Он с криком надавил пяткой на голую стопу Вилли. Негр судорожно глотнул воздух, на какое-то мгновение ослабил хватку. Лессер вывернулся из его потного захвата, и они сцепились, покатились, как борцы, по комнате, опрокинули стол, машинка грохнулась на пол. Лампа тоже упала, ее свет, навевая жуть, бил теперь снизу. Они кружили друг за другом, как в театре теней. Глаза Вилли сверкали, дыхание звенело, как металл. Они дрались и сопели, издавая животные звуки, — Вилли припадал на одну ногу, Лессер любым способом старался прорваться к двери. Вот они схватились опять, негр тянул Лессера к себе, тот отбивался. Они разошлись, выбросили руки, пытаясь схватить друг друга, и снова сцепились — голова к окровавленной голове.
— Ты надул меня, х...ев еврей, чтобы увести от меня мою сучку, заставлял меня работать.
— Давайте прекратим драку и поговорим, не то мы забьем друг друга насмерть.
— Мне тебя надо было ненавидеть, белокожий говнюк, вот о чем я забыл. Вот где я дал маху. Теперь буду ненавидеть тебя до конца твоей жизни.
Ни тот, ни другой не ослабляли хватки; Лессер пытался оттеснить Вилли от окна, негр, напрягшись всей массой своего тела, отставив ноги назад, чтобы уберечь их от пяток Лессера, снова притиснул его к разбитому окну.
Дверь распахнулась: Левеншпиль таращился на них в величайшем изумлении.
Он взмахнул обеими руками. — Вы, грязные сукины дети! Я привлеку вас к суду.
Они отскочили друг от друга. Вилли подхватил что-то из одежды, пригнувшись, обежал перевернутый стол, пронесся за спиной изумленного домовладельца и исчез.
Лессер сидел на полу, обтирая лицо подолом рубахи, потом лег на спину. Грудь его высоко вздымалась и опускалась, он дышал ртом.
Левеншпиль прижал к сердцу свою волосатую руку и, глядя сверху вниз на вымазанное кровью лицо Лессера, заговорил с ним, как с больным родственником:
— Боже мой, Лессер, посмотрите, что вы с собой сделали. Вы сами себе враг, причем враг злейший. Это надо же — привести ко мне в дом голого негра. Если вы не послушаетесь моего совета и не съедете, в одно прекрасное утро вы проснетесь в могиле.
*
Лессер дважды звонил Айрин, пока приводил себя в порядок. Она не отвечала. Он зачесал волосы так, чтобы прикрыть рану на голове, сменил запятнанную кровью рубаху и, взяв такси, поспешил к ней домой.
Когда он прибыл туда, оказалось, что Вилли опередил его и уже уехал. Она еще не оправилась и плакала. Вилли явился босой, вытащил пару тапочек из одной из картонных коробок, упакованных Айрин, надел их, умылся, намылив свой окровавленный выпуклый лоб. Они крупно поговорили. Он был весь в синяках, задыхался от ярости, глаза были как у бешеного. Он ушел, посадив ей синяк под глазом и разбив губы. Когда явился Лессер, она была вся в слезах, вне себя от обиды и ушла плакать в ванную, спустила воду в унитазе и вернулась, не переставая плакать. Она была босая, в бюстгальтере и нижней юбке, волосы, схваченные заколкой-пряжкой, торчком стояли на затылке. Губы распухли, под левым глазом синяк, покрасневшие глаза полны слез. Серьги как сумасшедшие позвякивали при каждом ее движении.
— Я же просила тебя позволить мне объясниться с ним, — сердито прорыдала она. — Ты мог хотя бы сказать мне, что сам собираешься сделать это, черт побери.
— Я не успел, все вышло так внезапно.
— Ах, бля, не успел! Это все твоя проклятая гордыня. Тебе непременно надо было самому сказать. Это твое призвание — все всем говорить. Не мог подождать.
— Я ждал, — сказал Лессер. — Я жду. Я чертовски долго ждал, чтобы ты сказала ему. Это была чистая фантазия с твоей стороны — думать, что он собирается бросить тебя. Все могло бы оставаться по-прежнему годами. Я должен был что-то предпринять.
— Я знаю Вилли. И я знаю: он больше не был счастлив со мною. Уж я-то его знаю.
— За кого ты беспокоишься: за него или за меня?
— Я сказала тебе: я люблю тебя. А беспокоюсь за Вилли.
— Он хотел выбросить меня из окна.
Она заломила руки.
— Нашей драке положил конец Левеншпиль.
Они обнялись.
Лессер рассказал, что прочел главу книги, задуманной Вилли; она оказалась неудачной. — Я сказал ему это и все же, кажется, не сумел ничего сказать. Пришлось спуститься вниз и объяснить, в какой еще роли я вошел в его жизнь. Тут-то он и раздухарился. Ужасно, что он ударил тебя.
— Он обзывал меня всякими грязными словами, — сказала Айрин. — Сказал, что его тошнит от одного моего вида. Что я оскорбила в нем негра. Двинул мне в глаз кулаком и ушел. Потом вернулся за своими картонками, ударил меня по губам и снова ушел. Я заперлась в ванной. Это третий синяк, который он мне подставил.
Айрин опять заплакала, пошла в туалет и спустила воду.
— Вилли не любит, когда у него что-либо отнимают, особенно белые. Он ругал тебя, говорил, что мы предали и унизили его. Я сказала ему, что не я одна виновата в том, что случилось между ним и мною. Тогда он сказал, что бросает писать. Это ужаснуло меня. Тут-то он меня и ударил. Все вышло совсем не так, как я думала. Я думала, он все же сохранит хоть каплю любви ко мне, когда мы расстанемся. Мне хотелось, чтобы он помнил наши счастливые часы и ушел без ненависти ко мне.
— Не плачь, — сказал Лессер.
— Если б только ты позволил мне сказать ему.
— Да, если б только...
— Ты уверен, что не ошибся насчет той главы? Неужели она так плоха?
— Если не уверен в этом, то не уверен во множестве других вещей. Это первый черновик, почему бы ему не выправить его?
— Не знаю, чем он займется, если бросит писать. Мне больно думать об этом.
Лессер тоже не знал.
— Просто не могу поверить, — сказала Айрин. — Это противоестественно. Одна только мысль об этом должна страшить его. Мне страшно и за него, и за тебя.
— А за меня-то почему?
— Мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь причинил тебе боль, Гарри.
— Никто не причинит мне боль. — Он надеялся на это.
— Ты не смог бы остаться у меня на немножко? Я хочу сказать, пожить у меня?
— У меня работа. Все мои вещи, книги, заметки, рукописи дома. Моя книга близка к завершению.
— Гарри, — горячо сказала Айрин, — Гарри, тебя легко могут застукать в этом гадком пустом доме. Друзья Вилли глубоко преданы ему. Они могут спрятаться в холле или на лестнице и подстерегать, пока ты не выйдешь из квартиры. Здесь они этого не могут. Здесь у нас лифтер. Если он заметит какие-нибудь подозрительные личности, он вызовет полицию.
— Всякий, кто захочет добраться до меня, доберется, есть лифтер или нет, — угрюмо отозвался Лессер. — На меня могут напасть на улице. На меня могут сбросить кирпич с крыши...
— Ну хорошо, постой. Тогда как же ты рассчитываешь жить в одном доме с Вилли?
— Я не думаю, что он останется здесь теперь, после того как домовладелец снова обнаружил его. Но если он останется и обдумает все хорошенько, он поймет, что я желал ему добра. Если мы встретимся, я надеюсь, мы сможем разговаривать друг с другом, как цивилизованные люди. Если не сможем, это будет беда для нас обоих.
— Гарри, — сказала Айрин, — давай поженимся и либо поселимся где-нибудь по соседству, либо переедем в другой город.
— Так мы и сделаем, — сказал Лессер. — Как только книга развяжет мне руки.
Айрин снова заплакала.
*
Положим, он женится на ней и покинет этот дом, оставит тогда его Вилли в покое? Но если он съедет, Вилли ничего не выиграет. Как только Лессера тут не станет, рабочие по сносу домов слетятся сюда, как стервятники на падаль.
Лессер соскочил с автобуса, ходившего по Третьей авеню, и поспешил вдоль по Тридцать первой, держась бордюра так, чтобы можно было видеть крыши над головой и пригнуться, если бы на него полетел кусок железа.
У подъезда своего дома он остановился в нерешительности, вдруг побоявшись ступить на плохо освещенную лестницу. Миллион лестниц, пятьсот мрачных этажей, и на самом верху живет он, Лессер. Ему мерещились стая крыс, свора диких собак, орава негров, они спускаются по лестнице, тогда как он хочет подняться наверх. Его голова изрешечена пулями, его мозги расклевывают хищные птицы. Являются и другие страшные видения. Хватит, или мне скоро станет невмоготу дышать. Он поднялся по лестнице, перескакивая через две ступеньки зараз, толкнул от себя противопожарную дверь на четвертом этаже и, задержав дыхание, весь обратился в слух. Он услышал мягкий плеск волн на пляжах, рассмеялся с облегчением, закрыл дверь и потрусил вверх на свой этаж.
У двери в квартиру рана на голове вдруг дала себя знать резкой болью, как от удара молотком. Ему показалось, что на этот раз смерть взяла его за горло. Не верю глазам своим: у меня же нет ничего, что стоило бы украсть. И тем не менее вот оно: его защелкивающийся замок лежит на полу, распиленный надвое. Дверь взломана фомкой. Вскрикнув от злости, отмахиваясь обеими руками от беды, Лессер переступил порог и зажег свет. Он пробежал с жалобным стоном по всем комнатам, обыскал стенной шкаф в кабинете, как слепой, торкнулся в гостиную и лихорадочно перерыл массу старых рукописных страниц, набросанных на груды изодранных книг и разбитых пластинок. В ванной комнате, заглянув в ванну, он издал протяжный, горестный крик и, на грани безумия, лишился чувств.
*
Вот он, этот крохотный проклятый островок.
Боевое каноэ пристает к топкому берегу, и три миссионера, сложив на дно весла и подобрав подолы своих одеяний, выпрыгивают на песок и вытаскивают длинную лодку.
Сонный воздух колышется от шепчущих голосов, жужжанья насекомых, приглушенных струн, звуков флейты в сиротливом лесу, где-то не то поет, не то рыдает женщина.
Главный священник, в просторной черной мантии с оплечьями и капюшоном из шкуры леопарда, и два миссионера, в белых мантиях и черных масках, бродят по комнатам длинной хижины, отыскивая спрятанные припасы. Они обнаруживают имущество погибшего: голландский сыр, сушеное мясо, рис, гвозди, плотницкую пилу, кувшин с ромом, кукурузный хлеб, компас, чернила и бумагу.
Усевшись в треугольный кружок, они угощаются его сушеной козлятиной, пьют его спиртное. Хотя его и нет с ними, он знает, что происходит. Такой уж это день.
Главный священник смахивает пустой глиняный кувшин наземь и встает.
Пора приступать к исполнению нашей миссии. Поди разбей молотком все эти пластинки.
Хорошо, только к лицу ли цивилизованным людям разбивать всю эту музыку?
Цивилизованным неграм или белым? Какой ориентации вы придерживаетесь?
Просто человеческой.
Он прямо на ваших просто человеческих глазах е... вашу черную женщину, так? Это было очень порядочно с его стороны — пойти на такое преступление?
Сэм тяжелым ржавым молотком крушит пластинки.
Я, пожалуй, оставлю Бесси Смит, Ледбелли, а также Чарли Паркера, которого я ему одолжил.
Хорошо, говорит Главный. Ну а как насчет того, чтобы снести эти бамбуковые полки с его книгами, Вилли? А потом мы выпотрошим из книг страницы.
Вилли не шелохнулся.
Главный сам вцепляется в бамбуковые шесты и рвет книзу пять скрипящих полок с подмоченными томами в кожаных переплетах, спасенными от моря. Книги падают с шумом. Он пинает их своими кожаными башмаками, печатные страницы разлетаются по всей хижине.
Он тянет на себя дверь кабинета, ее заело, но в конце концов ему удается распахнуть ее. На сложенных кусках брезента, прежде служивших парусами, покоится целый ящик пожелтевших рукописей.
У меня есть несколько спичек. Разожги костер, да пожарче.
Он греет над огнем руки в перчатках.
День и так теплый, говорит Сэм, весь в поту.
Это его старые книги, он написал их давным-давно, говорит Вилли. Обе изданы.
Тогда ничего страшного, если мы сожжем их.
Главный берет ящик с рукописями, ставит его на согнутое колено, перевертывает вверх тормашками и высыпает бумаги, вытряхивает лежащие на дне страницы на изодранные, искореженные книги.
Разожги костер, да пожарче.
Вилли вытирает сухой лоб. День выдался жаркий.
Где та, которую он пишет сейчас?
Вилли указывает коротким пальцем.
Главный подхватывает рукопись — кипу плотно исписанных веленевых листов — с письменного стола из трех досок, стоящего на веранде с решетчатым потолком. Роется в выдвижных ящиках и шкафчиках и находит копию этой же рукописи, аккуратно исполненную на желтой бумаге формата тринадцать на шестнадцать.
Вам следовало бы собственноручно сжечь обе эти рукописи, Вилли, раз он отбил у вас вашу белую сучку и обхезал вашу книгу о неграх. Лишил вас нормальной половой жизни и профессии, которую вы избрали на всю жизнь. Вы должны чувствовать себя так, как будто вас кастрировали, не правда ли?
Вилли тайком сжигает рукопись на веленевой бумаге и ее копию на бумаге формата тринадцать на шестнадцать в бочонке в уборной на дворе, его глаза слезятся от густого дыма — словно дымится ревность. Горячий пепел пахнет человеческой плотью.
Он залезает пальцами в золу и пишет на стене откровение углем.
РЕВОЛЮЦИЯ — ВОТ ПОДЛИННОЕ ИСКУССТВО. НЕ НУЖНО НИКАКОЙ ГРЕБАНОЙ ФОРМЫ. ФОРМА — ЭТО Я.
Он подписывается: «ОТНЮДЬ НЕ ВАШ ДРУГ». И сблевывает на дымящийся пепел.
*
После ночи мучительных раздумий, эхом прокатившихся по годам его юности, Лессер обшарил кабинет Вилли, ища его рукопись, хотя это было бы не одно и то же, это было бы просто местью, ведь Вилли сам забросил свой роман; но портфеля с рукописью или хотя бы частью рукописи нигде не оказалось. Не оказалось на месте и пишущей машинки. Писатель сбегал в скобяной магазин на Третьей авеню и купил небольшой топор. В ярости отчаяния он изрубил в щепу стол и стул, которые купил для негра. Он со зверской силой молотил по его украшенной кисточками лампе, так что она закровоточила искрами, изрезал в клочья его вонючий матрас. Он часами рыскал по дому, перебегая с этажа на этаж, из квартиры в квартиру, из подвала на крышу, ища Вилли Спирминта, но его нигде не было. Убийца сбежал.
Лессер бесцельно бродил под дождем по улицам, выбитый из колеи без работы над книгой. Пропал его труд, пропало время, в душе была щемящая пустота. Ночами, испытывая тошноту, он лежал в пропахших мочой коридорах, больной, страждущий — сплошная боль. Он без конца проклинал себя за то, что принес домой копию окончательного варианта рукописи. Много лет подряд он регулярно клал копию написанного за неделю в депозитный сейф в банке на Второй авеню. В сейфе хранился и экземпляр черновика романа, который Лессер переписывал с такими большими надеждами. Завершая работу, он забрал копию из сейфа, чтобы, когда напишет последнее слово, внести исправления в оба экземпляра, предназначенных один для издателей, другой для себя. Теперь они были пеплом. Он видел себя погребенным под пеплом.
Горе умирало медленно. Оно никогда не умирает всецело, если речь идет о чем-то бесконечно любимом. Он прочел намокшее, в чернильных пятнах, письмо, которое подобрал из лужи. Какой-то мужчина оплакивал в нем любовь к умершей женщине. Как может Лессер продолжать писать после утраты рукописи? Это еще не конец, говорит он себе, сам себе не веря. Это еще не конец. Книга — не писатель, книгу пишет писатель. Это всего-навсего книга, а не вся моя жизнь. Я заново напишу ее, ведь я — писатель. Весна пламенела листьями и цветами, и Лессер, прибравшись в комнате и восстановив все, что мог, начал помимо воли заново переписывать свою книгу; он работал по фотокопии своего первого черновика, печатал на машинке по две копии каждой новой страницы и ежедневно сдавал обе копии на хранение в банковский сейф. Это замедляло работу, но через некоторое время он смирился. Что случилось с ним, случалось с другими. Карлейлю пришлось заново написать свою «Французскую революцию», рукопись которой случайно сгорела в камине Дж. С. Милля. Т. Э. Лоуренс заново написал «Семь столпов мудрости» после того, как забыл свою рукопись в поезде. Лессер воочию видит, как он бежит за поездом. Такое случалось бесчисленное множество раз в прошлом. Гарри рассчитывал, что на этот раз переписывание книги займет менее года — ведь он многое помнил из того, что переработал. Он записывал для памяти наиболее важные изменения. У него также осталась толстая тетрадь с пометками к каждой главе, ускользнувшая от внимания истребителя его книги. Сам же Вилли, сделав все, что мог, исчез. Его пустая квартира звенела тишиной. На горе Лессеру появился он в этом доме. С Айрин Лессер виделся теперь редко; она сказала, что понимает его. На ее глаза навертывались слезы; она отворачивалась и начинала рыдать, ее черные волосы отросли уже на целых шесть дюймов, белокурые пряди блекли. Левеншпиль, вопреки угрозам, не особенно донимал Лессера. У него были свои заботы: его сумасшедшая мать умирала от рака. Он послал писателю письмо со вручением, в котором предлагал ему семь тысяч долларов; четыре тысячи из этой суммы предоставляли рабочие по сносу домов, которым не терпелось приступить к изничтожению здания. В письме, в частности, говорилось: «Учитывая обстоятельства, я мог бы добиться судебного решения о выселении вас в установленном законом порядке за аморальное поведение и попытку поджечь мой дом. но почему бы вам не принять взамен мое честное предложение и тихо-мирно его покинуть? Будьте человеком». Лессер тщательно обдумал это предложение и порвал письмо. Он составил список выгод и невыгод, которые оно сулило, и тоже порвал его. Пусть в течение года у него будет мало еды, он и так ест мало.
*
Он сидит за письменным столом в своем просторном, освещенном дневным светом кабинете, более просторном, чем когда-либо, и печатает на машинке как можно быстрее. Он надеется, что на этот раз у него получится даже лучше, чем в предыдущем черновике, столь безжалостно сожженном Вилли.
■
Лессер пишет.
Тощий десятиэтажный дом по соседству потрошится, сносится этаж за этажом. Обломки скатываются по желобам в зеленый, размерами с грузовик, контейнер, стоящий на улице. Удары огромного железного шара, которым кран рушит стены, шум от потоков падающих кирпичей и обломков деревянных балок оглушают писателя. Хотя он плотно закрыл окна и не открывает их, его квартира полна известковой пыли; он весь день чихает. Иной раз пол у него под ногами дрожит и как будто движется; Лессеру представляется, что дом раскалывается на куски и рушится наземь с пыльным грохотом, а сам Лессер, пронзительно крича, исчезает в месиве обломков вместе со своей незаконченной книгой. Он считает, что Левеншпиль вполне способен взорвать дом динамитом и сказать в свое оправдание: такие, мол, времена.
Лессер пишет, засиживаясь глубоко за полночь. Он плохо спит, дожидаясь сквозь дрему утра, когда снова пора садиться писать. Тяжелые удары его сердца, кажется, сотрясают кровать. Ему снится, будто он тонет. Когда он не может заснуть, он встает, зажигает настольную лампу и пишет.
Осень темна, дождлива, промозгла. Она бежит к началу зимы. Его электрообогреватель скапутился и сейчас в ремонте. Лессер пишет в пальто и шапочке, закутавшись в шерстяной шарф. Он отогревает пальцы, засовывая их под пальто, под мышки, и продолжает писать. Левеншпиль почти не обогревает его своим центральным отоплением. Лессер жалуется властям, ведающим арендой жилья, но домовладелец искусно сопротивляется. — Топке пятьдесят один год. Какой производительности можно ожидать от такой старухи? Я двести раз ремонтировал ее. Или, может, мне установить совсем новенькую для одного паршивого несговорчивого жильца?
— Пусть съезжает, забрав девять тысяч наличными.
Сумма взятки возросла, но ведь не где-нибудь, а именно в этом доме книга Лессера была задумана десять лет назад, умерла преждевременной (вернее, временной) смертью, а теперь ее ждет второе рождение. Лессер человек привычки, порядка, упорной, дисциплинированной работы. Привычка и порядок заполняют страницы одну за другой. Вдохновение — это привычка, порядок; идеи проходят процесс становления, формулируются, оформляются. Он полон решимости закончить книгу там, где она была начата, где сложилась ее биография и где она все еще живет.
Одно из чудес творчества — это возможность пересматривать, изменять образы, идеи, писать одну и ту же книгу, но писать ее все лучше. Лессер доволен, как читаются теперь некоторые ее места, но по-прежнему обеспокоен концовкой, чего-то недостает в его замысле. И все-таки ничто не помешает мне добиться своего, разве что я решусь на незавершенную концовку. Думая о развязке, словно думаешь о смерти, хотя цель у тебя обратная — понять жизнь, процесс жизни. Есть развязки, требующие, чтобы ты обманул Сфинкса.
Может, мне лучше написать конец сейчас, продолжить с того места, где я остановился, подняться с равнины на гору? Тогда бы я чувствовал себя в безопасности. Если б конец вышел верным, каким ему надлежит быть, я мог бы принять взятку от Левеншпиля, покинуть этот кирпичный ледник и в удобстве дописать остальное, быть может, у Айрин?
Лессера одолевают сомнения.
Временами работа идет хуже некуда. Испытываешь боль, когда персонажи, которым предназначено пожениться, отталкивают друг друга, когда идеи не стыкуются друг с другом. Когда он забывает, что хотел написать и не написал. Когда он забывает слова или слова забывают его. Он все время печатает «дольше» вместо «дальше» и временами ощущает, как червь отчаяния точит его нутро. Он пишет, наталкиваясь на утесы сопротивления. Что это, страх завершить книгу? Страх сделать последнее признание? А почему, собственно, если после этой книги я могу начать другую? Исповедуйся еще раз. Что это за далекая темная гора, которая маячит в моем воображении, когда я пишу? Она не меркнет, как ни напрягай внутренний взор, не оседает, не исчезает и не переходит в свет. Она не делается прозрачной, не становится огнем, сам Моисей спускается вниз с десятью светящимися заповедями под мышкой. Писатель желает, чтобы его перо превращало камень в солнечный свет, слово в пламень. Из ряда вон выходящее желание для человека средних способностей, которому дано желать того, на что он не способен. У Лессера вот-вот сдадут нервы.
*
Айрин сказала, что, право, она все понимает.
Сначала она была страшно расстроена тем, как развернулись события. Она-то надеялась, что ее жизнь теперь пойдет более гладко, более предсказуемо, чем шла дотоле. «То, что Вилли сделал тебе физически, это дело десятое, и, полагаю, я не должна винить себя за это. То есть не должна винить себя за то, что не сказала ему сама, что мы собираемся пожениться, а это сделал ты. Но я виновата, и очень даже виновата в том, что случилось с твоей книгой. Я страшно мучаюсь». Какое-то время она была унылой, подавленной, просыпалась в четыре утра и часами лежала без сна, пересматривая свою жизнь, а потом вновь засыпала и вставала поздно. Она прекрасно понимает, говорила она, какие чувства вызвала у Гарри гибель его рукописи и почему он сейчас так спешит воссоздать черновик. Она с самого начала угадала его характер; Вилли сказал ей, что книга для Гарри все равно что жена. Она сказала, что любит его и, будет терпеливо ждать.
Лессер был благодарен ей. Работая теперь по ночам, он виделся с ней лишь по уик-эндам. В субботу днем, уложив в сумку бритвенные принадлежности и смену белья, он перебирался к Айрин и оставался у нее до воскресного вечера, а затем, после ужина, шел пешком через город к Третьей авеню и садился в автобус, идущий к его дому. Айрин, как правило, не жаловалась, когда он уходил, — так похоже на жизнь, какой она до недавних пор жила с Вилли, говорила она с иронической усмешкой. Но вот в один из таких воскресных дней, когда он бросал в сумку бритвенные принадлежности, Айрин вдруг раздраженно сказала: — Право, Гарри, ты только и знаешь, что просиживаешь жопу за своей книгой. А когда приходишь ко мне, просиживаешь жопу за чтением.
— Ну не с тобой в постели.
— У тебя все расписано. Ты работаешь, читаешь, отводишь время полежать со мной, а потом уходишь домой. А как же я? Тогда и трахай свою книгу - сколько времени сэкономишь.
— Книгу можно написать, только если не расстаешься с ней. Я читаю у тебя детективы, чтобы отключиться, но стоит мне взять в руки книгу, как мысли возвращаются к собственному роману. Это не моя вина.
— А я и не говорю, что ты в чем-то виноват. Я сама не уверена в том, что говорю, совсем запуталась. — Она вздохнула и провела по лицу тыльной стороной ладони. — Я понимаю, Гарри, честное слово. Прости, что я такая нетерпеливая.
Они крепко обнялись. Он сказал, что зайдет к ней завтра. Она кивнула, глаза у нее были сухие.
В автобусе Лессера вдруг охватили сомнения: так ли значительна его новая книга, как он о ней думал в последнее время? Однако, когда он приехал домой и перелистал наиболее удачные страницы, написанные на прошлой неделе, роман вновь обрел в его воображении масштабность и смысл.
Лессер сел за стол и начал писать любовное письмо Айрин. Вспоминая начальную пору своей любви к ней, он пытался не кривя душой объяснить, что, хотя его чувство сейчас стало не таким сильным — жизнь течет, изменяется, от постоянства встреч желание идет на убыль, к тому же он ни на минуту не может забыть о работе, — он действительно любит ее и нуждается в ее любви. Опустив письмо в почтовый ящик, он вспомнил, что написал почти такое же на прошлой неделе.
Айрин же была прелестна как никогда. Она ходила в коричневых облегающих сапожках, закрепленных на икрах ремешками с золотыми пряжками, или в красных замшевых, зашнурованных черными шнурками, со своей особой грацией ступая носками внутрь. Она носила плотные короткие дорогие юбки, украшенные вышивкой блузки, а шерстяные шапочки на ней казались экзотическими цветами. Она отрезала дюймов пять своих белокурых волос, и теперь волосы у нее были чуть ниже плеч. Брови были особенно тщательно выщипаны, розовые ногти, длинные и гладкие, с продолговатыми полумесяцами. Серьги она носила висячие, замысловатых конструкций и часто любовалась на них, глядя в зеркало. Она перестала душиться духами «Гардения» и начала перебирать один сорт духов за другим. Лессер любил наблюдать, как она одевается — медленно, со свисающей из уголка рта сигаретой, отбирая вещи, которые хотела надеть. Она вся сосредоточивалась на одевании, когда одевалась. Интересно, думал он, узнает ли ее Вилли с первого взгляда, проходя мимо по улице.
Айрин спросила Лессера, сколько времени ему потребуется, чтобы закончить книгу, и он ответил: шесть месяцев, хотя на самом деле думал о десяти. Он не говорил ей, что иногда на него нападает страх, вдруг, перед самым финалом, книга развалится — страх, какого он не испытывал, когда писал два других романа. Айрин сказала, что, возможно, останется в своей прежней внебродвейской труппе, если они поставят еще одну пьесу, — впрочем, пока она не решила. К тому же она была намерена продолжать ходить на приемы к психоаналитику. Она собиралась было покончить с этим, но, поскольку у них не было никаких твердых планов, полагала, что можно походить еще с полгода, хотя, как ей казалось, знала о себе почти все самое важное. — Между прочим, я не склонна делать карьеру. Я бы предпочла выйти замуж и обзавестись семьей. Ты не разочаруешься во мне — ведь многие женщины в наши дни выбирают противоположное?
Лессер ответил, что не разочаруется.
— Полагаю, одной распротворческой личности в семье достаточно, — сказала Айрин и усмехнулась: — Какой же говенной мещанкой я стала.
Лессер сказал, что если она хочет обзавестись семьей, то вполне заслуживает иметь семью.
— Да, я хочу этого, но кто чего заслуживает? Ты действительно хочешь, чтобы мы поженились, Гарри?
Он ответил утвердительно и не сказал ничего больше. Он не добавил: дай только мне закончить книгу.
После того как Вилли исчез, Айрин сказала Лессеру, что подумает о том, чтобы съехать с этой квартиры, ибо опасается, что Вилли может снова заявиться. Она была уверена, что видеть его не сможет после того, что он сделал с рукописями Лессера. Вилли не отдал ей ключ от входной двери, а потому, решив все же не съезжать, она сменила замок. Однако Вилли не появлялся, и временами ее тревожило, что она сменила замок, словно это имело какое-то символическое значение, не совсем ей понятное, касающееся только ее самой. Она сожалела, что не знает, где он сейчас, а порой и волновалась, достаточно ли у него еды. Она была не прочь поговорить с Вилли, как с другом, узнать, о чем он думает, чем занимается. Он всегда был заводилой, когда не писал, или по крайней мере не так волновался за свою работу, как последнее время. И хотя в конечном счете он любил свою книгу о неграх сильнее, чем ее, Айрин всегда вспоминала о нем с нежностью и теплотой.
— Очевидно, меня привлекают мужчины вроде вас обоих, — сказала она Лессеру, — когда мужчина поглощен работой больше, чем мною, — быть может, как раз такой любви я и хочу. Это, наверно, у меня в подсознании, но мой психоаналитик ничего толком объяснить не может. Наверно, моя беда в том, что сама я не умею делать некоторых вещей, перед которыми преклоняюсь, и стремлюсь к близости с мужчинами, которые умеют их делать. Мне просто нравятся люди с воображением, пусть даже это страшные эгоцентристы, вечно занятые собой и способные лишь усложнять жизнь.
Пока она говорила, выражение ее лица было беспокойным, взгляд отсутствующим, она пыталась улыбнуться, но улыбки не получалось.
Когда денег у Лессера становилось совсем мало, он ограничивал свои расходы самым необходимым; исключением были билеты в кино и время от времени обед в ресторане вместе с Айрин. Однако Айрин, замечая, что он все более неохотно расстается с долларом, настаивала на том, чтобы ссужать его, когда у него не хватало наличных. Лессер принимал деньги при условии, что она позволит вернуть долг, когда он получит аванс под книгу. Он было собирался, как случалось уже не раз, попросить своего литературного агента добыть ему аванс под первый черновик его романа, но в конце концов раздумал; он предпочитал предъявлять издателям только полностью завершенную работу. Можно было бы показать законченный кусок книги, но он не желал класть им на стол лишь часть романа; могло создаться превратное представление о целом. Он при всем желании не смог бы объяснить, какая она будет, не завершив работы над нею.
Айрин напомнила ему, что, прими он девять тысяч от Левеншпиля, все было бы проще.
— Мы могли бы пожениться, Гарри, снять большую квартиру с хорошим светлым кабинетом для тебя. Какая тебе разница, где писать — в этом морге или где-нибудь еще? Я бы продолжала работать, а ты бы писал, и никто бы тебя не отвлекал.
Лессер ответил, что уже думал об этом, но работа пошла у него лучше, и он не хочет ее прерывать: ведь придется упаковывать вещи, переезжать на новую квартиру, распаковываться и заново осваиваться с новым местом для работы, а также с новым образом жизни женатого мужчины. Со всем этим придется чуточку повременить.
— Мне думалось, ты ждал от жизни чего-то большего, чем просто писательство, — сказала Айрин. — Ты сказал об этом в первую же ночь, когда мы спали вместе. Ты сказал, ты хочешь, чтобы писательство было лишь частью твоей жизни.
— Я действительно этого хочу и благодаря тебе стал не таким нервозным и одиноким. Но в данный момент главное для меня — это книга.
Роясь в ящике комода Айрин в поисках ножниц, чтобы подстричь себе волосы в ноздрях, Лессер наткнулся на старый моментальный снимок. На нем был изображен Вилли, смеющийся над яйцом в руке, весьма симпатичный без своей жесткой эспаньолки и пушистых усов, несмотря на пучеглазость. Причиной тому была его улыбка.
— Я относился к нему по-человечески.
*
— Гарри, — сказала Айрин однажды вечером в конце ноября, когда они сидели у нее за столом и ели картофельный салат, купленный в магазинчике на углу, — расскажи мне, о чем твоя книга. Она как будто о любви — вот все, что я о ней знаю.
Не слишком распространяясь о сюжете, Лессер сказал, что книга называется «Предвещанный конец» — название и эпиграф из «Короля Лира». Он сказал, что в ней повествуется о писателе, чернобородом, преждевременно состарившемся человеке тридцати пяти лет, постоянно сокрушающемся о том, что он потратил впустую большую часть своей жизни, по сути, не имея на это права, не выполнив, таким образом, своего предназначения. Имя его, в первом черновике, было Лазарь Коуэн. Из ночи в ночь он просыпается в поту от страха, снедаемый тревогой, ибо не умеет любить. Его нынешняя девушка еще не замечает этого, но потом поймет. Разумеется, и в его жизни случалась любовь, но она не была спонтанной, щедрой, и он не был способен на постоянство. Это все тот же сакраментальный вопрос самоотдачи, он может и не может, — слишком много неосознанных оговорок, его «я» закупорено. Любовь до определенной черты — вовсе не любовь. Его жизнь не дотягивает до его воображения.
Так или иначе, этот писатель принимается писать роман о некоем человеке, который, по его замыслу, не он и все же он сам. Его герой надеется, что сможет научиться любить так, как полагается по старинному идеалу. Он годами противился этой мысли: это рискованное предприятие, оно может не окупить себя. Все же, если по написании трех книг он обрел больше мужества, почему бы ему не обрести способности любить? Он будет писать, и благодаря какому-то чуду перевоплощения он познает измену и щедрость, а быть может, и страдание. В конечном счете, вопреки сомнениям в себе, писатель может создать персонаж, который в некотором смысле будет любить за него; и в некотором смысле любить его; это, возможно, означает — поскольку слова воздействуют непредсказуемо, — что писатель у Лессера в его книге, успешно вылепив любовь в воображении, преобразует свое собственное «я» и собственный дух; и таким образом, при удаче сможет полюбить свою девушку, ту, что в жизни, так, как ему хотелось бы, полюбить всякого, кто остается человеком в безумном мире. Вокруг этой-то трагической темы и вертится повествование. Эпиграф из «Лира» гласит: «Кто может сказать мне, кто я?» Таким образом, Лессер пишет книгу, а книга пишет Лессера. Вот на что уходит время.
Айрин сказала, что это замечательная идея и она уверена, что книга выйдет тоже замечательная.
*
«Это важное письмо, Лессер, перечитайте его еще раз. Оказывается, я болен, мой врач предупредил меня. У меня постоянные жгучие боли в области сердца. Хотя я бросил курить, это не помогло. Моя семья серьезно обеспокоена. Вы причинили мне ужасное беспокойство и страдания. Но я — менш[10]. 10 000 долларов — моя окончательная максимальная цена. Обдумайте это серьезно. Извещаю вас, что я получил по почте предложение от Тишмана и К° продать им этот дом, чтобы они могли построить на его месте высотный, и я расположен сделать это. Они так или иначе избавятся от вас, будьте покойны. Не думайте, их адвокаты не то что мой штонк[11], который никак не может выбросить вас на улицу за все то, что вы со мной сделали. Уж они-то знают, как надо разговаривать с муниципалитетом, и даже могут пойти на крайние меры. Вы причините себе больше вреда, чем предполагаете. Поберегите себя.
Но если я продам им дом, вы ничего не получите, — говно собачье! — а я потеряю капитал, вместо того чтобы наращивать его. Подумайте над этим с должным пониманием, не говорю уже о том, как мало вы считаетесь с несчастьями других. Иного предложения у меня не будет. Поверьте моему слову, у меня с вами все кончено. Это все».
*
Здание по соседству превратилось в огромную дыру, набитую обломками бледных кирпичей и кусками штукатурки, издающей после дождя едкий запах, Гарри казалось, что дом, поддерживаемый с четырех сторон лишь воздухом, раскачивается при сильном ветре. Тараканы, оставшись без жилья, стекались в жалкий дом Левеншпиля погостить у родственников; так же поступали и здоровенные крысы, которых писатель встречал на лестнице; они прыгали по ступенькам, шмыгая носом. Лессер прятал съестное в холодильник, в том числе и банки консервов; он часто не разогревал еду, чтобы не распускать кухонных ароматов, а также для того, чтобы сэкономить время. Водопровод если и не саботажничал активно, то хирел все больше и больше. Краны в кухне и ванной испускали струйки ржавой оранжевой воды — он умывался ею и пил ее, как вино. На два окоченелых дня горячая вода сделалась холодной, как лед, и оставалась такой, пока Лессер, забравшись в телефонную будку, взывал о помощи к жилищному управлению. Ему советовали набраться терпения: домовладелец недомогает, но обещает сделать все что может. Писатель нагревал кастрюли горячей воды, чтобы побриться и вымыть свою немногочисленную посуду. Целую неделю не работал спуск в туалете. Лессер опробовал несколько грязных туалетов в доме, но спуск и в них не работал, и ему пришлось выкладывать десятицентовики за пользование уборной в метро, пока наконец не появился водопроводчик.
Однажды ночью его разбудил вой сирен случился пожар в доходном доме на той стороне улицы. Присев в исподнем у окна, Лессер увидел какое-то свечение в комнате на четвертом этаже, пламени видно не было. По всему дому то тут, то там стали светиться окна. Вся улица пульсировала от машин, качавших воду, извивающихся шлангов, снующих людей. Пожар быстро потушили, но Лессера продолжал терзать его постоянный страх: что, если бы огонь перекинулся в дом, где он жил, и прикончил его литературное и прочее достояние? Ему представлялось, как он голый спускается по пожарной лестнице, прижимая к груди свою новую рукопись. Временами, когда он писал, — его воображению рисовался домовладелец: тяжело дыша, Левеншпиль подносил спичку к мусорной куче в подвале — интересно, что из этого выйдет. Одной нервной ночью Лессер спустился в подвальный этаж осмотреться. Он обшарил затянутые паутиной мусорные ведра и усеянную бумагой бывшую квартиру дворника. Хотя он не нашел ничего подозрительного, беспокойство не уходило. Бесполезная сторона моего воображения. Лессер укорял себя за то, что позволил снять телефон, — глупец, нашел, на чем экономить. Нехотя поднимался он вверх по лестнице. В сущности, я ненавижу этот дом. На следующее утро ему работалось плохо, одолевали сомнения насчет любви и женитьбы.
Пока он был в подвале, у него мурашки ползли по телу — было такое ощущение, как будто кто-то наблюдал за ним. Кто-то одноглазый? Одноногий? Скверные мысли. Надо держать себя в руках, не то накличешь на себя беду. Если кто и сидит там, то не иначе как какой-нибудь бедолага, вышедший из ночи. А может, это Левеншпиль нанял мстителя, чтобы поиграть у него на нервах? Лессер помимо воли начал прикидывать, кто бы это мог быть. Если это бродяга или какой-нибудь бездомный хиппи, он позовет полицейского и выставит пришельца из дома. Это жестоко — обойтись так с человеком без крова над головой, но он должен устранить все, что отвлекает его от работы. Лессер подумывал о том, чтобы за свой счет установить замок во входной двери и поставить заслон притоку пришельцев с улицы. Можно было бы сменить цилиндр и послать второй ключ этим шишкам — его адвокатам, пусть не утверждают в суде, что его выжили из дому; но в его нынешнем расположении духа Левеншпиль назло ему мог выломать замок фомкой. А он не может позволить себе истратить с десяток или чуть больше долларов после того, как слесарь выставил ему такой большой счет за три крепких новых замка и установку охранной сигнализации.
Держа во влажной руке топор с короткой ручкой — скорее как предупреждение, чем оружие, — писатель, начиная с цокольного этажа, стал обыскивать все мрачные квартиры. Поднимаясь с этажа на этаж, он не находил ничего нового, ни одной живой души. В бывших Виллиных комнатах, где Лессер на прощание выглянул из разбитого окна, на кухне он с изумлением увидел разметанные по покоробленному полу останки мебели, которую он купил для негра и в ярости и горе потом изрубил в куски. Лессер сложил деревяшки пирамидой и еще раз безотчетно обшарил все стенные шкафы, ища свою незабвенную рукопись. Не воскресло ни одной страницы, но он не мог не искать. Многое из того, что было трудно восстановить ныне переписыванием, а то и просто невозможно, что было так хорошо сделано в уничтоженном черновике: точные слова, переходы, целые сцены он больше не в силах был вспомнить, как ни выжимал из своего мозга все что мог. На пятом этаже, если не считать нескольких прутков человеческих испражнений, по виду годичной давности, и на шестом он ничего не обнаружил. Никаких сколько-нибудь значительных признаков жизни. Попытавшись выбросить все из головы, он вернулся к работе. Но тут же у него явилась мысль, что следовало бы заново прочесать подвал. Зачем? Чтобы подготовиться к зиме?
Но сейчас и так зима.
Жалобно воет ветер. Лессер прислушивается и говорит ему: отвали. Холодные волны хлещут пустынный берег. Что-то плывет по ледяному морю, что именно — он не может сказать. Все еще подозревает, что где-то рядом Левеншпиль на костыле или его адвокат. А может, это какой-нибудь новый шленда и от следов его идет дым? Будь я суеверным, я был бы в плохой форме. Он пишет, и ему вспоминается бессвязное прошлое, летучие образы. Смерть матери от несчастного случая на улице, когда он был еще совсем маленький. Она вышла за бутылкой молока и не вернулась. Смерть старшего брата на войне, что была до этой войны. Он исчез, «пропал без вести», и больше о нем ни слуху ни духу, ни прощального слова. А что, если он все еще ждет поезда где-нибудь в азиатских джунглях? Ненужные смерти. Жизнь такая хрупкая, мимолетная. Когда пишешь книгу, помимо всего прочего, помни о смерти; а потому главное — продолжать работать. Пожилой отец, которого он много лет не видел. Пожалуй, пора написать ему опять. Вот закончу книгу — слетаю навещу его в Чикаго. Он думает также о Хольцгеймере и некоторых других жильцах, которые жили и умерли в этом доме до того, как Левеншпиль издал приказ об Исходе. Лессер испытывает наплыв неестественных страхов — дневных страхов: что, если дневной прибавок к его рукописи украдут, вырвут на улице у него из рук, прежде чем он успеет положить его депозитом в банковский сейф; что, если это жалкое здание рухнет, как раненый гиппопотам, и изрыгнет его погибшие страницы; либо его самого схватят сзади за горло на лестнице метро и ограбят и он так и останется лежать там, не в силах доползти домой. Вот на его письменном столе его заброшенная книга, комната читает ее. На следующий день — Левеншпиль клянется, что Лессер уехал в Сан-Франциско, — сюда слетятся рабочие с инструментом, выпотрошат ломами внутренности, сердце дома (где он писал) и начнут рушить скелет. Что это — конец книги, эры, цивилизации? Поспешливой человеческой судьбы?
Он может поклясться, что слышит в холле воровские шаги, хватает из ящика кухонного стола хлебный нож, безрассудно распахивает дверь. Никого. Да и был ли кто-либо в действительности? Некто в негативе, как на фотопленке. Белая фигура черного, призраком бродящего по холлам. Он идет к врачу Айрин, и тот говорит ему, что он страдает от недостатка витамина B. Ему делают несколько инъекций, он чувствует себя лучше и пишет быстрее.
Однажды утром писатель, стоя на январском снегу, опоражнивает свою корзину для бумаги в контейнер с рваными краями перед фасадом дома и обнаруживает полный бочонок желтых комков машинописи. Пораженный ужасом, Лессер со звоном захлопывает крышку контейнера.
Вилли вернулся, я чуял это нутром.
*
Лессер, в теплой шапке и пальто, сдерживая замерзающее на морозе дыхание, опускает на мягкий снег полную корзину рваных листов белой бумаги, снова поднимает крышку, нашаривает несколько желтых комков в контейнере, развертывает их и быстро прочитывает. Это машинка Вилли, как пить дать; это она пропечатала эти неуклюжие буквы. Один за другим Лессер выхватил и развернул штук двадцать из, наверное, двухсот бумажных комков и тщательно, как только мог, подобрал один к другому измятые листы. Некоторые страницы отсутствовали, но Вилли переписывал написанное так часто, что нетрудно было докопаться до смысла того, что он хотел сказать. Тут были заметки к будущим рассказам, всяческие наброски, письма с увещеваниями к самому себе, страницы из старого романа, страницы из нового о своднике-садисте и его потаскухе. Судя по объему только той части работы, которая была брошена в контейнер, Вилли в доме уже пару недель, если не больше. Но где? Уж не переходит ли он из одной квартиры в другую? Знает, что я ищу его, а вот ищет ли он меня?
Впоследствии, сам толком не зная почему, но полагая, что лучше знать, чем не знать, он стал снова ходить, прислушиваясь, от квартиры к квартире, не с тем, чтобы непременно встретиться с Вилли лицом к лицу, а чтобы по крайней мере знать, где он. А может, позвонить Левеншпилю и выгнать незваного гостя, защитить их собственность? Все же — пока он пишет, он не опасен, по крайней мере так кажется. На втором и на третьем этажах Лессер крадучись перешел от двери к двери, но ничего не услышал. На четвертом, мягко толкнув от себя противопожарную дверь, прислушиваясь с затаенным дыханием, чтобы уловить, впитать в себя малейшие признаки живой души, он наконец услышал слабые удары пишущей машинки в знакомом ритме.
Да, Вилли вернулся, это несомненно. Лессер определил квартиру, откуда доносились звуки, и застыл на пороге, у двери, раздумывая над тем, не уйти ли ему из дома, но куда? На улице сейчас такая толкотня. И почему это должен уйти именно он, сейчас, когда его роман все еще остается незавершенным? В данный момент книга подвигалась вперед с фантастической быстротой. Вчера был прекрасный день: восемь напечатанных страниц, что для Лессера была редкость. Он предощущал прорыв — либо решительное исключение некоторых ключевых сцен, собрать которые воедино никак не удавалось, либо удачная перетасовка событий, чтобы, как он надеялся, добиться более сильного эффекта. А также безошибочного финала. Кроме того, разве не он, Лессер, платит за квартиру, как положено по закону?
Почему Вилли вернулся? Он что, жаждет отмщения? Еще большего отмщения? Лессера прошиб озноб, хотя на нем было пальто. Нет, очевидно, что Вилли вернулся, чтобы писать, — он был писатель. Об этом свидетельствовали полные отчаяния заметки, с которыми он обращался к самому себе, — Лессер нашел их в контейнере: «Я должен писать лучше. Лучше и лучше. Про негров, но лучше. Ни о чем другом, только про негров. Теперь или никогда». Он вернулся сюда потому, что ему не на что снимать жилье где-либо еще. А может, он вернулся, чтобы закончить книгу, начатую здесь? Писателю нравится оставаться на одном месте, пока он пишет книгу. Тебе вовсе не хочется перемен, когда ты с головой ушел во что-то свое.
Лессер засиделся допоздна за работой в тот вечер, засиживался допоздна и в последующие вечера. Временами он переставал писать и прислушивался, уж не поднялся ли Вилли крадучись вверх по лестнице, не приложил ли свое завистливое ухо к его двери — послушать, как писатель отбивает на машинке свою музыку.
*
Он читал то, что другой выносил на свалку. Лессер опорожнял свои корзины для бумаги в контейнеры на другой стороне улицы, чтобы Вилли не мог увидеть его работу.
Некоторое время Вилли переписывал злополучную последнюю главу своего романа о Герберте Смите и его матери. Мальчику пятнадцать лет, он без конца пьет и ворует, чтобы добыть на выпивку. Его мать алкашка, пропахшая спиртным, наркоманка, не способная и часу побыть трезвой в течение дня. Время от времени он заходит к ней в комнату, чтобы приложиться или поспать прямо на полу рядом с ней, храпящей на мокром от мочи матрасе. Самоубийство опущено. Она умирает неприбранная, от недоедания, между тем как Герберт дрочит в общей уборной. Когда его мать хоронят в нищенской могиле, никто и вида не подает, будто горюет по ней. На следующий день мальчик приходит к свежему бугру ее могилы и пытается выжать из себя хоть какой-то намек на чувство. Он пытается представить себе, чем она жила в своей жизни, но вскоре оставляет попытку. Ему делается плохо от выпитого, и он хочет уйти с кладбища, но, уже у ограды, оглянувшись, видит белого Иисуса, стоящего у ее черной могилы. Мальчик бросается обратно, чтобы отогнать этого противного дядьку.
Эта часть главы была написана отлично, но дальше у Вилли не пошло. Быть может, ему не удалось прямо взглянуть в глаза будущему. Быть может, он просто не мог.
Он написал несколько черновиков жуткого рассказа, озаглавленного «Гольдберг покидает Гарлем». Еврей, король трущоб в пальто с меховым воротником, приходит взимать свои проклятущие деньги, свою квартирную плату, и в темном холле на него набрасываются три старика и женщина с Ямайки. Еврей отбивается, кричит, но они колют его ножами до тех пор, пока у него из носа струей не начинает бить кровь, после чего сволакивают его жирное тело вниз по лестнице в погреб.
— Давайте вырежем из него кусок и попробуем, какой он на вкус, — говорит старик.
— Еврей, он и есть на вкус еврей, ничего хорошего, — говорит женщина с Ямайки.
Они снимают с Гольдберга изорванную ножами одежду и оставляют его тело в подвале.
Затем поздно ночью они идут в синагогу, надевают ермолки и молятся, подражая евреям.
В варианте концовки синагога меняет хозяина и превращается в мечеть. При этом негры танцуют как хасиды.
Вилли переписывал рассказ четыре раза, но рассказ не получался. Пошла вторая неделя, а он все еще бился над ним.
Затем он написал несколько экспериментальных страниц, одно стихотворение было озаглавлено «Манифестация судьбы».
черный, белый, черный, белый, черный, белый, черный, белый, черный, белый
(так до конца страницы)
черный, белы, черный, белы, черный, белы, черный, белы, черный, белы
(так до конца страницы)
черный, бел, черный, бел, черный, бел, черный, бел, черный, бел, черный, бел
(так до конца страницы)
черный, бе, черный, бе, черный, бе, черный, бе, черный, бе, черный, бе
(так до конца страницы)
черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный черный
(напечатай две страницы)
ЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙ
ЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙ
ЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙ
ЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙ
ЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙЧЕРНЫЙ
(напечатай пять страниц)
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
ЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТАЧЕРНОТА
(такова остальная часть книги)
К «Манифестации судьбы» относились и несколько таких коротких стихов:
Нет в белом света
Для белого света нет
Черный — вот истинный свет
Излившийся изнутри.
Я люблю тебя
Черная женщина
Поцелуй меня
И люби
Сделай меня
ЧЕРНЫМ
Лессер нашел три варианта любовных стихов к Айрин. Трудно было сказать, какие стихи были написаны первыми — эти или «Я люблю тебя, Черная женщина»
1
Айрин
Моя королева
Как я хочу
Чтоб справа и слева
Мне груди твои
Служили сугревом
5
Бела она сукина дочь
Не моя вина
Я черный как ночь
Не моя вина
С этой цыпкой была у меня е...
А теперь меня зае... судьба
Не моя вина
6
Айрин
Белая сучка
Баловалась
Моей черной штучкой
А Вилли теперь
Е... судьбу как зверь
Привет тебе
Печальный блюз
Лессер бросил шарить в контейнере на снегу.
*
Вот как справляется эта двойная свадьба, что родилась в его воображении.
Старый вождь племени, распорядитель свадьбы, держа умирающего козленка своими большими руками за четыре трепещущие ноги, что-то бормоча себе под нос, сливает густую кровь из узкой, как щелка п.., раны на порог своей длинной хижины. Кровь не придает свадьбе особого благочестия, но и белая невеста, смуглая красивая еврейка, не такая уж правоверная представительница своей расы. Так или иначе, порог широк, алой крови много.
В это прохладное тропическое летнее утро седовласый черноглазый сухощавый вождь в козловой шапочке с орлиным пером на голове аккуратно перерезал горло блеющего козленка для дочери своего сына — злосчастного ханурика, уехавшего в Америку вопреки совету оракула Холмов и Пещер. Он умер, обливаясь кровью, от ножевых ударов в грудь, живот и почку, играя в кости в Бостоне.
— Фе[12], — слышится голос позади.
— Ша[13], — слышится рядом.
Обеих невест с превеликим весельем проводила в свадебную хижину процессия родственников, соседей и нескольких любопытствующих. Девушки племени, умасленные и украшенные, идя по пыльной лесной дороге,, распевали стихи под музыку гонга, маленьких барабанов и железной флейты, на которой играл какой-то калека, меж тем как потные юноши с длинными копьями скакали и плясали, громко крича, и их мужские причиндалы болтались, как гроздья винограда, в их набедренных повязках.
Тонкая речка бежит прямо к рогатому дневному месяцу, изгибаясь дугой от беспокойного океана к заливу. Юноши приставляют копья к крытым соломою крышам хижин, окружающих внутренний двор без былинки травы. Куры, совсем очумев в толпе, клюют людям ноги. Какой-то старик пинает петуха. Сухой ветерок смешивается с густым запахом коровьего навоза.
— Фе.
— Ша.
Небольшой смуглый человечек с золотушными лицом и руками, с кожей как свернувшееся молоко, переводчик вождя на свадьбе, в туманном прошлом помощник библиотекаря в Уайтчепеле, говорит, что запах этот — добрый знак. Признак изобилия.
— Изобилия чего? — спрашивает Вилли.
— Корова, которая не ест, не дает испражнений.
Родственники и свадебные гости скучиваются в доме без окон, в котором плавает дым от костра из травы. Знатные люди племени в мягких шапочках и цветастых одеяниях сидят на резных деревянных стульях. Некоторые из старейшин расстилают козлиные шкуры и, усевшись на них, поджав ноги по-турецки, раскуривают трубки и толкуют о коровах. Они нюхают табак и чихают. Женщины постарше, увешанные бусами и украшениями из слоновой кости, пронзительными голосами дают указания молодым людям, приготовляя цыплят и наполняя пивом тыквы-горлянки. Другие молодые люди и девушки, прислонясь к заплесневелым бокам длинной хижины, со смехом обсуждают то, что позже случится где-нибудь на лужайке. Это добрый час для всех. Пришельцы из дальних мест, родственники и друзья белой невесты и жениха, в каком бы расположении духа ни были, исподволь присматриваются друг к другу и ждут.
Распорядитель свадьбы, в тоге густо-синего цвета, завязанной узлом на его костлявом левом плече, сидит рядом с переводчиком; они сидят, упершись спинами в стену, и нервный раввин с седой бородой, в мягкой черной шляпе, с изумлением наблюдает все это сборище. Одна брачная пара сидит перед беззубым вождем, другая стоит около раввина, вытирающего сухой лоб скомканным платком. Лессер и Мэри, одетые более скромно, чем большинство присутствующих, сидят на леопардовой шкуре. Он быстро потирает руки, покрытые гусиной кожей, хотя на площадке горит костер, освещая длинную хижину. Вилли разодет в пух и прах: щеголяет в черной вельветовой шапочке и расшитой желтой блузе, надетой поверх свежевыстиранного комбинезона. Айрин, безупречно подготовленная, с густыми черными волосами, собранными в пучок над левым ухом, повязала голову цветастым шарфом. На ней длинные золотые серьги, в руках — букет белых ирисов и маргариток. Раввин под шелковым свадебным пологом, поддерживаемым трехгранными шестами из расщепленных расчетверенных стволов эвкалипта, источающими ароматный сок, чувствует себя не в своей тарелке, но готов делать свое дело. Это литовский еврей средних лет, коренастый мужчина в заляпанных грязью брюках, капли с которых стекают на каблуки, покрытые коркой грязи. Его ногти курильщика в желтых пятнах, борода в беспорядке, на лице написано изумление. Собрав в морщины лоб, он снова и снова перечитывает свадебный контракт, затем, поднеся близко к глазам, еще раз прочитывает его.
Вождь говорит что-то гортанным голосом стоящему рядом с ним мужчине с пористой кожей, и переводчик громко передает его слова Лессеру и его невесте. Она внешне спокойна, но он слышит, как сильно бьется сердце у нее под грудью.
— Он говорит: «Когда наша чернокожая дочь выходит замуж за белого, мы не радуемся, но это не такая уж беда, как когда наши сыновья женятся на белых девушках, потому что тогда белая женщина отвратит лицо мужчины от деревни и его сородичей».
Он говорит: «Отец нашей дочери, мой собственный сын, среди мертвых. Вот почему он просит меня говорить его голосом, и он отдает ее этому белому человеку в жены. Теперь все зависит от ее желания. Цена невесты — десять коров, вы их привели, и мы вас принимаем. Я сказал богам брака и говорю теням моих предков, что она выйдет замуж перед людьми моего племени и ей не придется прятаться от срама. Коровы не больны, тучны, вы нас не обманули».
Старый вождь, удерживая образ Лессера в своих черных глазах, утвердительно кивает.
— «Наша дочь будет жить с вами, готовить вам еду и разрыхлять граблями ваш огород, если вы разобьете его для нее. И она родит дитя мужского пола, он продолжит ваш род, так что ваше имя и присутствие продолжится здесь на земле и после вашей смерти. Она ублажит ваше сердце, а вы должны обращаться с ней с добротой».
Жених, в прокопченной юбочке из пальмового волокна, надетой поверх жокейских штанов, обещает сделать все, как ему сказано. На нем ожерелье из зеленых и фиолетовых бусин — подарок Мэри Кеттлсмит, кроваво-красная шапочка из козловой кожи. Он держит стоймя высокое заржавленное копье.
Его невеста, с пурпурным пером в руке, обещает быть доброй. Ее шелковистые волосы украшены голубыми цветочками, ноги натерты соком бафии[14]. Красное ожерелье, свитое в три кольца, спадает между ее сочных грудей. Под короткой юбкой для беременных ее живот в самом цвету.
— Теперь вы муж и жена, — говорит переводчик, — но все же по нашим обычаям бракосочетание не считается завершенным, пока не родится первый ребенок.
— Долгое бракосочетание, — говорит Лессер.
— Ты сам сделал выбор, — говорит Мэри.
— У кого есть выбор? Что я делаю так далеко от своей книги, которую должен закончить? Почему я даю судьбе карты в руки? Кто может мне сказать то, чего я сам не знаю? -
Вождь опять начинает говорить:
— «Я старый человек, много повидал на своем веку, а ты еще молодой. Ты прочел больше книг, но я мудрее. Я прожил долгую жизнь и знаю, что случалось. У меня шесть жен и двадцать девять детей. Я не раз глядел смерти в лицо и знаю боль многих утрат. Слушай мои слова».
Лессер, боясь что-либо пропустить, ловит каждое слово.
— Он говорит: «Когда злой дух хочет забраться к тебе в глаза, держи глаза закрытыми, пока злой дух не заснет». Он говорит: «Не вонзай свое копье в живот тем, кто не враг тебе. Если кто-нибудь поступит дурно, этот поступок не умрет. Он будет жить в хижине, во дворе, в деревне. Обряд примирения не даст толку. Люди произносят слова мира, но не прощают других. Он говорит, уверен ли ты, что запомнишь его слова».
— Скажи ему, я понимаю.
— Он говорит, ты поймешь завтра.
Старый вождь еще глубже вперяет в Лессера взор. Тот слушает еще внимательнее.
— Он говорит: «Тьма так велика, что придает собаке рога». Он говорит: «Мышь, возомнившая себя слоном, сломает себе хребет».
— Понимаю.
— Ты поймешь завтра.
— Так или иначе, я слушаю.
— Он говорит вам: «Ешьте плод там, где найдете его. Тигр, раздирающий свои внутренности, не может переварить пищу». Он говорит вам: «Радуйтесь жизни, ибо тени, как весла, уносят года в быстрых лодках, они несут тьму. Передайте другим мою мудрость».
— Я это сделаю. Я пишу книгу.
— Он говорит, что не хотел бы, чтобы его слова попали в вашу книгу.
Лессер безмолвствует.
Вождь поднимается. — Идите с миром, вы и ваша невеста.
Не чувствуя больше на себе его пристального взгляда, жених с облегчением встает.
Переводчик зевает.
Вождь пьет пальмовое вино из тыквы-бутыли.
Один из юношей бьет в барабан.
Писатель, радуясь жизни, скользит в танце босыми ногами с копьем в руке. Члены племени ритмично хлопают в ладоши. Юбка Лессера из пальмового волокна шуршит, звенят кольца на его лодыжках, когда он делает выпады копьем то в одну, то в другую сторону, отгоняя затаившихся нечистых духов. При этом он что-то бормочет про себя.
Когда танец окончился, его бедный отец, А. Лессер, когда-то преуспевающий портной, ныне кожа да кости, раздражительный старик в коляске из алюминиевых труб, говорит своему вспотевшему сыну:
— Как тебе не стыдно танцевать, словно какой-нибудь шварцер[15], совсем без ничего.
— Это церемониальный танец, папа.
— Я не дал тебе еврейского воспитания, и это моя вина.
Старик плачет.
Жених обращается к своей беременной невесте: — Мэри, я не очень-то умею любить, не спрашивай почему, но я постараюсь дать тебе все, чего ты заслуживаешь.
— Что в этом тебе-то, Гарри?
— Я понимаю, что ты за человек. Остальное я узнаю.
— Ну тогда все хорошо.
Они целуются.
— Все хорошо, — говорит золотушный переводчик.
Раввин запевает молитву на древнееврейском.
Разговоры соплеменников затихают.
Айрин и Вилли, сидя под белым шелковым балдахином, потягивают из стеклянного бокала импортный «Моген Давид». Родители жениха, белые кости в черных могилах, не могут вернуться к себе на родину сегодня; но Сэм Клеменс, свидетель из Гарлема, США, несмотря на острый понос и на то, что он глубоко страдает от сознания личной утраты, прибыл ради своего друга Вилли.
Отец Айрин, ее мать и младшая сестра, натуральная блондинка, собрались в кучку у края балдахина. Отец, Давид Б. Белински, мужчина С цветущим лицом, не способный ни минуты постоять на месте, в черной фетровой шляпе и шелковом костюме, полосатой рубашке с широким галстуком, владеет фабрикой по изготовлению пуговиц. Он изумленно улыбается. Мать, высокая женщина, привыкшая целыми днями сидеть дома; на ней простое белое платье, ортопедические туфли и синяя шляпа, скрывающая глаза и половину носа. Ее грустная сестра — жена преуспевающего брокера-страховщика, дома он занимается своим бизнесом и тремя маленькими детьми.
Хотя длинная хижина старого вождя не корабль, у всех такой вид, будто они страдают морскою болезнью.
Жених, дважды основательно обшарив карманы, заявляет, что, похоже, забыл захватить брачное кольцо. Взгляды всех в изумлении обращаются на него. Отец легонько вздыхает, но раввин говорит, что вместо кольца невесте можно дать монету, и вот Вилли достает из кармана брюк и протягивает ей горячий десятицентовик, и Айрин крепко сжимает его в кулаке в течение всей церемонии.
Когда чтение пошло по второму кругу — во время первого он внимательно прислушивался к словам, — Вилли медленно повторяет за раввином: «Харе ат мекудешет ли бетабаат зу, кедет Моше вей Исраел».
— Что я говорю? — спрашивает он у Айрин.
— Я сказала тебе: «Помни, ты обручен со мной этим кольцом по закону Моисея и Израиля».
Вилли облизывает сухие губы.
— И это все венчание?
— Да, если это тебе нравится. Ты сказал, мы поженимся, если обвенчаемся здесь.
Он утвердительно кивает, и они целуются.
Гости кричат: — Да!
Раввин зачитывает семь благословений.
Вилли ударом каблука разбивает винный бокал.
— Мазел Тов[16], — говорит Лессер.
Музыканты то выбивают легкую дробь, то гулко бьют в барабаны, радостно и легко. Бамбуковая флейта поет.
— Теперь вы муж и жена, — говорит раввин. — Мне хочется плакать, но как мне плакать, если Бог говорит: «Возрадуйся!»
Вилли и Айрин, слушайте меня. О, какое трудное дело женитьба, даже при наилучших обстоятельствах. А если к тому же он черный, а она белая? Мир так несовершенен — вот что я хочу сказать. Но вы сами сделали выбор, и я желаю вам здоровья, счастья и всего наилучшего вам и вашим детям. Я знаю, мои сотоварищи-раввины строго осудят меня за то, что я совершил эту церемонию, но я спросил себя, угодно ли было бы Богу, чтобы я так поступил, и я так поступил.
Вилли и Айрин, для телесных наслаждений не надо обучаться в колледже; но жить вместе в любви не так уж легко. Кроме любви, которая сохраняет брак, есть и другое, что сохраняет жизнь. Это взаимное доверие, взаимопонимание, щедрость, а также расположение делать то, что нелегко делать, а делать надо. Что я еще могу вам сказать, дети мои? Вы либо поймете меня, либо не поймете.
Я прошу вас также помнить, что свадьба — это договор. Вы договариваетесь любить друг друга и поддерживать ваш союз. Мне хотелось бы напомнить вам о договоре Авраама с Богом и, благодаря ему, о вашем. Если мы будем связаны договором с Богом, нам будет легче быть связанными договором друг с другом.
— Я согласна, — говорит Айрин.
— У меня в доме нет и не было никакого Бога, — говорит Вилли. — Какого он цвета?
— Цвета света, — говорит раввин. — Без света кто увидит цвет?
— Кроме черного.
— В один прекрасный день Бог объединит потомков Измаила и Израиля, и они будут жить вместе как один народ. Это будет не первое из чудес.
Вилли смеется, плачет, затем умолкает.
— Давайте танцевать, — говорит Айрин.
Все гости, включая знать, встают и принимаются танцевать. Некоторые юноши, пытаясь подражать новобрачным, трясут бедрами и плечами, потом перестают подражать и танцуют как умеют. Женщины угощают всех цыплятами с кунжутом и помидорами, жареным мясом и пальмовым вином. Несколько девушек, вплетя в волосы цветы, кружатся в хороводе. Чернокожие юноши вьются вокруг них, издавая радостные крики.
Те, кому хочется плакать, плачут. Свадьба есть свадьба.
Айрин спрашивает у Лессера, когда они танцуют вместе последний танец: — Как ты все это объясняешь, Гарри?
— Нечто подобное я рисовал в своем воображении, как любовный акт, как завершение моей книги.
— Ты не так уж прозорлив, — говорит Айрин.
Конец
*
Лессер поднял крышку мусорной урны, и горячий зловонный выброс сжал ему ноздри. Он отпрянул, как от удара по лицу. «Мертвая крыса», — пробормотал он, но увидел лишь массу синих бумажных комков — у Вилли кончилась желтая бумага. Зажав нос, он приблизился к урне. Отступил назад, развернул и составил вместе несколько страниц по крайней мере из трех вещей, над которыми Вилли сейчас работал.
Рассказ начинался так. Жаркий летний вечер, время ужина, разящего тушеной капустой с ребрышками у доходных домов по Сто сорок первой улице возле реки, четыре негра влезают на залитые гудроном крыши — по двое с каждой стороны улицы; они стоят неровным квадратом. Люди у подъездов подхватывают стулья и юркают внутрь. Синий «крайслер» плавно подкатывает и останавливается у тротуара. Негры на крыше открывают огонь по негру в полицейской форме, выходящему из своего нового автомобиля. Две пули попадают ему в живот, третья застревает около спинного хребта, четвертая в ягодице. Полицейский вращается вокруг собственной оси, махая руками, как будто пытаясь выплыть из откатывающейся в море волны прибоя, но, уже мертвый, оседает на залитый кровью тротуар, глядя невидящими глазами на голубятню на покинутой крыше. Рассказ называется «Четыре смерти мусора».
Лессер нашел блюз-протест, который Вилли, очевидно, состряпал единым духом, — «Последние дни Гольдберга», другое название «Гольдберг-блюз».
Гольдберг и вы миссис Гольдберг гуд-бай гуд-бай.
Вы из нас жали пот — была такая у вас замашка.
А теперь мы потянем кусок золотой у вас из кармашка.
Гольдберг и вы миссис Гольдберг гуд-бай гуд-бай
Ваш час пробил
Бегите изо всех сил.
Гольдберг и вы миссис Гольдберг гуд-бай гуд-бай
В стране грядет большой Погром
И в честь его я выпью ром.
Он подписался: «Слепой Вилли Шекспир».
С этим же произведением была связана пьеса под названием «Первый погром в Соединенных Штатах Америки». Замысел был таков. Группа партизан из гетто в черных кожаных куртках и шапках решает помочь делу Революции, показав, что в Соединенных Штатах Америки можно устроить погром. Они перекрывают баррикадами оба конца делового квартала — Сто двадцать седьмую улицу между Ленокс авеню и Седьмой, останавливая грузовики и ставя их поперек движения. Действуя быстро по заранее заготовленным спискам, они выволакивают из прачечной самообслуживания, обувного магазина, ломбарда и нескольких такого рода заведений по обе стороны улицы всех их хозяев-сионистов, кого только могут найти — мужчин, женщин, педерастов, одевающихся под женщин. Никаких безобразий на гитлеровский манер — витрины не били, не заставляли мыть швабрами тротуар, не мазали лиц сионистов собачьим дерьмом. Действуя быстро, небольшими группами, партизаны сгоняют и выстраивают с десяток хнычущих, заламывающих руки сионистов, среди которых и Гольдберг, и перед его большим винным магазином расстреливают их из пистолетов. Партизаны исчезают, прежде чем раздается завыванье сирен мусоров.
Вилли переписал погром двенадцать раз, Лессер отказался от поисков новых вариантов. В одном черновике несколько клерков-негров пытаются защитить своих бывших хозяев, но их отгоняют выстрелами в воздух. Одного из них, упорствующего в своем намерении, убивают заодно с сионистами. В виде предупреждения Дяде Тому ему стреляют прямо в лицо.
В конце последней страницы рассказа приписка карандашом почерком Вилли: «Не то чтобы я вообще ненавидел евреев. Но если я и ненавижу некоторых из них, это не потому, что я сам до этого додумался, но я родился в добрых старых Соединенных Штатах, а здесь много чего сидит у меня в печенках. В том числе и мои знакомые евреи. Путь к негритянской свободе идет по их трупам».
*
Туман просачивался в здание, заполняя запахом застойной воды каждый пустой этаж, каждую вымерзшую комнату. Так пахнет пляж при отливе. Стая чаек, гонимая штормом, окровавила утес и лежала теперь, гниющая, у его подножья. Огни в холлах, за исключением этажа Лессера, были погашены, лампочки разбиты, украдены, вывинчены из цоколей. Грязные пролеты лестниц через нисходящие интервалы были освещены лампочками, льющими водянистый свет. Лессер заменял перегоревшие новыми, но их ненадолго хватало. Они мерцали, как огни по окоему океана в сырую ночь. Никто не заменял перегоревших лампочек на этаже Вилли.
Однажды ночью Лессер, спускаясь по лестнице, заглянул в лестничный колодец. В смутном свете он разглядел негра с густой большой бородой и остроконечной прической «афро», сидевшей как некое ядовитое растение на его голове. Либо как Ахиллов шлем. В какой-то момент он показался ему железной статуей, движущейся вниз по лестнице. Недоброе предчувствие овладело Лессером, и он остановился. Когда, напрягши зрение, он вновь взглянул туда, где видел человека, его там не было. Напуганное воображение? Зрительная галлюцинация? Неужели это был Вилли? Лессеру не удалось хорошенько рассмотреть лицо незнакомца, но он был уверен, что негр держал в руке какое-то блестящее оружие. Бритву? Нож? Саблю времен Гражданской войны? Против какого же древнего врага? Не меня: если это Вилли, то он уже отомстил — больше чем отомстил, — уничтожил мое лучшее творение. Лессер повернулся и быстро взбежал к себе, поспешно отпер тремя ключами три замка, привычно проверил — цела ли — свою пыльную рукопись, затем огляделся в поисках орудия защиты, если в том будет необходимость. Открыл дверь стенного шкафа: топор висел на своем крюке. Лессер положил его на рабочий стол рядом с пишущей машинкой.
Взвинченный до предела, он жаждал убедиться, был ли то Вилли или еще один негр поселился в доме — а может, целая банда? Он крадучись спустился к его квартире. Дверь была открыта, сноп притененного желтого света падал в кромешную тьму коридора. Кого он ждет? Илию? Вдохновения? Тук-тук-тук. Сукин сын, о чем он сейчас пишет? О том, как мальчик убивает свою мать? Или о том, кто в каком погроме погибает?
Вилли с шестидюймовой шапкой волос в просторном зеленом свитере поверх заплатанного комбинезона — Ecce homo[17] — повернувшись своей толстой спиной к двери, сидел на ящике из-под яблок и яростно печатал на «Л. С. Смит», стоявшей на перевернутой вверх дном корзине из-под яиц.
Привет, Билл, мысленно говорил ему Лессер из темного коридора, тронутый видом человека, поглощенного работой.
Невозможно было сказать это вслух человеку, который умышленно уничтожил почти законченную рукопись твоего самого лучшего романа, плод десятилетнего труда. Ты понимаешь его судьбу и, возможно, свою, но сказать ему ничего не можешь.
Лессер ничего не сказал.
Он на цыпочках уходит прочь.
Быть может, и Вилли поднимается к его запертой двери, прислушивается к тому, как он работает? Не как крыса, принюхивающаяся к еде, а как человек, такой же писатель, мастак писать рассказы, Билл Спир. Что он пытается услышать? Хочет знать, остался ли я в живых? Он вслушивается в концовку моей книги. Хочет услышать ее. Узнать, что я, вопреки всем несчастьям, препятствиям, настоящей трагедии, в конечном счете добрался до конца. Он хочет в это верить, он должен в это верить — чтобы можно было, проглотив обиду, закончить собственную книгу, какой бы она ни была. Ему не хватает веры в свою работу, и он вслушивается в мою — в предвещанный конец. Если он Лессеру удастся, то удастся и ему.
Но создать то, к чему он прислушивается, не в моих силах. Если у него чуткое ухо, он уловит степень поражения. А может, он слушает злым ухом, скрестив пальцы, чтобы помешать мне сделать то, что не способен сделать сам? Может, он колдует с обрезками моих ногтей или завитками волос, застрявшими в сломанном гребне, который он нашел в мусорной урне? Он хочет, чтобы я заглох, лопнул, рассыпался в прах. Вслушиваясь, он оживает, рисует в своем воображении, как подтолкнет меня к окончательному поражению.
*
Однажды зимней ночью они встречаются на заледенелой лестнице. С нижних этажей сочится темнота. Да, это Вилли, хотя он выглядит выше ростом, похудевшим, лицо шишковатое, курчавые волосы стоят торчком. Да, это Лессер, с мягкой ленинской бородкой, в которой прячется страх. Вилли поднимается наверх, Лессер, готовый к прыжку, если на него набросятся, спускается вниз. Они пристально глядят друг на друга, прислушиваются к дыханию друг друга, белый пар их дыхания тонкими струйками поднимается в холодном воздухе. Распухшие глаза Вилли цвета черной туши, чувственные губы спрятаны под густыми усами и тонкими завитками бороды. Пальцы-обрубки с утолщенными суставами сжаты в огромные кулаки.
Лессер, подняв воротник пальто, хочет молча пройти мимо, бочком, он видит себя и негра как бы со стороны: полные взаимной неприязни, они отшатываются друг от друга, чтобы разойтись.
И вдруг, подавив ненависть, он с придыханием говорит:
— Я прощаю вам, Вилли, что вы сделали мне.
— Я прощаю, что вы прощаете мне.
— Что вы сожгли мою книгу.
— Что вы увели сучку, которую я люблю...
— Она сделала свой выбор. Я сделал свой. Я обращался с вами, как с любым другим человеком.
— Ни один еврей не может обращаться со мной, как с человеком, — ни мужчина, ни женщина. Вы думаете, вы принадлежите к избранному народу. Вы ошибаетесь. Это мы отныне избранный народ. Скоро вы поймете это, скоро от вашей чертовой гордости ничего не останется.
— Ради Бога, Вилли, ведь мы же писатели. Давайте говорить друг с другом, как пишущие люди.
— Я гну другую линию, не ту, что вы, Лессер. Обойдусь без вашей блядской формы. Мне она не нужна. Этим словом вы просто подрываете мою уверенность в себе. Из-за вас я не могу больше писать так, как писал раньше.
С горящими глазами он стремглав бросился вниз по лестнице.
Лессер поднимается к себе и пробует писать.
Работа не идет. От бумаги исходит какой-то слабый неприятный дух.
*
Лессер боится дома, форменным образом боится. Знакомые вещи стали словно чужими. Зеленая плесень на карандаше. Треснувший кувшин, стоя, разваливается на куски. Засохший цветок падает на пол. Пол отзывается. Он не узнает чашку, из которой пьет. Какая-то дверь отворяется и хлопает, отворяется и хлопает. Половину утра он тратит на то, чтобы найти ее, но безуспешно. Уж не Левеншпиль ли это хлопает? Как будто дом стал больше, раздулся на пару бесполезных этажей, прибавил больше пустых комнат. Ветер, зловещая печальная музыка моря, живет в них, проникая сквозь стены, как меж деревьев в лесу. Он поет над его головой. Лессер пишет и прислушивается. Лессер пишет «ветер улегся», но все еще слышит его. Он боится выйти из своей комнаты, хотя она ему осточертела,— а вдруг он никогда больше сюда не вернется. Он выходит из дому редко, раз в неделю с сумкой за продуктами. Временами, когда он клюет носом над работой, он встает и делает пробежку по холлу, чтобы размяться. Все остальное время он пишет.
Перечитывая написанное, он видит сцены, которых не писал, или думает, что не писал. Например: Вилли втыкает зажженную спичку в ящик с промасленными тряпками в подвале, и дерево огня с ревом зацветает, прорывается пламенеющей кроной сквозь плавящиеся этажи. Чтобы спасти свою рукопись, Лессер — прошли недели с тех пор, как он положил новые страницы в банковский сейф, — кидается к противоположному выходу. Окно перекрыто плотно переплетшимися потрескивающими ветвями пламени — тяжелый пылающий плод. Лессер бежит на крышу. Длинные искрящиеся перья дыма, рога пылающих углей вокруг него вздымаются к покрасневшему небу. Глыбы горящих домов в лесу огня. Откуда-то, подобно звуку прибоя, доносится приглушенный рев, пронзительный крик, рыдание. Кто это кричит? Кто там кричит? Кто там умирает? Это бесчинство? Погром? Гражданская война? Куда мне бежать с моей рукописью?
Лессер пишет. Он пишет книгу о любви. Все, что ему нужно, — это класть слова на бумагу и представить себе непредсказуемый конец этой книги. Айрин отправилась в Сан-Франциско. Она написала ему прощальную записку, не вложив адреса в конверт. «Нет книги важнее меня», — писала она. С ней или без нее он должен закончить, создать любовь из вязи слов и посмотреть, чего он достиг. Вот в чем секрет — слова увлекают тебя за собой. Быть может, его персонаж узнает, тогда узнает и Лессер. Хотя, если тебе предстоит совершить путешествие, чтобы выследить любовь и овладеть ею, возможно, ты собьешься с пути в самом начале. Никакое путешествие не поможет. И все-таки лучше искать, чем смириться, говорят некоторые, кто ищет, тот найдет. И он наверняка будет знать, когда закончит книгу. Как обидно, он так хорошо описал все в черновике, а Вилли сжег его. Кажется, тогда он понимал все лучше, чем понимает сейчас, несмотря на то, что затрачено вдвое больше усилий ума, вдвое больше труда. Это была хорошая книга, близкая к завершению. Он помнит в ней почти все, но не может снова положить на бумагу так, как положил тогда. Можно ли дважды написать одну и ту же вещь? Это все равно что пытаться втиснуться обратно во вчерашний день. Тогда мне надо было лишь написать последнюю сцену, положиться на интуицию. Она бы пришла, довершила вымысел, освободила его от меня и освободила меня. А свобода благоволит любви. Я бы женился на Айрин, уехал бы с ней в Сан-Франциско. Жить с нею было бы так хорошо. Мы бы поладили друг с другом.
Ему казалось, что он засел в этой комнате навечно. Если б только Вилли не уничтожил оба экземпляра рукописи! Если б только уцелел хоть один! Он видит ясно ее листы, каждое слово на своем месте... В ярости и муке Лессер поднялся из-за стола, схватил топор и побежал вниз по лестнице, перескакивая через две ступеньки зараз. Распахнул противопожарную дверь и молча прошагал по холлу. Слыша, что Вилли печатает на машинке, волнуясь до тошноты, Лессер прокрался в квартиру по другую сторону холла, спрятался в ней и мрачно ждал, пока негр не ушел за кофе, а может, у него кончилась копирка. Тогда Лессер вошел в его комнату, прочел страницу в каретке — так, ничего особенного — и вырвал ее. Затем удар за ударом, с повлажневшими глазами, принялся разбивать машинку, удары сопровождала бряцающая музыка. Он молотил по машинке, пока вконец не искорежил ее. Она кровоточила черной краской. Топор уцелел, хотя и с зазубренным, выкрошившимся лезвием. Лессер дрожал, как в лихорадке, но все же испытал на мгновенье необычайное облегчение. Он не жалел о содеянном; на него накатывала тошнота, но какое-то время, чувствовал он, его работа пойдет хорошо.
*
Лессер, из ночи в ночь страдающий бессонницей, как-то на рассвете из окна своего шестого этажа видит Вилли, роющегося в мусорной урне на той стороне улицы. Он день за днем складывал вместе изорванные Лессером листы белой бумаги, желая поглядеть, как подвигается его книга. В урне неделями ничего не прибавляется, но Вилли все ищет. Весна не за горами. Нет ничего и в урне Левеншпиля с помятыми боками, — комков синей бумаги, исписанной от руки. Безмолвные урны опорожняются дважды в неделю.
Домовладелец, больной, бледный, с нечистым дыханием, начал забивать листами жести дверные проемы на первом этаже. Он приколачивал их длинными гвоздями. Месяц спустя, покончив с первым этажом, он принялся за второй. Ладно, думал Лессер, скоро я избавлюсь от общества Вилли Спирминта. Он окажется либо заперт в комнате и не сможет выбраться наружу, либо не сможет попасть внутрь. Как только он перестанет бродить призраком по дому, я закончу свою работу.
*
Писателя тошнило от того, что он не пишет. Тошнило и тогда, когда он писал, от самих слов, от одной только мысли о них.
Тем не менее каждое утро я брал авторучку и водил ею по бумаге. Получались линии, но не слова. Великая печаль охватила меня.
*
Они выслеживали друг друга по всему дому. Каждый знал, где находится другой, хотя местность изменилась. Деревья в комнате Хольцгеймера сместились от стен на сырые полы квартиры. Пустив корни, они сгрудились, вырвались в холл и на лестницу, пошли в бурный рост среди огромных папоротников, пильчатых кактусов выше человеческого роста, каких-то отвратительных гниющих всеядных растений.
Однажды ночью Вилли и Лессер встретились на травянистой полянке среди зарослей кустарника. Ночь была безлунная, со стволов обвитых лианами, обросших мхом деревьев капала вода. Они не видели друг друга, но чуяли, где стоит противник. Каждый едва слышал собственное дыхание.
— Еврей-кровосос, негрофоб.
— Антисемитская обезьяна.
Металл блеснул потаенно, а может, это был просто свет звезд, зеленовато сочившийся между деревьями. Сверкнула оправа очков Вилли. Удары они наносили сосредоточенно и точно. Лессер почувствовал, как его зазубренный топор вошел в кость и мозг, тогда как жгучий удар острой, как бритва, сабли застонавшего негра отсек яйца белого от его тела.
Каждый, подумал писатель, ощущает муку другого.
Конец
*
Сжальтесь, вы оба, Христа ради, сжальтесь надо мною, кричит Левеншпиль, умоляю вас.
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь
сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь сжальтесь