VII. ТЫ — ТОТ ЧЕЛОВЕК

В стихе, непосредственно следующем за описанием скорби Рицпы, как раз после того, как Давид отвечает на ее бдение захоронением костей представителей дома Саула — останков Саула и Ионафана и семерых сыновей и внуков царя, отданных им Гаваонитянам на казнь, чтобы остановить затяжной голод, — повествование делает еще один неожиданный поворот:

«И открылась снова война между Филистимлянами и Израильтянами. И вышел Давид и слуги его с ним, и воевали с Филистимлянами; и Давид утомился» (II Цар. 21, 15).

Давид «утомился»? Древнееврейское слово vaya'af (וייעף) в Библии короля Иакова переводится как «fainted» («ослабел»). Новая исправленная версия передает это место так: «and David grew weary» («И Давид стал утомляться»), что еще поразительнее, чем «ослабел»: это воплощение мужественности и энергии в принципе может «ослабеть», к примеру, от какой-нибудь недоброкачественной пищи; но утомиться — это совсем не похоже на знакомого нам неугомонного юношу и мужчину, стремительного и смертоносного поэта-воина, который то сражается, то скрывается, то поет.

Правда, в этой точке своей жизни Давид действительно не похож на прежнего Давида. И как будто специально для того, чтобы подчеркнуть это, повествование напоминает о самом начале, о филистимском гиганте Голиафе. Стих продолжается:

«…и Давид утомился. Тогда Иесвий, один из потомков Рефаимов, у которого копье было весом в триста сиклей меди и который опоясан был новым мечом, хотел поразить Давида» (II Цар. 21, 15–16). Версия Библии короля Иакова: «And Ishbibenob, which was of the sons of the giant, the weight of whose spear weighed three hundred shekels of brass in weight, he being girded with a new sword, thought to have slain David».

Трудно сказать, насколько умышленно тройное повторение слова «weight» («тяжесть», «влияние») в английском тексте (этого нет в древнееврейском оригинале), в именной и глагольной форме; показательна сама тяжеловесная синтаксическая конструкция в строках, противопоставленных слабости Давида, который некогда легко убегал от разгневанного и неподвижного Голиафа, и пятки еврейского юноши мелькали со скоростью пращи. Теперь другой великан, из другого поколения, хочет поразить ослабевшего или мучающегося от головокружений Давида. Но Авесса, брат Иоава, — человек из того семейства, которому Давид пообещал в каждом поколении хотя бы одного больного, или безумного, или немощного, или голодного в проклятии, наложенном за убийство военачальника Авенира, — так вот, Авесса, брат Иоава и быстроногого Асаила, убитого Авениром и отмщенного Иоавом, пришел на помощь Давиду:

«Но ему помог Авесса, сын Саруин, и поразил Филистимлянина и умертвил его» (II Цар. 21, 17).

А следующие слова свидетельствуют о том, насколько другим стал Давид, спасенный от покушения великана, — его жизнь изменилась вместе с его статусом, согласно которому список жен и наложниц, взятых с политическими целями или ради отдохновения, расширился до предела:

«Тогда люди Давидовы поклялись, говоря: не выйдешь ты больше с нами на войну, чтобы не угас светильник Израиля» (II Цар. 21, 17).

Итак, Давид-царь — это уже не Давид-воитель, он теперь не только царь Израиля, но еще и светильник Израиля — светоч, которым нельзя рисковать. Трансформация Давида, по сути, похожа на трансформацию любого взрослеющего человека, но, кроме того, изменения, которые претерпел царь, сродни превращению Иакова в Израиля или Амалика-человека в Амалика-народ; здесь в какой-то мере кроется смысл строк, повествующих о крайне некрасивой истории Давида и Урии. Цари — просто цари, а не светильники — движутся дальше, но Давид медлит:

«Через год, в то время, когда выходят цари [в походы], Давид послал Иоава и слуг своих с ним и всех Израильтян; и они поразили Аммонитян и осадили Равву; Давид же оставался в Иерусалиме. Однажды под вечер Давид, встав с постели, прогуливался на кровле царского дома и увидел с кровли купающуюся женщину; а та женщина была очень красива» (II Цар. 11, 1–2).

Туристы знают, что крыши в иерусалимском Старом городе плоские; освещенные солнцем камни отбрасывают тень на улицы; город на всех уровнях пронизан и наполнен солнцем, и на всех уровнях перемещаются пешеходы, — кажется, все это и предопределило описанную вуайеристскую сцену. В воображении строителей и обитателей Иерусалима на протяжении сотен поколений история Вирсавии вдохновляла и очерчивала облик пространства над улицей и под улицей — до такой степени, что другие города кажутся лишенными объема: как бы ни были высоки небоскребы Чикаго или Гонконга, в основе тамошнего пейзажа лежит единственный уровень, тогда как в Старом городе их два или больше.

Итак, печально глядя с одного уровня этого многослойного города на другой, с собственной постели, а потом с крыши осматривая находящееся внизу и вокруг, запутавшийся, но несгибаемый душой Давид видит нечто новое, открывшееся ему вместо широкого, опаленного солнцем жестокого театра битвы, где он впервые прославился. Теперь он, как девушка, изолирован от опасностей собственным парадоксальным статусом Светильника Израиля. Оторвавшись от мира битв и великанов, Давид погрузился в мир постелей, крыш и купален — он одновременно внутри и снаружи, на крыше и на земле. Он — светильник, который ведет за собой и который нуждается в охране; его советник Аарон послушно таскает для него каштаны из огня. Он — глава шайки, и теперь ему опять нужно подтвердить свое главенство. В этой противоречивой ситуации Давид твердо, как свойственно сильному человеку, который вынужден подчиниться обстоятельствам, принял решение:

«И послал Давид разведать, кто эта женщина? И сказали ему: это Вирсавия, дочь Елиама, жена Урии Хеттеянина. Давид послал слуг взять ее; и она пришла к нему, и он спал с нею. Когда же она очистилась от нечистоты своей, возвратилась в дом свой» (II Цар. 11, 3–4).

Все просто: великое бесчестье, вдохновляющее кинематограф, задумано и совершено настолько быстро, что описывается несколькими словами. Однако все не так просто, как может показаться из-за сжатого повествования. И не только потому, что ученые считают слова «когда же она очистилась от нечистоты своей» позднейшей вставкой. Символическое место, где она «очистилась от нечистоты», бассейн для ритуальных омовений, тогда еще не был изобретен, или, по крайней мере, его очистительный статус еще не был закреплен, как во времена анонимного редактора, вставившего эти слова. Оксфордская Библия указывает, что упоминание о ритуальном омовении в микве появилось намного позже гениального изначального нарратива — потом в кино оно трансформировалось в эротическое, совсем мирское омовение.

Кроме того, все не так просто из-за древнего, может быть, самого фундаментального из человеческих затруднений, описанного в следующем предложении. Давид, находясь в расстроенных чувствах, оторванный от своих сражений, послал за женой Урии Хеттеянина, и она пришла к нему, и он спал с нею, а потом она вернулась домой. Разве это не конец истории? Но дальше мы читаем:

«Женщина эта сделалась беременною и послала известить Давида, говоря: я беременна» (II Цар. 11, 5).

У Давида к тому моменту уже было много детей, в том числе сыновей. Однако эта беременность определила многое, хотя плод неожиданной страсти и был обречен. Не этот, а другой сын Вирсавии — Соломон станет великим мудрецом и преемником Давида, строителем Храма, будет поклоняться мерзости, то есть богине Астарте и другим чужим богам, сделается возлюбленным африканской царицы. А этот ранний и проблематичный ребенок — тот самый младенец, из-за болезни которого Давид будет поститься и рвать на себе одежду в молитве, — этот ребенок умрет, и царь после его смерти удивит всех, спокойно приказав подать себе еду и чистую одежду, потому что дело закрыто. Такова природа царей и героев — концентрироваться на насущных проблемах. Героизму и власти не свойственно ностальгировать. (Этот фактор, возможно, более определяет поведение Давида, нежели вина, хотя повествование ясно говорит: ребенок должен умереть, потому что появился на свет в грехе.)

Но прежде возникла насущная проблема — влечение к этой женщине и ее беременность, или, может быть, даже нечто большее, чем влечение (или меньшее — просто неудобство от беременности?). Впрочем, Давид — все тот же решительный военачальник, герой и правитель. Решительный и коварный:

«Женщина эта сделалась беременною и послала известить Давида, говоря: я беременна. И послал Давид [сказать] Иоаву: пришли ко мне Урию Хеттеянина. И послал Иоав Урию к Давиду. И пришел к нему Урия, и расспросил [его] Давид о положении Иоава и о положении народа, и о ходе войны» (II Цар. 11, 5–7).

Урия Хеттеянин пришел побеседовать с царем. Мы не знаем, звали Урию «Хеттеянином», потому что он действительно был хетт, а не один из сынов Израиля, а может быть, он был новообращенным, или «Хеттеянин» — это просто прозвище, смысла в котором не больше, чем в «Шведе», или «Йоге», или «Чернявом». Этот вопрос представляет интерес, потому что Урия предстает перед нами лояльным и одновременно сдержанным и храбрым человеком. Но независимо от того, был он евреем или хеттом, или в нем текла и та, и другая кровь, похоже, что этот короткий разговор с Давидом породил в нем страх, ибо он внезапно и вопреки собственному желанию оказался в сфере притяжения «большой» жизни. В этот мир Урия и Вирсавия попали в результате царской бессонницы, поднявшей его с ложа.

А как поживает Иоав, спрашивал Давид Урию Хеттеянина, а еще расскажи мне, как дела на войне. Царь расспрашивает хеттского солдата Урию, как будто бы они ровня или закадычные друзья, о царском наместнике и советнике Иоаве, своем проклятом (частично в интересах государства) родственнике.

Давид попытался приписать Урии Хеттеянину отцовство ребенка Вирсавии. После того как этот план потерпел неудачу, он сговорился с Иоавом отделаться от Урии Хеттеянина — по задумке Давида они испытывают его честность, но Урия остается верен солдатскому обету целомудрия, хотя царь, гений в вопросах соблазнения, напоил его на специально устроенном пиру. Урия, пьяный и, вероятно, ошеломленный обществом Давида, все же отказался нарушить свою клятву и не стал спать с Вирсавией. (Он не нарушил и единения с воздерживающимися от женского общества товарищами, находящимися на поле брани.)

Противоречащая образу Давида — страстно влюбленного в Вирсавию и настолько поглощенного своей любовью, что не останавливается даже перед злодеянием, — беседа Давида с Урией, когда он уговаривает соперника выпить еще, демонстрирует, что Давид желает обеспечить себе алиби даже больше, чем желает Вирсавию: если Урия нарушит свой солдатский обет целомудрия, взятый на время войны, если он возляжет со своей женой Вирсавией — а царь практически убедил его сделать это, — то с Давида будет снята ответственность за беременность. Это не Паоло, захваченный ураганом грешной любви к Франческе да Римини. Давид удовлетворил свое желание, а теперь вычисляет, как бы избежать нежелательных последствий.

Урия Хеттеянин сдержал свой обет, и эта стойкость предопределила его судьбу. Урия не выдержал (а с другой точки зрения, выдержал) испытания, придуманного Давидом, — соблазнить мужчину возлечь с собственной женой. И когда Урия возвращается на войну, Давид отправляет послание Иоаву, чья семья — в наказание за измену — на многие поколения вперед будет страдать от проказы, или насильственных смертей, или голода, или еще чего-то:

«Поутру Давид написал письмо к Иоаву и послал [его] с Уриею. В письме он написал так: поставьте Урию там, где [будет] самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер» (II Цар. 11, 14–15).

Иоав последовал ясным и четким указаниям, данным царем-поэтом, и Урия пал в битве, убитый лучниками со стен осажденного города: Урию и его товарищей послали в такое место, откуда, как прекрасно понимали Иоав и Давид — а может быть, и Урия и другие воины его отряда, хотя и повиновались, — возврата не будет. Очевидно, что убийство Урии в меньшей степени обусловлено желанием взять в жены Вирсавию, нежели желанием избежать неприятного признания отцовства.

То, что злодейское письмо было передано доверчивыми и послушными руками самого Урии, — это уже перебор. Давид не просто вероломен и подл, он ведет себя как простолюдин в мелодраме, типаж приключенческого романа, бросающий вызов благоразумию или здравому смыслу, призванный показать читателю порок исключительный, излишне преувеличенный. Вероломство играет на храбрости и Урии и его верности долгу, но почему оно должно играть также на его наивности? Зачем посылать приказ осуществить это косвенное убийство с самим Урией?

Безупречность Урии помогает нам по-другому взглянуть на причины, удерживающие Светильника Израиля от участия в настоящих битвах, в которых он блистал когда-то, понять чудовищные запросы и гипертрофированные страсти царя Давида и царской власти вообще. А может быть, царь испытывает разочарование и неуверенность в себе? Возможно, именно это заставляет Давида вести себя максимально ужасно: может быть, он наказывает себя за то, что не пошел в бой, как наказывает Урию за то, что тот был в бою.

В некотором смысле вручить смертоносное послание для передачи самому Урии и вообще отдавать Урии Хеттеянину любые приказы — это составляющая социальной роли Давида, который захватывает желанную женщину и делает ее беременной, повелевает мужчинами, демонстрирует свое право как проклясть Иоава (и тем самым поддержать принцип кровной мести за Авенира), так и потребовать от Иоава верности ради блага Израиля. Короче говоря, Давид — Царь.

А может быть, Давид страдает от ситуации, в которую он, когда-то всеми любимый прекрасный юноша, попал? Может быть, он тоскует по тем дням, когда был привлекательным аутсайдером, боролся с великанами и превосходил умом старцев, — так тоскует, что создает великана из собственных бедствий и разочарований и позволяет себе совершенно отвратительное поведение — именно потому, что все еще чувствует себя аутсайдером? Может быть, на него действует то, что он не участвует в сражениях, как в юности, когда его прогоняли старшие братья, и поэтому он хочет создать своими руками Голиафа или Саула, чтобы иметь перед собой сильного противника? Или может быть, вести себя в царском статусе столь же дерзко и дико, как он вел себя в старые беззаконные времена, его заставляет потеря собственной привлекательности?

А что же Вирсавия, которая послушно отвечает на призыв царя и ложится с ним, а потом возвращается домой и посылает сказать ему, что беременна? Она, подобно Мелхоле и Рицпе, сначала кажется раздавленной несчастьем, но потом вдруг выказывает сильную и эффективную волю, как Авигея. Когда Давид совсем состарится, она приобретет власть. Временная уязвимость Вирсавии вдохновила поэта XVI века Джорджа Пиля написать одно из самых запоминающихся и ярких стихотворений того периода английской поэзии, который и так наполнен прекрасными стихами. Поэт драматизирует ее обязательства музыкой стиха — через посредство пауз:

Песнь Вирсавии

Горячее солнце, добрый огонь, перемешанный с воздухом сладким,

Черная тень, добрая няня, зачерни мне кудри украдкой;

Солнце, свети; огонь, согревай; воздух, муку мою облегчай;

Черная тень, добрая няня, укрой меня светом в ночи.

Тень, моя добрая няня, не дай мне сгореть без следа.

Неужто венцом, венцом моей радости стали печаль и беда?

Не дай огню моей красоты

Зажечь пожар нечестивой мечты

И ослепить взгляд повесы пустой.

Сжалься, о тень, над моей красотой.

(Пер. В. Чернина)

Синкопическая строка «Неужто венцом, венцом моей радости стали печаль и беда?» — это попытка Пиля осознать кажущуюся целостность личности Вирсавии: она повинуется своему любовнику-царю, она оплакивает своего мужа, она принимает свою судьбу с Давидом. В изящной синтаксической и ритмической запинке «венцом, венцом», энергия слова направлена назад и вперед, подобно беспомощному стремлению Вирсавии соединить воедино свою прошлую и настоящую жизнь. То, как Пиль пишет ее имя, предполагает поверхностное владение древнееврейским языком, достаточное для того, чтобы понимать, что «Батшева» не имеет ничего общего с английским «bath» (купание), — это всего лишь макароническое совпадение, но ее имя подчеркивает статус жены и дочери: «Бат-Шева» — дочь Шевы.

Итак, после того, как Иоав послал Урию в «самое сильное сражение», как приказывало письмо Давида; после слов «был убит также и Урия Хеттеянин» (II Цар. 11, 17); после того, как Иоав осторожно и осмотрительно передал эту весть Давиду; после того, как Давид ответил посланцу несколькими холодными словами о военной фортуне, торопя своего полководца Иоава покончить с врагом, — после всего этого Вирсавия должна дать ответ. Как и все вокруг Давида, в том числе враги (и те, кто не определился и не знает, враг он Давиду или друг), она признает за ним достоинства, за которые она против всякой логики и справедливости любит его. Подобно Урии, она исполняет свой долг перед законом, обычаем и сложившейся ситуацией:

«И услышала жена Урии, что умер Урия, муж ее, и плакала по муже своем. Когда кончилось время плача, Давид послал, и взял ее в дом свой, и она сделалась его женою и родила ему сына. И было это дело, которое сделал Давид, зло в очах Господа. И послал Господь Нафана к Давиду» (II Цар. 11, 26–27; 12, 1).

У пророка Нафана есть право и моральный статус, отличающие его от Самуила, более напоминавшего судью. Самуил, ученик с юного возраста священника Илии (которого он затмил), в качестве его помощника слышал Господа, говорившего с Илией по ночам. Почти невозможно с симпатией относиться к Самуилу, слишком рано начавшему служение и видевшемуся с родителями лишь раз в году. Во время каждого из таких ежегодных визитов мать Самуила приносила ему «одежду малую».

Нафан, в отличие от Самуила, появляется и говорит просто. Самуил задирал Саула, почти состязался с ним, ему не нравилась сама идея царской власти, он пытался помазать собственных неправедных сыновей, сделав их своими наследниками. Нафан же появляется только для того, чтобы говорить Давиду правду. Конечно, он обладает достаточным остроумием и риторическим мастерством, чтобы говорить с царем-поэтом:

«И послал Господь Нафана к Давиду, и тот пришел к нему и сказал ему: в одном городе были два человека, один богатый, а другой бедный; у богатого было очень много мелкого и крупного скота, а у бедного ничего, кроме одной овечки, которую он купил маленькую, и выкормил, и она выросла у него вместе с детьми его; от хлеба его она ела, и из его чаши пила, и на груди у него спала, и была для него, как дочь; и пришел к богатому человеку странник, и тот пожалел взять из своих овец или волов, чтобы приготовить [обед] для странника, который пришел к нему, а взял овечку бедняка и приготовил ее для человека, который пришел к нему» (II Цар. 12, 1–4).

Попавшись на крючок притчи, Давид взвился: «Сильно разгневался Давид на этого человека, и сказал Нафану: жив Господь! достоин смерти человек, сделавший это; и за овечку он должен заплатить вчетверо, за то, что он сделал это, и за то, что не имел сострадания. И сказал Нафан Давиду: ты — тот человек» (II Цар. 12, 5–7).

После красноречивого, детального описания Нафаном греха и прогноза относительно его последствий (смерть младенца — это только начало) — ответ Давида красноречив в своей краткости: «Согрешил я пред Господом» (II Цар. 12, 13).

За века религиозной и моралистической традиции тысячи слов были сказаны по поводу виновности Давида и его раскаяния. «Согрешил я перед Господом» — красноречиво, кратко и неоспоримо, но все-таки недостаточно — а что с грехом против Урии Хеттеянина?

Традиционное толкование псалмов приписывает 50-й псалом Давиду и относит его к эпизоду с Вирсавией и Урией:

Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои.

Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня,

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною.

Тебе, Тебе единому согрешил я и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем.

Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя.

Вот, Ты возлюбил истину в сердце и внутрь меня явил мне мудрость.

Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега.

Дай мне услышать радость и веселие, — и возрадуются кости, Тобою сокрушенные.

Отврати лице Твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои.

Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня.

Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отними от меня.

Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня.

Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся.

Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду Твою.

Господи! отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу Твою: ибо жертвы Ты не желаешь, — я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь.

Жертва Богу дух сокрушенный; сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже.

Облагодетельствуй по благоволению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима: тогда благоугодны будут Тебе жертвы правды, возношение и всесожжение; тогда возложат на алтарь Твой тельцов.

В этом мире царь предлагает Богу не мясо жертв всесожжения и не золотых мышей и наросты, а «дух сокрушенный» и «сердце сокрушенное и смиренное». А ритуальных тельцов оставляют на какое-то неопределенное будущее.

Если мы будем придерживаться традиционного взгляда, что это монументальное, раскатившееся эхом произведение, вдохновлявшее Донна и Герберта[8], принадлежит Давиду, писавшему в состоянии мучительного раскаяния после того, как он овладел Вирсавией и погубил Урию, то бросается в глаза стих, начинающийся словами: «Тебе, Тебе единому согрешил я». Не Вирсавии и Урии. Не другим воинам, посланным вместе с Урией в самое страшное место сражения, под стену, с которой меткими выстрелами их убили лучшие лучники. Не Иоаву, которому он приказал послать их туда. И даже не собственному ребенку, который согласно пророчеству умер в младенчестве за грех Давида. И не обреченному на нерождение потомства Урии?

В прекрасном издании псалмов с немецкими переводами, предпринятом в XIX веке, рабби Шимшон Рафаэль Гирш попытался придать этому стиху немного другой смысл. В его версии, переведенной на английский Гертрудой Гиршлер, появляется слово «посему»:

«Против Тебя, и только против Тебя я согрешил и совершил злодеяние в глазах Твоих; посему Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем».

Гирш дает следующий комментарий:

«Эти слова неопровержимо указывают, что, согласно учению наших мудрецов, грех Давида с Вирсавией и его поведение в отношении Урии были скорее нарушениями духа, а не буквы свода земных законов. Но в глазах Бога оба этих поступка Давида — тяжкие преступления. "Посему, — говорит Давид Господу, — Ты справедлив во всем, что Ты сказал мне через Нафана, и в любом приговоре, который Ты пожелаешь мне вынести. Я охотно приму наказание, потому что сознаю свою вину"».

По поводу наречия «посему» Гирш в скобках добавляет: «Слово ןעמל несколько раз употребляется в Писании в значении "посему". Однако если читать ןעמל в обычном толковании "так что", то עדא и דגנ [в предыдущем стихе] следует понимать не как безмолвное признание вины, а как громко и публично приносимое перед другими покаяние, ןעמל, "так что" весь мир должен знать, что Господь праведен в любом наказании, которое Он наложит на Давида. Однако ни современное словоупотребление, ни факты не поддерживают такую интерпретацию. Преступная природа поступков Давида очевидна; несколько смягчающих обстоятельств совсем не очевидны. Поэтому мы не ошибемся, если и в этом случае переведем ןעמל как "посему"».

На протяжении веков на древнееврейском, немецком и английском языках моралисты размышляли, были ли назначены наказания, предреченные Нафаном, — в том числе за двусмысленные тайные приказания и убийства, уклончиво оправдываемые какими-то причинами. Здесь, однако, помимо наглядного объяснения, данного моральным и филологическим толкованием рабби Гирша, нужно учитывать, что Давид мог требовать себе чего-то большего, нежели человеческое правосудие, суда какого-то более высокого, чем для других людей, уровня. Он убил, поэтому младенец Вирсавии умер. Он предал, поэтому его собственный дом и его кровь восстали против него. Он слишком многословно говорил о мече и о тех, кого он поразил, и поэтому меч никогда не отойдет от его дома. Ведь если толковать закон по букве, то Урия умер из-за прихоти военной фортуны.

По букве закона любой, кто уходил на войну, традиционно составлял своей жене так называемое разводное письмо, чем давал ей возможность выйти замуж еще раз, если он пропадет без вести, так что формально Вирсавия была разведена. Некоторые мудрецы заходят так далеко, что утверждают, будто Давид вовсе не согрешил, — дескать, он ограничился разглядыванием Вирсавии, но дальше не пошел! Еще более удивительна весьма агрессивная каббалистическая традиция, которая толкует весь этот инцидент символически: как повторение первородного греха Адама (она опирается на слова 50-го псалма: «Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя»). Согласно этой изобретательной интерпретации имя Адама — это анаграмма первых букв слов Адам — Давид — Мессия, и Давид повторяет первородный грех, чтобы исправить его — убийством Урии Хеттеянина, который символизирует змея-искусителя! Так (в принципиальном противоречии с ןעמל рабби Гирша) говорят некоторые каббалисты.

Во всех этих сверхъестественных оправданиях Давида, иногда невероятно изобретательных, иногда выходящих за рамки принятых приличий и просто здравого смысла, в этой насущной необходимости, чтобы Давид всегда был или хотя бы в итоге оказался прав, в отчаянных попытках отменить приговор Нафана мы можем видеть вожделения и страхи диаспоры. В Вавилоне, а впоследствии в унижении и под игом европейских последователей отколовшейся секты, выросшей до необычайных размеров, там, где их в лучшем случае терпели, а часто преследовали, еврейские мудрецы нуждались в своем царе. Они тосковали по Давиду, Светильнику Израиля, и, чтобы защитить его, пускались в моральные лабиринты и нелепые выдумки, столь же уродливые, как вавилонские лишения или нападки со стороны христианства.

Другие талмудисты, отчаявшись найти Давиду алиби или хоть какое-то смягчающее обстоятельство, состряпали иную легенду. Якобы, убив своего родственника Голиафа, Давид увидел: на великане надето столько слоев тяжелых доспехов, что он не в состоянии снять их, чтобы отрубить ему голову. А у Урии Хеттеянина, воина из филистимского лагеря, был ключ от доспехов Голиафа, и он вызвался обменять их на жену-еврейку. Следовательно, Урия получил Вирсавию бесчестным путем — так говорили эти мудрецы, обезумевшие от поста и изгнания, от набожности и от давления окружающего большинства, склонного к уничтожению еврейского благочестия, а может быть, и самих евреев — в лучшем случае их в Европе будут терпеть. С книжной полки в доме учения эти мудрецы жадно хватали тексты и комментарии, обсуждали их, дремали над ними, и — размышляя о своем Царе Давиде и, несомненно, зная о попытках христиан отнять у них царя, их Светоча, — они выдумывали невероятные оправдывающие его легенды.

Но вот что говорит Давиду пророк Нафан:

«И сказал Нафан Давиду: ты — тот человек. Так говорит Господь Бог Израилев: Я помазал тебя в царя над Израилем, и Я избавил тебя от руки Саула, и дал тебе дом господина твоего и жен господина твоего на лоно твое, и дал тебе дом Израилев и Иудин, и, если этого [для тебя] мало, прибавил бы тебе еще больше; зачем же ты пренебрег слово Господа, сделав злое пред очами Его? Урию Хеттеянина ты поразил мечом; жену его взял себе в жену, а его ты убил мечом Аммонитян; итак не отступит меч от дома твоего во веки, за то, что ты пренебрег Меня и взял жену Урии Хеттеянина, чтоб она была тебе женою. Так говорит Господь: вот, Я воздвигну на тебя зло из дома твоего, и возьму жен твоих пред глазами твоими, и отдам ближнему твоему, и будет он спать с женами твоими пред этим солнцем; ты сделал тайно, а Я сделаю это пред всем Израилем и пред солнцем» (II Цар. 12, 7-12).

Давид одолел великана, превзошел и своего ничтожного отца Иессея, и царя Саула, он, будучи младшим в семье, затмил всех старших братьев, — а теперь вот Нафан говорит ему про его сына, младенца Вирсавии: «Как ты этим делом подал повод врагам Господа хулить Его, то умрет родившийся у тебя сын» (II Цар. 12, 14). Более того, другой сын восстанет против него и будет спать с его женами, и всем будет известно об этом. Таким образом, Давид, прежде выступавший, если так можно выразиться, в роли сына, теперь становится отцом и принимает на себя соответствующие эмоциональные и моральные тяготы.

Пророк Нафан, говорящий царю страшные и недвусмысленные речи, не старше Давида, а может быть, даже не его ровесник — пророк, вероятно, моложе царя, и это еще один признак перемен для Давида, младшего сына и фаворита Саула, свергнувшего своего покровителя. В именах двух старых военачальников, появляющихся в начале и конце карьеры Давида, сначала Авенира, а потом Иоава, — в этих именах содержится слог ав: «отец». Авенир — это «Отец света», а Иоав (или Йоав) — «Бог — отец». Этот слог часто встречается в еврейских именах, но на него следует обратить особое внимание, коль скоро речь идет о двух свидетелях — появления и ухода Давида. Они оба люди искусные и опытные, они оба внезапно терпят поражение, они, эти сильные люди — убийца и убитый, — словно стоят по сторонам успехов Давида. В бдении над умирающим ребенком Вирсавии мы видим Давида, делающего лишь первые шаги на тяжком пути отцовства. У него много жен и наложниц, и он отец многих детей.

Загрузка...