер безнаказанно транжирят государственное имущество, устраивают незаконные подарки. Прибывший по этому поводу инспектор облоно пришел в детдом с работником ОБХСС. Оба вели себя предельно тактично, фальшивка, конечно, как мыльный пузырь при первом прикосновении - сразу же лопнула, но настроение людям было испорчено. Чаще чем обычно потирал ноющую шею Сергей Николаевич; закрывшись руками, горько плакала за своим столом Александра Петровна, возмущенно гудел весь детдом. На следующее утро Александра Петровна принесла из дома узел с детскими рубашоночками, штанишками и ботинками, не слушая сердитых увещеваний Орлова, сдала его под расписку завхозу Уразову.

И даже тот, не испытывающий к ней особой приязни человек, не отличающийся особой чувствительностью, коротко и зло выругался:

- Нашли на кого клепать!..

Дети росли на славу. Александру Петровну, Германа, Орлова, Софью Маркеловну - всех, кто принимал живейшее участие в судьбе двойняшек, особенно радовал Федя; он окреп, поправился, начисто забыл прежний кошмар и первый, без каких-либо наущений взрослых, назвал свою приемную мать мамой. То, что не смогли сделать врачи и квалифицированные многоопытные воспитатели, совершили домашняя обстановка, ласка родителей.

Материально, конечно, семья стала жить постесненней. В ту же зиму Софья Маркеловна встретила на улице свою Сашеньку, когда та везла на санках наполненные чем-то мешки. Раскрасневшаяся с мороза Александра Петровна вытерла вспотевший лоб красной варежкой, довольно объяснила:

- Кабанчика купили - комбикорму достала. Подкармливать моих надо растут!..

Под Новый год она несколько дней проболела, вышла на работу осунувшаяся, с желтыми пятнами на бледном лице: сделала аборт. Из песни слова не выкинешь: что было, то было. А было за эти пятнадцать лет всякое.

Давно уже заблестели седые нити в волосах Александры Петровны, заметно начал сутулиться - теперь уже не от смущенья, не от великого роста своего, а от забот - Герман Павлович. Не было только одного - чтобы родители хоть мелочью, хоть чем-нибудь выделили Николая, - навещая свою Сашеньку, Софья Маркеловна видела, знала это лучше, чем другие. Если Николая и выделили, так разве тем, что после восьмилетки он пошел в техникум, кончил его и вот-вот должен вернуться с действительной. Ольга же и Федор, как они ни сопротивлялись, по настоянию и воле отца и матери поступили в политехнический институт.

- Оленька-то - невеста! - сияя милыми черными глазами, сказала-погордилась вчера Александра Петровна при встрече с Софьей Маркеловной.

7

Торг - главная торговая организация Загорова, штаб всей городской торговлрт, - находится на центральной улице, во дворе. У распахнутых ворот склада с одной автомашины сгружают картонные продолговатые коробки, занося их внутрь, вторую машину нагружают точно такими же коробками, вынося их наружу. Мелькает забавное сравнение: вот оно - схематическое изображение жизни...

В узком, с низкими потолками коридоре торга остро пахнет масляной краской, пусто; обтянутая дерматином дверь с табличкой "директор" приоткрыта, оттуда доносится перестук пишущей машинки.

- Роза Яковлевна? - Сидящая в-приемной за машинкой девчушка взмахивает челочкой, смешливо оттопыривает пухлые губки. - Спохватились! Она в семь часов на свинарник ушла. А оттуда по точкам пойдет. Будет после двух.

Досадно, конечно, - не сообразил условиться о встрече заранее, теперь полдня, самое малое, потеряно. Нерешительно топчусь, - девчушка бойко отбивает строку, сочувственно осведомляется:

- Вы по какому вопросу? Может, что передать?

- Да я по личному...

- По личным вопросам после пяти. - Всякий интерес ко мне утрачен, челочка сосредоточенно склоняется над машинкой.

Вместе с досадой испытываю и некоторое облегчение:

на какое-то время совершенно свободен, можно бесцельно побродить по утреннему Загорову, попробовать хоть както разобраться в своих впечатлениях. Их - много, пока они никак не систематизируются, не представляю, каким способом из этой мозаики собрать образ человека? Теоретически - совершенно просто: удалить, отжать все лишнее, и вот он Сергей Николаевич Орлов, сгусток. Только получится ли - сгусток?.. Снова приходит мысль: не мудрствуя лукаво, рассказать и о том, как эта мозаика находилась, складывалась. О всех встречах и знакомствах с людьми, которые независимо от всего входят в твою собственную жизнь, обогащают тебя - уже одним тем, что они есть. Софья Маркеловна, секретарь райкома Голованов, председатель колхоза Буров, Александра Петровна... Ведь они - не фон, на котором должна возникнуть фигура Орлова: они - его органическое окружение, его питательная среда, с ними он жил, работал, заодно действовал. В общем, со мной пока происходит то, что и с сороконожкой, когда она попыталась выяснить, как движется каждая ее нога...

На встречах с читателями литераторам обычно задают вопрос, ставший традиционным: какова ванна творческая лаборатория?.. У подлинных творцов, когда-либо живших и живущих ныне, такая лаборатория - всегда неповторимое сооружение, созданное по собственным законам, и технология, где свободная гармония поверяется строгой алгеброй, где при видимой простоте все таинственно и не поддается воспроизведению, где, наконец, даже отходы производства драгоценны так же, как пыльца, осыпающаяся из-под резца золотых дел мастера. Когда же, по привычке, по инерции - невольно ставя в неловкое положение - подобный вопрос задают тебе, стараешься отмолчаться либо свести ответ к шутке. Не лаборатория, - так:

рядовой закуток, в который терпеливо стаскиваешь груды собственных наблюдений, посыпая их табачным пеплом, высоко вдруг вознесясь в помыслах, начинаешь спотыкаться на первой же корявой строчке. Либо неуверенно, на ощупь прикидывая, куда можно приткнуть тот или иной случайный эпизод вроде нашего вчерашнего разговора с детдомовским шофером. Остановил он меня у ворот вопросом:

- Сказывают, про Сергей Николаича писать будете?

Волосатый, кряжистый, он, исподлобья поглядывая,

выслушал не очень определенный ответ, задумчиво потер утиный, разделенный ложбинкой нос и упрекнул:

- Меня бы, чай, поспрашивать надо. Я его возил.

Просидели мы с ним порядочно, но беседа наша свелась к тому, что он лишь коротко, натужно отвечал на расспросы. Вроде: "Ну, как же, как же!" "Строгий да с душой потому..." "Это уж нет - на машине ездил по делам только. Мне всыпал - когда что..." Под конец - чувствуя, что и я устал из него вытягивать, и сам огорчившись, что не может развязать язык, мрачновато и выразительно показал большой, с черным поломанным ногтем палец:

- Во - мужик был!..

...В торг, послушавшись совета рыженькой секретарши, прихожу к пяти: я ведь действительно по личному вопросу.

За долгий жаркий день девчушка разомлела и, кажется, не узнав, безучастно показывает на дверь позади себя.

Разговаривающая по телефону немолодая, в белой кофточке женщина одним и тем же кивком и войти разрешает и отвечает на приветствие; сидящие за вторым столом трое мужчин следят за разговором, комментируя его.

Устраиваюсь у открытого во двор окна - отсюда, со стороны, хорошо виден и весь кабинет, довольно просторный, и его хозяйка, настойчиво кого-то в чем-то убеждающая. Ей на вид побольше пятидесяти; крупный с горбинкой нос, острый подбородок, темно-каштановые с обильной сединой волосы коротко обрезаны и при малейшем движении головы залетают на загорелые веснушчатые щеки; разговаривая, левой, свободной рукой то поправляет бумаги на столе, то энергично жестикулирует.

Замечаю еще одну деталь: Роза Яковлевна сидит, откинувшись на спинку стула с повешенным на нем синим жакетом - обычно даже чем-то увлеченные, женщины умудряются одновременно следить за тем, чтобы не помять костюм. Несколько раз она взглядывает в мою сторону; или молча подбадривая подождите еще немного, я сейчас, - или попросту подумывая, почему этот незваный все еще тут?..

Результаты успешно закончившихся телефонных переговоров директор торга обсуждает со своими работниками, принимая решение немедленно, прямо в ночь, послать машины на областной холодильник - за свежемороженой рыбой, как я понимаю; на какое-то время народу в кабинете не убавляется, а прибывает. Расходятся по одному, унося подписанные бумаги и поручения; и наконец-то долгожданное:

- Слушаю вас, товарищ.

Присаживаюсь к столу; сославшись на рекомендацию секретаря райкома Голованова, объясняю, что меня привело сюда, спрашиваю, хорошо ли она, Роза Яковлевна, знала Орлова?

Рыжеватые брови женщины удивленно приподнимаются - так чувствует себя идущий вперед человек, которого кто-то или что-то заставляет резко оглянуться назад.

- Сергея Николаевича? - В голосе, во взгляде, в позе директора торга не остается ничего официального. - Боже мой! Вы спрашиваете, знала ли я Сергей Николаевича?

Да как же мне его не знать, если во всем Загорове два таких уникума было! Он да я.

- Почему уникумы?

- А кто ж еще? По тридцать лет на своих местах отсидели! Он у себя, а я тут. И никогда, между прочим, не думала, что раньше меня он... освободится.

- Вы тоже местная?

- Теперь - конечно. Хотя родом из Белоруссии. Попала сюда по эвакуации.

- Когда ж вые Орловым познакомились?

- Представьте себе такое совпадение: в один и тот же день нас с ним в райкоме утверждали. В Загорове тогда самые молодые директора были. А тут, незадолго до его смерти, встретились - самые старые уже, оказывается. Как один день пролетело все.

Роза Яковлевна пошучивает, карие, с большими белками глаза ее улыбаются, но чудится - в глубине их, под этой летучей непринужденной улыбкой таится что-то постоянное, далеко не веселое, хотя почти не сомневаюсь, что именно - чудится. Глаза, по моим давним и пристрастным наблюдениям, отчетливо выражают только крайние состояния человека: внезапную радость, изумление, ужас, острую боль; но уж никак не тончайшие душевные нюансы, которые мы, сочиняющие, безудержно приписываем им и которые, в действительности-то, не углядишь, не уловишь даже с помощью самых сложных оптических приборов. Убежден в этом и все-таки, в тысячный раз сочинительствуя, сам начиная верить, снова утверждаю, что в улыбчивых карих глазах пожилой женщины чудится, мелькает что-то скрытое; так из залитой солнцем, уже очистившейся полой воды нет-нет да и вынырнет, взбурлив и встав на дыбы, синевато зеленея, льдина.

- Редкостный человек был! - говорит Роза Яковлевна. - Не знаю, как вам это объяснить. Целеустремленный, что ли, такой?.. Придет к нам за чем-нибудь - кому-нибудь другому сразу бы отказала, не стала бы и слушать. А ему и не откажешь. Помню, первый раз пришел - это еще война не кончилась, только, можно сказать, огляделась я тут. При торге у нас тогда было небольшое подсобное хозяйство - голов сорок или около того свиней. Сейчас-то большое - отходов много. А тогда по отходам и поголовье. Вот он, Сергей Николаич, и просит: "Передайте нам десять подсвинков. За весну и лето откормим - осенью дополнительно мясо получим". Объясняю, что не могу, не имею права. А надо вам сказать, что свиньи эти были - и резерв наш, и валюта, и все, что угодно. До грамма учитывалось. Интернаты, столовые, в том числе и на военном заводе, - все тогда за торгом было. Да на каком же, спрашиваю, основании вам этих подсвинков отдать?

Для искушенного, вероятно, вопрос настолько очевиден, что Роза Яковлевна комично пожимает плечами, откидывает полной с веснушками рукой залетевшие на щеки волосы.

- И что же, вы думаете, он ответил? Я вон сейчас, при вас же, насчет рыбы добивалась - сколько слов истратила? Тысячу! А он - всего ничего... Основание, - говорит, - Роза Яковлевна, у нас с вами одно: дети. Сказал и посмотрел, - умел он так посмотреть, ох, умел! Как вон камнем придавил так это тяжело, трудно у него получилось: дети. И я замешкалась! С одной стороны - порядок, закон, нет у меня такого права нарушать их.

С другой стороны - дети, дети. Вспоминала, как я со своим Левой под бомбежкой эвакуировалась, - полтора годика ему тогда было, как матери своих ребятишек спасали. И теряли... Нет, вижу - и решить не могу, и отказать не могу. Сама ему бумажку написала - как полага,ется. Сама с ним в райком пошла, в область звонила.

Добилась - отдали им этих подсвинков. Сейчас все это, конечно, мелочь, пустяки. Сейчас, бывает, от нашей свинины отбиваются: жирная, не такая. А тогда - нет, не пустяки было!..

В приоткрытую дверь заглядывает грузная немолодая женщина в черном ситцевом халате, бурчливо говорит:

- Роз Якольна, у тя только не помыла. Погодить или как?

- Ладно, Маруся, сейчас. - Роза Яковлевна смотрит на часы - уже четверть восьмого, предлагает мне: "Знаете что? Давайте поужинаем. Живу я одна, ничего себе, кроме кофе, не готовлю. Так что приглашаю в нашу "Ласточку". Не возражаете?"

Охотно соглашаюсь, радуюсь полнейшему совпадению интересов, разговор наш, таким образом, продолжится.

Роза Яковлевна закрывает на ключ ящик стола, проверяет, закрыт ли сейф, кладет на руку синий жакет.

- Я готова.

В коридоре пусто; от влажных, недавно вымытых полов исходит приятная прохлада, где-то в глубине помещения звякает телефонный звонок и тут же, поняв тщетность попытки дозваться кого-либо, умолкает.

В конце улицы, протянувшейся с востока на запад, висит золотисто-розовое солнце - трудовая смена его все еще не закончена. Воздух неподвижен, горяч, сухой жар источают дерево и камень строений, асфальт и земля.

Очередь за газировкой на углу - начиная с пышнотелой сатураторщицы и кончая стариком с бидончиком - наперебой здоровается с Розой Яковлевной, она деловито отвечает. Немолодая, по плечо мне, она ходит так быстро, что чуть поспеваю за ней.

- Я всегда так - бегом, бегом, привыкла. - Оглянувщись, она убавляет шаг. - Знаете, что я подумала? Надо бы вам еще с Леонид Иванычем, с Козиным, познакомиться. Самый близкий друг у него был - у Сергей Николаича.

- Кто это такой?

- Преподаватель математики, из третьей школы.

С мальчишек дружили.

Советом, безусловно, воспользуюсь, удивляет, что никто до сих пор об этом Козине даже не упомянул. Почему?

- Я, пожалуй, догадываюсь - почему, - осторожно, явно колеблясь, говорит Роза Яковлевна. И какое-то время молчит, что-то решая, машинальными кивками отвечая на приветствия прохожих. - Как бы вам так сказать - поточнее?.. Знают его тут многие. И относятся хорошо.

Жизнь у него, у Леонид Ивановича, - непростая. Нелегкая. Ну, вроде бы и оберегают его от лишних расспросов. Как, да что, да отчего? Не ох ведь как приятно - каждый раз больное свое ворошить. Наизнанку выворачивать... В войну потерял семью. Десять лет жил в Америке. В Калифорнии, кажется...

- Как же он туда попал? - не удерживаюсь я.

- В плену был. Потом оказался в американской зоне... Подробностей я, в общем-то, и не знаю. Не вникала.

И об этом-то не от него узнала - от Сергей Николаевича. Потолкуйте если, конечно, разговориться сумеете.

Не такой он тараторка, как я. - Роза Яковлевна, похоже, и сама уже жалеет, что рассказала об американце из Загорова, с явным удовольствием и облегчением объявляет: - Ну вот, мы и прибыли!

В ресторан "Ласточка" - одноэтажное каменное здание с примыкающими к нему тесовыми воротами - входим со двора. В конце коридора, слева, видна кухня - с белой кафельной стеной и белыми поварихами, справа, в углу, находится небольшая квадратная комната с обеденным столом и тесно, впритык поставленными четырьмя стульями - такие, на всякий случай, "служебки" есть во всех районных ресторанах и чайных. Оставив меня, Роза Яковлевна уходит и вскоре возвращается, усаживается напротив.

- Тесно - помещение старое. Тут еще до революции трактир был, - говорит она. - Наконец-таки заложили новый ресторан и гостиницу. С помощью Голованова выбили - три года обещали.

Директор торга - лицо тут влиятельное, уважаемое:

подают нам незамедлительно. Едим превосходную холодную окрошку, изготовленную на ядреном хлебном квасе, со свежими огурцами - такими пахучими, хрусткими, будто только что с грядки. Свои, что ли?

- Свои, - подтверждает Роза Яковлевна. - У нас две теплицы, обогреваем паром с завода. Всю зиму торгуем зеленым луком, с марта - огурцами. Вы еще попробуйте наши копчения, ветчину и рулет. Без всякого хвастовства повкусней, чем у вас в области. По-домашнему. Есть тут у меня хохлушечка-мастерица...

Роза Яковлевна рассказывает о подсобном хозяйстве торга, доставляющем ей немало хлопот, она словно забыла, с чем я обратился к ней, - по необходимости слушаю, вежливо поддакиваю, и только перед чаем возвращается к главной для меня теме.

- Да, так вот - о Сергее Николаевиче. Заходил он к нам часто - все наряды через торг шли. Когда текущее - Уразова, завхоза, присылал. Если что поделикатней, поважней - переговоры велись на высшем уровне.

И так же, как вы сегодня: придет, сядет в сторонке и ждет. Пока у меня толчея закончится. Один раз и насмешил и растрогал...

Роза Яковлевна качает головой, поправляет разлетевшиеся каштановые, с обильной сединой волосы, немолодое строговатое лицо ее освещается быстрой улыбкой.

...Орлов сидел у окна, терпеливо сложив крупные, по локоть открытые руки на коричневом, до отказа раздутом портфеле-саквояже - широкоплечий, чуть сутулый, сосредоточенный. Роза Яковлевна взглянула на него раздругой, рассмеялась и решительно выставила свою настырную торговую братию:

- Все, перерыв на десять минут. У меня уже в ушах звенит! Сергей Николаевич, подсаживайтесь. Извините, ради бога, - сами видите.

- Вижу, Роза Яковлевна, вижу. - Орлов пересел, снова поставив портфель на колени, покрутил удлиненной, с седыми висками головой. - Не перестаю удивляться: ну и работенка у вас! Всем все надо - прямо на куски рвут!

- Но получится: я - жилистая, - успокоила Роза Яковлевна.

Только вот так - однажды пристально, вблизи, посмотрев на своего сверстника, понимаешь, насколько постарела и сама. Вроде совсем недавно у него белели одни лишь виски - теперь седина пробрызнула и по коротко стриженному ежику. Глубже - уже навсегда - залегли на высоком, с залысинами лбу морщины-заботы; еще плотней, резче сошлись брови, собрав на переносице поперечную складку, и только губы, с косыми черточками по углам - от того же возраста - стали вроде еще мягче и добрее. Да еще добрее, сочувственней, что ли, стал взгляд его серых спокойных глаз, сейчас несколько смущенный - оттого, должно быть, что собирался выложить какую-либо щепетильную просьбу.

- А ко мне просто так никто никогда не зайдет. - Роза Яковлевна засмеялась. - Ну-ка, припомните.

- Да?.. Пожалуй, пожалуй. - Крупное удивленное лицо Орлова слегка порозовело, он зачем-то дотронулся до шеи, потер ее. - Все некогда, Роза Яковлевна. А на обычное человеческое внимание, участие - не хватает.

- Шучу я, Сергей Николаич, - поспешила успокоить Роза Яковлевна этого давно симпатичного ей человека, симпатичного, кстати, и тем, что не разучился, в его годы, смущаться, - в других, вероятно, прежде всего отмечаешь то, чего тебе недостает; сама же она - Роза Яковлевна, была убеждена в этом - на своей работе очерствела, огрубела. - Так что за нужда, Сергей Николаич?

- Тут вот какая история, Роза Яковлевна... Через неделю восемь наших воспитанников получают аттестат зрелости. Из них - три девушки. Очень хорошие девчата, уверяю вас. Просто замечательные!

- Так, и что им нужно? - Роза Яковлевна улыбнулась.

- Платья для выпускного бала мы им купили, - окольным путем шел к цели Орлов. - У разов из Пензы привез, расстарался. Чуть подошьют, поправят, и в самом ажуре будет.

- Поняла - туфли? - подсказала Роза Яковлевна.

- Туфли. - Орлов кивнул, заторопился объяснить: - Купить-то мы их купили, тот же Уразов и привез. По мне очень приличные, и цена приличная. А бухгалтер наш, Александра Петровна, - забраковала, прямо расстроилась: не модные! И примерять не велела давать.

Нельзя ли на какие подходящие сменить? Может, на складе, на базе где-нибудь есть? В магазинах нет, Уразов их все обошел. И мужика загонял, и девочек огорчать не хочется.

- Покажите, - попросила Роза Яковлевна, с улыбкой поглядывая на озабоченного и смущенного директора; то, что речь пойдет о туфлях и они именно лежат в раздутом портфеле, она догадалась сразу же, как только Орлов сказал, что трое выпускников - девчата.

- Главное, понимаете, удобно - одинаковый размер, - шурша тонкой оберточной бумагой, убеждал Орлов. - Все - тридцать шестой. Одни, правда, можно и тридцать седьмой. Сказали - каблучок поменьше должен быть. Чтоб и потом, повседневно, носить можно.

Туфли были добротные, из хорошей кожи, но действительно не модные, Роза Яковлевна хорошо знала и фабрику, их изготовляющую, и ее главную беду. - Попробую поискать, Сергей Николаевич.

Она хотела было тут же позвонить на склад, передумала и полчаса спустя, приехав туда с Орловым, сама же себя за это мысленно и похвалила. Туфли нашлись, легкие, изящные - умеют чехи делать обувь, ничего не скажешь! но по тому, как заведующая складом недовольно надула крашеные губки, Роза Яковлевна поняла:

позвони она, и самое малое одной бы пары не хватило.

С невольной улыбкой наблюдая, как пожилой коренастый дядя с белыми висками, посапывая от удовольствия, засовывает в свой необъятный портфель продолговатые картонные коробки, она спросила:

- Сергей Николаич, а не балуете вы этим?

- У них первый бал - это на всю жизнь. - Орлов выпрямился, защелкнул замки портфеля. - Избаловать их трудно, Роза Яковлевна. Обидеть - легко.

Сказал он это своим обычным спокойным тоном, без всякого упрека, может быть, упрекнули лишь его серые внимательные глаза, - и все-таки Роза Яковлевна почувствовала себя неловко; от той же неловкости - стараясь избавиться от нее, сгладить, - задала новый вопрос:

- Сергей Николаич, а почему для дочери никогда ничего не спросите? Церемонный вы человек.

- У дочери есть родители, - суховато ответил Орлов, полные добродушные его губы сомкнулись, отвердели.

Роза Яковлевна смолчала, про себя же подумала, с уважением и одновременно с каким-то сочувствием, что ли: таким людям, с их жесткими убеждениями, правилами, нелегко, должно быть, в семье и, уж определенно, нелегко семье с ними. Хорошо, если такому жена умница попалась, а то ведь, ничего не поняв, запилит...

Вскоре Орлов появился в торге снова - выяснить, как можно одной из трех выпускниц поступить в школу торговли. Роза Яковлевна обрадовалась: школа торгового ученичества была и у них, для молодежи со средним образованием двери туда широко открыты, но предупредила, что не такая уж это легкая штука - быть продавцом и, скорее всего, в сельском магазине. Многие натаскавшись, как грузчики, ящиков, намаявшись по осенним раскисшим дорогам и получая, за все за это, не бог весь какую зарплату, - многие довольно быстро разочаровываются, недаром в торговле и поныне еще большая текучесть кадров. Так что лучше всего предупредить сразу:

на безмятежную красивую жизнь надеяться не приходится.

Орлов усмехнулся, несговорчиво покрутил крупной удлиненной головой.

- Тунеядцы, Роза Яковлевна, из нашего детдома не выходят. Иначе бы нас гнать оттуда надо!.. Нет, тут совершенно другое. Училась девочка очень прилично. Если хотите знать - даже общей любимицей была. Хотя, конечно, ничем ее не выделяли. Есть у нее - хозяйственная жилка, что ли? Охотно всем помогала - кастелянше, поварам. С удовольствием занималась с малышами. Почему-то мне думалось, что из нее получится хороший добросовестный врач. Может быть потому, что она была у нас санинструктором, ведала детдомовской аптечкой. И вы знаете - ошибся!.. Я много с ней разговаривал, особенно - в этот последний год. В конце концов, одеть, обуть, накормить - это полдела, меньше даже. Главное - распознать. Помочь найти, обрести в себе - человека. Так вот - удивила меня эта самая Женя. Не разочаровала, нет, - именно удивила. "Врачом, говорит, Сергей Николаевич, никогда не буду. Крови боюсь, и когда болеют - мне жалко. А врач не жалеть должен - помогать. Не сердитесь на меня, пожалуйста, - я вам правду скажу! Пока нас никто не слышит. Хочу я, говорит, очень немного - только не смейтесь. Хочу получить какую-нибудь специальность и работать. Продавцом, допустим, - чтоб не очень долго учиться. И людям быть полезной. Хочу, чтобы у меня поскорей был дом, семья. Только не обижайтесь, ладно?" И знаете, Роза Яковлевна, что мне показалось?

Человеку пожилому и педагогу, вдобавок?.. Что она - более зрелая, чем остальные наши мальчишки и девчонки.

Которые еще - как на качелях: то вверх, то вниз, - то в химики, то в летчики...

- Наверно, так и есть, - согласилась Роза Яковлевна.

- А туфельки-то помните? - Орлов улыбнулся. - Зашел я на другой день после бала, под вечер. Сидит Женя в комнате одна и тряпочкой их протирает. Понравились, спрашиваю, Женя? "Эх, говорит, еще бы! Я в них всю ночь танцевала - как летала! Сейчас их уберу и больше никогда в жизни не надену". Вот так, мол, здорово! - это почему же? Туфли, отвечает, у меня еще будут всякие.

А таких уже не будет: первые модельные, - от вас ото всех...

Широкие добрые губы Орлова на секунду каменно сомкнулись, он крепко потер шею. Негромко, вроде бы даже несколько виновато признался:

- Необыкновенные дни у нас сейчас в детдоме, Роза Яковлевна. Ребятишки чемоданы собирают... Замечательно это. А жалко. Чувствуешь себя старым деревом - с которого листья слетают.

- Счастливый вы человек, - не то спрашивая, не то утверждая, и тоже почему-то негромко сказала Роза Яковлевна.

Она ожидала, что Орлов удивится, или смущенно пробормочет что-то неопределенное, или отшутится, наконец, - ожидала любого ответа, но не этого, короткого и простого, сопровожденного внимательным ясным взглядом:

- Очень счастливый, Роза Яковлевна.

8

Ночью гремел гром, чернильную гущу темноты вспарывали молнии, нетерпеливо шумели, волновались - в ожидании близкого дождя - листья тополей, но утром, когда я распахиваю окно, в мою гостиничную клетушку победно вливается все тот же сухой плотный зной. Как в пословице: замах рублевый, а удар - избегая смачной простонародной рифмы - копеечный. В расплавленном белесо-синем небе по-прежнему ни облачка; по-прежнему стремятся в короткую недолгую тень прохожие; привычно вяло защищается от солнца тыльной шершавой стороной жестоко обманувшаяся листва. От стариков слышал: перелом в погоде мог бы произойти на стыке мая и июня, а сегодня уже - первое, худо дело...

Окончательно решаю: нынче уеду, пусть даже ночью.

Держит теперь один "американец" - так обозначен в моих торопливых записях преподаватель математики Леонид Иванович Козин. Заранее благодарен Розе Яковлевне, сказавшей о нем: ближайший друг Орлова, что само по себе уже - находка. Никаких сомнений, удобно или неудобно идти к нему, даже не возникает: они появятся позже. Доволен я и нашей первой встречей с Розой Яковлевной, добавившей к портрету Орлова какие-то новые штрихи. Считаю встречу первой потому, что должны последовать и другие: убежден, чувствую, из этой немолодой энергичной директрисы можно немало еще вытянуть столько лет проработала с Орловым бок о бок! Конечно, неплохо бы продолжить разговор сегодня, подряд, но вчера, когда я в сумерках проводил ее до дома, она сама попросила отложить встречу: с утра у нее, не считая обычной текучки, какое-то важное заседание, потом собирается в командировку. Да так, наверно, и к лучшему: для начала она выплеснулась нужно время, чтобы снова наполниться. Догадываюсь, что рассуждаю чересчур по-делячески, но что попишешь, если в каждой профессии, и в моей в том числе, есть и вторая, оборотная сторона? Утешаюсь тем, что мне охотно идут навстречу, что занимаюсь всем этим не по своей прихоти. Кстати уж, какая-то пауза полезна будет и самому: нужно немного отойти в сторону иначе, как говорится, за деревьями и леса не увидишь; нужно, наконец, хотя бы в какой-то порядок привести свои беглые, часто условные записи сделанные в надежде на память, которая с годами начинает давать перебои. Вот, к примеру, - на чистой странице, наискосок - две, одна под другой, строчки, жирно подчеркнутые: "зигзаг" и "березы в поле". Записал их вчера, позавчера, не позже, но даже сейчас не в первую минуту соображаю, что ими обозначено. Не расшифруй их вовремя, и через месяц-другой будешь страдальчески морщить лоб: какой зигзаг, зачем зигзаг, для чего мне эти березы в поле?..

Задумываюсь: а сколько вообще сюда нужно ездить, кто скажет, когда хватит надоедать людям, и пора садиться за письменный стол?.. Более менее ясно, что пока оставить в покое могу одну только Софью Маркеловну:

она, кажется, все уж и так выложила, спасибо ей. Разве что почаевничаем на досуге.

В детдом сегодня идти незачем: там отправляют младших в пионерлагерь, не до меня им; в школу лучше всего подгадать к концу занятий - в перемену много не наговоришь. Если, конечно, мой "американец" не занят во второй смене. На всякий случай звоню - приятный женский голос, принадлежащий, как выясняется, директору школы, сообщает, что Козин освободится после трех; осторожно выспрашиваю, не вызовет ли у него мой визит какого-то внутреннего протеста, неудовольствия, каков он в отношениях с людьми, приятный голос обнадеживает:

"Ну, что вы, что вы! Приходите прямо ко мне, я вас познакомлю. Леонид Иванович человек у нас общительный, не беспокойтесь, пожалуйста..."

Все как будто складывается благоприятно, сам себе обещаю быть предельно ненавязчивым, ограничиться вопросами, касающимися только Орлова, и все же, переступая порог кабинета, вынужден переступать и свои мгновенно возникшие неуверенность, колебания. Как мыслвнно не оправдываюсь, даже в моей программе-минимум есть что-то от бесцеремонности. Люди дружили, а ты напролом лезешь в чье-то личное со своим любопытством:

расскажите о вашей дружбе! Понимаю, что все в данном случае усугублено особенностями биографии этого Козина, но - не стану обманываться - это же обстоятельство одновременно и обостряет интерес к нему.

Директор, худенькая немолодая женщина - голос у нее гораздо моложе, говорит с лысоватым большеголовым мужчиной о расписании экзаменов; у нее славная располагающая улыбка, молодящая лицо, - на какой-то миг возраст и ее приятный молодой голос как бы приходят в соответствие.

- Вот это наш Леонид Иванович и есть, знакомьтесь, - представляет она своего собеседника и проворно поднимается. - А меня простите - убегаю...

Вид у меня, вероятно, растерянный, даже глуповатый - очень уж все стремительно происходит, словно с размаху налетаю на кого-то, - в светло-ореховых глазах Козина мелькает умная смешинка; она-то, чуть задев, и приводит меня в равновесие. Объясняю, что хотелось бы порасспрашивать об Орлове, - несколько нажимая на фамилию Орлова и тем давая понять, что всяких иных привходящих не собираюсь касаться; объясняю также, зачем мне все это нужно, - в знак понимания Козин наклоняет голову.

- Наслышан. Сам уж хотел на встречу напроситься.

- От кого ж наслышаны?

- От Александры Петровны, прежде всего.

- Вы ее знаете?

- Ну как же.

Откуда он ее знает, давно ли знает, - не спрашиваю, полагая и подобные вопросы вне того круга, который сам же и очертил. Пока обмениваемся первыми репликами, успеваю разглядеть своего собеседника. Чистый высокий лоб слит у самой макушки с лысиной, в то время как русые волосы на висках и на затылке еще густы и чуть курчавятся - эдакая широкая полированная просека в сплошных зарослях; русые же, какого-то сероватого оттенка и уже клочкастые - от возраста - брови; светлоореховые, спокойной ясности глаза - такой спокойно-внимательный взгляд был и у Орлова, судя, конечно, по фотографиям; тщательно выбритые щеки - гладкие, ровные, и только по краям губ, когда он умолкает, ложатся нестираемые косые бороздки - образуются они, независимо от прожитых лет, когда человек подолгу и угрюмо молчит; нижний ряд зубов, при разговоре, отливает синеватым блеском нержавейки.

В дверь непрерывно кто-то заглядывает - то любопытные ребячьи рожицы, немедленно исчезающие, то взрослые, которым надо отвечать, что директор скоро будет, - Козин закуривает папиросу, в чем я немедленно поддерживаю его, предлагает:

- Пойдемте на улицу - все равно тут поговорить не дадут. До шести я полностью свободен. Можно в парк - это рядом.

Росту он среднего, вровень со мной, широкий в плечах и по-хорошему сух, крепок телом. На нем удобная, навыпуск рубаха бледно-голубого цвета, брюки отутюжены, на ногах порядком поношенные сандалеты; посматриваю на него, смутно пытаясь что-то найти, и понимаю, чего не обнаруживаю в нем - против ожидания: ничего заморского. Что это такое должно быть бы - и сам, конечно, не знаю.

Неподалеку от парка идущий навстречу низенький полный мужчина с яблочно-розовыми щеками почтительно приподнимаем соломенную шляпу:

- Доброго здоровьица, Леонид Иванович.

Козин вежливо отвечает, он, кажется, не прочь бы остановиться и остановился бы, будь один; на достаточном расстоянии объясняет:

- Уразов. У Сергей Николаича завхозом был.

- Слышал, слышал! - Я торопливо оглядываюсь, теперь и сам жалея, что не остановились. - Вы и его знаете?

- Скорей удивительно, что вы знаете, - усмехается Козин и, помолчав, другим, сдержанным тоном добавляет: - Все время с Орловым, до последнего был. А после него сразу ушел на пенсию.

- С новым не сработался?

- Не берусь судить. - Козин неопределенно пожимает плечами. - Факт, как говорят, остается фактом.

Впервые мелькает мысль о том, что сколько б ни ездил в Загорово, с какими бы людьми ни встречался, - то засиживаясь с ними в кабинетах, то, как сейчас, уходя для разговоров в парк, - о многих подобных тонкостях, нюансах, так никогда и не узнаю, они ушли вместе с Орловым. Оглядываюсь опять - Уразова уже не видно, свернул куда-то...

Парк основательно запущен, бесхозный, пользуясь распространенным ныне словцом. Входим в боковую, провисшую на одной петле дверцу; то тут, то там торчат давние черные пеньки - старые подгнившие деревья срубили, а новых не посадили; на дорожки, которые никто не окашивает, не подметает, выползла трава, остановленная на середине прибившим ее жгучим солнцем. Чего тут много, так это воробьев - похоже, что жара согнала их сюда, в жиденькую, дробленную солнечными пятнами тень, со всего Загорова.

Козин уверенно выводит к скамейке под корявыми, сомкнувшимися кронами вязами - тень тут гуще, прохладней, по крайней мере в первые минуты, когда мы садимся и, не сговариваясь, кладем между собой две пачки "Беломора". Леонид Иванович расстегивает верхние пуговицы рубахи, потирает поросшую рыжей шерсткой грудь, непринужденно - нога о ногу - скидывает сандалеты.

- Благодать!.. До войны парк у нас лучше был - следили. Музыка играла, гулянье... Теперь по выходным народ в лес стремится, куда-нибудь на речку. А тут что ж, - парочки, когда им поцеловаться охота. Да в день получки собутыльники, с глаз подальше... Ходили и мы тут с Сергеем - ребятами. Правда, времени у нас на это поменьше было. Чем у нынешней молодежи. И учились, и работали.

- Мне рассказывали, вы с ним большие друзья были?

- Просто - друзья, без дополнений... Понятие это ни в каких дополнениях не нуждается. - Козин берет папиросу, не спеша обминает ее, вертит, разглядывая спичку, будто проверяя, есть ли на ней серная головка, закуривает и молчит еще и после этого. - Друг бывает один.

ну, два. Остальные так - знакомые, приятели.

- Звучит, как формула, Леонид Иванович, - завязывая разговор, шучу я.

- Что ж, - скупо усмехается Козин, - в моем возрасте пора уже что-то и сформулировать. Для собственного употребления хотя бы.

Он снова молчит - тем молчанием, которое не тяготит, не ставит тебя, собеседника и слушателя, в неловкое положение: оно особое, это молчание живое, связующее обе стороны так же, как и разговор. Потом, сбив с папиросы пепел, говорит точно взвешенными словами:

- Дружили с детства... О детстве и юности можно не распространяться: все обыкновенно. Как у всех - до войны. Школа, пионеротряд, комсомол. Самое дерзкое желание - шерстяные штаны заиметь. Самое большое лакомство мороженое... Ничем он среди нас не выделялся.

Такой, как все, был - хороший парень. Любил историю и математику. Великолепно плавал - лучше всех нас. Вот этим, пожалуй, выделялся. После десятилетки пошли работать. Он - пионервожатым в детдом. Я преподавателем в семилетку. Заочно учились - на сессии вместе ездили. Наши первые девушки стали нашими женами, В отличие от нас - не очень почему-то дружными. Потом - война, первый этап закончен... Как видите - все буднично. Ни романтических скреплений кровью. Ни клятв верности на Воробьевых горах. Или на берегах Загоровки, на худой конец...

Долгая и снова необременительная пауза занята молчаливой работой: Леонид Иванович, должно быть, отжимает, спрессовывает свой второй рассказ - второй этап Дружбы с Орловым; я - осваиваю первый, поворачивая его мысленно и так, и эдак, оснащая неназванными, но подразумевающимися подробностями. Это не так уж трудно: мы - примерно одного поколения, краткий набросок довоенной юности похож и в целом, и по деталям - вроде тех же вожделенных брюк.

Жду продолжения с превеликим любопытством: Леонид Иванович, судя по всему, человек прямой, - какой заговорит о том, чего я обещал себе не касаться и не коснусь.

- Так вот... Из своего затянувшегося плена вернулся я в августе пятьдесят третьего. - Потянувшись за папиросами, Леонид Иванович искоса взглядывает, проверяя, известно ли мне что об этом, и по отсутствию вопросов убеждается, что - да, известно; легонько нахмуренные светло-серые его брови удовлетворительно разглаживаются. - Об этом, пожалуй, можно подробней: прямое отношение к Сергею имеет... Сначала живописный штрих специально для вас. Своим появлением произвел я фурор во всем Загорове. Сами представьте: клетчатый пиджак, клетчатые брюки, ботинки, как футбольные бутсы, - цвета яичного желтка. Пока с автовокзала через весь райцентр до дома шел - не только прохожие расступались да оглядывались. Не только изо всех окон глазели - собаки и те, по-моему, из подворотней высунулись! Эдакое чучело гороховое движется, пижон заграничный!.. И ведь не станешь объяснять, что все это пестро-клетчатое - не от шика, а от нужды: самая потреба, самая дешевка. Настоящее, дорогое, в Америке не кричит - незачем... Вечером, по сумеркам отправился к Сергею. От матери узнал, что он здесь. Все эти годы один он и навещал ее, подбадривая... Надо вам сказать, что по ряду причин поселился я у нее, хотя уже был осведомлен, что жена и дочь живы-здоровы... Так что прямо с автовокзала к матери. Не верила, старая, что меня нет в живых, что без вести пропал как официально в военкоматовских списках значился. Материнское сердце вещун. Не случайно это сказано...

По правой - видимой мне - щеке Козина прокатывается желвак; сидит Леонид Иванович, наклонившись вперед, то машинально поглаживая ладонями колени, то, не гляди, захватывая из пачки очередную папиросу, - курит он слишком часто.

Оказалось, - не пришел еще с работы, он всегда допоздна задерживался. Ну, Маша - это жена его - ахнула, естественно. Чуть узнала. На фронт уходил - молодой парень. Пришел же такой, как и сейчас. Лысина, стальные зубы... Разволновалась. И еще, вижу, - насторожена, испугана. Вон ведь откуда человек заявился - чуть ли не с того света! Похуже даже, чем с того света.

Если б с того света - спокойней бы, безопасней. И Ольга, дочка их, зверьком поглядывает. По молодости - так еще откровенней. У меня - порыв, шагнуть бы к ней, обнять: сыну моему, Мите, столько же было бы, в один месяц родились. Что ж - семнадцать лет человеку...

Несколько минут назад Козин упоминал о жене и дочери, сейчас говорит о сыне, да еще в прошедшем времени - был; надо бы спросить, выяснить, и ни о чем не спрашиваю. Леонид Иванович, оправдываясь, пожимает плечами.

- Знал, понимал, конечно, - что не избежать всего этого... Настороженности, недоверия. Взглядов таких... на объятия и не рассчитывал: не за что. И все-таки, по-честному - болезненно... Сказал - пойду пройдусь, Сергея .встречу. И не пошел никуда. На какой-то первой же лавочке сел, - дымом давлюсь... Странно, это, знаете, бывает! - Только что напряженно-суховатый голос Козина звучит вдруг удивленно, с каким-то сдержанным подъемом. - Иногда целый год не вспомнишь - уцепиться не за что. Ну, прошел и прошел... А тот вечер - будто вчера. Такой значительный... Теплынь, сумерки. Первые огни в окошках зажигают, травой пахнет, дымом... И вот, чувствую, - как хлынуло мне все это в душу! Э, думаю, да наплевать мне на все остальное - дома я, дома! Ни бензиновой вони, ни грохота, ни чужих лиц, ни чужой речи - все свое! Поверну за угол, там обвалившаяся часовенка, свиданья возле нее назначали - родина! К Загоровке выйду - на мосту с подружкой, обнявшись, стояли - родина! Вон идет девчушка, овец за собой манит:

барь, барь, - родина! Матушка небось в окно посматривает, к шагам прислушивается, - и мать, и родина, все вместе!..

Хмыкнув, Леонид Иванович торчком всовывает отдохнувшие ноги в сандалеты, сосредоточенно поправляет смятые задники... И, выпрямившись, иронически - от смущения - говорит:

- Такая, значит, петруха нехитрая... В общем, вижу - идет. Одной левой рукой помахивает - это у него привычка была. По ней да по походке сразу узнал. А он меня - нет. Окликнул его - остановился, присматривается. Хотя и видно все - на столбах лампочки включили.

Как раз напротив меня. И так неуверенно, в растяжку, меня же и спрашивает: "Ле-ня?" Вскочил я, лбами стукнулись, в голове одна мысль и бьется: вот он-то не испугался!.. Стиснули друг друга, оба и охнули. "Ты что?" - спрашивает. Говорю - один позвонок на спине стронут, с дерева упал. А сам-то, мол, что? "А у меня, смеется, живого места и вовсе нет! Ну-ка, пошли, пошли! Чего мы тут, как сиротины, топчемся? Маша дома, Оля..." - "Знаешь, говорю, Сергей, - я уже был у вас. Давай тут где-нибудь побродим". Умный он мужик - все сразу понял и настаивать не стал. "Тогда, предлагает, пойдем ко мне в сад. Я, знаешь, какую плантацию развел!" Сад за домом, через двор прошли. Четыре яблони, по забору вишенье, посредине стол со скамейками вкопан. Это уж я потом, конечно, разглядел, когда светать стало. А тут он меня за руку вел - такая, после улицы, темень. "Сиди, говорит, я сейчас, - скажу, чтобы не беспокоились". Ушел, остался я один - в этой темноте, под деревьями. И снова, понимаете, - благость на меня снизошла. Тишина - аж в ушах от нее, с непривычки, звенит, закладывает!

Как при сотворении мира... Яблоко, слышу, с ветки упало - такой мягкий, ни с чем не сравнимый шлепок - о землю. Вроде твое собственное сердце покатилось... Потом идет, шумит, на столе что-то расставляет. "Не уснул тут?

Маша ругается: не можете, дескать, по-человечески дома посидеть!.. Ну-ка, бродяга, - давай - со встречи!.." Погоди, говорю, Сергей. Сначала, наверно, кое-что бы рассказать мне тебе надо, а? И не так уж мало, как понимаешь... Вздохнул. "Рассказывать, говорит, - можешь не рассказывать. Догадываюсь, что не очень это легко, потом как-нибудь... А спросить бы я тебя так и так бы спросил - чуть попозже. Но коли уж сам начал - ладно. Ответь, Леонид, на вопрос..." Мягко так спросил, участливо и вместе с тем жестко, словно напружинился весь. "Расстались мы с тобой в июле сорок первого - на пересылке. Так вот, скажи мне: там, где ты потом оказался, за морями, за горами - паскудил против нас? Хоть в чемнибудь?.."

Козин усмехается, усмешка - успеваю заметить, отворачиваясь, - хмурая, и тем удивительнее, что в голосе его звучит не горечь, не обида, а теплота, одобрение, гордость?

- Он всегда такой в главном был - прямой... Нет, говорю, Сергей: не только в поступках - в мыслях, в помыслах ничего худого не сделал. Ни единой капли. Иначе, спрашиваю, как бы я к тебе пришел?.. Засмеялся. Да легко так - как в мальчишках разве. "Все, Ленька, все!

Ну давай, что ли, чокнемся! Мужики мы пли нет?" Выпил, и головой своей большущей замотал. Яблоко грызет - тут же с ветки снял. "Не в ладах я, объясняет, с этой штукой - сердце прихватывает. Это уж за тебя".

А я сижу - мелкими глотками тяну - коньяк какой-то хороший. И не закусываю, конечно, - не до того еще.

Он и спрашивает: "А ты там - пил?" Вот это, говорю, было. Правда, не коньяк - дерьмо всякое. Водились бы деньги, - может бы, говорю, и спился... Сидим так за столом - между нами бутылка, закуска какая-то на тарелке, яблоки - прямо на ветках. Луна поднялась - все видно. Как в Ленинграде - когда белые ночи... И разглядываем друг друга. Он - в пиджачке, рубаха по вороту расстегнута, виски, вижу, белеть начали. Да залысины побольше стали. Глазами блестит - захмелел с непривычки. И удивляется: "Ленька, Ленька, дружище ты мой дорогой! Куда же ты свои кудри дел?" Под луной-то, наверно, блестел я здорово - лысиной своей. Волосы у меня, правда, когда-то недурные были - курчавились...

Да все, мол там же - в Ленинграде оставил, в блокаду.

Это еще на затылке после отросли, а то один пушок и остался. Как у цыпленка-недоноска... Ты, спрашиваю, слышал, как мой сынок, Митя, погиб?.. Положил свою руку на мою, - сжал. "Знаю, слышал. Может, говорит, Леня, не надо тебе сейчас об этом?" Почему ж, мол, не надо? - надо в своих грехах ьгаяться. Сначала в НьюЙорке, в нашем посольстве. Потом - в соответствующих органах - в Москве, в нашем посольстве. Потом - в соответствующих органах в области. Как же тебе - другу - не рассказать? Если мне это больше нужно, чем тебе?"

Вчера, впервые услышав о Козине, сегодня утром, отправляясь к нему в школу, час-полтора назад, когда пришли в парк и сели на эту скамейку, я давал себе слово не касаться "американской" стороны его биографии; и одновременно, подогреваемый неистребимым журналистским любопытством, втайне надеялся, ждал, что он, хотя бы случайно, вскользь, сам затронет эту тему. Сейчас же, когда он, безо всяких вопросов и понуканий, внешне очень спокойно говорит о трудной, самой сложной полосе евоей жизни, мне почему-то хочется остановить его словами Орлова: "Может, не надо об этом, Леонид Иванович, а?.." Слушаю его, удивляюсь, как порой причудливо складываются человеческие судьбы, и начинаю, кажется, верить в фатальное.

Мог ли, например, молодой педагог-математик, отец двух детишек и счастливый муж, предположить, что жизнь швырнет его за океан? Вряд ли... После прорыва блокады - неокрепший, потерявший половину зубов лейтенант-артиллерист получил из дому страшную весть: под Загоровым, в пургу, замерз его семилетний сын Митя.

В тот же день, когда пришло это дикое письмо, был контужен, попал в плен. Кочевал из лагеря в лагерь, пока не очутился в Западной Германии, где и застал его конец войны. Казалось бы, - все кончилось, но все только начиналось. Советской комендатуры не было. Пробиться к своим из опекаемых "союзниками" лагерей для перемещенных лиц оказалось не легче, чем бежать из фашистских застенков.

- Недавно я видел кинокартину - как такие же перемещенные добивались отправки домой. - Леонид Иванович закуривает, не знаю уж, какую по счету, папиросу, мельком взглядывает на часы. - Правдивая картина - так оно в действительности и было. Теперь, конечно, смешно, наивно: я согласился поехать в Калифорнию, поверив, что из Америки, где есть советское посольство, попасть домой легче всего. Если бы!..

По мере рассказа и мне начинает казаться, что смотрю знакомый фильм: переполненный вонючий трюм, в который тараном бьет разбушевавшийся океан; жесткий карантин и дотошный осмотр-обыск, - так осматривают закупленный где-то рабочий скот; изнурительная работа на плантациях, с настоящими, а не киношными надсмотрщиками. И почти обязательно на сотню измученных, ошеломленных и тоскующих по дому людей - одна какаянибудь отпетая сволочь из предателей, как правило быстро акклиматизировавшаяся...

- Работали на сборе апельсинов, - продолжает Леонид Иванович. - Есть их приятно. А собирать, лазая, как обезьяна, по деревьям - менее приятно... Однажды сорвался, ушибся. Карабкаться по деревьям уже не мог.

Устроился мойщиком посуды в ресторане.

- Но вы же педагог, математик?

- Педагоги у них свои... Позже, правда, предлагали пойти в какую-то закрытую школу - отказался. Преподавать не математику, а русский язык. К тому времени подружился я с одним русским, из семьи эмигрантов.

Содержал табачную лавочку. России никогда не видел, а русское в нем было. Вот он, спасибо ему, и предупредил: не ходи, от этой школы дурно пахнет... Предлог для отказа у меня был убедительный: американского подданства я не принял. Хотя много раз и настаивали. Объяснял, что плохо знаю язык, не разобрался в конституции - у нпх там при этом полагается что-то вроде экзамена сдавать. Так что до самого возвращения профессия моя была - мойщик посуды... Удивляетесь? Сергей тоже удивился... Из Хельсинки я поездом ехал... Как пересекли границу, так впервые спокойно и уснул. До этого - глаз не сомкнул, боялся.

- Чего, Леонид Иванович?

- Да всего. Провокаций каких-нибудь.

- А что, - могли быть?

Леонид Иванович коротко усмехается - моей наивности, вероятно.

- Конечно... Если вдуматься, все мои десятилетние скитания - тоже провокация. Большая и хорошо организованная... До самого отъезда в покое не оставляли.

Вернулся из Вашингтона - мне уже и паспорт наш, советский выписали, вызова ждать велели. Сразу же какойто господинчик и является. Выясняет, откуда взял деньги на поездку?.. Вам-то, мол, что? Не украл же. Если, сообщает, не подтвердите документом, откуда взяли, - арестую. И показывает жетон - уголовная полиция. Надо вам сказать, что с деньгами мне помог Альберт - тот самый русский, что табачную лавочку содержал. Условились: вернусь домой - вышлю. Так вот, спасибо ему, подальновидней меня оказался. Написал и справку - о том, что он деньги дал. Знал он свои порядки... Хотел этот типчик из полиции взять ее у меня. Ну, мол, это уж нет: копию, пожалуйста, снимайте, а забрать не дам. До последнего дня следили, куда пошел, с кем встретился, по пятам ходили. Пока на пароходе плыл - из каюты старался не выходить. Чего доброго, ненароком и за бортом мог оказаться...

Взглянув на часы, Леонид Иванович застегивает рубаху, поднимается.

- Выпускник у меня один перед самыми экзаменами болел. Хожу, подтягиваю. С вами - если нужно - завтра можем встретиться.

Досадую, что сегодня непременно должен отбыть, - он успокаивает.

- Тогда в следующий раз в любое время. Я, кстати, и в отпуск никуда не еду. Наездился - на всю жизнь.

- Пойдемте, я провожу вас.

Жарко в разморенной тени парка, еще жарче вне его:

кажется, что сразу за калиткой налетаешь на невидимую упругую горячую стену. Улица пустовата; на переломе дня и вечера зной особенно плотен, неподвижен.

- Я почему об этом вечере так подробно? - на ходу досказывая, как-то пытается обобщить Леонид Иванович. - Помог он мне, вечер этот. Ну, во-первых, убедился, что был у меня друг и - остался. Тогда - в моем состоянии - это, как точка опоры... И еще понял, что настоящая дружба всегда меряется по-крупному. Понимаете, дружба тогда, когда можно простить какие-то мелочи.

Но она не прощает, если ты покривил в главном... Вы думаете, если б я действительно нашкодил что-то там, в скитаниях своих - Сергей бы простил мне? Нет. Встретил бы, как положено. Распили бы мы с ним его коньяк, и сказал бы он мне: вот бог, а вот порог. Не сомневаюсь в этом. Не сомневаюсь потому, что хорошо знал его... Наконец, именно, он, Сергей, задал мне вопрос, который для меня очень важным был: как дальше жить думаешь? Имея в виду, что остались мы с матерью вдвоем.

Ну и, конечно, мое положение... Говорю ему: пойду работать. В школу, догадываюсь, мол, сразу не возьмут, поостерегутся. Тем более что и предлогов придумывать не надо: учебный год на носу, штаты укомплектованы. Потом - когда приглядятся, привыкнут. Пока же, говорю, пойду на любую работу. Этого я не боюсь, лишь бы делать что угодно. "Лепя, говорит, согласен с тобой во всем.

И даже в том, что сначала поостерегутся. Наверно. Так вот - завтра приноси мне заявление и приступай к работе. Воспитателем". Говорю ему: над тобой же тоже начальство есть. "А это, отвечает, не помеха. Приказ напишу без всяких согласований". Вы давеча спросили, откуда я многих детдомовских знаю? Александру Петровну, Уразова, Софью Маркеловну, конечно. Почти два месяца вместе работал.

Останавливаемся у дома с палисадником, Леонид Иванович кладет руку на щеколду калитки.

- Увы, математик должен быть аккуратным.

- Леонид Иванович, - удерживаю я его, - последний вопрос. Ради праздного любопытства. Как вам в первые дни - после Америки - Загорово показалось? Глушью?

Контрасты разительные?

Козин отвечает недоуменным, с упреком, взглядом:

толковал, толковал, да так ничего ты и не понял, - означает, похоже, этот выразительный взгляд.

- Контрасты разительные - это вы верно. Там я мыл грязную посуду здесь занимаюсь любимым делом. Там бы в какой-нибудь вонючей ночлежке жизнь закончил - здесь старость моя обеспечена... А ведь есть еще другие категории. Очень простые и очень важные. Например, кругом и свое и свои... У нас даже воздух и тот другой - свой. Не замечали?

...Поздним вечером, - в ожидании последнего, ночного автобуса я сижу в номере гостиницы, перед открытым окном, и, отмахиваясь от крутящейся в потоке света мошкары, пишу:

ВТОРОЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ

Дорогой мой друг!

Вот и снова я пишу Вам из районного городка Загорово. Несмотря на поздний час, в открытое окно тянет не прохладой, а жаркой сушью; неподвижно висят темные листья тополя, подсвеченные с улицы фонарем и отсюда, изнутри, - приглушенным светом настольной лампы. Изредка, устав от оцепенения, они слабо и коротко шелестят, - сами по себе, недоумевая и терпеливо надеясь: ну если уж не дождь, так хотя бы какой-никакой ветер тряхнул их сквозящей струей, выдул бы из ветвей застойную духоту... Под вощеным колпаком абажура резвятся, мельтешат мотыльки, мошкара, упрямо тычась в горячее стекло лампочки; смотрю на их бессмысленный шабаш, и невольно приходит банальное - от многократного пользования - сравнение: не так ли и мы, люди, крутимся в своей повседневности, бездумно и безбоязненно суемся, лезем в любой, большой и малый огонь?

Столь элегическое начало вовсе не означает, что я пребываю в тихом душевном спокойствии и пишу от скуки. Нет, - наоборот: и рассеянный взор мой, попеременно устремленный то на мошкару, танцующую под абажуром, то на темные неподвижные листья за окном, - не что иное, как непроизвольное движение, помогающее собрать, уложить в четкую мысль все то, что меня сейчас наполняет и волнует. Более того, хочу обратиться к Вам с просьбой, возможно - несколько необычной. Наш быстрый век приучил нас быстро, скоропалительно и читать, да еще в самой, казалось бы, неподходящей обстановке. То, что вроде бы требует сосредоточения, уединения и тишины, мы наловчились делать - галопом проносясь по страницам, - в вагоне метро, успевая при этом бдительно следить за остановками, в тесноте громыхающего трамвая, повиснув на ременном поручне, и даже - на ходу, подталкивая перед собой коляску с дочкой или внучкой.

Причем делаются попытки обучать еще более прогрессивному способу скорочтению... Так вот, убедительно прошу; если эти строчки попадутся Вам на глаза примерно в таких "трамвайных" условиях, не читайте их, пожалуйста, отложите до более удобных, пусть и редких минут.

Прошу совершенно всерьез, - потому что предмет, о котором хочется поговорить с Вами, спешки не терпит.

Поговорить - о Родине.

...Недавно, в составе небольшой группы советских писателей, мне довелось побывать во Франции. Наше двухнедельное турне по этой чудесной стране заканчивалось в Париже; вечером, после затянувшегося прощального ужина с представителями общества "Франция - СССР"

я пошел побродить по городу, молча и, вероятней всего, навсегда попрощаться с ним. Прекрасен он, осенний ночной Париж, после теплого, почти летнего дождя - сиренево-лиловый, сияющий ярко освещенными мокрыми витринами, с запахом жареных каштанов в сыром воздухе, с кокетливыми цветочницами в блестящих черных накидках, продающих пучки свежесрезанной красной гвоздики...

На какой-то темноватой боковой улице, выложенной булыжником, - хорошо помню, что свернул с людного, залитого огнями бульвара вправо, - я остановился, достал папиросу. И вздрогнул от неожиданности, услышав сипловатый голос:

- Браток, дай закурить.

Высокий пожилой мужчина в серой нахлобученной на лоб кепке и с шарфом, повязанным, как галстук, узлом, заступив дорогу, почти в упор дышал крепким перегаром.

- Пожалуйста. - Я протянул пачку папирос, ошеломленный не столько тем, что окликнули так неожиданно, сколько тем - дошло это минутой позже, - что окликнули по-русски; такое привычное у себя дома, здесь, в поздний час, обращение это звучало едва ли не предостерегающе; подавая папиросы, я даже незаметно покосился - в надежде увидеть привычную и успокоительную темную фигуру ажана, полицейского, - короткая, скверно освещенная улочка была пуста.

- Гляжу, папиросы курит, ну и признал - русский, дескать, - миролюбиво объяснил мужчина и с удовольствием, как-то обрадованно спросил: "Беломор"?"

- "Беломор".

- Эх, давно не пробовал! - Он проворно и трезво точно ткнулся в желтый венчик зажженной и поданной ему спички, и при ее малом ровном огоньке я успел рассмотреть обросшие серой щетиной щеки, глубоко посаженные, словно провалившиеся, глаза, в которых не было ничего угрожающего, злобного, а была какая-то виноватость, покорность, - так смотрит на хозяина провинившаяся собака, не зная, простят ли ее или дадут пинка. Выпрямившись и глубоко затянувшись, спросил чуть заискивающе и благодарно: - Ну, как там - родина живет?

- Да неплохо. - Догадавшись уже, с кем свел случай, я не удержался, добавил с некоторым вызовом: - Видите вот - ездим, смотрим, как другие живут.

Проваливая в торопливых жадных затяжках неопрятные сизые щеки, подтвердил, выдохнул:

- Вижу - частенько стали попадаться... - поколебавшись и не найдя права для таких определений, как свои, наши, он обошелся более подходящим, тем окончательно и отделив себя: - советские.

- Давно вы тут?

- С сорок пятого...

- И как живете?

- Живу... Бабья хватает. Насчет выпивки - еще еще больше, лафа... Сиплый его смешок прозвучал жалко, оборвался кашлем.

- А скучаете? - Я тоже не счел себя вправе уточнить - о Родине: не было у него Родины.

Он быстро, угрюмо глянул на меня и, все поняв, также быстро отвел взгляд.

- Не то слово - скучаю... Подыхать видно скоро - сниться стала. Криком зайдусь, вскочу, очухаюсь, а морда - мокрая... Локти бы изгрыз, да толку что?

Сказал он это так затравленно, с такой утробной звериной тоской, что и мне не по себе стало.

- Что же не хлопочете? Сейчас многим прощают.

- Не простят, мужик... Шибко виноват.

Интерес мой и даже какое-то сочувствие - после такого признания - сразу исчерпались; почувствовал, что разговор закончен, и он, - махнул рукой и, сутулясь, исчез, растворился в лиловом парижском тумане так же внезапно, как и появился. Будто и не бывало его вовсе...

И вот тогда, дорогой друг, я впервые понял, ощутил, что даже здесь, в чужой стране, в огромном ночном городе, не зная вдобавок языка, я чувствую себя спокойней, уверенней, значительней, наконец, чем он, проживший тут четверть века. Знал, что вернусь в свой третьеразрядный отельчик "Камертэн" и обеспокоенные товарищи спросят:

не заплутался ли, не случилось ли чего? Потому что я нужен им, как и они мне, - он не нужен никому. Знал, что утром на летном поле фешенебельного Орли сяду в свой советский самолет и через несколько часов буду дома. Потому что у меня есть дом, а у него - нет.

За мной, говоря обобщенней, была Родина, за ним ничего.

Вспомнил я об этом мимолетном эпизоде и рассказываю о нем Вам потому, что познакомился нынче с человеком, который также прожил многие годы на чужбине.

Нет, не провожу никаких параллелей - они невозможны.

Тот, парижский, сам поставил себя вне Родины, этот, загоровский - все долгие годы своего вынужденного отчуждения - хотел вернуться и вернулся. Просто и та, и другая судьбы - при какой-то похожести и совершенной непохожести - заставили задуматься, поразиться: да что же это за силища такая - Родина? Заставляющая одного - такого же, допустим, как и я, туриста - вовремя прикинуть: остается-то два-три дня, всего ничего!

Другого - обманутого, увезенного за тридевять земель, десять долгих лет возвращаться из плена на свою единственную землю. Третьего, наконец, добровольно ставшего безродным, лишенного права на прощение - мрачно напиваться, опускаясь все ниже и ниже, а ночью поволчьи выть от тоски. Тысячи иных людей, по тем или иным причинам эмигрировавшие из своих стран, акклиматизируются, обретают новое гражданство, живут, случается, с полным душевным комфортом, мы - никогда. Тогда не только ли это наше, общенациональное качество, особенность - привязанность к своей родине, эдакое магнитное притяжение к ней? И может, суть еще в том, что родина наша - советская? Вкладывая в это определение весь огромный, заключенный в нем смысл и все то, чем и отличается она от любых иных, самых благополучных и ухоженных стран.

Дорогой мой друг!

Обычно, когда говорят о Родине, в помощь призывают географию: от Курил до Балтики, и так далее. Что же, точная мера ее величины, ее пространств, ее параметров.

Свою же привязанность, свою любовь к ней мы определяем не такой глобальной мерой, а более скромной, как и начинается она для каждого из нас с бесконечно малого, казалось бы. Для Вас, допустим, - с городской улицы, по которой Вы прошли когда-то в свой первый класс. Для нашего с Вами ровесника - с черноморских пляжей, отдавших ему свою золотистую смуглость. Для меня - с деревенской дороги, по горячей пыли которой скакал босиком, той же горячей пылью и присыпал, врачуя, распоротую склянкой пятку. Произносишь - Родина, и в представлении тотчас возникает не ее огромность, а что-то отдельное, очень свое, личное. Озябшая осинка в снегу и заячьи следы-петли вокруг нее; наполовину утонувшее - в желто-неоглядном разливе хлебов - малиновое закатное солнце; зеленые, громоздящиеся друг на друга льдины в стремительном потоке половодья - в чем есть что-то и от нашей стати, от нашего характера. А ее запахи - неповторимые, неизбывные? От крепкого дегтярного духа разогретых на солнце шпал, несущих стальную синеву рельс, - до сладкого хмельного настоя майского разнотравья; от едкого соленого пота задымившихся на лопатках рубах - до яблочной свежести юной стыдливой груди твоей первой девушки. И это все - тоже Родина.

И отдадим себе ясный отчет: она может обойтись без любого из нас, в отдельности, мы без нее - в отдельности же, каждый, - не сможем.

Светло, торжественно становится на душе, когда думаешь о Родине, и мы никогда, никому не позволим чернить ее высокое прекрасное чело. Суметь бы только отблагодарить се - за то, что живем на ней, ходим по ее земле, дышим ее воздухом. Успеть бы сделать для нее все, что могут наши руки, наш разум, наше сердце.

Великое счастье, друг мой, что есть она у нас - Родина наша.

9

Пенза, как город, началась трпста лет тому назад - сторожевой крепостью на горе, с которой окрест просматривались равнинные дали и, поважней того, - южная сторона, откуда в любое время могли показаться ночные дозоры кочевников. За три века деревянное, рубленное из дуба городище сползло с горы, обросло каменными дворянскими и купеческими особняками, лабазами, подняло белоснежные этажи губернаторского дворца, достигло чистой полноводной Суры, где в кривых улочках, с неприхотливыми вишневыми садами, селился рабочий люд, беднота. Пятьдесят советских лет, особенно же последние двадцать пять, превратили Пензу, областной центр, в крупный промышленный город, не по дням, а по часам растущий и хорошеющий. Но по-прежнему над его понизовьем, в котором живет теперь поболее четырехсот тысяч, господствует гора, его прародительница, увенчанная ажурным гигантским конусом телевизионной вышки. Один из руководителей области рассказал, как в первые военные годы, зимой, каждое утро мчались они, вчерашние фезеушники с этой горы на работу, на оборонный завод, на коньках - каких-то "нурмисах", "снегурочках", а то и на деревянных самоделках с железными из проволоки "подрезами" - с километр под уклон, остальные два отмахивая дрожащими ногами и утирая мокрые лбы шапчонками. Ни автобусы, ни тем паче троллейбусы в ту пору не ходили... Такова она, в спрессованном виде, история нашей Пензы, и остается добавить, что мы, пензенцы, очень не любим, когда наш город - по звучанию и по неосведомленности - путают с Пермью. Нет, мы не хаем Перми - дай им бог здоровья и всяческих удач, пермякам, - но просим запомнить, что Пенза - это Пенза!..

У нас пожарче, чем в Загорове: больше камня, бетона, асфальта. Солнце с утра заливает улицы тягучим зноем по самые крыши - как некий непротекающий резервуар; каждый день, раздувая белопенные усы, проходят поливальные машины, - вода испаряется, высыхает, как на раскаленных противнях. Непрерывно бьет в стакан колючая газировка, с сиропом и без сиропа; укрывшись в душной тени скверов, ребятишки и пенсионеры лижут всяческие "пломбиры", едва ли не носами уткнувшись в их обманный сладкий холод; стоически терпеливы очереди к желтым пивным автоцистернам, от одного вида которых у мужчин пересыхают гортани...

Еще тягостнее в троллейбусах, особенно сейчас - переполненных после рабочего дня; горячи дерматиновые сиденья, горяч ненатуральный - при движении ветер, врывающийся в сдвинутые окна; на остановках, когда и его нет, салон не уступает хорошо вытопленной бане... Смотрю на бегущие мимо дома, киоски, на разморенных прохожих с авоськами, и - не знаю уж, по каким таким ассоциациям, - являются странные мысли. О том, например, что жизнь все-таки устроена несправедливо. И даже не тем, что отведено ее человеку не так уж много, а тем, что, уйдя из нее, он не знает, что нередко остается в ней, как бы незримо продолжая свое земное существование, прямо пропорциональное тому, что и сколько оставил после себя. Как тот же, допустим, Орлов Сергей Николаевич.

Не знает о том, что люди помнят о нем. Что его портрет висит в детдоме, на самом видном месте. Что детдому будет присвоено его имя. Что кто-то, наконец, ходит по его, можно сказать, следам и, возможно, попытается рассказать о нем еще большему кругу людей. Не знает и никогда не узнает...

Выхожу на предпоследней остановке - и прямо в рай попадаю. Не потому, что здесь не так жарко - солнце нигде не милосердствует, а потому, что этот новый жилой массив поставлен за городом, прямо в полях, и их близкое чистое дыхание смягчает воздух. А еще, наверное, потому, что тут нет ни одной заводской трубы, исправно дымящей; потому, что сизая, жирно блестящая от выступившей смолы автотрасса с обеих сторон забрана густыми тополями и бензиновый чад автомашин выдувается, как в трубу; что квадраты между многоэтажными крупнопанельными домами засажены молодыми березками, кустарником, поросли травой газоны, поливаемые жильцами с помощью шлангов прямо из окон. Наверное, помогает поддержать этот особый, лесостепной климат и поднявшаяся в километре, за впадиной, гора "Каланча", довольно крутая, островерхая, от подошвы до маковки застроенная сотнями дач, издали кажется, что она застелена зеленым бархатом с вытканными по нему разноцветными пятнами крыш. Несколько лет назад, когда район только начал строиться и заселяться, получить тут квартиру считалось чуть ли не наказанием господним - новоселы кляли и бездорожье, и отдаленность, и транспортные муки.

Ныне, когда появились тут магазины, школы, пункты бытового обслуживания, прошла троллейбусная линия, четко и безотказно действующая, - идут сюда охотней. А еще несколько лет спустя - убежден в этом, - когда улицы старого города перестанут вмещать поток машин и небо еще гуще станет заволакивать смрадом и дымом, от желающих поселиться и переселиться сюда отбою на будет.

Дом и квартиру Савиных - той самой "парочки", познакомиться с которой рекомендовала Софья Маркеловна, да и Александра Петровна, давшая их адрес, - нахожу довольно быстро. Уверенно нажимаю черную кнопку, вслед за чем по ту сторону тонкой двери тотчас рассыпается, звонкая трель. Прежде чем отправиться сюда, по заводскому коммутатору разыскал Савина, условился о встрече.

Заодно уж, ради любопытства, переговорил и с директором завода, которого немного знаю, - приятно было услышать, как он, чуть помешкав, припомнил чету инженеров Савиных, коротко аттестовал: "Толковая пара". Назвав почти так же, как звали их, про себя, воспитатели детдома...

Молодая женщина в купальнике испуганно ойкает и стремительно захлопывает дверь перед моим носом. Ничего, бывает... Хотя по такой жаре лучшего костюма и не надо бы.

- Пожалуйста, проходите! - приглашает через минуту она, уже в халатике; щеки ее рдеют, синие глаза смотрят смущенно и смешливо. - Я думала - муж. Проходите, проходите! Он мне в обед еще сказал, что вы приедете.

Он вот-вот будет, за Олежкой в детсадик пошел.

И действительно, при последних словах звонок оживает снова. Савин держит на руке сына, тот, в мать синеглазый, болтает ногами, торжествующе кричит:

- Мам, я сам звонил!..

После первого знакомства - парень дружелюбно шлепает мягкой прохладной ладошкой по моей руке - его уводят умываться, переодеваться. Мы с хозяином входим в небольшой, с открытым балконом пустоватый зальчик:

диван-кровать, телевизор на ходульках, круглый стол посредине и на левой, ничем не занятой стене - портрет Орлова. Он настолько неожиданно и вместе с тем привычно, естественно смотрит из блестящей металлической рамки, что невольно хочется поздороваться, что я про себя и делаю: здравствуйте, Сергей Николаевич!."

- Все никак не обживемся, - беспечно говорит Савин и, заметив, куда и на что загляделся гость, объясняет: - У всех у наших есть. С одной карточки увеличивали.

Высокий, темноволосый, в желтой трикотажной тенниске, обтянувшей широкую борцовскую грудь, он становится рядом и тоже смотрит на Орлова; только что беспечно веселый, голос его звучит строже, благодарно:

Загрузка...