Вот еще цифра, которую надо пережить. Слишком часто в нее упираются, не дожив до первого юбилея. Семью семь — две косы.
«Они любить умеют только мертвых…» Этот пушкинский приговор русскому менталитету скрашивается тем, что любят все равно те же, кто любил живого. Только возможностей почему-то появляется больше. Та же гласность.
Очередная тризна по Сергею Довлатову (+24 августа 1990) — «Звезда», Арьев…
Срочно в номер. По телефону же, как в голову пришло:
«Время поджимается, как яйца. Сергей Довлатов был моложе даже Валеры Попова. Он был слишком высок и слишком красив, чтобы я мог относиться к его прозе независимо. В конце концов, он сломал мне диван. И теперь, когда я знаю всех, кто имел к нему отношение, он умер. Редкое свойство русского писателя оказаться старше, чем ты рожден. Сережа Довлатов — Чехов. А кто же тогда Чехов?»
«Яйца оставить?» — «Оставь, раз уж есть».
Недавно едем это мы с Поповым, два старых мэтра, на автобусе из Ленинграда в Эстонию, сопровождая группу более свежих петербургских дарований.
Приглядываюсь к новым лицам, прислушиваюсь. Пересечь границу внутри бывшего СССР — тоже, доложу вам, переживаньице.
Слышу (с величайшим почтением в голосе):
— Валерий Георгиевич, а скажите, пожалуйста, как на вас повлияло творчество Сергея Довлатова?
— На меня? повлияло? — Попов на секунду теряет дар речи. Но лишь на секунду: — Да он же позже меня начал! Он нормальный тогда парень был. Его и за пивом можно было сгонять сбегать…
— Вот-вот! — подхватываю я. — А я еще тебя мог послать…
— Да, нормальный был парень… — Попов окончательно обретает свой дар. — Это только после смерти он так чудовищно зазнался.
Думаю, Довлатову бы первому понравилась такая шутка.
Лежу я в одиночестве
На человеке голом…
Не знаю, какой Камю выразился бы так кратко и на таком пределе.
Знаменитого ленинградского алкаша и клошара отпели 1 мая 1992-го, в канун Пасхи, а не в День международной солидарности трудящихся, в открытой за день до того, к Пасхе, Конюшенной церкви, семь десятилетий прослужившей по советскому назначению — складским помещением.
Олег Григорьев удостоился чести, которая не снилась ни одному из судивших и гонявших его секретарей: быть вторым русским поэтом, отпетым в этом храме. Запах поспешного ремонта смешался с запахом свечей и ладана.
И с запахом перегара.
Многие уже не дошли до похорон.
Эти, что здесь, оказались покрепче. Эти — пришли. Я представил себе количество выпитого ими всеми вчера и машинально посмотрел под ноги. Будто в этом выпитом можно было уже промочить ноги. Я представил себе количество выпитого ими всеми за жизнь с одним лишь дорогим покойным, и мне показалось, что я вошел в пруд с намерением выкупаться, но все еще не решаясь окунуться. Как раз до туда дошло, до них.
Я представил себе количество выпитого всеми нами за всю нашу жизнь и привстал на цыпочки, чтобы разглядеть черты усопшего.
Трудно было поверить, что Пушкин лежал здесь же.
В последний раз вглядывался я в успокоившиеся черты буяна, и мне казалось, что он, Олег Григорьев, не только польщен, но и впервые в жизни смущен.
Советская власть на своем месте, но и Сережа с Олежкой сделали все, чтобы не дожить до юбилея. И умереть не от этого.