Однажды я получил письмо.
«Мадам Пьер Мутон, сохранившая о господине Жане Маре наилучшие воспоминания, хотела бы предупредить его о безнадежном состоянии здоровья его отца. После третьей операции по удалению опухоли предстательной железы метастазы распространились на область мочевого пузыря. Больной вынужден был покинуть свой дом в Шербуре, на улице Дюше, 28, и лечь в клинику Экердрвилъ для переливания крови. Он не знает о моем письме».
Сначала я не понял, о чем идет речь. Вместо «отец» я понял «брат» (мой брат был очень болен). А потом слово Шербур все мне объяснило. Речь шла о моем отце.
Фамилия этой мадам Мутон ни о чем мне не говорила. Может быть, она родственница? Да и правда ли то, что написано в письме?
Я позвонил в клинику, спросил о господине Маре. Объяснил, что речь идет о больном, которому только что сделали операцию. Меня спросили, кем я прихожусь больному.
— Я его сын Жан Маре.
На противоположном конце провода наступило долгое молчание. Наконец мне сказали, что отец выписался из клиники две недели назад. Когда я спросил его адрес, снова наступило молчание. По-видимому, они подумали, что если я действительно сын, то должен знать адрес отца. Мне ответили, что адрес им неизвестен. Думаю, им показалось странным и подозрительным, что сын звонит с опозданием на две недели и не знает адреса собственного отца. Я повесил трубку. Возможно, в письме этой госпожи Мутон указан правильный адрес.
«Дорогой отец».
Должен я говорить ему «вы» или «ты»? Подходит ли слово «дорогой» для человека, который никогда не давал о себе знать?
У меня нет копии этого письма, но вот его примерный текст:
«Дорогой отец!
Я получил письмо от некой госпожи Мутон, сообщившей, что ты болен. Я звонил в клинику Экердрвиля, но ты оттуда уже вышел. Я всегда хотел встретиться с тобой. Два года назад я пытался тебя разыскать, но безуспешно. Хочешь ли ты, чтобы я приехал? Желательно, чтобы это было в понедельник, это мой выходной день. Я приеду только с твоего разрешения и если ты сам этого хочешь.
С искренней любовью
Твой сын Жан».
С обратной почтой я получил следующее трогательное прекрасное письмо.
«Мой дорогой Жан!
Приезжай, потому что я тоже жду тебя много лет. Ты увидишь очень изменившегося отца, по крайней мере внешне. Но это не важно, потому что, приехав ко мне, движимый искренним порывом, ты совершишь чудо, на которое я уже не надеялся. Телеграфируй мне, в какой понедельник ты рассчитываешь приехать, сейчас или позже, как позволит твоя работа в театре. И не забудь уточнить, в какое время ты придешь на улицу Дюше. Несмотря на мое плохое самочувствие, я с радостью в сердце обнимаю тебя и говорю:
«До скорой встречи».
Твой отец Альфред Маре».
Я не могу поверить, что он ответил так быстро. Я читаю и перечитываю его письмо, оно мне кажется прекрасным: простым, волнующим и точным. Я взволнован. Я отправил ему телеграмму:
«Понедельник девятого буду улице Дюше десять часов очень взволнован твой сын Жан».
В субботу еду на вокзал Сен-Лазар. С этим вокзалом связано все мое детство. Я чувствую себя здесь одновременно и потерянным, и своим. Беру билет на поезд, отправляющийся в 0.15. Затем еду в «Олимпию» на встречу с Розали, которую я пригласил посмотреть балеты Жоржа. Мне кажется, что моя тайна рвется из меня и лицо меня выдает. Но мать ничего не замечает и ни о чем не догадывается. Балеты прекрасны, я горжусь Жоржем. Розали проявляет меньший энтузиазм. Я провожаю ее домой и возвращаюсь поужинать с Жоржем.
У меня такое ощущение, что жизнь идет как бы в замедленном темпе и до понедельника еще очень далеко. Я спокоен или делаю вид, что спокоен, не знаю. Но когда в понедельник утром я закрываю чемодан, чувствую, что нервничаю.
Боясь опоздать на поезд, я попросил сократить антракты во время вечернего представления. Я быстро разгримировался. Жорж обещал отвезти меня на вокзал, но в последнюю минуту сообщил, что не сможет. Я вызвал такси, хотя времени было более чем достаточно, чтобы добраться до вокзала пешком.
Моим соседом по купе оказался преподаватель философии Шербурского лицея. Он удивился, что могло побудить меня ехать в такой некрасивый и скучный город. «Это мой родной город», — объяснил я. Он извинился.
Я приехал в Шербур в половине седьмого утра. Узнал адрес лучшей гостиницы, разбудил дежурного, который, несмотря на ранний час, согласился подать мне чай. Заполнил карточку, и дежурный проводил меня в номер. Наполнил ванну, начал раздеваться. И тут услышал телефонный звонок. Меня спросили, не хочу ли я перейти в лучший номер. В отношении ко мне у персонала гостиницы чувствовалась перемена. Наверное, они прочитали заполненную мною карточку, в которой забавы ради в графе «место рождения» я поставил: «Шербур». Я отказался менять номер.
К восьми часам я был готов. Я бродил по улицам, набережным, по порту, надеялся, что ноги сами приведут меня на площадь д'Иветт, где я родился. Но после часа скитаний я вынужден был признаться, что инстинкт меня плохо направлял. Я спросил дорогу и неожиданно оказался перед домом, где родился. Я узнал его, хотя он сильно отличался от того, который сохранился в моей памяти, во всяком случае, он показался мне меньше. Площадь д'Иветт вокруг него, наоборот, кажется больше. Дом печальный, мрачный, он достоин фильма Карне. Когда я проходил в ворота, я ощущал на себе подозрительные взгляды. Не посмев идти дальше, я ушел и бродил по городу до десяти часов.
Со мной здоровались: «Добрый день, месье Маре». Здоровались не с актером, а с «господином Маре, родившимся в Шербуре». Никто не просил автограф, люди просто снимали шляпы и говорили: «Добрый день, месье Маре», будто я никогда не покидал этот город. Я — один из них. Какой-то человек здоровается со мной за руку.
— Вы идете повидать отца?
— Да.
— Я знаю вашего отца, мой дом на той же улице. Он живет у мадам Леруа. Я вас провожу.
Так я узнал, что отец живет не один. В десять часов я позвонил в дверь. Мне открыла дама.
— Я госпожа Леруа, двоюродная сестра вашего отца.
Она проводила меня в небольшую гостиную, предложила сесть и сама села напротив.
— Мы одного возраста с вашей матерью, мне тоже семьдесят два года.
Она держится очень прямо. На ней черная юбка, корсаж в цветочек неопределенного цвета, шемизетка из той же ткани. Волнистые волосы собраны в пучок, лицо без пудры. Она выглядит моложе своих лет. Она напоминает мне тетю Жозефину, которая была сестрой моей бабушки.
Она сразу заговорила об отце:
— Он очень болен. Я рада, что вы приехали. Если бы с вашим отцом случилось что-нибудь серьезное, что бы я делала? Я одинока, вдова с тридцать девятого года, вашему отцу прихожусь дальней родственницей. Ваш отец очень рассеянный, он ничего не смыслит в делах. — (Узнаю себя).
Он продал свой ветеринарный кабинет, не понимая, что вместе с ним продает и дом. Так он оказался без жилья. Я предложила ему квартиру в мансарде на третьем этаже своего дома. Он живет один. Две недели назад ему пришлось нанять прислугу. Он не любит, чтобы за ним ухаживали, но из-за болезни был вынужден пойти на это. Вы бы посоветовали ему лечь в клинику или устроиться в дом престарелых. Он сейчас спустится. Я разожгла огонь в соседней гостиной, чтобы ему было тепло. Я скажу, когда можно будет туда войти. Вы знаете, мне ведь все известно.
После паузы она продолжала:
— Думаю, он произведет на вас тягостное впечатление. Он очень исхудал. Он не может есть, его постоянно мучает жажда.
Пока она говорит, я вспоминаю, что мать рассказывала, будто у отца была любовница, с которой он жил. И будто с ней он путешествовал по Египту. Я смотрю на эту даму, преданную отцу скорее из чувства долга, чем из любви, которая к тому же явно хочет избавиться от него. Трудно поверить, чтобы эта холодная женщина могла быть чьей-то любовницей.
Она встала.
— Пойду узнаю, может ли сейчас ваш отец принять вас. Она открыла дверь и оставила ее открытой. Потом открыла другую, ведущую в небольшую гостиную. Эту дверь она тоже оставила распахнутой. С места, где я нахожусь, мне видны только ноги, ноги сидящего человека и низ коричневых брюк. И еще горящие в камине дрова. Госпожа Леруа возвращается.
— Я провожу вас к отцу через несколько минут.
Прикрыв дверь, она снова села. Я не выдерживаю.
— Он в соседней комнате? — спрашиваю я.
— Да. После вашего телефонного звонка несколько лет назад ваш отец написал вам письмо, но так и не получил ответа. Больше месяца он поджидал почтальона, надеясь получить от вас письмо.
Я тут же догадался, каким образом мать узнала о том, что мы с Анри звонили отцу. Я объяснил госпоже Леруа, что был очень удивлен, так и не получив никаких известий от отца после этого телефонного звонка. В свое время я спрашивал у брата, не проболтался ли он или кто-нибудь из его семьи.
Розали устроила мне жуткую сцену, она плакала, кричала, что моя попытка встретиться с отцом есть самая большая измена, какую только я мог совершить по отношению к ней.
А узнала она об этом очень просто: вскрыла письмо, поскольку занималась моей корреспонденцией.
— Я могу сказать об этом отцу?
— Нет, — ответила она. Но по ее тону я понял, что ей бы этого хотелось. — Вы и ваш брат являетесь его наследниками. Постарайтесь убедить отца лечь в клинику.
Она встала, вошла в соседнюю комнату и жестом пригласила войти меня. Очевидно, отец хотел отдышаться после спуска с третьего этажа и успокоиться перед свиданием со мной.
Я оказался в его объятиях,, прежде чем смог увидеть его лицо. Он прижался своей щекой к моей. Наверное, ему было трудно бриться, несколько оставшихся на коже щетинок кололись. Я видел лишь его плечо. Моя щека стала влажной — он плакал. Я тоже был очень взволнован, но не плакал. Мы продолжали стоять, крепко обнявшись. Конечно, он не хотел, чтобы я видел его слезы. А мне хотелось поскорее увидеть его лицо.
Так мы стояли несколько минут. Наконец мы разжали объятия. Отец садится в кресло, не сводя с меня глаз. Я никогда не видел таких голубых, таких ясных глаз. Этот семидесятивосьмилетний старик все еще очень красив. Он очень высокий — примерно метр девяносто. Волосы у него когда-то были, очевидно, золотистыми, теперь — седые, кожа слегка красноватая, особенно на скулах, нос прямой, более длинный и тонкий, чем у меня; губы тонкие, очень красные, слегка дряблые. На нем добротный коричневый костюм, Галстук темно-коричневого цвета, безупречной белизны, с накрахмаленным воротником рубашка, черные туфли. Я не мог отвести от него глаз.
Несколько секунд длилось молчание. Потом мы разговаривали так, будто не виделись несколько недель. Мы говорили о моей работе, о его операциях, о здоровье Анри. Я колебался, говорить ли ему, насколько серьезно болен брат, но его взгляд вынуждает меня сделать это. Он почти незаметно вздрагивает, когда я произношу слово «рак». Но вряд ли в эту минуту он подумал о себе. Он быстро справился с волнением.
Наконец мы заговорили о матери. И здесь я открыл в нем большое благородство. Чтобы перевести разговор на тему о клинике, я спросил, почему он живет один. Но он не так меня понял.
— Я дал слово твоей матери.
Я удивленно смотрю на него.
— Когда она уходила, то сказала, что ей не в чем меня упрекнуть. А я сказал, что готов ждать ее и двадцать, и тридцать лет подряд. Кроме того, мне запрещают это мои религиозные убеждения.
— Ты очень верующий?
— Да.
— Знаешь, ведь мать до вашей женитьбы тоже была очень верующей, она даже хотела уйти в монастырь. Так вот, теперь она атеистка, и я об этом сожалею.
— Это, конечно, моя вина. Когда я познакомился с твоей матерью, я находился под влиянием студенческой среды, в которой прожил много лет. Мы считали, что, отрицая существование Бога, возвышаем себя. Наверное, я повлиял на нее.
В его взгляде я прочел что-то похожее на сожаление. Мне нравится этот человек, который не осуждает мою мать, а, наоборот, берет вину на себя.
— Ты не стыдишься меня, моей жизни, того, что я актер?
— Есть большие актеры и маленькие.
— Есть такие, которым повезло больше, чем другим, но образ мышления у нас один.
Отец взволнован и удивлен.
— У меня собрано все, что когда-либо писали о тебе — статьи, книги. И все, что говорил и писал ты. Я знаю, как ты жил, с кем, что ты играл. Ты не похож на других, потому что создан для того, чтобы вызывать к себе любовь. Я не видел тебя ни в театре, ни в кино. Раньше для меня было бы невыносимо видеть тебя на сцене или на экране. Думаю, что теперь я смог бы.
Неужели я сын этого человека? Иногда я задавал себе этот вопрос. Я похож на него даже жестами. Я узнаю себя в нем, в его поступках. В шестьдесят лет он научился управлять самолетом. Он пишет. Как и у меня, у него нет практической жилки.
— Жизнь глупо устроена, — говорю я, — ты живешь один, мама тоже сама по себе, она несчастлива.
Он удивлен.
— Она в Париже. Твоя мать была всегда весела, красива, умна, настоящая парижанка. Она не могла жить здесь. Ей нужен был Париж, поэтому она и уехала.
Я несколько раз ездил в Шербур. Как-то вечером я вернулся от отца и застал в своей гримерной Розали. Обычно я прихожу в театр по крайней мере за час до поднятия занавеса. Поэтому она удивилась, что я пришел так поздно.
— Я приехал из Шербура.
— Из Шербура?
— Да, отец очень болен. Он в больнице. Ему осталось жить несколько дней. Если ты хочешь, чтобы я восхищался тобой и уважал тебя, поедем со мной. Его самое большое желание — увидеть тебя.
— Мне не нужно ни твое восхищение, ни твое уважение, но я поеду.
На следующий день мы вместе поехали в Шербур. Я устал, но мать не давала мне отдохнуть. Всю дорогу она рассказывала об отце. Без нежности, почти с ненавистью. Конечно, она это делала для того, чтобы разрушить хорошее впечатление, которое он на меня произвел.
В палату я вошел один, чтобы предупредить отца и подготовить его к встрече с матерью. Палата размером, наверное, двадцать пять квадратных метров. Но, чтобы преодолеть пять метров, отделяющие кровать от двери, матери понадобилось двадцать минут! Как при замедленной съемке, приближалась она к умирающему отцу, простирающему к ней навстречу руки. Дойдя до кровати, она так же медленно наклонилась над ним. Отец бросил взгляд на ее руку, носит ли она еще его обручальное кольцо. Да, кольцо было, она его носит. Она наклонилась так низко, будто собиралась поцеловать отца. Но в нескольких сантиметрах от его лица остановилась и, не отрываясь, смотрела на него. У меня мелькнула ужасная мысль: она надеялась, что он умрет у нее на глазах. Они не виделись сорок лет. Наконец она спросила:
— Ты находишь, что я изменилась?
Несмотря на драматизм ситуации, я с трудом сдержал улыбку. Отец говорил как умирающий, с придыханием. Мать плохо понимала его, я сам с трудом догадывался, что он хотел сказать. Тогда я повторил все, что отец рассказывал мне о ней раньше. Он был счастлив.
На следующий день он умер. Из моей семьи на похоронах присутствовал только я. Там я познакомился с близкими друзьями отца: доктором Эрве и отцом Альбериком. Я обещал навестить их.
От вокзала Сен-Лазар до театра «Амбассадёр» я шел пешком. Это недалеко. Вдруг слышу, как какой-то человек сказал своей спутнице:
— Посмотри на Жана Маре. Мог бы по крайней мере улыбнуться!
Поскольку я очень мало общался с отцом, у меня не было причины особо горевать, но не было причины и улыбаться. Удивительно, как люди забывают, что актер такой же человек, как и все, что у него могут быть свои заботы, неприятности, огорчения. Так мне и надо: не нужно было безумно любить эту профессию!
Неделю спустя от рака легких умер Анри. В тот день я играл в «Пете и Волке» на благотворительном вечере. Я не мог отказаться. Один критик написал: «Жан Маре был недостаточно жизнерадостен».
Брат как-то признался: «Мне нужно было серьезно заболеть, чтобы узнать, какой ты есть на самом деле». Действительно, Розали старалась нас поссорить, чтобы безраздельно владеть каждым. Для этого она или придумывала, что один сказал про другого, или искажала смысл наших слов. Я всегда помогал брату. И когда он хотел как-то выразить свою признательность, Розали стремилась этому помешать, представляя мою помощь как унизительное подаяние.
Накануне смерти Анри было очень плохо. А Розали утомляла его своими советами и упреками. Не выдержав больше, он попросил дать ему отдохнуть.
Она ушла в ярости. Я догнал ее.
— Сейчас не время обижаться и оставлять его одного, — сказал я. Я предвидел, что Анри не переживет этой ночи, но не мог прямо сказать ей об этом.
— Нет, — ответила она, — раз Анри не желает меня видеть, я ухожу.
Я не смог ей помешать.
Ночью Анри умер. Я позвонил Розали и попросил ее приехать, сказав, что Анри очень плохо. Она приехала. Я ждал ее у двери. В конце длинной аллеи она остановилась с моей костюмершей Жанной, жившей в домике привратника. Я думал, что Жанна скажет ей о смерти Анри. Поэтому встретил ее так, как если бы она была в курсе случившегося. Но нет, Розали сначала ни о чем не догадалась. Потом вдруг разом осознала все и стала проклинать Бога, как если бы он стоял перед ней. Но ведь, чтобы проклинать Бога, нужно в него верить!
Примерно через месяц со мной захотел встретиться один журналист. Зачем? Я не снимаюсь, значит, это по какому-то вопросу частного характера. Может быть, его интересует целиком сфабрикованная сплетня о том, что я якобы сделал ребенка какой-то бретонской девушке.
Я знал этого журналиста, он славный парень, работал в редакции «Франс-Диманш».
— Я твой двоюродный брат, — заявил он при встрече.
— Мой двоюродный брат?
— Да. Твоим настоящим отцом был мой дядя Эжен Удай.
Эжен Удай, мой крестный, мой ненастоящий дядя. Этот человек может знать это имя, только если ему действительно что-то известно.
— Но это невозможно! Я недавно видел своего отца, я на него похож. Я узнал себя в нем.
— Но Мадлен Удай, которая на пятнадцать лет старше тебя, тоже на тебя похожа. Много лет назад она слышала, как Эжен Удай радостно рассказывал о рождении сына, тебя. К тому же Эжен Удай обожал твою мать, твоя мать тоже его обожала. Он хотел развестись и жениться на твоей матери. Чтобы встретиться с ним в Салониках во время войны, куда француженка не имела права приезжать, она отправилась туда с партией проституток. Эжен Удай работал в Министерстве внутренних дел. От сотрудников этого министерства требовалась безупречность во всем, особенно в частной жизни. Руководство грозилось арестовать твою мать как шпионку и уволить его самого, если он пойдет на развод. Твоя мать не хотела портить карьеру своему возлюбленному и оставила его.
Неужели вся моя жизнь будет похожа на плохой бульварный роман? На следующий день я должен был обедать с матерью и решил расспросить ее обо всем. Я рассказал Розали всю эту историю.
— Так я сын Эжена Удая или нет?
Она смотрела на меня свысока, улыбающаяся, торжествующая:
— Конечно, да. Именно поэтому мне было так смешно, когда ты повез меня в Шербур. Альфред не мог иметь детей.
— Анри тоже не его сын?
— Нет.
В ее глазах, в ее тоне была такая радость, что я усомнился, правду ли она говорит. Может быть, это был способ уничтожить память о моем отце, господине Маре?
Я решил повидать господина Эрве, друга отца, с которым мы уже однажды встречались в Динаре, когда я снимался в «Целителе». Это было незадолго до нашего неудачного телефонного разговора с новым владельцем ветеринарной клиники, бывшей клиники моего отца.
Господин Эрве хотел сблизить нас с отцом и прислал мне письмо, на которое получил от меня ответ, прерывающий всякие дальнейшие отношения. Я объяснил, что это, наверное, мать написала моим почерком, который она прекрасно имитировала, так же, как и мою подпись, и что его письма я никогда не получал.
Он показал оба письма. Его:
«Месье, я имел удовольствие встретиться с вами в прошлом году в отеле «Прентанье» в Динаре, где вы снимались в одной из сцен «Целителя».
Я с радостью воспользовался возможностью поговорить с вами о вашем отце, с которым мы были хорошими друзьями в 1914-1915 годах. Впрочем, я давно знал о вашем родстве. С тронувшей меня деликатностью вы рассказали об обстоятельствах, разлучивших вас.
Вернувшись в Париж, я получил письмо от вашего отца. Я почувствовал глубокую печаль, осознав личную драму, глубину которой он скрывает и о которой он, по-видимому, так много говорил только со мной.
Не буду вдаваться в подробности его воспоминаний, скажу только, что он показывал мне документы и фотографии. Ваши портреты в разных ролях можно было в то время видеть на стенах домов вашего родного города, и он смотрел на них, скрывая волнение.
Я с трудом сдерживался, чтобы не написать вам раньше.
Вы изображали, и с большим успехом, драматические ситуации. Эта — еще более драматическая, и мне хотелось бы, чтобы вы привели ее к счастливой развязке.
Надеюсь, что не слишком надоел вам изложением весьма неясной ситуации, которую вы, хотя бы частично, можете прояснить. Вы знамениты, и по праву. Я не хочу, чтобы вы думали, будто ваша известность побудила меня написать это письмо.
У вас есть брат, о нем, как и о вас, помнит и грустит ваш отеи,. Но он стареет, он одинок.
Примите уверения...»
А вот мое письмо, вернее, то, которое моя мать написала, подделав мой почерк и подписавшись моим именем.
«Месье!
Хотя у меня очень мало времени, я не хочу задерживаться с ответом, которого Вы, кажется, с нетерпением ждете.
Благодарю Вас за любезное письмо и руководившие Вами добрые намерения. Но я считаю, что семейные драмы и междоусобные войны касаются только заинтересованных и никогда посредников, которые всегда снисходительны и пристрастны по отношению к исповедующейся стороне.
Как Вы сказали, сейчас я знаменит, но, пока я был молод и не известен, никто не захотел меня поддержать, оказать материальное или моральное содействие. Кто меня любил, учил и помогал в течение этих сорока лет?
Актер исполняет самые разные роли и соприкасается с разными людьми, но никогда не берется давать им советы и не пытается проникнуть в их интимный круг. У актеров это безусловное правило.
Опыт, часто горько приобретенный, научил нас, актеров, что у каждого в жизни своя судьба, ее нельзя избежать. Нужно стараться сохранить свою индивидуальность.
Это несколько длинное предисловие должно было дать Вам понять, до какой степени я был удивлен советами, содержащимися в длинном, отпечатанном на машинке послании, полученном от Вас, чужого мне человека!
Когда Вы подошли ко мне в Динаре, я любезно Вам ответил, как отвечаю всем, кто ко мне обращается. Но если затем каждый начнет указывать мне, как себя вести, мне придется отправиться на один из островов Тихого океана, чтобы меня оставили в покое!
Разве я вмешивался в Ваши дела? Даже если бы Ваша жизнь была представлена мне как самый неправдоподобный сценарий, я считал бы своим долгом сделать вид, будто ничего не знаю.
С моей стороны это было бы всего лишь проявлением приличия и такта. К сожалению, это присуще далеко не всем.
Надеюсь, месье, что больше не буду иметь чести получать от Вас писем, и даже прошу Вас, если мы встретимся снова, не обращаться ко мне.
Это единственная услуга, которой я жду от Вас.
Жан Маре».
Доктор Эрве не сказал мне ничего нового. Полный решимости читать дальше роман своей жизни, я отправился в Обитель траппистов, к отцу Альберику.
Симпатичное бородатое лицо послушника, открывшего мне дверь, светилось радостью. Но могло ли быть иначе? Ведь верить в Бога, любить его, служить ему — огромная привилегия. Как я мог представлять себе монастырь печальным? Разве не счастье жить в согласии с самим собой и любить? На каждом шагу я обнаруживал свидетельства любви. Чистота, элегантность аббатства говорили не о комфорте, а о заботе, проявляемой к обители Господа.
Отец Альберик встретил меня доброй улыбкой. Он прекрасен своим спокойствием, открытостью, естественностью. Мы обедаем в его кабинете. Убранство кабинета скромное, но дышит изяществом. Мы нашли общую тему для разговора. Мы говорили о Пикассо, Максе Жакобе, Жане Кокто, с которыми отец Альберик был знаком. Он не говорил со мной о религии. Но я все-таки посвятил его в то, каким странным верующим я являюсь. Впрочем, верующий ли я вообще? Нельзя жить так, как я жил, и быть верующим. Я запрещаю себе быть суеверным. Я запретил себе это раз и навсегда. Но боюсь, что то, что я называю верой, на самом деле лишь наивное суеверие. Если бы я любил Бога, я доказывал бы это своими поступками. А мои поступки свидетельствуют о противоположном. Я это знаю, поэтому прошу Бога дать мне веру.
Маритен писал: «Бог прощает все, как только сердце раскаивается». Но нужно еще быть способным к раскаянию, обладать даром судить себя, разбираться в себе, верить. Я обладаю способностью судить себя, но не раскаиваться. Если бы я был способен на это, я безраздельно посвятил бы себя только Богу. При этом я бы еще заколебался. Не слишком ли это будет легко после того, как я так долго медлил, и не справедливее ли будет не получить веру, чтобы не быть спасенным? Не мне об этом судить.
Я расспрашивал отца Альберика об отце. Он сказал, что никогда не забудет его деликатности, что дружба с моим отцом, часто искавшим уединения в монастыре, была большой честью для него. Отец Альберик заверил, что двери аббатства всегда открыты для меня, как были открыты и для моего отца. Но он ничего не смог мне рассказать по поводу развода моих родителей. Значит, я никогда не узнаю их настоящей истории. Это похоже на то, как если бы я потерял один том из романа с продолжением, прежде чем узнал конец.
Я снова встретился с другом моего отца, доктором Эрве — прямым, открытым, честным человеком. Это он передал мне письмо, которое написала Розали, скопировав мой почерк и подписавшись моим именем. Он сказал, что история, рассказанная в книге «Мои признания» об оплеухе, которую якобы дал мне отец и которая послужила причиной развода моих родителей, не соответствует действительности. Одна вечерняя газета только что опубликовала эту историю без моего ведома. Я просил в память о моем отце внести поправку. Но это так и не было сделано.
Дружба Жана по-прежнему помогает мне жить. Мы стараемся видеться как можно чаще. После одного моего визита Жан написал письмо, опечалившее меня.
«Мийи,
Мой Жанно.
После твоего ухода я пережил ужасный приступ тоски и одиночества, против которого даже столь мудрое сердце Дуду[41] ничего не могло поделать. Ты был прав, сказав, что «эти визиты невыносимы и что нам нужно жить вместе». Когда ты уходишь, мне кажется, что я падаю в одну пропасть, а ты в другую. И я все время думаю, можно ли решить эти сложные проблемы в эпоху беспорядка и жестокости.
Ты забыл свои меховые перчатки. Я забрал их к себе в комнату и целовал, сдерживая рыдания. А тут еще этот чертов грипп совершенно деморализует меня. Заставляю себя превозмочь желание все бросить.
Обнимаю тебя изо всех своих слабых сил.
Жан».
Он писал и из Испании.
«9 августа 1961.
Вот я и в Испании, где не думал уже больше побывать. Снова нас разделяют эти жестокие километры, хотя мы должны были бы всегда быть друг подле друга. Чем дальше, тем больше печалит меня эта разбросанность людей и лиц, теряющихся в тумане. Что до меня, то я переживаю другую драму, и она еще хуже, поскольку ничто не может разорвать связывающую нас нить и я ощущаю ее болезненное натяжение.
Расскажи мне немного о ролях Понтия и Марса. Я уединюсь на Марбелле, чтобы продолжить свой труд по египтологии. Это странный винегрет, состоящий из очень небольшого количества постоянно возвращающихся идей и слов, которые не спасут меня от моего одиночества.
Я люблю тебя, мой Жанно. Обнимаю тебя.
Жан».
Я уезжаю в Италию сниматься в «Понтии Пилате» у американского режиссера Ирвинга Раппера. Жан Кокто написал мне туда. «Может быть, ты сможешь не приговорить Христа и не умыть руки. Попытайся, поскольку прошлое, настоящее и будущее не существуют».
Во время съемок этого фильма со мной произошло любопытное приключение. Я снимал в тридцати километрах от Рима, в Альбано, прелестный домик среди виноградников. Я возвращался туда каждый вечер. Как-то ночью я выехал из Рима. На дороге голосовал мальчик. Я остановился. Ему нужно было в Неаполь.
— Я еду только до Альбано.
Мальчик все-таки сел в машину. Ему не больше двенадцати лет, может, меньше. Маленький, тщедушный, он держал под мышкой завернутый в газету пакет.
— Твои родители разрешают тебе голосовать на дороге ночью?
— У меня нет родителей. Моя мать умерла.
— А твой отец?
— Он в тюрьме за то, что убил мою мать.
Всего две фразы и — целая трагедия. Он сицилиец. Бежит от общественной «опеки» в Сицилию. Очень гордый, он рассказывает свою печальную историю, не позволяя себе расплакаться. Мальчик худенький, некрасивый и болезненного вида. Не будет ли справедливым усыновить этого ребенка, с которым судьба обошлась столь жестоко?
Я проехал Альбано не останавливаясь. У меня не хватило бы бензина до Неаполя и не было с собой необходимой суммы. Я остановился у заправочной, залил полный бак, отдал оставшиеся деньги мальчику и поручил его заправщику, попросив найти машину, которая довезет его до Неаполя.
— Ты знаешь, кто этот месье? — спросил заправщик у мальчика.
— Нет.
Тот объяснил ему. Но на мальчика это не произвело никакого впечатления.
Я попытался узнать его фамилию, узнать, где я могу его найти. Он молчал. Я вернулся в Альбано очень опечаленный, испытывая почти что угрызения совести.
На следующий день я рассказал обо всем своим итальянским коллегам. Но они не советовали мне разыскивать мальчика, а тем более усыновлять. Если отец убил мать по малоблагородным причинам, мальчик должен, в свою очередь, убить отца, когда тот выйдет из тюрьмы.