И дети степей, песков, тундр, дубрав и холмов стали потихоньку стихать и стояли, разинув рты и не понимали, что это такое происходит.

Когда в зале стало совершенно уже тихо, Серёга вдруг оборвал песню, снял гитару с шеи, зашвырнул её в угол, засунул руки в карманы и, не торопясь, ушёл в подсобку. Он победил.

Деревня. январь. вечер

Отправился сегодня в путешествие до районного центра за оконным стеклом. На полпути к станции встретил очень дремучего колхозника: в грязной телогрейке, ватных штанах и, несмотря на сырую погоду, в валенках. Из левой его ноздри бурно росли неопрятные седые волосы.

«Здравствуйте, — поприветствовал я Дремучего Колхозника. — А я успею на пригородный?»

Дремучий Колхозник надолго задумался. «Боюсь ввести вас в заблуждение, — сказал он наконец, — я сам этим поездом редко пользуюсь. Но, кажется, он проходит где-то без четверти двенадцать. Так что, если вы поспешите, то вполне его застанете».

«Благодарю вас! — ответил я, слегка охуевши от таких изысканных выражений, каких и в Петербурге-то услышишь не на каждом углу. — Всего вам доброго!»

«И вам всего доброго!» — покивал Дремучий Колхозник и пошёл дальше своим путём.

Двадцать грамм. божий человек

Однажды хмурым таким, знаете (да откуда вам, впрочем, знать, что такое январское архангельское утро), брёл я по плацу в тапочках к хозяину продуктового склада Вите Заплаткину за порцией грузинского чаю — мы тогда сильно увлекались чифирём.

На полпути встретил я генеральскую комиссию из Ленинграда.

Я был мало того что в тапочках, так ещё и без ремня, и военно-строительный мой бушлат, заляпанный всеми возможными красками, был надет на голое тело. На рукаве бушлата хлоркой была дерзко вытравлена пацифистская куриная лапа.

«А это ещё кто?!» — грозно спросил ленинградский генерал.

«Да не обращайте внимания, — кротко ответил наш комбат по фамилии Иобидзе. — Это художник, Божий человек. Дурачок наш».

Генерал бурно высморкался в трогательный носовой платочек с незабудками, посверлил меня запрятанными глубоко в смотровых щелях глазами и ничего не сказал.

Деревня. январь. утро

В деревне всё просто. Принёс из сарая дров, бросил в пенку, стало тепло. Простое действие, простой результат, никаких привходящих условий, типа «а вот если, то может быть, а может быть и нет». Никаких тебе коммунальных служб, у которых то трубу прорвало, то сантехники получили зарплату и ушли на неделю в неоплачиваемый отпуск.

И утром встаёшь не по каким-то там экзистенциальным причинам, а потому, что если не встанешь, то замёрзнешь нахуй.

Соседский вот старик так и помер: старуху его увезли в больницу, а он пил-пил с мальцами (так у нас называют всех лиц мужеского пола, которые ещё не старики) из соседней деревни. Потом мальцы ушли, а он лежал на печке, лежал — встать не мог. Да и кончился.

Но это, впрочем, грустно. Лучше уж действительно про космос. Где там мои двадцать?

Двадцать грамм. старт

Старт космической ракеты я однажды наблюдал метров с пятидесяти.

Вообще-то запуски в те времена происходили хоть и не каждый день, но довольно часто — где-то раз в неделю. Если ракету запускали с той площадки, к которой мы были приквартированы, нас поднимали среди ночи или же прямо перед обедом, рассаживали в машины и увозили на предписанное инструкциями расстояние. Там мы сидели в машинах или курили возле, потом раздавался грохот, и ракета улетала. После этого мы снова садились по машинам и ехали обратно в часть досыпать или же доедать холодный обед. Вот и весь космос.

Но мне непременно хотелось посмотреть запуск вблизи, так, чтобы как в кинофильме «Укрощение огня»: отходили бы штанги, отсоединялись шланги, ну и вообще. И эту свою мечту я, между прочим, осуществил.

Меня тогда кратковременно и неожиданно назначили заведующим складом при стройплощадке. Стройплощадка представляла собой глубокую, как мечта о дембеле, яму, которую каждый день, кроме воскресенья и календарных праздников, копали к центру Земли мои менее удачливые сослуживцы. Склад мой стоял буквально возле самого старта, и мимо него проходили рельсы, по которым подвозили ракеты — везли их очень медленно — иногда несколько дней, опасаясь, видимо, растрясти драгоценное их содержимое (непонятно при этом, как оно выживало при запуске). Потом её так же медленно поднимали носом вверх, и она несколько дней стояла облепленная фермами и штангами, откуда иногда что-то дымило, наверное, жидкий кислород. Всё это было чрезвычайно увлекательно, и я, когда не спал (а спал я в первые дни службы на складе постоянно), часами рассматривал ползающих по фермам ракетчиков.

Когда дело доходило до запуска, всех — и ракетчиков, и нас эвакуировали от греха подальше. Оставались только несколько человек в бетонном бункере с толстыми бронированными стёклами. О моём же складе, который был просто деревянным вагончиком, отчего-то никто не заботился. Впрочем, и ценностей в нём было немного: краски, лопаты, марля, гвозди, рукавицы да пара отбойных молотков.

Ну и однажды во время эвакуации я храбро спрятался за бидонами с краской и никуда не поехал. Эвакуаторы решили, что я ушёл по каким-то делам в свою часть, и не стали меня искать. Когда всё утихло, я на карачках вылез из-за бидонов и осторожно выглянул в окно: никого не было, ни единого человека. Ракета дымилась белым паром и поэтому напоминала самодельный воздушный шар, построенный коротышками под руководством мудрого Знайки. Всё было неестественно мирно, как было позднее замечено в одной песне.

Никто меня ни о чём не предупредил: не было никакого обратного отсчёта, но ракета вдруг ожила. От неё отвалились все штанги и шланги, и она, совершенно голая, крупно дрожала. Собственно старта я, честно сказать, не видел: всё его продолжение я провёл под столом, ведя уже не обратный, а прямой отсчёт, как всё в том же кинофильме: «одна секунда — полёт нормальный… две секунды — полёт нормальный… три секунды…»

Граф Лев Николаевич Толстой славится, в частности, тем, что в главе про битву при Аустерлице гениально описал замедление времени при охватившем человека ужасе: там князь Болконский смотрит на вертящееся перед ним ядро и думает множество интереснейших мыслей. Феномен этот, впрочем, гораздо доходчивее описан в старой русской поговорке «Баба с печи летит — семь дум передумает», но наблюдение, в целом, верное. Я вёл свой отсчёт уже несколько часов, а ракета всё ещё висела буквально над моей утлой и совершенно не бронированной крышей. Последнее, что я видел при старте, — это была ракета, которая с непереносимым рёвом шаталась, стоя на столбе огня, всё более и более кренясь в сторону моего склада.

В части рассказывали, что вот так же точно в восьмидесятом, что ли, году ракета завалилась на старте и угробила человек восемьдесят (и действительно — недалеко от шестнадцатой площадки, где мы что-то копали, стоял неприметный жестяной обелиск со ржавой звездой, похожий на те, что ставили на кладбищах неверующим покойникам).

Но в этот раз всё, по-видимому, обошлось благополучно и я, совершенно невредимый, вылез из-под стола, немедленно закурил и стал понемногу возвращаться к простой и земной человеческой жизни. Оно, конечно, ничего нет лучше, как после неминуемой гибели остаться вдруг в живых и понять, что жизнь прекрасна сама по себе — просто потому, что ты дышишь и видишь вот этот вот кирзовый сапог. Вот хрустнуло что-то в лесу («Посрать бы», — подумал я — в животе было нехорошо), каркнула, пролетая над дымящимся стартом ворона — что ещё нужно человеку для счастья?

А ещё для счастья было нужно как-то на всём этом деле не попасться.

Самое худшее, что мне грозило в случае обнаружения, — это особый отдел. Шпионом и изменником тогда был каждый второй, а точнее, каждый первый, что подтвердила позднейшая история нашего государства.

Один особист от ракетчиков уже позже, когда я работал батальонным художником, даже зачастил ко мне в библиотеку будто бы читать подшивки газет. Был он человеком чрезвычайно приятным, охотно угощал меня сигаретами с фильтром и вёл разные задушевные разговоры про дембель, девушку, которая наверняка ждёт меня из армии с орденом, и про мать-старушку. Сигареты я брал с удовольствием и в благодарность охотно валял ваньку — так, чтобы он, с одной стороны, не терял ко мне подозрительности, а с другой — нельзя было бы придраться. Это было для меня очень увлекательно, поскольку в те времена я, как и практически все закончившие десятилетку идиоты, был ярым антисоветчиком и кухонным революционером: замирая от гибельного восторга, я, пока особист шебуршал в библиотеке газетами, читал у себя в художке роман-газету шестьдесят четвёртого года с произведением запрещённого до самой последней степени писателя Солженицына про Ивана Денисовича.

Ах! Как мечталось мне тогда о наступлении царства свободы в нашей тюрьме народов! Чтобы по телевизору показывали ансамбли битлз и пинк флойд, чтобы можно было спокойно слушать по бибиси Севу Новгородцева, чтобы в магазинах продавали без очередей кока-колу и американские джинсы. И ведь всё сбылось — всё-всё!

Впрочем, я отвлёкся.

Так и не придумав никакого плана, я предоставил событиям их естественный ход, и, когда возле ямы опять закопошились мои сослуживцы, я вышел из склада, беззаботно вертя на пальце ключи (ключи есть главный аксессуар кладовщика).

«Ты где был?» — спросил меня лейтенант из молодых. «Как где? — неискренне удивился я. — Уезжал со всеми». «Что-то я тебя не видел», — прищурился лейтенант. «Да я с ракетчиками уехал». Лейтенант посмотрел на меня с большим сомнением, но ничего не сказал, и дело на этом закончилось.

Вот что удивительно: я прекрасно помню фамилии всех мерзавцев, под чьим началом служил двадцать лет тому назад (капитан Козляк, майор Жолтиков, прапорщик Нуца, подполковник Иобидзе и проч. и проч.), а фамилию этого самого лейтенанта вспомнить никак не могу. Он был хоть и из молодых (такие обычно рвут жопу, чтобы заметили), но не подлый. И ещё он был чем-то похож на Юрия Гагарина.

Я вот думаю сейчас: может быть, он тогда просто догадался про мою мечту, потому что сам когда-нибудь хотел бы остаться на старте во время запуска? Кто его теперь разберёт.

Деревня. январь. калымщик

Попробовал себя в роли сельского калымщика: привезли с соседом на коню пару возов дров мне и три, как выражается сосед, жардины для соседской бабушки.

Бабушка, как это принято, вынесла нам две сардельки и по стопке чистого спирта.

В далёкой моей навсегда ушедшей молодости я, бывало, иногда выпивал чистый спирт — ощущение было как от стакана проглоченных гвоздей, но через некоторое время можно было отдышаться.

А сейчас уже всё — нет того куража. Так что попросил ещё одну стопку и разбавил напополам.

Дорога в Петербург. станция Дно

Станция Дно всегда славилась варёными раками. Вышел ночью из вагона. Мимо шла старушка: «А вот курочку кому? Пиво!»

«Раки есть?» — спросил я.

«Ушли раки», — сказала старушка горько и побрела дальше вдоль вагонов.

Другая жизнь. Петербург. ритуалы

Когда мне случается попасть на Васильевский остров, я непременно иду в чебуречную на шестой линии. За те десять лет, которые я прожил в Петербурге, в ней не изменилось ровно ничего: всё та же недовольная тётушка за кассой, те же самые влажные чебуреки и те же самые посетители. Старожилы говорят, что в точности так же там было и пятьдесят лет назад и, может быть, даже двести.

Там я заказываю два чебурека, сто грамм синопской и стакан томатного сока.

Когда я уезжаю из города Петербург в деревню с Витебского вокзала, я обязательно покупаю два блина в блинном киоске и после этого захожу в рюмочную «за бетонным забором». Там, опять же, всё неизменно: крепко клюкнувшая продавщица за стойкой и роняющая стулья уборщица, которая притворяется, что будто бы протирает пол шваброй.

Там я заказываю бутерброд с сёмгой, сто грамм водки санкт-петербург, потому что синопской у них не бывает, и полстакана томатного сока.

Когда я приезжаю в город Невель, я первым делом иду на базарную площадь и покупаю там у узбеков самсу с картошкой и банку пива-балтика. И только потом иду уже по своим делам.

Говорят, что малым детям ритуалы помогают как-то систематизировать незнакомое пока ещё пространство. А вот мне, пожилому уже весьма человеку, который это пространство истоптал вдоль и поперёк, нахуя это нужно?

Нет ответа.

Деревня. февраль. отношения

В деревенской жизни есть две штуки, одну из которых я ненавижу, а другая меня вполне устраивает.

Ненавижу я то, что они тут живут друг с другом какое-то немыслимое количество лет, и за это время у всех накопилось огромное количество обид и претензий. Ну как если бы на каком-нибудь летучем голландце экипаж был бы живой, и так они там на нём живут и живут несколько тысяч лет. Спроси любого жителя деревни про другого жителя, и тебе расскажут такую кучу про него гадостей и мерзостей, что ты потом будешь ворочаться до утра.

А устраивает меня то, что никто не хочет быть кому-то чего-то должен. Если я поменял бабушке газовый баллон, она мне обязательно даст два десятка яиц или насыплет ведро картошки. И мы разошлись.

Я сначала этого не понимал и наливал соседу просто так. А потом понял, что это неправильно, и он страдает.

Сейчас я стал умнее и, если он зашёл утром похмелиться пивом, то я говорю, что, мол, пива-то я налью, а косу отобьёшь? «Отобью!» — радостно говорит сосед и пьёт потом пиво с чистой совестью.

Двадцать грамм. аккорд

Однажды я выполнил аккорд, чтобы уехать в краткосрочный отпуск на родину.

Аккордом назывался нечеловеческий подвиг, который нужно было совершить в самые кратчайшие сроки: выкопать за два дня погреб глубиной пятьсот метров, ну или вырубить в скальном грунте подземную комнату с самоваром и подсвечниками и тоже за два дня.

Лично мне выпало расписать весь плац по периметру (метров триста) картинами идеальных солдат, совершающих в идеальном мире идеальные строевые эволюции: поворот на ходу налево-направо и кругом, перестроение в колонну по двое, трое и четверо, ну и тому подобное. На всё это, начиная с грунтовки наваренных по периметру жирных жестяных листов, мне выделялось четыре дня.

Получив это задание, я отправился в свою художку и глубоко задумался. Затем заварил чифиря и приступил к работе. И работу эту я выполнил за три дня и три ночи, а затем рухнул замертво и заснул на сутки. Рисовал я без предварительных эскизов и даже без самой минимальной разметки, чисто по вдохновению, то есть как получится, тремя красками: чёрной, зелёной и жёлтой.

Позже, уже вернувшись из отпуска, я часто любил гулять среди этого своего паноптикума.

Вдохновенный мой гений придал лицам этих идеальных людей выражение такого безмятежного счастья и отсутствия всяких претензий к окружающему миру, что если бы мне довелось встретить таких людей на тёмной улице, так я непременно спрятался бы от них в кусты. Их вовсе ничуть не тревожило то, что вытянутые вперёд ноги у них в полтора раза длиннее опорных, что суставы их вывихнуты, что количество пальцев на руках редко у кого доходило даже до четырёх, — им достаточно было того, что они умеют поворачивать на ходу налево или направо. И пусть тот солдат, что поворачивал налево, никогда не смог бы с такими ногами повернуть направо, да и вообще пройти двух шагов — это пусть: каждому должно делать лишь то, что предназначено ему Творцом, то есть, в данном случае, мною. Умеешь поворачивать налево — так и поворачивай налево, а направо тебе поворачивать не нужно, нехуй тебе там делать.

Всё это, конечно же, давно и безвозвратно утрачено. Скорее всего, уже следующий после меня батальонный художник безжалостно закрасил эти листы, чтобы нанести поверх моей живописи выверенную и бездушную свою мазню.

Как мне жаль иногда, что на закате своих дней я не смогу, подобно Сальвадору Дали, выстроить себе усадьбу и украсить её теми, кто мне действительно дорог: вот этими погибшими Идеальными Солдатами; Тремя Богатырями, писанными малярной кистью; юной девой, до того устремлённой к счастью, что у неё даже был виден пуп; Владимиром Ильичом Лениным с ясно читаемыми на лице признаками посетившего его в Горках слабоумия.

Всё погибло, всё.

Деревня. март. статистика

Довезли с одним гостем нашей деревни на автомобиле случайного одноногого человека до райцентра. Там, когда он вышел на железнодорожном переезде, навстречу ему прошёл другой одноногий случайный человек, и они даже не поздоровались. Из чего следуют два вывода:

1) в нашем райцентре количество ног на душу населения существенно меньше двух, и

2) всех одноногих не перевозишь.

Это жестоко, но такова жизнь.

Другая жизнь. о любви и майонезе

Когда-то давно, когда я только недавно закончил школу и учился на первом курсе института, решили мы с друзьями правильно поздравить баб с международным женским днём.

Тогда ещё не было этого гендерного шовинизма и бабы были просто бабы — милые и прекрасные.

А правильно поздравить — это значит не подарить им по открыточке с цветочками и блокнотику с шариковой ручкой, а всё как у взрослых: накрыть стол, выпить по рюмке, станцевать что-нибудь под магнитофон, а затем уже, если получится, выразить им свою огромную и нестерпимую любовь. В смысле каждый отдельный своей отдельной избраннице. Для этого у нас была целая квартира с двумя комнатами, кухней и совмещённым санузлом. Ибо коллективизм тогда поощрялся только в комсомольских организациях.

Купили, понятное дело, водки себе и вина бабам. Продуктов купили: яиц там, муки, зелёного горошку.

Мяса, правда, в те времена нигде не продавали, но его легко можно было найти в любом холодильнике. На оставшиеся деньги купили мороженых тюльпанов и положили их на балкон, чтобы они не оттаяли до момента вручения.

Сели в кухне и задумались: чего бы такого приготовить? А чего там думать — салат-оливье, конечно. Праздник без салата-оливье — это не праздник, а непонятно что. Эдак можно и в подвале поздравить, среди окурков.

Но вот беда — во всём огромном городе не нашлось майонеза. То есть его не было вообще. Если бы в тот день в город приехал американский миллиардер и пожелал бы купить банку майонеза за миллион долларов, все продавцы развели бы руками: ну нету майонеза! Вообще нигде никакого нету, хоть режьте! Потому что в этот день не одни мы собрались готовить салат-оливье, а вся огромная и дружная страна.

А без майонеза салат-оливье невозможен в принципе.

Стали мы тогда вспоминать, а точнее, изобретать, из чего же готовят этот самый майонез.

«Может, из сметаны?» — высказал я предположение, но меня осмеяли, потому что сметана кислая, а майонез пресный. Тогда сошлись на той теории, что готовят его из сухого молока, растительного масла и яичных желтков, что в целом было близко к истине.

Порывшись в столах, нашли, что нашлось, высыпали в кастрюлю, взболтали, попробовали.

Кулинарные историки утверждают, что будто бы первым дегустатором майонеза был французский герцог Ришелье (не путать с кардиналом), которому во время какой-то затяжной осады его личный повар решил разнообразить меню. Так вот если бы этот повар решил бы угостить герцога нашим майонезом, он бы уже через десять минут разнообразил бы своим висячим туловищем меню окрестных ворон.

Долили уксуса — может, будет не так вонять. Мерзость сделалась ещё омерзительнее. Посолили. Досыпали сахара. Крахмала.

На этом идеи закончились.

И вот сидим мы, значит, в кухне, молчим. Жизнь бессмысленна, жестока, и нет в ней места празднику.

В дверь позвонили. Пришли бабы, весёлые, раскрашенные, с морозца. Посмотрели на наши лица, заглянули в кухню и увидели попытки майонеза, которые были там везде.

И поняли они, что мы их ждали. Ну и что, что ничего у нас не получилось.

Да всё получилось.

Деревня. март. коммунальные услуги

Ещё одно положительное обстоятельство деревенской жизни состоит в том, что коммунальные услуги находятся очень неподалёку.

В городе оно как: вот открыл ты кран, а оттуда одно шипение и две капли воды. Кому звонить, куда? Где этот горводоканал и какой у него теперь номер — это известно одному лишь губернатору Матвиенко, номера которой никто не знает, кроме особо приближённых лиц. И, даже если дозвонишься, то когда приедут — через три дня или пять?

А тут вот захотелось тебе полить огород, а из крана то же самое шипение. Ну и хули — пошёл к соседу, и если он дома и не уехал в Луки, то он пойдёт и включит башню. А если уехал, то сам пойдёшь и включишь. Чего, я кнопку эту, что ли, не знаю?

Можно было бы и без соседа обойтись, но он тогда обидится: он этой башней всё ж таки заведующий — двести рублей в месяц за неё из колхоза получает.

Дорога из Петербурга. гастарбайтеры

Никогда не ездите из Петербурга кишинёвским поездом, если вы не молдавский гастарбайтер.

Полный поезд гастарбайтеров — это слишком много для обычного человека. Едва усевшись в поезд, они жадно пожирают варёные яйца и бутерброды с варёной же колбасой и немедленно засыпают, как отпускные солдаты.

Ни одного пьяного, в проходах стоят чемоданы размером с хорошую домину, в которых наверняка спят другие гастарбайтеры, сэкономившие на билетах.

На каждой станции в поезд садится милицейская бригада и проверяет у приглянувшихся ей пассажиров регистрацию. С пустыми руками никогда не уходит.

А вот торговцы фальшивыми раками и рыбой чехонь к кишинёвскому поезду даже близко не подходят, потому что люди из этого поезда скорее удавятся, чем что-нибудь купят. Они не за тем ездили в злую эту и неприветливую страну, чтобы в ней ещё чего-нибудь покупать.

Сам же я, хоть и тоже в некотором смысле гастарбайтер, купил у разносчика, разодетого в молдавскую хохлому, две бутылки пива «Кишинёу», выпил и, так и не сказав никому ни слова, сам открыл себе дверь вагона и вышел в полночь один-единственный из всего поезда на нужной мне станции и, никем не замеченный, пропал в тумане.

Деревня. март. путешествие

Совершили с соседом конную поездку в центральную усадьбу нашего колхоза. Соседу нужно было выправить в сельсовете документ на коня, а мне на себя самого.

Расстояние до центральной усадьбы выражается мнимым числом — сначала это было пятнадцать километров, потом двадцать два, а в приложении к нашей материалистической действительности составило все сорок. Например, выяснилось, что сосед мой близко знаком с абсолютно всеми жителями в радиусе этих самых сорока километров. Если навстречу нам попадался мотоциклет с коляской, то все останавливались и неторопливо обсуждали новости, случившиеся за последние десять лет. Потом сосед кратко сообщал мне полезные сведения о собеседниках, например: «Да это латыш, родную тётку свою зарезал по пьянке», — ну или другое что-нибудь интересное.

Кроме того время от времени сосед сворачивал с дороги, останавливался возле какого-нибудь дома, говорил: «Ну, ты тут пока посиди, я щас» — и исчезал минут на пятнадцать. Потом возвращался, вытирая усы, и мы ехали дальше.

Закончилось это всё в точности так, как должно было закончиться: уже на обратном пути, как раз тогда, когда мы срезали дорогу напрямки через бывший фашистский аэродром и я не имел ни малейшего представления о том, где мы и кто мы, сосед сказал: «А ябать!» — накрылся с головой телогрейкой и заснул.

Ну и что делать? Взял я вожжи и самым грозным голосом крикнул коню: «НО!!! А ну пошёл!!! Давай-давай, скотина!»

Кони, даже если они без яиц, не умеют хохотать, поэтому мерин Гоша громко пёрнул и неторопливо, с видимым наслаждением посрал. Потом зевнул и побрёл куда-то самым медленным шагом, каким только может ходить конь.

Где-то через час мы добрались до развилки. По моим представлениям о пространстве, следовало повернуть налево, но конь повернул направо. Я не стал с ним спорить. И правильно: через полчаса показались знакомые деревья и озеро по правую руку, и, стало быть, до дому ровно два километра. А дом — это дом, там печка и картошка, и бочка с мусором дымится со вчерашнего дня на огороде, и вообще ничего нет лучше дома.

Тут и сосед проснулся и немедленно выпил вынутого из-под сена напитка чрезвычайно ядовитого цвета. «А ну зар-раза!» — крикнул он коню. Тот дёрнул ушами и прибавил шагу, но не чрезмерно.

В общем, всё закончилось хорошо. Ну и что, что собирались обернуться за пять часов, а обернулись за четырнадцать? В автомобиле так бы до сих пор и ездили.

Дорога из Петербурга. белорусы

Опять ехал с гастарбайтерами. Но в этот раз не с молдаванами, а с белорусами. У каждого белоруса под левым глазом была гематома от встречи с российской милицией и вывернутые карманы. «Ну и нахуя ж мы сюда ездили?» — спрашивали друг друга белорусы и не находили на этот вопрос ответа. Стали бранить, понятное дело, батьку Лукашенко.

Побранили, задумались, пригорюнились. Порылись в котомках. Оказалось, что милиция их обобрала не очень тщательно. В котомках нашлось пять или шесть бутылок водки хлебная дорога.

Разлили по стакану, потом ещё по стакану, потом пошли все бурно курить в тамбур, потом свет в вагоне погас, все легли спать. Ну не все, конечно, двое остались. Говорили: «Ну ёб твою мать в пизду нахуй! Ябал я всё это в жопу блядь!» Но им сделала замечание ленинградская старушка с боковой полки: «Как же это вам не стыдно говорить такие слова?!» И матерщинники сразу зарделись, накрылись с головой одеялом и больше не сказали ни одного матерного слова.

А потом началось страшное. Потому что они стали падать. Сначала в соседнем купе упал человек, ударившись со страшным стуком головой об стол, потом в нашем, тоже со страшным стуком. И хоть бы, блядь, храпеть перестали! Сосед напротив, Игар, некоторое время их подбирал и даже укорял: «Ну Сярога! Ну что ж ты?!» И пытался даже водрузить Сярогу на место, но у него не очень получалось. А потом он сам лёг спать на верхнюю полку и через пятнадцать минут тоже с неё ёбнулся.

Я, впрочем, к тому времени уже заснул. В полседьмого прозвенел будильник, я спрыгнул вниз на что-то мягкое: Сярога или Игар — да какая в жопу разница.

«Может, разбудить? — спросила так и не заснувшая сердобольная гастарбайтерша из Украины (ехала до границы, чтобы обновить миграционную карту). — Простудится ведь». Я пощупал пол. «Да не, — сказал. — До Орши не простудится».

Ну и вышел, потому что была моя станция.

Деревня. апрель. фашисты

Гости тут неделю назад приезжали. Нашли за околицей укрепления: окопы, блиндаж, на горке была вкопана пушка, чтобы как только из лесу выехал танк, так хул к по нему прямой наводкой! За горкой ямка под лазарет для раненых. Очень всё разумно устроено, и даже проникаешься некоторой симпатией к тем людям, которые это построили.

Но только до тех, пор пока не сообразишь, что наши-то шли с Невеля. То есть это в них из этой пушки стреляли, в наш танк тэ-тридцать-четыре, а не в ихний тигр или там фердинанд. И в окопах этих сидели Фашисты и играли на губной гармошке. Те самые, которые срали под моим личным дубом и заводили немецкий свой патефон в моём доме, выселив меня спать в конюшню, чтобы я не вонял им своими портянками.

Дорога в Москву. брат

«Брат! — обратился ко мне в тамбуре человек с коричневым туркменским лицом. Мы подъезжали к москве, в окне торчала останкинская телебашня. — До павелецкой далеко ехать?»

Я мог бы и соврать, что, мол, до павелецкой от комсомольской три остановки по кольцевой, но я сказал правду: «Далеко, — сказал. — В метро не заходи, а то вообще никогда туда не попадёшь. Поймай лучше машину, только отойди от вокзала подальше».

Но мой совет ему, впрочем, не помог. Во второй раз я его увидел на выходе с перрона по левую руку от милиционера с равнодушным свинячим лицом.

Ну, как говорил один покойник, спасти можно лишь того, кого можно спасти.

Деревня. апрель. обмен

Совершил сегодня самую выгодную сделку за всю свою жизнь. Встретил возле автолавки соседа, грустного. «Чего, — спрашиваю, — грустный?» «Да тялявизор, — говорит, — сломался, блядь, а матка сериал смотрит, боится серию пропустить». «Так бери, — говорю, — мой, я один хуй его не смотрю и смотреть не собираюсь, у меня и антенны-то нету». «Как это бяри, — сомневается сосед, — вещь ведь! Сломаю яшо. Давай я у тябя яго куплю». «Не, — говорю, — мы ж соседи, нахуй нам эти товарно-денежные отношения, бери так». «Не, так не возьму» — подозревает, видимо, какой-то подвох. «Ну ладно, — говорю, — давай меняться. Я тебе телевизор, а ты мне дров — ольхи или берёзы, а то баню уже нечем топить». «Во! — говорит, — вот это разговор! У мяня тут и конь застоялся — жрёт и серет, жрёт и серет».

Заодно договорились про неограниченное количество глины, перемешанной с конским говном, — а то у меня печка в бане прохудилась.

В общем, я похоже, что очень ловкий человек.

Дорога из Петербурга. Николай Носов

Взял в дорогу книжку — первый том из собрания сочинений Николая Носова: Мишкина каша, весёлая семейка, записки Коли Синицына, Витя Малеев в школе и дома. Это я на Финляндском вокзале недавно купил, не смог удержаться — у меня такое же было собрание, но от него остался только Незнайка на Луне, весь измазанный котлетами, с отвалившейся обложкой, а тут новое всё, похоже даже, что не очень-то и читали. Может быть, думали детей себе завести году в семидесятом, да как-то не получилось, вот и сдали в букинист.

Попутчики, которые читали про личную жизнь димы билана и дорожные иронические детективы, заглядывали в мою книжку с картинками и удивлялись, что такой взрослый человек читает такую хуйню. Улыбались между собой. А мне только того и надо, чтобы люди были добрей.

Деревня. апрель. дятел

Проснулся утром от строгого стука в окно — так мог бы стучать только участковый.

Вылез из-под одеяла, выглянул: Дятел.

Тогда уже я сурово посмотрел ему в глаза — рамы-то у меня чай не казённые, и если их будет долбить клювом всякий дятел, то не напасёшься.

Дятел вздохнул и улетел обратно — долбить мой фикус религиозный, он же бансай, он же мёртвая яблоня. Вот это на здоровье.

Хотя волшебных птиц, как все знают, должно быть две. Но ничего — может, по весне найдёт себе бабу.

Другая жизнь. ценные бумаги

Когда-то в девяносто третьем году я пришёл на собеседование к главному менеджеру алма-атинского отделения компании KPMG (это я для солидности написал английскими буквами, потому что очень тогда волновался). Контора эта тогда входила в биг сикс аудиторских компаний нашей вселенной, потом их стало биг файв, а сейчас не знаю чего там от них осталось.

Так вот этот самый главный менеджер Хью Оразко (я тогда ещё не знал, что внутри конторы русскоязычные работники зовут его не иначе как «Пидоразко»), задал мне пронзительный вопрос: «What do you know about securities?»

А я чего знал про секьюритиз в девяносто третьем году? Да ничего я не знал и сейчас ничего знать не хочу.

Однако же жрать-то хотелось. Я незадолго до того нехуёво наварился на строительстве унитазной фабрики в Джамбульской области на деньги чеченских магнатов — долларов, кажется, на двести, но они куда-то стремительно исчезли, так что к моменту собеседования я ничего не жрал уже дня два.

И тогда в приступе вдохновения рассказал я ему про давилонскую баржу из третьего тома Николая Носова. Ну и был мгновенно принят на работу. Занял под это дело у кого-то тысячу тенге и купил десяток яиц и бутылку водки.

Узнал потом множество ненужных английских слов: брокадилаз, андерайтинг, деривативз, фьючерз.

А потом однажды солнечным осенним днём, уволившись навсегда из другой уже конторы, прайс, кажется, вотерхаус она называлась, выкинул в мусорный бак ошейник и с облегчением забыл про всё то, что эти слова могли бы означать.

Деревня. май. хозяйство

Не нравится мне хозяйство у соседского деда.

Придёшь к нему за картошкой, а там газончик, цветочки. Хоть бы где доска трухлявая валялась или там ржавая коса с треснутым косовилом. И собаки такие справные, что аж будки за собой на цепях таскают. И картошка прошлогодняя хоть бы одна проросшая, не говоря уже про гнилая.

Прямо хоть сейчас зови корреспондента из районного телевидения и снимай репортаж про возрождение русской деревни.

А по мне, в хорошем хозяйстве непременно должны быть заросли крапивы и гнилая кадушка с лягушонка-ми, кривой плетень с дырявыми вёдрами и сваленные за сараем серые доски с видом на закат и заросшую лебедой картошку. И чтобы малина росла где попало и яблоки валялись прямо на земле: бери и ешь.

Вот такое хозяйство я и считаю образцовым, и оно у меня почти всё есть. Разве что лебеда ещё не поспела и яблоки не попадали.

Дорога из Киева. таможня

«Неубедительно вводите в заблуждение, — сказал мне украинский пограничник, когда я рассказал ему, зачем посещал Украину и куда из неё направляюсь. — Документ, что вы писатель, есть?» А вот документ-то я давным-давно проебал. «Сейчас», — говорю.

Зашёл в купе, поднял нижнюю полку, вынул из рундука рюкзак, засунул в него руку по локоть, долго рылся, выудил со дна. «Вот, — говорю, — книжка».

Пограничник открыл книжку где-то на середине, прочитал какой-то короткий текст, поморщился. Потом открыл книжку на последней странице и тщательно сверил выходные данные с моим паспортом. Ещё раз сверил фотографию в паспорте со мной. Неохотно достал штемпель, шлёпнул. Снова прочитал текст.

«Могу подарить», — сказал я. «Да зачем мне?» — ответил пограничник и ушёл наконец.

Я заглянул в купе проводницы: «Извините, чаю можно?» «Чаю?» — лукаво спросила проводница. «Ну ладно-ладно, — согласился я. — Давайте пива». Пиво — оболонь как всегда, другого в украинских поездах не бывает. Ну и ладно, оболонь — тоже пиво, мокрое, и то уже хорошо.

Пошёл в нерабочий тамбур, сел на табуретку (замечательное изобретение для нерабочего тамбура), выпил пиво, вернулся в вагон: снова украинская таможня, на этот раз в виде женщины. Дышит. Тема сисек раскрыта полностью и навсегда. Ещё один кубический сантиметр — и пуговицам на гимнастёрке пиздец.

Идёт сразу ко мне. «Это вы писатель?» — спрашивает. «Я!» — отвечаю, ни секунды не сомневаясь. В таких случаях рефлексия губительна. «Вы тут книжку предлагали, можно?» «Вам можно всё», — я хамею моментально, это хорошо знают все родные мои и близкие. «А подпишете?» Подписал. Прочитала, жарко зарделась: «Ну вы сразу комплименты!» «Девушка! — сказал я по-писательски строго. — Я не делаю комплиментов. Я пишу только о том, что вижу».

Ушла. Я опять пошёл в нерабочий тамбур покурить. Тут пришёл российский, то есть, наверное, белорусский, пограничник с унылыми усами. Вставил мой паспорт в отверстие на животе, прочитал обо мне всё то, что я, если повезёт, узнаю только на Страшном суде, ничуть не удивился, шлёпнул в мой паспорт неразборчивую надпись красными чернилами и ушёл навсегда, так и не поздоровавшись и не попрощавшись.

Деревня. май. автобус

В рейсовом автобусе из райцентра, который ходит два раза в неделю, одна старуха рассказывала другой: «Там так замечательно! Чистенько, уютно, приём по часам. Мне очень понравилось!»

Речь, понятное дело, шла о кладбище.

Дорога из Минска

На остановке в Минске к нашему вагону подошла соседняя проводница: «Мужчины тут есть?» — спросила. Я оглянулся вокруг — мужчин, кроме меня, не было. «Что там у вас?» — спрашиваю. «Да вот площадка между вагонами не поднимается, а нас сейчас будут перецеплять».

Ну пошли в её вагон, даёт она мне какой-то ржавый топор, я повертел его в руках. «Кочерга есть?» — спрашиваю. Принесла кочергу. Я ебанул по такой особой штуке сбоку (руки-то помнят), поднял площадку.

«Ой, — говорит проводница, — как вы ловко!»

Ага, ловко. Нас однажды с напарником моим Волохой после отбытия наказания за пьянство в рейсе назначили командовать вагоном номер тринадцать дополнительного летнего поезда Алма-Ата — Красноярск, составленного из списанных вагонов. Так там женщины ходили в сортир исключительно парами: одна исправляла внутри свои нужды, а другая в это время держала дверь, чтобы она не ебанулась внутрь и не убила её товарку нахуй. Потом они менялись местами.

Мы на каждой остановке выносили эту дверь на соседние рельсы и пиздили её изо всех сил кочергой, потом ставили обратно. Дверь стояла минут двадцать, а потом опять падала внутрь. Всегда внутрь, хоть бы раз, сволочь, выпала наружу.

Деревня. май. растение

Нашёл в огороде растение, очень похожее на чеснок. Надрал из него перьев, посыпал ими макароны. Съел.

А потом подумал: откуда же там у меня может быть чеснок, если я его туда не сажал? А что, если это вовсе не чеснок, а ядовитое растение лютик? Или даже белена?

Прислушался к организму: организм бурчит.

Взял фонарик, пошёл снова в огород, выкопал остатки растения с корнем: на вид чеснок. Надкусил: нет, не чеснок. Пожевал: опять чеснок. Вот ведь гадость какая!

Плюнул на это растение, послушал в лесу пение собственной моей Совы, пересчитал в небе личные мои звёзды: всё на месте. Всё ж таки я очень жадный.

Другая жизнь. о роли товарища Сталина

Когда-то очень давно в Алма-Атинском педагогическом институте иностранных языков я изучал чистейший и благороднейший бибиси инглиш.

Каким-нибудь людям из стерлитамака, которые по капризу судьбы оказались внутри третьего транспортного кольца города Москва, небось мерещится, что преподаватели мои скакали на работу на ишаках и жевали во время лекций курдючное сало, но я вынужден их разочаровать: в результате некоторых печальных происшествий прошлого века почти все они были коренными ленинградцами.

Кстати сказать, роль товарища Сталина в деле подъёма культуры в районах тогда ещё неподнятой целины до сих пор совершенно не раскрыта.

Отцу моему и сестре его, например, преподавал арифметику в сельской школе в деревне Вишнёвка математик с мировым именем, не помню как фамилия. В убогом нашем городе Целиноград ходили по улицам люди в таких страшных очках, которых уже не носит даже вдова покойного академика Сахарова.

А сейчас, когда этот город стал столицей огромного, могучего и демократического государства Казахстан, я хорошо знаю, кто там ходит, то есть, ездит по улицам: Большие Начальники с портфелями.

Деревня. май. День Победы

А мы с соседями Девятое мая отпраздновали на горке прямо за нашим огородом. На горке этой когда-то были выстроены великолепные немецкие фортификации по самому последнему слову оборонительной науки. Отличное место: всё вообще простреливается насквозь. Объём выполненных землекопательных работ впечатляет до сих пор.

В позапрошлом году, рассказывают бабки, приезжали немцы из Германии. Спросили, где могилки, им показали. Там крестик стоит серенький с тремя перекладинами.

Крестик этот поставила баба Паша — она умерла года три назад.

Когда в войну на стратегической горке возле нашей деревни стало тихо, баба Паша (тогда ещё, конечно, баба в совсем другом смысле) потихоньку перетаскала и наших, и немцев на кладбище, что прямо за околицей. Выкопала две ямы — у нас почва песчаная, копать легко.

Похоронила в одной яме наших, в другой немцев. А крестик поставила между ними: пускай там Господь сам разбирается.

Дорога. витебский поезд

«Ты уж как доберёшься, позвони сразу», — наставлял неразумного своего брата провожавший его петербуржский житель. Брат кивал и был на всё согласный, лишь бы его отправили наконец в путь до вожделенного города Витебск.

Брат облобызал брата и убежал торопливо по неотложным своим петербуржским делам, а оставшийся брат сел на нижнее боковое место и некоторое время смотрел в окно. В окне было всё то же, что он видел в предыдущий месяц. Купил у проезжавшего по вагону тележечника небольшую, очень маленькую, бутылку горилки (во львовском поезде водки не продают). Потом тележечник поехал обратно и опять продавал горилку.

На станции Дно в вагон вошли линейные милиционеры. «Где тут?» — спросили они. «Вон», — указали пассажиры.

Обули, завязали шнурки на ботинках, увели куда-то. А он так и не промолвил ни слова.

Это только по карте кажется, что от Петербурга до Витебска всего-то ничего. А если посмотреть даже на самую большую карту мира, то и до Антарктиды максимум полметра. А потом оказывается, что и в самом быстром пароходе плыть до неё полгода. И до Витебска тоже не всегда за один раз доедешь.

Деревня. май. возвращение

Вернулся домой.

Старухи в очереди перед автолавкой неодобрительно посмотрели на мерседес с тонированными стёклами, в котором я приехал с вокзала. Хозяин мерседеса, впрочем, в ходе дорожного разговора неохотно признался, что автомобиль его девяносто первого года, но всё равно лучше чем новый.

Кто-то, очевидно, побывал в нашем дворе за время моего отсутствия: алюминиевая проволока, которой я запираю ворота, закручена не по-моему.

Но всё, впрочем, на месте: и зелёный пластмассовый рукомойник, и почти новая вилка, забытая на крыльце.

Обошел посадки: все требуют внимания, кроме хмеля. Хмель — как будто бы тут и родился. Будет у нас к осени нормальная ограда.

Сел на крыльцо, закурил, допил коньяк из дорожной фляжки, выдохнул. Соловьи кудахчут даже средь белого дня. Кукушку ещё месяц назад проходивший по каким-то своим делам мимо Вечный Жид для смеху спросил: «Кукушка-кукушка, сколько мне лет осталось?» Кукушка так до сих пор и кукукает. Ни поесть, ни попить, детей своих забыла, и не сдохнуть ей, пока все не отсчитает.

Растопил печку, хотя и тепло, но с печкой ещё теплее, рухнул на гостевой трёхспальный поролон и мгновенно заснул беспробудным сном.

Дорога. Невельский вокзал

Я так думаю, что не всякому человеку случалось просыпаться на лавке в Невельском вокзале. А я вот сегодня проснулся и долго и тупо смотрел в высокий его лепной потолок.

За те краткие двадцать минут, на которые мне удалось заснуть, привиделись мне все те люди, которых я знал в прошлом, узнаю в будущем и знаю прямо сейчас. И все они были друг другу враждебны.

Действительность за пределами сна, впрочем, была довольно мирная: сосед мой по противоположной скамейке деловито стучал плошками и мисками и даже сладострастно отхлёбывал кипяток из алюминиевой кружки. Поезда все прошли, и следующие будут только следующей ночью. Ночные работницы вокзала, как то: поломойщица и заведующая багажным отделением — шёпотом обсуждали моё появление в жизни этого вокзала.

Но я не стал ничего этого слушать: застегнул под подбородком одну молнию, потом другую, нахлобучил на голову капюшон и ушёл в дождь. На всякий случай нужно запомнить, но лучше бы, чтобы не пригодилось.

Деревня. июнь. смирение

Долго думал: а почему в деревенских домах всегда такие низкие двери?

А для смирения — ходишь и всё время кланяешься. Не поклонишься — так голову разобьёшь.

Двадцать грамм. я

Однажды, когда я лежал на кафельном полу в умывальной комнате, и меня при этом пинали сапогами пять или шесть чечено-ингушских военных строителей, я вдруг задумался: а как же это я дошел до жизни такой?

Пинали, впрочем, не очень сильно, больше для того, чтобы унизить, чем покалечить или убить, — в дисбат никому не хотелось, даже самым гордым и смелым — о дисбате те, кто там выжили, отказывались даже рассказывать, а если настаивали, то плакали, как малые дети.

Путь мой к кафельному полу был долог и извилист.

Начинал я хорошо: когда нас, дрожащих от ледяной бани уродов, провели по казарме и под радостные крики «Вешайтесь, духи, вешайтесь сегодня! А то завтра выебем в жопу и повесим!» усадили в ленинской комнате писать диктант про устав караульной службы, я сказался неграмотным и стал рисовать в выданной для диктанта тетрадке человеческие рожи. Я всегда рисую рожи, если мне тоскливо и есть бумага и ручка. Когда я нарисовываю много рож, обязательно подходит кто-нибудь из-за спины и спрашивает: «А это кто?» «А хуй его знает», — отвечаю я всегда искренне.

Ну и тут, значит, сержант, который диктовал этот самый устав, вдруг внезапно отлучился покурить, и вместо него в ленинскую комнату вошли пять или шесть чечено-ингушских рядовых. «Встать!!!» — заорал из них самый главный (ефрейтор Исмаилов, через месяц получит пять лет дисбата). А мы, человек двадцать, ещё пока не знаем, мы вообще ещё ничего не знаем, кто тут, где, почему, имеет он право, не имеет, вроде бы тоже такой же как мы рядовой, но орёт уверенно, значит, наверное, имеет право, хуй его знает, какие тут порядки, так что, наверное, надо встать, а с другой стороны…

В общем, все встали.

«Сесть!!!» — заорал ефрейтор Исмаилов. Сели. Остальные воины пружинисто заняли ключевые позиции на случай бунта. Много-много лет спустя я очень хорошо понимал, как там оно было в Норд-Осте.

«Ты! — указал пальцем ефрейтор Исмаилов на самого левого человека в первом ряду. — Сюда!»

Встал человек, узбек или, может быть, туркмен. Вышел на середину. «Сел!!!» Сел. «Встал!!!» Встал. «Следующий!!!»

Ну, в общем, обычный обряд принуждения к покорности.

Я сидел в самом заднем ряду и думал: выебнусь или не выебнусь? Выебнусь или не выебнусь?

Тут очередь дошла до самого бодрого из всей нашей партии, на которого и была единственная надежда, что, может быть, хоть он скажет «а вот хуй вам». Но он чего — бодро вышел, бодро присел-встал и всё вполне эдак физкультурно. Помахал остальным ручкой, мол, пацаны, ничего страшного: сел-встал — и свободен.

И тут я понял, что пятый в очереди я. И за меня уже никто ничего не решит. Как же я это, блядь, ненавижу, когда решать. А я не буду садиться, и мне будет очень больно. Очень-очень. Я не крутой и не гордый, но просто не буду садиться, и всё.

И такая тоска.

Следующим, впрочем, был аульный казах Кокебасов. Он встал, вышел и неживым голосом сказал: «А я не сяду». Четыре сапога в одну секунду — два спереди по рёбрам, два сзади по почкам. Кокебасов рухнул, завыл и, размазывая слёзы, присел-встал.

Самый первый и самый главный урок: не уверен — не выёбывайся. Они чувствуют. Они не дураки, они звери, умные, между прочим.

«А это кто?» — спросили у меня за спиной. Я по-прежнему машинально рисовал в тетрадке рожи. «Да хуй его знает, — ответил я как всегда. — Так просто рожи».

Тут как раз на меня и указал палец: «Ты».

«Этот не пойдёт», — сказали у меня за спиной. «Ты!» Палец моментально сместился на моего соседа справа.

И я так до сих пор и не знаю: заплакал бы я, если бы вышел, или нет.

Деревня. станция

Наблюдал сегодня наяву сюжет, неоднократно использованный во множестве дряхлых анекдотов.

Приехал на велосипеде в магазин в соседнюю деревню, купил что нужно, сел на лавочку при магазинном крыльце выпить банку пива и неторопливо выкурить сигарету.

Тут, значит, подходят к магазину эдакие идиллические: молодая мама с младенцем в коляске, голубенькой с кружавчиками, и, видимо, сестра её младшая — лет тринадцати, в розовом платьице и белых носочках, мечта покойного гумберта-гумберта.

Оставили коляску, зашли в магазин, вышли через пять минут с огромнейшей упаковкой пива-балтика номер девять.

«Ну бля ухрюкаемся сёдня в пизду», — сказала молодая мамаша густым басом. «Заебись! Заебись!» — защебетала юная лолита.

Потом они скрылись за поворотом, а я допил своё пиво и поехал домой.

Можно было бы, конечно, спиздеть, что будто бы по дороге я размышлял о тех кривых окольных путях, которыми движется к вечному счастию бесконечно любимая мною Родина, но на самом деле я ничего такого не думал.

Я проехал два километра, сел на берегу и выпил ещё пива. Облако. Озеро. Башня за горкой — уже в нашей деревне.

И действительно заебись.

Двадцать грамм. Юра

А потом мне пришлось совершить подлость. По гражданским понятиям это не подлость вовсе, а скорее даже доблесть, но гражданские ваши понятия, они, ну, впрочем, ладно.

Я тогда доходил. В смысле подыхал. Не иллюзорно, а вполне так по-настоящему, без дураков. В отделении нашем был один грузин, один полугрузинский еврей, два ингуша, один черкес, один кабардинец, два узбека и я. Командир отделения Ваха Хамхоев, ингуш.

Я сам охуел, когда попал в эту жопу. Сам дурак: свалился с поносом в санчасть, а пока валялся, родное моё отделение, где я был кум королю, отправили куда-то в командировку.

Ну и пиздец пришёл: картошку в столовую кто будет чистить? Камалов, Хашимов и я. Полы в клубе кто будет мыть? Хашимов, Камалов и я. Остальным религия не позволяет. У них там курбан-байрам и рамазан. Сало из супа, кстати сказать, жрали с удовольствием.

Грузинов всё это, впрочем, не касалось, но их вообще ничего не касается, потому что они лучше.

Хотя, казалось бы, с чего? Взять вот хотя бы Юрия Васильевича Басадзашвили. Юрий Васильевич был идиот. По-русски он знал три предложения: «Пиляд бля», «Епрейтор хачу» и «Канпетка дай».

Когда меня выпизднули из художников и отправили в бригаду, Юрий Васильевич возлежал на панцирной койке и кричал: «Пистро-пистро работай тавай!»

Никто из моих нынешних знакомых в это ни за что не поверит, но я поднял Юрия Васильвича с койки за шиворот, дал ему поджопника и вручил ему совковую лопату. «Шени дедиспроче! Шени могетхан! Кхаргис мутели!» — кричал Юрий Васильевич, корчась, но ничего, кидал бетон не хуже прочих.

В обеденный перерыв подошёл ко мне серьёзный и очень не идиот Леван Паркадзе. «Пойдём, — говорит, — поговорим». Зашли за инструменталку.

«Юру зачем обижаешь?» «Я не обижаю, — сказал я, смотря в сторону. — Я его в чувство привожу, он охуел». «Ещё раз тронешь — пиздец тебе, понял?» Да понял я, понял, я и сам знаю, что пиздец.

И ни разу более не получил Юра от меня поджопника. Потому что было не за что. Он отчего-то проникся вдруг ко мне совершенно собачьим уважением.

Я очень любил ходить с ним в наряд. Ходить в армии во дневальные считается западло, но мне там было хорошо. Во-первых, после обеда дают поспать часа три, потом ночью тоже можно поспать, а уж когда рота упиздует на работу, а прапорщик Ревякин ещё не проснулся — это же вообще ничего прекраснее невозможно придумать. Сидишь эдак просто так на крылечке, лето начинается. Из крыльца идёт пар, и тишина, и никого, вообще никого, и так заебись, как никогда не бывает в той, другой жизни. А ты сидишь в самой середине огромной-преогромной тайги, и всё остальное вращается вокруг тебя, но тут, впрочем, просыпается прапорщик Ревякин.

Юра полов, конечно, не мыл. Но зато он выполнял другие функции. Он обожал стоять на тумбочке и орать при входе какого-нибудь майора громовым голосом: «Смирна!» — даже если в роте больше никого, кроме нас, не было. Когда рота возвращалась с работ, он ревел в предбаннике: «Валенкасымай чуркабля!» И в казарму заходили перепуганные босые узбеки и таджики.

Впрочем, это всё были времена довольно счастливые. Первое лето службы. А потом наступил сентябрь.

В день своего рождения я снова был дневальным по роте. Без Юры, и прапорщик Ревякин был с утра трезв и поэтому особенно злобен. Чистил я крантики и разводил в специальной ёмкости зловонную жидкость для замазывания сапогов.

Когда я уходил на дембель, я обнял Юру и похлопал по горбатой его спине. С тех пор я не боюсь идиотов и грузинов.

Деревня. июль. собака Степан

А вот собака Степан. Он жил у соседской старухи, которая по немощности кормила его исключительно комбикормом с водой. Имени у него тогда ещё не было. Пришлось приютить — старуха отдала его с огромной радостью.

Так вот, завидев выходящего на крыльцо меня, собака Степан обсирается от счастья, даже если я вышел без ливерной колбасы в руках.

«А ну пресмыкайся!» — говорю я ему грозно. Пресмыкается: ползает по земле и лижет ботинки. «Ну и чмо же ты, Степан!» — говорю я с неудовольствием. Степан чувствует неудовольствие, понимает, что сделал что-то не так, заглядывает в глаза, восторженно дышит, потеет языком.

В то время, когда я не выхожу на крыльцо, собака Степан роет под сараем подземный ход. Метра два уже выкопал, перегрыз там доски, вытащил наружу, теперь копает дальше.

Мечтает о тех временах, когда эта гнида (то есть я) больше уже никогда не будет его унижать.

Впрочем, когда я спускаю его с поводка, он всегда возвращается: жрать-то хочется.

Другая жизнь. про сук

А вот была у меня когда-то сука под названием Марта.

Я вообще к собакам и другим домашним питомцам довольно равнодушен, но Марту эту неизвестно зачем завел по настоянию тогдашней своей подруги, хотя точно знал, что скоро сбегу из Казахстана. Существо было почти ризеншнауцером и было очень непростое. Когда я в семь утра с закрытыми глазами выводил его, как наказанный, под дождь, оно влезало во все собачье говно на улице, но само не срало принципиально. Срало оно на линолеум сразу после возвращения домой и глядело на меня при этом с восхищением. В остальном существо было вполне приятным: не пиздело, не напрягало и появлялось из чемодана, только когда его хотели видеть. Неизвестно как оно это определяло, но всегда правильно. Хозяйка же квартиры, которая приходила по четвергам убирать, утверждала, что более Хамского Животного она в жизни не видела. Хамское Животное валялось с грязными ногами на моей постели, чесало себя Везде и только что сигару не курило. Когда Хамское Животное сгоняли с постели, оно разгрызало веник и ссало на только что вымытом. Однажды существо спасло меня, вероятно, от смерти, когда я, как классический мудак из передачи дорожный патруль, уронил в кресло сигарету и пошел спать. Существо больно укусило меня за ногу, зато все остались живы. Потом я навсегда уехал в питер и оставил существо той самой подруге, типа некуда мне ее брать, пидарас. Семейка там была неважная: дети, бабушки, порядочек, спать в десять. Видимо, существо это дело быстро заебало, и оно вскоре свалило на помойку. Я сильно надеюсь, что она там нашла свое сучье счастье, потому что должна же быть хоть какая-то Бляцкая Справедливость, а то я совсем тогда не согласен.

Другая жизнь. Петербург

Съездил на четыре дня в город Петербург.

Ничего, оказывается, не забыл, где там что расположено: садился в нужные автобусы, выходил на правильных станциях, вовремя оплачивал проезд. Город замечательный, я его страшно люблю, но я чай не турист, чтобы осматривать его достопримечательности.

Купил пылесос — очень полезная в деревенской жизни штука. Посмотрел интернет с картинками (у меня он обычно без картинок) — кругом война.

Потом я сел на поезд и поехал обратно.

Приехал среди ночи, взял фонарик, пошёл в огород, вырвал из зарослей огурец, выпил водки, закусил, сел на крыльцо и закурил. Темно кругом, все спят.

Деревня. август. ночь

Проснулся ровно в полночь. За некоторое время до полуночи соседи зазвали в гости и угощали неведомой настойкой из чрезвычайно пузатых рюмок.

Поссал на свою тень возле забора. Везёт мне на полнолуния.

Раскурил трубку и долго и тупо смотрел в синеватую бесконечность.

Как-то очень сильно много любви накопилось в моём небольшом организме, а всё мало. То ли сдохну скоро, то ли буду жить вечно, хуй его знает.

Дорога. шарик

Только однажды в жизни я видел настоящее волшебство. Это было много лет назад, многие из вас тогда ещё даже толком не родились, а я уже ходил на двух ногах и работал проводником пассажирского поезда.

Проводник пассажирского поезда — это, между прочим, огромный начальник: если какой-нибудь пассажир скажет ему поперёк хоть одно слово, то проводник, согласно своим служебным полномочиям, имеет полное право выбросить такого пассажира в ночь на полном ходу или, если пассажир начнёт раскорячивать руки-ноги вроде ивана-дурака, выбросить в ночь все его чемоданы, и ничего этому проводнику за это не будет. Ибо он — лицо сугубо административное и находится под вечной охраной всей его бюрократической Родины. Поэтому пассажиры сидят тихо, ни на что не жалуются и всегда всем довольны: лишь бы доехать живыми до дому или к родственникам.

В общем, совершив как-то в один рейс множество административных, но недоказуемых преступлений, типа повторной выдачи уже использованного белья и провоза безбилетных пассажиров, мы с моим напарником заработали по сто восемьдесят неправедных рублей на рыло.

За последние двадцать лет я чрезвычайно утомился переводить те тогдашние рубли в перестроечные, потом в нынешние, потом в доллары, потом опять в рубли, гривны, евро, шведские кроны, литовские литы, белорусские зайчики и поэтому вообще навсегда утратил способность определять: сто восемьдесят чего-нибудь — это очень много или, наоборот, очень мало? Но тех ста восьмидесяти — их хватало примерно на два месяца безбедной жизни.

Ну вот, выходим мы из вокзала, и пред нами весь мир: куда хотим, туда и пойдём: в шикарный ресторан? Или сразу к блядям? Или, ну сами не знаем куда — с фантазиями тогда ещё была проблема, это сейчас уже можно осуществить все самые потаённые желания, а тогда нам про них ещё не рассказывали.

А там на площади сидит человек с напёрстками, вполне образованный, говорит: «Марик-шалик-шарик-малик-атос-портос-арамис!» — и раздаёт налево и направо по тысяче рублей. Мы не были жадные, нет, нас это просто заворожило: вот крутится шарик, и каждый очень легко видит, под какой рюмочкой он окажется, и никто ни на кого не в обиде, потому что это честная игра.

Вот сейчас все стали умные, а тогда был восемьдесят пятый год.

Это потом-потом мне рассказывали: ты, дурак, думаешь, что шарик под другим напёрстком? А фокус-то в том, что его вообще нет! После чего начинали бурно хохотать.

А тогда мы всех этих премудростей не знали — мы верили, что шарик есть, не может его не быть, потому что если шарика нет, то зачем вообще это всё? Называется юношеский идеализм.

Ну, в общем, набрали мы тогда но карманам мелочи на трамвай и доехали до дома. То есть почти до дома, кварталов десять-двенадцать прошли пешком. Там нас отругали по-всякому, надсмеялись, накормили и уложили спать.

Ну и вопреки своему обычаю, всё же выведу мораль: нету шарика.

Деревня. октябрь. тоска

Несчастные городские жители не знают, как это прекрасно: приехать ночью в свой дом, растопить печку и наблюдать за тем, как пар изо рта медленно-медленно оседает на окнах. В доме всегда холоднее, чем снаружи, — побочный результат работы огромной инерционной машины под названием русская печка. Когда её топишь, она хранит тепло, когда не топишь — хранит холод.

Я вернулся домой. Включенный во дворе свет не доходит до дровника, но я там всё знаю на ощупь. Выбираю дрова — все почти просохли, успели до зимы.

Пиздато. И осенняя эта тоска — тоже пиздато.

Двадцать грамм. подлость

Ну и вот тут-то и подошло время для подлости.

Старого замполита уволили куда-то на повышение по должности, а художника части, ингуша Магомета Евлоева, отправили на гауптвахту за распитие неположенных напитков на рабочем месте.

Я пришёл в штаб в кабинет нового замполита и спросил: «Художник нужен?»

Замполит был из новых, не чета дряхлому и заскорузлому майору Баканову: румяный, даже скорее красномордый. Комсомолец.

Дал мне тестовое задание: нарисовать стенгазету к Новому году. Нарисовал, говна-то. С игрушечками, шишечками, в стиле покойного художника Саврасова. Был принят в должность немедленно. Мне выдали личные ключи от рая и поселили в тёплую художественную комнату, мечтать было уже решительно не о чем. Привезённый из гауптвахты бывший художник Евлоев был с позором отправлен в бригаду на общие работы. Но на душе было, впрочем, гадостно.

Но ничего, армия тем и хороша, что справедливость в ней всегда всё равно победит, как ты от неё ни уворачивайся. Земляк и, более того, односельчанин уволенного художника Ваха Хамхоев, он же командир моего отделения, в тот же самый день на вечерней поверке проверил натяжение моего поясного ремня. Натяжение было слабое — бляха ремня практически лежала у меня на яйцах. Что обычно не возбранялось, но не в данном конкретном случае. В данном конкретном случае я в присутствии командира роты был приговорён к неделе мытья кубрика.

Ничего нет позорнее мытья кубрика. Таскать бетон, чистить сортир — это всё неизбежность. Мытьё кубрика — это унижение.

В те самые редкие утренние тридцать минут, когда завтрак ещё не начался, а обед вообще понятие несуществующее, ты ползаешь с тряпкой под койками, пока все остальные притворяются, что читают газету «Красная звезда» в ленинской комнате, а на самом деле срут, курят и пиздят про баб. Хуй тебе, Ваха, а не кубрик.

Это была самая длинная ночь в моей жизни. Обычно как: накрылся одеялом и тут же орут «рота-подъём». Шесть, значит, часов утра.

А тут я всю ночь ворочался, потел, вонял, вздыхал: готовился к страшному.

Тут наконец рота-подъём, встал измученный, уселся в ленинской комнате, стал читать газету вверх ногами. Я трусливый, да.

Тут входит Ваха с недоумённым лицом: «А ты хули тут делаешь?» «Ваха, — говорю я деревянным своим ртом. — Я не буду мыть кубрик». И вот тут вдруг я понял, чего я боялся всю ночь: того, что я зассу и не скажу это предложение. Но я его сказал. Из ленинской комнаты куда-то подевались все бывшие там до этого люди и остались только Чочиев, Демурчиев, Хвелеури, Паркадзе и хуй его знает кто ещё, и, пинаемый со всех сторон, я вдруг возликовал: я это сделал! Мне уже не страшно!

Потом меня отвели в умывальную комнату и там опять тщательно пиздили, и я лежал на кафельном полу и изо рта моего текла некрасивая и совсем не красная кровь, надо мной склонились в последний раз и спросили: «Будешь мыть?» Я прижал колени к животу и попытался им объяснить так, чтобы они поняли: «Я не буду мыть, понимаете? Вы меня можете убить, мне не страшно. Ну как же, блядь, вам это объяснить».

Ничего, всё поняли. Звери — они умные. Они меня понюхали и поняли, что я не пизжу и действительно готов лучше сдохнуть.

Потом они ушли на завтрак, а я улёгся на койку и в первый раз в жизни закурил в казарме. Потому что уже имел право. «Молодец, Димка, — зашептал мне с соседней койки хлеборез из Ташкента. — Держись!»

Я посмотрел на него, пренебрежительно скосив глаз, и бурно высморкался в простыню. Кто он и кто теперь я? Ну да, морда разбита и почки отпинаны, но я крут, аж обосраться как крут. И подлость искуплена, и я уже никому ничего не должен.

«Что это с вами?» — испуганно спросил меня на утреннем разводе юный лейтенант. «Да ничего, — сказал я, махнув рукой. — Об батарею ударился». Лицо у меня при этом было такое счастливое, что лейтенант не стал задавать мне более никаких вопросов.

Деревня. октябрь. сельпо

Прозевал сегодня автолавку. Вроде бы и выходил за ворота периодически, а всё равно прозевал.

Ненадолго она сейчас задерживается — живых осталось шесть дворов, да и из тех не все выходят.

Взял рюкзак и пошёл в сельпо в соседнюю деревню — четыре километра туда, четыре обратно, с горки на горку.

О, тоскливейшая псковская осень — дождь даже не идёт, а просто так висит в воздухе, и идёшь ты сквозь него, идёшь, медленно-медленно набухаешь, отсыреваешь, и текут по очкам слёзы, и все почему-то снаружи.

На сельпо в деревне висит какое-то смешное расписание его работы, под расписанием амбарный замок.

«Ну ладно, — подумал я, — зато прогулялся». Достал из мокрого кармана мокрую пачку сигарет, мокрую коробку спичек, посмотрел на них и спрятал назад. Смотрю — идёт хозяйка магазина. Продавщицей её нельзя назвать — это в городе бывают продавщицы. А она хозяйка — топит в магазине печку, занавесочки на окнах. Весёлая: «Кошечка, — говорит, — тут в магазин зашла, такая хорошенькая. Я ей хозяина нашла. Они такие радые! А вы заходите, заходите!»

Купил у неё крупы, яиц, банку тушёнки, почерневших от непривычного климата бананов. Пошевелил руками в рукавах и купил ещё бутылку водки с прилагаемой к ней в виде промобонуса рюмкой.

Дошёл до озера, которое расположено очень удобно — в точности на полпути, точнее на четверти, если считать туда и обратно. Туда — четверть, обратно — три четверти. Смеркалось.

Выпил рюмку, содрогнулся. В кустах кто-то грозно кем-то закусил.

Я вспомнил кучу говна примерно по колено высотой, наваленную неизвестным животным возле соседского дома, и решил про это не задумываться.

Взобрался на последнюю горку, а под горкой уже наша деревня.

Вот сколько уже времени здесь живу, а всё до сих пор никак не привыкну: идёшь по лесу, идёшь. Деревья скрипят от невыносимости бытия, по правую руку скелет бывшей свинофермы, ни огня какого, и даже собака не забрешет. Кто я, где я? И вдруг — хуяк! — открываешь дверь, а там печка, на столе кружка с холодным чаем, на полу пластмассовый грузовик без двух колёс, раскрытая книжка про айболита и грязная кочерга. Дом.

Дорога. стёкла

Я в конце концов примирился с существованием мобильных телефонов. Ну не запихаешь же их обратно в ту пизду, из которой они вылезли, — значит, надо как-то с ними жить.

У меня и самого в последние года четыре есть такой телефон, и я честно признаю, что он таки выполняет некоторые полезные функции — будит меня к автолавке или показывает время. Ну или вот интернет, например, тоже бывает полезный.

А ведь когда они появились, ушла целая жизнь: «мы ждали оба, я у аптеки, а я в кино искала вас», — оно ведь уже невозможно, потому что быстренько созвонятся и встретятся. А нахуя, спрашивается, им это нужно?

И часы теперь носят только президенты, олигархи и пижоны. И муж уже никогда внезапно не вернётся из командировки. И на вопрос «где ты была» ответ теперь «у меня телефон сел, и деньги на нём кончились».

Или вот это, помните — когда поезд вот-вот должен отправиться, какой-нибудь юноша на перроне пишет снаружи что-то пальцем на стекле отъезжающей девушке, и она что-то пишет, и оба ничего не понимают, кто чего пишет, но лица у них такие счастливые и влюблённые.

А сейчас чего: «Ну, пока-пока. Ага, позвоню. И я тебя. Нет, пьяных мужиков нет, бабушка какая-то. И я тебя. Ага, сразу позвоню. Пока-пока».

И ничего там, оказывается, интересного на этих стёклах не писали.

Деревня. октябрь. колун

С интересом думаю: это я прохожу мимо жизни или же жизнь проходит мимо меня?

Читаю иногда в интернете остроумнейшие и проницательнейшие геополитические размышления в связи с сами знаете чем, восхищаюсь прозорливостью авторов, но вскоре, впрочем, начинаю скучать и иду колоть дрова.

Нам тут как раз вчера подвезли машину великолепнейших ольховых дров ярко-оранжевого цвета на срезе. Колоть их — одно наслаждение, особенно немецким народным колуном Фольксхаммер. Увы, но в родимом отечестве секрет изготовления колунов забыт, похоже, уже навсегда.

Деревня. ноябрь. ветер

У нас ветер. Выл ночью в трубе, стучал неподпёртой дверью сарая. Я плохой хозяин — всё время что-нибудь да неподпёрто.

В восемь утра завыла автолавка на углу нашего огорода, и я оказался возле неё чуть ли не первым, точнее вторым — первой была плохо различимая в шалях и тулупах баба Рая — у неё сегодня день рождения. Потом потихоньку подтянулись и остальные старухи — все кряхтя и жалуясь кто на ревматизм, кто на диабет.

Собака Степан громко стучит зубами в конуре — это у него первая в жизни зима. Вот так-то, брат, — оно тут не всегда лето, надо привыкать. Кинул ему полкило ливерки, может, станет ему теплее.

А сам ношу пока охапками дрова. Хуёвые всё ж дрова купил — вроде бы и ольха, а толку чуть. Пых — и нету. Эдак и до весны не доживёшь. В следующий год буду умнее. Хорошо хоть осталась ещё половина прошлогоднего разобранного сарая.

А вообще хорошо. Чистейшая, как слеза, дистиллированная тоска, лучше которой вообще ничего не бывает.

Другая жизнь. компьютерные игры

Я раньше очень любил компьютерные игры.

Ели бы те силы и таланты, которые я потратил на эти игры, я приложил бы к какой-нибудь практической жизни, то мне даже страшно представить, как бы и где бы я жил сейчас.

Но нет — к счастью, всё ушло в дум-два. Помню, как мы перезванивались ночами с моим приятелем: «А ты уже какой прошёл уровень? А я пятый. А ты всё ещё на третьем? Да там переключатель такой на стенке за углом — там телепортер». Так и прошли все тридцать уровней.

Ну и что? Он до сих пор работает охранником в американском посольстве в Лондоне, а я ращу редьку в Псковской области.

Но я, впрочем, люблю редьку и ни о чём не сожалею, а компьютерные игры я разлюбил совсем по другому поводу.

Они сначала были очень условные: монстры в них были ненастоящие и мы, которые по ним палили из Биг Факин Ганов, тоже были ненастоящие.

А потом компьютерная наука сделала много шагов вперёд, и оказалось, что палишь-то ты во вполне уже настоящих людей. У них от твоих выстрелов отваливаются руки или ноги.

А я, знаете ли, люблю во всяком деле условность, мне не нужно подробностей. Не хочу я никого убивать живописно.

Так что пусть там кто-нибудь и дальше развлекается отсечением членов от неприятных существ, а я разложу уж лучше тоскливый пасьянс-косынку да и выиграю сам у себя тысячу долларов. Или проиграю.

Деревня. ноябрь. снег

Ну вот и славно: до остального мира с бедами его, печалями, кризисами, пиратами, сбежавшим с космической станции пауком и прочей хуетой теперь можно добраться только на тракторе.

Днём погасло электричество. Я вынул из комода свечи, чтобы долгим вечером читать что-нибудь душеспасительное, но его через час снова включили. Придётся, значит, сейчас мыть посуду: я ещё с утра накипятил для этой цели ведро воды. Теперь уж, наверное, остыло.

Прокопал во дворе тропинки к важным стратегическим объектам, как то: воротам, дровнику, сортиру и Степану.

Хорошо.

Другая жизнь. пакеты

Кстати, о стирке целлофановых пакетов как одной из самых живописных черт убогости т. н. «совка».

Да, действительно, у нас в семье в кухонном столе бережно хранились пять-шесть таких пакетов: один для покупки дрожжевого теста из домовой кухни, другой для фарша, остальные для разных сыпучих веществ.

Тогда ведь практически не было упакованных продуктов: масло, маргарин и подсолнечную халву привозили в магазин огромными кубами, крупы, макароны и сахар — мешками. Всё это нарезалось и развешивалось в кульки из самой скверной бумаги. Квалификация продавщицы состояла не в способности, стиснув от ненависти зубы, сказать покупателю «спасибо за покупку», а в умении ловко вертеть кульки. Сейчас этого уже вообще никто не умеет.

Да, про пакетики. Каждый пакетик после употребления бережно стирался и развешивался для сушки и так служил примерно полгода. Потом в целлофане начинались какие-то необратимые процессы распада, и пакетик заменяли другим. Так что за год в мусор этих пакетиков выбрасывалось штук десять.

Что мы вообще тогда выбрасывали в мусор? О, я очень хорошо помню этот мусор — лет с семи я отвечал за вынос ведра к особой мусорной машине, которая ездила по всем дворам и выла при этом омерзительным голосом. Это означало, что хоккей прерывается и все бегут к зловонной этой машине вываливать зловонные свои вёдра. Вёдра были страшно тяжёлые, потому что внутри них была одна органика: картофельная кожура (в советской картошке на килограмм готового к употреблению продукта приходилось пять килограмм кожуры), шелуха и прочие очистки и огрызки. Помои, если по-простому.

И ещё мы сдавали обратно в магазин пустые бутылки, потому что сама бутылка часто стоила дороже, чем её содержимое.

Зато сейчас! Сейчас я, когда в городе, выношу на свалку красивые пластиковые бутылки из-под молока и пива, изящные разные упаковки, коробки, контейнеры и что там ещё придумала маркетинговая мысль. Всё лёгкое, чистое, ничего ниоткуда не течёт. И похуй мне, что там с ними дальше происходит.

А в деревне не похуй. В деревне вдруг выясняешь, что упаковки всегда больше, чем продукта у неё внутри. И красоту эту в печке не спалишь, потому что вся красота нарисована на пластике. И на огороде не сожжёшь, потому что ветер в сторону соседей — воняет. Да и если бы в другую сторону, то всё равно воняет. И куда её блядь девать? Те советские помои я вылил бы на компостную кучу, и выросли бы на ней дивные тыквы. А сраные эти ламинированные коробки куда?

То есть я это всё к тому, что, может быть, стирка целлофановых пакетов — это иногда не так уж и плохо.

Деревня. ноябрь. автолавка

Собирался сутра поехать в райцентр, но утром было как-то очень зябко, хотя и протопил с вечера печку. Проверил термометр на крыльце — аж целых минус четыре. И ветер. Какой там Невель.

Перевёл будильник на семь-сорок. Отвратительное число, всю жизнь меня преследует. Я даже в Петербург из Казахстана улетал навсегда самолётом в семь-сорок.

Выглянул из двери: стоят старухи, ждут. Вторую уж неделю автолавки не было, у всех пряники кончились и леденцы с подушечками.

Утренняя автолавка чем удобная — она останавливается прямо на углу нашего огорода. Оно хоть и далеко, без шапки не дойдёшь, но зато с крыльца видно.

Сварил себе кофию, мерзавцу из будки овсянки, выглянул: всё еще стоят. Потом ещё раз выглянул — разошлись, автолавка так и не приехала, кризис.

Выпил кофию, лёг опять спать.

Проснулся: в двери тарабанят. Вот же блядь! Деревня называется. Пойдём, говорят, водку пить.

Автолавки нету, а водки зато дохуя, на коню за ней съездили. В деревне зимой водку пить легко и приятно: с утра выпил — вот уже и вечер. Не успеешь оглянуться, а уже лампочка сияет над тобой под треснутым потолком в стационаре. Так что ну его нахуй. Еле отбрехался тем, что кончились сигареты.

Надел вторые штаны, нашёл в сенях измазанные герметической пеной рукавицы, застегнул под горло куртку и ушёл в сельпо.

Другая жизнь. финансовый кризис

Из Москвы приходят всё более и более тревожные вести.

Ну ладно — сообщение о том, что моментальный маникюр подорожал на пятнадцать процентов, может вызвать у человека, выковыривающего перегной из-под ногтей при помощи секатора, максимум что добрую улыбку, без всякого, впрочем, злорадства, ибо человек этот всё равно не понимает, о чём тут речь и в чём состоит проблема.

А вот сведение о том, что теперь не каждый работник среднего звена может себе позволить нанять в каждый день вечернюю няню, — это очень серьёзное сообщение.

Ведь это означает, что десятки, если не сотни, тысяч человек внезапно узнают, что вот эти вот ангелочки, поражающие всех своими не по годам развитыми талантами, они, оказывается, ещё и срут. Срут причём совершенно человеческим говном, почти таким же, как какой-нибудь бомж с Павелецкого вокзала. Ну не совсем уж таким, не всё так безнадежно — питаются они всё же получше и не употребляют с утра брынцаловских жидкостей, но говно — оно и есть говно. А жопу вытирать пока ещё не умеют.

Ещё у них из носа текут сопли. А в глубине этого самого носа нарастают огромные козюли, которые они выковыривают и с наслаждением поедают. Они приносят ужинающим родителям свои горшки и страшно гордятся их содержимым.

Собеседники они так себе. Шутка, повторённая дважды, — уже не шутка, а за шутку, повторённую семьсот раз, принято убивать на месте. Но их невозможно убить, потому что это невозможно.

Есть специально обученные люди, которые знают, как со всем этим обращаться. Но человеку — обычному, нормальному человеку и без того измождённому насыщенным трудовым днём, — ему-то зачем всё это нужно знать и уметь с этим обращаться?

Вот тут-то многие и задумаются о преимуществах однополых браков.

Деревня. ноябрь. Невель

Не устаю восхищаться городом Невель. Прервал сегодня беседу двух старушек вопросом: «Извините, а не подскажете, где тут можно купить ошейник для собаки?»

Собака — это слишком лестное слово для той скотины, которой этот ошейник предназначался, потому что прошлый удобный ошейник это ублюдочное существо сожрало прямо на себе и теперь сидит привязанное к капроновой верёвке.

«Ах, Софья Аркадьевна! — всплеснула руками одна из старушек. — Вы ведь меня подождёте? Я должна проводить этого молодого человека до ветеринарной аптеки, а потом я немедленно вернусь и мы продолжим наш разговор!»

Софья Аркадьевна не возражала, так что старушка довела меня непосредственно до дверей ветеринарной аптеки, на которой висел большой амбарный замок.

«Ах! — вновь всплеснула руками старушка. — Я ведь совсем забыла, что в этом ужасном городе в понедельник закрыто всё. Вы непременно приезжайте завтра! И тогда купите своему питомцу (питомец, ёб твою мать, подумал я с ненавистью) всё что вам нужно».

«Да-да, конечно!» — сказал я с энтузиазмом. Ну не станешь же рассказывать первой встречной старушке про то, что поездка в город Невель из моей деревни — это не подвиг, конечно. Но всё ж таки проснуться в пол седьмого утра и тащиться на станцию по беспроглядному лесу, а потом возвращаться обратно по ещё более беспроглядному ему же — в этом есть, как говорили в одном кинофильме, что-то героическое.

В общем, посидит пока скотина на верёвке.

Другая жизнь. опять про кризис

Ну ладно, отопление, водоснабжение и канализация меня не интересуют вообще никак: у меня есть три печки, машина дров, вода из скважины и сортир во дворе. Воду из скважины, правда, качает электрический насос и, если отключат электричество, она сразу кончится. Но зато за околицей есть родник, который никогда не замерзает.

Картошки, как я уже говорил, мы посадили мало и всю давно съели. Это плохо — когда начнётся голод, соседи свою не продадут, даже если у нас будут деньги, если эти деньги вообще ещё будут. Ну да ладно — до весны дожить можно: в озере рыба — пару щук за день на жерлицу можно поймать даже в январе. Зайцы весь огород истоптали, а ставить силки — не такая уж непосильная наука. Да в конце концов всегда можно наловить в лесу ёжиков — они не очень быстро бегают. А один ёжик, как мы знаем из литературы, может спасти жизнь как минимум одному подбитому лётчику.

Ружьё бы, без ружья никак: во-первых, зимой кабаны роются прямо под нашим дубом, это ж еда на месяц для всей семьи, а во-вторых, нужно будет как-то отпугивать москвичей с мёртвыми айфонами в скрюченных пальцах, которые поползут со всех сторон. Питерские поползут вряд ли, во всяком случае, настоящие питерские — у них у всех генетическая блокадная память.

Дом у нас не очень большой, но человек десять-двенадцать родных и близких в нём с большими неудобствами перезимуют. Ещё пару человек можно поселить в бане.

Так что я не понимаю, чего все так волнуются.

Деревня. декабрь. продукты

Очень удобно в деревне зимой с продуктами.

Это летом чуть не уследил — и вот уже потекло, прокисло, протухло, весь дом провоняло, а остальное мухи съели. Ну или сороки спиздили. Или крот выкопался, схватил что попало — и бегом обратно в нору запихивать. А не видит же нихуя, слепой, вот и запихает куда-нибудь в галошу. Наденешь эту галошу — а там как-то внутри нехорошо.

А зимой он пусть попробует выкопаться — я вчера лопату, воткнутую в землю ещё по осени в огороде, полчаса выколупывал из этой земли ломом.

И продукты тоже: купишь в автолавке кирпич молока, кирпич кефира и что-то ещё каменное, кажется яйца, и пролежит оно хоть до самого апреля, если, конечно, не класть их в тёплое место вроде холодильника.

Вчера вот, разбирая шкаф в сенях, нашёл пакет картошки. Хотел было эту картошку почистить, но ни один ножик её не взял, даже швейцарский. Ну, порубил топором на куски и так сварил. Получилось замечательное сладкое блюдо: чистый батат, которого я ни разу не ел.

Хорошо, в общем.

Другая жизнь. город. о животворящем слове

Вот все сейчас ругают милицию. Спохватились бля.

А я, наоборот, стал относиться к ней не то чтобы с любовью, но, во всяком случае, её, наверное, уже понимаю. Они бы и рады в ангелы, да копыта куда спрячешь?

Вот у меня был случай.

Купил я жетонов на станции метро удельная, а сам очень задумчивый. Не помню уже, после вчерашнего или просто так. Бросаю жетон в щель — красный свет. Ещё раз бросаю — опять красный. Сломался, думаю, аппарат, иду к другому турникету — опять красный. Тут соображаю, что вместо жетонов бросаю двухрублёвые монеты, но уже поздно: «Пройдёмте», — говорят.

Ну пройдёмте, куда ж денешься.

В линейном отделении милиции пахнет застарелой бедой и люди мрачные. Играют в подкидного дурака. «Документы», — говорят.

А фокус в том, что я как раз ехал за своим паспортом, где мне должны были продлить регистрацию ещё на три месяца за три тыщи рублей. «Нету, — говорю, — документов».

Но они ж зоркие. «А вот паспорт у вас в кармане», — говорят. А я по этому паспорту матери моего ребёнка собирался по пути заплатить за кредит на стиральную машину. Небольшой кредит — тысяч восемь, что ли.

«Ага! — сказала милиция. — Значит, вас зовут Екатерина Александровна. Кредиты берёте, судя по этой бумажке. Интересно-интересно. Плательщик Дмитрий Анатольевич Горчев, гражданин Казахстана. Это ещё интереснее! Это вы, видимо?» «Ну я», — говорю неохотно. «А Екатерина Александровна вам кем приходится, позвольте поинтересоваться?» «Женой», — отвечаю угрюмо. «Однако же в паспорте Екатерины Алексанровны написано, что мужем её является гражданин Мартынов». «Они разведены давно, — говорю. — Штамп только не успели поставить». «Это понятно, — кивает головой милиция. — Не успели. Поднимите-ка ручки».

Обшарили карманы. Извлекли из них семь тысяч рублей, телефон и фотоаппарат (у меня тогда ещё была мыльница).

«Это мы приобщаем к делу как вещественные доказательства, — сообщила милиция, распихивая добычу по карманам. — Сумочку позвольте посмотреть?»

И достали из моей сумки Пакет Белого Порошка. Грамм двести, то есть лет на десять-пятнадцать. «Ууу, бля», — сказала милиция и посмотрела на меня с большим сочувствием. «Это не мой пакет, это вы мне подкинули! Требую занести мои слова в протокол!» — истерически сказал я. Милиция посмотрела на меня почти что с нежностью: «Занесём-занесём. А ну-ка закатайте рукавчик. Ага. Всё понятно». «Я кровь сдавал, когда студентом был», — сказал я из совсем уже бездонных пучин отчаяния. Я действительно сдавал кровь. За деньги, вот такая сволочь, потому что жрать было нечего. «Донор», — юмористически кивнула головой милиция.

И тут я очнулся. «Господи! — сказал я с очень большим чувством. — Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!» И медленно и торжественно перекрестился.

Милиция вздрогнула и заморгала. Тот милиционер, который держал в руках Пакет с Белым Порошком, раскрыл его, макнул туда палец и осторожно лизнул. «Соль! — сказал он с изумлением. — Вы всегда носите с собой соль?» Я задумался, вспомнил: «А, да это мы летом ещё ездили по набоковским местам, в Рождествено, помидоры ели».

Тот, который читал паспорт, долистал до страницы с детьми: «Горчев Дмитрий Дмитриевич, 2006 года рождения, — это ваш?» — «Мой». — «А на жизнь чем зарабатываете?» «Писатель я», — ответил я дерзко. «Про что пишете?» Стандартный вопрос, стандартный ответ: «Про вас».

Два милиционера, не говоря ни слова, вышли. Видимо, в книжный магазин, что при станции. «Вы курите, Дмитрий Анатольевич», — сказал оставшийся милиционер, подвигая мне пачку парламента. «Да у меня есть», — ответил я и закурил свою оптиму.

Минут через пятнадцать вернулись ушедшие милиционеры. Утвердительно о чём-то кивнули. Неохотно достали из карманов вещественные доказательства. «Вы уж поосторожнее с порошками, Дмитрий Анатольевич, — сказал сидевший за столом милиционер. — А вот это вашему сыну. Купите ему что-нибудь», — и протянул мне ещё тысячу рублей.

И тут я действительно охуел. Чтобы милиция вернула отобранное — это я чисто теоретически могу себе представить. С трудом, но могу. Мало ли чудес бывает в этом мире. Тем более что это только что на моих глазах случилось. Но чтобы отдала СВОЁ — нет, это невозможно вообще и в принципе. «Ну и нам на пиво дайте сколько не жалко», — продолжил милиционер. Не жалко мне было пятьсот рублей, каковые я отдал с большой радостью.

Я вышел из отделения и не стал дёргать судьбу за уши: никуда не поехал, а пошёл домой и по дороге всё пытался совместить невозможный факт с реальностью. И на полпути меня осенило: бля! у меня же в совсем заднем кармане была заначка на самый крайний случай. Вот её-то мне милиция и подарила.

Деревня. декабрь. сани

Как бы уничтожить в себе городского жителя?

Вот сегодня ехала к нам автолавка, ехала, да так и погибла в наметённых за ночь снегах. А жрать-то хочется! А курить-то нечего!

Сосед стукнул в ворота: «В Отрадное поедешь?» Ну то есть в магазин. Ёб же, как же не поеду, поеду, конечно. Оделся потеплее: пидорку на голову, валенки на ноги. Ватных штанов и варежек нет и никогда не было, то есть были, но только в армии.

Сел в сани, поехали. «Замёрзнешь», — сказал сосед мудро. «Да хуйня», — ответил я легкомысленно.

Ну, вернулись часа через два. Надо, думаю, водки выпить, а то пиздец мне. А пробку-то открутить не могу — промахиваюсь, потому что из холода в тепло — тут-то и понимаешь, что замёрз. А ведь ещё, думаю, надо стопку как-то донести до рта.

Нет, без ватных штанов и тулупа я больше в санях не ездок.

Двадцать грамм. боевой листок

Моя заметка из боевого листка «Военный Строитель» от ноября, кажется, восемьдесят третьего года прошлого века (воспроизвожу, к сожалению, по памяти):

Военный строитель!

А ты знаешь, как хорошо на гражданке?

Там нет утреннего подъёма, зарядки, кислой капусты на завтрак и вечернего развода.

Там нет нашего любимого старшины и ещё более любимого командира части.

Там ходят женщины с глазами и со всем остальным. Там едят пельмени и запивают их водкой.

Так вот, если ты хочешь однажды снова увидеть всё это своими глазами, СТРОГО СОБЛЮДАЙ ПРАВИЛА ТЕХНИКИ БЕЗОПАСНОСТИ!

Боевой этот листок собрал огромную аудиторию, но провисел на специальном стенде ровно десять минут, после чего был сорван и растоптан замполитом части, хотя он-то как раз и не был в нём ни разу упомянут.

Страшные были времена, страшные.

Деревня. декабрь. Степан

Собака Степан повзрослел, однако: гавкает только по делу, соседу, когда при исполнении, рвёт штанину, хотя он-то его и кормит, когда меня тут иногда нету.

Вообще-то говоря, деревенская цепная собака — это, пожалуй, лучшая порода, выведенная нашим глупым человечеством: Степан легко спит в снегу и жрёт всё, что дадут. Сейчас вот облиняет и станет ему прохладнее. В автономном режиме он живёт месяц минимум, больше я не пробовал, но, правда, всех до единого в деревне за это время успевает заебать.

Срёт вот только очень много.

Другая жизнь. город

Я очень всегда искренне сочувствую тем, кто вынужден возвращаться откуда-нибудь в унылое это наше говно. На необколупанные эти тротуары, к неёбаным этим продавщицам, к специально устроенной у пешеходного перехода луже, тухлому ветру от ушедшего поезда в метро.

Вот и я тут прожил в бездарной этой стране три уже почти недели. Нахуй-нахуй такую страну. Правители болваны, жители идиоты, продукты говно и погода дурацкая.

Деревня. декабрь. сухостоина

Утром, гуманно впрочем, часов в одиннадцать в двери стукнул сосед: «Ну чего, дровы будем делать?»

Будем-будем, а куда нахуй денешься — с дровами полный пиздец.

Заехали в лес, свалили сухостоину. Ну как свалили: бензопилу дружбу сразу зажало, остальное топором. Потом таскать чурки к коню. На третьей примерно чурке я уже засомневался в благотворной роли товарища Сталина в подъёме народного хозяйства: а если вот так, да четырнадцать часов, да не жрамши и каждый день двадцать пять лет подряд? Ну его нахуй, лучше уж тогда капитализьм с ихним макдональцом.

Другая жизнь. Вечность и Бесконечность

Смысл, а точнее, бессмысленность и безнадежность слов Вечность и Бесконечность я понял ещё после первого курса моего первого института в городе Омск.

Нас тогда, шестерых троечников и распиздяев отправили летом в так называемый студенческий отряд на кирпичный завод в посёлке нефтяников.

Работа на этом заводе состояла в обжиге кирпичей. Обжиг этот происходил в кольцевой печи, которая, если по-математически, имела форму тора. Трое из нас укладывали ещё сырые кирпичи ёлочкой, а остальные трое разбирали кирпичи уже обожжённые. И так мы ходили друг за другом: мы укладываем, они разбирают. Полный оборот — примерно неделя.

Температура внутри — градусов семьдесят. Сейчас бы я сдох через полчаса, а тогда ничего, организм был крепкий.

График работы был самый антигуманный: два дня в первую смену, два — во вторую, два — в третью, потом два выходных. Восьмидневный этот цикл специально и издевательски не имел ничего общего с графиком Божьим, и уже на второй неделе я, проснувшись, например, в восемь часов, долго и мучительно размышлял: а это восемь часов вечера (тогда надо идти на работу) или же восемь часов утра (ура! проспал)?

Да, и про безнадежность. Вот ходишь ты по этому кругу, ходишь, а он никогда не кончается. Ну, двери только разные, через которые закатывают тележки с сырыми кирпичами, а больше ничего не меняется. И результата от всего этого никакого — все кирпичи после этого исчезают куда-то бесследно. И можно так ходить всю жизнь, а кирпичей ни убудет, ни прибудет. Их сколько было, столько и есть.

Задумавшись над этим, я научился пить водку из горла без закуски, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, курить папиросы беломор, ругаться матом и сморкаться на пол.

И хорошо ещё, что так легко отделался.

Другая деревня. Борька

Свинья всегда была одна и та же — звали её Борька, и жил этот Борька в собственном чрезвычайно вонючем домике без окон, проводя там в полном одиночестве краткий свой свинячий век.

Иногда у Борьки случалось счастье. Когда он насирал очень много говна, его выпускали побегать в палисаднике на то время, пока выгребали говно. В этих случаях Борька, совершенно охуевши, носился по палисаднику с дикими криками, успевал за короткое очень время подкопать носом все деревья до единого и нив коем случае не соглашался возвращаться в постылую свою одиночку. Городскому жителю свинья представляется вялым ленивым животным, которое если что и умеет, то только валяться на боку в грязной луже, но это не так. Свинья умеет бегать со страшной скоростью, она совершенно бесстрашна и абсолютно нечувствительна к боли. Свинья легко съедает взрослого пьяного мужчину, не говоря уже про ебанутую курицу. И пытаться загнать свинью куда бы то ни было при помощи пинков под жопу — это полностью бессмысленное занятие. Но всё равно — зверь есть зверь, а человек есть человек, и в конце концов Борьку всё же ухватывали за рукиноги и, не обращая внимания на его рыдания, забрасывали обратно в тюрьму.

Поздней осенью Борьку убивали и закатывали в литровые банки, а зимой он снова рождался у какой-нибудь совхозной свиноматки, и по весне его опять селили всё в тот же домик, хранивший ещё запах предыдущей невесёлой Борькиной жизни.

Другая жизнь. вегетарьянцы

Вот интересно, где находится та граница, за которой мировоззрение одного человека (безусловно, абсолютно неприкосновенное, ибо это его личное дело) начинает очень сильно мешать и даже вредить окружающим и уж более всего родным и близким? Если по-простому, то хочешь сидеть в лотосе, так и сиди на здоровье, если суп ребёнку сварен. А если нет ребёнка, то сиди пока не окочуришься, не наше это собачье дело.

Вот взять, например, вегетарьянцев. Почему-то жизнь моя сложилась так, что всё время вокруг меня был хоть один вегетарьянец.

Начальник, например, мой американский Тим Смит был вегетарьянец. Поедешь с ним, бывало, в командировку в Бишкек и аж заебёшься: ну где в столице государства кочевников найти место, где подают пищу без мяса? Ладно, договоришься с официантами, они принесут чего-нибудь овощного жареного, а Тим этот Смит, он же унюхливый, сволочь, два раза откусит и тарелку отодвинет, мол в этой сковородке недавно жарили мясо, и нежная его душа этого запаха не переносит.

Ну ладно, хоть другим есть мясо не мешал, и на том спасибо.

А то вот был ещё один грузин, тоже вегетарьянец. Я его, правда, видел только один раз, когда ходил однажды в ночи бить ему морду по женскому поводу. Так вот он, по рассказам, за обедом обычно говорил тем, кто ел мясо: «Ну ешьте уже свои трупы, пока они не завоняли». Рыбную икру он вообще за стол не допускал, ибо это тысячи нерождённых рыбок, а он за них переживал.

Что, впрочем, не мешало ему быть профессиональным убийцей и личным врагом тогдашнего президента Гамсахурдии.

А морду мне ему тогда так и не удалось набить. Он добродушно надо мной посмеялся и ни на одно оскорбление не среагировал. Кулак, нацеленный в морду, поймал легко, дружески пожал и сказал: «Слушай, иди спать».

Я был унижен и оскорблён, но всё равно в конце концов победил его по всем правилам тогда мне ещё неизвестного айкидо: грузина давным-давно кто-то убил, предмет моих с ним разногласий чувствует себя превосходно, а я жарю картошку с грибами в Псковской области.

Деревня. январь. Степан

Надо ехать срочно в город дня на четыре.

Сижу, туплю: что же делать со скотиной, мерзавцем и ублюдком Степаном? Соседи по разным причинам отпадают.

Остаются два варианта: сварить уроду и гниде ведро макарон с сардинами и оставить его на цепи или же сварить ему то же самое ведро и с этой цепи спустить? В любом случае он ведро это сожрёт за один присест — два раза лопнет, шесть раз обосрётся, но сожрёт.

Интересно, что будет дальше: в первом случае он за-ебёт всю деревню своим воем, а во втором — своей общительностью.

Вот вчера, например. Пришёл сосед, а это уёбище хоть бы тявкнуло. Ну ладно, у уёбища есть небольшое оправдание: когда тут иногда никого нет, то этот сосед эту скотину кормит. Но должна же быть субординация! Пока я здесь — я хозяин, а он обязан подавать сигнал о любом движущемся в пределах его слуха и нюха предмете.

А не хочешь подавать сигналы — так это на здоровье. Мы никого не неволим. Вон тебе прямо за околицей лес с двоюродными родственничками.

Да, а сосед приходил занять пятьдесят рублей. Я не первый уже год живу в этих краях и очень хорошо знаю, какой тут предмет стоит пятьдесят рублей. «Слушай, — сказал я ему, — вот дам я тебе пятьдесят рублей. Ты поедешь в Отрадное, нажрёсся там самогону да и замёрзнешь по дороге домой. А мне потом тебе яму копать, да?»

Сосед задумался: «А ведь и правда: кроме тебя, копать некому».

Помолчали. В каком-нибудь кинофильме в этот момент обязательно нужно было бы вставить тоскливый звук от виолончели. По у нас тут виолончелей нету, и звука никакого не получилось.

Другая жизнь. о собаках вообще

Одним из неисчислимых преступлений человеческого рода перед природой, его матерью, является выведение неестественных животных себе на потеху: для ловли лис, зайцев, помещения в бюстгальтер или прыжков через искусственно созданные препятствия.

Выведя безобразных этих существ, человечество не поленилось снабдить их самым худшим из того, что в самом себе накопило: теперь эти животные болеют неврозами, шизофренией, язвой желудка, сенной лихорадкой и мировой скорбью. Они не могут выйти на улицу без того, чтобы без жилетки и ботиночек не заболеть воспалением лёгких или катаром верхних дыхательных путей.

Для них создана целая индустрия из ветеринаров и дорогостоящих артефактов, ибо иначе они не выживут.

И тут вновь появляется собака Степан, который и есть та самая собака, предкам которой, очень-очень дальним, однажды когда-то позволили остаться во дворе. Которая жрёт то, что дадут, спит в снегу и честно исполняет свою обязанность: облаять того, кто не принадлежит к нашей стае, для того чтобы хозяин стаи знал, что к дому подошёл чужой, и вышел с топором.

Как объяснить собаке, кто тут является хозяином стаи, — на этот счёт у собачьих психологов мнения разделяются. Я же не стал мудрствовать: однажды, когда Степан прошлой зимой взялся среди ночи громко жаловаться на нелёгкую свою собачью жизнь, я вылез из-под тёплого одеяла (кто вылезал, тот знает, как это непросто), обул сапоги, подошёл к будке и пнул его со всего размаху сапогом по рылу.

Каковое деяние, наверняка уголовно преследуемое в культурных странах, возымело очень положительное педагогическое воздействие, как то: собака Степан раз и навсегда понял, что фамилия его начинается очень-очень далеко за последней буквой греческого алфавита. И ценность его туловища по нынешним рыночным расценкам не то чтобы нулевая, а скорее отрицательная.

Как очень верно сказал почтальон Печкин: «Таких, как вы, троих на шапку нужно».

А он же, Степан, умный, что-то там соображает. По-своему, по-животному, но уж наверняка не хуже нас.

Деревня. январь. события

Когда к нам в деревню приезжают люди из города, они поначалу опасливо озираются, дышат через раз и немедленно заводят разговор про Кризис. А потом ничего — выпьют чаю или там настоек, кто употребляет, поспят и наутро уже про всё напрочь забывают.

Потому что кризис — это что такое? Это когда жизнь была сильно хорошая, а потом вдруг стала сильно плохая. А тут всё всегда одинаково.

Сосед вон порося зарезал. У бабы Тамары баллон с газом кончился. С утра было семнадцать, а потом внезапно потеплело до двенадцати. Процент полнолуния — сорок восемь.

Двадцать грамм. холод

Ненавижу холод.

Это одна из многочисленных контузий, которые на мне оставила советская армия.

Ну хули там — средняя температура зимой — минус тридцать. Иногда сорок, реже двадцать. Щитовая казарма из гипсокартона. Где-то там в подземелье беснуется кочегар Коля, которого никто ни разу не видал на поверхности, но благодаря ему по трубам струится чистый кипяток. А толку-то? Гипсокартон — он и есть гипсокартон. Плюс пять внутри казармы — это считай ташкент. Кальсоны с облезлым начёсом и суконное одеяльце, обдроченное предыдущими военнослужащими до фанерного состояния.

Засыпать — тут проблем не было. Соприкоснулся ухом с подушкой и тут же орут «рота подъём!!!». Спрыгиваешь, ничего не видишь, ничего не слышишь и чувствуешь только внутри себя очень маленькую скукожившуюся печень, обледенелые почки и сморщенный от горя желудок.

Потом я хрустел в столовой твёрдой как айсберг перловой кашей, запивал её прохладным чаем и старался не думать про то, что впереди у меня двенадцать часов долбления никому не нужной траншеи на свежем воздухе. И ведь лом ещё хуй добудешь — за лом передерутся чечено-ингушские военные строители, ибо лом — он, хоть немного, но согревает. А я буду долбить лопатой — тюк-тюк. На каждый тюк откалывается микроскопическая крошка. Ни пользы, ни тепла.

Зато по этому именно поводу я однажды испытал истинное счастье.

Послали меня как-то со стройплощадки с пустяковым каким-то донесением в часть. Было часа четыре, то есть уже темно, лес. Ну, медведи там, волки чем-то хрустят в кустах — к этому быстро привыкаешь. Мне тогда было уже вообще всё похуй. Если бы меня съел медведь, то апостол Пётр погладил бы меня по голове и сказал бы: «Погрейся пока в предбаннике, потом поговорим».

Передал донесение в штаб, задумался. Ну как задумался — мысли в армии все простые: да ну ё нахуй или а пошли вы все в пизду. Других мыслей не бывает.

Пошёл в рогу, прислушался, как храпит в каптёрке прапорщик Ревякин, и тихо-тихо пробрался в сушилку для валенок — самое тёплое место во всём помещении. Улёгся на трубы с кипятком и счастливо заснул.

Проснулся часа через два от воплей азербайджанского сержанта Файзиева: «Ставить бушлята на сушилька и строиса все на казарма!»

Понял, что больше поспать не дадут. Вылез, мокрый и счастливый, как пизда после бурной ебли. Из меня валил пар, и на лице моём блуждал идиотизм.

Я был тёпл. Наконец-то я был тёпл.

Деревня. про Белого Бычка

Жила-была у нас в деревне старушка. Тихая, никого не трогала, раз в две недели выползала к автолавке.

Потом у неё в Великих Луках убили сына и её забрала к себе дочка из Красноярска.

На место бабушки вселилась племянница её Любаня, у которой в Великих Луках убили мужа, после чего её выпизднули из квартиры. Любаня в деревне занималась самым древним ремеслом, то есть собирательством: грибы, ягоды. То, что собирала, обменивала на самогон. Иногда ездила на родину, то есть в Великие Луки.

Однажды вернулась оттуда с кавалером: двенадцать лет тюрьмы, из них два по два по мелочи и восемь строгого за слом кадыка собеседнику в Великих Луках. Тихий, скромный. Как-то мы с ним поговорили, так он даже употребил в разговоре слово «ницше». Я сам Ницше не уважаю, но всегда приятно, когда какой-нибудь человек знает о его существовании.

Прожили они неделю, после чего Любаня поехала в Великие Луки и там сгорела в какой-то избе после распития.

Кавалер её, потрясённый таким горем, остался жить в её доме. Ловил карасей в пруду, копал грядки в огороде у соседей. Я как интеллигент навеки испорченный калиной красной, время от времени отсыпал ему сигарет и давал иногда двадцатку.

А когда я уехал по надобности в город Петербург, он вынул стекло из нашего окошка, вынес ноутбук, плёночный фотоаппарат (вот чего действительно жалко) и весь электроинструмент, типа пилы, рубанка и болгарки. И, что более всего меня поразило, спиздил трубку и табак. Ну и ушёл со всем этим добром в Великие Луки.

Что-то не так в городе Великие Луки, как мне кажется.

Другая жизнь. Родина

Не понимаю тех людей, которые живут в той стране, которую они ненавидят. Ходят они, всё им не так, морду воротят — деревья кривые, погода гадкая, кругом одни свиные рыла. Когда что-нибудь ёбнет, провалится или наши долбоёбы как всегда в футбол просерут — радуются: вот так вот вам! Вот так и надо!

Я вот не знаю решительно ни одной причины, по которой человек, желающий жить, например, в Испании или Франции, не мог бы там поселиться. Для этого нужно всего лишь приехать в эту самую Францию и там жить. Всё, больше ничего не нужно. Даже вон негры все, которые там хотели поселиться, уже давно живут, а что уж говорить про человека образованного и с профессией.

Но нет, не едут почему-то, ноют, причины разные выдумывают — мама больная, дети, квартира, работа, собака, ремонт, радикулит.

Это всё равно как жить с ненавидимым мужем, как это называется «ради детей». Нахуй такая жизнь нужна, и детям в первую очередь.

Зато, когда наступает отпуск, они со страшной скоростью бегут в аэропорт — подальше, подальше отсюда, вон, прочь! В засиженную Турцию, в Египет, куда угодно, лишь бы отсюда.

Потом возвращаются, как солдаты из краткосрочного отпуска на родину, и уже с погранично-пропускного пункта всё им не так, и рыла у пограничников поганые. Что, впрочем, чистая правда.

А предложи такому человеку провести отпуск где-нибудь, скажем, под Кандалакшей, он так на тебя посмотрит, как будто ты нассал ему на голову. А скорее всего и вовсе даже не поймёт, чего это ему такое сказали.

А меж тем Кандалакша замечательна как минимум по двум причинам: во-первых, это родина великолепного телевизионного ведущего Андрея Малахова, а во-вторых, в Кандалакше самый высокий в России процент заболеваний венерическими болезнями на душу населения. И это ещё далеко не всё.

А те, кому эти сведения неинтересны, могут пиздовать в свою Италию. Лично мне с ними разговаривать не о чем.

Деревня. война

Заходил дед-сосед. Смотрел внимательно, потом присел на табуретку. Выпил рюмку, хотя он вообще-то не пьёт.

Рассказал про войну. Хотя него там про неё рассказывать, все и так знают: немцы пришли — давай самогон, потом наши пришли — опять давай самогон. Так всю войну и провоевали.

Другая достойная жизнь

Что-то я решительно запутался.

Вот скажите, эти понятия «достойный уровень жизни» или «качество жизни» — они про что? Вёл ли достойную жизнь, например, Серафим Саровский, который десять лет просидел в ямке, кушая капустный лист? Или же прав один мой знакомый нижегородский психиатр, который сказал, что это был их клиент? Каково было качество жизни у условного рембрандта, не попавшего в обойму к тогдашним галеристам?

Да взять опять же того же Александра Сергеича: он очень сильно старался вести достойную высококачественную жизнь, а чем всё кончилось?

Нет, я не до такой степени дурак, чтобы не знать разницы между физикой и метафизикой. Но примерно раз в месяц, когда я вытаскиваю за цепь из-под сортира корыто, полное говна, задумываюсь: а вот если бы у меня был унитаз с подогревом и вытирателем жопы, стала бы моя жизнь более достойной?

А хуй его знает, не нахожу ответа.

Другая деревня. мысли о смерти

Про смерть я задумался однажды при очень неподходящих обстоятельствах.

Было мне лет девять, и проводил я летние каникулы у тётки в деревне. И вот как-то вечером я сидел и читал книжку Тура Хейердала, не то Аку-Аку, не то Кон-Тики, а тётка сидела на койке напротив и стригла ногти на ногах.

Я оторвался на минуту от книжки и неожиданно подумал: «А ведь она когда-нибудь умрёт» (тётке сейчас, кстати, сильно за девяносто, и она по сей день жива, чего и далее ей желаю). Нет, я, конечно, знал и раньше, что люди умирают, но знал как-то теоретически. Ну, помирают где-то там, а может, и не помирают. Взрослые эти, вообще, чего только не напридумают.

А тут вдруг я понял, что это правда: вот сидит, допустим, тётка, сидит — и вдруг хлоп! — и померла.

Мысль меня эта почему-то так поразила, что я дня два ходил такой потрясённый, что у меня даже разболелся зуб. И болел он целую неделю непрерывно. Мне время от времени засовывали в рот таблетку анальгина, и тогда зуб болел слабее, но боль всё равно никуда не уходила, а просто пряталась за соседним зубом, и я уже не мог ничего разобрать — где боль, а где смерть.

А ещё некоторые говорят, что будто бы детство — счастливая пора. Память у них хуёвая, потому что.

А потом я однажды проснулся днём: а зуб не болит! То есть вообще нигде не болит. Умер наверное.

Я, шатаясь, выполз в огуречник, выдернул морковку, вытер об штаны и съел. Потом съел очень твёрдое и кислое яблоко — нет, всё равно ничего не болит.

И солнце эдак светит, как светило потом всего ещё в один счастливый день, когда я уволился с должности школьного учителя. И какая, скажите, смерть, когда такое солнце?

Я лёг на траву под яблоню и впервые в жизни увидел богомола. Был он смешной, зелёный, и было совершенно непонятно, почему это существо не разваливается и на чём вообще эти спички держатся.

Богомол посмотрел на меня мрачно, тяжело вздохнул и убрёл куда-то: видимо, размножаться.

Другая жизнь. патриотизм

Я не люблю государство, вообще никакое. Будь оно американское, европейское, дзен-буддийское или уж тем более своё родное.

По внутреннему своему устройству я прирождённый анархист, хотя и не прочитал ни единого сочинения Кропоткина или Бакунина.

Что, впрочем, не мешает мне в некоторых экстремальных случаях вызвать скорую помощь или набрать заветный номер ноль-два. Каковые, кривись тут или не кривись, и есть результат деятельности этого самого государства.

Когда вдруг внезапно это государство починило дорогу от Порхова до шоссе Петербург — Псков, я готов пожать ему руку (целоваться, впрочем, со свиножопой этой мордой не готов).

Мне не нравится нынешний президент. И прошлый не нравился. Позапрошлый был весёлый, но очень за него стыдно. Позапозапрошлому я бы с удовольствием набил морду. Не за министра иностранных дел Шеварднадзе, а за то, что мне лично из-за него набили морду в очереди за водкой в восемьдесят шестом.

Двоих предшествующих пропускаем: ффух — и нету. А потом тихий и уютный, как американский винни-пух, леонид-ильич.

Там потом, отматывая ленту назад, Никита Сергеевич с натёртой суконкой лысиной, иосиф виссарионович с Герцеговиной флор, председатель Общества Чистых Тарелок, канонизируемый или уже канонизированный болван (мальчика жалко), и дальше, дальше обратно.

Но я опять же вот про что. Ну не люблю я петра-первого, иоанна-грозного и даже, страшно сказать, на ярослава-мудрого я хуй клал с прибором.

Однако же вот за это пространство, которое благодаря им или вопреки им образовалось и пока что существует, я глотку при возможности выгрызу, выплюну и утрусь рукавом.

Другая деревня. дядя Паша

Дядя Паша Штатын, когда садился в свой трактор беларусь, трактор этот сильно проседал на левое заднее колесо и ехал потом весьма-таки наискосок. Дядя Паша весил килограмм, наверное, двести и выпивал одним духом алюминиевую кружку самогону, а алюминиевая кружка — это не пол-литра, между прочим, а очень существенно больше. Такие кружки приковывали цепочкой к алюминиевому же баку на вокзалах или в поле во время сбора урожая.

Дядю Пашу всегда звали, когда нужно было зарезать свинью или бычка. Женщин в деревне всегда больше, чем мужчин, плохо живут мужчины в деревне и недолго очень. Ну вот дядька мой, к примеру, — красавец и гармонист, прошедши всю войну с маршалом Рокоссовским, вернувшись вполне здоровым — с руками и ногами, накинул однажды в шестьдесят шестом году петлю на балку в коровнике и совершенно без всяких причин повесился.

А женщина что, женщина максимум что может — это курице топором голову оттяпать, а свинья — животное серьёзное, злое и умное, несмотря на ложный свой хвостик крючком. Просто так его не зарежешь, потому что чувствует оно, когда пришли его убивать. А дядя Паша умел, он был не злой, звери его не боялись, и он резал сразу и, наверное, не больно, хотя всё равно, конечно, этого не узнаешь, пока тебя самого не зарежут.

Как раз после этого дяде Паше наливали ту самую кружку самогону, кормили самым вкусным — сердцем, печёнкой и почками, потом он шёл домой и засыпал прямо на крыльце, и крошечная его жена по имени Эльвира колотила его чем попало, рыдая на всю улицу от того, что дяде Паше на самом деле это совершенно похуй.

Другая жизнь. дедушки

«Мой дедушка Яков Абрамович… — говорю я иногда эпическим голосом во время каких-нибудь посиделок после двухсот на рыло. (Мы знали! Мы знали! — радуются собутыльники).

Загрузка...