Арканя ценил радость фарта, именно потому тянуло его перевалить водораздельный хребет Предел и проверить на удачу таинственную, неизвестную страну за ним. Если бы его не сдержи-вал недостаток припасов, он бы уже давно не выдержал, — ему представлялось, что там охота еще более удачливая, чем здесь. И сказался характер деда: взяв последние продукты, оставив в запас мороженых белок и мешочек перловки, подвешенный на гвоздь на балке от мышей, взяв глухари-ную голову, шею, лапы, пошел Арканя «просто посмотреть», дня на два хотя бы — туда-обратно — в запредельную тайгу.
Вышел он очень рано, день выдался отличный, и часам к трем Арканя уже был на линии голых вершин, нашел перевал, и при полном солнце перед ним раскрылась с перевала неизвестная эта тайга, состоявшая из таких же лесов, падей, ключей и рек. Это была широкая, полого и очень далеко спускавшаяся покать, прорезанная послеполуденными тенями, ключами-падями; кедровый лес был голубовато-зеленым, темным в своих глубинах от сильного солнца.
На высоте чувствовался ветер больших пространств, летящий над континентами. Арканя посидел на камешке. Сориентировался на возвращение: сосчитал распадки, отметил все вершины и, в необъяснимой уверенности, граничившей с наглостью, стал спускаться вниз, за собаками, которые уже оставили следы на нетронутой пелене этой новой тайги. Здесь, наверху, были только цепочки глухариных следов — глухари любят такие места и берут на них камешки.
С вершинки корявой сохлой лесины на границе леса с отчаянным и пугающим криком самоубийцы сорвался, упал вниз, плавно взмыл, спланировал на другое дерево жесткоперый, с разбитой будто бы, красной головой дятел. «Только бы не навалил снег, — ворожил Арканя. — Только бы не снег. Не ровен час…»
Тайга заманчиво шумела легкими ветрами, обдувавшими снежную пыль с желто-зеленых, синих и черных ее лап. В темноте могучих кедровых крон соболя играли друг с другом, сияя мехом дивной красоты. На пригретых щедрым солнцем лежках спали звери…
С деда началась охота. Дед и назвал Арканю Арканей, в память об удачливом своем напарни-ке, который обогатился в молодые годы, создал дело, а потом, когда счастье отступило от него, загулял широко, запил и погубил, пустил все прахом. Судьба друга всю жизнь волновала деда, и он в тайне своей темной души мечтал и внуку своему судьбы смелой, наглой, развивающейся по особым волшебным законам фарта.
Дед на памяти Аркани был горбатый, ревматичный алкоголик. Бабка под его кулаками и пьяными проклятиями напрятала золотишка маленькими частями, и это только спасало их в тяжелые времена от голода. В войну бабка ползала на пункт, сдавала золото на боны. Носила в чекушках, в пузырьках аптечных, в спичечных коробках, на донышке. Дед ждал ее у окна, матерился и колотил ее, если она не приносила спирта.
Голодовка, как сказал врач, спасла деда от неминучей смерти. И действительно, после военных лет дед как-то приободрился, стал ходить недалеко от прииска, строил планы обогащения за счет охоты на зверя. Случалось, что, терпеливо высидев, он подстреливал косулю. Бродил и терпеливо сидел с дедом и Арканя, таскавший оружие и харч. Стрелять дед ему не доверял. Стрелял Арканя первый раз по раненой косуле, она висела на кусте недалеко от стога сена и все равно никуда бы не ушла, ее прирезать можно было, у нее был отбит зад. Арканя сбежал вниз, стрельнул и потащил косулю волоком. Деду видно было, что внук хочет стрелять. «Стрельни уж!» сказал он, нахло-бучивая шапку, сброшенную во время вылезания из засидки. Руки у Аркани дрожали, он прицели-вался в голову, повернутую к нему. В сарае и в огороде он стрелял по пугалу, но тут забыл прижать. Щека распухла. Это дед заметил, что распухла щека, сам Арканя не чуял ног от радости.
В поселке потом говорили, что он охотник. Мясо дед продавал и пропивал. Он даже был в своеобразной кабале у завскладом Пухачева.
Пухачев наливал в баклажку спирт из цистерны, и Арканя восхищался таким количеством драгоценного продукта и видел в Пухачеве некое спиртовое божество. Пухачев делал отметочку карандашом в тетрадном листке. Дед знал, что это идет в долг, вперед, за мясо. Но на спирт дед перевел бы все на свете, разве только кроме внука Аркани. Любил он незаконного сына своей заблудшей, потерявшейся в неизвестности несчастливой дочери.
Дед был сильно тронутым. Идет по грибы, по ягоды, на охоту, а как увидит плесики по ручью, побредет, ноги намочит, так и лезет в воду. Арканя в таких случаях должен был «отпугивать счастье» и говорить бабкиным голосом, оттягивая деда за рукав: «Деда-а, брось, а? Деда-а! Нет тебе щастя-я на золото-о! Не ходи в воду!».
Бабка его научила говорить так, потому что помяни про золото — оно пропадет. Сердился дед. Один раз Арканя повторил заклинания бабки, дед сел на камешек здесь же, ноги в воде, и заплакал. Очень его дразнило, когда отпугивали счастье. Бабка золото ненавидела, проклинала. В молодости дед после большой удачи уехал в Россию с красивой мещанкой из приисковых и бросил бабку с дочерью и пропадал так до двадцатого года. Вернулся весь больной, постаревший, алкоголик конченый. Он каялся и просил прощения на коленях, а бабка тоже встала на колени перед ним, как она любила вспоминать впоследствии, и простила ему все, сводила к ссыльному священнику отцу Егорию, и тот побеседовал с дедом. Не помогли ни зароки, ни клятвы. Времена-ми он опять приносил золото, хвастался, трезвонил. А это уже значит — не в себе человек, если кричит на мир. Золотом добрые люди не хвастаются, а таят его, как болезнь и возможную смерть. Пил, гулял. Бабка же отщипывала золотишко щепоточками и прятала, прятала бедная старуха с молитовкой, в бутылочках, во флакончиках, в тряпочках, в кисетах, по крупиночке на больную, голодную старость, в огороде прятала, на покосе, в палисаднике, в лугах, под камни прятала в тайге, на старой, бывшей ее отца когда-то, заимке, даже в печку замуровывала.
Арканя золота боялся из-за бабкиных рассказов и из-за материного, через все тех же прииска-телей, несчастья и своего сиротства. С гулящими людьми мать Арканина затерялась. Но слушать дедово вранье про заветные слова, про исчезающие жилы, про кости и черепа, про давние времена и про сегодняшнее производство Арканя любил. Дальше охоты он не пошел, но фарт и азарт воспринял от деда, наверное, с кровью.
Вечер наступил очень быстро, так что первый день собаки ничего найти не успели. День пропал невыгодно, в Фартовом же без соболька такой хороший ходовой день не обошелся бы.
Для ночевки Арканя нашел большой корень-выворотень и запалил его. Пока он устраивался, корень разошелся так, что на соседних пихточках снег сбежал с лапок, стеной стоял огонь, смолевой корень дышал жаром столь сильным, что, закрыв глаза и качаясь на корточках против жара, Арканя вспомнил берег реки и солнечное тепло, и знойный день, жар песка, жену свою горячую, сильную, разметавшуюся, лень вспомнил, истому. Вспомнил Кольку, бегущего по воде.
У него было с килограмм сахару, несколько черных, с забитыми мучной пылью ноздрями сухарей, мешочек перловки и несколько шоколадных конфет. Конфеты в мешок напихал Колька, своих не пожалел, бесенок. Конфеты эти до сих пор Арканя не ел, суеверно таскал с собой, они измялись, исплющились, и от этого таившаяся в них сладость была особенно заманчивой.
Собакам он отдал тощую кедровку, обуглив её на костре, сам попил чаю с сахаром, съел сухарь. Спал он все равно плохо, перед рассветом сила сна и слабость тела не могли пересилить холода, он уже не спал, ворочался, задремывал, подкладывал в огонь сушины, развесил сохнуть портянки и ичиги. Ичиги сильно промокали, когда таял на них снег перед огнем, они обтерлись, смазка истратилась, побелели швы. Собаки замечали перемену и усталость в хозяине, поднимали голову, из клубков превращались в длинные тени, снова ложились.
К утру мороз прижал чугунно, Аркане хотелось с головой залезть в костер, в жар его, сладостный, как парная баня. До самого рассвета Арканя варил в котелке глухариные остатки с перловкой, чтобы как можно сильнее разварить калорийную шрапнель. Подкладывал в котел снегу, когда вода выкипала, засыпал сидя на корточках с протянутыми к огню руками. Суп Арканя разделил с собаками — уж сильно он обжуливал их последнее время, запивал получившуюся кашу кипятком, обжигая губы и рот. На боль Арканя слабо реагировал. Ему хотелось, чтобы прилетел скорее вертолетчик и увез его домой, где Нюра сварит из забитого ее родителями на праздники подсвинка натуральный борщ. Еще ему хотелось пирожков с потрохами и печенкой. «Если плохо пойдет — сегодня же вернусь, — решил Арканя, — напрасно сменял Фартовый на эту тайгу»…
Но из игры своей волей не выходят. В кедровнике внизу Дымка загнала соболя, и тут же залаял, забухал в другом месте Верный. «Дымка все равно не отпустит, — быстро прикинул Арканя, — а Верный ненадежная собака, ему и подвалит счастье, так отвернется», — и побежал по уже глубокому снегу наверх, к Верному.
Верный долго мотал Арканю, не мог найти соболя в четырех росших на поляне отдельно огромных кедрах, таких высоких, что дробью до вершин достать было бы трудно. Кроны нависали как черно-зеленые облака, и маленький зверек терялся в гуще веток и хвои. С болью слышал Арканя доносившийся снизу слабый лай Дымки, лай временами терялся, и Арканя жалел, что связался с балбесом Верным. Верный метался между кедрами, лаял то на один, то на другой. Арканя выгребал из-под снега камни и кидал вверх, стучал по стволам тяжелым суком. Наконец, соболек, в которого Арканя уже перестал верить, мелькнул в вершине. Арканя еще раз пугнул его, и зверек опять пробежал и затаился, высунув только мордочку. Арканя выстрелил и ранил соболя. Соболь зацепился в сучьях и дергался там, раненый, потом затих и запал окончательно. Хвост у него из развилки свесился. Сбить его дробью теперь невозможно, нужно или лезть за ним, или рубить кедр в четыре обхвата. Внизу лаяла Дымка. Арканя бросил соболя и Верного, недоуменно лаявшего вверх, и побежал.
Дымкиного соболя Арканя взял сразу.
От возбуждения и усталости не хотелось есть, появилась какая-то настырная злость, удача-неудача, светлый соболь, темный соболь, головокружащее движение, подобное карусели или калейдоскопу, в котором встречались под ногами собственные следы, крики насмехающихся кедровок, собачий лай, костры, валежины, рвущие одежду ветви, дым в глаза — все смешалось, сдвинулось и пошло мелькать перед глазами, кружась, заманивая, увлекая и, что самое страшное, подчиняя сознание Аркани.
Соболя сделались похожи один на другого, и он их будто бы не столько ловил, сколько хватал, как однажды хватал его Дед кошельки во сне. Кошельки с деньгами висели на ветках в лесу, по которому дед бродил всю ночь, а проснулся пьяный и обобранный, в Петрограде. Дед рассказывал Аркане, и мальчик это запомнил и воображал в детстве такой лес, увешанный кошельками. Еще воображалась ему удача в виде чекушки с золотом на три пальца, тяжелого и маслянистого, как дробь. Чекушку эту он видел, проснувшись от драки, которую устроили дед и бабка. Чекушка стояла на столе у керосиновой лампы, холстинка была расстелена: видно, золото пересыпали. Утром все лицо у бабушки было синим, она лежала под полотенцем, охала…
Если не считать пропавшего на дереве, добыл Арканя трех соболей. «Жадность фраера губит», — помыслил Арканя и не полез за соболем на тихо и угрожающе качавший высокой вершиной кедр: голая колонна ствола без длинной веревки была непреодолимой. Хвост виднелся. Перекурив, Арканя взял себя в руки и повернул назад, на хребет, чтобы перевалить в спокойствие, к обжитому бараку. Но собаки не дали ему вернуться, опять залаяли, и опять далеко внизу. Четвертый соболек укусил его за палец, пока Арканя сворачивал ему головку, поймав на лету раненого.
Ночь застала его на середине подъема, и он заночевал, отаборившись кое-как на скорую руку. Он механически ободрал соболей, насадил тушки на прутья — жарить, шкурки комком сунул в мешок. Для себя Арканя мимоходом добыл рябчика, но драть его не решился, боясь чутьем за завтрашний день. Вообще, кроме кружения удачи и полета, Арканя чувствовал какую-то непонятную угрозу, он, например, не захотел бы поймать теперь пятого соболя.
Он вдруг с тревогой заметил, что собак с ним нету. Он перестал шуметь снегом и сучьями и уловил далеко внизу зовущий, как бы заманивающий его в коварную темноту ночи Дымкин голос. Ему показалось также, что кто-то опасный подделывается теперь под Дымкин голос. «Не пойду», — ответил вслух Арканя и расслабился перед пылавшим костром. Он отломил у одной тушки задок и с отвращением стал жевать, запивая сладким чаем. Ноги немели, мокрые, зябла влажная спина. Телогрейка задубела. Еще донесся безнадежный призыв Дымки. Арканя задрал телогрейку и подставил огню голую спину. Спина накалилась, и стало сонно, безразлично: «Пропади ты пропадом, Дымка, лай ты там, хоть разорвись!». Арканя не мог в уме сосчитать, сколько же у него теперь пойманных соболей, и это его немного обрадовало, как хорошая примета для суеверного человека. К голосу Дымки подключился Верный. Арканя заставил себя жевать еще один соболиный задок — обгорелое, с углями, противно отдававшее псиной мясо.
«Этот прибежит», — подумал Арканя. И вскоре из темноты вывернулся Верный. Он поскули-вал, отбегал в темноту, звал за собой, возвращался. Это злило Арканю, будто Верный понимал предательство. Он подманил Верного и кинул ему обжаренную тушку. Верный не устоял, захрустел, замолол челюстями. «Пусть она лает, пусть лает, дура!» Арканя задремал в сообществе с Верным, а проснулся — Верного рядом опять не было. Хотя дремал Арканя недолго.
Дымку было не слышно, или вой вплетался в ровный шум леса. Потрескивали, лопаясь в огне, суставчатые угли. Он опять заснул, а заснув, пошел в темноте к Дымке, через сплетение кустарни-ковых ветвей и еловых и кедровых лап, через глухой непролазный пихтач, ноги легко несли его вниз, и там он упал на пихтовые мягкие лапы, пружинисто повис и заснул на солнечном припеке, обессиленный сенокосом, и сквозь сон лениво отмахнулся от паутов, липших к нему, потному… Жена ходила по кухне и стучала чугунами, Арканя еще велел ей, перед тем как ложиться спать, накормить собак его, Капсика и Найду, но увидел, что Колька еще совсем маленький и лежит в зыбке. Это испугало Арканю, он сообразил, что чугуны и Капсик с Найдой были у них еще в старом доме, до переезда. Он проснулся в цехе, на стуле в курилке; в цехе была авария: из-за неплотно пригнанной и разошедшейся заслонки необычной конструкции шел видимый газ, глаза щипало, заваливало дыхание, кто-то со сваркой подошел к нему сзади, Арканя схватился за раскаленный прут и закричал: «Назад! Мать-перемать!». Прут светился в руке, верхонка пошла пламенем.
Вскочил Арканя от страшной боли, махая руками, он сбросил рукавицу и стал хватать правой рукой снег. Рукавица тлела, сохраняя вокруг огненной каймы форму полусогнутой горсти. Было тихо, как под одеялом, но Арканя этого не заметил, его била дрожь от боли и холода, он забыл про собак, про то, что где-то лаяла перед сном Дымка. Корень горел вглубь, в ствол, и оттуда, как из жерла, выходил толстый, жаркий, сухой заслон. Уголь, видимо, отскочил от торчащего вверх и горевшего щупальца. Потом Арканя вспомнил, что нету собак, и выстрелил два раза, с продолжи-тельным интервалом, в воздух и снова лег, свернувшись в клубок, спиной к огню, зализывая, как учил его дед, ожог, прикладывая к нему снег, и незаметно снова заснул.
Снег выпал за остаток ночи и к утру покрыл землю рыхлой добавочной тридцатисантиметро-вой толщей. Шел снег и утром, густой как простокваша. Толща снега росла, на глазах замуровывая тайгу. Влажная одежда сковала простуженное тело, мозжили колени, спина, крестец. Из снега в ногах встал Верный. Дымки не было. Арканя вспомнил, что он стрелял ночью, вспомнил, как он перестилал влажное свое логово, как сушился и переобувался, как уползал в сугроб и как кормил Верного. Верный к чему-то прислушивался, встряхнулся, и снежная попона свалилась, а через минуту снова наросла на рыжей худой спине с выдавшимися лопатками.
Снег валил густо, толсто, едва слышно шелестел. «Дымка!» — крикнул Арканя, и безголосость горла его испугала. Простыл. Верный взлаял с подвывом. Снег как подушка придавил звуки.
Они позавтракали, откопав, нашарив под снегом полуобожженные тушки соболей и ободрав рябчика. С первыми же шагами, когда они пошли вверх в молочной стене снегопада, Арканя заметил в ногах какую-то слабость, было что-то не так, как вчера, было что-то мешавшее широте и легкости шага, было похоже на необычную болезнь. Арканя сначала не понял и посмотрел себе под ноги: было такое ощущение, будто он наступает себе на размотанные портянки. Но это был снег, в котором нога утопала выше колена. Снег валил и валил! Из страха выколупнулась мысль: «Скорее, пока не завалило по горло, с головой! В барак, через хребет!».
Верный испуганно заглядывал в глаза, терялся, отплывал по снегу в сторону, забивался под ветки. «Чего смотришь? Пропадем мы с тобой, с оглоедом!» — кричал на пса Арканя. Верный отпускал Арканю вперед и трусливо нырял за ним по ямистому следу.
Ориентир был один — идти прямо вверх, другого не было. Идти вообще не надо было, Арканя поддался панике, надо было сидеть под елкой у костра, терпеливо ждать, балаганчик соорудить, запалить корень, экономить силы. Но вгорячах Арканя далеко уже отгребся от ночевки. В тайге было пусто, мертво, не было ни соболей в этой тайге, ни белок, ни сохатых, не было вчера ни азарта, ни росомахиного следа, ни Дымкиного тоскливого предсмертного голоса, никакие вороны вчера не летали в небе. Каша там в небе, там рыбы большие могут плавать, в такой гущине.
Арканя бы так и шел, не остановился, пока не упал бы, если б не набежал на свой свежий, но уже мягко заваленный снегом след. На следу стоял Верный и, извиняясь, вертел хвостом. Арканя вспотел от страха. Он испинал, свалил собаку в снежную яму. А пинать, подумал он, остынув, не надо было, дело такое… Может, подманивать еще придется, чтобы патрон не тратить. Такого блуждания у Аркани еще не бывало. «Кружит», — подумал Арканя про кого-то.
Ночевка была в двух шагах. Выворотень горел ровно. Арканя перетряс лежку и, нарубив елок, соорудил плотный балаганчик, настелил пихтового лапнику.
Голодная политика проста: пить чай и спать в тепле, пить чай в тепле и в тепле спать. В полудреме он провел весь день, балаган нагрелся и протекал подтаивавшим на нем снегом. Мысли плыли, сменяя друг друга, забывались, стирались. Начинали звучать забытые голоса, он с ними переругивался, сердясь на возражения. Снегопад может продолжаться день, два, три. Можно сожрать Верного и все равно пропасть в глубоких снегах, замерзнуть. Только соболей найдут в зимовье, если летчик заявит. Мыши соболей не достанут. Ссохнутся, заплесневеют соболя к лету. Летчика с работы выгонят…
Мысль осенила Арканю в полудреме. Он успокоился. Перед глазами у него встала до тонкостей запомнившаяся картина: освещенная трехчасовым солнцем покать — кедры, гольцы, морщины распадков — пять почти параллельных долин, и он сейчас находится в третьей от верха. Распадки углублялись и подчеркивались глубокими от сильного солнца тенями. Идти надо через низ, спустившись туда, подниматься вверх по дну, по ручью. Долина обращена к небу, как большая ладонь с пятью пальцами, и между указательным и безымянным лежит подъем на перевал. Не выпасть из этой ладони, не свалиться в край. Идти ручьем, буровить прямо по снегу, лес по сторонам не даст сбиться с пути хоть днем, хоть ночью. Этот ручей поднимается ближе всех к перевалу. Дотянуть до россыпей, там ветер, найти спуск к Фартовому… На той стороне он уже все знает.
Дымка залезла под корень, звала. Задохлась… Не пошел… Вот за что на тебя все навалилось! «Верного сожрешь — совсем пропадешь!» — сказал Аркане на ухо простуженный голос.
Идти надо было скорее. Арканя встал и пошел прямо вниз. Ручей оказался совсем рядом, снег на нем лежал ровный, как постель. Идти было можно, только тянуло лечь. Верный плыл рядом. Иногда Арканя сбивался с пути, но ветви деревьев толкали его обратно в ручей, ноги упирались в обрывистые берега под снегом, во вмерзшие в лед коряги, окостеневшие водопады Арканя перелезал на четвереньках, ручей петлял, измеряя Арканины силы, но тем не менее прощая ему бездумную азартную вину, вел вверх. Стало светать. Арканя часто присаживался. Верный тоже сразу же ложился.
На безлесье россыпи снег летел косо, здесь уже был ветер высоты, ровная завеса снегов прерывалась время от времени, открывая впереди ориентиры: пятно стланика — к нему Арканя дошел; большой бык-камень, останец, — и к нему Арканя дошел, а потом в разрыве увидел весь гребень Предела и седловинку, через которую он нагло входил в эту негостеприимную волшебную страну. Над седловинкой сторожем стоял белый, закутанный до плеч в одеяло снежных синих облаков пик гольца. Но пик этот был все-таки далеко и рядом только казался. Арканя обернулся и увидел, как внизу, в покинутой им долине, будто пена в стиральной машине, клубятся серые и синие на слабом рассвете облака. Облака стекались и возились в долине, как стадо больших зверей.
Верный посмотрел на Арканю, напоминая, что в этой стране осталась Дымка. Верный все понимал. На миг Аркане показалось даже, что Верный — не собака…
Фартовый ключ дался под ноги сразу, его вершину Арканя знал отлично. Снегу здесь было меньше, ветра больше, и небо светлее. В барак Арканя ввалился чуть живой, натаскал на очаг бревен, сунул между ними всю растопку, оказавшуюся под рукой, чиркнул спичку. Он не забыл снять с балки соболей и перловку, спасая их от дыма. Просыпался он уже не в обросшем инеем бараке, а в жаре, скидывал одежду, сдвигал обгоревшие бревна, подкидывал новые, снова возгорался и нагревал жилье огонь, и снова ссыхался и уменьшался барак от накапливавшейся в нем жары, и опять остывал, растягивался и увеличивался в прозрачном бездымном холоде.
Проснувшись окончательно, Арканя съел перловку и кинул Верному двух мороженых — варить не было сил — белок.
В тайгу прокралось солнце, лучи его пробежали между кедрами, и все засветилось, заиграло блеском свежего снега, льда, легкой висячей пыли. Сойка с лазоревым пером села против зимовья, Арканя убил ее и изжарил, выел грудку, отдал остальное Верному.
Между Арканей и Верным все отношения начались сначала, от того как бы момента давнего, когда первый человек накормил первую собаку и за это купил всю ее со всеми поколениями.