Зимы проходили одинокие, скудные и молчаливые. Единственная узкая тропа, вмятая глубоко в сугробы, вела от калитки к реке, на деревню. Во дворе сугробы лежали вровень с навесами, и через открытую с осени дверь в кухню надувало снегу.
Александр Антоныч проводил дни и ночи в одной комнате, с маленькими окнами, выходившими на короткий участок сухопарого гнилого осинника. По углам комнаты были рассованы остатки усадебного добра — кучерской армяк, замазанные темным воском улейные рамы, убранная оловяшками шлея, рваный патронташ. По стенам, обитым еловой корою, висели порыжевшие фотографии в рамочках, волчьи лапы, векшины шубки. На полке, вперемежку с изодранными книгами, валялись крылья и хвосты глухарей, тетерок, расстрелянные патроны и целые вороха какого-то заплесневелого пыльного хлама.
Когда Александру Антонычу надоело сидеть на примятой жесткой постели, он лез на чердак.
Там он оставался полчаса, иногда — час и приносил с собою охапку старых альбомов, письмовников и книжек. Целыми днями он просиживал над выцветшими строками витиеватых стишков, над рецептами всевозможных лекарств и обходительными письмами неизвестных племянников и внуков. Если иссякало любопытство, стишки и письма сваливались в угол, или на книжную полку, или в печь.
Иногда заходил Тит, бледный белоусый мужик, отряхивался, приседал на краешек кровати и долго молчал, поджав руками живот, точно от боли. Александр Антоныч изредка покашивался на Тита, мирно и привычно ожидая, что он скажет. Тит вставал, подбирался к шлее, колупал оловяшки ногтем, прикидывал на руке, сколько может весить сбруя, и говорил:
— Уступил бы, Антоныч, шлею-то. Зачем тебе?
— Куплю кота, поеду на коте пахать, понадобится…
— На коте!
Тит опять садился, поджимал живот, предлагал:
— Хочешь пуд?
— Мало.
— Большекромый. Ну, пуд да воз дров. Дрова-то нужны поди?
— В лесу дров много.
— То в лесу…
Уходя, уже напялив шапку, в дверях Тит добавлял:
— Ну, хочешь, бабу пришлю в придачу, пусть приберет.
— Мало.
К концу зимы выходил весь хлеб, мужики становились прижимисты, больше всего посуляли, звали к себе, кто завтракать, кто вечерять.
Тогда Александр Антоныч подпоясывался веревкой, нахлобучивал картуз, заматывал вокруг поднятого воротника цветной кушак и уходил. За околицей он выдирал хворостину, обламывал ее и ступал на лесную дорогу. Лес принимал его тихо и просто. По плечам и картузу недвижные ели похлопывали тяжелой снежной нависью. С верхушки на верхушку перелетала свинцово-серая векша. Александр Антоныч смотрел за ней, пока она исчезала, потом говорил:
— В гаюшку спряталась, от дрянь…
Шаги его замедлялись, он стягивал потуже пояс, начинал дергаться, словно его давила шуба, озираться и вздыхать. Меж деревьев в легкую порошу был вкраплен путаный след, и Александр Антоныч пригибался, заглядывал под навись, сходил с дороги и подолгу рассматривал заячьи петли.
Вдруг впереди него сорвался с березы и гулко забил крыльями черныш. Он остановился, вскинул голову, его руки дрогнули, он послушал, как всколыхнулся, загудел и стих лес, потом внезапно переломил хворостинку об колено, бросил обломки в сторону и повернул назад.
Придя в Архамоны, он зашел в избу Осипа, разделся, сел за стол и на вопрос хозяина, далеко ли ходил, жестко сказал:
— В лес ходил, прогуляться…
Когда повечеряли, Александр Антоныч попросил:
— Дай мне, Осип, меру картошки взаймы.
— Взаймы? Взаймы я тебе, Антоныч, не дам.
— Куплю ведь, расплачусь.
— Кабы ты у меня так попросил, я бы тебе, может, и две отсыпал. А взаймы для тебя нету…
Провожал за ворота Александра Антоныча сам хозяин и был бессловесен и строг. А когда Александр Антоныч растопил у себя печку и, обмотав одеялом ноги, уставился на огонь, в комнату вошла Осипова дочка Таня и звонко, непривычно для этих стен, для старого усадебного хлама, письмовников и альбомов, оттяпала:
— Вам тятенька велел завтра поутру за картошкой приттить. До свиданьица.
И ушла…
По веснам происходили частые переделы, и мужики галдели на сходах, снаряжали ходоков в уезд и привозили землемеров.
Но озимь на холмах горела ярко, как до переделов, как всегда, и поднятый пар было по-прежнему густо-коричнев, точно созрела греча. Александр Антоныч вырастал на полголовы, и в походке его появлялось что-то мужичье — упругое и качкое. Он отыскивал в мусоре облезлую палку со стертым наконечником и шел на яровое. Взгляд его со старческой остротой вымерял череду полос, цеплялся за припадавших к бороздам коней, и веки чутко вздрагивали от холодного, дувшего с поднятой земли ветра. Он стоял на холме, один, высокий, худой, обтянутый черной поддевкой, тяжело попирая взмет сапогами и палкой. Далеко в поле он узнавал Осипа, Тита, Максима, Осипову Таню, Лукерью — ладных архамонских мужиков и баб.
Потом он медленно шел к пашне, останавливался по очереди у каждого поля, поджидая, пока плуг подойдет к дороге, и перекидываясь тогда двумя-тремя словами с пахарем.
По утрам, просыпаясь и прислушиваясь к тишине, Александр Антоныч знал, что нынче зацветает ярица, или наливается рожь, или колосится усатый ячмень. Он ходил по деревне, от двора к двору, заглядывая в окна и ворота, и, если никто не звал его в избу, шел к лесу. По пути, в полях, встречал он то, что ожидал встретить, вставая с постели: цвела и шелестела белесая ярица, иль наливалась и бухла рожь, или голубели низкие, тонкие льны.
За лесом пастух Агап водил стадо. Александр Антоныч не спеша разыскивал Агапа, спрашивал:
— Что слышно?
— А ни волосня, — отвечал Агап, — на-ка, поешь.
У Агапа испитое, в бороздниках и узелках лицо, путаные с проседью кудри и глаза радостные, быстрые. Глядеть на него, сидя под осиной и пожевывая липкий тяжелый хлеб, хорошо, и Александр Антоныч часами смотрел, как шныряет между пальцев Агапа кочедык и перевивается послушное лыко.
И в эту пору, летом, пробовал Александр Антоныч уходить.
Шагая по своим дорогам, мимо знакомых полос, тропинкой через луга, глядел он себе под ноги, и тогда в прочных его коленях, в твердом упоре подожка обозначалось упрямство странника. Но как-то нечаянно скоро оставались за спиной знакомые проселки, и вдруг буйно-голубая полоса напоминала ему, что, когда цветут льны, хорошо идет в норота рыба, и он поворачивал назад, к Агапу.
Агап большой охотник до рыбы, и нет нужды долго упрашивать его бросить стадо на подпаска. В усадебном дворе он наспех починяет старый сак и волочит его к речонке. В воду он сходит не раздеваясь, в портах, онучах и лаптях. В самом глубоком месте вода доходит ему до пояса и течение надувает рубаху пузырем, точно ветер. Агап несет сак сначала над головой, потом, облюбовав местечко, круто окунает снасть в воду, мотней по течению. Обойдя сеть и став против пял, он принимается выковыривать лаптем курчажины под бережком, ямки и западины под камнями. Потом быстро подсачивает и выбирает из мотни добычу.
— Есть, е-есть! — кричит он переливчатым своим пастушьим голосом и кидает на берег виляющих хвостами серебряных головлей, налимов и плотву.
Александр Антоныч ходит за Агапом по берегу, подбирает и кладет в мешок рыбу и ждет, когда Агап выползет покурить и очистить мотню от ила и водорослей. Тогда Александр Антоныч спрашивает, не надоело ли мужикам кормить его ни за что ни про что и не думают ли они выжить его из Архамонов. Может, ему убраться подобру-поздорову в город или еще куда-нибудь? Поди у мужиков был такой разговор?
— А какой у них может быть разговор? — говорит Агап. — Вреда от тебя нет никакого, делать ты ничего не смыслишь, разве что охотоваться. Да и то теперь порошку нет.
— Ну все-таки должны же они что-нибудь обо мне говорить?
— А что о тебе говорить? Дикий барин, бродит себе и бродит, а уйти ему некуда, пускай живет. Бона барыня-то из Рагозного вернулась.
— Верну… — Александр Антоныч привстал и тотчас снова сел, крепко уткнув кулаки в землю.
— Вот он где самый головель держится, вот по рясе, видишь рясы-то сколько? Ну-ка!
И Агап полез в зеленые космы водорослей. Александр Антоныч ни о чем его не расспрашивал и-уху хлебал без охоты, молча и хмуро.
Оставшись наедине, он долго и неподвижно, как зимой, сидел среди пыльного хлама своей комнаты, закрыв глаза и пошевеливая отвислыми сухими губами.
Заснул он сидя.
А на рассвете пошел к речке, умылся с песком вместо мыла д зашагал в Рагозное.
Он знал, что там встретит. Шесть лет назад собравшиеся с округи крестьяне порешили разделить именье Таисы Родионовны между двумя деревнями. Дележ начался с усадебного дома, и часа через три по его старым комнатам гулял и посвистывал ветер. В доме остались только обои с невыгоревшими темными кругами и полосками на тех местах, где прежде висели картины. В стекле на деревнях была большая нужда, и окна усадебного дома больше не светились на солнце. Что до самой Таисы Родионовны, то мужики, пока занимались дележом, держали ее на замке в риге, а как прибрали в усадьбе все к рукам, выпустили и сказали:
— Ты, Таиса Родионовна, редкая дворянка, и к тому — старая девка. По этому случаю мы постановили оставить тебя на семена. Ступай с богом куды твоя душа желает…
Александр Антоныч слышал об этом не раз, но он больше тридцати лет не бывал в Рагозном и теперь озирался по сторонам, не узнавая хорошо известных мест. Верстах в трех от усадьбы он прислушался. Непрестанный гул поднимался над холмом, за которым лежало поместье. Был он тяжел и глубоко подмывал всю округу, точно валили где-то густой многолетний дубняк. Пока Александр Антоныч взбирался на холм, гул становился жиже, распадался на внезапные взмахи гомонов, воплей, и вдруг трещащее, надсадное гарканье грачевника вырвалось точно из земли и заклокотало под ногами. Над парком, катившимся по склону, взлетали то в одиночку, то стайками, то целыми тучами черные птицы. Широкие сучковатые верхушки лип, насколько хватало глазу, кишели и переливались исчерналиловыми перьями.
Вправо от дороги, лицом к парку, стоял заброшенный дом.
Он побурел, крыша наполовину провалилась, но по-прежнему стройны были колонки и белы антаблементы. Железная труба, торчавшая из оконца пристройки, похожей на сени, попыхивала реденьким дымком. Александр Антоныч пошел на дымок.
Навстречу ему близилась женщина в плисовой кофте, перехваченной у пояса тесемкой. Кофта висела на ее плечах, как мешок, и плечи острыми бугорками подпирали голову. Поравнявшись с нею подле усадебного дома, Александр Антоныч открыл было рот, да так и остался стоять, наклонившись вперед и чуть-чуть занеся одну ногу, чтобы шагнуть.
Из-под напущенного на лоб платка глянули круглые, очень светлые, почти бесцветные глаза, и широко раздвинутые, узкие брови так распахивали взгляд этих глаз, что казалось, только они одни занимали собою все лицо.
— Таиса Родионовна, — тихо сказал Александр Антоныч.
— Да, — ответила она, — Таиса Родионовна.
За грачиным гарканьем не было слышно ее слов, но он так ясно уловил их, как будто они возникли в нем самом. Он наклонился к ее уху:
— Я хотел повидать вас. Можно?
Таиса Родионовна повела рукою к дому:
— Милости прошу.
В комнатке было тесно, неубрано, от кургузой печки пахло непросохшей глиной, и Таиса Родионовна, переставляя жестяной чайник, мызгала по глине болтавшуюся полу своей плисовой кофты. Александр Антоныч был в этой комнатенке громоздок и подбирался, ежился на дырявом венском стуле, в уголке.
Таиса Родионовна, устало рассказывая о своих мытарствах, ни разу не посмотрела на гостя, а гость, словно украдкой, следил за ней, боязливо выжидая, когда круглые бесцветные глаза распахнутся прямо на него.
— Попробовала я города, нечего сказать. Везде хорошо, а дома лучше.
— Как же вы теперь? — спросил Александр Антоныч.
— А как вы? — отозвалась Таиса Родионовна.
Александр Антоныч хотел ответить, но взгляд его наткнулся на порыжевшую фотографию, прибитую к стенке. Портрет был облит светом, солнце — видно — только что подобралось к нему через окно, снимок ожил, черты лица на нем стали отчетливы, крепки, молоды, и Александр Антоныч узнал в них себя. Он остолбенел. Рука его, протянутая к чашке, застыла, лоб и лысина потемнели от прилившей крови, он долго не мог сказать ни слова. Вдруг он поднялся, развел руки и пролепетал:
— Не понимаю! Как я — не понимаю! Не могу понять.
Эти шесть лет… Да что шесть лет! Тридцать четыре года.
Он взглянул на Таису Родионовну. Светлые глаза ее сузились, помутнели, затенились упавшими бровями и гневно смотрели на него в упор.
— Кто старое вспомянет…
Голос ее надломился, и погодя она тускло произнесла:
— Как-нибудь проживу. Долго ли теперь? Вот только грачи покою не дают, гаркают с самой зари.
— Паршивая птица, грязная птица, воронья порода, — засуетился Александр Антоныч и стал прощаться…
Путь в Архамоны показался ему коротким, но когда он вошел в деревню, усталость подкосила ему ноги, и он опустился на бревна, накатанные перед избой.
В конце улицы на деревню вползала луна, малиновая, как разрезанный пополам арбуз. В темноте через дорогу перебегали девки, заслоняя луну, сбиваясь в кучки и сладко повизгивая.
Издали докатывался лай проходной частушки, которому подбрехивала басовитая гармонь. Парни приближались медленно, сзывая деревню на игрище:
Архамонская деревня —
Чем она украшена?
Елками, березами,
Девками, нарезами.
Сошлись у гладких, объерзанных кряжей, лежавших на улице, ребята — табунками, вразбивку, девки — стеной.
Поодиночке, вразвалочку подходили к Александру Антонычу, словно обнюхивали его, успокаивались: свой.
Девки сразу, без сговора, затянули песню. Пронзающие голоса их закружились над головами и метелью понеслись вдоль улицы. Но сами они стояли неподвижно, степенно, плечом к плечу, словно на запоинах в тесной горнице. Парни посасывали табачок, слушали. Когда девки смолкли, они грохнули гармонью. От ее бреха все кругом закачалось, избы пошли ходуном, и девичий выводок взволновался: то одна, то другая девка отделялась от подружек, выступала вперед. Вдруг с бревен соскочил паренек-коротышка, схватил подвернувшуюся девку за руку, поволок на круг перед ребятами, скоморошничая и смеясь. Визги заглушили гармонь, выводок опять скучился, ребята принялись на него наседать.
Луна поднялась на цыпочки, глянула на деревню сверху, побледнела, вытянулась. В свете ее Александр Антоныч видел мелькание темных беспокойных рук, круглых спин и бедер.
Все чаще высокие парни заслоняли собою девок, гармонь, поперхнувшись на писклявых нотках, замолкла и тотчас ринулась в многоголосую польку.
— Тусте! — крикнул кто-то из ребят.
Бросились по сторонам, стали под углом — девки опять выводком, кучкой, парни врассыпную. Максим-красноармеец, привезший из города «тусте», вывел за руку Таню Осипову, обнял ее и повел. Таня танцевала в лапотках, в коротком, по колена, зипунке. Платок на ней был подобран за ворот, и голова ее казалась маленькой. Зипунок был сшит в талию, туго стягивал грудь и чуть-чуть раздувался на поворотах, показывая подолы сарафана и передника. Пока Максим вел ее по прямой, она хоронила от него свое лицо, креня голову на дальнее от кавалера плечо. При поворотах она сразу запрокидывала и оборачивала голову к Максиму, тот по-городски косил на нее глазом, и они неслышно и складно бежали по прямой назад.
Танец весь и состоял в легком беге взад-вперед, но Таня была гибка и мягка, как молодой кленок, и всякий шаг ее был танцем, каждое движение подчинено кавалеру, и подчиненность эта была простой и чистой.
Танины подружки и парни стихли. Мальчишки, озорничавшие и шнырявшие между ног, разиня рты, стояли неподвижно.
Гармонь приглохла, нет-нет шумно вздыхая, точно задремавшая телушка.
Александр Антоныч, приподнявшись на руках, следил за Таней. Она была похожа на девочку, и стройность ее тела, колыхание одежды круг подгибавшихся колен казались неуловимыми, почти навьими в лунном блеске. И правда, не навей ли кружится перед глазами Александра Антоныча? Не Аксюша ли поднялась из земли, чтобы напомнить, как много лет назад закружила она молодого архамонского барина?
Был он тогда женихом и, дожидаясь свадьбы, что ни день катал в Рагозное любоваться на Таису Родионовну. И вот так же, как теперь, вернувшись под вечер в Архамоны, натолкнулся на игрище. По широкому кругу, в лад песне и присвистам, ускользала от лихого плясуна Аксюша, словно над землей перебирая босыми ногами. Александр Антоныч примчался из Рагозного на взмыленном коне, спешился едва не на полном ходу и сам весь дрожал от скачки и вечернего холодка, будто конь. Так, не переводя духа, и впился в плясунью. Потом все ходил поодаль игрища, пощелкивая по голенищам. Той же ночью Аксюша встретила зарю в усадьбе. Александр Антоныч стал наезжать в Рагозное реже и подолгу с Таисой Родионовной не засиживался — приспела уборка сена, в городе объявились хлопоты.
Как-то поутру он прохаживался у себя в гостиной, в смуглой тени опущенных занавесей. Нежданно позади него распахнулась дверь, и веселый хохот ворвался в комнату. Александр Антоныч схватился за грудь, стараясь застегнуть рубашку, но пальцы не слушались, и весь он словно потерял над собою власть — ноги его выделывали какую-то пляску, голова пряталась в ворот, подбородок трясся, он то приглаживал спутанные волосы, то опять принимался за пуговицы.
— Тая, Таечка, — бормотал он.
Таиса Родионовна хохотала:
— Господи, сонуля, какой сону-уля!
— Вот сюда, прошу тебя, Тая, вот в эту дверь, пока я оденусь, вот в эту…
Но тут открылась другая дверь, и прямо против Таисы Родионовны остановилась Аксюша. Смех оборвался. На лице Таисы Родионовны несколько секунд еще оставалась улыбка, потом оно искривилось, точно в судороге, голова и грудь подались вперед, к Аксюше, и окоченело напряглись. Аксюша стояла простоволосая, с голыми сильными руками, босиком. Сначала взор ее был прост и растерян, потом она повела чуть приметно губами и оглядела Таису Родионовну с ног до головы.
Следом за тем она вдруг качнулась, поведя круто широкими бедрами раз, другой, колыхнув рубашку и сделав два маленьких шага. Улыбка ее расплылась по всему лицу, и она перекинула волосы с груди на спину каким-то озорным движеньем головы. Тогда Таиса Родионовна с силой оторвала от нее свой взгляд, подошла быстро к Александру Антонычу, неловко, отрывисто ударила его по темени и бросилась вон. Пока все это продолжалось, она ни разу не взглянула на Александра Антоныча, словно его и не было в комнате, а все только вытягивалась навстречу Аксюше так, что стала страшной, побагровев от напряженья. И, кинувшись к выходу, она тоже не взглянула на него, а ударила его будто вскользь, по пути, и, может быть, поэтому удар вышел неловкий, по голове, не по лицу. Александр Антоныч принял удар не шелохнувшись, бледный, с открытым ртом.
Как только Таиса Родионовна скрылась, он ринулся на Аксюшу, подняв кулаки, но не тронул ее и побежал из комнаты с хриплым стоном:
— Тая, Тая!
На крыльце, сквозь шелест листвы и кустов, он расслышал удалявшийся лошадиный топот…
Через неделю он поехал в Рагозное и получил ответ в передней комнате:
— Барышня приказали сказать, чтобы вы больше приезжать не трудились.
Он выждал еще месяц и поехал снова. Но Таиса Родионовна, оказалось, где-то гостила. Почти год спустя он отправил ей письмо. Оно пришло назад, нераскрытым, с его же нарочным…
Это утро в усадьбе никогда не вставало в памяти Александра Антоныча с такой отчетливостью, как теперь. Он тяжело поднялся с бревен и пошел к реке.
На кругу, после танца Тани, завозились мальчуганы, подняв пыль и расталкивая взрослых. У спуска к броду, из-за угла прилегшего набок сарая, вышмыгнул девичий табунок, прыснул смехом, притих. Несогласные, визгливые голоса догнали Александра Антоныча у самого настила:
Чей-то домик,
Шитое крылечко.
Там мое колечко
И мой платочек.
Он снял сапоги и вошел в воду. Речка была по-осеннему прозрачна, мелкие камни настила блестели, как жестяные стружки, крутизна берегового обвала в сторону от брода была черной. Лунный свет захолодил собою усадебные ели, и они стояли помертвелые, недвижные, словно огромные комнатные растения.
Александр Антоныч, необутый, шел по светлой дороге за своей тенью, катившейся перед ним прямым темным столбом.
Был он безучастен к земле, по которой ступал, и тишина, простертая над ней, казалась ему беззвучной и холодной, как лунный свет. Добравшись до своей берлоги, он упал на постель, но тотчас встал, завесил окна одеялом и армяком, и только тогда, в густой плотной темноте, улегся снова. Где-то поблизости усадьбы укала ночная птица и плач ее был единственным звуком, перекликавшимся этой ночью с грузными всхлипами Александра Антоныча. Он лежал пластом, глубоко вдавив собою постилку, как поваленное дерево — перегной. В конуре, откуда никакие вопли не достигли бы живой души, наедине с покрытым пылью хламом, он давился слезами, зарывая лицо в тряпье, точно на него из каждой щелки смотрели чужие глаза…
Наутро он разыскал Агапа, созывавшего теплых, дымившихся паром коров в пестрое стадо. На просьбу Александра Антоныча Агап отсыпал ему в карман соли, отломил кусок пирога, дал напиться пахтанья. Когда Александр Антоныч кивнул ему головой и зашагал прочь, он дернулся следом за ним, взмахнул нелепо руками и дрогнувшим голосом крикнул:
— Антоныч!.. ты этово… вертайся, Антоныч… случае чего!..
Потом, забыв про стадо, смотрел на спину Александра Антоныча, мерно горбившуюся с каждым шагом, мелькавшую в кустах молодняка, пока она не исчезла…
У холма, скрывавшего Рагозное, когда на полях начали попадаться стайки черных птиц, Александр Антоныч свернул с дороги и пошел наискось по озимому клину. Грачи вытягивали шеи, раздумчиво чистили лапками клювы, один за другим подымались и лениво перелетали на новое место. Оттуда они провожали пришельца выпяченными бусинками глаз, холодных и блестких, как стекляшки. Потом укладывали поудобнее на спине крылья и раздраженно втыкали стертые до белизны клювы в землю.
Александр Антоныч зашел в парк с дальней от усадьбы стороны, глухой, обросшей кустами, забитой валежником и листвяной прелью. Кое-где лежали пышные, чуть увядшие макушки молодых дубков да протянулись тяжелые лесины, которые нельзя было отсюда вывезти, не повалив кругом все деревья. С мощных липовых сучьев свисали бесчисленные сухие ветки, выпавшие из гнезд и застрявшие в густой листве.
Гнезда кучились округ стволов черными лоханями, заслоняя редкие просветы неба. То на одной, то на другой верхушке показывалось распущенное крыло, ударяло по воздуху, пряталось за ветвями. Птицы улетели на поля, но отдельные стайки гомонились в грачевнике, и немолчный, крикливый гвалт заглушал обычные шорохи парка. Здесь не было никакой жизни, кроме жизни овладевших парком птиц, и казалось, самые деревья не росли и цветы не пахли. По земле червивыми грибами-поганками стлался помет, и сырая трава под ним бурела и никла, как при дороге. Листва рябила пестрыми пятнами, точно источенная личинкой, каждый сучок был засижен, как насест, и мрачный, торжественный строгий парк показался Александру Антонычу громадным заброшенным курятником.
Он вернулся к озимям, вытащил из разрушенной сгороды длинную легкую жердь и снова зашел в парк. Пирог, который ему дал Агап, он завернул в поддевку и положил у сваленной лесины. Выбрав дерево, густо заселенное птицей и раскинувшее широко нижние свои сучья, Александр Антоныч принялся за работу.
Жердь хватала невысоко, но с нижних веток легко можно было снять все гнезда. Они нанизывались на заостренный конец жерди и скатывались по ней, осыпая с головы до ног сором, прутьями, перьями, листом. Черным туманом повис в воздухе пух, колыхаясь с каждым взмахом жерди. Работа спорилась сначала, и скоро нижние ветви липы были очищены от гнезд. Но, обнажившись, эти ветви открыли доступ к верхним, загнезденным глуше и прочнее. Потревоженные грачи закружились стайками над макушей липы, подняв всполох на весь грачевник. Птиц-домоседок оказалось больше, чем думал Александр Антоныч. Они все ниже и ниже залепляли собою деревья, со всех сторон обступая разоренную липу, надседадсь до свиста и визгливого крика.
Александр Антоныч взобрался на очищенный нижний сук, упрочился поудобней и принялся с ожесточением сшибать верхние гнезда. Но удары жерди ослабевали, не нанося никакого вреда гнездам, промах следовал за промахом, жердь точно налилась чугуном, стала неуклюжей и внезапно вырвалась из рук. Тогда Александр Антоныч спустился наземь. Отдохнув, он поднял голову. Верхние ветви были по-прежнему густо уснащены гнездами и кишели теперь опустившимися на разор птицами. Тогда Александр Антоныч решил разрушать одни нижние гнезда, которые можно было достать с земли. И он пошел неумолимо мерно в глубь парка, сбивая, разворачивая, растрясая на пути птичьи гаюшки с такой злобой, словно одолеть грачевник было целью всей его жизни, и отдыхая только тогда, когда против воли опускались руки.
Птицы догаркали о своем бедствии до самых дальних полей, и со всех концов к парку неслись стремительные черные снизки. Широким темным валом, охватившим Рагозное, с воплем, в котором утопала окрестность, грузно кружила грачиная стая. От нее отрывались стайки, падая плитами на угнезденные, живые от птичьей суеты верхушки лип и дубов, а в это время нестройные кучки птиц взвивались над парком, догоняя рокотавший в небе черный вал.
Когда, измученный, грязный, с исцарапанными руками, Александр Антоныч прошел вдоль всего участка и перед ним открылась усадьба, он увидел Таису Родионовну. Она шла из деревни той дорогой, на которой он встретил ее днем раньше, и ему почудилось, что она заторопилась к дому. Он сжал в руках жердь и двинулся назад, в парк, круша на пути ветви и сучья с уцелевшими гнездами. Временами колени его подкашивались, он опускался, сидел с вытаращенными глазами, потный, растерзанный, и оголтелые птицы метались над ним, почти шаркая острыми крыльями по его голове. Потом он опять вставал и опять набрасывался на деревья. Дойдя до кряжа, под которым был спрятан завтрак, он бросил жердь, накинул на плечи поддевку и пошел прочь от парка. Миновав озими, подле кустов, закудрявивших старые пни, Александр Антоныч разостлал поддевку, присел и взялся за пирог. Но вдруг пошатнулся, упал ничком и заснул. Сквозь розоватый сумрак катился к нему глухой гомон опустившихся на гнезда грачей…
На рассвете другого дня Таиса Родионовна выглянула через оконце в парк. Птицы воронками взвивались над липами, и гарканье их было еще тревожней, чем с вечера. К полудню небо затянуло пепельными тучами, зябкими, почти осенними, и ветер пригнул потемневшие макуши к восходу. Громадная стая, без устали кружившая в воздухе, точно по ухабам взобралась ввысь, замерла там, растворенная хмурой серизною туч, и сплошным пластом упала на деревья. И следом за птицами посыпались на землю быстрые капли дождя, завивая дорожные колеи прозрачными колечками пыли. Тогда Таиса Родионовна укуталась платком и пошла в парк. Шаги ее были торопливы и сильны, как сильна и взволнованна была уверенность, что Александр Антоныч — в парке. Грачевник смолк, дождь тарахтел по верхушкам и гнездам, как по соломенной кровле, влажный полумрак пробирался гущиною стволов, с озимей тянуло пряным укропным запахом. Таиса Родионовна позвала:
— Александр Антоныч!..
Над головой загоношились грачи. Она крикнула сильней:
— О-о!
Мерный шум дождя нерушимо катился дальше. Она дошла до конца старых дорожек, то останавливаясь, то бросаясь в сторону, высматривая, ожидая, ища. Парк был привычно пуст, и только под ногами топорщились растрепанные лохани сбитых гнезд.
Она вернулась домой медленно, устало, с затаенной тупою тоской. И по тому, что небо по-летнему скоро разметало тучи, и зелень засветилась несметными солнцами, и опять загаркали грачи, ей показалось, что настал и прошел еще целый день, такой же медленный, усталый, такой же тоскливый, как все ее дни…
Александр Антоныч появился в Рагозном спустя сутки.
В Архамонах он поискал пороху, сходил в соседние деревни поспрошать охотников, но кругом сидели без припасов, давно бросили чистить дробовики и только покрякивали, то глядя, как бекасы топчут на болотах грязь, то слушая по утрам клохтанье тетерок. О стрельбе нечего было и думать. Он выбрал загодя новую жердь и взялся за дело без раздумья, как плотник берется тесать доску. Он забирался на поваленные стволы, карабкался по сучьям, тряс, раскачивал, тормошил ветви и, свалив, рассыпав одно гнездо, без передышки набрасывался на другое.
Сквозь расчищенные просветы застенчиво падали на землю теплые вздрагивающие пятна солнца, но они были редки, а плотная заслона гнезд на вершинах деревьев лежала нетронутой и черной. Александр Антоныч попробовал растеребить ее камнями. Она набрал на меже кругляшей, захватил их в полу поддевки, как баба — картошку, ссыпал под дерево в кучу.
Метил подолгу, неторопливо, выбрав гнездо, плохо подпертое развилкой ветви, и камень бросал четким, отрывистым движением. Но высокие гнезда вяло раскачивались под ударами, роняли несколько прутиков и по-прежнему цепко держались за ветви.
Александр Антоныч прислонился к дереву. Руки его не разгибались в локтях и торчали сухими корягами, отекшие, изорванные. Он сгорбился, осел и сползал по стволу на землю, словно из него вынули весь костяк.
Неожиданно он заметил, как из кольца птиц, обступивших его со всех сторон, выпорхнул ширококрылый грач и бесстрашно, плавно опустился над его головой. Нахохленная, встрепанная птица с разинутым клювом уставилась выпяченным глазом в упор на Александра Антоныча. Ему показалось, что птица была густо-лилова, с каким-то огненным отливом, и в разинутом клюве ее дымился острый язык. Он закусил губу, медленно поднял с земли кругляш, тихо занес его над головой и бросил. Грач вскинулся в воздух, царапнул когтями по стволу, трепеща скатился наземь, распустил крылья и прилег.
Александр Антоныч оторвался от дерева, подбежал к птице.
Но она рванулась из-под рук, забила одним крылом в воздухе, и, волоча другое по земле, скачками, взмахами, натыкаясь на стволы, понеслась вперед.
Александр Антоныч слышал как за спиной вздрогнул парк от истошного птичьего вопля, как этот вопль наседал на него сзади, разрастался в бурю, ломил и мял на своем пути кусты, сучья, валежник. Он чувствовал, что стая преследует его по пятам, видел, как обгоняли его отдельные птицы, кружась и припадая к подбитому грачу. Но он безоглядно несся за трепыхавшей, — бившей крылом птицей, перескакивал через лесины, разминался с деревьями, ломал и гнул встречные ветки. И вот он прихлопнул грача тяжелой дрожавшей рукою, поднял его, с размаху ударил о дерево, обернулся круто и, шагнув встречу стаи, швырнул в ее гущу размягшим, теплым трупом. Птицы шарахнулись на деревья.
А он остановился, растопырив сжатые в кулаки руки, исступленный и перекошенный, в окруженье покойных, прямых стволов.
Вдруг сзади на его плечо опустилось что-то тяжелое. Он отскочил. Против него стояла Таиса Родионовна. Глаза ее были ясны, и ровно, неторопливо она подозвала его поднятой рукою.
Он качнулся как пьяный. Она тихо взяла его за руку и повела из парка…
Сидя у стола, в тесной прибранной каморке, Александр Антоныч исподлобья следил за хозяйкой и виновато поджимал губы, когда она поворачивалась к нему лицом. Пальцы его, растянутые на коленях, подергивались, как у больного.
Кончив хлопоты, Таиса Родионовна живо спросила:
— Ну, отошли немножко?
Не ослышался ли он? Может быть, ему почудилось, что в ее голосе мелькнула нежность? Он робко потянулся к ней.
Радостное, покойное тепло заструилось из ее распахнутых глаз.
— Что вам пришло на ум мучить себя?
— Таиса Родионовна, они вам покою не дают, они…
— Да вам-то что?
— Таиса Родионовна…
— Ну, что, добрый вы чудак, что?..
— Вы не знаете… вся моя жизнь, вся жизнь… вы…
— Ш-ш-ш! Будет вам. Надо ужинать и спать. Вот возьмите…
И он послушно брал все, что она подавала. И когда после ужина она повела его в пустынную комнату с разбитым окном и указала постланную в углу старую кровать, Александр Антоныч схватил ее руку и, задыхаясь, несколько раз прошептал:
— Простили, боже мой, простили? простили?
Она осторожно высвободила руку и, уходя, внятно и добро сказала:
— Покойной ночи…
Первый момент пробужденья Александр Антоныч пережил так, как будто проснулся у себя, в Архамонах, среди знакомого до соринки хлама. Чуть доносились пересвисты птиц, листва шумела далеким прибоем. Но память быстро развернула последний день в Рагозном, и он очнулся.
По выцветшей стене протянулась оранжевая, еще холодная полоса солнца. Александр Антоныч вскочил и выбежал на крыльцо. Утро плыло, розовое, парное. Бронзовые полосы на холме волновались медленно и сонно. С клевера несло свежим холодком росы.
Парк высился безмолвной глухой стеной: грачи покинули свое гнездовье. Тишина невидным покрывалом колебалась над округой.
Александр Антоныч потянулся, кости его хрустнули сильно и молодо, он громко вздохнул.
— Перемены, что ль, ждешь, грача-то прогнал? — услышал он раскатистый оклик.
По дороге в поле, следом за плугом, вставленным в салазки, шел крестьянин. Он кивнул головой и лукаво прищурился.
— На яровое, что ли? — крикнул Александр Антоныч.
— На картошку!
— Погоди, я тоже пойду!
Он забежал в комнату, натянул сапоги, Захватил поддевку, спрыгнул с крыльца и, догнав мужика, пошел с ним рядом.
1923–1924