Спустя некоторое время писатель сообщил друзьям, что (237) планы его определились: "Едем не в Цюрих, а в Ригу... Многое говорит за Ригу: ... среда не такая чужая, ближе к детям, советским и варшавским. Мы ведем здесь грустную жизнь, наружно тихую, но полную внутренних тревог. Тяжел этот переходный момент, это эмигрантское настроение. Друзья в Палестине удивлены моим нежеланием переселиться туда; они не понимают, что в наши годы менять климат, язык и весь строй жизни значило бы подорвать остаток сил, все-таки для чего-то нужных... Пописываю (именно: не пишу систематически) воспоминания. Добрался уже до 1908 года... Буду писать дальше. Иначе очумеешь от ежедневных газет и ужасных атмосферических влияний". Эти письма, написанные по-русски (переписка с Чериковерами обычно велась по-еврейски), отличаются несвойственной их автору осторожностью, вызванной цензурными условиями.
Стояли прозрачные, нежаркие летние дни, налитые до краев медовым ароматом цветущих лип. Опять, как в начале двадцатых годов, писатель совершал одинокие прощальные прогулки по тихим улицам-аллеям. Много было пережито и передумано в этой обстановке; много задушевных бесед велось на скамейке парка возле пестрой цветочной клумбы. Теперь все это принадлежало прошлому. Кругом шумел чужой, злобный, враждебный город, наводненный коричневыми батальонами.
В августе Дубновы покинули Берлин. Тонущее в зелени предместье Риги, где они нашли временный приют, напоминало оставленный ими уголок, и писатель решил там поселиться. Квартира в белой двухэтажной вилле тоже понравилась ему сходством с берлинской. Некоторый недостаток комфорта с избытком искупала настоящая близость к природе: прямо в окна кабинета глядела зеленая стена леса. Вновь овеял писателя своим дыханием родной север, суровый и нежный, со мхами и вересками, с легкой изморозью по утрам и влажным, бодрящим балтийским ветром.
Знакомыми показались и люди, окружившие гостей заботой и вниманием; среди них С. Дубнов встретил не мало единомышленников. Местная еврейская жизнь носила отпечаток провинциальности, но в ней чувствовалась целеустремленность, инициатива, национальный пафос. Проповедник автономизма имел возможность убедиться воочию в плодотворности гарантированной законом автономии: за короткое время в маленькой стране (238) создана была усилиями общественников-энтузиастов сеть школ разного типа, постоянный еврейский театр, пресса. Теперь, однако, этим достижениям грозила опасность: под влиянием поветрия с запада в Латвии усиливался шовинизм и антисемитизм. Писатель, бежавший от гитлеризма, испытывал тревогу за судьбу страны, давшей ему приют; он делился своими опасениями с женой, но тяжело больная женщина уже слабо воспринимала окружающую действительность. Ее не радовали краски северного пейзажа, не волновали рассказы посетителей; все безнадежнее погружалась она в трясину недуга. После переезда на новую квартиру она почти перестала двигаться и целые дни проводила в глубоком кресле, безучастно перебирая восковыми пальцами страницы лежащей на коленях книги.
Приведя в порядок свой архив и библиотеку, С. Дубнов вернулся после долгого перерыва к рукописям и корректурам. "... Я уже приступил к обычным работам, - пишет он Чериковерам в конце сентября: - но не сетую на частых посетителей из города ... Что ни говори - свой круг, свои люди, ткущие дальше нить нашей русско-еврейской традиции. Я на каждом шагу чувствую эту живую связь с моим былым читателем, и сейчас, в атмосфере воспоминаний, мне это очень дорого ... Я возобновил мемуары, но часто меня отвлекают другие работы (редактирование переводов и пр.)".
Связь с миром и близкими людьми поддерживала переписка, дружеская и деловая, более оживленная, чем когда-либо. Писатель систематически читал корректуры своих книг, выходивших заграницей. Крупное французское издательство выпустило "Новейшую Историю"; первые тома "Всемирной Истории" печатались в Палестине. С. Дубнов сам предпринял новое издание учебника, вышедшего в Берлине в 1932 году, и добавил к прежнему тексту заключительную главу. "Я очень много работаю - сообщал он И. Чериковеру, которого привык посвящать во все подробности своей литературной деятельности: ... в голове роятся планы публицистические... Я впал бы ... в меланхолию, если бы не любимая работа и та поэзия мысли в уединении, которая спасала мой дух в самые трудные минуты жизни. Смотрю даже с философским спокойствием на нынешнее мировое безумие и (239) думаю только, доживет ли наше поколение до конца этой эпидемии" ...".
Суровая снежная зима отрезала Лесной Парк от города. Лес утонул в сугробах. С. Дубнов работал над мемуарами; вставали в памяти метельные зимы прошлого, и эта новая казалась их прямым продолжением. В уединенном доме царила тишина, нарушавшаяся только воем ветра в трубе. Откладывая в сторону рукопись, писатель входил на цыпочках в спальню, и всякий раз у него сжималось сердце: безысходная резигнация глядела из глубоко запавших глаз больной. Ставшее почти невесомым тело утратило волю к жизни: казалось, усталость, которую Ида Дубнова мужественно преодолевала в течение целого рядадесяти-летий, легла теперь всей своей тяжестью на бессильные плечи. Домашний врач пришел к убеждению, что скрывать правду бесцельно: он высказал то, о чем окружающие давно догадывались сами - что операция немыслима, положение пациентки безнадежно, и дни ее сочтены. Решено было перевезти ее в больницу.
Потянулись недели медленной агонии в белой больничной комнате. Больная, одурманенная наркотическими средствами, часто теряла сознание; в угасающем мозгу жило одно желание - повидать детей. Приехать смогла только старшая дочь; сын Яков и дочь Ольга, жившие в России, не добились разрешения на отъезд. Последнюю неделю своей жизни Ида Дубнова провела в дремоте; иногда черты ее лица, обугленные страданием, вдруг мягчели, запекшиеся губы шевелились в полузабытьи и что-то шептали; слов нельзя было разобрать, но было ясно больная разговаривала с детьми. Смерть, наступившая во сне, преобразила ее: разгладились глубокие морщины, бороздившие лоб и щеки, и то тихое, целомудренное, девичье, что было сутью ее натуры, проступило в неподвижном облике. В маленьком синагогальном приделе она лежала строгая, бледно восковая, с тонко очерченным профилем, удивительно похожая на снимок, сделанный в молодые годы.
Ее хоронили 23 января - в морозный солнечный полдень. На кладбище собрались чужие люди; в этом городе, куда она приехала умирать, у нее почти не было друзей. Сдержанную речь произнес раввин, торжественно прозвучала заупокойная (240) молитва, и в чужую холодную землю опущен был маленький, легкий гроб...
Вернувшись с кладбища, писатель слег: организм не выдержал напряжения последних дней. Тишину опустевшей квартиры нарушали время от времени осторожные звонки; заглядывали участливые соседи, приезжали посетители из города пожать руку, выразить соболезнование. Особенно частым гостем был недавно приехавший из Германии Даниил Чарный. Тихим голосом рассказывал он политические и литературные новости, а иногда просто подолгу молча сидел возле кровати больного. Долгие часы отец и дочь проводили теперь наедине, беседуя вполголоса, вспоминая былое - людей, города, любимые стихи ... Вероятно, никогда еще их близость не была такой полной, как в эти зимние дни в лесной глуши. Незадолго до отъезда дочери писатель вынул из большой картонной папки конверт с четкой надписью "только для семьи" и прочел ей отрывки из дневника, носившие личный характер, и главу из автобиографии, не предназначенную для печати.
На следующий день дочь не застала отца на обычном месте - в кресле возле столика с газетами. Он сидел за письменным столом; перед ним лежала рукопись, испещренная поправками и заметками на полях. В раздумьи напевал он вполголоса свою любимую хасидскую мелодию, и взгляд его казался сосредоточенным и твердым, как всегда. Он вернулся к работе.
Каждое утро заснеженный почтальон выбрасывал из портфеля вороха корреспонденции. Письма приходили с разных сторон, от старых и новых друзей и знакомых, до которых дошла весть о смерти Иды Дубновой. Писателя трогало искреннее горе немногих, которые сумели близко подойти к сдержанной, замкнутой женщине и оценить цельность ее натуры, ее молчаливое мужество, ее застенчивую душевную теплоту. Теперь к их скорби примешивалась тревога за ее долголетнего спутника, оставшегося на склоне лет одиноким в чужой стране.
С. Дубнов не скрывал от своих постоянных корреспондентов, что преодоление одиночества дается ему не легко. "Работаю еще усерднее прежнего, - пишет он в марте 1934 года - в этом для меня единственное спасение". В письмах этого периода он часто предается воспоминаниям о Берлине.
(241) Весной 1934 года первый том мемуаров был закончен и сдан в печать. Одновременно готовилось издание книги в Палестине. Писатель ждал появления своей автобиографии с непривычным волнением: эта книга, в которой нашли исход таившиеся под спудом порывы юности, занимала особое место в длинном ряду его трудов. Было время, когда самоучка, потрясенный знакомством с мировой литературой, возмечтал о художественном творчестве. Эти мечты остались неосуществленными: повесть, которую он писал с большим увлечением, оказалась неудачной, а робкие стихотворные опыты пришлось навсегда схоронить в черновых тетрадях. Но тоска юных лет не угасла: сквозь ткань публицистики нередко пробивалось лирическое волнение, придавая фразе особый ритм, а в отрывках исторического повествования чувствовалось тяготение к роману. Заботясь о выдержанности научного стиля, историк в последней редакции устранял некоторые чужеродные элементы; только в интимных фрагментах автобиографии он дал волю тайным порывам, и образы, таившиеся под спудом, хлынули обильным потоком ...
Первые главы "Книги Жизни" написаны были в начале двадцатых годов, когда автор их пытался найти в прошлом убежище от бурь современности. Эта потребность с новой силой возникла почти пятнадцать лет спустя, в дни, когда заканчивался первый том. Погружение в прошлое помогало преодолеть и тоску одиночества, и депрессию, вызванную политической обстановкой. Отсталая, убогая Латвия переживала тяжелый политический кризис. Ни государственная независимость, ни демократический строй не имели в ее почве глубоких корней. Победа гитлеризма в соседней Германии предопределила ее судьбу, и когда в мае 1934 года честолюбивый крестьянский сын, представитель консервативных элементов деревни, отменил демократическую конституцию, страна не шелохнулась. Доморощенный кулацкий фашизм маленькой Латвии не обладал ни динамизмом, ни кровожадным пафосом национал-социализма; местный антисемитизм, выросший из экономической конкуренции, не носил, по крайней мере, на первых порах, погромного характера. Но лозунг "Латвия для латышей" был достаточно выразителен. На прогрессивную еврейскую общественность диктатура обрушила наиболее тяжелые удары.
(242) С болью в сердце созерцал писатель-демократ новую победу реакции. Его посетители горько жаловались на преследования, которым подвергались еврейские народные школы. Независимая пресса доживала последние дни; в начале лета власти закрыли газету "Фриморген", в которой С. Дубнов время от времени помещал статьи. Круг знакомых редел; одним из первых уехал Даниил Чарный. Однажды беседу друзей в залитом солнцем кабинете прервал резкий телефонный звонок: Д. Чарного вызывали домой. Неожиданные гости, оказавшиеся агентами тайной полиции, предъявили ему приказ немедленно покинуть Латвию. Спустя несколько дней С. Дубнов писал изгнаннику в Париж: "Так нам и не удалось попрощаться... Я чувствую себя совершенно осиротевшим в раю Лесного Парка. Май в полном цвету. Я одиноко брожу по лесу и предаюсь размышлениям. Хорошо, что русские корректуры отнимают столько времени". В следующем письме, датированным 9 июня, писатель развивает свою обычную тему: единственное лекарство от меланхолии - неустанная работа. "Я сам принимаю - признается он - поистине лошадиные дозы этого лекарства. Приходится читать три корректуры книги, состоящей из двадцати шести листов".
Далекие друзья писателя с тревогой следили за событиями в Прибалтике: они сознавали, что новое гнездо построено на непрочном фундаменте. В переписке снова выдвигается на первое место тема эмиграции. Чериковеры отстаивали свой прежний план; дочь и зять убеждали С. Дубнова переехать в Польшу и поселиться в дачном поселке под Варшавой; сотрудники "Иво" (Еврейский Научный Институт) заявляли, что место историка - в старейшем центре еврейской культуры. Сам он колебался: странствия утомили его. "Я охотнее путешествую во времени, чем в пространстве" - признавался он в письмах.
Первый том "Книги Жизни" вышел в июне. Надпись на заглавном листе гласила: "Памяти Иды, спутницы моей жизни в течение полувека". Писатель чувствовал: настоящий памятник долголетней подруге - не серая плита на пустынном кладбище, а книга, в которой она неизменно присутствует, хотя имя ее упоминается на немногих страницах...
(243) В июле С. Дубнов уехал на отдых в курорт Друскеники, находящийся на границе Польши и Литвы; там проводила лето семья дочери. Потекли прозрачные дни, напоенные ароматом разогретой хвои; хорошо было смотреть с обрыва над быстрым Неманом на зеленую заречную луговину и слушать, как медленной струйкой стекает в закат напев пастушьей свирели. Радовала отшельника и атмосфера семьи: внуки, чье детство прошло на его глазах, были его любимцами; с зятем, Генрихом Эрлихом, его связывала крепкая дружба. Несмотря на различие воззрений, у них было много общего - требовательный идеализм, бескомпромиссность, спокойное мужество. В спорах они редко переступали ту грань, за которой начинается личное раздражение.
Обратный путь из Друскеник лежал через Вильну. С волнением шагал писатель по узким тротуарам знакомых причудливо переплетающихся переулков: судьба снова привела его в старинный город, очарования которого не нарушало ни убожество, ни грошовая рыночная суета. Как и в былые годы, здесь чувствовалась напряженная внутренняя жизнь, но содержание ее стало иным: место отвлеченных рассуждений о национальной культуре заняла живая культурная работа. Неделя, которую С. Дубнов провел в литовском Иерусалиме, прошла как в чаду: посещения школ сменялись совещаниями в Научном Институте, а в промежуточные часы не было конца встречам и беседам. С большим интересом приглядывался он к новым людям учителям, журналистам, аспирантам Иво, врачам-общественникам; всех их отличала одна черта - органическая связь с народными массами. Споры с ассимиляторами, в которые столько пыла вкладывал когда-то автор "Писем", почти умолкли; слово "жаргон" стало досадным анахронизмом; повсюду звучал отчетливый, певучий виленский идиш, язык дома и школы, научных рефератов и детских игр.
Возвратясь в Ригу, С. Дубнов пытался подвести итог впечатлениям. "Поездкой в Польшу я остался доволен - писал он Я. Лещинскому: ... я приглядывался к миру, с которым расстался 28 лет назад... Немало нужды и забот, но, сколько активности, готовности к борьбе, даже самопожертвования (например, в школьном деле!). Я посетил в Вильне школы различных (244) направлений и видел, что здесь просто спасают от гибели детей, живущих в обстановке самого потрясающего убожества, и помогают им стать людьми. Иво - это тоже островок культуры среди моря нищеты".
Непосредственное соприкосновение с коллективом научных работников-энтузиастов заставило писателя еще сильнее ощутить свою связь с ними. Будущность Иво становится одной из постоянных его забот; он мечтает о том, чтобы эта еврейская академия стала главным очагом культуры в диаспоре. В письмах к друзьям С. Дубнов строит планы создания ряда исследовательских семинаров. Он изъявляет готовность ежегодно на два месяца ездить в Вильну для руководства историческим кружком. Окончательно переселиться в Польшу писатель однако не решается: его пугает атмосфера ожесточенных партийных раздоров. "Это нарушило бы - пишет он 26-го сентября - весь план последних лет моей жизни, которые должны быть посвящены подведению итогов". Обстановка уединения в лесной глуши кажется ему наиболее подходящей для завершения жизненной задачи.
Жить настоящим отшельником С. Дубнову было нелегко: в нем сильна была тяга к людям, к общественности. Кладбищенская тишина Латвии, особенно поражавшая по контрасту с кипучей Вильной, давила его. За последние месяцы в стране были уничтожены остатки демократии; оппозиция ушла в подполье или в эмиграцию. Еврейские культурные организации подверглись разгрому; покровительством властей пользовалась только консервативная Агуда. Горько сетовал С. Дубнов на отсутствие свободы слова и убеждал друзей, находившихся заграницей, протестовать в печати против преступлений нового режима.
Шагая по лесным тропам, устланным хрустящими листьями, он пытался утешать себя мыслью, что диктаторы не вечны..., темными клиньями врезывались в северное небо кочевые караваны птиц; он горько ощущал свою бездомность, следя их полет. Мучительно хотелось угадать, что сулит завтрашний день близким людям, народу, миру. Германия охвачена была расистским безумием, черная тень ложилась на Прибалтику... В глубоком раздумьи возвращался он домой широкой лесной аллеей, (245) которую соседи называли "аллеей Дубнова". В просторных комнатах стояла густая, почти физически ощутимая тишина. Он садился за письменный стол и вынимал из папки тетради дневников и пожелтевшие странички писем - материалы для второго тома мемуаров. Оживали далекие годы, заседания, споры, волнения... Вихрь событий развеял много иллюзий, но седой человек с блестящими черными глазами не сдавался: он твердо верил в конечную победу человечности. Упорно отказывался он капитулировать и на личном фронте, в трудном поединке с двумя врагами - старостью и одиночеством. Его могущественной союзницей была история.
(249)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
ПОБЕДА НАД ОДИНОЧЕСТВОМ
В одном из писем, относящихся к середине тридцатых годов, С. Дубнов так характеризует свое тогдашнее состояние: "Тоскливо у нас - вокруг все мертво, все спит. Я ощущаю эту тоску, когда мне приходится бывать среди мертвых людей; наоборот, в одиночестве я никогда не одинок: со мной целый мир!"
В Берлине к большому огорчению друзей он неизменно отклонял приглашения в кинематограф. "Зачем мне зрелища - твердил он - если передо мной ежедневно проходит на огромном экране фильм еврейской истории?". Рабочая келья писателя была населена живыми образами; связь его с прошлым никогда не прерывалась. Он боялся только одного - чтобы эту связь не нарушили враждебные внешние силы. Работая над вторым томом воспоминаний, он пишет Чериковерам: "У меня нет уверенности, что при создавшейся обстановке я смогу спокойно работать даже здесь, в лесной глуши. Вы ведь знаете, что я неотрывно слежу за всем, что творится вокруг, и часто сосет душу червяк публицистики". Мысли, рожденные горькими переживаниями последних лет, настойчиво просились на бумагу, и в перерыве между двумя главами мемуаров С. Дубнов написал для газеты Конгресса небольшую статью о трагедии современного еврейства. Статья носила характер воззвания, и автор предложил находящимся в Париже друзьям перевести ее на французский и английский языки и широко распространить. Гитлеровская пресса обратила на нее внимание; "Фолькишер Беобахтер", цитируя слова "дом Израиля в огне", с торжеством добавлял: "этого мы и хотели!".
Две вести тяжело поразили в эту пору писателя: летом 1934 года пришло сообщение о смерти Бялика в Тель-Авиве, а полгода спустя - о кончине в Вильне д-ра Цемаха Шабада.
(250) Первое известие подняло волну воспоминаний о полдне жизни, о приморских прогулках, об одесском дружеском кружке. Всплыли в мозгу отрывки из стихов, в былые годы звучавших аккомпанементом к работе; часто, шагая по кабинету и обдумывая очередную главу, писатель певуче декламировал строчки из "Сверчка" или свое любимое: "новым ветром пахнуло, и открылися дали - выси неба и глубже и прозрачнее стали - с гор в долину весна заглянула...". В последнее время переписка с Бяликом - директором издательства "Двир" - носила скорее деловой характер, но в памяти жил молодой облик лирического поэта.
Смерть Ц. Шабада С. Дубнов ощутил, как потерю соратника, павшего на боевом посту. Еще несколько месяцев тому назад они проводили вместе долгие часы в помещении Иво, уютном двухэтажном здании на тихой, заросшей зеленью улице; Шабад председательствовал на том заседании, где историк прочел доклад о задачах Научного Института. Трудно было представить себе Вильну без этого неутомимого, горячего общественника-идеалиста.
В ноябре 1934 года в лондонском органе "Дос фрайе ворт" появилась первая глава из давно задуманной серии "Куда мы идем? ("Wohin gehen mir?) Она носила название "Будет ли 20-е столетие противоположностью 19-му?". Автор с горечью констатировал, что новый век пытается уничтожить все то, что было завоевано авангардом человечества за последние 125 лет. В 19-м столетии даже реакционные правительства, подавлявшие революции, не решались полностью ликвидировать гражданские свободы. 20-й век ввел в ряде стран авторитарные режимы, атрофирующие самую потребность свободы. Наиболее законченной формой диктатуры является гитлеризм, открыто заявивший, что "немецкая революция" призвана уничтожить наследие французской. В настоящее время значительная часть Европы живет под знаком антидемократизма и антигуманизма. Наилучший барометр этической культуры человечества - история еврейского народа - свидетельствует о том, что уровень морали в 20-ом веке ниже, чем в пору инквизиции. Писатель спрашивал с тревогой: "Что это такое - не признаки ли психического и этического упадка, одичания, порожденного страшной мировой бойней? (251) Временное ли это явление или начало новой эпохи, надвигающегося на нас нового средневековья? Куда мы идем?".
Спустя несколько месяцев статья была перепечатана в нью-йоркском "Цукунфте"; автор добавил к ней еще две главы из той же серии - "Зверство и гуманизм" и "Этический критерий". Трагизм современности - утверждал он заключается в том, что мы переживаем кризис социальной этики. Самый тяжкий удар общечеловеческой морали нанес расизм, который низвел человека на уровень животного (кровь, порода). Расизм - это выродившийся национализм, типичный для XX века. Многие угнетенные народы, боровшиеся в прошлом столетии за независимость, в наше время сами становятся угнетателями национальных меньшинств. Симптомом этического кризиса является также закат пацифизма. Итальянский фашизм и гитлеризм создали культ военной мощи; советская пропаганда призывает не перековывать мечи в плуги, а обращать оружие против классового врага. Национал-социализм отбрасывает всякую мораль и в теории и на практике; последователи Ленина убеждены, что добро можно творить аморальными методами. Но человек - животное скорее этическое, чем политическое; аморализм грозит повернуть человечество вспять, к временам варварства. С этим нужно бороться; необходимо создать целую сеть "Обществ этической культуры". Инициативу должны взять на себя по праву исторического приоритета прямые потомки библейских пророков, провозгласивших 25 веков назад идеи гуманизма и пацифизма. Организованному зверству должен противостоять организованный гуманизм.
Строки, проникнутые горечью и тревогой, писались в обстановке зимней идиллии. "Мой Лесной Парк уже надел свой белоснежный убор и хорош несказанно, - пишет С. Дубнов Д. Чарному: в моей стеклянной вилле мир и тишина, и только изредка приезжают гости посмотреть на человека, который живет отшельником среди сосен и сонных домов". Писатель заканчивал в это время второй том мемуаров и уже предвкушал появление свежих корректур. Он любил чувствовать непрерывность труда, крепкую спайку звеньев большого плана. Болезнь обычно настигала его в короткие периоды отдыха, вынужденного или добровольного. "Без работы я всегда хвораю" - жаловался он друзьям в такие (252) минуты. Инстинкт самосохранения подсказывал, что наиболее верный путь к сохранению душевного и физического здоровья - сочетание работы с продолжительными прогулками.
Весной 1935 года С. Дубнов с радостью принял предложение прочесть в Еврейском Клубе, организованном группой интеллигенции, лекцию о Рамбаме, в связи с восьмисотлетней годовщиной: захотелось высказать мысли, накопившиеся за месяцы молчания. Лекция носила исторический характер, но ее выводы упирались в современность. Лектор с увлечением рисовал образ еврейского энциклопедиста, жившего в атмосфере, пропитанной влияниями трех культур еврейской, христианской и мусульманской. Этот знаменитый кодификатор, систематизировавший религиозную письменность, прилежно изучал точные науки и считал себя учеником Аристотеля. От него тянулись нити к Спинозе, Мендельсону и рационалистам 19-го века. Историк полагал, что следует вспомнить о передовом мыслителе средних веков в пору, "когда новое мрачное средневековье надвигается на европейский мир. Именно теперь, когда в большой европейской стране царит расистская теория, классифицирующая людей, как скот, по породам, и объявляющая древнейший культурный народ низшей расой, своевременно вспомнить, что 800 лет назад жил в среде этого народа человек, деливший людей ... сообразно духовному критерию." С. Дубнов закончил лекцию словами: "Мы сами достаточно ограждены от озверения и антигуманизма, этой заразы, идущей на человечество. Потомки пророков ... создавших почти 3000 лет назад идеалы гуманизма и справедливости, потомки таких мыслителей, как Рамбам, мы должны помнить, что прошли через всю историю, как духовная нация, благодаря силе духа. И если новые поклонники Вотана, апостолы грубой силы, захотят нас уничтожить, надо напомнить им, что мы устояли и перед более рафинированным культом Зевса и Аполлона, и перед железным кулаком древнего Рима!"
Вся весна прошла в работе над корректурами второго тома "Книги Жизни". После того как книга вышла из печати, автор ее углубился в чтение сокращенной "Всемирной Истории", составленной А. Штейнбергом, и с чувством удовлетворения констатировал, что переводчику десятитомного труда удалось сократить его, сохранив стиль и не упустив ничего существенного. В (253) августе С. Дубнов уехал в Вильну на съезд, созванный в связи с десятилетней годовщиной существования Еврейского Научного Института.
В Вильне его охватила повышенная атмосфера большого праздника культуры. Многолюдный съезд был настоящим смотром научных, литературных, общественных сил еврейства. Он происходил в своеобразной обстановке: на горизонте Европы ширилась зловещая тень, отбрасываемая гитлеризмом, но с ростом тревоги за культурные ценности, угрожаемые варварством, росла и решимость защищать их до последней возможности. Этой решимостью дышала речь С. Дубнова на открытии съезда. Сразу, как будто чувствуя себя рупором полуторатысячной аудитории, он поставил вопрос: не странно ли, что в такое время, когда евреям в одной из крупнейших европейских стран угрожает смертельная опасность, когда тлетворное поветрие отравляет атмосферу Европы, организуется научная конференция? Можно ли создавать культурные ценности в пору морального землетрясения? Не только можно, но и должно - убежденно заявил историк. Подобно тому, как физическое землетрясение не ниспровергает законов природы, моральный кризис не нарушает законов истории. С особенной настойчивостью нужно культивировать подлинную науку в дни, когда наука фальсифицируется по приказу диктатуры. Еврейский народ привык созидать свою культуру вопреки внешним препятствиям. Теперь он строит ее двумя путями: не случайно совпали во времени два праздника науки десятилетие Иво и десятилетие иерусалимского университета. Наказом эпохи является сотрудничество между этими двумя академиями. Культурный и языковой дуализм - явление не новое в истории еврейства; он возник еще в пору существования иудейского государства под протекторатом Рима, когда очагами культуры наравне с Иерусалимом были академические центры Вавилонии и Александрия. Вавилонский Талмуд ценился последующими поколениями не менее, чем иерусалимский, арамейский язык был орудием письменности наравне с еврейским. В настоящее время наши академии дополняют друг друга: палестинский университет сосредоточивает свое внимание главным образом на исследовании прошлого, виленский Научный Институт - на проблемах современности и подготовке кадров культурных деятелей.
(254) На первом научном пленуме съезда С. Дубнов прочел доклад на тему "Современное состояние еврейской историографии". В сжатом обзоре он показал, как с течением времени менялась не только форма научного исследования, но и содержание. В первой стадии, теологической, длившейся ряд столетий, научная работа сводилась к схоластическому комментаторству, исключавшему критику. Содержанием второй стадии - спиритуалистической - было изучение иудаизма, как основы исторического процесса; оно велось в духе умеренного традиционализма. В третьей стадии - социологической - предметом изучения становится жизнь народа во всех аспектах - политическом, хозяйственном, культурном, этнографическом; здесь впервые осуществляется критический подход к освященным традицией методам. Эпоха Греца (1860-1890), сменившая эпоху Цунца (1820-1860), знаменует переход к социологическому методу, но сам ее создатель поставил в центре своей "Истории евреев" процесс развития религиозной письменности и не решился отказаться от догматической трактовки библейского периода. С этой трактовкой вступила в спор библейская критика; результаты ее исследований в сочетании с открытиями выдающихся ориенталистов сделали достоянием исторической науки самый туманный, легендарный период еврейской истории. Научные достижения Запада совпали во времени (конец 19-го века и начало 20-го) с расцветом на востоке Европы социологического метода, рассматривающего иудаизм, как продукт, а не как источник народной жизни, а еврейскую историю - как часть истории человечества. В последнее время среди молодых историков обнаружилось стремление превратить социологический метод в социально-экономический; у одних (Шиппер, Каро) эта тенденция была реакцией против традиционного пренебрежения к экономике, у других вытекала из марксистского понимания истории. Считая метод исторического материализма односторонним, докладчик отмечал, что недавно появившиеся монографии молодых историков-марксистов (Рингельблюм, Фридман) являются крупным вкладом в еврейскую историографию.
В заключительной части доклада С. Дубнов вернулся к теме, затронутой во вступительной речи - сравнению методов работы виленского Научного Института и иерусалимского (255) университета. Сопоставив оглавление журнальных книжек, вышедших одновременно в Вильне и в Иерусалиме, он охарактеризовал бросающееся в глаза различие тематики и подчеркнул, что издания обеих академий, дополняя друг друга, творят единое дело. Доклад заканчивался словами: "Подлинное творчество историка - воскрешение мертвых: его задача не в том, чтобы... создавать марионетки на потребу определенной идеологии, а в том, чтобы на основании материалов восстанавливать былое в его действительном облике. Идеология должна быть выводом из исторического исследования, а не теорией, под которую искусственно подгоняются историографические построения... Древние мудрецы говорили: мировая история - это мировой трибунал... История всемирного еврейства должна стать судом над всеми обидами и гонениями, которым подвергался народ-страдалец. В составе этого суда мы надеемся увидеть лучших, наиболее гуманных представителей всех народов мира".
Пленарные заседания сменялись собраниями секций; писателя особенно интересовала деятельность исторической секции, председателем которой он состоял с давних пор. Доклады подтверждали впечатление, что за последние годы еврейская историография шагнула далеко вперед. С. Дубнов был в приподнятом настроении; радовало его общение в часы работы и досуга с людьми, близкими по духу - берлинскими друзьями, приехавшими на съезд, и местными деятелями - 3. Кальмановичем, М. Вайнрайхом, 3. Рейзиным. Когда по окончании съезда он уехал с дочерью и внуком на подгородную дачу, беседы со старыми и новыми знакомыми были перенесены на мшистые поляны и зеленые берега Вилии. Постоянными участниками лесных сборищ стали поселившиеся по соседству М. Шагал с женой. Писатель принадлежал к поколению, которое мало интересовалось пластическими искусствами и в живописи признавало только примитивный дидактический реализм; визионерское творчество Шагала было ему чуждо, но он ценил в художнике органическое народное начало.
В последнее время рижский отшельник стал склоняться к плану переселения в Польшу; виленские друзья горячо этот план поддерживали. Но незадолго до отъезда писателя произошел (256) эпизод, вызвавший новые колебания. Однажды, возвращаясь с прогулки, С. Дубнов и его спутники сели на речной пароход; на палубе оказалась группа познанских студентов, совершавших паломничество к древним католическим святыням. Появление евреев взбесило паломников; решительные молодчики стали требовать удаления иноверцев, а некоторые из них ринулись к молодому Эрлиху, угрожая сбросить его с борта в воду. Пароход быстро причалил к берегу; испуганный капитан попросил пассажиров-евреев удалиться. С. Дубнов старался сохранять спокойствие во время дикой сцены, но это стоило ему больших усилий. Эпизод, который явился живой иллюстрацией к газетным сообщениям о росте антисемитизма в Польше, надолго остался у него в памяти: трудно было забыть эти налитые бешенством глаза, это погромное улюлюканье....
С грузом разнообразных впечатлений покинул писатель литовский Иерусалим.
(257)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
РАБОТА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
"Я живу размахом работы
(Из письма к другу).
Стояли прозрачные осенние дни, когда С. Дубнов вернулся к лесным просекам, позолоченным бледным солнцем. Ощущение бодрости его не покидало. В одном из писем того периода он замечает: "Я пришел к убеждению, что построен из крепкого, нестареющего материала". Даже газетные известия, ежедневно поглощаемые в огромном количестве, не нарушали душевного равновесия; писатель объяснял это целительным влиянием природы и строго размеренной жизни. Он пишет А. Штейнбергу: "...Здоровье хорошее, шутники прибавляют, что я все "молодею". Во всяком случае, старости в умственном труде не чувствую, часто даже легче пишется, чем в былые годы... "Книга Жизни" имела большой моральный успех, ... от Милюкова получил горячее письмо с замечанием, что многое из моей книги могло бы войти в его "Книгу жизни", если б он мог ее написать".
Ощущения старости не принесло и семидесятипятилетие; но тайное горькое предчувствие неожиданно прорвалось в письме к А. Штейнбергу, написанном вскоре после юбилея. "Моя жизнь - писал С. Дубнов - уже измеряется четвертями века... Для историка великое благо жить в трех "измерениях", в трех поколениях, ибо он может глубже проникнуть в тайну смены эпох; но это и великое горе, если смена идет к ухудшению, ибо тогда возникает опасение, что в темной полосе оборвется нить жизни. Мы переживаем страшное время, и только двойная вера в жизнь еврея и летописца дает силы для перенесения этого".
В 1935 г. юбилей отпразднован был скромнее, чем пять лет (258) назад: за эти годы атмосфера Европы резко изменилась к худшему. С. Дубнов получил, однако, множество приветственных писем и телеграмм. "Вот уже неделя, - пишет он Д. Чарному, - как я купаюсь в теплых юбилейных водах - телеграммы, письма, статьи. Правда, не в таком количестве, как пятью годами раньше, в Берлине. Тут вместо большого банкета устроили... беседу с участием сорока человек".
Отделения исторической секции Иво в разных городах сорганизовали ряд докладов, посвященных деятельности юбиляра. Секция приступила к собиранию материалов для юбилейного сборника, в состав которого должны были войти оригинальные исторические исследования и неизданные архивные документы. Работа над книгой потребовала больших усилий; лишь в 1937 г. вышел в свет объемистый том "Historische Schriften", под редакцией И. Чериковера. С портрета, помещенного в начале книги, глядело молодое, хотя и обрамленное сединой лицо, освещенное улыбкой, прячущейся в уголках глаз и губ. Сжатое введение характеризовало юбиляра, как родоначальника новой эпохи в историографии и неутомимого организатора исторической науки. Младшие соратники С. Дубнова утверждали, что "историзм" был для него цельным и действенным миросозерцанием; он чувствовал себя "миссионером истории". Как бы продолжая эту мысль, А. Городецкий, исследователь генеалогии семьи Дубновых, указывал, что это сознание жизненной миссии имело глубокие корни в прошлом. Юбиляр представлялся ему прямым наследником династии талмудистов и каббалистов; все они, начиная с Магарала из Праги и кончая Бенционом Дубновым, славились не только ученостью, но и праведной жизнью. Особенно популярен был в народе реб Иосиф-Юски из Дубна, мистик и визионер, человек аскетической складки, ежедневно молившийся за униженных и оскорбленных в Израиле и среди других народов. Знаменитый каббалист, находившийся в постоянном общении с потусторонним миром, считал своим долгом вмешиваться и в земные дела: он вел борьбу с кагальными заправилами, притеснявшими - бедноту. У исследователя сложилось убеждение, что бунтарские настроения, обуревавшие в юные годы маскила-самоучку, тоже уходили корнями в семейную традицию. А. Городецкий пришел к следующему выводу: "С. Дубнов является последним носителем (259) того духа, который царил в семье в течение столетий. Как ни велика разница между ним и предками, несомненно, что он многое от них унаследовал. Крепкая связь с прошлым, привязанность к еврейскому народу, любовь к людям завещана ему далеким прадедом Иосифом-Юски из Дубна".
Среди опубликованных в сборнике подлинников главное место занимали документы из богатого архива самого юбиляра; этот архив, в свое время вывезенный из России, он подарил Иво. В другой группе материалов обращало на себя внимание впервые появившееся в печати приветствие кружка петербургских общественных деятелей по поводу шестидесятилетия историка (1921 г.). Написанное по-еврейски - явление редкое в столичной интеллигентской среде оно указывало, что юбиляр воплотил в себе дух поколения, вышедшего на общественную арену в эпоху погромов; очутившись на трудном историческом перепутье, это поколение нашло компас в идее сохранения нации. Авторы письма сообщали о своем намерении издать юбилейный сборник (Намерение это не было осуществлено) и приглашали к участию в нем еврейских писателей без различия направлений, утверждая, что творчество С. Дубнова является всенародным достоянием.
В конце 1935 г. С. Дубнов написал статью на тему, волновавшую его с давних пор - о необходимости созыва всемирного еврейского конгресса для создания при Лиге Народов постоянного представительства. Организованная защита прав евреев на международной арене была одним из основных пунктов программы, созданной теоретиком "голуного" национализма; это требование вытекало не только из идеологии автономизма, но из всего миросозерцания писателя. Несмотря на ряд жестоких разочарований, С. Дубнов оставался в анти-либеральном двадцатом веке приверженцем оптимистического либерализма: он упорно верил в нерушимость международных трактатов и силу моральных санкций. В то время, как действительность наглядно демонстрировала беспомощность маленьких государств на арене Лиги Народов, он видел в представительстве наиболее слабого, безгосударственного народа могущественную опору в борьбе с антисемитизмом. Его пыл заражал немногих; ассимилированным
(260) американским евреям чужд был тот идейный климат, в котором сложилась идеология "дубновизма"; среди сионистов большинство скептически относилось к возможности защиты еврейских интересов в диаспоре. С. Дубнов с горечью писал И. Чериковеру: "Я не вижу того энтузиазма по отношению к идее Конгресса, который у здорового народа мог бы дать толчок к могучему движению". В настоящий момент созыв еврейского парламента представлялся ему особенно важным; в 1935 г. в Германии изданы были "нюрнбергские законы", которые писатель назвал "декларацией бесправия человека". Значительно ухудшилось положение евреев и во многих других странах Европы. Потребность создать "адрес еврейского народа" становилась более настоятельной, чем когда-либо.
В воззвании, написанном по предложению И. Чериковера несколько месяцев спустя, проводится та же идея. Автор его утверждает, что такие явления, как разгул зоологического антисемитизма в Германии, экономический бойкот и погромные вспышки в Польше, гонения в Румынии и фактическая отмена равноправия в маленьких фашистских государствах Прибалтики, настойчиво требуют международного вмешательства. Еврейский конгресс должен быть созван без промедления и носить всенародный характер. Порицая те общественные организации, которые отказались принять участие в Конгрессе, Дубнов горько сетовал на дробление сил, на партийную нетерпимость. Обращаясь к равнодушным, он патетически восклицал: "Вас должна воодушевить мысль, что вы творите всемирную организацию для всемирного народа, орган защиты для наиболее беззащитной нации в мире. Каждый, остающийся в стороне, рискует очутиться в полной изоляции, за пределами живого национального организма".
Работая над третьим томом мемуаров, посвященным недавнему прошлому, писатель чувствовал себя увязшим в современности; между тем источником душевного равновесия была для него всегда историческая работа большого масштаба. Такая работа нашлась: крупное русское издательство выразило готовность издать десятитомную "Историю" в оригинале. Писатель воспрянул духом: новый проект сулил долгие месяцы непрерывного труда, он давал возможность наново переработать текст (261) "Истории", а, прежде всего дополнить его главами, излагающими события последнего бурного двадцатипятилетия. В письмах 1936 г. чувствуется большой подъем: С. Дубнов шутливо замечает, что за последние годы привык считать себя историком в отпуску и теперь с радостью возвращается на действительную службу. "Я принялся за большую работу, - сообщает он 11 мая А. Штейнбергу, - которая дает... большое душевное удовлетворение... Долгие годы мучила меня мысль, что я при жизни не увижу своего труда на том языке, на котором он был написан... Каждые три месяца должен выходить том, и, следовательно, я уже взял вексель у Бога, что проживу 30 месяцев, 2 1/2 года... Снова переработка, корректуры. 3-ий том отложен на неопределенное время... В своем лесном уединении я сравнительно легко переношу боль от ударов современности, но порой она бывает невыносима. Я от нее и спасаюсь в моем путешествии по векам. Ведь десятки лет моей жизни прошли в этом ковчеге над потопом - старая привычка!"
В письмах к И. Чериковеру тот же бодрый тон, та же твердая решимость: нужно жить, во что бы то ни стало, хотя бы наперекор судьбе, чтоб довести труд до конца, ибо ангел смерти не посмеет приблизиться к человеку, осуществляющему жизненный обет. Все письма этого периода содержат отчет о ходе работы; дни снова целиком заполнены, как в Петербурге и в Берлине. "Я живу - говорит о себе С. Дубнов - размахом работы: тома Истории появляются один за другим, громоздятся груды рукописей и корректур... Не хватает времени ни для чего другого. Как только отрываюсь от работы, на меня обрушивается мировое и еврейское горе нашего проклятого времени".
Корректуры приходили также из Франции, где печатался учебник, и из Палестины, где выходила "Книга Жизни" в древнееврейском переводе. Писатель вынужден был из-за спешной работы отказаться от поездки в Швейцарию. "Мысли уносят меня - пишет он Д. Чарному, - к нашему Женевскому конгрессу, куда, к сожалению, я не могу поехать, потому что я снова в плену у музы истории... Здесь я, как рыба в воде, и боязно выйти на сушу..."
Несмотря на работу над Историей, писатель успевал откликаться на различные явления литературной и общественной (262) жизни. В книжке "Цукунфта", посвященной сорокалетнему юбилею А. Лесина, он поместил написанную с большим подъемом статью "Романтик революции". Стихи еврейского поэта-бунтаря напоминали С. Дубнову поэмы его любимца, Виктора Гюго; главное их обаяние он видел в сочетании социального пафоса с национальным. Несколькими месяцами позже он пишет для того же журнала пространную статью-рецензию, посвященную разбору большого исторического труда колумбийского профессора С. Барона. С. Дубнов высоко ценил А. Лесина не только как поэта, но и как редактора; известие о том, что "Цукунфт" может прекратить существование, очень его взволновало, и он энергично настаивал в печати на необходимости создать особый фонд для продолжения журнала.
Из уединенного рабочего кабинета, глядевшего широкими окнами в зеленый переплет ветвей, тянулись нити ко всем очагам еврейской культурной и общественной жизни. Иво, Конгресс, Еврейская Энциклопедия были постоянным предметом забот писателя. Он неотрывно следил за еврейской периодической печатью на всем земном шаре и не без усилия выкраивал время для чтения книг. Сильное впечатление произвели на него мемуары X. Житловского, в которых он нашел много общего с "Книгой Жизни". "Мне очень близка - пишет он автору мемуаров в марте 1936 г. - среда, ваш витебский кружок и вся эпоха, которую вы так ярко изображаете... Несколькими годами раньше я сам проделал тот же процесс развития, что и вы... с той разницей, что меня индивидуальные проблемы волновали больше, чем социальные, мировая скорбь больше, чем народная (последняя ... впоследствии исцелила меня от первой)". С. Дубнов горячо убеждал X. Житловского не прерывать работу над автобиографией. "Мне кажется, писал он, - что в творчестве каждого мыслящего писателя лучшее, ибо наиболее интимное - это книга воспоминаний, если только она написана с глубиной и правдивостью исповеди".
Зимой 1937 г. писатель серьезно заболел: тяжелый грипп осложнился болезнью желчи. Друзья растерялись; консилиумы следовали один за другим; врачей пугало состояние сердца больного. Сам он, однако, не испытывал тревоги. "Я один пишет он - сохранял спокойствие среди нервных и встревоженных (263) людей. Нет, я не умру, пока не справлюсь с остатком труда всей моей жизни". Больше всего огорчало пациента, что врачи не разрешали ему читать срочные корректуры. "Голова все время работает у меня хорошо, - утверждал он, - даже когда я лежу в кровати, и моя работа мне еще нужнее, чем я ей". Возвращение к обычному строю жизни помогло преодолеть последствия болезни.
Переписка занимала в жизни С. Дубнова большое место не только в силу необходимости: он любил и умел писать письма. Эпистолярный стиль был ему по душе; он писал медленно, обдумывая, оттачивая фразу. В письмах иногда чувствовалось еще сильнее, чем в статьях, тяготение к сжатости, к точной, краткой формулировке, внушенное французскими образцами. Главной темой писем к друзьям были текущие события; неудивительно, что однажды полемика, начатая в переписке, закончилась в печати. Темой ее была роль Бунда в еврейской общественной жизни. Организаторов сорокалетнего юбилея Бунда, состоявшегося осенью 1937 г., огорчило то обстоятельство, что историк не счел нужным отозваться на годовщину события, ставшего поворотным пунктом в жизни русского еврейства. Г. Эрлих откровенно высказал это в письме к тестю. С. Дубнов решил, что спор, затрагивающий жгучие проблемы современности, должен выйти за пределы личной переписки. В июне 1938 г. в "Цукунфте" появилась его статья под названием "Об изоляции Бунда и сионистском народном движении (письмо к другу-бундисту)". Имя "друга" не было названо из опасения, чтобы спор не приобрел "семейного" характера. Избежать этого, однако, не удалось: Г Эрлих, считавший неудобным выступать анонимно, подписал свой пространный ответ, появившийся в том же журнале, полным именем.
Величайший грех Бунда, - утверждал в своей статье С. Дубнов, - стремление к изоляции. Вполне понятна непримиримость по отношению к консервативной Агуде; Бунд, однако, категорически отрицает возможность совместной работы и с передовыми, даже социалистическими элементами еврейской общественности, если они имеют сионистскую окраску. Между тем за последние сорок лет сионизм стал народным движением; возрождение палестинского центра - одно из мировых чудес. (264) Бесспорные недостатки сионизма - высокомерное пренебрежение к диаспоре и убеждение в превосходстве палестинского еврейства над другими частями народа не должны мешать деловому сотрудничеству. В некоторых странах Европы возникают на наших глазах народные фронты - объединения всех прогрессивных общественных сил; еврейство тоже нуждается в таком "народном фронте" для борьбы с крепнущим антисемитизмом и мировой реакцией. Статья заканчивалась словами: "Если совершится двойное чудо - Бунд откажется от своих ошибочных идей, а я доживу до его пятидесятилетия, я буду приветствовать его от всей души". Писатель усердно работал над двумя заключительными главами Истории. "Я переработал эпилог- писал он А. Штейнбергу - и довел его до наших дней - буквально, ибо не мог замолчать австрийскую напасть, румынское злодейство, польский перманентный погром... Можете себе представить, каково было мне писать все это, чтобы не изменить "спокойному" историческому тону...".
Некоторые труды становились достоянием широких кругов в доступных среднему читателю сокращениях: в Чехословакии печаталась трехтомная "Всемирная История" на немецком языке, в Берлине вышла в изящном однотомнике "Книга Жизни", в Палестине - сокращенный текст "Писем о старом и новом еврействе". У С. Дубнова было ощущение Галилея: "а все-таки движется", - несмотря на угнетающую политическую обстановку. Он по-прежнему жил сообразно плану. В декабре 1937 г. он пишет И. Чериковеру: "Вся зима и часть весны пройдут у меня в работе более усердной, чем за все последние годы. И это очень хорошо. Работа... мне поможет... изгнать беса прошлогодней болезни". На деле редактирование большого труда не всегда исцеляло физические недуги, но неизменно изгоняло "беса уныния". Писатель пытался заразить своей бодростью далеких друзей. В письме к Чериковерам мы находим такие строки: "Мне передали, ... что вся наша братия находится в удрученном состоянии. Разве можно в наше время поддаваться отчаянию? Именно в такие страшные дни нельзя терять мужество..."
Вскоре, в пору грозного испытания, мужество оказалось единственным достоянием, которого не смогла отнять у писателя человеческая жестокость.
(265)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
СУМЕРКИ ЕВРОПЫ
1938-й год родился в тревожной атмосфере: Европа неудержимо вовлекалась в орбиту катастрофы. Хищные стальные птицы носились над ее юго-западной оконечностью: там разыгрывался пролог к всемирному кровопролитию единоборство республиканской Испании с силами фашизма, обреченное на гибель политикой "нейтральности" могущественных держав. И с тех же олимпийских высот "невмешательства" созерцали демократические правительства, как тяжелыми жерновами истории перемалывались судьбы небольшого безоружного народа, уничтожение которого стало одним из главных пунктов в бредовой программе нацизма.
В письмах С. Дубнова, относящихся к этому периоду, слышатся порой непривычные пессимистические нотки. 3-го января 1938 г. он пишет парижскому другу, писательнице Нине Гурфинкель: "Уж очень тяжело стало дышать в нынешней Европе, топчущей в грязь все идеалы Декларации Прав... 20-ый век contra 19-ый - вот смысл революции справа... Отсюда и бессилие всех наших "Weltcongress'ов и даже самой Лиги Наций. Против одичания целых народов трудно бороться".
Писатель подготовлял к печати новые тома Истории. Несмотря на уговоры друзей, он упорно отказывался сделать передышку. "Разве может быть речь о продолжительном отдыхе в задыхающееся от бега время, когда нас душат ядовитые газы политики?" - писал он Чериковерам в сентябре 1938 г. Это была пора Мюнхенской капитуляции перед Гитлером; комом подступал к горлу бессильный гнев, хотелось найти слова, которые могли бы способствовать пробуждению мировой совести. С. Дубнов давно настаивал на необходимости издавать в Париже или в Лондоне (266) еврейский публицистический орган и был рад, когда друзья сообщили, что план этот близок к осуществлению. "Я приветствую ваше начинание - писал он И. Чериковеру - предстоящее издание "Die Freie Tribune", и по всей вероятности, пришлю вам статью о том, что творится теперь на свете. Нужно только переждать, к чему приведут кошмарные события последних дней. Если Европе суждена фашистско-нацистская гегемония, необходимо будет выработать новый план борьбы". Несколькими днями позже он пишет: "Собираюсь послать небольшую статью в "Die Freie Tribune". Я пользуюсь кратким перерывом в работе, чтобы высказать в сжатой форме мысли, которые в последнее время не дают мне покоя. Не раз на протяжении 57-и лет приходилось мне писать статьи такого рода в дни катастроф... И вот теперь суждено реагировать на катастрофу, которая страшнее всех предыдущих... Я думаю, что моя статья прозвучит, как memento и для нашего Всемирного Конгресса, который необходимо реорганизовать и активизировать... Я приступил теперь к работе над древней историей. Вот убежище, куда можно укрыться от современной смуты... Ведь, если не чувствовать прочной опоры во всех эпохах, можно от нашей сойти с ума".
Темп событий был так стремителен, что статья, написанная в октябре 1938 г., спустя месяц стала казаться автору устаревшей, и он решил добавить к ней послесловие. Волна антисемитского террора поднялась в Германии до невиданной высоты (выселение тысяч евреев на польскую границу, погромы в Берлине и других городах, массовые высылки в концлагеря, контрибуции). С. Дубнов пишет И. и Р. Чериковерам, с которыми все чаще делится настроениями и мыслями: "Впервые за все века новейшей истории пережили мы правительственный погром, но зато впервые ответом был всемирный протест..."
В эти черные дни писатель горел политикой. Его смущало, что инициаторы парижского журнала собирались дать ему подзаголовок "орган еврейской мысли" (farn idischen gedank), как бы подчеркивая его аполитичность. "В наши дни пишет он - "еврейская мысль" без политики - вещь невозможная. Кстати, теперь, работая над главами о древнем профетизме, я тоже вынужден затрагивать вопросы международной политики".
Общественные бедствия не притупили восприимчивости (267) писателя к личным потерям. Большим ударом была для него смерть А. Лесина, которого он ценил, как поэта, как публициста, как человека большого формата. Тревожила С. Дубнова и дальнейшая судьба "Цукунфта", которому покойный отдавал столько сил.
Письмо к Чериковерам от 20 ноября 1938 г. Заканчивается словами: "Среди страданий и ужасов рождается новый мир. Наши внуки доживут, быть может, до более спокойного времени; на нашу долю выпали родовые муки".
Парижские друзья настаивали на присылке статьи, но писатель медлил. До него дошли слухи, что лейтмотивом журнала будет исповедь кающихся представителей свободомыслящей интеллигенции, застигнутых врасплох событиями последних лет, Эти слухи его тревожили. "Я стою на своем, - пишет он И. Чериковеру: - лучше мне не писать для "Трибуны", пока не появится первая книжка. Новые покаянные настроения мне совсем незнакомы, несмотря на то, что я слежу за еврейской прессой... Хочется знать, что думают люди помоложе. Ведь еще в 80-е годы мне пришлось пережить полосу, когда раздавался покаянный вопль: домой! В наши дни он должен звучать иначе. После выхода журнала я намерен высказаться в "Трибуне" о новом поветрии. Теперь в центре моего внимания два объекта - древняя история и проблемы современности, точнее говоря - проблема пробуждения мировой совести (в связи с кампанией Рузвельта)".
Щупальцы гитлеризма неудержимо тянулись к новым жертвам. В феврале пала республиканская Испания; в марте вдоль старинных зданий безмолвной, траурной Праги прошли победным маршем когорты штурмистов. Новый триумф агрессоров сулил рабство миллионам славян и гибель сотням тысяч евреев. Европа угрюмо молчала; лишь отдельные голоса протеста свидетельствовали, что воля к сопротивлению еще не окончательно парализована. В эти жуткие дни С. Дубнов лихорадочно работал над статьей "Пробуждение мировой совести и участь еврейства (к 150-летию французской революции)", которая вскоре появилась в парижском журнале "Русские Записки", выходившем под редакцией П. Милюкова (апрель 1939 г.). В статье указывалось" что истинная природа гитлеризма давно обнаружилась в (268) зоологическом антисемитизме: вполне естественно, что государство, жестоко преследующее национальное меньшинство, применяет разбойничьи методы и по отношению к своим соседям. Пора понять, что еврейский вопрос является вопросом международным; это давно уразумели прогрессивные круги еврейства, создавшие еще в 1919 г. Комитет еврейских делегаций для борьбы за права еврейских меньшинств в странах Европы и за правоохраненное убежище в Палестине. Теперь, когда Лига Наций разрушена, еврейскому народу не к кому апеллировать; но его опора - передовые силы человечества. Перед ним стоят три неотложные задачи: 1) борьба за равноправие на местах в союзе с демократическими и социалистическими партиями, 2) борьба в международном масштабе через Еврейский Всемирный Конгресс и Американско-еврейский Конгресс и 3) международная организация эмиграции. С. Дубнов с горечью констатирует слабость эвианского эмиграционного комитета и арабофильские тенденции английской политики. Он заявляет: народы вынуждены будут потесниться, чтобы дать место странствующему Агасферу. На наших глазах начинается великое перемещение гегемонических центров; возможно, что в Европе останется только треть населения диаспоры, крупнейшим по численности центром станет Америка, а в Палестине возникнет небольшое еврейское государство. Статья заканчивается тревожным вопросом: сможет ли Европа сокрушить современный оплот реакции так, как французы 150 лет назад сокрушили Бастилию?
Симптомом пробуждения мировой совести представлялась С. Дубнову инициатива Рузвельта, считавшего необходимым создать "Лигу противодействия европейской агрессии". Эта инициатива должна была бы, казалось писателю, пробудить активность и в Конгрессе. Он изложил свой план в кратком меморандуме. Письмо, приложенное к этому документу и датированное 1 мая 1939 г., указывает, что решения, принятые на последней сессии Бюро, остались на бумаге, несмотря на то, что положение еврейства за последние месяцы значительно ухудшилось. Меморандум носил название "Международная Лига защиты еврейского народа"; текст его был опубликован в еврейско-американской печати. С. Дубнов писал: "Призыв президента Рузвельта и возникновение "Лиги противодействия европейской агрессии" (269) побуждают задать вопрос: какая участь ждет еврейский народ, который преследуется агрессивными правительствами Германии и Италии, а в других странах подвергается ограничениям? Еврейский народ безгосударственный, поэтому он не может отстаивать свои требования, как полноправный член проектируемой Лиги... Но разве систематическая внутренняя агрессия, направленная против беззащитной нации, менее преступна, чем насильственная аннексия чужой территории методами внешней агрессии?"
Приведя длинный перечень совершенных нацизмом преступлений, автор указывал, что в результате преследований создалась хаотическая и безнадежная эмиграция: жертвы террора, скитающиеся по всем морям, безуспешно стучатся в наглухо закрытые двери различных стран. Британская администрация гонит их прочь от портов Палестины. Тысячам беглецов остается выбор между морской пучиной и странами перманентного погрома. Разрешить трагическую проблему может только особый орган, защищающий права евреев.
Парижский журнал, появления которого с нетерпением ждал С. Дубнов, вышел в свет под характерными названием "На перепутье" (Oin Szeideweg). Первая книжка подтвердила опасения писателя. 4 мая 1939 г. он пишет И. Чериковеру - одному из редакторов журнала: "Пересмотр идеологии представляется мне теперь несвоевременным... Для переоценки ценностей придет пора, когда уляжется нынешняя смута. А теперь, когда нож приставлен к горлу, когда миллионы людей не знают, что сулит им завтрашний день, не подобает заниматься покаянием и заботами о своей душе. Во время пожара остается только носить воду и заливать пламя, да еще бороться с поджигателями, и больше ничего. Я собираюсь высказать это в статье, которая могла бы пойти во второй книжке; название, приблизительно, такое - "Что нам надо делать в дни Гамана?" Главная мысль - в том, что, если против нас ополчаются, чтоб... стереть нас с лица земли, необходимо всю энергию сосредоточить на борьбе с мировыми разбойниками. 16 миллионов евреев - это как никак сила, которая может слегка испортить игру нашему врагу. Если хотите, напечатайте статью с полемическим примечанием..., но я молчать не могу... Завтра ждем ответа Польши Гитлеру; неизвестно, (270) будет ли он шагом к мировой войне, но одно несомненно - все, кроме борьбы с мировым насильником, должно быть теперь отодвинуто на задний план. Очень печально, что Еврейский Всемирный Конгресс опять молчит... Неужели мы дошли до такого разложения, что уже не реагируем на опасность?.. В последние дни мое здоровье немного пошатнулось (как будто симптомы ангины пекторис), но работе моей это не мешает.... Я выхожу, гуляю по лесу, вообще самочувствие неплохое. Совсем не задумываюсь над тем, надо ли спасаться от бурь; меня не заражает царящая вокруг паника, да притом - куда бежать? Нужно надеяться, что маленькие балтийские страны останутся нейтральными".
Корреспонденция по поводу сборника "Шайдевег" не прекращалась. В письме от 12 июня С. Дубнов одобряет план помещения в одной и той же книжке "Письма в редакцию" и ответной редакционной статьи. "Это будет - пишет он - "симпозиум", как теперь принято выражаться. Надеюсь, что война будет "мирная", и мы - упаси Боже - не рассоримся. Меня очень радует успех "Шейдевег"... Мы находимся теперь на перепутье и в мировой политике.... Вы на днях будете праздновать в Париже годовщину французской революции; именно в наше время этот день мог бы стать демонстрацией всемирного значения, но мир погружен в апатию, деморализован.... Я живу, как видите, в двух мирах - в прошлом и в настоящем"....
С прошлым связывала писателя работа над последним томом древней истории; данью современности была публицистика. Почти одновременно с письмом в редакцию "Шейдевег" он написал статью для "Еврейского Мира", парижского сборника на русском языке, который по своему духу и составу сотрудников был продолжением старых, дореволюционных традиций русско-еврейской журналистики. В этой статье, носившей название "Еврейская интеллигенция в историческом аспекте", он вернулся к теме многих своих литературных и публичных выступлений - защите принципа многоязычия в еврейской письменности. Главным аргументом была ссылка на историю: полемизируя с идишистами и гебраистами, автор указывал на то, что иноязычная еврейская литература имеет двухтысячелетнюю давность. В 1-м веке до Р. X. появилась греческая Библия - Септуагинта; в течение ряда последующих веков одна часть диаспоры писала (271) по-гречески, а другая - по-арамейски. Первые крупные труды по еврейской историографии появились на немецком языке; в течение последнего полстолетия огромное влияние на формирование национального самосознания оказала русско-еврейская литература - научная, политическая и художественная. В настоящее время приобщение к еврейству той молодежи, которая не говорит по- еврейски и не читает на "иврит", совершается при помощи государственного языка; это явление особенно характерно для Америки.
Статья указывала еще на один аспект языковой проблемы: перемещавшиеся из страны в страну культурные центры оставили наследие на нескольких мировых языках, представляющее общечеловеческую ценность. Иудаизм был - утверждал С. Дубнов - "национальным миросозерцанием с универсальными потенциями... В нем была скрытая энергия духовной экспансии.
Именно та интеллигенция, которая с древних времен до нынешних приходила в соприкосновение с окружающим миром, чувствовала потребность делиться с ним своими культурными достижениями... Мы не замыкаемся в национальном гетто и держимся системы открытых дверей... ...Пока будет многоязычная диаспора, будет и многоязычная литература". Приветствуя рост литературы на идиш и иврит, автор напоминал, что языками окружающих народов пользовались такие представители еврейской мысли, как Маймонид, Мендельсон, Грец, Герман Коген; эта вынужденная языковая ассимиляция не означала для них ассимиляции внутренней. Аргументация писателя отличалась горячностью тона: отстаивая перед воображаемым читателем принцип многоязычия, он защищал шестьдесят лет своей литературной деятельности.
Еще большей взволнованностью проникнута полемика с редакцией "Шайдевег". В трагическую эпоху, насыщенную угрозами катастрофы, С. Дубнов, казалось, вновь обрел боевой пыл тех лет, когда он боролся с традицией во имя свободы мысли. Статья начиналась с исторической справки: в 1937 г. исполнилось 2000 лет с тех пор, как группа еврейских военнопленных, высадившихся в римской гавани, положила начало европейской диаспоре. Отметить достойным образом эту годовщину - утверждал писатель - мешает сознание, что потомки тогдашних (272) немецких варваров пытаются заставить нас перенести центр еврейства в Америку и в Азию. Гитлериада затмила все исторические бедствия - погромы крестоносцев, изгнание из Испании, гайдамацкую и петлюровскую резню. Что же делать теперь? Ответ прост: бороться с хищником и спасать жертву. Не на духовном перепутье находимся мы в настоящую минуту, а на поле битвы. В этой обстановке нельзя поддаваться дефетизму: евреи повсюду должны становиться ферментом анти-агрессии, будить мировую совесть, настаивать на таких мерах, как бойкот и санкции, а в случае войны вербовать в своей среде добровольцев в антигитлеровские армии. Предстоит работа свыше сил, несовместимая с настроениями безнадежности и резигнации, покаяния и богоискательства. Настанет время, когда придется... "спасать опустошенные души людей молодого поколения; пока надо спасать человеческую жизнь. Сперва - евреи, а потом - дух еврейства".
Сильно задевало писателя пренебрежительное отношение "кающихся интеллигентов" к гражданской эмансипации. "Да, она принесла с собой ассимиляцию, - заявлял он - но в то же время и освобождение, ощущение человеческого достоинства, она пробудила в еврее свободного человека". Нужно проповедовать не отказ от эмансипации, а расширение ее пределов. Бежать из Европы? Но ведь избавление Европы от гитлеризма станет спасением и для европейского еврейства. Теперь, когда празднуется годовщина французской революции, следует заявить во всеуслышание, что это и наш праздник. С. Дубнов констатировал: "Мы существуем или погибаем заодно с человечеством, с его прогрессом или регрессом... Призыв: "вернитесь в гетто!" не нов... Если он означает возвращение к еврейской культуре, к еврейству в современном смысле слова, он совпадает с программой национального движения; но... прогрессивные элементы нашего народа ни за что не вернутся в средневековое гетто... Для человека свободомыслящего нет возврата ни в синагогу, ни в церковь".
Статья вызвала многочисленные отклики - критические и одобрительные. Полемический задор, приводивший на память старые публицистические статьи писателя, казалось, способствовал тому, что он чувствовал себя особенно бодрым, помолодевшим. Лето выдалось в этом году на редкость погожее: знойные (275) дни дышали терпким хвойным ароматом. Одинокий загородный дом ожил с приездом варшавской семьи. Часто наезжали посетители, устраивались прогулки, пикники с чтением стихов и хоровым пением. Хозяин не отставал от молодых гостей; заодно с ними он распевал "Если завтра война, если завтра в поход", пропуская строфу, которая ему не нравилась. Из песен, привезенных внуками, он особенно любил гимн еврейской рабочей молодежи "Мы идем" (Мir kumen on) и с большим чувством пел: "Идем с голодным блеском глаз, с тоской о счастии в сердцах ..." Это безыскусственное двустишие, казалось ему, было сложено про его убогую и мечтательную молодость ...
В конце лета отец и дочь остались вдвоем. На душе было тяжело; тревогу внушали газетные известия - в Москве бесконечно тянулись переговоры с представителями Англии и Франции. Писатель заявлял убежденным тоном: "Ничего, скоро договорятся". Чтобы заглушить беспокойство, уходили с книгами в лес, в сопровождении молодой соседки-шомерки, которая зимой регулярно приходила читать писателю вслух (у него ослабело зрение после недавней глазной болезни). С. Дубнов с азартом вел политические споры со своими спутницами и в пику им ругал Маяковского; но все настойчивее в беседы вторгалась война, вытесняя другие темы. Телеграмма из Варшавы требовала возвращения дочери домой; в середине августа истекал срок ее визы. Тишина, воцарившаяся в просторных комнатах после ее отъезда, насыщена была предчувствием катастрофы.
Спустя две недели над городами Польши, в раскаленном, безоблачном небе зловеще загудели пропеллеры. Оглушенная натиском блицкрига, страна почти не защищалась. До Лесного Парка докатились грозные вести: города Польши - в огне, Варшава накануне капитуляции, жители ее бегут в панике, армия отступает. В то время, как писатель мучился неизвестностью о судьбе детей, друзей, виленского Института, семья его брела лесами и проселочными дорогами, вслед за толпами беженцев и отступающими войсками, к восточной границе.
9-го октября С. Дубнов писал Чериковерам: "Случилось то, чего мы боялись, так что психически мы были подготовлены... Мы тут тоже пережили не мало тревог, хотя находимся в нейтральной стране. Сначала опасались, что эти маленькие страны будут (276) растерты между великанами, но в последнее время мы успокоились: неприкосновенность балтийских стран обеспечена. Поэтому я решил отклонить предложение американских друзей о переезде за океан. Это разрушило бы мое душевное равновесие, еще более необходимое в такое время... Что меня теперь особенно волнует - это судьба моих варшавских детей... Угнетает также и оторванность от всех друзей в западной Европе и Америке, отсутствие заграничной прессы и т. д.
"Теперь все обычные интересы отступили на задний план. Я работаю только для спасения души, а не для печати. Заканчивается печатание цикла древней истории - скорее для архива. Буду потом, вероятно, заниматься ликвидацией моего литературного наследия, тоже для будущего... Все планы издания моих книг в разных странах приостановились"...
Несколькими днями позже он сообщает А. Штейнбергу: "Я здоров и мужественно преодолеваю жуткие впечатления нашего времени... Мои планы работы, конечно, расстроены, не я не перестаю писать - для себя. Единственный луч света во мраке - литовская Вильна, где, может быть нам всем суждено когда-нибудь встретиться".
В переписке того времени упорно повторяется мысль о необходимости издания политического еженедельника на английском языке, информирующего американское общественное мнение о событиях в Европе. "Если это осуществится - пишет С. Дубнов А. Штейнбергу 18 ноября - то можете рассчитывать на мое постоянное сотрудничество. Я в последнее время ношусь с планом статей под общим заглавием "Inter Arma II", наподобие серии статей, которые я печатал в Петербурге в 1914-1915 гг., в годы мировой войны. Там будет смесь истории и современности с прогнозом будущего... Среди всех... общих и личных переживаний я все-таки еще сохраняю душевное равновесие... На днях выходит из печати последний том русского оригинала "Всемирной Истории", и я могу сказать с облегченным сердцем: "Nunc dimittis servum tuum in расе!" Но... жутко оставаться без напряженной умственной работы - и я взялся за пересмотр 3-ей части "Книги Жизни", давно лежащей в рукописи.... Меня мучает мысль, что издание трехтомной нашей истории погибло в Моравской Остраве во время нацистского погрома".
(277) Над письменным столом висела, как в былые годы пожелтевшая картонная папка с надписью "Scripta manent". Снова как в дни революции, хозяин кабинета чувствовал себя на острове среди бушующих стихий, снова нуждался в напоминании: книги долговечнее людей... На вращающейся низкой полке лежали свежеотпечатанные тома. Русское издание большого труда было закончено; в Вильне за последние два года, Иво напечатало восемь томов Истории в еврейском переводе.
В ноябре пришло первое известие о судьбе семьи: дочь и внуки после долгих мытарств очутились в Вильне; зять был арестован в Брест-Литовске советскими властями. Писатель решил при первой возможности съездить в Вильну, официально присоединенную теперь к Литве, чтоб помочь странникам наладить жизнь в новой обстановке. Он рассчитывал также, что сможет, сославшись на свое формальное литовское подданство, навести справки через дипломатические круги о судьбе зятя. Поездку пришлось, однако, отложить до выхода из печати третьего тома мемуаров.
Размышляя о будущем в одинокие зимние вечера, - зима выдалась в этом году лютая, и горожане почти не заглядывали в Лесной Парк - писатель строил планы переселения в Литву. "В последнее время - пишет он И. и Р. Чериковерам 18 декабря 1939 г. - я нахожусь во власти эмиграционных настроений. Речь идет не об Америке, хотя мои тамошние друзья получили для меня визу, и она лежит уже больше месяца у американского консула. Я решил весной переселиться в Литву - в Вильну или Ковно. Кроме семейных соображений... толкает меня на этот шаг и тяжелая общественная атмосфера Латвии (в Литве сохранились кой какие остатки демократии), и надежда на то, что в Вильне я смогу оказать помощь делу реставрации Института".
Вильна издавна была дорога С. Дубнову, но его смущала создавшаяся там напряженная атмосфера: погром, организованный после ухода Красной Армии, свидетельствовал о кипении национальных страстей. Перспектива военной опасности мало тревожила писателя в эти дни: он верил в стабильность маленьких балтийских государств, обеспеченную договором о военных базах. "Я думаю писал он парижским друзьям - что пока еще (278) не время думать о перенесении Иво в Америку: не следует ставить крест на нашем европейском центре в такой момент, когда все лучшее в человечестве борется за новую Европу". На доводы Д. Чарного, что за океаном можно работать в более благоприятной обстановке, он отвечал: "Разумеется, в Америке живется спокойнее, но мы не имеем права покидать старое гнездо". Мало помалу Литва стала принимать в воображении писателя облик обетованной земли, где ждало осуществление затаенных желаний семейная обстановка, общение с близкими по духу людьми, постоянная работа в Иво. Перед вечным странником возник в конце земного пути радужный мираж... Увлеченный новыми планами, он звал к себе друзей из угрожаемой Гитлером Западной Европы. В уже цитированном письме к Д. Чарному он высказывает надежду на близкую встречу в Вильне, куда, по всей вероятности, вскоре переселятся и Чериковеры.
На приглашение Еврейского Национального Союза в Америке С. Дубнов ответил следующим письмом: "Меня глубоко тронуло Ваше дружеское предложение приехать в Америку, уже выразившееся в действии: виза, которую вы получили ценой больших усилий, давно лежит в американском консульстве. Поверьте, что мне очень трудно отказаться от американского плана, который спас бы меня от всех европейских бедствий и волнений, но я не могу поступить иначе, и не только по соображениям здоровья - такая поездка затруднительна в мои годы и при теперешних условиях но и по мотивам общественного свойства. Присоединение Вильны к Литве поставило передо мною вопрос о переезде в Вильну, где я мог бы оказать помощь делу реставрации Научного Института, сильно пострадавшего от войны... Я собираюсь сделать это ближайшей весной, когда жизнь в Вильне войдет в колею.
"Если обстановка изменится, и окажется, что пребывание в Прибалтике связано с риском, я воспользуюсь американской визой, о продлении которой намерен хлопотать в консульстве. Будем надеяться, однако, что положение улучшится, и нам дано будет увидеть Европу свободной"...
Мечта об освобожденной Европе и о реванше истерзанного нацизмом европейского еврейства руководила всеми планами писателя. Сообщая И. Чериковеру о своих литературных делах, (279) он добавляет: "Впрочем, все это снотворное средство, чтоб успокоить нервы в военное время. Очень тянет меня к публицистике... Не дают покоя мысли о современности... Мы должны создать в Лондоне или Париже периодический орган для обмена мнениями о роли еврейства в мировой войне... Мой план таков: во-первых, нужно... собирать материал для "Черной Книги", изображающей разорение нашего польского центра, а во-вторых начать выпускать еженедельник, посвященный проблеме еврейства в военное время и в грядущей "новой Европе". И книгу, и газету следует печатать по-английски, имея в виду и внешний мир, и миллионы english speaking американских евреев.... Я отправил письмо в редакцию "Таймса"; в нем говорится, что необходимо включить в перечень целей войны (Польша, Чехословакия и т. д.) также реставрацию разрушенных еврейских центров, которым Гитлер объявил самую беспощадную войну... Мне хотелось бы, однако, напечатать это также в еврейском журнале, и не только это, а целый цикл подобных статей...".
В начале зимы 1940 г. была написана первая глава из серии "Inter Arma", носившая название "Мысли еврейского историка о целях войны и мира" и предназначавшаяся для ближайшей книжки "Шайдевег". Проникнутая душевной болью, она почти целиком выдержана в несвойственном автору патетическом тоне; пафос усугубляется прямым обращением к руководителям антигитлеровской коалиции. Лейтмотивом является мысль, что еврейский народ переживает свою беспримерную трагедию в полном одиночестве, и к его физическим страданиям присоединяются моральные, причиняемые равнодушием союзников.
Статья начиналась с сопоставления двух войн. Первая была бесцельной бойней; лишь авторы программы мира попытались ее осмыслить. Цель теперешней войны ясна: ведущие ее демократии сознают, что гитлеризм, являющийся угрозой человечеству, должен быть сокрушен военной мощью. Декларации союзников сулят Европе освобождение от нацистского варварства; но ни единым словом не упоминают они о судьбе народа, с которым Гитлер воюет в продолжение семи лет. Казалось бы, борцы за "новую Европу" должны протянуть руку первым жертвам нацизма; никто, однако, за исключением Рузвельта, не решился на жест сочувствия. Не сделала этого, к сожалению, и (280) Британская Рабочая Партия, заявившая устами Дальтона, что еврейский вопрос будет автоматически разрешен путем освобождения оккупированных стран. Между тем именно в данный момент слово стало бы делом... "Вы хотите - с горечью восклицал писатель, обращаясь к влиятельным кругам демократической коалиции, - обойти молчанием еврейский вопрос, но после войны он немедленно встанет перед вами во всем своем объеме. На предстоящую мирную конференцию придут представители еврейства со всех концов света и будут добиваться от "новой Европы" справедливости по отношению к народу, который больше всех других пострадал от гитлеровского террора". Писатель предвидит, что эти делегаты потребуют повсеместного осуществления принципов равноправия, а также свободной эмиграции в Америку и Палестину. "Еврейский народ - говорит он в заключение - очнется после войны, в которой и его сыны проливают кровь, и предъявит миру решительные требования, продиктованные справедливостью и гуманностью".
Цикл "Inter Arma" должен был состоять по первоначальному замыслу из десяти глав. Он предназначался главным образом для нееврейского читателя; автор предложил своему переводчику Д. Мовшовичу передать статью в редакцию "Daily Cronicle". К работе над дальнейшими главами он решил приступить после выхода в свет третьего тома мемуаров. Он погружен был в чтение корректур, когда в занесенном снегами доме появился неожиданный гость с Запада. Молодой еврейский журналист, принесший с собой дыхание объятой военным пожаром Европы, пытался убедить писателя уехать из стратегически ненадежной Риги в недалекий Стокгольм, столицу мирной, благоустроенной страны, твердо блюдущей традиции нейтральности. С. Дубнов решительно отверг это предложение. Он объяснил гостю, что в свое время покинул Россию ради того, чтобы довести до конца свой главный труд. Труд этот теперь завершен, а преклонный возраст не располагает к путешествиям. И самое главное: в тяжелое время еврейский писатель должен оставаться в среде своих братьев и делить их судьбу.
Начало весны принесло новые тревоги. Клещи войны, охватившие Европу, плотно сомкнулись на севере; рассказы беженцев из Польши о кошмаре немецкой оккупации рождали ужас и (281) бессильное возмущение. Писатель целыми часами шагал по кабинету, пытаясь подавить волнение, и гулко отдавались одинокие шаги в тишине пустых просторных комнат. От горьких размышлений оторвали его хлопоты, связанные с выходом в свет "Книги Жизни". Первую часть нового тома составляли воспоминания о берлинском периоде (1922-1933), доведенные до переселения в Латвию; автор добавил к написанным раньше главам небольшой элегический эпилог, в котором он мысленно прощался с давно покинутой родиной. Во вторую часть вошли фрагменты из дневников - размышления на общественные, литературные и бытовые темы.
В апреле С. Дубнов уехал в Ковно. Здесь, в доме преданного друга Анны Бейленсон, он с новой силой почувствовал, какой душевной опорой в трудное, переломное время является общение с людьми. Гостеприимный дом превратился в шумный клуб: не было конца беседам, спорам, совещаниям. Центром собеседования, организованного местными журналистами, был доклад писателя о судьбах еврейства в дни войны. Отчет о докладе в печати пришлось сильно сократить: литовская цензура не разрешала критиковать гитлеризм. Белые пятна испестрили и небольшую статью "20-е столетие и средневековье", помещенную в ковенской газете "Идише Штимме": историк устанавливал, что первые четыре десятилетия 20-го века принесли еврейскому народу больше бедствий, чем самые темные века прошлого. Статья заканчивалась, однако, выражение уверенности, что человечность одержит победу над варварством.
В Вильне писателя ждала встреча с семьей, соратниками и учениками. Старый город, несмотря на близость к изнывавшей под немецким гнетом Польше, не поддавался унынию: в общественной жизни царило большое оживление. Особую струю внесли военные эмигранты - писатели, педагоги, культурные деятели. Людно было в здании Научного Института, распахнувшем окна в весенний холодок молодого сада: в солнечных комнатах размещены были экспонаты выставки, организованной в 25-ую годовщину смерти И. Л. Переца. Литературные поминки продолжались несколько дней и закончились коллективной радиопередачей на еврейском языке, в которой принял участие и гость (282) из Риги; эта передача была событием в жизни литовских евреев - впервые государственное радио заговорило на их языке.
Частые встречи с 3. Кальмановичем и другими работниками Института укрепили писателя в мысли, что его настоящее место - среди виленских энтузиастов науки, созданных, как и он, из крепкого, огнеупорного материала. С этими мыслями уехал он в свое лесное затишье, решив исподволь готовиться к переселению в Вильну. Мягкие, солнечные дни плыли над Прибалтикой, но эту тишину сотрясали далекие взрывы: германская лавина неудержимо катилась на запад, снося пограничные вехи. Писатель особенно тревожился за Францию, издавна любимую страну энциклопедистов, революции, Декларации прав. Следя за продвижением вражеских полчищ к Парижу, он мысленно взывал к чуду, к новой Марне, к патриотическому порыву времен Конвента. Капитуляция французской столицы его потрясла: сумерки Европы показались беспросветными.
Спустя несколько дней сильные пограничные отряды Красной Армии вступили на территорию Прибалтики. Неожиданно в фантастической обстановке войны довелось писателю встретиться с Россией, с которой он простился навсегда в послесловии к "Книге Жизни". Атмосфера этой встречи не напоминала бурных послеоктябрьских дней: переворот в Латвии совершился без кровопролития, и в состав первого временного правительства вошли представители беспартийной прогрессивной интеллигенции. В письме к дочери С. Дубнов характеризовал новое правительство, как демократическое и высказывал удовлетворение по поводу падения диктатуры Ульманиса, втягивавшей страну в орбиту гитлеризма.
Преждевременным оказалось, как убедился писатель, не только подведение жизненных итогов, но и планировка, рассчитанная на устойчивость военной обстановки. От плана переселения в Литву пришлось отказаться: граница между отдельными балтийскими республиками, в июле включенными в состав Советского Союза, была наглухо закрыта. На пороге восьмидесятилетия историк с горечью ощутил бессилие единичной человеческой воли перед исторической стихией. Накрепко прикованный к маленькой республике, которую вчера еще собирался (283) покинуть, он мучительно силился угадать, что сулит и этой стране и ему новый крутой поворот судьбы.
В конце лета С. Дубнова посетил видный еврейский коммунист, с которым ему случалось встречаться в довоенные годы. Посещение носило полуофициальный характер; гость авторитетно заявил, что перемена режима не должна внушать писателю опасений: правительство, во главе которого стоит человек науки, ценит культуру и ее представителей. Он добавил, что покой писателя будет огражден: несмотря на трудности военного времени, его обширная квартира не подвергнется обязательному "уплотнению".
Внешняя обстановка, действительно, осталась прежней, но изменился весь стиль жизни: неутомимый труженик почувствовал себя безработным. Война приостановила все переводы его книг: особенно тяжелым ударом был провал плана английского издания "Истории". В самой Латвии новые веяния сказались в том, что недавно переизданный учебник признан был несоответствующим духу народной школы.
С особенной силой ощутил писатель свое одиночество в день восьмидесятилетия. От семьи отделяла его охраняемая штыками граница; не было вестей от друзей, которые бежали из Парижа и скитались в ожидании виз по югу Франции; Америка глухо молчала; затруднены были и сношения с Палестиной, где спасались от мирового пожара одесские соратники писателя и хранились скромные сбережения, составлявшие основу его бюджета. Трудно было дышать в этом внезапно сузившемся мире.
Когда осенью пришло известие, что дочь и внуки собираются в Америку, ощущение замкнутого круга стало еще более гнетущим. В тоске С. Дубнов обратил взоры на восток; из возобновившейся переписки выяснилось, что брат Владимир доживает свой век в Москве в убогой обстановке. С. Дубнов увлекся новым планом: быть может, суждено - думалось ему, чтобы братья, которые были неразлучны в юности, провели вместе последние годы жизни. Владимир неопределенно отвечал на горячие призывы, не решаясь открыть горькую правду: разбитый параличом, он медленно угасал, и только заботы племянника Якова поддерживали слабо тлеющий огонек жизни.
(284) Зима 1940-41 г. была вьюжная, суровая. Писатель мерз в обширном кабинете; вспоминались далекие петербургские зимы. Дочь и внуки уехали, и он следил за их сложным маршрутом, тревожась за шестинедельную правнучку Мириам, которую назвал в письме "самой юной заокеанской путешественницей".
Вокруг шумела трудная, противоречивая, перестраивающаяся жизнь; она не вторгалась в келью отшельника. Новая действительность была ему органически чужда; в ней отсутствовали необходимые атрибуты существования - постоянное общение с разбросанными по свету идейными соратниками, активное участие в культурной и общественной жизни всемирного еврейства. Событием в монотонном беге дней становился каждый отклик издалека, каждая новая книжка еврейского журнала. Рой воспоминаний пробудило письмо д-ра Майзеля, бывшего библиотекаря берлинской общины, переселившегося в Иерусалим. Горечь, переполнявшая душу писателя, вылилась в строках ответа, датированного 5 марта 1941 г. Подтверждая получение письма, С. Дубнов писал: "...Как всякая весть из далеких стран, оно было большим событием в жизни человека, заключенного в охваченную войной тюрьму Европы, хотя и в пределах нейтральной страны. Положение нашей братии в Палестине теперь несколько улучшилось, благодаря победам англичан в Африке (побольше бы таких побед!). Есть надежда, что зараза мировой бойни не коснется вас и не осквернит святынь нашей родины. Заслуги Палестины перед Богом и мне пошли на пользу - оттуда, хоть изредка, приходят письма и печатный материал, в то время, как из Америки я не получил с конца лета 1940 г. ни единого слова..... Наша жизнь теперь полна чудес: мы чудом остались в живых в мире, в котором кишмя кишат ангелы смерти (на языке современной науки они зовутся смертоносными бомбами) и всякие другие духи разрушения, даже вне пределов поля брани. Но мы отрезаны от источника нашей культурной жизни; после долгих поисков мне едва удалось получить маленький еврейский календарь 1941 года, единственный образчик нашей "литературы" за истекший год. Иностранные газеты здесь не получаются; о том, что происходит на свете, мы знаем немного, и это немногое оформлено по местному рецепту. А вы, обладатели богатств, еще жалуетесь на кризис литературы в вашей стране!
(285) "Двадцать лет тому назад... в тревожное время я находился на родине и надеялся через год уехать в Берлин. Теперь я никуда не собираюсь: все пути закрыты. Берлин превратился в Содом, и все наши европейские центры разрушены содомлянами. С разных концов земли глядят на меня Америка и Палестина, и я туда устремляю взгляд. Но знаю - они недостижимы, и мне суждено оставаться в "сей превеликой и мрачной пустыне". Мой "Талмуд" в последние годы доведен до конца - вышел последний том русского издания десятитомной "Истории" (Рига, 1936-1939). Закончено и "дополнение к Торе"; последний том "Книги Жизни" (берлинский период) вышел в свет в 1940 г., но я, к сожалению, в силу разных обстоятельств, не имею возможности послать эту книгу Вам и прочим друзьям. Теперь я ничего не пишу для печати, а только читаю мировую литературу и делаю заметки, когда позволяют силы.
"Друзья пекутся о моей судьбе, а у меня одна забота; я берегу находящиеся в моем распоряжении архивные материалы, которым может грозить расхищение. Эта драгоценная коллекция первоначально предназначалась для двух академий - в Иерусалиме литовском и в древнем Иерусалиме. При теперешних обстоятельствах я хотел бы одну часть передать в Национальную библиотеку в Иерусалиме, а другую - Иво в Америке, ставшей новым центром еврейства. Я намерен оформить этот план в завещании, но он может встретить препятствия со стороны местных руководящих сфер, и это меня крайне тревожит. Для вас должен быть теперь ясен ответ на предложение передать некоторые документы в архив "Бецалель". Когда пламя охватывает кедры, стоит ли. заботиться о малой травке? Национальный архив единственное место, где должны храниться тысячи писем на общественные и литературные темы, накопившиеся за 60 лет, и сотни исторических документов, и мой мозг сверлит мучительный вопрос: удастся ли мне осуществить этот план после окончания войны, и доживу ли я до этого дня?
"Моя семья теперь разбросана по всему земному шару. Дочь и внуки, беглецы из Варшавы, находившиеся в Литве, недавно уехали в Америку через Россию и Японию. Другие дети, давно живущие в Советском Союзе, не добились разрешения на то, чтобы съездить в Прибалтику навестить меня... Пишите мне о (286) жизни в Иерусалиме, о тамошнем университете, пострадавшем в последнее время... Всякое сообщение о том, что делается в нашей стране, будет принято с горячей признательностью одиноким обитателем Прибалтики".
В мае писатель получил странное известие из далекого экзотического города Кобе. Под телеграммой, содержавшей запоздалое поздравление с восьмидесятилетием, красовалась подпись: "Еврейская община в Кобе. Дочь София". Спустя некоторое время выяснилось, что в японском портовом городе, где увязла на несколько месяцев большая группа эмигрантов, представители еврейской общины отпраздновали восьмидесятилетний юбилей писателя.
Последнее письмо к старшей дочери, написанное 12 июня 1941 г., проникнуто грустью и резигнацией. С. Дубнов сообщает, что дни его текут тихо и монотонно; из писателя он превратился на склоне лет в читателя и вернулся к любимцам юности, в которых находит новую прелесть. С увлечением перечитывает ой "Войну и Мир". Досуга для чтения достаточно: огромный архив давно приведен в порядок; все материалы распределены по рубрикам. Почта ежедневно приносит московские газеты; сообщения о том, что происходит на Западе, внушают мучительную тревогу за культурные народы, очутившиеся в пасти зверя. Главной отдушиной в зарубежный мир является Палестина, откуда время от времени приходят письма и журналы.
Спустя десять дней после того, как написаны были эти строки, германская армия перешла границу Советского Союза. 29 июня на Ригу были сброшены первые бомбы. 1-го июля немецкие отряды вступили в столицу Латвии.
(287)
ЭПИЛОГ
В начале июля из предместья, где жил С. Дубнов, выселены были все евреи. Друзья помогли писателю скрыться, но агенты Гестапо выследили его и арестовали. "Они интересовались - рассказывает рижанин, переживший гибель местного еврейства и подробно ее описавший (Max Kaufmann, Die Vernichtung der Juden Lettlands Muenchen 1947), - его работами, написанными в Риге, и требовали, чтоб он их отдал. Рукописи были спрятаны и С. Дубнов заявил, что они остались в Кайзервальде, откуда он давно уехал. Его выпустили на свободу, но вскоре опять арестовали. По настоянию члена Юденрата Шлиттера (венский еврей), он был снова освобожден; на волю он вышел совершенно разбитым и поселился в гетто. Шлиттер был по распоряжению Гестапо арестован и расстрелян.
"В гетто профессор получил небольшую комнатку в богадельне на улице Людза. Но и там он не оставался без дела: карандашом, который по его словам служил ему 37 лет, он писал хронику, носившую название "Гетто". За короткое время, проведенное в стенах гетто, он сумел создать там небольшой очаг еврейской умственной жизни. Во время первой "акции" (30 ноября 1941 г.) он был переведен в другой приют для старцев и потом, в пору второй "акции" (8 декабря 1941 г.) - в дом на Людза 56. В этом доме нашли убежище семьи служащих в еврейской полиции... Латвийский палач Данскоп, явившийся туда с целью контроля, спросил старика-профессора, принадлежит ли он к семье кого-либо из полицейских. Получив отрицательный ответ, он приказал ему присоединиться к маршировавшим мимо колоннам. В доме началась суматоха, и один из полицейских (немецкий еврей с железным крестом, имя неизвестно) кинулся догонять колонну, надеясь спасти С. Дубнова, но было уже поздно. Историк прошел свой последний путь. Он был убит в Рамбули, под Ригой, где погибли почти все рижские евреи".
Другой очевидец гибели рижского гетто (Гилель Меламед, Цукунфт 1946, кн. 4) сообщает следующую версию: "Когда немцы заняли Ригу, они выбросили С. Дубнова из квартиры и захватили всю его огромную библиотеку. Старика-писателя погнали на допрос в Гестапо. Через несколько дней его выпустили. С. Дубнов неохотно рассказывал о допросе, сказал только, что впервые в жизни имел дело с такими извергами. Он поселился в приюте для старцев во временном гетто. 25 октября это гетто было ликвидировано ... Потом наступило роковое 30 ноября... в эту страшную ночь шуцманы и палачи Гестапо расстреляли половину населения гетто... Следующую неделю оставшиеся в живых провели в состоянии летаргии.... Профессор Дубнов был болен. Он заболел в ту ночь, когда жителей гетто выгнали из домов на улицу. Его тогда спасли, переведя в ту часть гетто, которую убийцы "по техническим соображениям" еще не решались "эвакуировать". С. Дубнов чувствовал, что приходит конец... Наступила жуткая ночь с 7-го на 8-е декабря 1941 г. Повторилось то же, что и на прошлой неделе, но более "организованно". Больных и слабых людей сажали в синие автобусы. Не хватало мест для всех, и многих стариков и беременных женщин расстреливали тут же, на месте. Когда С. Дубнова выгнали на улицу, у него была высокая температура - 38,5. Он был не в силах быстро подняться на ступеньку автобуса. Пьяный латышский полицейский подбежал к нему и выстрелил прямо в затылок. С. Дубнов упал замертво. На следующий день его похоронили в братской могиле на старом еврейском кладбище в рижском гетто".
Из уст в уста передавался потом слух, что, идя на смерть, писатель повторял: "Люди, не забывайте, люди, рассказывайте, люди, записывайте!" Из тех, кто мог слышать эти слова, почти никого не осталось в живых. Жива только легенда, не менее правдивая, чем сама жизнь.
(289)
ОТ АВТОРА
Книга, предлагаемая вниманию читателя, является плодом работы, длившейся более двух лет. В основу первой ее части (1860-1922 гг.) легли два тома обширной автобиографии отца. Третьего тома, несмотря на все усилия, не удалось разыскать: по-видимому, издание, вышедшее в Риге в 1940 г., было целиком уничтожено немецкими властями. События последнего периода (1922-1941) приходилось восстанавливать на основании разнообразных рукописных и печатных материалов, а также предоставленной в мое распоряжение переписки. Многие пробелы я пыталась восполнять материалом личных воспоминаний; этот материал является существенным элементом биографии, так как связь между отцом и дочерью никогда не прерывалась, несмотря на идейные разногласия и длительные периоды разлуки.
Внимательному читателю может броситься в глаза несоразмерность в структуре книги: первая часть ее написана более сжато, чем вторая. Это нарушение пропорции не случайно: я считала нужным подробнее излагать факты, публикуемые впервые, сознавая, что до появления новых, более обширных исследований, моя работа будет единственным источником сведений о деятельности отца в последние годы жизни.
Неоценимую помощь автору оказала группа лиц, сочувствовавших начинанию, связанному с именем С. М. Дубнова. Я хочу выразить глубокую благодарность всем тем, кто снабжал меня материалами и предоставил в мое распоряжение письма отца - Р. Чериковер, А. Штейнбергу, Я. Лещинскому, М. Вишницеру, Д. Чарному, Н. Гурфинкель, а также персоналу архива и библиотеки Еврейского Научного Института.
Немалые трудности представляло издание книги. Преодолеть их удалось благодаря инициативе и неутомимой организационной работе Л. О. Чеквера, деятельности членов Комитета имени С. М. Дубнова при Союзе русских евреев и помощи, оказанной Л. и И. Раузенами и Б. Шацкиным. Всем этим лицам автор приносит искреннюю благодарность.
Январь 1950. Нью-Йорк.
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
А
Абрамович, С. (Менделе) - 77,
78, 80, 86, 101, 105, 120, 152, 157,
167, 188, 218.
Айзенштат (Юдин) - 122.
Андреев, Л. - 176.
Ан-ский, С. (Рапопорт) - 136, 152,
154, 196.
Ахад-Гаам - 79, 80, 83, 93, 94, 101,
107, 112, 118, 122, 135, 136, 149,
153, 154, 177, 178, 197, 221, 222,
223.
Б
Балабан, M. - 154.
Бен-Ами (М. Рабинович) - 80, 83.
Бердяев, Н. - 229.
Брамсон, Л. - 128.
Бруцкус, Ю. - 194.
Бубер, M. - 219.
Бялик, X. H. - 114, 118, 157, 165, 167, 168, 199, 249, 250.
В
Вайнрайх, M. - 255.
Вайтер-Девенишский - 130.
Вейль, Г. - 212.
Винавер, M. - 105, 127, 150, 151.
Вишницер, M. - 154, 207, 212, 229.
Вишницер, Р. - 212.
Волин, Ю - 116.
Волынский (А. Флексер) - 63.
Г
Гаркави, А. - 175.
Гессен, Ю. - 154.
Гожанский-Лону - 122.
Гольдберги, И. и Б. - 124.
Горький, M. - 176, 177, 196.
Гордон, И. Л. - 47.
Городецкий, А. - 258.
Грец, Г. - 87, 88, 90, 208, 214, 254.
Гурфинкель, Н. - 265.
Д
Дизенгоф, M. - 114.
Динесзон, Я. - 69, 218.
Дубнов, Бенцион - 12, 13, 28, 56,
73, 88, 159.
Дубнов, В. - 14, 23, 32, 40, 49, 72,
96, 283.
Дубнова, Ида - 33, 34, 38, 49, 50,
55, 57, 83, 92, 107, 143, 162, 197,
198, 210, 230, 235, 238, 239, 240,
242.
Дубнова, Ольга - 63, 102, 143, 201,239.
Дубнов, Яков - 69, 102, 143, 161, 178, 283, 239.
Ж
Жаботинокий, В. - 117, 226.
Житловский, X. - 148, 262,
З
Зайчик, Р. - 99.
К
Каган, M. - 41, 102, 107, 191.
Кальманович, 3.. - .255, 282.
Кауфман, M. - 287.
Клаузнер, И. - 148.
Койген, Д. - 212.
Конт, Огюст - 37, 49.
Короленко, В. - 165.
Кулишеры, M. и И. - 194.
Л
Лавров, П. - 231.
Ландау, А. - 52, 60, 61, 91, 140.
Левин, Ш. - 124, 137.
Ленин, В. - 198.
Лесин, А. - 262, 267.
Лесгафт, П. - 140.
Лещинский, Я. - 210, 231, 243.
Лилиенблюм, M. - 31, 47, 79.
M
Майзель, И. - 229, 284.
Малер, Р. - 231.
Медем, В. - 222.
Меламед, Г. 288.
Милль, Д. С. - 37, 49, 70, 219.
Милюков, П. - 267.
Моргулис, M. - 117.
H
Нигер, С. - 231, 232.
Новаковский, И. - 134.
Нордау, M. - 104.
О
Опатошу, И. - 206, 207, 209, 213.
П
Перец, И. Л. - 67, 152, 161, 181.
Пинскер, А. - 52.
Покровский, M. - 200.
P
Равницкий, И. X. - 83, 88, 157, 165.
Ратнер, M. - 128.
Рейнус, M. - 228.
Рейзин, 3. - 255.
Ренан, Э. - 69.
Реннер-Шпрингер - 111, 138.
Рингельблюм - 254.
Рузвельт, Ф. Д. - 268, 279.
С
Сев, Л. - 115.
Соколов, H. - 68.
Сологуб, Ф. - 176.
Спектор, M. - 48, 68, 217, 218.
Т
Толстой, Л. - 69, 70, 160.
У
Усышкин, M. - 108, 169.
Ф
Фридман, Ф. - 254.
Фруг, С. - 48, 63, 71, 83, 140, 152, 167, 177, 218.
Ц
Цинберг, С. - 194.
Цунц. Л. - 214, 254
Ч
Чарный, Д. - 258, 261, 210, 240, 242, 251,
Черновиц, X. - 114
Чериковеры, И. и Р. - 206, 209,210, 230, 233, 236, 237, 249, 260,
261, 264, 265, 266, 267, 269, 275, 277, 279.
Ш
Шабад, Ц. - 249, 250.
Шагал, M. - 255.
Шварцбард, Ш. - 224.
Шиппер, И. - 154, 254.
Шолом-Алейхем - 48, 67, 71, 73,
74, 83, 84, 169, 170, 177, 217, 218.
Шорр, M. - 154.
Штейнберг, А. - 194, 210, 212, 213,
229, 252, 257, 261, 264, 276.
Штейнберг, И. - 210.
Э
Эльбоген, И. 212, 228, 229. Эрлих, Г. - 243, 263, 277.