Лето 1887 года было первым и последним, которое писатель провел со своим отцом. Меир-Яков Дубнов прекратил работу и вернулся домой с надорванными легкими. Деньги, полученные при расчете, он употребил на осуществление давнишней мечты - постройку маленького собственного домика. Тихой радостью светились лица измученных жизнью тружеников в день "освящения дома" накануне осенних праздников. Радость омрачало только отсутствие сына на торжественном новогоднем богослужении. Вскоре отец тяжело заболел. - "В день Иом-Кипура вспоминает сын - он, лежа в постели, непрерывно шептал слова молитвы, и слезы струились по его впалым щекам. Он смотрел на меня, (68) стоявшего у его постели, прощающими глазами, как будто... уже вымолил прощение для моей заблудшей души. Через несколько дней... он умер. На рассвете мне постучали в окно, передавая эту весть. Я уже нашел отца на полу под черным сукном, с двумя свечами в изголовьи. Кругом - рыдающая мать и плачущие сестры. Я сел рядом с ними на полу, сирота среди сирот... Многих поразило наружное спокойствие деда, потерявшего единственного сына, но стоило пристальнее присмотреться к старику, чтобы заметить, что он внутренне сломлен... В полдень ... мы уже шагали в похоронной процессии за носилками, во главе толпы народа. Как живой символ скорби, двигалась между нами фигура деда, безмолвно вещавшая о тайне смерти и вечности. В этот момент меня точно к огромному магниту притянуло к этой скале веры, и на кладбище на только что засыпанной могиле отца я вместе с братом прочел кадиш, для меня первый и последний".

Оправившись от удара, писатель вернулся к своим рукописям. Мало помалу стал он приходить к убеждению, что для собирания материалов по истории хасидизма необходимо предпринять ряд поездок. Особенно плодотворным оказалось посещение Варшавы. Шум и суета торгового еврейского квартала оглушили было отшельника, но он быстро втянулся в работу. Особенно хорошо работалось в тихой библиотеке при большой синагоге, где старик-библиотекарь разыскивал для приезжего старопечатные книги о хасидизме. Целыми часами копался книголюб и в книжном хламе, в пыльных, полутемных лавках букинистов. Антиквары-хасиды в длинных халатах с недоумением и недоброжелательством поглядывали на молодого человека в кургузом пиджаке, проявлявшего интерес к писаниям цадиков. С. Дубнову удалось приобрести ряд редких книг из старой анти-хасидской литературы и сделать ценные выписки из первоисточников. Это были первые вклады в архив, который стал фундаментом будущей истории хасидизма. Впрочем, не одни пожелтевшие страницы книг раскрывали тайны хасидского быта: много интересного рассказали живые люди - писатель Мордохай Спектор, посещавший дворы украинских "раббиим", и редактор "Гацефиры" Нахум Соколов. Молодой историк встретил радушный прием в среде еврейских литераторов Варшавы; особенно (69) сблизился он с мягким, деликатным Яковом Динесзоном, автором популярных повестей на еврейском языке. Оживленно беседовали они в долгие вечерние часы на литературные и общественные темы, и в одной из бесед Динесзон признался, что представлял себе Критикуса гораздо более грозным и недоступным ...

Когда странник вернулся на родину, в колыбельке ворочался новый член семьи - недавно родившийся сын Яков. В тесной квартирке было уже трое детей, и немалого труда стоило молодой матери создать атмосферу, необходимую для напряженного и упорного литературного труда. Семье жилось нелегко: редактор "Восхода" платил скупо и нерегулярно, игнорируя запросы сотрудника. О других источниках заработка не позволяла думать болезнь глаз. Но все невзгоды забывались за письменным столом: в то время, как за стеной няня укачивала ребенка заунывной белорусской песенкой, молодой историк взволнованно размышлял о том, как применить исследовательские методы Ренана к биографии Бешта. В 1888 году в "Восходе" начало печататься "Введение в историю хасидизма". С особенным подъемом писались те страницы, где говорилось о религиозном пантеизме основателя хасидизма, об его уединении в Карпатских горах, об его отрицательном отношении к раввинскому формализму. В "Истории хасидизма", появившейся сорок лет спустя, автор в интересах научности изложения устранил многие лирические фрагменты, но в ту пору они были ему особенно дороги.

Юношеская страсть к книгам, к общению с мыслителями, близкими по духу, осталась жива и в период зрелости: изменились только ее объекты. Теперь "властителями дум" стали Ренан и Толстой. С Ренаном роднила писателя общность духовной эволюции: питомец католической семинарии, блестящий французский мыслитель пришел от догматической теологии к научной философии, а затем к исследованию религиозных движений. Под покровом философского скептицизма жила в его душе тоска по утраченной вере юных лет. "Это привлекало меня к Ренану пишет автор "Книги Жизни" - ... и в то же время к Толстому, как творцу этического Бога... Я тогда с глубоким волнением читал рукописные копии запрещенных цензурой книг Толстого "Исповедь" и "В чем моя вера". Меня, конечно, больно задевали нападки на науку и на социальную борьбу, смущал... принцип (70) "непротивления злу", но общий дух... был близок моему собственному настроению. Неодолимо влекли к себе раскрытые художником-мыслителем глубины верующей души". Своеобразно сочеталась в сознании стоящего на распутьи позитивиста меланхолическая утонченность наследника многовековой культуры с моральным максимализмом одного из величайших сыновей молодого народа, сравнительно недавно выступившего на авансцену духовной жизни Европы.

Вскоре приверженцу гениального гуманиста пришлось проявить свою преданность на деле. В печать проникли злостные слухи о юдофобии Толстого; источником их явился какой-то нелепый сатирический фельетон. С. Дубнову нетрудно было в еженедельной "Хронике Восхода" опровергнуть клевету: цитаты из трактата "В чем моя вера" служили явным доказательством того, что отношение Толстого к евреям находится на уровне его этического учения. Автор статьи в "Хронике" ссылался также на беседы Толстого с его еврейским учителем, московским раввином Минором: великий писатель неоднократно высказывал ужас и возмущение по поводу того, что люди, воспитанные на Евангелии, принимают участие в еврейских погромах. Вскоре в той же "Хронике" появилось опровержение клеветнических слухов, сделанное по поручению самого Толстого: писатель подтвердил мнение о несовместимости его учения с расовой и национальной ненавистью и заявил, что не может понять, как мыслящий человек может быть антисемитом.

Журнальная работа не давала С. Дубнову возможности сосредоточиться на большой исторической теме. Работать приходилось напряженно, нервно; когда уставали глаза, писатель брался за свои переплетные инструменты или уходил на прогулку со старшей дочерью. Редкие посетители пустынного городского бульвара привыкли встречать в самые ненастные и морозные дни неразлучную пару смуглого человека в очках и высокой меховой шапке и круглую, как шарик, румяную девочку в синей шубке и капоре. Решив воспитать дочь по системе Милля, отец пытался во время прогулок внедрять в ее мозг начатки естествознания, но это ему быстро надоедало, и он принимался с воодушевлением декламировать любимые стихи. Трудно сказать, интересовало ли крошку популярное изложение законов природы; но в ритм (71) непонятных стихов она вслушивалась с несомненным удовольствием, а отдельные строчки даже повторяла.

Писатель вел в эту пору обширную переписку; одним из постоянных его корреспондентов был Шолом-Алейхем. Лишь теперь узнал С. Дубнов настоящую фамилию своего литературного собрата. Шолом-Алейхем писал о своих планах и жаловался на презрительное отношение к народному языку со стороны многих писателей; даже Фруг, сам писавший стихи и фельетоны на "идиш", в то же время осмеивал этот язык в "Хронике Восхода". Под влиянием этой переписки С. Дубнов написал для "Восхода" статью "о жаргонной литературе", в которой доказывал, что обиходный язык еврейских масс имеет неоспоримое право стать орудием литературы, ибо трехъязычие навязано евреям историей. Редактор "Восхода" снабдил статью примечанием, в котором говорилось, что жаргонные сборники обычно наполнены "разной дребеденью"; тем не менее, он продолжал печатать в своем журнале систематические обзоры литературы на "идиш".

Ощущение общественного безвременья не переставало волновать С. Дубнова. Одна из записей в дневнике гласит: "Меня постоянно гнетет сознание, что на мою долю выпало жить в эпоху самой ужасной реакции, которой конца не видать. Попрание всех идеальных стремлений, господство грубой силы, царство солдата и полиции, преследование мысли, угнетение совести... Приближается годовщина величайшего исторического события (французской революции), а пол-Европы встретит ее с презрением и со штыками наготове". Накануне юбилейного 1889-го года в душе молодого историка возникла потребность погрузиться в атмосферу героических лет, и он с жаром принялся за работу над большой статьей "Великая французская революция и евреи".

Статья появилась в "Восходе" с подписью С. Мстиславский. Редактор выбросил из заголовка слово "великая", чтобы не возбудить подозрения цензора, что автор превозносит революцию. Тем не менее, - говорит "Книга Жизни" - революционный пафос сквозил во всем изложении, в обширных цитатах из речей ораторов Национального Собрания и Парижской Коммуны, выступавших в защиту еврейской эмансипации. Под исторической оболочкой удалось провести много политической пропаганды".

После каждого отступления писатель возвращался к своей (72) любимой теме. В "Восходе" появился цикл статей под названием "Возникновение цадикизма". Следующая серия очерков, напечатанная в 1890-91 г.г., носила название "История хасидского раскола". Эти статьи писались с большим увлечением. "Никогда еще вспоминает их автор - не ощущал я в такой степени и муки, и радости творчества, как в эти долгие месяцы труда в моем провинциальном уединении. Некогда было предаваться ни личной тоске, ни мировым вопросам".

Чем больше углублялся он в изучение религиозных движений 18-го века, тем шире становились его горизонты: в мозгу возник новый огромный план - собирание материалов по истории евреев в Польше и России на протяжении ряда столетий. Открытия, сделанные Владимиром Дубновым в архиве Мстиславской общины, навели на мысль о собирании общинных хроник (пинкосов) и в других местах. Эта задача, непосильная для одиночек, могла быть осуществлена только общественной организацией - Историческим Обществом. Работа в таком Обществе стала мечтой молодого историка. Он понимал, что она требует атмосферы большого культурного центра, и всё росла в нем потребность вырваться из духоты захолустья. Новые попытки переселиться в столицу, однако, терпели фиаско одна за другой. Тем временем стало известно, что в Одессе, южном университетском городе, при одной из еврейских общественных организаций возник фонд для работ по истории русских евреев. Одесса была по сравнению с Петербургом культурной провинцией, но перспективы научной и литературной работы были там шире, чем в глухом белорусском городке. С. Дубнов решил еще раз сделать попытку переселиться в Петербург, а в случае неудачи уехать на юг.

Незадолго до его отъезда в Мстиславле разыгрались события, всколыхнувшие сонное провинциальное болото. Гнет реакции, крепчавшей с каждым годом, ощущался во всех глухих углах; рука об руку с ним шел рост еврейского бесправия. Полицейские власти в ряде городов "черты оседлости" стали заявлять, что евреи держат себя вызывающе и не проявляют должного почтения к начальству. Могилевский губернатор Дембовецкий предписал подчиненным ему полицейским чинам следить за тем, чтобы при встрече с начальственными лицами евреи снимали шапки и вообще держались почтительно. Мстиславский крупный (73) чиновник князь Мещерский, получив циркуляр от начальства, пригласил к себе представителей еврейской общины и в грубом тоне потребовал, чтобы они искоренили в своей среде "неуважение к властям", пригрозив в случае ослушания телесным наказанием. Это наглое заявление вызвало крайнее волнение в еврейском населении города. С. Дубнов, узнав, что оскорбительные слова не встретили протеста со стороны растерявшихся членов общины, сорганизовал новую депутацию, но Мещерского не оказалось в городе. Резкая статья в "Хронике Восхода" дала огласку безобразному поведению мстиславских властей; ее перепечатали многие русские газеты, даже консервативные; сведения о скандале проникли и заграницу.

Литературная кампания, которую повел С. Дубнов, сильно подняла его престиж среди местного еврейского населения. Накануне окончательной разлуки с родным городом отщепенец получил амнистию. Один из самых ярых фанатиков, считавший молодого историка бесспорным кандидатом в ад, применил к нему талмудический афоризм: "иной приобретает царство небесное в одно мгновение". Особенно тронуло "апикойреса" горячее сочувствие, проявленное дедом Бенционом, стоявшим уже на краю могилы. С волнением вспоминает автор "Книги Жизни": "85-летний старец, в последнее время почти ослепший, сидел за столом. Белая голова, подпертая сбоку ладонью, как будто была погружена в видения прожитого столетия. Лицо старца осветилось радостью, когда он услышал мой голос. Тихо текла речь деда:

- Я слышал, Шимон, что ты совершил доброе дело, ты защитил честь Израиля. Про тебя говорят: иной приобретает царство небесное в одно мгновение, но я думаю, что ты никогда в душе не был чужд нашему народу. Дай Бог тебе работать и дальше на его благо! - Мы простились в глубоком волнении - навсегда". Дед Бенцион умер спустя несколько месяцев.

Лето 1890 года было последним, которое семья Дубновых провела в родном городе. По совету врачей, писатель уехал в Киев полечить больные глаза и прожил несколько недель на подгородной даче в семье Шолом-Алейхема. Литературные коллеги впервые встретились после долгих лет переписки. Писателю-пролетарию, проведшему молодые годы в обстановке нужды и напряженного умственного труда, странной показалась (74) двойственность жизни его собрата, протекавшей между письменным столом и биржей. Разница характеров и внешней обстановки не помешала, однако, сближению. В часы прогулок по тропинкам пахучего соснового леса друзья вели нескончаемые беседы на литературные темы и накануне разлуки дали друг другу слово встретиться ровно через десять лет.

Новые хлопоты ряда влиятельных лиц и редактора "Восхода" о том, чтобы постоянному сотруднику журнала разрешили, наконец, пребывание в Петербурге, ни к чему не привели. Мстиславские власти, к которым столичная полиция обратилась за справками, изобразили инициатора недавней кампании против антисемитизма человеком политически неблагонадежным.

С. Дубнов решил переселиться в Одессу. В серые октябрьские дни тряская повозка "балаголы" везла по размытой осенними дождями дороге молодую женщину и троих испуганно прижимавшихся друг к другу крошек, закутанных в платки и пледы. Глава семьи ждал их в Могилеве; там они сели на небольшой пароход, идущий на юг.

(75)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ОДЕССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ КРУЖОК

С. Дубнов привык к скитаниям; и не раз случалось, что тихий загородный переулок чужого города или перспектива убегающей вдаль аллеи вростали в душу, как любимая мелодия, и становились неповторимым фоном внутренней жизни. Одесса не могла стать для мечтательного северянина "городом души": слишком безжалостно палило ее летнее солнце и колол иглами зимний морской ветер, слишком удушливо пахли акации в знойные ночи, слишком пестра и криклива была разноязычная буйная толпа. Но писатель полюбил этот город за то, что здесь дано ему было пережить полдень жизни, пору настоящей зрелости, когда улеглись бури юности, и открылся прямой и широкий путь.

Впоследствии он пришел к убеждению, что наиболее существенной чертой этого периода была окончательная победа "историзма", явившегося на смену и бурному антитезису, и меланхолической резигнации. "В историзме - говорит автор "Книги Жизни" - я нашел противовес и религиозному, и философскому догматизму... Я рассуждал так: я агностик в религии и философии..., но я могу знать, как жило человечество ... и какими путями оно искало истины и справедливости; я утратил веру в личное бессмертие, но история меня учит, что есть кол- лективное бессмертие, и... изучение прошлого еврейского народа приобщает меня к чему-то вечному. Историзм ... вывел меня из круга индивидуальных проблем на простор социальных, менее глубоких, но более актуальных ... Тут открылся путь к национальному синтезу, в котором должны были сочетаться лучшие элементы старого тезиса и нового антитезиса, еврейские и общечеловеческие идеалы, национальное и гуманистическое".

Уезжая на юг, писатель не рассчитывал найти здесь те (76) условия научной работы, которые могла бы дать столица. Но Одесса была крупным еврейским центром; процессы, происходившие в еврейской общественности, волновали местную интеллигенцию; С. Дубнову дана была возможность принять непосредственное участие в формировке новых идей. Он нашел в этой новой фазе своих скитаний то, о чем давно мечтал: кружок друзей, общение с которыми оплодотворяло ум, давало толчок к новому осознанию прошлого и настоящего. Никто из членов одесского литературного братства не проделал всех этапов того пути, который привел самоучку-индивидуалиста к национальной идее; никто не был в такой степени, как он, подвержен влияниям русской литературы и западно-европейской философии; но все они напряженно искали выхода из тупика еврейской жизни, искривленной бесправием. И если возникала между писателями дружеская полемика, она содействовала углублению и прояснению спорных вопросов.

Дубновы поселились на окраине города. В конце улицы начинался пустырь, а дальше шел спуск к морю. Пыльная, вымощенная кривыми булыжниками улица летом млела в остром беспощадном зное, а зимой тонула в снежных сугробах. Окна квартиры выходили на обширный двор, оглашавшийся с утра до вечера криками детворы. В бурных играх принимали нередко участие и дети Дубновых, которым дома предписывалось соблюдать строжайшую тишину, чтобы не мешать отцу.

Самой светлой и просторной комнатой в новой квартире был рабочий кабинет. Вдоль стен тянулись высокие сосновые полки, выкрашенные под орех и плотно уставленные книгами, кое-где в два ряда. Книги расположены были по особому плану: их обладатель в любую минуту мог сразу найти нужную книгу. Особая большая полка отведена была для отдела Judaica; на другой тесными рядами стояли небольшие томики европейских поэтов, большей частью в старинных, изъеденных мышами переплетах: эти книги, извлеченные из пыли петербургских антикварных лавок, купленные ценою многих недель недоедания, часто читались; сплошь и рядом отдельные строки были взволнованно подчеркнуты цветным карандашом. Над широким письменным столом, на котором царил образцовый порядок, висели в резных рамках небольшие овальные портреты Гейне и Берне, Байрона и Шелли.

(77) Во время работы писатель любил шагать взад и вперед по узкому цветному половику, обдумывая, оттачивая фразу. Если работа шла на лад, он напевал вполголоса, неожиданно переходя от заунывной синагогальной мелодии к русской народной песне.

Расстановка мебели и ее окраска, повидимому, отвечала внутренней потребности хозяина. Впоследствии могло казаться, что одесский кабинет целиком перевозился в Вильну, Петербург, Берлин, Ригу: на всех этапах странствий размещение предметов оставалось неизменным. Спартански меблированная комната была не только местом работы: на диване возле круглого столика велись долгие беседы с постоянными посетителями; и лишь когда дружеский кружок собирался в полном составе, гостеприимная хозяйка накрывала на стол в полутемной скромной столовой, и под висячей керосиновой лампой воздвигалась возле кипящего самовара огромная ваза с домашними вкусно пахнущими печеньями.

Наиболее колоритной фигурой в одесском литературном кружке был Соломон Моисеевич Абрамович - Менделе Мойхер Сфорим. Первая встреча писателей, положившая начало почти тридцатилетней дружбе, произошла вскоре после приезда С. Дубнова в Одессу. С. Абрамович, которому было в ту пору около 60 лет, заведывал Талмуд-Торой и жил в помещении школы, на заселенной беднотой окраине. От обстановки его квартиры веяло унынием: массивная темная мебель казалась как будто приросшей к полу, тяжелые пыльные драпри источали горький запах нафталина. Этот запах царил в огромных холодных комнатах: он исходил от серого фланелевого капота хозяйки - молчаливой сморщенной старушки с вечно подвязанной щекой, и пропитывал даже твердые мятные пряники, неизменно подававшиеся к чаю. На фоне бесцветных мутноватых обоев хозяин квартиры с его ястребиным профилем под копной серебристых волос, с его пронзительными, зоркими глазами и порывистыми движениями казался большой посаженной в клетку хищной птицей. Гостя поразило своеобразие яркой, образной, парадоксальной речи, изобиловавшей скачками, уклонами, неожиданностями. "Сближало нас вначале - пишет он в воспоминаниях - то, что мы оба были беспартийны и свободны от кружковых влияний, а также то, что из моих обзоров литературы Абрамович мог убедиться, как высоко (78) я ценю его творчество на обоих наших языках... Личная беседа с Абрамовичем доставляла большое удовольствие, хотя... он не признавал беседы короче трех-четырех часов и вдобавок любил форму монолога. Для меня, систематика, была в высшей степени поучительна эта беседа с человеком, не связанным никакими системами, но импровизировавшим оригинальные мысли в процессе разговора. У Абрамовича всегда был свой подход к каждому вопросу; он заставлял собеседника, стремившегося вширь, идти в глубь проблемы... В результате вопрос углублялся и освещался с новой, непредвиденной стороны".

Старик-писатель при встречах с друзьями умел по-настоящему говорить только на одну тему: иногда это была неожиданная интерпретация очередной главы Библии (с чтения фрагмента из Библии он обычно начинал свой рабочий день), иной раз красочный рассказ о только что виденном. Направляясь через весь город к Дубновым, он неизменно подолгу останавливался на большой, запруженной телегами базарной площади и зорким взглядом вылавливал из бурлящей гущи то характерные человеческие фигуры, то понурые с торчащими ребрами спины ломовых лошадей. В дом своего друга он входил заряженный новыми впечатлениями, кипящий от внутреннего возбуждения, и часто заставал его в кругу собеседников. Нетерпеливым жестом отодвигал он в сторону обычную тему - горькие сетования по поводу административного произвола и антисемитизма - и начинал, не глядя ни на кого, рассказывать о только что виденной кляче с исполосованной костлявой спиной и страдальческими, говорящими глазами. Окружающие невольно смолкали, подчиняясь гипнотизирующей власти художественной импровизации. Импровизатором был Менделе и в публичных собеседованиях. Однажды, когда его уличили в противоречии, сопоставив речи, произнесенные на двух очередных собраниях, он сердито пробормотал: "Разве я обязан каждую субботу держаться одного и того же мнения?"

Историка, привыкшего с ранней юности к строгой умственной дисциплине, пленяла в Абрамовиче интуиция и острая наблюдательность, но в близости их было много пробелов: философские раздумья и поиски цельного миросозерцания, под знаком которых прошла суровая молодость маскила-бунтаря, были чужды его старшему собрату. К счастью, в одесском кружке нашелся (79) человек, вышколивший свой ум на английской философии, сочетавший рационализм раввинизма с рационализмом энциклопедистов. Это был Ахад-Гаам (Ошер Гинцберг).

Дружба, основанная на подлинном духовном родстве и длившаяся до смерти Ахад-Гаама, возникла не сразу: ей предшествовала оживленная полемика. Первая статья, написанная С. Дубновым в Одессе, носила название: "Вечные и эфемерные идеалы еврейства". Автор сопоставлял две книги: сборник статей французских ученых об исторической миссии еврейского народа и альманах "Кавверет" (Улей), выпущенный группой одесских палестинофилов при участии Ахад-Гаама и Лилиенблюма. Он указывал на бросающееся в глаза противоречие: в то время как внимание французских ученых приковано было к "вечным", универсальным идеалам пророков, одесские "доморощенные националисты", факелы которых "горят не ярче копеечной свечки", не выходили за пределы узко практических задач. Особенно резкой критике подвергся Лилиенблюм, призывавший к охранению той еврейской культуры, которая воплощена в сводах религиозных законов. Ревнитель свободомыслия, проснувшийся в историке-публицисте, иронически вопрошал: "С каких это пор Лилиенблюм стал думать, что критерием истинного иудаизма служит Шулхан-Арух Иосифа Каро?" Полемика с Ахад-Гаамом носила более миролюбивый характер. В этом споре С. Дубнов впервые выдвинул идею "духовного национализма", которую впоследствии подробно развил в "Письмах о старом и новом еврействе".

Ахад-Гаам ответил статьей "Рабство в свободе", которая положила начало его литературной известности. Подвергая анализу французский сборник, он указывал на следы внутреннего рабства в идеологии тех западных евреев, которые ищут оправдания своего существования в исторической миссии иудаизма, ибо не ощущают себя членами живой еврейской нации.

Первая встреча писателей произошла в 1891 году. Ахад-Гаам сразу произвел на своего собеседника впечатление сильного, ясного ума. В беседе выяснилось, что он хорошо знаком с теорией и практикой хасидизма, так как вырос в среде украинских хасидов и женат на внучке цадика из рода Шнеерсонов. Наряду с большой еврейской эрудицией Ошер Гинцберг обладал (80) солидным общим образованием; европейских писателей он читал в оригинале. Он оказался приверженцем английской эволюционной школы в философии, и это способствовало сближению между писателями. Сдружились они, однако, не сразу: С. Дубнова смущала и принадлежность его нового знакомого к замкнутому масонскому ордену "Бней-Мойше", и атмосфера происходивших у Ахад-Гаама на дому дружеских чаепитий, напоминавших сборища в доме цадика. Лишь спустя несколько лет возникла между литературными собратьями настоящая дружба, основанная на общности интеллектуальных интересов и душевных устремлений. Ахад-Гааму был чужд тот узкий практицизм, на который автор статьи о "вечных идеалах" обрушил громы своей полемики; он сам в статье "Не этим путем" предостерегал своих единомышленников от чрезмерного увлечения "малыми делами". Этот выходец из гущи хасидизма был крайним рационалистом; его вера в силу разума была непоколебимой и абсолютной и сочеталась с моральным ригоризмом. Идя своим прямым, уединенным путем, он казался недоступным искушениям. Это накладывало на его облик печать пуританской суровости и меланхолии: отказ от простых земных радостей не проходит безнаказанно даже тогда, когда совершается без видимых усилий. С. Дубнов, высоко ставивший интеллект и моральную чистоту своего нового друга, никак не мог примириться с его органическим равнодушием к природе, поэзии, музыке, игре красок. В атмосфере, окружавшей этого человека с высоким лбом мыслителя и скупыми, размеренными движениями, было нечто, от чистоты и ледяного спокойствия горных высот.

Небольшой кружок, состоявший из людей, в большей или меньшей степени причастных к литературе, мало помалу стал функционировать систематически. Собрания происходили по субботам, чаще всего у Дубновых или Абрамовичей. За чайным столом под висячей лампой собиралось человек десять-двенадцать. Серебряная грива вздрагивала над острым ястребиным профилем С. Абрамовича, когда он резкой жестикуляцией подчеркивал свою образную речь. Горячился, наскакивая на соседей и нервно подергиваясь всем телом, маленький, близорукий, колючий, как еж, Бен-Ами (Рабинович), русско-еврейский беллетрист небольшого калибра, фанатический националист, у которого любовь к (83) своему народу проявлялась в ненависти ко всему нееврейскому. Внимательно прислушивался к спорам молчаливый и спокойный И. Равницкий, писатель и педагог-гебраист, изредка вставляя в горячий спор обдуманное слово. Ахад-Гаам слушал молча, потом поднимался с места со стаканом чая в руке; его продолговатое лицо с резкими чертами казалось бесстрастным, и голос звучал ровно; однообразным движением руки сверху вниз он словно молотком вбивал аргументы в мозг слушателя. С. Дубнов не умел говорить без волнения; он зажигался от соприкосновения с чужими мыслями, радуясь возможности высказать заветное, накопленное за долгие часы одиноких размышлений над судьбами народа и человечества. В сущности, в этом сборище людей, различных по темпераменту, образу жизни, подходу к явлениям, каждая речь была монологом.

Внимательно прислушивалась к беседе молодая светловолосая женщина с усталым лицом и натруженными руками. Она не шла слепо ни за кем из говорящих и не всегда соглашалась даже со страстными тирадами своего мужа: критически взвешивала она аргументы, подмечая логические несообразности. Жизнь, наполненная тяжелым повседневным трудом и семейными заботами, оставляла ей мало досуга для самообразования, чтения, умственной тренировки, но она привыкла многое схватывать интуицией. И наиболее чуткие из членов литературного кружка знали это и ценили.

В летние месяцы резиденцией кружка становились окрестности Одессы. Первое лето семья Дубновых провела в Люстдорфе - немецкой колонии на берегу Черного моря, в скромном глинобитном домике с соломенной крышей. Пришельцев с севера не переставало восхищать великолепие южных красок - густая горячая синева волн на ослепительном золоте песчаного берега. На одиночество не приходилось жаловаться: близкими соседями неожиданно оказались старые друзья Шолом-Алейхем, вынужденный покинуть с семьей Киев после финансового краха, и Фруг, лишившийся права жительства в столице. Часто приезжали Абрамович, Равницкий; устраивались прогулки по окрестностям. С теплым чувством вспоминает об этих днях писатель, спустя много лет: "По всему берегу носился звон приморской волны, а дальше, на полях, в садах и виноградниках, царила та глубокая (84) тишина позднего лета, когда в прозрачном воздухе чувствуется ласка южного солнца, недавно еще жгучая, а теперь мягкая, успокаивающая. Мы ходили в соседнюю усадьбу винодела Ш . .., сидели в его саду с виноградниками... и с большой бутылью свежего вина возвращались домой, т. е. ко мне на дачу". Особенно запомнился автору "Книги Жизни" один такой вечер. "До поздней ночи - рассказывает он - сидели мы в беседке на нашем дворе, пили вино, оживленно беседовали и пели народные песни. Абрамович был неистощим в своих рассказах о прошлом и оригинальных рассуждениях; Фруг прекрасно спел хасидскую пародию..., мирно настроенный в тот вечер Бен-Ами спел хасидскую песню без слов с глубоко грустной мелодией, и мы хором повторяли ее. Еврейские народные песни оглашали воздух спящей немецкой колонии, а с берега нам аккомпанировала звенящая морская волна. И так хорошо было в эту ночь нам всем, тоскующим, озабоченным, удрученным личным и народным горем" . ..

Изредка заглядывал в глинобитный люстдорфский домик притихший, погрустневший Шолом-Алейхем. Он страдал за своих близких: семья, привыкшая к комфорту, ютилась теперь в сырой, полутемной дачке. В промежутках между встречами писатели обменивались шутливыми посланиями на условном специально идишизированном древне-еврейском языке. Это был смех сквозь слезы: обоим корреспондентам жилось тяжело. В такую пору дружеское общение особенно ценилось: оно мешало поддаваться унынию.

(85)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ПАФОС ПРОШЛОГО

В четырех стенах рабочего кабинета, среди груды книг и рукописей, вершилось таинство: молодой ученый упорным усилием воскрешал духов прошлого. Они вставали из параграфов Свода Законов, из пыльных кагальных хроник, из фолиантов, хранившихся в архивах. Работа кипела; и уже рисовались воображению контуры будущего здания. Собирая материалы, делая выписки, писатель набрасывал проект деятельности будущего Исторического Общества; он мечтал о дружной исследовательской работе, о коллективе энтузиастов. Призывом к созданию такого коллектива был трактат "Об изучении еврейской истории", открывающийся цитатой из Цицерона: "Не знать истории значит постоянно быть младенцем".

Во вступлении автор указывал, что если сознательное отношение к будущему диктуется практической целесообразностью, к осознанию прошлого побуждает нас потребность установления закономерности явлений. Историческое сознание утверждал он далее - является основой еврейской национальной идеи, так как евреи, лишенные материальных признаков нации, объединены главным образом общностью исторической судьбы. Обширная статья содержала обзор развития еврейской науки в Европе, изложение плана истории евреев в Польше и в России, подробную классификацию печатных и рукописных материалов и план предстоящих работ Исторического Общества.

С. Дубнов писал свое новое произведение в состоянии большого подъема, несмотря на неблагоприятную внешнюю обстановку. Семье приходилось жить в обрез; первая квартира в чужом городе оказалась холодной и сырой. Нервная усталость в сочетании с физическим недомоганием иногда заставляла писателя (86) прерывать работу. В день такого перерыва он записывает в дневнике: "По мере того, как пишу, я сам проникаюсь всё более величием идеи, которой готов отдать всю жизнь. Работа сложная, требующая громадных усилий. Но все физические муки, которые она мне причиняет, ничто в сравнении с доставляемым ею духовным наслаждением".

Переутомление оказалось, однако, настолько острым, что, несмотря на нужду, писателю пришлось сократить свое сотрудничество в "Восходе" и отказаться от критических обзоров. "Я болен - заявляет он в письме к своему редактору - вот то слово, которое может послужить ответом на все ваши вопросы". Это письмо осталось неотправленным: неожиданно пришло известие, что по распоряжению властей "Восход" временно закрыт за "крайне вредное направление"; чашу терпения цензора переполнило помещение "Клячи" С. Абрамовича.

Для писателя закрытие журнала, который являлся единственным источником существования, было двойным ударом - моральным и материальным. Удрученное состояние не помешало ему, однако, дописать "Об изучении истории". Запись от 2-го апреля 1891 года гласит: "Кончил свою большую работу. В последних главах слова лились неудержимо, горячие, убедительные. Порой казалось мне, будто я пишу свое духовное завещание". Закончив статью, которую негде было напечатать, автор увлекся полученным из Польши манускриптом из области истории хасидизма. Погружение в прошлое уводило от тягостных материальных забот и от общественных тревог. Русское еврейство переживало тяжелый период: изгнание евреев из Москвы и погромные настроения в ряде южных городов создавали атмосферу, в которой трудно было сохранять душевное равновесие.

Летом, в приморской деревеньке, пышность южной природы и прогулки с друзьями снова лечили измученную душу. В укромной беседке, где сквозь завитки плюща пробивались горячие блики солнца, на простом сбитом из досок столе писались главы из цикла "История хасидского раскола". Но донимали заботы: семье из пяти душ нелегко было жить на гроши, посылаемые в качестве аванса редактором закрытого журнала. Быстро израсходовано было и скромное пособие от Литературного Фонда, куда безработный писатель обратился с просьбой о помощи. Осенью (87) семья переехала на новую квартиру, неподалеку от прежней. В дневнике от сентября 1891 года мы находим краткую запись:

"Водворился на новой квартире - не знаю для чего: чтобы жить в ней или умирать... Жить нечем".

Спустя несколько месяцев возобновилось издание "Восхода". После шестимесячного перерыва редактор выпустил большой сборник; на первом месте помещена была статья "Об изучении еврейской истории". Одновременно она вышла в Петербурге в виде солидной брошюры. Писатель, проработавший в журналистике около десяти лет, с волнением держал в руках первую свою книжку. Брошюра имела успех. Сдержанный пафос, проникающий каждую ее строчку, заразил многих читателей; в ответ на призыв автора в Петербурге и в Москве образовались кружки, ставившие себе целью собирание материалов по истории восточного еврейства. Петербургский кружок вскоре оформился в Историко-Этнографическую Комиссию при одном из культурно-филантропических обществ; о создании самостоятельного Исторического Общества при тогдашних полицейских условиях нечего было и думать. Окрыленный успехом, С. Дубнов напечатал в "Восходе" обращение к широким кругам еврейства, призывавшее к добровольному сотрудничеству. Вскоре из разных глухих углов стали получаться материалы от неизвестных корреспондентов; историк с волнением прятал их в особый ящик письменного стола - это были кирпичи для фундамента, на котором должно быть воздвигнуто монументальное здание истории евреев в Восточной Европе.

Работа была в разгаре, когда пришла весть о смерти Греца. Она потрясла писателя, который считал скончавшегося историографа своим учителем. Предложение редактора "Восхода" написать о покойном обстоятельную статью отвечало его глубокой душевной потребности. И когда молодой историк стал перечитывать замечательный труд Греца том за томом, перед ним развернулась во всей широте картина своеобразного исторического пути еврейского народа, и захватило дыхание перед огромностью задачи, которую предстояло осуществить.

Запись в дневнике от 1-го января 1892 г. гласит: "Моя цель жизни выяснилась: распространение исторических знаний о еврействе и специальная разработка истории русских евреев. Я (88) стал как бы миссионером истории. Ради этой цели я отказался от современной критики и публицистики". В приподнятом настроении писалась работа о Греце, принявшая форму обширного трактата и печатавшаяся в ряде книжек "Восхода" за 1892-ой год под заглавием "Историограф еврейства". Подробно излагая содержание каждого отдельного тома, автор оспаривал некоторые мысли Грена; он брал под свою защиту любимцев юных лет - Элишу Ахера, Дакосту и Спинозу, и даже героинь берлинского салона, уход которых от еврейства объяснял "весенним разливом" революционной эпохи. Грец не казался ему непогрешимым; но С. Дубнов ценил в своем учителе провозвестника идеи духовной нации, хотя и не в позднейшей отчетливой форме. Он с воодушевлением думал о том, что будет продолжать дело покойного историка в области истории восточного еврейства. Осуществление этого плана упиралось в начатую работу по собиранию материалов; С. Дубнов решил вести ее по разным направлениям. По предложению Равницкого, он написал для сборника "Пардес" статью, аналогичную по содержанию с трактатом "Об изучении истории" и обращенную к кругам, читающим по-древнееврейски. Эта статья тоже вышла отдельной брошюрой. "Во время писания - рассказывает автор "Книги Жизни" получилась весть о смерти моего деда Бенциона в Мстиславле. Местный корреспондент, его ученик, прислал мне некролог с описанием торжественных похорон 85-летнего старца. А я с глубоким волнением хоронил его в моей душе: вспомнил детство и раннюю юность, недавнюю трагическую коллизию между Акивой и Ахером в тишине провинциального города, наше последнее примирительное прощание ... И я посвятил свою брошюру на заглавном листе "памяти того, кто во все дни своей жизни не отлучался от шатра Торы". Я чувствовал, чем я обязан этому герою духа, передавшему мне в наследство привязанность к "шатру Торы", хотя и совершенно иной, широкой и свободной Торы. Я чувствовал потребность посвятить памяти деда маленькое произведение на том "священном" языке, которому он меня впервые обучил... Я до сих пор благодарен Равницкому, что он меня вновь сосватал с моей первой возлюбленной, национальной речью".

По предложению С. Дубнова, одесский комитет "Общества просвещения евреев" решил издать в русском переводе (89) сокращенную трехтомную "Историю евреев" Греца; инициатор взял на себя перевод ряда глав и редактирование всего материала. Это не мешало ему работать над хасидизмом. Летом 1892 г. в деревенском домике на станции пригородной железной дороги писалась самая драматическая глава хасидской эпопеи "Цадик в Петербургской крепости", в которой автор на основании скудных данных реставрировал картину ареста Залмана Шнеерсона, подтвержденную впоследствии найденными в Государственном Архиве документами. Закончив эту главу, писатель принялся за введение к переводу Греца, озаглавив свою статью "Что такое еврейская история"?

Стояли прозрачные дни южного "бабьего лета", паутинки летали над виноградниками, и морской ветер шевелил листву пожелтевших акаций; бродя вдоль опустевших дачных домиков, писатель декламировал любимые стихи Тютчева о "хрустальных днях" осени и обдумывал статью, которая должна была стать формулировкой его credo. "Мне хотелось - пишет он - дать синтез наших исторических переживаний и установить вытекающую отсюда национальную идеологию. Весь этот очерк проникнут крайним спиритуализмом... Я поставил в виде motto слова Паскаля, что продолжительность еврейской истории равна продолжительности истории всего человечества и охарактеризовал еврейство, как "наиболее исторический народ" ... Содержание еврейской истории я определял строго идеалистически: повесть о народе-вероучителе в первой половине, повесть о народе-мыслителе и подвижнике - во второй половине. Основою национальной идеи является "историческое сознание, эта духовная территория диаспоры". Эта концепция дала возможность недавнему критику раввинизма найти историческое оправдание для Талмуда, который теперь предстал в виде громадного арсенала, где хранилось духовное оружие духовной нации.

"Вчера вечером кончил введение - гласит запись в дневнике: ... много сил ушло на работу. Но кажется, что я достиг своей цели: дать историческую философию и историческое кредо, хотя и в миниатюре". К последней строке приписано спустя некоторое время: "философию - нет, но credo - да". Эта приписка сделана в период самокритики, когда автор понял, что его (90) тогдашняя попытка синтеза скорее может быть названа "поэзией истории", чем философией.

"Книга Жизни" отмечает, что "лирика историзма", облеченная в форму статьи, увлекала читателя не столько научностью, сколько эмоциональным пафосом. Впоследствии очерк "Что такое еврейская история?" приобрел большую популярность на Западе: он дважды напечатан был в немецком переводе, а также вышел в двух изданиях в Англии и в Америке.

В кругу людей, предпринявших издание Греца, введение, проникнутое глубоким национальным чувством, не встретило одобрения. Большинство членов Комитета Общества Просвещения возражало против подчеркивания идеи духовной нации; они опасались также, что страстный, проповеднический тон молодого историка может вызвать недовольство цензуры. Споры затянулись надолго; в конце концов, С. Дубнов, видя невозможность сговориться, сложил с себя обязанности редактора. Труду Греца, впрочем, и так не суждено было появиться в печати. Цензор переслал уже отпечатанный первый том в церковную цензуру, которая усмотрела в вольной трактовке библейских преданий отступление от традиции и постановила, что всё издание подлежит уничтожению. Решение это было утверждено знаменитым обер-прокурором Синода Победоносцевым, одним из столпов реакции. Никакие ходатайства не помогли: 5000 экземпляров осужденной книги преданы были сожжению. Молодой историк, считавший себя наследником Греца, не отказался, однако, от плана популяризации еврейской истории; он осуществил этот план спустя некоторое время, но уже в иной форме.

(91)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Т Р У Д Ы И Д H И

Рабочий день писателя начинался в девятом часу утра. Наглухо закрытая дверь отделяла его от детского шума, кухонного чада, домашней сутолоки. В утренние часы он работал особенно интенсивно; потом согласно строго соблюдавшемуся плану дня выходил погулять. Но и во время прогулки - большей частью по аллеям близкого приморского парка - мысль его упорно возвращалась к оставленной дома рукописи, и на страницах записной книжки появлялись четкие, круглые буквы беглых записей.

Как ни старался С. Дубнов отгородить себя от повседневности, это не всегда ему удавалось: писатель-пролетарий не мог позволить себе роскошь целиком погрузиться в науку. Острее, чем когда бы то ни было, ощущал он в эту пору тягость вечных недохваток и неуверенность в завтрашнем дне. Привыкнув к лишениями с ранних лет, он не боялся за себя; но тревога за семью, за малых детей тяжелым бременем ложилась на душу и заставляла еще настойчивее, чем в былые годы, воевать с редактором, пользовавшимся своим положением монополиста в русско-еврейской печати. Грустью проникнута запись в дневнике, сделанная в октябре 1892 года: "жить только литературной работой, не уклоняясь от своих заветных целей, влагая душу в каждое произведение ... - это подвиг, связанный с мученичеством. Часто кажется мне, что я не выдержу и свалюсь в самом разгаре работы, не сделав и части того, что составляет смысл моей жизни".

В конце концов, возмущенный упрямством "хозяина", сотрудник взбунтовался и объявил забастовку. Прервав работу в "Восходе", он начал обдумывать план издания периодических сборников, где мог бы систематически печатать результаты своих научных исследований, рядом со статьями других авторов. Друзья-писатели (92) сочувственно отнеслись к этому плану, но никто из одесских богачей-меценатов не согласился субсидировать новое литературное предприятие. Притом, ознакомившись с местными условиями, писатель пришел к выводу, что "одесская цензура не далека от инквизиции".

Забастовку пришлось прекратить, когда пятилетний сын тяжело заболел, и срочно понадобились деньги на леченье. В январе 1893 года состоялось новое соглашение с редактором... С. Дубнов обязался продолжать сотрудничество в полном объеме, включая и отдел критики. Его месячный оклад определен был в 100 рублей; этих денег едва хватало на содержание семьи из пяти человек.

Отдав дань заботам о хлебе насущном, отшельник снова заперся в своей келье: огромная корреспонденция говорила о том, что работа по собиранию материалов подвигается вперед. С чувством облегчения погрузился он в чтение манускриптов. Но жене и матери некуда было уйти от повседневности: каждый день приносил ей новые головоломные бюджетные задачи. Она принимала этот нелегкий жребий с тем же внутренним спокойствием, что и вереницы ее прабабок, упорным трудом, энергией, самоотвержением расчищавшие своим мужьям путь к Торе; но физические силы ее изнашивались в вечных схватках с нуждой. Ида Дубнова преждевременно осунулась и поблекла; бессонные ночи обвели темной каймой глаза, горькие складки легли у твердо сомкнутых губ. В то время как муж ее углублялся в изучение древних пинкосов, перед нею неотступно стоял неоплаченный счет бакалейной лавки или дыра в сапоге сынишки.

Ее рабочий день начинался в тусклые утренние сумерки, когда просыпались дети; по вечерам лампа долго освещала голову с пепельными поредевшими волосами, склоненную над грудой рваных чулок и белья. Жизнь была неудобная, трудная, неровная, как езда по рытвинам и ухабам: чадили печки, растапливаемые сырыми дровами, коптила керосиновая лампа с кривым фитилем, сердито хлопала дверьми деревенская прислуга, не уважавшая бедных "господ", кашляли в холодной комнате дети... Но в поздний вечерний час, когда дом погружался в сон, глава семьи аккуратно, лист к листу, складывал рукопись и прятал в ящик письменного стола; тогда оба они уходили в свою комнату, и она читала ему вслух последние книжки журналов, современные (93) русские повести, многотомные романы-хроники Эмиля Золя. А потом они беседовали вполголоса о прочитанном, о детях, характеры которых всё более определялись, о впечатлениях дня, а иногда строили планы будущего, упорно возвращаясь к проекту поездки вдвоем куда-нибудь в уединенный уголок, напоенный тишиной, зеленью, солнцем... И на исходе дня перед смертельно усталыми людьми вставал призрачный мираж отдыха...

Так шли дни за днями. Писатель углублялся в источники по восьмивековой истории еврейства в Восточной Европе и составлял хронологическую сводку событий. Результатами исследований он делился с читателями "Восхода" в особом отделе под названием "Исторические сообщения". Серия статей о хасидизме, печатавшихся в течение шести лет, была уже закончена; автор их мечтал об использовании нового накопившегося за эти годы материала, об издании большого труда, но на это не было ни времени, ни средств.

Печатая свои "Сообщения", историк стремился оживить сухой материал, сделать его доступным рядовому читателю. Он не признавал замкнутой цеховой науки, предназначенной для специалистов. Во вступлении к новому циклу статей, рассчитанному на несколько лет, он отмежевывается от "ученых с узким умственным кругозором, которые стремятся живейшую из наук... превратить в музейную мумию". "История - пишет он - есть наука о народе и для народа, и потому она не может быть наукой цеховой... Мы работаем для целей народного самопознания". "Живейшая из наук" владела душой молодого историка не только в силу своей познавательной и идеологической функции: одушевление прошлого творческой фантазией давало исход той тайной потребности, которая жила в нем с ранних лет и безуспешно пыталась найти выражение в незаконченных стихах, рассеянных по страницам дневника ...

Историческую работу приходилось прерывать для писания критических обзоров. В 1893 году начал печататься ряд статей под названием "Литература смутных дней". Автор указывал на появившиеся в еврейской публицистике признаки новых форм национального самоопределения. Наиболее серьезной представлялась ему инициатива Ахад-Гаама, пытавшегося создать идеологию "нео-палестинизма". В основу этой идеологии положена (94) была мысль, что Палестина, не могущая превратиться в надежное убежище для евреев, должна стать духовным центром еврейства. Ахад-Гаам в скрытой форме полемизировал с тезисами статьи "Об изучении истории", предостерегая от излишнего увлечения прошлым народа в ущерб будущему. Такие скрытые споры между друзьями нередко возникали и впоследствии; лишь спустя четыре года вылились они в открытое единоборство между духовным сионизмом и автономизмом.

Сдержанно полемизируя с отцом духовного сионизма, С. Дубнов давал волю темпераменту, когда ему приходилось выступать против реакционных идеологов, вроде В. Явеца, истерически вопившего: "назад, домой" и требовавшего отречения от европеизма и возвращения в лоно раввинской ортодоксии. Эта полемика, в которой все чаще повторялся термин "духовная нация", не удовлетворяла писателя; неоднократно возникало у него желание подробнее развить взгляды, явившиеся плодом изучения еврейской истории. "Сознаю - пишет С. Дубнов в сентябре 1893 года - что мой синтез слишком сжат и краток. Мечтаю еще развить его в применении не только к прошедшему, но и к настоящему в ряде "Писем о еврействе". Сюжет этот давно не дает мне покоя, но надо погодить".

В этот период, который автобиография называет "периодом синтеза", окончательно окрепло в душе писателя сожительство ищущего правды историка с ищущим справедливости публицистом. Темперамент общественника требовал более широкого, интенсивного и непосредственного общения с людьми, чем то, которое могло удовлетворить кабинетного ученого; С. Дубнов вынужден был выйти за пределы тесного литературного кружка. Двери его заставленного книгами кабинета широко распахнулись для новых людей, по преимуществу молодежи. Со свойственной ему методичностью писатель отвел беседам с посетителями постоянные часы, введя их в обиход своей трудовой жизни.

Самыми частыми гостями в доме Дубновых были в ту пору юноши-"экстерны", выходцы из глухих углов, недавние питомцы хедеров и иешив. Молодежь, покидавшая родные очаги, обрекала себя на голод и холод не только во имя знания: она стремилась уйти от косного провинциального быта. Глядя на этих исхудалых, оборванных юношей, смущенно вытирающих в передней дырявые (95) сапоги, Семен Дубнов вспоминал голодную патетическую пору Двинска и Смоленска. Среди писателей, вошедших в Комитет по оказанию помощи самоучкам, он один по настоящему понимал молодежь и жил ее волнениями. Абрамовича "экстерны" мало интересовали: эгоцентрическое любопытство художника влекло его только к оформленным, законченным людям. Желчный Бен-Ами, глядя на добровольных мучеников науки, сердито бормотал: "когда эти парни берут в руки учебник арифметики, они читают на первой странице: Бога нет". С. Дубнов понимал, что застенчивые посетители приходят к нему не только за материальной, но и за духовной помощью, и вел с ними долгие беседы о смысле жизни, о служении народу.

Встречи с новыми людьми происходили и на другой почве. Весной 1894 года писатель прочел в Харькове несколько лекций перед обширной интеллигентской аудиторией. Впервые изложил он в связной форме теорию культурно-исторического национализма. - "Я начал - пишет он в автобиографии - с определения национальности, как коллективной индивидуальности... Далее я говорил о четырех стадиях еврейской национальной идеи, от примитивного расового единства, через государственное и религиозное, до современного культурного единства в свободном национальном союзе". В заключении автор развивал мысль, что современное еврейство переходит от тезиса традиции через антитезис ассимиляции к синтезу прогрессивной национальной идеологии. Лекция вызвала содержательные прения. Еще более оживленным был обмен мнений на собеседовании, организованном студенческой молодежью различных направлений. Возражения сыпались с разных сторон. Одни находили национальный идеал без Палестины слишком абстрактным, другие отрицали самую идею борьбы за национальное самосохранение, противопоставляя ей социальную борьбу и участие в общерусском революционном движении.

Спустя некоторое время такие собеседования стали организовываться и в Одессе. Писатель, несмотря на переобременение литературной работой, считал своим долгом постоянное общение с колеблющейся, ищущей молодежью. "Чувствую писал он - что в такое время я одной литературной деятельностью не исполняю своих обязанностей по отношению к народу: нужно (96) будить мыслящих работников - пусть поддержат, пусть спасают дух народа". Возник план организации историко-литературного студенческого кружка, но спешная работа надолго отвлекла С. Дубнова от участия в собраниях молодежи, а тем временем члены кружка рассеялись - одни примкнули к сионистской партии, выработавшей свою конституцию на первом Базельском конгрессе, другие - к только что зародившемуся Бунду.

В статьях этого периода, печатающихся в "Восходе", развиваются подробно и всесторонне те мысли, которые были темой собеседований. Писатель доказывает, что идея строительства культурных центров в диаспоре вполне осуществима; ее сторонники исходят из существующего и тянут далее многовековую нить истории еврейства, в то время как сионисты создают утопический идеал новой Иудеи; созданная историей духовная территория реальнее, чем несуществующая земельная.

Дань, которую писатель платил общественности, не мешала ему продолжать собирание материалов. Самым верным сотрудником в этом деле был Владимир Дубнов: часто наезжая в Одессу из соседнего города, где он работал в качестве школьного учителя, Владимир прилежно рылся в городской библиотеке и делал выписки из старинных русских изданий. Младший брат делился со старшим своими литературными планами и всегда находил чуткий отклик. Неудачник в личной жизни, Владимир умел всецело проникаться волнениями близких людей и помогать им бескорыстно и самоотверженно. Семен ценил это; дни, которые брат проводил в его доме в серьезных беседах или играх с детьми, он считал самыми лучшими в своей одесской жизни.

Обсуждая планы работы, братья неоднократно возвращались к вопросу - имеет ли смысл обработка одной какой-либо области истории, если до сих пор нет общего курса еврейской истории на русском языке. Попытка перевести Греца закончилась в свое время провалом; но на Западе существовали наряду с крупным трудом Греца более скромные работы, как, например краткая "История еврейского народа" д-ра Бека и двухтомный курс М. Бранна, профессора бреславльской семинарии. Обе эти книги нуждались в переработке: Бек был слишком элементарен, Бранн сводил историю народа к истории раввинской науки. С. Дубнов в конце концов решил издать однотомный сжатый курс еврейской (97) истории, в основу которого были бы положены труды обоих ученых. Но чем больше он втягивался в работу, тем сильнее становилось желание сбросить тесные путы и излагать историю по источникам и специальным монографиям. Объем книги расширился, и вместо одного тома материал пришлось расположить в двух. Когда книга вышла в свет, Ахад-Гаам заметил, что имена немецких ученых оказались псевдонимами настоящего автора.

Усердно работая над компилятивным трудом, автор старался урвать время для оригинальных исследовательских работ. Очерки о ритуальных процессах и о евреях в эпоху реформации в Польше основаны были на новых материалах. Статья о франкизме, напечатанная в "Восходе" в 1896 году, являлась коррективом к давней юношеской работе; постоянному читателю становилось ясно, какой большой путь пройден писателем с 1883 г. Десятки новых увлекательных тем копошились в мозгу, но для них не хватало времени: издание двухтомного труда требовало типографских и экспедиционных хлопот. С. Дубнов с горечью сознавал, что он неприспособлен к выполнению этих деловых задач. Материальные его расчеты тоже не оправдались: низкая цена книги свела к минимуму авторский гонорар. Напряженная двухлетняя работа не избавила писателя от острых материальных забот и сильно подорвала его здоровье. - "Припадки головокружения, - пишет он в автобиографии - чередование нервного возбуждения с угнетенным состоянием и каким-то болезненным безволием - все это свидетельствовало о глубоком нервном расстройстве и необходимости продолжительного отдыха. Я чувствовал такой упадок сил, что не мог даже совершить ту научную экспедицию по черте оседлости, которую наметил себе раньше в виде отдыха по окончании большого труда". В конце концов, писатель решил использовать для лечения небольшую субсидию, ассигнованную Обществом Просвещения в связи с пятнадцатилетием его литературной деятельности. Накануне поездки заграницу он уехал на несколько недель в родной город.

(98)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

МЕЖДУ ПУБЛИЦИСТИКОЙ И ЛИРИКОЙ

Миг еще - и нет волшебной сказки,

И душа опять полна возможным ...

А. Фет

Родной город встретил странника мягкими бликами солнца на молодой зелени городского бульвара, птичьим гомоном в ветвях старых кленов. Северная медленная весна - радостно было вдыхать ее горьковатые, свежие запахи после семилетней разлуки. Мать, вышедшая на крыльцо, постаревшая, съежившаяся, в мешковатой черной кофте, прослезилась, обнимая морщинистыми руками бледного сына и румяную внучку. Застенчиво улыбались гостям немолодые приветливые сестры. Комнаты были маленькие, уютные, с аккуратно разостланными половичками, с окнами, раскрытыми в нежную зелень сада. Но приезжему гостю не сиделось дома: он горел нетерпением увидеть сам и показать дочери места, с которыми связаны были воспоминания детства. С волнением вошел он в кагальный бес-мидраш, где в былые годы читал нараспев тексты Библии и Талмуда, а потом декламировал стихи Лебенсона. Тени прошлого неотступно сопутствовали ему. "Смотрю, воспринимаю и припоминаю - писал он в дневнике - и что-то бесконечно грустное и вместе с тем бесконечно отрадное чудится мне в этой тихой, полусонной жизни еврейского царства, которого ... не разрушить никакими гонениями и погромами. Я был на Шульгофе: те же жалкие дома, оборванные ребятишки на улицах, полусонные женщины, прикорнувшие на порогах своих лавчонок, те же заунывные голоса из хедеров и иешив".

Быстро пролетели легкие солнечные дни - в прогулках и неторопливых беседах с родными и немногими застрявшими в захолустье друзьями детства. Сестры Дубновы заведовали (99) небольшой библиотекой; из ряда книг в потертых переплетах писатель вынул растрепанный, зачитанный томик Тургенева. Сидя на садовой скамейке, усталый человек подставлял лицо теплому ветерку; мягко звенели в кустах золотистые пчелы, и двенадцатилетняя дочка читала вслух строки, напоенные ароматом застенчивой весны.

Поездка заграницу - первая в жизни писателя - открыла перед ним новые, невиданные дотоле картины. Преддверием к Западу была Галиция со старинными гетто, гнездами хасидизма, где прошлое жило еще в домах и в фигурах людей, сохранивших традиционный облик. Путешественник проезжал мимо Злочова, Збаража и других исторических центров хасидизма, и в мелькавших мимо лесах и ущельях гор чудились ему тени первых цадиков, молившихся и собиравших в горных долинах целебные травы ... Тени эти растаяли в ослепительном блеске солнца над снегами альпийских вершин. Швейцарский врач-невропатолог нашел у пациента признаки переутомления мозга и предписал жить в горах в обстановке полного отдыха. С. Дубнов поселился на Итлиберге, высоко над Цюрихом, среди хвойного леса. Прозрачная, смолистая тишина стояла кругом, и острые снежные вершины на розовеющем небосклоне, замыкая горизонт, преграждали путь заботам и тревогам. Началась феерическая жизнь: кошкой карабкался по скалам горный поезд с зубчатыми колесами, невиданными красками переливались струи озер, пенились водопады по каменистым уступам, сверкала зелень долин, жутко открывались под шаткими мостиками бездонные пропасти. Прекрасным гидом по Швейцарии оказался родственник и старый приятель - цюрихский профессор Роберт Зайчик, увлекавшийся католицизмом эстет, знаток Ницше и Ренессанса. Споры, которые велись во время прогулок, касались вечных мировых проблем и носили мирный характер: они не нарушали величавого спокойствия "природы.

Мягким очарованием овеяла пришельца французская Швейцария с ее виноградниками, небольшими домиками, глубокой лазурью озер. В тихом Невшателе, у подножья лесистой Юры, писатель сказал своему спутнику: "Вот где я хотел бы провести все свои дни в мысли и труде". В неуютную, тревожную одесскую жизнь привез он из далекой Швейцарии мечту о сочетании (100) работы с созерцанием природы, и с тех пор эта мечта его больше не покидала.

Возвращение в Одессу показалось пробуждением от чудесного сна: сразу обступили личные заботы и общественные волнения. 1897-ой год открыл новую эру в жизни русского еврейства. Во многих городах появились сионистские кружки, положившие базельскую программу в основу своей деятельности; одновременно возникла еврейская социал-демократическая партия "Бунд". В этой обстановке С. Дубнов ощутил настоятельную потребность привести в систему те мысли, которые он в свое время формулировал в харьковских рефератах и в беседах с одесскими студентами. Так возникла серия "Писем о старом и новом еврействе", растянувшаяся на пять лет. Впоследствии писатель охарактеризовал это пятилетие, как период национально-гуманистического синтеза, окончательно определившего и концепцию прошлого, и отношение к проблемам современности.

На собраниях литературного кружка постоянно происходили теперь горячие схватки. Особенно волновалась группа сионистов, нападавших на Ахад-Гаама за критику герцлизма. Прислушиваясь к этим спорам, С. Дубнов укреплялся в мысли, что настало время развернуть национальную проблему во всей широте. В октябре и ноябре 1897 года были написаны два первых "Письма". Во вступлении, говорившем о необходимости пересмотреть устарелые воззрения, чуткий читатель мог уловить покаянные нотки. "Каждый обязан - писал автор "Писем" - с полной искренностью объявить, какие уроки извлек он из прежних ошибок, какие поправки успел внести в свое миросозерцание, а не гордиться постоянством своих ошибок..., заставляющих человека наружно исповедывать веру, от которой он в душе отрекся". Он настаивал также на том, что при обсуждении еврейской проблемы нужно исходить не только из современной обстановки, но из всей совокупности данных истории. Первое "Письмо" определяло национализм, как коллективный индивидуализм. Другой основной тезис заключался в том, что в развитии национальности расовый и государственный момент менее существенны, чем духовный и культурно-исторический; наиболее яркое доказательство - еврейская "духовная нация", которая проявляет упорную волю к (101) жизни, хотя не опирается ни на территорию, ни на государственный аппарат.

Второе "Письмо", появившееся в начале 1898 года, встретило отпор на обоих флангах еврейской общественности. Оно ставило ребром вопрос об ассимиляции, которую автор признавал не только теоретически несостоятельной, но и морально дефективной, ибо прикрывающей "дезертирство из осажденного лагеря". Единственное, что сионисты могли противопоставить ассимиляционному процессу, был лозунг "домой"; против этого решения вопроса "Письмо" выдвигало историческое право еврейского народа на европейскую почву, с которой он связан со времен упадка Римской империи. Впервые в еврейской публицистике наряду с требованием гражданского равноправия поставлен был постулат "национальных прав".

Высказанные в первых "Письмах" взгляды стали предметом обсуждения в различных кружках и в печати. Подробному анализу подверг тезисы "дубновизма" Ахад-Гаам в ряде статей, печатавшихся в журнале "Гашилоах". Ответом на литературную, а отчасти и устную полемику было третье "Письмо" - "Духовный национализм и сионизм". С. Дубнов возражал против утверждения, что еврейский национализм неизбежно ведет к сионизму, заявляя: "мне нет надобности быть палестинофилом, чтобы быть евреем". Фанатизм "язычников национализма" (так называл он крайних политических сионистов) внушал ему серьезные опасения: при альтернативе - Палестина или гибель еврейства - разочарование в сионизме неизбежно вело к ассимиляции.

Трудно было заниматься научной работой в напряженной атмосфере общественной склоки. Немало энергии по-прежнему поглощали и повседневные заботы. Материальное положение семьи оставалось неустойчивым; работа в "Восходе" не обеспечивала прожиточного минимума. Другие возможности заработка, как, например, сотрудничество в местной ежедневной прессе, писатель считал для себя неприемлемыми. В конце концов он решил, следуя совету С. Абрамовича, составить школьный учебник еврейской истории, который мог бы иметь постоянный сбыт. Без увлечения, но с обычной энергией и систематичностью принялся он за эту работу. Учебник оправдал возлагавшиеся на него (102) надежды: материальное положение семьи несколько улучшилось в ближайшие годы.

Большего внимания, чем прежде, требовали подрастающие дети. Накануне появления на свет первого ребенка писатель усердно готовился к роли отца и перечел массу книг по педагогике. С большим рвением принялся он проводить в жизнь указания английских психологов. Рождение второй дочери и сына совпало с периодом депрессии, вызванной неудачными попытками переселиться в столицу и затяжной глазной болезнью. Главное бремя заботы о новых членах семьи легло на мать. Дети были непохожи друг на друга: Оля росла буйной, здоровой, краснощекой девочкой, чемпионом шумных игр; Яша - сосредоточенным, самостоятельным мальчиком, вечно занятым какой-нибудь работой. Оба они рано поступили в гимназию. Старшая дочь до четырнадцати лет оставалась дома; отец обучал ее сам, не считаясь со школьной программой. С увлечением преподавал он ей Библию, всемирную историю, литературу, стараясь привить любовь к тому, что было дорого ему самому. Особенно сближала отца и дочь любовь к поэзии. В семье установился обычай, что один вечер в неделю посвящался чтению стихов. На круглом обеденном столе под висячей лампой воздвигалась горка книг - Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет; почти сорокалетний человек с проседью в густой шевелюре и девочка-подросток, пьянея от музыки стиха, забывали обо всем на свете. Сидя у стола с шитьем или вязаньем, мать укоризненно поглядывала на инициатора поэтических оргий: "придумал тоже - набивать девочке голову эротикой!"

Следующее утро заставало писателя за очередной работой. К лету 1898 г. он закончил первую часть "Учебника" и уехал в Полесье, к другу юности Маркусу Кагану. Просторный дом на берегу Сожа находился по соседству с лесопильным заводом; мерный скрежет пил и оклики плотовщиков вливались в низкое окно кельи писателя. Он чувствовал себя уютно в обстановке большой, патриархальной, радушной семьи. В застольных беседах друзья часто возвращались к той далекой поре, когда оба они с трепетом душевным вступали в литературу. Не чувствуя усталости бродил писатель целыми часами по мшистым полянам то один, то в обществе разноголосой детворы и молодой учительницы Веры Г., кроткой, задумчивой, молчаливой девушки. В эти (103) напоенные душистым зноем дни он как-то по-особому воспринимал родную природу. Никогда еще в душе труженика-аскета не была так сильна тоска по радости и гармонии. "Каждый день - вспоминает он - ходил я в сосновый лес, который поднимался высокой стеною за примыкавшим к нашему двору ржаным полем... Я входил в... пасть леса, как входят в полумрак святого храма, и шел среди колоннады сосен до крутого спуска к лугу, за которым сверкала под солнцем гладь реки. Вместе с культом природы возродился и мой идеал гармонии физического и умственного труда. Я работал в столярной мастерской при лесопилке".

В крепко слаженной, до краев заполненной трудом жизни произошел сдвиг. Молодость с ее романтическими мечтами, с ее "тургеневскими" настроениями была позади, жизнь оформилась, но вдруг в лунные ночи над тихим Сожем, в солнечные полдни, пахнущие душистой хвоей, вспыхнул бунт против чрезмерного интеллектуализма и аскетизма. Бунт этот миновал, как миновал приснившийся писателю в полесском уголке "сон в летнюю ночь". Осталась тайная, долго не смолкавшая тоска, осталось стремление соединить культ природы с культом истории. "С тех пор - говорит автор "Книги Жизни" - усилился во мне тот комплекс пантеизма и историзма, который дал мне душевную опору на дальнейшем жизненном пути, среди усилившихся социальных бурь".

Вернувшись в Одессу, он бродил по ее пыльным и знойным улицам, как выходец из другого мира. Кругом кипели партийные споры, молодежь настойчиво требовала продолжения "Писем о еврействе". Чтобы заглушить тоску, С. Дубнов погрузился снова в историю хасидизма и написал обширное введение к будущему большому труду под названием "Социальная и духовная жизнь евреев в Польше 18-го века". Он характеризовал в этом очерке хасидизм, как учение, от которого "становится темнее в голове и светлее в сердце" (слова Гейне о любви). Работая над своей статьей, писатель находился сам в приподнятом "хасидском" настроении ... Но проза жизни требовала своего: на очереди была работа над второй частью учебника.

(104)

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

МЫСЛИ О СТАРОМ И НОВОМ ЕВРЕЙСТВЕ

Весною 1894 года после годового перерыва писатель снова ощутил потребность вмешаться в кипевшую кругом борьбу идей и вернулся к "Письмам". Непосредственный толчок дало дело Дрейфуса, обнаружившее звериный облик французских шовинистов. Деятельность анти-дрейфусовской клики ставила ребром вопрос о морально-политической оценке различных видов национализма. Этой проблеме посвящено было новое "Письмо". Автор его настаивал на строгом разграничении между национализмом наступательным и оборонительным, национальным эгоизмом и национальным индивидуализмом. Он утверждал, что смешивать различные формы национализма так же ошибочно, как ставить на одну доску сожженного за веру Гуса и сжигавшего за веру Торквемаду. Отстаивая этическую ценность правильно понятой национальной идеи, он характеризовал ассимиляционный процесс, как моральную капитуляцию; исключением из общего правила являлись такие идеалисты ассимиляции, как Риссер или Лацарус.

В четвертом "Письме" острие критики направлено прежде всего против крайностей политического сионизма, нашедших выражение в речах одного из вождей движения, Макса Нордау. Автор нашумевшей книги "Вырождение" принялся, перейдя в лагерь сионизма, огулом обвинять в сервилизме деятелей диаспоры, якобы готовых, по латинскому афоризму, "ради самой жизни терять смысл жизни". Поверхностное игнорирование созданной историей обстановки представлялось С. Дубнову "внутренней ассимиляцией"; сионистов типа Нордау он называл "условными националистами". В краткой формуле резюмировал он разницу между тремя главными течениями в еврействе: ассимиляторы считают евреев нацией прошлого, политические сионисты -(105) нацией будущего, а приверженцы "духовного национализма" сверх того и нацией настоящего. Редактор "Восхода", не разделявший взглядов своего многолетнего сотрудника, снабдил его статью, как это бывало уже не раз, осуждающим примечанием.

Русско-еврейская журналистика переживала во второй половине девяностых годов период оживления. "Восход" перешел в руки группы молодых литераторов, по большей части национально настроенных. Возник еще один орган - "Будущность", пытавшийся отражать в одинаковой мере различные течения еврейской общественности. С. Дубнов, уступая настоятельным просьбам, написал для нового журнала статью "О смене направлений в русско-еврейской журналистике", подводящую итоги сорокалетней эпохе. В статье изображен был процесс развития и углубления идей просвещения и равноправия, вплоть до той поры, когда эти идеи нашли завершение в гуманитарно-национальном синтезе.

Основные тезисы статьи легли в основу публичной лекции; они долго потом обсуждались на дискуссионных собраниях. Эти споры, иногда принимавшие резкую форму, крайне огорчали старика Абрамовича, не любившего полемики. Подчеркивая свою нейтральность и "беспартийность", он упрямо повторял: "я не ассимилятор и не националист, а просто еврей". Этот идейный индифферентизм казался непонятным автору "Писем", захваченному борьбой на два фронта. Спор с сионистами велся преимущественно в печати. На публичных собраниях чаще раздавались возражения иного рода: люди, тесно связанные с русской культурой и общественностью, упрекали докладчика в стремлении к отрыву евреев от окружающей среды. Отвечая им с большой горячностью, апостол "духовного национализма" сражался, сам того не замечая, с тем юношей-энтузиастом, который в былые дни, зачитываясь Боклем, объявлял себя космополитом.

К концу посвященного публицистике года писатель затосковал по исторической работе. Большой радостью был для него изданный петербургской историко-этнографической комиссией сборник, содержавший много ценного материала. Председатель комиссии М. Винавер, недавно выдвинувшийся даровитый юрист и общественный деятель, посылая историку эту книгу, указывал, что толчок к собиранию материалов дала статья "Об изучении (106) истории", напечатанная в "Восходе" восемь лет назад. Редакция сборника заявляла во вступлении, что прикоснувшись через изучение исторических документов "к матери-земле", молодые интеллигенты "обрели ту устойчивость, то моральное удовлетворение, которое придает жизни неисчерпаемую ценность". С. Дубнов был взволнован этими признаниями. "Они оправдали - пишет он - мой давнишний призыв к интеллигенции приобщиться к народу через изучение истории; я почувствовал рост новой народной интеллигенции, с которой мне суждено будет вскоре вместе работать и в литературе, и в общественных учреждениях".

В ноябре 1899 года американское издательство Функ и Вогнолс предложило С. Дубнову принять участие в анкете об исторической роли творца христианства. Писатель изложил в своем ответе концепцию, возникшую из аналогии с ранним хасидизмом. Он утверждал, что исследование деятельности Бешта дает ключ к пониманию учения Христа. Оба они - Иисус из Назарета и Израиль Бешт из Подолии - восставали против религиозного ригоризма и формализма, оба обращались с проповедью к простому человеку и ставили веру выше закона. Иисус говорил современникам, обуреваемым политическими страстями, о "царстве Божием внутри нас"; Бешт внушал своим единоверцам, удрученным крахом саббатианского движения, что подвергающийся гонениям "голутный" еврей может обрести душевное блаженство через общение с Богом. С. Дубнов высказывал убеждение, что в иной исторической обстановке "Иисус остался бы таким же творцом религиозного пиетизма внутри еврейства, каким потом стал Бешт... Но учение Иисуса вышло за пределы еврейства и впоследствии смешалось с чуждыми языческими элементами". Евреи, боровшиеся за сохранение наций, не приняли этого учения: зелоты не хотели отречься от политической борьбы, а фарисеи - от национальной дисциплины.

Спустя два года писателю пришлось по просьбе инициаторов анкеты дать ответ на вопрос об отношении современных евреев к личности Христа. Он подтвердил еще раз, что считает Иисуса еврейским пророком, который проповедовал свое учение соплеменникам, в то время как Павел пытался воздействовать на язычников. Передовая еврейская интеллигенция - утверждал он - видит в Иисусе одного из лучших сынов народа, глашатая любви (107) и всепрощения. Но трудно требовать исторического объективизма от массового еврея, который не в состоянии забыть, что предки его в течение ряда столетий были жертвами жестоких расправ, совершавшихся во имя Христа.

Зиму 1899-1900 г. С. Дубнов провел в работе над большой монографией "Внутренняя жизнь евреев в Польше и Литве в 16-ом веке". Он хотел на основании первоисточников (раввинские респонсы и кагальные пинкосы) дать картину еврейского быта в век наибольшего расцвета польско-литовского центра. Долгие часы проводил он среди старинных фолиантов, извлекая крупицы былой жизни из запутанной казуистики раввинских постановлений и из патетических синагогальных проповедей. Эту работу, дававшую писателю большое удовлетворение, вскоре пришлось прервать: на очереди было новое издание "Всеобщей истории евреев". Автор к прежним двум томам решил прибавить третий, посвященный библейскому периоду и составленный на основании новейших достижений библейской науки.

Запись в дневнике, сделанная в феврале 1900 г., говорит о будущих планах: "Сегодня, сидя в парке на солнышке с Идой, я грезил о будущей деятельности. Вот мои мечты. В 1900-1901 г. - издать переработанную "Всеобщую историю евреев"..., в 1902 г. - "Историю хасидизма", в 1903-1904 г. - собрание моих критических статей, в 1905 г. - избранные исторические монографии, а в 1906 г., когда исполнится 25 лет моей литературной деятельности, приступить к "Истории русских евреев". Последнему труду должно быть посвящено второе 25-летие моей деятельности. В том же 1906 году мы поселимся в каком-нибудь уголке Полесья, в домике с садом и огородом. Там я буду полдня заниматься своим историческим трудом, а полдня физической работой и сельским хозяйством. Прожить остаток жизни с Природой и Историей, на ниве Божьей и на высях творчества - вот единственное мое желание".

Мечта о работе на лоне природы не покидала писателя: заметки для библейского тома "Истории" писались в парке, на обсаженном кипарисами холме. Летом, в любимом уголке Полесья С. Дубнов усердно работал за сбитым из досок столом, у окна, выходившего на широкую зеленую лужайку, а по вечерам, во время прогулок с хозяином дома М. Каганом и с Ахад-Гаамом, (108) тоже проводившим лето в полесской глуши, делился с ними мыслями о новейших методах исследованиях Библии. Результатом работы был новый том "Истории", появившийся в конце 1900 г.

Новогодняя запись 1901 года рождена тревожными размышлениями. Она гласит: "Мы вступаем в ХХ-е столетие. Что даст оно нам, человечеству и особенно еврейству? Судя по истории последних десятилетий отошедшего века, можно думать, что человечество идет к новому средневековью, к ужасам войны и национальной борьбы, к поруганию высших этических принципов в политике и частной жизни. Но не хочется верить в такое обобщение. Нынешняя отвратительная реакция должна вызвать контр-реакцию. 18-ый век был веком умственных переворотов, 19-ый - веком политических революций и научно-технического прогресса, 20-ый век должен вызвать революцию нравственную. Должен совершиться этический переворот в сознании большинства, испорченного ростом материальной культуры насчет духовной".

Напряженная кабинетная работа помешала писателю пристальнее всмотреться в то, что происходило вокруг. Ставя прогнозы насчет ближайшего будущего, он проглядел рост революционного движения. Между тем признаки общественного недовольства становились всё более явными: зимою и весною 1901 года оно нашло исход в массовых студенческих демонстрациях и забастовках. Ответом сверху были яростные полицейские репрессии и преследование независимой печати. В еврейских кругах параллельно с революционными настроениями усиливались национальные. В Одессе, считавшейся одним из крупнейших еврейских центров, стал очевидным процесс расслоения интеллигенции. Недавние теоретические дискуссии между националистами и ассимиляторами на заседаниях Общества Просвещения привели к открытому конфликту, когда на очередь поставлен был практический вопрос о программе еврейских народных школ, субсидировавшихся Обществом. С. Дубнов невольно очутился в центре борьбы, разгоревшейся вокруг проблемы национального воспитания,

В середине девяностых годов в среде членов Общества образовалась сплоченная группа, требовавшая расширения преподавания еврейской истории, литературы и древнееврейского языка. Целью этой группы было создание школы нового типа, носящей (109) национальный характер. Комитет Общества по-прежнему держался принципа русской школы для еврейских детей. В ответ на требование оппозиции он заявил, что национальное воспитание несовместимо с общеевропейским образованием. Ожесточенная баталия разыгралась на очередном общем собрании весной 1901 г. Огорченный резкостью полемики и нападками, носившими личный характер, С. Дубнов тщетно пытался перенести прения на принципиальную почву. Он возражал против разграничения между "еврейским" и "общеобразовательным" элементом в обучении. "Ни одна живая нация - заявлял он - не знает такого различения, ибо общечеловеческое всегда воспринимается через национальное, и если нам недоступно преподавание на национальном языке, то мы должны, по крайней мере, усилить в программе национальное содержание. Ведь для народа в диаспоре национальное воспитание является суррогатом территории; школа должна быть щитом против ассимилирующего влияния среды, а не только поставщицей "полезных знаний"; кроме утилитарных задач она имеет моральные и духовные".

В обществе и прессе было много шума по поводу этого собрания; оно было началом той деятельности, которую С. Дубнов назвал "культуркампфом" (борьбой в области культуры). Сионисты и националисты, объединившись, образовали "Комитет национализации", ставивший себе задачей борьбу за усиление национального элемента в еврейских общественных учреждениях и прежде всего в школе. В этой организации ахад-гаамисты составляли центр; на крайних флангах находились политические сионисты и "дубновисты".

Выступления на собраниях отнимали у писателя много времени и энергии; несмотря на это, он своевременно закончил третью часть учебника, посвященную средним и новым векам. Учебник этот не был допущен в школы: его содержание вызвало неудовольствие цензуры. Автору поставлено было в вину, что он "старается выставить... заслуги евреев и умалчивает ... о темных сторонах их деятельности, объясняющих враждебное отношение к ним народов". Особенно возмутили цензоров-бюрократов главы, содержавшие критику мер правительства по отношению к евреям. Цензурный запрет разрушил планы писателя; третья часть учебника, в отличие от первых двух, осталась (110) внешкольным пособием, и лишь немногие учителя пользовались ею тайком от начальства.

К практическим неудачам С. Дубнов привык относиться стоически; гораздо больше угнетала его мысль, что случайные работы отодвигают в неопределенное будущее давно задуманный большой труд. Тем не менее он не считал себя вправе отказываться от попыток популяризации еврейской истории. Когда в Америке начала выходить Еврейская Энциклопедия на английском языке, он счел своим долгом помочь новому изданию и в течение ряда лет выполнял обязанности редактора-консультанта.

Летом 1901 г. Дубновы покинули пыльную Базарную улицу и поселились в тихом приморском переулке, в уединенном домике с садом; сквозь зелень смутно просвечивала синева моря. Измученный усиленной работой и городской сутолокой, писатель, приведя в порядок библиотеку и архив, уехал в Полесье, а оттуда - в родной город. Сразу почувствовал он, как изменилась за последние годы сонная еврейская провинция: всюду кипели политические споры; приезжий гость осаждался посетителями, жаждавшими обмена мыслей. Перемены в семейной обстановке были менее ощутительны; но скромный домик, в котором жила семья, казалось, еще больше съежился и врос в землю. Мать сильно кашляла и была грустна; невеселы были и молчаливые стареющие сестры. За самоваром велись тихие беседы о семейной нужде и заботах, об умерших и живых родственниках. Когда сын прощался с матерью, старушка горько плакала, словно чувствовала, что это последнее свидание. Она вскоре умерла от той же болезни, которая свела в могилу ее мужа. Уезжая из Мстиславля, писатель не подозревал, что видит и мать свою, и родной город в последний раз.

Вернувшись в Одессу, он снова с головой ушел в публицистику: нужно было закончить теоретическую часть "Писем" и перейти к злободневным темам. В осенние дни в обширном кабинете, куда доносился шум далекого морского прибоя, писалась статья "Раздробленная и объединенная партия" (Восход, 1901, № 11). Тему подсказала деятельность недавно возникшего Комитета национализации. Писатель пришел к убеждению, что необходима единая национальная партия, обнимающая различные (111) группировки ; он опасался, что в результате обособления сионистов энергия, необходимая для обслуживания миллионных масс еврейства, уйдет целиком на создание убежища для небольшой части народа.

В следующем "Письме", носившем название "Автономизм, как основа национальной программы" (Восход, 1901, кн. 12), формулирована центральная идея всего цикла статей. Провозглашая принцип "культурно-национальной автономии", писатель впервые конкретизировал неопределенное требование "национальных прав", выставленное им три года назад. В связи с новой концепцией он подробнее развил свою излюбленную идею диалектической триады. 19-ый век представлялся ему веком борьбы против национально-религиозного тезиса, который в течение ряда столетий обособлял евреев от окружающего мира и подавлял индивидуальную свободу. Возникший в этом веке антитезис был восстанием человека в еврее, протестом против деспотизма коллектива. Этот протест оказался, однако, односторонним: гуманизируя еврея, он денационализировал его. Установление гармонии между гуманизмом и национализмом является задачей двадцатого века. В этом веке еврейству предстоит осознать себя, как культурно-историческую свободно самоуправляющуюся нацию. Единицей самоуправления должна стать национальная община, включающая в свой состав как религиозных евреев, так и неверующих. Такая секуляризованная община является более действенным орудием национального объединения, чем традиционная, автоматически исключающая свободомыслящую интеллигенцию. Союз автономных общин в каждой стране и всемирный еврейский "Союз Союзов" должны стать высшими представительными органами разбросанной по различным странам нации.

Формулируя свою концепцию "автономизма", С. Дубнов не знал еще о недавно появившемся труде австрийского социал-демократа Реннера-Шпрингера, создавшего теорию "персональной автономии" для нетерриториальных наций: "... Я пришел пишет он в "Книге Жизни" - совершенно самостоятельно к тому решению вопроса, которое позже, после мировой войны, было формулировано еще проще: автономия национальных меньшинств. Само собой разумеется, что предпосылкой для всей этой системы (112) должно быть международное признание евреев живою и единой во всем мире национальностью".

Идя дальше по пути конкретизации идеи национальной автономии, писатель посвятил следующую статью проблеме национального воспитания ("Восход", 1902, кн. 1). На примерах из жизни современных западных евреев он показал глубокую душевную раздвоенность людей, по рождению принадлежащих к еврейству, а по воспитанию и культуре - к другому народу. Раздвоение это стало в последнее время особенно мучительным вследствие роста антисемитских настроений во многих странах Европы. Автор "Письма" видит выход из ненормального положения в том, чтобы для молодого поколения "кровная" нация стала культурною, и оно могло воспринимать человеческое через национальное. Он формулирует это так: "Старая школа, хедер и иешива, воспитывала только еврея, новая воспитывает беспочвенного "человека"; новейшая должна формулировать одновременно еврея и человека". Исходя из этого принципа, С. Дубнов предлагал коренным образом преобразовать хедер, введя в его программу общеобразовательные предметы, и одновременно реформировать в национальном духе преподавание в начальных школах. Вопрос о языке преподавания в ту пору в "Письмах" еще не затрагивался; но когда после революции 1905 г. "Письма" вышли отдельным изданием, в главу о национальном воспитании автор внес требование "равноправия для живого народного языка".

Принципы, высказанные в этой главе, были развиты С. Дубновым в докладе, прочитанном на собрали членов Общества Просвещения в мае 1902 г. Докладчика поддержал Ахад-Гаам, утверждавший, что школа, отчуждающая своих питомцев от родной культуры, творит дело морального разрушения. Обе речи, произнесенные спокойным, сдержанным тоном, вызвали бурю в переполненном зале. Дебаты приняли такой страстный характер, что представитель полиции закрыл собрание, не допустив до голосования резолюции.

Писателя, забросившего на продолжительное время историческую работу, неожиданная резкость идейной полемики привела в уныние. Всё чаще стали его смущать сомнения в правильности (113) избранного пути. "С грустью вижу - пишет он в дневнике - как втягиваюсь в общественную борьбу в ущерб главным работам. От истории то и дело урываю время для публицистики, а от последней для непосредственной общественной деятельности. Нельзя так разбрасываться. Это нивелирует ум, обезличивает... Идет 22-й год моей литературной деятельности, а работы у меня осталось больше, чем на 25 лет".

(114)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ПРОЩАНИЕ С ЮГОМ

Литературный кружок, возникший в начале девяностых годов и постепенно пополнявшийся новыми членами, стал ядром Комитета национализации, председателем которого состоял С. Дубнов. Заседания происходили в квартире писателя, в обширном кабинете с выходящими в сад окнами. Некоторые из новых соратников стали друзьями семьи Дубновых: энергичный, общительный М. Дизенгоф, впоследствии мэр Тель-Авива; молодой раввин X. Черновиц, человек с большим теологическим и философским образованием; недавно поселившийся в Одессе X. Н. Бялик. Бялик на первый взгляд производил впечатление флегматика: плотный, круглолицый, молчаливый, он во время заседаний обычно усаживался в дальнем углу и казался погруженным в размышления. Стихи молодого поэта, печатавшиеся в журнале "Гашилоах", уже тогда поражали сочетанием внутренней силы с глубокой, сдержанной нежностью, но немногие, вероятно, читали их с таким увлечением, как историк-публицист, ощущавший себя "неудавшимся поэтом". С. Дубнов, по-видимому, раньше оценил оригинальность творчества Бялика, чем своеобразие его натуры Новый член одесского кружка не укладывался ни в какие рубрики. В противоположность старшим собратьям, он на заре своей писательской деятельности не был книжником и не любил разговоров на литературные темы; рассказывали, что он проводил много времени на пыльном дворе своего дома в играх с оборванными ребятишками или пролеживал в одиночестве целые часы на каменистом морском берегу под палящими лучами солнца. Ближе всех по духу был ему в ту пору С. Абрамович, упрямо подчеркивавший свою особую стать; писатели часто захаживали к Дубновым вдвоем.

(115) Комитет национализации избрал своей постоянной трибуной общественный клуб "Беседа". Лекции и доклады привлекали большую аудиторию; нередко выступал в качестве докладчика и С. Дубнов, обычно, впрочем, предпочитавший писаное слово устному. Его соратники жаловались, что писатель неохотно покидает кабинет для форума; он объяснял им, что литературная пропаганда обращена к более широкой аудитории, чем устная.

"Восход" печатал "Письма" без оговорок, но отношение редакции к идейной установке их автора оставалось неясным. У писателя не раз возникало желание побеседовать с новыми руководителями журнала; найти общий язык - казалось ему - будет нетрудно. Весной 1902 года он уехал в Петербург.

Север встретил гостя прохладным невским ветром. Стоял май, сумерки одевали город голубоватой дымкой. Почти двадцать лет прошло с тех пор, как юный мечтатель, бродя по гранитной набережной, вглядывался в водную глубь и в глубь своей души, мятущейся, ищущей, неудовлетворенной. Теперь по петербургским улицам в раздумьи шагал достигший зрелости человек. Он нашел смысл и цель существования, прошлое открылось перед ним, жизненный путь казался прямым, как убегающая вдаль лента столичного проспекта, но тоска, смутная, неизжитая тоска юных дней поднималась со дна души в зыбкой полумгле белой ночи ...

Предаваться воспоминаниям мешали встречи с людьми. Месяц пребывания в столице прошел в беседах и спорах с новыми и старыми знакомыми. Приезжий приглядывался к вышедшему на арену за время его отсутствия поколению журналистов и общественных деятелей. Бросалась в глаза разница между Петербургом и Одессой: в столице выше был интеллектуальный уровень, шире горизонты; но писатель с грустью констатировал, что местным деятелям не хватало наивного энтузиазма одесситов. Редко встречал он в литературной среде сочувствие своим взглядам. Главный редактор "Восхода" Л. Сев, человек с большим философским образованием, решительно отвергал национальную программу и в школьном деле и в других областях культурной жизни. Его идеалом, сложившимся под влиянием Германа Когена, был идейный синкретизм, органическое слияние элементов русской и еврейской культуры. Другие члены редакционного коллектива были более национально настроены, но общее отношение их к идеологии (116) "Писем" можно было бы охарактеризовать, как "дружеский нейтралитет". Дав возможность участнику одесского "культур-кампфа" развить свою концепцию, редакция отказалась высказаться по поводу кампании за национальное воспитание. Статья, писавшаяся в огне редакционных споров (Восход, 1902, № 3-6), отличалась горячностью тона. "Отныне - писал С. Дубнов - национальное воспитание является боевым паролем; это - ш и б о л е т, по которому можно отличить направление данной группы. Ни один народ в мире ... не может указать на такой чудовищный пример, чтобы... интеллигенция противопоставляла общечеловеческое своему национальному". Людям, выражавшим недовольство по поводу термина "национальная интеллигенция", он возражал: "пока существует ассимиляция, должна существовать национализация".

Несмотря на принципиальные разногласия, между писателем и руководителями "Восхода" установились дружеские отношения. Редакция приняла решение печатать в приложении к журналу трехтомную "Историю" в новой обработке. Избавление от издательских хлопот и пререканий с цензорами было большим облегчением для автора "Истории"; но он понимал, что живя на далеком юге, трудно следить за печатанием большого труда в Петербурге. Старая тяга к северу снова ожила в его душе. С планами литературными совпадали семейные: дочери, кончавшие гимназию, мечтали о столичном университете. Однако, возобновлять унизительные хлопоты о праве жительства писателю не хотелось; он стал подумывать о переселении в близкую к столице Вильну. Одесские общественные распри сильно его утомили; всё чаще приходила в голову мысль, что в новой обстановке легче будет посвятить себя целиком научной работе. Действительность рассеяла эти иллюзии: именно в "литовском Иерусалиме" пришлось С. Дубнову пережить бурную пору революции.

Вернувшись в Одессу, писатель окунулся в привычную атмосферу. Квартира в тихом приморском переулке в приемные часы осаждалась посетителями, жаждавшими побеседовать на темы, затронутые в недавних публицистических статьях. Неожиданным гостем оказался бойкий незнакомец, назвавший себя Ю. Волиным и заявивший, что является представителем возникшей в Минске (117) "еврейской независимой рабочей партии" (название это звучало иронией: "независимцы" находились в полной зависимости от известного шефа охраны Зубатова, пытавшегося при их помощи разложить растущее рабочее движение). Волин пытался в Одессе завязать сношения с Комитетом Национализации, но потерпел фиаско: узнав об истинном характере его деятельности, Комитет категорически отказался иметь с ним дело. Расчеты на помощь со стороны С. Дубнова свидетельствовали о крайней политической наивности: еще не подозревая закулисных связей своего гостя, писатель решительно отверг программу, отдающую экономической борьбе предпочтение перед политической.

Очередное "Письмо" (Восход, 1902, кн. 11-12) называлось "О растерянной интеллигенции" и было ответом на недавно напечатанные пространные рассуждения о национальном вопросе одного из заправил одесской еврейской общественности М. Моргулиса. Противник С. Дубнова между прочим напомнил ему о "грехах юности" статьях периода бунтарского свободомыслия. Писатель ответил цитатой из Виктора Гюго: "Горизонт стал иным, маркиз, но не душа. Ничто не изменилось внутри, но всё вокруг меня. Глаза остались те же, но они видят другое небо".

Интенсивная работа над "Историей" заполнила последнюю проведенную в Одессе зиму. Писатель почувствовал большое удовлетворение, когда этюд "Что такое еврейская история" появился в Америке в переводе Генриетты Шолд (Jewish History. An Essay in the Philosophy of History. Philadelphia). Но сразу нахлынули горькие мысли: давно уже порывался он переработать и издать в виде брошюры статью, в которую вложено было столько душевного пыла, но этого до сих пор не удалось сделать. Ждали своей очереди и другие давно задуманные работы. В марте 1903 г. в дневнике появляются грустные строки: "Силы уходят, жизнь уходит, всё чаще считаешь, сколько еще осталось жить. Десятками лет откладываются крупнейшие работы ..."

С наступлением весны С. Дубнов стал собираться в Вильну, чтобы подготовить переселение. Но неожиданно все личные планы отодвинула в тень весть о кровавом кишиневском погроме.

7-го апреля 1903 г. в клубе "Беседа" собралась большая аудитория послушать молодого сионистского деятеля В. Жаботинского. Талантливый журналист, недавно ставший рьяным (118) приверженцем Герцля, в своей речи изображал еврейство диаспоры в виде народа-призрака, который бродит по распутьям мира, внушая окружающим страх и антипатию; эти чувства исчезнут - утверждал оратор - лишь тогда, когда евреи станут нормальной территориальной нацией. С тяжелым чувством слушал С. Дубнов звучавшие с трибуны пламенные тирады. Ему думалось: много ли нужно, чтобы внушить колеблющейся еврейской интеллигенции страх перед собственной национальной тенью? В перерыве он одиноко шагал по широкому фойе, как вдруг внимание его привлекли возбужденные голоса и горький плач: беглецы из близкого Кишинева, спасшиеся от резни, принесли весть о только что пережитых ужасах.

Вскоре выяснилась страшная правда: в течение трех дней в городе свирепствовал жестокий погром на глазах полиции, а кое-где и при ее участии. Резня была инспирирована сверху и осуществлена подонками населения. Подробности, передававшиеся очевидцами, леденили кровь. Кишиневская трагедия на время оттеснила на задний план все проблемы еврейской общественности. Когда люди пришли в себя, возникла потребность реагировать на совершившееся. Прежде всего казалось необходимым оповестить миру правду об ужасах погрома. С. Дубнов предложил создать информационное бюро, которое занялось бы собиранием материала и оглашением его заграницей. План этот встретил всеобщее сочувствие; в Кишинев командирован был Бялик. Плодом его поездки явился не только обильный фактический материал, в течение короткого времени обработанный С. Дубновым и отправленный заграницу, но и потрясающие образы знаменитой поэмы, напоенной гневом, болью, жгучим стыдом.

Кишиневский взрыв создал атмосферу тревоги: над всей чертой оседлости повис дамоклов меч погромов. Наиболее активные элементы еврейской общественности сознавали необходимость самообороны. Одесская группа писателей долго обсуждала текст воззвания, призывающего еврейское население оказывать вооруженный отпор насильникам. Воззвание, написанное Ахад-Гаамом по древне-еврейски (из конспиративных соображений) и подписанное анонимной, "группой писателей", разослано было официальным представителям еврейских общин. До широких кругов общественности оно, однако, не дошло. Самооборона, (119) организованная вскоре в ряде городов, родилась не в кабинетах писателей, а в народных массах; она стала делом рабочего движения, одним из актов революционной борьбы.

Когда волнение, вызванное кишиневским погромом, несколько улеглось, и С. Дубнов, очутившись в Вильне, погрузился в сумрак извилистых средневековых переулков и старинных синагог, в душе ожила тоска по литературной работе. Ему думалось: как чудесно будет воскрешать прошлое в обстановке, где каждый камень говорит о былом... Но кругом всё жило настоящим. Еврейская общественность потрясена была до дна: особенно сильно ощущалось брожение в кругах молодежи. Писателю приходилось вести бесконечные беседы с людьми различных направлений; одни призывали к эмиграции, другие - к усилению борьбы с правительством. Он сам попытался сформулировать обуревавшие его чувства в статье "Исторический момент", вызвавшей острый конфликт между редакцией "Восхода" и цензурой. Никогда еще за долгие годы свой литературной деятельности автор "Писем" не ощущал такого возмущения против контроля тупых чиновников, как в те дни, когда писались эти дышащие болью строки. Статья начиналась словами: "Мы снова переживаем события, доказывающие, что история имеет более кругообразное, чем прямое движение. Сейчас только мартиролог еврейства совершил полный круг - от уманьской резни до кишиневской, от 1768 г. до 1903 г. Двадцать два года тому назад мы, догматики прямолинейного прогресса, впервые с изумлением и ужасом увидели, как круто загнулась "прямая" линия новейшей истории и пошла по направлению, приближающему нас к исходной точке, к мрачному прошлому. Теперь круг замкнулся, конечная и исходная точка сошлись ... Но к постигшему нас новому удару мы оказались в смысле психологическом более подготовленными ... Пережитое двадцатилетие завещало нам... великий лозунг: национальная самопомощь". Самопомощь эта, по мнению автора, должна идти в двух направлениях: борьбы за гражданские и национально-культурные права во всех странах, где живут евреи, и создания нового центра еврейства путем массовой организованной эмиграции в Америку.

Статью пришлось из-за цензуры напечатать с сокращениями. Спустя два года С. Дубнов вернулся к теме самопомощи и (120) самообороны во введении к немецкому изданию "Писем", появившемуся в переводе доктора Фридлендера (Die Grundlagen des National-Judentums, Berlin, Juedischer Verlag, 69 S. 8).

Разлука с югом наступила в середине лета. Писатель бродил по парку, по берегу моря, прощался с местами, где столько было передумано в часы одиночества. Ему хотелось проститься с друзьями интимно, в тесном кругу, но пришлось уступить их настояниям: на прощальном вечере присутствовало свыше тридцати человек. "Книга Жизни" так рассказывает об этом: "В речах звучала тоска разлуки, особенно в речи Абрамовича. Он говорил о первых годах нашей совместной одесской жизни, когда еще не было этих официальных "заседаний" с ... раздражающими спорами, а были тихие дружеские беседы о высших проблемах жизни и литературы. В некоторых речах слышался мягкий упрек, что я покидаю Одессу в разгар борьбы. Сильно взволнованный, объяснил я в своей ответной речи, что... наша общественная жизнь вступила в полосу бурь. Я сам был захвачен этой борьбой, но меня зовет другой долг перед народом, долг историка, и я ухожу в более тихую гавань".

Спустя несколько дней в вагонном купе двое людей предавались воспоминаниям об осеннем вечере, когда они приехали в Одессу с малыми детьми. Тринадцать лет, проведенных в шумном южном городе, не прошло бесследно: у писателя появилась в волосах густая проседь, а сеть морщин под глазами его подруги говорила о трудной жизни. И всё же они с грустью покидали город, где осталась частица души. Впоследствии, подводя итоги одесскому периоду, С. Дубнов писал: "Было пережито много тяжелого, но немало светлого, хорошего... Одесский период был жарким полднем моей жизни. До заката еще далеко, но лучшие годы жизни были уже позади. Семейное гнездо переносилось на новое место, где оно уже не останется полным, ибо у птенцов подросли крылья, и им предстояло улететь в разные стороны ... А я покидал теплый юг, теплое море, друзей и соратников... Ища покоя для измученной души и тишины для научной работы, я менял место. Увы, не от меня зависело менять время. А предстоявшие годы жизни совпали с эпохою социальных бурь" ...

(121)

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В ЛИТОВСКОМ ИЕРУСАЛИМЕ

С балкона новой квартиры Дубновых открывался вид на крыши низких домишек и колокольни средневековых костелов. Зеленевшие на горизонте леса кольцом замыкали старинный город. Широкая улица круто спускалась к торговому центру, шумному и грязному, но другой ее конец упирался в пахучую зелень хвойного леса.

Когда столяр прилаживал высокие полки к стенам кабинета, писателю мерещились долгие годы работы за письменным столом. Тем временем семейное гнездо пустело: старшая дочь уехала в столицу, в университет, младшая - в недалекий провинциальный город кончать гимназию. "Это был - вспоминает впоследствии автор "Книги Жизни" - первый случай разлуки в нашей семье, радостный для молодежи, грустный для старших. Чувствовалось, что ... единый организм рассыпается, рвется связь поколений" ...

Грусть, проникающая относящиеся к этому времени страницы дневника, вызвана была не только отлетом птенцов из гнезда. Поступление дочери на Высшие Женские Курсы, куда еврейке трудно было попасть вследствие ограничений, считалось в семье большой удачей; больше всех радовался отец, для которого высшее образование было в юные годы недостижимым идеалом. Но к радости примешивалась тайная тревога. Ключ к ее пониманию дают слова о рвущейся связи поколений. Не физическое, а духовное разобщение с детьми, уходившими в какую-то свою, непонятную жизнь, удручало в ту пору писателя, мечтавшего об идейном единомыслии в пределах собственной семьи и о гармоническом содружестве между старшим и младшим поколением на арене еврейской общественности.

Вся юность С. Дубнова прошла под знаком борьбы с (122) "отцами", носителями вековой традиции. Придя после полосы отрицания к национально-гуманитарному синтезу, он твердо верил, что новый строй идей окажется приемлемым для молодежи. "Мы были уверены - говорит он в воспоминаниях - что молодое поколение примет наш ... в муках рожденный синтез, как основу для дальнейшего развития своего миросозерцания". Объективизм летописца, привыкшего наблюдать смену идей в чередовании поколений, изменил писателю, когда он сам очутился в лагере "отцов". Будучи рационалистом в теории, он на деле всегда руководился чувством; и когда оказалось, что рожденная в кельях маскилов амальгама индивидуализма со спиритуалистическим национализмом не в состоянии дать ответ на запросы поколения, волею истории брошенного в гущу массовых движений, он испытал горькое разочарование.

В Вильне, старом центре еврейской культуры, общественная дифференциация ощущалась острее, чем в Одессе. Писатель с интересом приглядывался к новым течениям и новым людям. Он охотно принял предложение нескольких представителей местной организации Бунда обсудить сообща ряд спорных идеологических вопросов. Беседа состоялась в квартире Дубновых в присутствии гостившего в Вильне Ахад-Гаама. Подробности этой первой встречи с деятелями революционного подполья так переданы в воспоминаниях: "В условленный вечер... в мой кабинет вошли поодиночке четыре или пять человек, назвавшихся конспиративными именами ( Среди представителей "Бунда" несомненно находились С. Гожанский-Лону и В. Айзенштат-Юдин).

... С большой предупредительностью я принял своих таинственных гостей. Их бледные интеллигентские лица, на которых лежала печать политического мученичества, расположили меня к ним. Тихо велась наша беседа. Ахад-Гаам почти не участвовал в ней; он только внимательно слушал, сидя на диване, и непрерывно курил. Он заранее считал всякое соглашение невозможным, да и бундисты, по-видимому, не возлагали на него никаких надежд. Я... к концу формулировал наши разногласия в двух основных пунктах: как историк, я не могу разделять учение исторического материализма, которое по моему мнению в особенности противоречит выводам еврейской истории; (123) как публицист я нахожу, что обостренная классовая борьба внутри еврейства несовместима с национальной в момент, когда наш народ как целое подвергается нападению и должен поэтому защищаться тоже как целое против общего врага. Было ясно, что нам не сойтись ... Мы расстались мирно, установив наши разногласия, пока еще теоретические".

Через два дня после этой беседы произошли события, которые могли послужить комментарием к некоторым ее моментам. Гомель, один из центров еврейского рабочего движения, стал ареной погрома. Здесь, однако, обстановка была иная, чем в Кишиневе: погромщиков встретил вооруженный отпор отрядов рабочей самообороны. Люди, которых С. Дубнов упрекал в отрыве от народа, в трудную минуту оказались самыми мужественными борцами за народное дело.

Вести из Гомеля разбередили в душе писателя незажившую рану. Запись в дневнике носит следы душевного смятения: "Нет покоя. Работа из рук валится. Хочется кричать от боли, раскрывать эту бездну зла - какая уж тут спокойная научная работа! Душа истерзана... В Вильне то же, что в Одессе. Не укрыться от общего горя..." В главах "Всеобщей истории евреев", писавшихся в эти дни, нашли отражение тогдашние переживания автора. Описывая погром в Александрии, историк видел перед собой картины Гомеля и Кишинева; образ слабоумного Калигулы в его воображении сливался с образом Николая второго. Этот параллелизм прошлого и настоящего характерен и для всех последующих трудов С. Дубнова, вплоть до десятитомной "Истории", где горячность публициста нередко нарушает спокойный ход исторического повествования.

Загрузка...