ЧАСТЬ I РАССКАЗЫ

САЛЕХ И ГАНКА

Решение жизненной проблемы мы замечаем по исчезновению этой проблемы.

Людвиг ВИТГЕНШТЕЙН

Судьбы человеческие, как и пути Господни, неисповедимы.

Они жили по разные стороны того мощного лесного массива, который покрывал всю территорию нынешнего Краснодарского водохранилища. Теперь уже многие забыли, какие были дремучие леса в этих местах. Начинались они сразу за Кубанью и простирались далеко в левобережье, до аулов нынешнего Теучежского района Адыгеи. Со стороны аула Тлюстенхабль в этом массиве выделялись большие участки Кармалино и Закоп. Со стороны аула Шабанохабль, который был на левом берегу Кубани, напротив хутора Ленина, что на правом берегу, простирался громадный лесной участок Харзах. Со стороны станицы Старокорсунской находился участок Курго, занимавший все пространство между реками Пшиш и Белая до станицы Рязанской. Когда строили водохранилище, весь край в течение пяти лет вырубал этот огромный лесной массив. Даже первым секретарям райкомов и горкомов партии были определены персональные делянки.

Салех — черкес, мой прадед по материнской линии родился в ауле Кунчукохабль, что на левом берегу реки Пшиш. Ганка — казачка, из станицы Староконсунской. Дремучие леса, разделявшие их, не смогли противостоять судьбе, которой было угодно соединить их надолго крепкими узами. Чем больше я узнавал подробностей, тем больше убеждался в том, что леса хоть косвенным образом, но способствовали развитию истории их не простой, трудной любви.

Мамин род Панешей славился как род долгожителей. Когда Мама вышла замуж за отца и родила меня, второго после сестры, в ауле еще жила ее прабабушка — мать ее дедушки Салеха. Поэтому неудивительно, что я так хорошо помню своего прадеда Салеха. Наверное, на свете не было столь различных людей, как мои дед и прадед по матери. Первый был типичным тружеником — крестьянином и благоверным мусульманином. Он любил и знал до всех тонкостей крестьянское дело и, конечно, был образцовым семьянином.

Прадед, по — моему, никогда не держал в руке ни косы, ни тяпки, не верил ни в бога, ни в черта. Он был любителем приключений, человеком с сильным авантюрным характером. Дедушка всю жизнь прожил в ауле, выезжая лишь в случае хозяйственной надобности в Краснодар. Прадеду не сиделось на одном месте. В какие только переделки и ситуации не попадал он из‑за этих особенностей своего характера.

Помню, как мой дядя Гиса, т. е. внук моего прадеда Салеха, брил ему голову. Процедура эта была не простая. Специально принесли медный таз, кумган. Дядя Гиса часто наводил бритву на ремне, постоянно намыливая голову прадеда. По мере того, как дядя продвигался в своей нелегкой работе, обнажался довольно непростой рельеф головы прадеда: шрам там, ссадина здесь, шишка там… Голова прадеда напомнила топографическую карту, на которой были отмечены все основные события, точнее приключения его жизни. «А эта ссадина — та, что осталась после твоей ссоры с Жачемуками?» — уточнял дядя Гиса, хотя уже давно изучил прошлую жизнь своего деда по рельефу его головы. «Нет, — отвечал Салех, — ссора с Жачемуками не оставила следа на моей голове».

Старый Жачемук тоже хотел быть крутым, задирался, и надо было поставить его на место. В неожиданно случившейся стычке Салех, всегда носивший при себе нож, неожиданно отрезал левое ухо Жачемуку и вручил ему же, посоветовав отнести жене. Долго враждовали род Панешей и Жачемуковых в ауле, состояние было на грани кровной мести, пока моя тетушка Алихан, младшая мамина сестра, не вышла замуж за Асламбия Жачемукова. По мосту, проложенному ею, первым побежал к Панешам внук Султанчик, потом Фатимка, потом еще и еще другие внуки и внучки, но в это время прадеда Салеха уже не было в живых.

Неудивительно, что Салех был известной личностью не только в адыгейской округе. Его знали во многих станицах и хуторах, особенно в Старокорсунской.

Лесные массивы от Старокорсунской доходили до хутора с вызывающим названием Городской, что в двух километрах от маминого аула Кунчукохабль.

Этот лесной массив Курго до революции 17 года составлял экономию помещика по фамилии Ершов, жившего в Екатеринодаре. Он был настоящим лесопромышленником и вообще энергичным хозяйственником. Начал с того, что через Курго приказал сделать

просеку для узкоколейки. К ней подтягивали с массива древесину и далее по ней везли к паромной переправе. В зависимости от назначения одна ее часть сплавлялась по Кубани, другая увозилась сухопутными средствами через паром и далее.

Вначале железнодорожные платформы тянули волы и лоша-' ди. Потом Ершов приобрел «кукушку», как называли здесь паровоз. Появление настоящей железной дороги в лесных дебрях поразило воображение жителей близлежащих аулов, станиц, хуторов и приковало их внимание к личности Ершова. Он удивлял и восхищал их новыми и новыми хозяйственными новациями, в которые он их же вовлекал. Люди были вовлечены в самые разные промыслы. Работа в лесу и с лесом становилась для людей округи основным занятием, а лес — местом их жительства. По периметру Курго и в нем самом росли хутора.

Когда установилась советская власть, эти некогда непроходимые дикие места были так обжиты, что в них был образован Курго-Терновский сельсовет, а бывшая экономия Ершова оставила после себя многоотраслевое хозяйство. Кроме разработки леса здесь занимались пчеловодством, садоводством, охотой, земледелием и скотоводством.

Кроме всего прочего, осталась и память о Ершове и у русских, и у адыгов, живших в этих местах. На исконном крестьянском уважении к умению хозяйствовать основывалась память о Ершове, многочисленные воспоминания, о котором я слышал в детстве и в аулах, и в хуторах.

Леса здесь были богатые. Обитали в них лесные звери от зайцев до оленей. Ягод и дички было полно. Я еще застал и побывал во. многих хуторах, возникших на основе этой экономии. Эти хутора в основном располагались по окраинам Курго, но были и такие, что находились в самом лесу, точнее, на лесных делянках среди лесного массива. Напротив аула Кунчукохабль, на другой стороне реки Пшиш, считавшейся русской стороной, находились хутора Братский, Фокино, Процай. Хутор Городской, в отличие от всех хуторов, находился на адыгейском, левом берегу Пшиша. Далее, уже в самом лесу, были Терновый и Мелехово. Беляев, бывший на окраине Курго со стороны станицы Рязанской, как и хутор Городской еще здравствует. Их я хорошо помню, бывал в них, когда мы школьниками на каникулах подрабатывали на сборах дички, которую сдавали в приемные пункты по 5 копеек за килограмм. Никогда не забуду, с каким трудом удавалось залезть по высоченному, голому, толстому стволу груши до ее кроны на самой верхотуре. Такие груши я видел только в Курго. Проблема состояла еще в том, чтобы доставить туда длинную палку, которой сбивалась дичка. Потом надо было слезть, собрать ее и мешок нести на расстояние один — два километра до приемного пункта в районе хутора Братского.

На противоположной северо — восточной стороне Курго, напротив станицы Васюринской, было еще семь хуторов. В советское время они составляли совхоз, возделывавший многочисленные делянки в лесу и возле него. Последним директором этого совхоза был мой двоюродный брат Рамазан Чиназиров. Потом все эти хутора, с прилегающими к Курго аулами, всего в количестве 17 сельских населенных пунктов, сселили, расчищая место под будущее Краснодарское водохранилище, и тогда все следы той экономии, о которой я начал говорить, исчезли навсегда.

Однако вернемся ко времени, когда до революции эта экономия процветала. Управляющий экономии жил в Старокорсунской. Фамилию его я неоднократно слышал, но забыл. Салех был очень дружен с этим управляющим. Они делали большие дела. Однажды им показалось мало торговать налево лесом. На этом трудно было хорошо нажиться — тогда леса было много. Они придумали способ разбогатеть сразу. Когда управляющий вез из Екатеринодара зарплату рабочим, Салех верхом выскочил из‑за поворота, прострелил руку управляющего, специально выставленную из фаэтона, и ускакал с саквояжем денег в лес. Денег оказалось много. Его доли хватило не только на щедрые подарки, но и на то, чтобы купить паровую машину с молотилкой для своего сына — труженика.

Однако управляющего уволили за то, что он так прозевал зарплату рабочих. Салеху и его другу жить стало скучно. Друг однажды объяснил Салеху, что если исчезнет новый управляющий, то никого кроме него не найдут, и снова его поставят управляющим. В дебрях Курго осталась сокрытой тайна исчезновения нового управляющего. Факт состоял в том, что уволенный управляющий вернулся на свое место.

Вся эта история не была бы интересной, если бы не одно обстоятельство. Салех был безразличен к богатству и не ради денег совершал все эти и другие добрые и недобрые дела.

У управляющего экономии, друга Салеха, была сестра Ганка. Все в роде Панешей говорили, что она околдовала Салеха. Иначе

объяснить его поступки они не могли.

Дело дошло до того, что, имея уже внуков и внучек, Салех привел Ганку прямо к себе в аул и стал с ней жить. Было это еще до революции 17–го года. Женились тогда рано, и потому дедами и прадедами становились тоже рано. Своего сына — моего будущего дедушку Калятчерия — Салех женил, когда тому шел пятнадцатый год.

Случилось это так. Приехала как‑то в аул Кунчукохабль в гости в княжеский дом Кунчуков девушка из знатного ногайского семейства. Звали ее Камия. В то время по обычаю девушка в гостях была как бы в состоянии презентации: ее могли смотреть и навещать все аульчане. Салеху понравилась не только красота ее, но и манеры, и воспитанность. Он решил, что она в роли невестки будет украшением его семейства. В ту пору не было принято со стороны родственников давать согласие на брак девушки. Поэтому невест добывали, точнее, похищали. Это облегчало дело. Потому что по этой части Салех был непревзойденный мастер. В общем, понятно, как попала моя будущая бабушка Камия в род Панешей. Узнав об этом, мой будущий дедушка Калятчерий от стыда и страха сбежал из дому — так была для него неожиданной его новая роль. Жениха, точнее уже мужа, искали целую неделю и с трудом нашли в зарослях на берегу Пшиша. Салех сам втолкнул его в комнату для молодоженов. С легкой руки Салеха образовалось все остальное наилучшим образом. Об этом свидетельствовали дети, которые каждый год появлялись на свет божий из этой комнаты, и не было в ауле такой согласной и' счастливой пары, как мой дедушка и бабушка, соединенные властной рукой Салеха.

Однако вернусь ко времени, когда Салех привел Ганку к себе в дом. Оба сына Салеха были в Екатеринодаре. Это была их главная поездка на большой рынок, перед зимой, когда надо было продать основную продукцию, полученную за лето, и купить все необходимое на зиму для большого хозяйства и большой семьи. Вместе с дорогой туда и обратно на это уходило более недели. Все это медовое время Салех жил с Ганкой в своей комнате. Еду носила им, как требовал Салех, невестка, то есть моя бабушка Камия.

Затаив дыхание от стыда и страха, Панеши скрывали от аула поступок Салеха. Ведь он позорил не только свою жену, мудрую, спокойную, хозяйственную, пожилую женщину, уважаемую во всем ауле, но и доброе имя своих сыновей, имевших уже большие семьи.

Всю ночь обсуждали, как поступить, сыновья, вернувшиеся из

города. Так оставить эту позорную ситуацию и не вмешиваться в нее было нельзя. Но и нрав отца им был известен хорошо. Моя бабушка, единственный человек, который допускался в их комнату, сообщила, что на стене висит ружье. К утру все же план действий был окончательно принят. В его осуществлении особая роль отводилась моей бабушке: она должна была, принеся завтрак молодоженам, схватить ружье и выбежать с ним из комнаты. Так она и сделала. Следом зашли сыновья, схватили Ганку и вытолкали непочтительно ее со двора, объяснив ей, за кого они ее принимают. В это время другие родственники сдерживали Салеха, точнее, они сделали из себя живую изгородь, через которую ему не удалось пробиться.

Знала ли Ганка, что попадет в такую ситуацию? Конечно, нет. Как всякая любящая женщина, она захотела официально легализовать свои отношения с любимым. Со своей стороны Салех вряд ли ей объяснил все подробности своего семейного положения. Для него было важно продемонстрировать, что он готов ради нее идти до конца, ничего не боясь. Что он и сделал.

Конечно, Салех следом за Ганкой исчез. Его не было всю зиму, всю весну. Появился он летом, когда убранную пшеницу ссыпали в амбар. Из вагонки, в которой хранились сбруя и горюче — смазочные материалы, он извлек канистру керосина и, облив им по кругу весь амбар, поджег. Первому прибежавшему с ведром воды он сказал: «Пописать можешь, но если выльешь воду, уложу на месте». Этот ультиматум вскоре дошел до всех, кто бежал с водой, потому что Салех с ружьем ходил вокруг горящего амбара. Спалив амбар, Салех направился в сторону лесного массива Курго.

После этого случая весь род Панешей проклял Ганку и наложил табу на ее имя. На долгие годы имя Ганки было связано с родовым позором.

Когда началась коллективизация, паровая машина с молотилкой, которую Салех купил на деньги, добытые отважным трудом, сыграла роковую роль, поссорив его с советской властью. Он был раскулачен и выслан в Сибирь. Но через три года вернулся. Последующие годы были для него нелегкими. Он не мог себя найти. В родном ауле бывал редко. Работал приемщиком грузов на пристанях — или ниже, или выше станицы Корсунской.

Из своих внуков и внучек он особо выделял маму. Поэтому он был частым гостем у нас в Краснодаре. И отец мой ему понравился.

Нередко они поднимали по чарке.

Когда началась Великая Отечественная война, мать, растеряв-' шись, не знала, что предпринять: остаться в городе или уезжать с нами в аул, да и соседи давали противоречивые советы. Немцы уже начали бомбить наш город, а мама все не решалась уехать. Квартира наша находилась в конце нынешнего Тракторного переулка. Это где‑то посередине между железнодорожным вокзалом и тоннелем, что по Ставропольской. Недалеко от горпарка. Поскольку немцы метили разбомбить эти два объекта, постольку мы оказывались в зоне активных бомбежек. Впрочем, мы, пацаны, очень быстро привыкли к этим бомбежкам. Они, как правило, происходили по ночам. Утром мы бежали искать воронку от упавшей бомбы. В районе взрыва можно было найти много осколков. Они были разной формы. Одни напоминали зверюшек, другие человечков, третьи — танки и т. д. Как и у других мальчиков, у меня вскоре была целая коробка этих игрушек.

Неожиданно в один из этих дней явился к нам прадед Салех. Он стал видеть плохие сны про маму и решил проведать нас. Мать очень обрадовалась его приезду и тут же подчинилась его требованию покинуть город. До позднего вечера мы собирали вещи, упаковывали, перевязывали. Мать понимала, что уезжает надолго. А тогда нас, детей, у нее было трое. И то, и другое нужно, а купить негде и не на что. Наконец, поздно вечером стали готовить нам мамалыгу. Прадедушка в это время пил чай. Он не мог долго обойтись без чая. и пил его много. Неожиданно по радио объявили воздушную тревогу, следом появился знакомый гул бомбардировщиков и залаяли зенитки. Мама приказала мне залечь под кушетку, а сама с сестрой залегла под кровать. Несмотря на уговоры матери, Салех и не подумал бросать свое чаепитие. Он только ворчал на «бусурманов», у которых нет совести и которые поэтому по ночам бросают бомбы. Послышался свист падающей бомбы, и ухнуло так близко, что вылетели и у нас, и у соседей стекла из окон. Я видел из‑под кушетки, как кастрюлю с мамалыгой продвинуло к самому краю печки, и она вот — вот должна была перевернуться. Я больше испытывал чувство голода, чем чувство страха, и поэтому, высунувшись из‑под кушетки, стал кричать, что мамалыга перевернется, Салех встал и, усмехаясь, водворил кастрюлю на место. Налет был недолгим, и вскоре объявили отбой.

Утром Салех взвалил на спину такой тюк, который казался мне

величиной со стог сена. За ним шла мама, тоже с громадным узлом, далее сестра с сумкой. Я с чайником замыкал шествие. Мы пешком преодолели путь до хутора Ленина, переправились через Кубань. Там, в ауле Шанахабль, Салех добыл подводу и доставил нас в аул Кунчукохабль.

Как выяснилось потом, в следующую же ночь был самый мощный налет немецкой авиации на Краснодар. Бомба угодила прямо на наше крыльцо и разрушила нашу квартиру. Во дворе были две семьи, не успевшие уйти в бомбоубежище. В этих семьях были раненые, а если бы мы оказались дома, то все погибли бы.

После того, как освободили Краснодар от немцев и в городе стала налаживаться жизнь, мама стала довольно часто сюда ездить. Она хлопотала, чтобы нам дали квартиру взамен той, что разбомбили, о чем настоятельно ее просил отец с фронта. Отцу хотелось, чтобы мы, дети, начали учиться в городе. Во всех этих поездках, которые были поездками в меньшей степени, чем трудными переходами через леса, сопровождал маму ее дед Салех. По рассказам мамы, путешествие с ним, с одной стороны, было легким, а с другой

— трудным. Легким потому, что она чувствовала себя с ним’как за каменной стеной — столь был он надежен везде и во всем. Везде, от самого заброшенного в дебрях Курго хутора до Краснодара, у него были знакомые и друзья, которые относились к нему с большим почтением. Из любой ситуации он находил выход. Но идти было с ним трудно, невозможно было поспеть за ним. Опередив маму на километр, он дожидался ее, попыхивая цигаркой. «Дедушка, зачем же ты со мной пошел, если я одна по лесу вынуждена идти» — жаловалась ему мама. Как она рассказывала, он вроде бы и не торопился, когда шел, но скорость его оказывалась непешеходной. Она сравнивала его с бесшумной машиной, которой нет износу. В нем были заданы эта сила и эта скорость, и он сам не мог с ними совладать. Он был человек без возраста.

В одну из этих поездок случилось так, что ночь застала Салеха с внучкой в станице Корсунской. Деваться было некуда, и он пришел с мамой к Ганке. А может, он специально подстроил так, чтобы был повод наконец познакомить Ганку со своей любимой внучкой. Ведь возможно же, что ему захотелось, чтобы встретились два очень дорогих ему человека?

Но однажды мама лишилась этой своей опоры. Один раз вызвали Салеха в районный центр, другой раз пришли с обыском, тре — тий раз приехали за ним и забрали. Вина его была в том, что, когда пришли немцы, он разобрал строившийся колхозный клуб, перевез к себе и стал из него собирать дом. Он считал, что раз в свое время советская власть у него забрала все его добро, то теперь он имеет право кое‑что вернуть себе. Но к этому еще подключились злые языки подметных писем.

Случилось так, что, когда мама взялась восстанавливать в Краснодаре сгоревшее в бомбежку мое свидетельство о рождении, потребовали почему‑то меня в натуре.

Я очень хорошо помню эту поездку в Краснодар, потому что мне тогда довелось видеть Ганку в первый и последний раз. Принесла тогда мама моя Ганке недобрую весть, и потому так получилось, что видел я ее в трудный час жизни, поэтому хочу рассказать все подробности того путешествия.

С вечера я ощущал на себе повышенное внимание многочисленных тетушек, двоюродных братишек и сестренок. Так всегда было в нашей большой аульской семье, когда кто‑то должен был отправляться в дальнюю дорогу. А дорога в Краснодар считалась тогда дальней и непростой. Зная этот обычай, я легко перешел из обычного состояния, в котором было много запретов и обязанностей, в почетное состояние уезжающего, в котором уже не было обязанностей, а были одни привилегии. Этот обычай провожания особенно поддерживала бабушка Камия. Она негласно режиссировала всю процедуру прощания с отъезжающим.

Вечером после ужина наступило время, когда нас с мамой стали готовить к дороге. Бабушка у плиты готовила нам в дорогу курицу' и лепешки. Лепешки были не простые, а слоеные, самые любимые. Пищу в дорогу отъезжающим всегда готовила она собственноручно и никому это не доверяла. Одновременно она давала все необходимые советы и распоряжения. Тетушки помогали маме собирать вещи. Прощались именно со мной, потому что я был первый из детей, кто отправлялся в дорогу так далеко. К маминым поездкам в Краснодар уже привыкли, и никто особенно не обращал внимания на то, что и она уезжает. Зато я был в центре внимания всех. Тети давали советы, как вести себя в дороге и преодолевать ее трудности. Наперебой к этим советам подключались сестренки и братишки, младшие из которых смешили всех своими советами. Одни советовали, как переходить через лес и не бояться, другие — как ехать в машине, когда доберемся до станицы Корсунской, третьи — на что обращать

внимание в городе. Большинство советов все же возвращалось к тому, как себя вести в Курго. В то время наш аул был окружен лесами. Те, что были недалеко, мы, дети, знали, потому что постоянно ходили в поисках ягод, дички и просто приключений. Мы знали меру их опасности и как в них не заблудиться. Но Курго, который был за рекой, часто из рассказов взрослых в нашем воображении представал как лес особый, фантастический и опасный. Поэтому не случайно, слушая советы относительно Курго, мой самый маленький двоюродный братик Русик Гутов выбрал у печки самое большое полено и вручил мне, чтобы я им убивал волков, которые встретятся в лесу. Прощание было предельно задушевным и продолжалось до полуночи. И хотя нам всем эту атмосферу прощания хотелось продлить еще и еще, бабушка напомнила, что утром надо рано вставать и, читая молитвы, стала меня укладывать на сон, чего она обычно не делала.

Утром она же разбудила меня. Мама была уже готова к дороге. Только развиднелось, и поэтому ничего не хотелось есть, но бабушка настояла, чтобы я все же попил калмыцкого чая с лепешкой. После чая она сказала, чтобы я пошел к дедушке прощаться. В его комнате уже было накурено. Дедушка Калятчерий положил свою большую корявую руку мне на голову, сказал, мягко улыбаясь:

«Будь мужчиной» и дал мне денег. Я понял, что это были мои персональные деньги для города, в отличие от маминых денег.

Дядя Гиса вез нас на подводе до хутора Городского. Он всю дорогу объяснял маме, что в Курго уже нечего бояться, что дедушка нас не отпустил, если была бы опасность, что люди уже ходят там свободно и что, если она боится, то пусть пока не поздно возвращается и дожидается попутчиков. Мама ссылалась на крайнюю необходимость быть в Краснодаре. Мне же очень не хотелось возвращаться, манила дорога.

Дальше при всем желании дядя везти нас не мог: предстояла лодочная переправа через глубокую в этом месте речку Пшиш. Потом был еще какой‑то ерик, который мы преодолели в каюке — такой выдолбленной из бревна толстой пироге. Хутора Мелехов и Терновый остались позади, и мы вошли в самую мощную лесную зону Курго.

Мне было и страшно, и любопытно впервые оказаться в Курго, о котором так много слышал. Ждал от него чего‑нибудь необычного, смотрел по сторонам, отставал от мамы. Так шел я до тех пор, пока

в чаще, мимо которой мы проходили, не раздались треск, возня, топот и затем душераздирающий вопль какой‑то твари — не то птицы, не то зверя. Мама покраснела от ужаса и стала причитать: «О, гос-. поди, какой только хаце — паце здесь не водится». И хотя после этого вопля воцарилась тишина, она казалась неустойчивой и тревожной. Мама взяла меня за руку, и мы ускорили шаг.

Лес стеной подступал к дороге. Порою наверху ветви образовывали темно — зеленый длинный тоннель. В таких местах мама читала молитвы из Корана. Она впервые здесь шла одна со мной. Раньше она ходила чаще всего с Салехом, другой дорогой. Ее страх передавался и мне. При каждом шорохе у нас замирали сердца и мы ускоряли шаг. Мы шли и шли, а лес становился все более дремучим и безмолвным. Я вспоминал, как вечером, накануне отъезда, зашедшая к нам соседка Хания отчитывала маму за то, что она все же решилась одна со мной идти через такой лес. «Там могут быть и бандиты и не успевшие уйти немцы — мало л и кто может там быть?»

— стращала она. И сейчас я видел по маме, что она сожалеет о том, что решилась идти одна, без попутчиков. Несколько раз я слышал, как она чуть ли не со слезами говорила: «Права Хания, права ты…» Эти восклицания повторялись каждый раз, когда после поворота дорога снова уходила в таинственную темноту лесной чащи. Но и возвращаться было нельзя — надо было добраться до города. Единственной надеждой мамы оставались молитвы из Корана, которые она все время шептала.

В одном месте неожиданно лес слева расступился и открыл поляну, на краю которой располагался небольшой хуторок. Почему-' то дома в этом месте воспринимались отчужденными, не подающими признаков жизни. Я заметил, что мама побаивается их не меньше леса. «О Аллах, как можно жить в такой чаще», — причитала она, желая жалостью к ним обезопасить нас от них же.

Поляна вскоре кончилась, и лес снова встал стеной вдоль дороги. Неожиданно донесся скрип телеги. Мама решила, что нам надо уйти в лес от дороги, — мало ли кто мог ехать. Но прежде чем мы успели это сделать, телега появилась из‑за поворота. Мы в страхе прижались к деревьям, уступая дорогу. На телеге, полной кукурузы, сидел мужик с одной рукой, в которой он держал и кнут и вожжи. Поравнявшись с нами, он вежливо поздоровался с мамой и что‑то шутливое сказал мне. Потом он обернулся и крикнул: «Как там Салех? Привет ему!» Мама заулыбалась, и сразу стало нам не страш — но и легко, потому что мама вспомнила, что Салех однажды разговаривал при ней с этим одноруким мужиком на пароме возле Корсунской. Атам, где знали Салеха, маме ничего не было страшно.

Вскоре открылась еще одна поляна, справа. На ней две женщины ломали кукурузу. Это были жители хутора, который мы миновали. Мама заговорила с ними о том, что боится одна идти, а те стали ее утешать, что сейчас ничего нет опасного, что было опасно раньше, когда были немцы. Потом они сообщили, что из Корсунской будут возвращаться их люди и что мы их встретим по дороге. Их слова окончательно развеяли у нас страх, и я, расслабившись, стал сильно отставать от мамы, чем ее сильно огорчал. Она все чаще стала мне напоминать, что у нас впереди еще длинная дорога.

Ни одна душа нам не встретилась, пока мы не вышли на невысокую дамбу. По ней еще километра два — и паромная переправа через Кубань. Дальше дорога от парома, через Старокорсунскую до трассы, мне показалась очень длинной. Наверное, потому, что очень я устал от ходьбы через Курго. Зато ехать в грузовике аж до Краснодара было одно удовольствие.

Обратно мы добирались до Корсунской тоже на попутке. Голосовали долго, погода была сырая, мы и продрогли. Добрались до Корсунской, когда темнело, и идти через лес мама побоялась и привела мена ночевать к Ганке. Как сейчас помню ее высЬкую, стройную, грудастую фигуру… Помню седые, до плеч, волосы… Помню, что лицо ее было не по годам свежо… Накормив всякой всячиной, меня устроили на русской печке. Я заснул, а мама и Ганка долго еще говорили.

Ночью меня разбудил не то плач, не то вой женщины, но когда я приподнял голову, услышал только, как шушукалась мама с Ганкой, и вновь заснул. Утром, когда встали, заметна была какая‑то перемена и в маме, и в Ганке. Несколько раз я замечал, как у Ганки слезились глаза. Она украдкой вытирала слезы и, придав лицу веселое выражение, начинала шутить со мной и ласкать меня. Потом снова слезы…

Меня одели во все уже чистое и сухое. Ганка одарила всякими подарками и лаской. Одно обстоятельство портило мое радостное гостевое состояние. Я чувствовал и в Ганке, и в маме переживание какой‑то беды. Ганка плакала, переставала и снова плакала. Я догадался, что и ночью выла она.

Когда она пошла провожать нас к парому, плакать прекратила,

став опять ласковой и шутливой. Но когда у парома начала прощаться с мамой, рыданья затрясли ее. Она отошла в сторону, чтобы совладать с собой. Эта попытка проститься продолжалась несколько раз.' Наконец, она поняла, что не получится, махнула рукой и, рыдая, пошла обратно.

На пароме мама была отчужденной, отворачивалась от меня, смотрела на противоположный берег. Когда паром причалил, мама первой заторопилась сойти, стараясь всех опередить.

Мы уже шли по дороге. Я оглянулся и увидел на противоположном высоком берегу Кубани Ганку. Она шла вдоль берега'. По тому, как ее локти были выставлены вперед, а руками она держалась за лоб, я понял: она продолжает рыдать. «Мама, — закричал я,

— посмотри! Она опять плачет. Почему она так много плачет?!» И тут прорвало плотину: мама затряслась в рыданиях, как и Ганка, на время остановилась и с неожиданной для нее злостью сказала, что это не мое дело и чтобы я не совал нос не в свои дела. И снова зарыдала.

За все годы войны я ни разу не видел, чтобы мама вот так плакала. Иногда бывали слезы на ее глазах, но они быстро исчезали. Видимо, стиснув зубы, она преодолевала все невзгоды тех лет, не поддаваясь внутренним эмоциям. И теперь горечь, обида и невыносимая тяжесть всех переживаний, накопившиеся за все эти годы проклятой войны, прорвали ее терпение и неудержимым потоком хлынули наружу. Ее рыдания временами переходили в истерику, и тогда, уйдя с дороги в кусты, она не только причитала, но и хлопала, себя по бокам, вероятно чтобы как‑то привести себя в чувство. Мной овладел страх за нее. Я стал, хныкая, дергать ее за руку. Она отдергивала свою руку, отдаляясь от меня, всеми движениями давая мне понять, что я ей сейчас не нужен и вообще оказался сейчас рядом с ней некстати. На некоторое время ей удалось от меня отделиться. Я плелся и думал, что настал какой‑то страшный конец всему. Наконец, мама подавила свои рыдания и стала меня дожидаться. Когда я подошел, то чувствовал между нами отчуждение. И голос ее был какой‑то чужой:

«Так вот запомни: то, что мы были у Ганки, забудь совсем. Чтобы никому об этом ни слова, — понял?».

Дома дня три я ощущал на себе строгий взгляд мамы, говоривший о том, что она контролирует, как я соблюдаю тайну.

Но тайна раскрылась в другом месте, где никто не ожидал. Мои

тети, носившие в усть — лабинскую тюрьму передачи Салеху, стали постоянно видеть там Ганку. Она и приходила раньше них, и оставалась, когда они уходили. Весть об аресте Салеха и оплакивала Ганка в ту ночь, когда ее бабий вой разбудил меня… Вскоре все мои тетки были солидарны с Ганкой. Соблюдавшийся долгие годы запрет на тему сразу был отвергнут. Это был настоящий бунт молодого поколения Панешей против всего своего рода. Не называя имени, они между собой стали говорить о ней не только с сочувствием, но и с нескрываемой любовью. Никто из посторонних не мог догадаться,

о ком идет речь: так они конспирировали предмет разговора. Но я любил в это время их подслушивать, потому что понимал, о ком они говорят. Помня мамин запрет, я боялся что‑либо говорить о Ганке, но сердце мое было полностью на ее стороне.

Потом прадеда этапом повезли в Сибирь. Там и затерялись его следы.

Как‑то услышал от теток: и Ганкины следы затерялись там же…

… Много раз проезжал я по трассе мимо станицы Старокорсунской, и не было случая, чтобы не вспоминал Ганку и Салеха.

Дорогой мой далекий и в то же время близкий предок Салех! Нелегко было тебе в жизни, как всякому, кто не вмещается в ее обычные рамки. Много неудобств и даже горя причинил ты людям из‑за этого. Но одно тебя оправдывает — твоя последовательность в любви, верность и беспредельная преданность этому чувству, — все равно: была ли эта любовь к родственнику или к женщине. Твоя верность чувству любви к внучке спасла моей маме и ее детям жизнь. Верность этому чувству делала несчастными твою жену и детей. А что она дала Ганке? Все и ничего. Все — потому, что она в любви была человеком твоего склада, и ничего, потому что она была женщина и хотела того женского счастья, которого ты ей не дал.

У нас в доме, в маминой комнате, висит фотография Салеха. Поражали меня всегда глаза на фотографии прадеда — глаза ученого и мага одновременно, глаза, знающие такое, что обычные смертные знать не могут. В детстве, когда я видел живого прадеда, внимания на его глаза, конечно, не обращал. Открыл эти глаза, когда повзрослел, еще в студенческие годы, по фотографиям. Эти глаза смотрят на вас, и вы чувствуете, как они вас понимают больше, чем вы сами себя понимаете, потому что смотрят с мудрой теплотой. Эти глаза делают обычное черкесское лицо необычным. Я уверен, что Салех знал о любви такое, что простым людям было неведомо.

Что же такое — любовь? Не знающая преград, не укладываю — щаяся в рамки этнически устоявшейся жизни, национальных преград и многого другого?.. Не исходит ли она из самых глубин нашего Я?..

Любовь помогает видеть вещи не только такими, какие они есть, но такими, какими они могут быть. В понимании человеческих отношений и самого человека это много значит.

Наука познает мир с помощью физических приборов. Но, может, есть другая реальность, скрытая от этих приборов, по отношению к которой сам человек выступает прибором? Градуирован этот прибор по шкале любви. Мы не очень понимаем, что такое любовь, но мне кажется: через это непонятное можно понятным образом объяснить еще более непонятное…

ПЕРЕПРАВА

Воспоминаний давних караваны.

Сквозь миражи и росные туманы

Из юности навстречу мне идут

И быль и сказку за собой ведут.

Нальбий КУЕК, ашуг.

На трудных тропах бытия

Мой спутник — молодость моя.

Бегут как дети по бокам

Ум с глупостью, в середке — сам.

Шарль БОДЛЕР, Тропы бытия.


Человечество давно осознало особую роль детства в судьбе человека. У всех народов во все времена к детям было особое отношение. В XIX веке психология заговорила об этом на своем языке. Фрейд первым из психологов обосновал мысль о том что, детство роковым образом обусловливает последующую судьбу человека. Л. Толстой, труды которого можно по праву считать не только художественными произведениями, но и художественно — психологическими исследованиями, писал, что его жизнь делится на равные части: до пяти лет и остальные годы.

По — русски, по — российски колоритный экзистенциальный писатель М. М. Пришвин в «Дневниках» писал: «Если все мои поэтические переживания происходят из двух родников: детства и любви, если это алтарь, то как быть: писать о самом алтаре или прислушиваться лишь издали к звукам, исходящим оттуда?».

Когда меня спрашивают сейчас, что же значительное было в моей жизни, мне хочется ответить словами Блока: «Это было в детстве, а теперь со мной вообще ничего не бывает». Если и есть ценное в том, что я думаю и делаю теперь, то лишь тогда, когда оно каким‑то образом связано с моим детством, с воспоминаниями о нем, соотносится с ним.

Чем больше живу на свете, тем чаще образы детства являются во всей яркости красок. Я ощущаю на себе: существует память чувств, ты вспоминаешь не только ситуации, события, но и чувства, которые они в тебе рождали. И снова эти чувства можешь пере — жить. Но это, конечно, будет не оригинал чувства, а его копия. Я не очень помню, что было в прошлом месяце, в прошлом году, но то, что было в детстве, не только помню, но представляю нечто большее и удивительное, получаю от образов и воспоминаний детства некую благодатную энергию.

Может быть потому мои воспоминания детства столь яркие, что пришлись на резкие перемены в жизни семьи, города, аула, страны?

Есть сакраментальный вопрос: «Счастливы ли мы в жизни?» Только детство дает основания для положительного ответа на него. Только в детстве — и потом в отрочестве — мы несколько раз испытываем яркие, на всю жизнь запоминающиеся образы. Одновременно они — и наши состояния, этапы нашего духовного роста, соединяя в себе и время, пространство нашего развития. Они, эти состояния, и есть достоверно зафиксированные во времени и пространстве состояния счастья. Все остальное — производное от них.

Детство интернационально в том смысле, что его законы едины для всех. Разве не понятны всем нам признания Ромена Роллана о том, что «самыми реальными в детстве были мечты — мечты, исполненные трепетного страха, мечты о нежности, мечты упования, — и очень рано (какая глупость! Откуда?) явились мечты о славе».

Когда уехал на фронт отец, чувства мои к матери обострились до предела. Как‑то я прочел с полным сопереживанием у утонченного Марселя Пруста такие строки: «Я не спускал глаз с мамы — я знал, что не позволят досидеть до конца ужина и что, не желая доставлять неудовольствие отцу, мама не разрешит мне поцеловать ее несколько раз подряд, как бы я поцеловал ее у себя. Вот почему я решил, — прежде чем в столовой подадут ужин и миг расставания приблизится, — заранее извлечь из этого мгновенного летучего поцелуя все, что в моих силах: выбрать место на щеке, к которому я прильну губами, мысленно подготовиться, вызвать в воображении начало поцелуя, с тем, чтобы уже потом, когда мама уделит мне минутку, всецело отдаться ощущению того, как мои губы касаются ее щеки…».

Мое детство проходило совсем в другом социокультурном пространстве, чем детство цитированного выше автора. Поцелуи у нас были исключены, но чувство любви к матери, выраженное в его словах, мне так знакомо…

Мои расставания с мамой в детстве сопровождались такими же трепетными чувствами, с какими они проходили у М. Пруста, — только случались они в более суровых условиях и без внешних проявлений.

Нижеследующие фрагменты в какой‑то мере объяснят, как это было.

I

Сон переполнял меня всего радостью и счастьем. В нем исполнялось самое заветное желание, избавляющее меня от невыносимой тоски и одиночества. Я видел, как по степи, отдаляющей тетину хату от переправы, шла мама. Улыбаясь мне, шла за мной, чтобы забрать меня отсюда, из пустого дома, где было мне так тяжело и одиноко. С нею шли тетя Мина и Юлька. Они тоже улыбались и махали руками.

Вокруг было все светло, солнечно…

Я не мог сдержать переполнявшей меня радости, закричал… и проснулся.

Некоторое время я лежал ошеломленный, пока осознание реальности не вытеснило очарования сна и тяжелым грузом не легло на сердце. Было то, что уже повторялось много дней: я просыпался один в большой тетиной избе, когда тетя Саса и ее невестка уже ушли на работу, пугался мысли, что никого в доме нет, вскакивал с постели и обегал все четыре комнаты, чтобы убедиться в том, что и так было мне известно: опять меня оставили одного. И заранее зная, что никого нигде нет, я начинал день так: обходил комнаты, двор… Где‑то таилась надежда на то, что, может, сегодня кто‑то есть рядом, и не так будет пусто, как вчера утром. Но и сегодня день для меня начинался с того, что полная пустота вокруг начинала постепенно душить, и чтобы убежать от явного, полного удушения, я начинал обходить хату и весь двор.

Сон, так жестоко обманувший меня, усиливал ощущение покинутости, одиночества, сиротства… Пустота душила, и надо было что-то предпринять… и я тихо заплакал. Потом я понял, что можно плакать громко. Я наплакался, и мне стало легче, и я стал даже напевать песенку, — надо же было как‑то нарушить эту оглушающую пустоту и тишину.

Песенка эта тоже чем‑то напоминала плач. Точнее, была его

продолжением. В ней не было слов, но была мелодия. Исходившая из сердца, только что выплакавшегося.

За хлевом — остов начатого сарая. На него нетрудно было забраться, чтоб смотреть в сторону переправы. Лодочная переправа находилась за километр от тетиной хаты. Меня привезли оттуда — и только оттуда могли за мной приехать.

Высота, на которой я оказался, взобравшись на недостроенный сарай, позволяла ощутить заметное возвышение над безысходным положением одиночества. Открывшаяся панорама расширяла пространство моего бытия, разнообразила его.

Следующее открытие было еще более значимо: оно и у взрослых составляет главную пружину их жизни.

Я открыл надежду.

По дороге от переправы часто шли небольшими группами в сторону аула люди. Я стал выбирать среди них такую, которая, как мне казалось, была похожа на мамину фигуру. И начинал следить за ней. Я знал: это не мама. Но я так играл. В то же время я надеялся, что на этот раз она окажется мамой. Игра на то и игра, чтобы рождать надежду на выигрыш.

Степь, по которой шла дорога от переправы, была широкой, и я долго мог наблюдать за «мамой». Временами казалось: я узнал ее платье, косынку… Я начинал «узнавать» и других родственников, которые решили приехать с мамой за мной. Все это продолжалось до тех пор, пока люди не подходили к развилке. Они делились на две группы и двумя улицами уходили мимо нашей крайней хаты в аул.

Потом показывалась новая группа людей — и я снова принимался за свою игру.

Не помню, как долго продолжались эти дни борьбы с затворничеством Один из них оказался переломным.

В тот день, как обычно, я забрался на остов сарая и стал глядеть в сторону переправы. Дорога была пуста, и вся степь тоже. Еще ни разу не было такой пустоты кругом. Мне стало нестерпимо жаль себя, и я заплакал. Я смотрел в сторону переправы и плакал все громче и громче, потому что дорога по — прежнему была пуста.

Кругом стояла глубокая тишина. Ясно и размеренно доносился из‑за реки Белой голос кукушки. Мне казалось, что и солнце, уже высоко стоящее в небе, разливает вместе с лучами безмерную тишину. Эту тишину подчеркивали ласточки: пропикировав мимо меня, устремлялись под камышовую крышу хаты, где были их гнезда Це

лыми днями шла там у них возня, слышалось щебетанье птенцов Мне казалось, что они всемерно подчеркивают: к ним, к их жизни я не имею никакого отношения.

Неожиданно из‑за ограды раздался голос женщины:

— Ты что же, сынок, плачешь?

Я не видел ее. Откуда она взялась? Мне было стыдно.

— Разве мужчины плачут? — продолжал укорять голос из‑за плетня. — Или мне показалось, что ты плакал? — смягчила она ситуацию.

— Не плачу! — крикнул я наконец и стал быстро вытирать руками слезы. Женщина не могла ближе подойти ко мне — не пускала большая ограда. — Скоро придет тетя Саса, — утешала она. Собравшись с духом, я крикнул в ответ:

— Тебе показалось! Я не плачу!

— Значит, ты молодец, мужчина, — говорила она ласково, уходя в свой огород.

А я, чтобы подтвердить ее слова, напряг силы и стал что‑то напевать. Вечер всегда был облегчением моей участи. Возвращалась с поля тетя Саса с невесткой, пригоняла корову. Все вокруг оживало. В соседних дворах были слышны голоса, мычали коровы, звенели ведра на дойке. Все, что я вечером видел и слышал, было как у дедушки Калятчерия в ауле. Но все было какое‑то чужое — и люди, и тетя Саса, и ее двор, и другие дворы.

У меня была уже одна обязанность. Когда корову загоняли во двор, она норовила пройти мимо хлева в огород. Я должен был стоять с хворостиной и следить, чтобы корова шла в хлев, на свое место.

За этим занятием я не заметил, как появилась во дворе соседка.

— У тебя, Саса, хороший помощник. Он целый день стережет огород и вечером тебе помогает.

Это был тот же голос, который днем помешал мне плакать. Я застеснялся ее снова, как и днем. Мне казалось, что она меня выдаст. Но женщина стала говорить о другом. Она жаловалась на то, что ее дети подхватили чесотку и что серно. й мази нигде не найти.

Потом они уединились, когда тетя Саса пошла доить корову, и о чем‑то говорили. Уходя, женщина как бы вспомнила:

— Сегодня, когда была на огороде, мне показалось, что твой мальчик плакал, но когда подошла поближе, оказалось, что он пел.

— Разве он маленький, чтобы плакать? Разве мужчины плачут?

— вопросительно — утвердительно сказала тетя Саса. И я понял окончательно, что лишаюсь возможности плачем облегчать свою участь. Отныне я должен все выдерживать, как мужчина.

В тот вечер тетя Саса была ко мне очень внимательна. Она чаще обычного разговаривала со мной, а в ее словах появилось нечто, что сразу почувствовало мое детское сердце, столько дней ожидавшее теплоты.

Когда вечерние дела были сделаны и мы поужинали, она снова приятно удивила меня:

— Может, пойдем к соседям, посидим немного, у них девочка маленькая?

Так начался перелом в моей затворнической жизни и постепенное вхождение в жизнь аула Адамий. На следующий день тетя Саса вернулась с работы раньше обычного, чтобы пойти со мной за коровой.

Впервые я шел по улицам этого аула. Мы миновали школу, магазин и вышли на огромную площадь посреди аула. Сюда пастухи пригоняли стадо. На площадь пришли за скотиной и старики, и женщины, и дети. Много детей!

Женщины и старики спрашивали тетю Сасу обо мне, и она им охотно объясняла: я — ее племянник, сын Аюба, которого и здесь хорошо знали. Меня гладили по голове, хвалили — правда, не знаю, за что.

Когда мы свою Зойку гнали домой, с нами шел мальчик, похожий на старичка. Его корова шла за нашей. Тетя Саса сказала нам, что мы должны дружить, что мы соседи. Мальчика звали Килим. Так я приобрел в этом ауле первого друга.

Килим был неразговорчивый мальчик, но я очень хотел с ним дружить и потому старался ублажать его всем чем мог. Теперь по утрам я не тосковал как прежде, не наблюдал за людьми, идущими от переправы, а сразу бежал по огородной тропинке к Килиму. У него было много сестренок и братишек, и они всегда хотели есть. Я приводил Килима и отдавал ему завтрак, который мне оставляла тетя Саса. С большим удовольствием я наблюдал, как он смачно уплетал его. В дальнейшем так и определилось: Килим играл со мной только за плату. Поэтому я всегда что‑либо припрятывал для него.

Нашу дружбу прервала тетя же Саса — но не из‑за завтраков, а из‑за того, что Килим заразил меня чесоткой. Я весь покрылся бляшками, которые в определенное время неистово чесались. Приходи-'

лось их раздирать так, что я весь кровоточил, пачкал одежду.

Тетя Саса была чистоплотной хозяйкой. Проблема, вставшая перед ней в связи с подхваченной мной заразой, была не простая. Надо было тачку дров докатить до Усть — Лабы — а это восемнадцать километров, продать ее, на вырученные деньги купить мыла и серной мази.

Однажды с невесткой они отпросились у бригадира, запряглись в тачку, отправились в Усть — Лабу и вернулись измученные и уставшие, но с мылом и мазью.

Все, что делала тетя Саса, делала основательно. И лечить меня взялась основательно. По ее технологии надо было меня хорошо выкупать с мылом в холодных водах Белой. Это купание представляло собой настоящую экзекуцию. Тетя сдирала с моего тела чесоточные бляшки, тщательно намыливала, заводила в реку и заставляла окунаться. Я весь дрожал, не попадая зубом на зуб, издавал вопли, ибо говорить членораздельно не мог.

На каком‑то этапе, еще далеком от завершения, тетя дала мне подержать мыло. Дрожащие мои руки уронили его в реку. Что было! Нет, тетя Саса меня не била, но она устроила на берегу настоящий спектакль гнева и обиды. Она то садилась на гальку — и задавалась вопросам, что теперь делать, то вставала, всхлипывая и вспоминая всю свою несчастную жизнь.

В конце концов добрались мы до дома.

Я остался недолеченный. Весть об утопленном мыле облетела округу, и когда я вечером шел за Зойкой — а это была уже моя почетная обязанность, многие, показывая на меня пальцем, говорили: «Это он упустил мыло, за которым бедная Саса аж в Усть — Лабу ездила».

Неудача не сломила упорство тети Сасы. Она вскоре в МТСе достала какое‑то черное жидкое мыло, и оно воняло по всей улице, по которой его несли, и на весь дом, в который его заносили. Этим мылом и серной мазью она вскоре меня и вылечила.

Настала осень. К этому времени тетя Саса и ее невестка достигли немалых успехов в том, что они мне внушали постоянно: я не скучаю за мамой, потому что я уже большой, даже мужчина, я не хочу уезжать от них. Однажды, когда я вернулся с игр, по тому, как тетя спросила: «Ты хотел бы видеть маму?» — я сразу понял, что мама приехала. Она неожиданно появилась из другой комнаты, где пряталась, чтобы сделать мне сюрприз, и, улыбаясь, подошла. Я

стоял оцепеневший и смотрел исподлобья перед собой, не решаясь смотреть на нее. — «Ты не скучаешь, сынок?» — спросила мама.

— Да нет, не скучает. Разве он маленький, чтобы держаться за мамину юбку? — отвечала за меня тетя Саса.

Неожиданно для себя я ответил:

— Я тут всегда буду жить. Я никогда к вам не вернусь.

У меня даже появилась враждебность к маме: столько не приезжала, а теперь заявилась.

За мамой вскоре зашли родственники — они шли в Усть — Лабу, чтобы доставить маминому деду Салеху, находящемуся там в тюрьме, передачу. Она обещала на обратном пути еще зайти к нам.

Все время после ее ухода, где бы я ни был, мои глаза и уши были на страже: не вернулась ли мама? Не отходил далеко от дома. Но взрослые рассудили и на этот раз по — своему. На следующий день, вечером, тетя Саса рассказывала невестке — так, чтобы я слышал:

— «Его мать сегодня заезжала. Но я ей сказала: зачем Юру звать? Он все равно не хочет к ним возвращаться. И она уехала, чтобы не отставать от попутчиков».

Услышав это, я забежал и стал кричать: «Я не хочу, чтобы она сюда больше приезжала! Следующий раз я ее выгоню! Я вообще не хочу, чтобы у меня была мама!».

В тот вечер я нарубал возле сарая столько дров, что все потом удивлялись.

Позволю себе здесь выйти из потока воспоминаний на короткое время, взгляну на описанный небольшой период моего детства с позиций моих нынешних проблем.

Наверное, чувство одиночества, если оно преследует тебя почти всю жизнь, кодируется в психике с детства. Чувство одиночества сродни страху смерти. Удивили меня признания Ромена Роллана: «Думаю, никто не испытывал с такой остротой, как я, и притом уже с детства, это ощущение смерти, на котором зиждется жизнь и на котором зиждется детство».

Великий писатель — гуманист ошибается только в одном — в том, что никто, кроме него, с такой остротой не испытывал уже в детстве ощущения смерти и эквивалентного ему ощущения одиночества. Конечно, в детстве не осознаешь эквивалентность этих ощущений. Осознание ее пришло в ранней юности, в период, ломающий нас вместе с первой, как правило, неудачной любовью. В поисках ответа на вопрос «Почему так жестоко со мной поступает жизнь, делая

таким одиноким, ты доводишь себя до изнеможения. И тогда, как озарение, приходит ошеломляющее открытие: мы живем на этой земле временно, наша смерть неизбежна — и, следовательно, реальна. Когда полностью осознаешь неотвратимую реальность этого будущего события, чувствуешь себя приговоренным к смертной казни. Однако срок ее исполнения тебе не известен. И это — второе открытие. Оно полностью меняет взгляд на жизнь и, как ни странно, делает тебя очень свободным: ведь есть еще срок до исполнения приговора, и это твое время.

В дальнейшем жизнь подвела меня к выводу: при всем многообразии люди делятся на тех, кто сделал эти открытия, и тех, кому они неведомы.

Миллионы детей, детство которых переехала война, ощущение одиночества испытывали по разным конкретным причинам и в разных ситуациях. Я один из них. Пятилетним городским мальчиком застала меня война. Спасая от бомбежек, мать увезла меня с братом и сестрой в аул, к своим родителям. Тогдашний адыгейский аул представлял собой нечто противоположное городу. Это была первая в моей жизни переправа из одной культуры в другую. Русский язык знали там единицы, а рыжего мальчика аульчане видели впервые. Женщины слюнявили пальцы и терли о мои волосы, чтобы убедиться в том, что я не накрашен. Для детишек я вообще представлял собой странное существо. Они толпами ходили за мной и дразнили «Русский сала кушай!». Это была единственная фраза, которую они знали, и знали они ее для того, чтобы дразнить русских мальчишек, появлявшихся на противоположном берегу речки Пшиш.

Надо было выживать, и я довольно быстро познавал язык своего этноса. Одновременно забывал русский. У меня уже были приятели — соседские дети. Вырваться из изоляции помогали двоюродные братишки и сестры, тети и дяди. Всего с внуками в семье деда Калятчерия стало тогда жить шестнадцать человек.

Однажды младшая наша тетя Минхан, которой в ту пору было всего пятнадцать лет, сказала фразу, представлявшую большую бестактность по отношению к моей маме и ее старшей сестре. Как и наша мать, она приехала спасаться от невзгод с тремя детьми. Минхан, доведенная нашими шалостями, воскликнула:

— Да неужели у этих наших племянников нет других родственником, кроме нас!

Моя мать и тетя Нагойхан слишком всерьез восприняли этот

упрек и стали рассовывать нас по родственникам по отцовским линиям. Но вскоре все снова оказались у дедушки. Родные и двоюродные братья и сестры или закатывали истерики родственникам по отцу, чтобы их вернули назад, или сами пешком убегали от них — аулы, куда их рассовывали, были не столь далеки. Всех тянуло в ставшее уже родным наше дедушкино гнездо, где всегда можно было спрятаться под теплые крылья наших матерей и где мы уже определились по симпатиям, своим правам, играм, друзьям и всему прочему, без чего немыслима жизнь детей. Только мне выпала участь оказаться в далеком ауле Адамий — у сестры моего отца, тети Сасы, на расстоянии, непреодолимом в одиночку.

Эти аулы разделяли дремучие леса Курго и три реки. Мои родственники руководствовались, конечно, благими намерениями, отсылая меня туда: тетя была относительно состоятельна, детей в семье у нее не было, и, следовательно, я там буду жить лучше. Этими благими намерениями они устилали мне дорогу в ад: и он до сих пор вспоминается мне в деталях колоритностью переживаний, происшествий, людей, и, в целом, моим пребыванием там.

Забегая вперед, скажу: в моем детстве была еще третья переправа из одного образа жизни в другой — когда в сорок четвертом привезли в Краснодар, в другую культуру, полностью забывшего русский язык и городской образ жизни. Но вторая ломка, происшедшая в ауле Адамий, вспоминается почему‑то чаще остальных двух.

После неожиданного появления и исчезновения мамы мое отношение к ней несколько изменилось. Я избавился от постоянного трепетного ожидания ее приезда. Мысли о ней отошли на второй, явно недосягаемый местами, план, и это значительно успокоило меня. Мое отношение к затянувшейся разлуке с мамой точно можно передать словами великого поэта Востока: «Легендой сделалась моей разлуки ночь и черным жемчугом на сердце отвердела». Эти слова относятся к разлуке не только влюбленных; их можно отнести к разлуке с любым человеком, которого очень любишь…

Вероятно, существует определенная технология образования жемчуга — или, как говорят социологи, ценностей в человеческих сердцах. В этой технологии одним из определяющих факторов являются страдания (ад? чистилище?). Вот почему мировые религии так много говорят о неизбежности страданий, об их очистительной роли в жизни человека.

Но современное общество массового потребления менее все — го обращает внимания на эту сторону религиозных учений.

Оно и к религии относится потребительски: видит в ней одну из страховых компаний от несчастных случаев…

II

С наступлением осени бригадир все реже стал появляться по утрам и выгонять всех взрослых на работу… Тетя Саса и невестка целыми днями в огороде серпом срезали кукурузу и составляли ее в гурты. Мы все выламывали кочаны и корзинами носили их в дом, складывали на чердаке. Бодылка отдавалась сначала скотине, и та выедала лепестки, прикрывавшие кочан, Оставшееся шло на топку.

Кукуруза была питанием универсальным. Из нее готовили пастэ (адыгейский вариант мамалыги), хьантхупс (похлебку), ащрай (суп на молочной основе), хьатыкъ (нечто вроде булочки, но из кукурузной муки), мэджаджь (похож на пирог, особенно если с тыквой), гуйбат (то же, что и булочка — хьатыкъ, но не печеное, а вареное), щипс (соус). Обычно нашей едой были мамалыга — пастэ и соус — щипс с картошкой или фасолью, и пастэ с щиу (кислым молоком). По особым дням пекли хьатыкъ — булочки и мэджаджь — пирог.

Количество кукурузы определяло уровень благосостояния семьи. Поэтому главное событие осени — уборка и заготовка кукурузы. Последнее включало, кроме уборки на огороде, добычу кукурузы и на колхозных полях.

У адыгов есть выражение, полностью соответствующее русскому «хлеб — соль»: встречать хлебом — солью, быть щедрыми на хлеб-соль. Однако в адыгейском варианте вместо «хлеба» фигурирует «пастэ» — мамалыга. К сожалению, ныне этот наш адыгейский хлеб утрачивает свое значение…

Картошка, тыква и фасоль — следующие по значимости.

Кроме огорода у тети был хэтежьий — огородик. Находился он недалеко от хаты и был отгорожен от основного подворья. В нем выращивались специи, придававшие аромат всему, что мы ели, особенно щипсу. Соус на основе кукурузной муки с картошкой мог так благоухать, что проходившие по улице люди поворачивали носы в сторону нашей хаты и жадно вдыхали воздух.

С завершением работ на огороде чаще стали появляться у нас гости. Как правило, они приходили к тете Сасе погадать. Тетя гадала и на фасоли, и на кукурузинах. Во время гадания ее нельзя было

тревожить — она входила в состояние самоуглубленности и отрешенности, шептала молитвы. В повседневной жизни тетя мыслила конкретно, критически и очень здраво. Когда же она входила в состояние гадалки (а в этом состоянии она много философствовала), начинала рассуждать необычным способом — как будто у нее появлялся новый источник знания. Суждения ее становились отвлеченными и парадоксальными. Мне запомнилось одно ее такое суждение о женщинах: «Да что мы, женщины… Женщина — это храм, возведенный над сточной'канавой».

После нескольких манипуляций над зернами кукурузы или фасолинами они укладывались в девять кучек, образуя квадрат со сторонами три на три кучки Однако количество зерен в каждой кучке каждый раз оказывалось разным — от одного до четырех. Попробуйте кучу из сорока одного зерна на глаз разделить на три части. Из первой отбирайте по четыре зерна до последнего остатка — в нем может быть от одного до четырех зерен. Этот остаток и есть первая «точка» в крайнем верхнем углу квадрата. Таким же способом получается из второй части вторая «точка» — она располагается слева от первой по верхней линии. Из третьей части получаем крайнюю верхнюю левую «точку». Первая математическая закономерность в том, что в трех кучках — «точках» первого верхнего ряда — общее количество зерен будет равно или пяти, или девяти.

Оставшиеся от расклада первого ряда зерна собираются в общую кучу и она опять делится на три части. Тем же методом вычитания по четыре из каждой части получаем справа налево три «точки» второй линии, располагаемой над первой. Остаток зерен снова перемешивается, делиться на три части, которые составляют «точки» нижней линии. Во втором и третьем рядах кучек — «точек» общее количество зерен будет или четыре или восемь. И это вторая математическая закономерность.

Местонахождение каждой кучки и количество зерен в ней имело определенное толкование. После первого гадания кучки смешивались — и снова все зерна раскладывались в девять кучек по этим же правилам. На одного человека положено раскладывать три раза.

Приходили гадать на сыновей и на мужей, от которых долго не было вестей с фронта…

Одной женщине тетя Саса предсказала: в ближайшее время получит она благую весть. Дня через три женщина пришла к нам радостная, с коробкой кукурузы и петухом под мышкой — гонораром

за точное предсказание. Женщина получила письмо от сына, который был жив, здоров и даже, как он сообщал в письме, выслал матери посылку.

После этого число желающих погадать значительно увеличилось. Всю зиму они не переставали приходить.

Невестку в доме все звали Нысэ — невесткой. Так ее зовут и соседи. Во многих семьях даже дети называли своих матерей не нан (мама), а Нысэ.

Тетина Нысэ относилась ко мне с добрым юмором, брала с собой на мельницу. Ходили на мельницу с жестяной коробкой, полной кукурузы. Это была у всех принятая мера для одного помола. Мельница была собственностью одного из соседей, но ею пользовались бесплатно все остальные. По деревянному основанию, имеющему металлические насечки — нижний жернов, вращался на оси верхний, тоже деревянный жернов, тоже с металлической насечкой. Верхний жернов вращали, конечно, вручную.

На мельницу ходить было интересно. Там всегда кто‑то еще приводил с собой детей, и с ними можно было поиграть. Или можно было помогать Нысэ молоть. Для этого достаточно было держаться за ручку, с помощью которой вращался верхний жернов. Это занятие придавало мне значимости, все хвалили

С наступлением осенних холодов менялся и наш образ жизни. Я обратил внимание на то, чего раньше не замечал Нысэ спала совсем отдельно от нас. Наша хата была разделена длинным коридором на две части: по обе стороны коридора — по две комнаты. Мы с тетей спали в крайней правой от входа комнате с печкой. Нысэ уходила в крайнюю левую, неотапливаемую, и долго ахала и охала от холода. То была комната, в которой прошла ее первая и единственная брачная ночь, и обычай повелевал ей спать там.

Тогда в аулах было принято: парням перед уходом на фронт непременно жениться. Потом, когда подрос, я узнал, что сын тети — Бамбет — на следующий день после женитьбы ушел на фронт и не вернулся. Похоронки не было — он пропал без вести. После войны Нысэ еще год для приличия жила с тетей, потом ушла к своей матери и вскоре вышла замуж.

Пространство моего бытия все время, пока я был у тети Сасы, делилось на три части — крытая камышом тетина хата с подворьем, весь остальной аул и переправа. Наверное, выработался рефлекс, требовавший хоть раз в день иметь информацию о переправе.

Осенними холодными ночами, когда ветер колотился под карнизами, когда мы с тетей укладывались спать и тушили лучину, нередко с переправы доносился наводящий тоску заунывный голос: — Лооодку-у — у-у!

Это опоздавший путник звал лодочника. Тетя Саса начинала причитать:

— О Аллах! Кого же застала такая ночь в пути?

Молила Бога, чтобы помог путнику, и засыпала.

И тогда я давал волю воображению и начинал гадать: съедят этого путника волки или нет? Когда голос пропадал, мне казалось, что уже съели. Когда снова появлялся еле слышно, я представлял, что это кричит одна его оставшаяся от волков голова. От этих мыслей было жутко. И в то же время — жгуче — уютно от сознания того, что у нас тепло и все заперто.

В ночи, когда заунывный зов не раздавался, я все равно, как заснет тетя, мыслями переносился к переправе, которую преодолевал на Боевой Машине. На ней я ехал дальше, через дремучие леса Курго, разгоняя волков и чертей. Ибо в этой машине мне ничего не было страшно. А в Курго всегда было много волков и чертей

Машину я прятал на околице дедушкиного аула и дальше шел по знакомой улице к дедушкиному дому. Почему‑то я в мыслях никогда не заходил в него, а подсматривал и подслушивал все, что там происходило, через окно.

Там две комнаты. Одна мужская — дедушкина, в другой обитали мы все — бабушка, дядя Гиса, тети Алихан и Минхан, бесчисленное множество внуков со своими мамами. Там же мой младший братик Аслан и сестра Чупа (семейное имя). На ночь бабушка с одним из младших внуков уходила в дедушкину комнату, остальные располагались в общей комнате. Мы, внуки, с мамами — на полу на циновках: мать и ее выводок, другая мать… и т. д.

Кормить такую, внезапно разросшуюся семью дедушке Калятчерию с бабушкой Камней было не легко. В зимние дни дедушка часто ходил на охоту и возвращался непременно обвешанный зайцами. Однако оставлял он не более двух — остальные как садакъ раздавались «бедным соседям» — соседям, в семьях которых не было мужчин. Таких близких соседей было три семьи, и дедушка проявлял заботу о каждой. Он всегда контролировал, как у них шла заготовка дров и сена на зиму, и всемерно им в этих делах помогал.

Бабушка Камия готовила щипс из зайчатины — такой вкусный и

ароматный, что мы, внуки, не в силах сдержать аппетит, заранее усаживались за анэ — невысокий круглый стол, когда на нем еще ничего не было.

Бабушка перед каждым внуком прямо на анэ шлепала по одному бэлягь (деревянная лопата для заместа пастэ и ее раздачи) мамалыги — пастэ, а посередине ставила общую тарелку с щипс. Отщипнуть пастэ, макнуть в щипс — и в рот! Надо торопиться: братишки и сестренки тоже торопятся.

Мясо клалось отдельно каждому — на его долю пастэ.

Заяц был весь распределен между членами семьи, в соответствии с их возрастом и рангом. Когда мне впервые досталась заячья голова, все смеялись надо мной. Я возился с ней долго, изучая ее анатомию. Но зато потом оказался в полном выигрыше. Уже все братики обглодали доставшиеся ребрышки, а я все добывал и добывал из заячьей головы съедобные кусочки и, наконец, добирался до мозгов.

Потом, правда, братишки потребовали у бабушки пустить голову по кругу — чтобы каждый по очереди ее получал, а не я один. Тогда я понял, что мяса дают нам мало. Однако никто из тех, кому доставалась голова, не мог с ней справиться, ибо не было знаний по анатомии заячьей головы, добытых мной упорным трудом. Поэтому вскоре голова вернулась ко мне.

Бывали и конфликты в нашем большом семействе. Возникали они по горизонтали, т. е. между нами, детьми, и, если обострялись, то разрешение находили по вертикали, у старших. Как‑то моя сестра, Чупа, которая была ближе всех к бабушке, «заложила» меня ей: я с двоюродной сестренкой Юлькой, с которой был очень дружен, лазил в курятник соседей и таскал оттуда яйца, которые мы потом пекли в костре. Лазил в курятник я, а Юлька снаружи принимала яйца. Таким образом основная часть вины ложилась на меня. Дело усугублялось тем, что по этому поводу дедушка уже строго со мной говорил. Он рекомендовал пользоваться нашим курятником и категорически запретил лазить в соседний. Но в нашем все яйца тщательно собирали тети.

И в тот раз как и в этот донесла бабушке Чупа. Сколько же можно? За обедом я узнал о доносе (тетя Минхан, раскладывая наши порции мамалыги, сказала, что такого вора, как я, и не стоит кормить). Я скатал большой комок мамалыги и пульнул в лицо сестре. Я же не знал, что попаду прямо в глаз. Отчаянный крик сестры выз

вал настоящую панику среди взрослых. Юлька вовремя шепнула мне, что надо воспользоваться суматохой и смыться. Надо было уйти в добровольное изгнание к кому‑то из родственников. Убегал я в таких случаях к дедушкиной сестре. Я любил ее внука Нальбия и его тетю. На следующий день Нальбий отправлялся в разведку и узнавал обстановку. Если все шло обычным порядком, я появлялся, чтобы попасться на глаза одной из тетушек. Если она говорила: «вчера тебе показали бы как не слушаться», то это значило, что пронесло. Если же говорили: «Ты хочешь, чтобы тебя прибили», то это означало, что надо еще сутки продлить свое добровольное изгнание.

Вечер. После ужина к дедушке Калятчерию, как обычно, начинают идти и идти аульские старики. Они рассказывают друг другу, чем занимались целый день, делая акцент на всяких тонкостях и неожиданностях, с которыми столкнулись. Эти тонкости и неожиданности становятся предметом общего разбирательства. Часто обращаются к моему дедушке Калятчерию. Он обычно молчит; но он же ставит последнюю точку в любом споре, касающемся крестьянского дела.

Много курят… Мы, дети, каждый со своей скамеечкой, занимаем свои углы. Все уже поговорили о делах, и скоро придет дедушка Махьиль и будет продолжать рассказывать сказку, которую он рассказывает уже целую неделю. Наверное, и многосерийные фильмы появились после его сказок.

Дверь в общую — точнее, женскую комнату — тоже открыта: и там слушают сказку.

Мы, дети, каждый раз засыпаем, не дослушав до конца. Взрослые выносят нас, укладывают на ночь, а сами занимают наши места.

На следующий день мы гурьбой ходим за тетей Миной, чтобы она рассказала то, что мы проспали. А вечером придет дедушка Махьиль, продолжит захватывающую сказку — эпос о героических приключениях Чэчана — сына Чэчана.

В этих воспоминаниях я настолько отхожу от реальности, что, не возвращаясь к ней, легко ухожу в сновидения. Почти каждый вечер я сначала раздваивался между жизнью у тети и мечтами — воспоминаниями о моей жизни у дедушки, а мечты — воспоминания переходил и в сон…

Когда наступили долгие зимние вечера, мы втроем часто ходили на посиделки к соседям. Наиболее интересными были посидел

ки у Тэтэу — единственного не очень старого мужчины в нашей округе. Туда же приходили его друг Хьатит и соседки, многие с детьми. Наличие двух мужчин придавало этим посиделкам значимость и некую фундаментальность.

Все сначала с интересом слушали разговор двух мужчин о делах. Дела их были более масштабными и важными, чем дела женские: связаны с поездками в лес, в Николаевск, Усть — Лабу. Оба мужика по инвалидности и возрасту не были призваны в армию и работали в колхозе ездовыми. Когда исчерпывался их разговор, женщины робко начинали выяснять их мнение по тем или иным своим хозяйственным делам. Мужчины высказывались обстоятельно, по — деловому. Женщины переходили к вопросам войны, наших побед, зверств немцев, к судьбе сыновей и мужей.

В этих вопросах мнения Тэтэу и Хьатит принимались как очень авторитетные. Если одна из женщин очень конкретно ставила вопрос: почему уже три года никто ей ничего не сообщает о муже? — Тэтэу, чтобы придать ответу убедительность, облекал его в абстрактную форму: «Советская власть, Ханифа, не оставляет без внимания семьи погибших. Раз вам не платят пособие, значит нет основания».

Интересным был вечер, когда у нас вязали для Нысэ шерстяной платок. Для этого утроили ш1ыхьаф. Это слово переводится как «взять труд взаймы», или «работа в кредит». Тот, кто организует ш1ыхьаф, берет в кредит труд приглашенных. Возвращать кредит он будет своим же трудом — любому из них, когда у них будет свой ш1ыхьаф. Ш1ыхьаф может объявляться по поводу любого трудоемкого дела.

Пришли из нашей округи женщины и немало девушек. Образовался технологический конвейер: чесальщицы превращали залежалые груды овечьей шерсти в пуховые комки, передавали их тем, кто ручным веретеном вил из них нитки. Нитки сматывались в клубок и передавались вязальщицам. А те — с четырех сторон — вязали платок.

Я был востребован всеми: и то поднеси, и то подай.

Обстановка на ш1ыхьаф — особая. Люди ведут себя раскованно. Всегда много шуток, веселья, юмора. Праздник общения.

Одна молодая разведенная женщина все время приятно меня смущала, заявляя всем, что замуж выйдет только за меня.

За работой пели песни. Тогда, в тяжелые военные годы, народ

сочинял много песен. Были песни общеплеменные — бжедугские, шапсугские, чемгуйские… Были — и одного аула.

Многие песни — песни плача и горя, рожденные войной.

Но были песни — любви и надежды.

К сожалению, большинство этих жемчужин подлинного народного творчества уже забыты…

В полночь тетя Саса отвела меня в нашу кухоньку, где мы с ней спали и где теперь никого не было, и велела спать. Как обычно перед сном, я вспомнил дедушкин аул и ш1ыхьаф, который был там.

Это был летний теплый день. Весь аул собрался на ш1ыхьаф к Дауровым, чтобы мазать глиной дом. Дома тогда строили турлучные. Их остов был сплетен из толстых прутьев… С обеих сторон он обмазывался глиной. Больше всего глины уходило на потолок. Вся наша большая дедушкина семья от мала до велика была там. Как там было хорошо и весело! Мы, дети, как черти вымазанные в глине, носились среди женщин, пачкали их глиной, а нас не только не наказывали, а поощряли шутками. Взрослые и сами нередко пуляли друг в друга глиной. Это был не только Праздник Труда, но и — праздник Глины.

Я слушал пение женщин в соседней комнате, предавался воспоминаниям и уютно засыпал. А работа в соседней комнате продолжалась до утра.

Но более всего помню я катанье на льду. Тети Сасы не было дома, и Нысэ разрешила мне пойти с Килимом. На льду было много ребят — и маленьких, и почти взрослых! Кругом крик, визг, смех. Настоящий зимний праздник!

Обуты кто во что горазд. Многие и вовсе на босу ногу — в старых, не по ноге калошах. Несколько ребят бегают совсем босые, их ноги красные, как у гусей.

Лучше всех обуты те, у кого шерстяные носки и чувяки с подошвой из телячьей кожи. Так обут и я. Моя обувь (шерстяные носки и чувяки) и одежда (рубашка, пальтишко и шапка) соответствовали обуви и одежде детей состоятельных родителей. Это свидетельствовало о том, что мои родственники, заславшие меня в этот аул, чтобы обеспечить лучшую жизнь, достигли цели (если судить их критериями).

У больших ребят — самодельные коньки: деревянные колодки, подкованные толстой проволокой. Остальные катались по льду на ледяных брусках — их топором вырубали возле проруби. Бруски са

мых разных форм и размеров. Делается на краю бруска ямочка, в нее упирается палка. Толкая палкой, разгоняешь брусок, на ходу заскакиваешь на него и едешь, пока хватает инерции. Ребята постарше умели это делать здорово и пролетали мимо, как нам казалось, с огромной скоростью. Мы, которые поменьше, в основном одной ногой стояли на бруске, а другой его толкали. Некоторые кооперировались: несколько мальчишек стояли на большом обломке льда, другие толкали его.

Те, которые не катались, гоняли чинэ — юлу из бычьего рога. Чинэ сначала раскручивается пальцами, потом получает ускорение с помощью специальной плетки, сделанной из конопляных ниток. (В то время на каждом огороде был небольшой участок, недалеко от дома, на котором выращивали коноплю. Из ее волокон делали суровые нитки, ими шили чувяки с подошвой из телячьей кожи, чинили сбрую и многое другое. Иного применения конопли тогда не знали…) К ручке привязывали 10–15 этих ниток, они образуют нечто вроде султанчика, им и хлещут чинэ — раскручивают его так, что издает он воющий звон. Соревновались: кто прогонит свое чинэ через сложные препятствия.

У некоторых ребят были деревянные чинэ, но самые лучшие чинэ — из рогов вола. Тетя достала мне такое чинэ, причем чернобелого цвета, и я с ним не расставался всю зиму.

Ill

Ночью творится невообразимое: треск, шум, всплеск, звуки раздираемой материи, громкий шепот, вой, лай… Тетя не вытерпела и, читая молитвы, подошла кокну. Пришла и Нысэ. С улицы раздаются голоса.

Не слушая тетю, Нысэ вышла в коридор, открыла засов входной двери… Через некоторое время вернулась и со смехом сообщила: на Белой начался ледоход!

Так весна ворвалась в нашу жизнь…

Весна в ауле Адамий напоминала всеобщий потоп. Аул фактически находился на полуострове: справа — Тщитское водохранилище, слева — река Белая, далее за аулом — канал, соединяющий Белую с водохранилищем. Стремительная в летние месяцы, весной Белая становится бешеной, выходит из берегов, затопляет все вокруг аула.

Наступало время Большой Воды.

Большая Вода требовала жертв.

Наступала ночь, в которую Большая Вода образовывала в Белой главную Воронку, из которой раздавался Глас, перечислявший требуемые Водой жертвы:

двух мальчиков и одну старуху. Всегда находились в ауле несколько человек, которые подтверждали: да, слышали именно эти требования!

Не проходило и месяца, как тонули два мальчика и одна старуха.

Вода постепенно входила в свои берега.

Наверное, чрезмерное внимание к требованиям Большой Воды отвлекало от других жертв весеннего разлива.

Когда вода войдет в берега, когда станет совсем тепло, мужчины (женщинам этого не дано) будут часто видеть Женщину Воды Къольбаст.

Ничего неизвестно о том, как она выглядит ниже пояса, потому что видят ее со спины, сидящей на самом берегу, лицом к воде. Она расчесывает особым гребнем — синтракъ — свои длинные, до земли, волосы. Красота ее лица пугает:

если она обернется, лучше не смотреть ей в лицо. Гребень — синтракъ — обладает особым свойством: если добыть его, будут исполняться любые желания. Кроме тех, что направлены против самой Къольбаст.

Удалось одному ловкому человеку по имени Исхак выхватить у Къольбаст ее синтракъ. Но не смог он воспользоваться его волшебным свойством, потому что не может жить Къольбаст без своего гребня. Стала она каждую ночь приходить к дому этого человека, лицом припадать к окну и просить: «Исхакъ, верни мне синтракъ!..» Лицо ее Устрашающей Красоты и голос говорящей Твари так пугали домашних, что они стали по очереди сходить с ума. Но и отдать гребень Исхакъ не мог: как только выходил он из дома с гребнем, растворяющаяся в ночи Къольбаст успевала отдаляющимся голосом лишь прокричать: «Принеси — и-и гребень сейчас к то — о-му ме — есту, где о — о-отня — я-л у меня — я-я — я…» Преодолел Исхакь страх, пошел ночью на то место… И не вернулся.

Поэтому при встрече с Къольбаст не надо с ней связываться… Лучше ее вспугнуть. Или, если есть кнут, стегануть по спине. Она тут же нырнет — и исчезнет.

Мой дядя Гиса до сих пор утверждает, что дважды видел Къол ьбаст, и один раз огрел ее кнутом. Он точно может указать и место, где это произошло.

И мой дедушка Калятчерий, который никогда не говорил неправды (а это все могут подтвердить), тоже утверждал, что неоднократно видел Къольбаст.

Если действительно существует единое информационное поле Вселенной (об этом наука стала говорить вполне серьезно), то почему и такая вездесущая стихия, как Вода, не может принимать, перерабатывать и использовать мировую информацию. А если она это может, мы имеем некий Солярис здесь, на Земле. Да и вообще, как бы вся наша планета не превратилась в Солярис.

Впрочем, любопытно и другое: современные уфологи, описывая возможные ситуации встречи с инопланетянами, не рекомендуют вступать с ними в контакт и советуют побыстрее от них удалиться. Такие же рекомендации были выработаны во времена моего детства относительно встреч с джинами, которых было много и одной из разновидностей которых была Къольбаст.

Справедливости ради надо отметить: не все акции Солярис-Природы были тогда опасными или зловредными. Так, Лес действовал через Лесного Старика. Этот старик обычно выходил из лесу на дорогу, услышав скрип телеги, подсаживался к вознице и довольно подробно рассказывал: что ждет людей, как им надо себя вести. Выложив все это, просил остановить телегу в самом дремучем месте и, попыхивая люлькой, уходил в чащу. Проехав сотню метров, возница догадывался, что с ним беседовал не обыкновенный, а Лесной Старик. Его охватывало состояние мистического страха, озарения и восторга. Это состояние он передавал аульчанам. А те несли его в другие аулы. Особенно в военные годы, но и потом, долго еще после войны, во всех аулах Бжедугии слышал я передаваемый из уст в уста Апокалипсис Лесного Старика. По рассказам, это был один и тот же старик: благообразный, попыхивающий трубкой.

Что касается мусульманской веры моей нации, воспоминания детства убеждают меня: она лишь по форме мусульманская, а по содержанию в большей части языческая.

Язычество — детская пора человеческого духа. Когда в детстве окунаешься в язычество, оно оставляет поэтические воспоминания. Каким бы ни было детство..

Я заговорил о волшебствах Природы в связи с весной. Именно

весной становятся особенно явными ее волшебства. Помню, когда все живое, возбужденное весной, не могло угомониться всю ночь. Безумствовали лягушки, в базах бодрствовала скотина, а та, что смогла выйти, ходила неприкаянная. В своих гнездах всю ночь свиристели птички.

Люди сновали по улицам или собирались группками, слышны были их говор и счастливый смех.

Приходили и уходили соседи. Тетя Саса и Нысэ были заняты своими делами больше, чем днем.

Днем не так было заметно цветение деревьев, но ночью — какими они были той ночью! Вишня накинула на себя покрывало из цветов — от земли до земли, не видно ствола! Абрикос цветет высоко, до неба. А невысокие жердели, все три, словно сцепившись за руки, цветут вместе.

Подходишь к любому дереву — и чувствуешь торжественное, особенное, откровенное его цветение.

Как потом, спустя много лет, рассказывала тетя Саса, один мальчик всю ночь «дурачился»: подойдет к дереву, постоит — и неожиданно звонко — звонко расхохочется! Потом подходит к другому дереву. Стоит, набирается смеха — и опять звонко — звонко… Когда его спрашивали, что это с ним, он отвечал, что его «щекочут» деревья.

Не помню проделки этого мальчика. Хотя кое‑кто говорил, что это был я… Но ту теплую, светлую весеннюю ночь, околдовавшую всех нас, помню до сих пор.

Уже в огородах поднялась кукуруза, уже на грядках выстроился зеленый лук. По утрам бригадир опять стал кричать у ворот, требуя, чтобы не опаздывали. Это был другой бригадир — злой, бессердечный, никогда не улыбавшийся. Все с любовью вспоминали прошлогоднего, которого перевели в табачную бригаду. Тетя с Нысэ возвращались с поля поздно, очень уставшие. В связи с жертвами весеннего разлива тетя ужесточила условия, предъявляемые к моему поведению в ее отсутствие. Я ни в коем случае не должен уходить со двора весь день.

Однообразие этих дней взорвало неожиданное появление двоюродного брата Руслана. Он выскочил из‑за угла хаты, где прятался, чтобы испугать меня. Это был настоящий испуг — от настоящей радости! Оказалось, они приехали с матерью, тетей Нагойхан — сажать огород, принадлежавший им здесь. Тетя прислала Руслана и

проведать меня, и пригласить к себе. На мои слова о том, что мне нельзя покидать все это хозяйство, порученное мне на целый день, Руслан стал хохотать:

— Да откуда она узнает, куда ты ходил? А кому все это хозяйство нужно?! — неотвратимо соблазнял он.

Так Руслан начал крушить узкие границы моего жизненного пространства и избавлять меня от педантизма. Однако закончилось все это не лучшим для меня образом.

Каждый день я ходил к ним, а потом уговаривал Руслана пойти к нам, помня о своих обязанностях стража хозяйства.

В конце тетиного огорода было место, в котором осталась вода от весеннего разлива. По краям оно заросло осокой. Мы делали из ивовых прутьев подобие невода и протаскивали его по дну этого водоемчика. Наш «невод» выбрасывал на берег множество рыбешек. Мы вывешивали их на веревочке, протянутой под карнизом коридора, и ждали, когда они подвялятся. На каком‑то этапе Руслан заявлял: «Готовы!» — и мы начинали их есть.

Руслан из всех двоюродных братьев был самый веселый, авантюрный и легкий. С ним было хорошо. Однажды я с ним даже грабил магазин, и было это потом, когда я вернулся в аул Кунчукохабль.

Вскоре настало время, когда им надо было возвращаться: тетю отпустили из колхоза ненадолго.

В следующий раз приехали тоже ненадолго — полоть огород. Было уже жарко, и на Белой купалась вся детвора аула. В самой Белой купались большие ребята, а мы, маленькие, — в заливчике, где водились лягушки. Метод обучения плаванию Руслан избрал самый простой и эффективный: толкал меня с берега в глубокое место, прыгал за мной и, чуть — чуть подталкивая, помогал выбраться. Я плакал, ругался, но потом был не прочь повторить урок.

Так я, наглотавшись немало воды, довольно быстро научился плавать.

Умение плавать изменило мой образ жизни. Во дворе уже не сиделось, я разрывался меяоду домом и каналом. Тетя Саса обо всем этом знала, и у меня с ней стали портиться отношения. Но оторвать меня от воды было невозможно — ведь купался я уже не в лягушатнике, а на канале, возле переправы.

Мои отношения с тетей Сасой особенно испортились после того, как я предпринял попытку уехать с Русланом и его мамой, когда они возвращались в дедушки аул. Началось все с того, что Рус — лан предложил мне совершить с ним побег — уйти с ними, не предупреждая тетю. Сладостно забилось сердце, растревоженное надеждой. Я так настроился на отъезд, что решил и с тетей поделиться радостью. Поэтому я попросил мать Руслана поговорить с тетей о моем отъезде. Но договориться им не удалось, и они даже поссорились.

Уже взрослым я выяснял у своих адамиевских тетушек причину, по которой они удерживали меня целый год в своем ауле. Неужели им было не понятно, как я тосковал и по родной матери, и по своим братьям и сестрам? В один голос они говорили, что считали своим долгом прокормить родного племянника хотя бы год — ведь у моего дедушки было столько нахлебников. И весь аул их, дескать, не понял бы, если б они этого не смогли сделать. Теперь я верю: — они говорили правду.

Тяжелые времена сделали особенно значимыми чувства долга и чести. Только нравственный долг заставлял тетушек возиться со мной: что, кроме хлопот, могли они получить от семилетнего мальчика?

Что касается моих переживаний… На фоне их забот — переживаний были они, конечно, детскими. Дело было не только в рабском их труде от зари до зари… У тети Сасы сын как ушел на фронт, так и не подавал вестей. А у тети Гошавнай старший сын сгорел в танке — еще до тех событий, о которых я сейчас вспоминаю. И в то время она отрешилась от жизни…

Я стал жертвой нравственного конфликта, в котором оказались мои тетушки. Как утверждают специалисты по этике, конфликтная ситуация требует от человека совершить выбор между сталкивающимися принципами — в пользу одного из них, в ущерб другому, и только разрешение этого противоречия позволит реализовать нравственную цель. Именно эти ситуации имел в виду благороднейший человек XX века Альберт Швейцер, когда писал: «Чистая совесть есть изобретение дьявола».

IV

После отъезда Руслана с матерью я совершил серию акций неповиновения, доводя тетю Сасу до отчаяния. Все она вытерпела! Кроме наших проделок с Федькой… Его появление было радостным событием для ребятишек. Это был молодой мужик — как вспоми — наю, несколько чеканутый и, наверное, потому не призванный в армию. Таких дети любят. Приходил он из Николаевки. Мы помогали ему ловить рыбу сетями — в ожидании лучшего: игры в ловитки.

Федька взбегал на самую крутую часть берега, раскручивал пропеллером свой длинный член и кричал: «Да здравствует великий адыгейский народ» — и прыгал. Пока он летел, пропеллер крутился. Так он изображал самолет. Его призыв приводил нас в восторг. Время было военное, и все возгласы, начинавшиеся с «Да здравствует!..», производили на нас потрясающее впечатление.

Мы кидались за ним вслед. Одни, что посмелее, ныряли с того же места, что и Федька, другие с пологой части берега пытались перехватить его. Но поймать Федьку в воде было невозможно, как рыбу руками. Даже если кто‑то натыкался на него случайно, он надолго залегал на дно.

Этот момент был самым интригующим в игре. Первый, кто натыкался на него, начинал вопить: «Нашел, нашел!». Но пойманный оставался на своем месте. И — не шелохнется. Нырял другой. И с воплем: «Это он!» — выскакивал. Но уже третий сеял среди нас страх

— вопил: «Это не он! Это сом!» И начинался отчаянный спор — сом это или он?

Место, где было что‑то вроде Федьки, начинало нас пугать. Спор останавливался лишь тогда, когда неожиданно, совсем в другом месте — почти на противоположной стороне реки — вылезал из воды, подобно громадному водяному, сам Федька. Он мог тут же снова нырнуть, оказаться возле нас, крепко схватить кого‑то за ноги. Мы с визгом выскакивали на берег. И Федька вылезал из воды, садился на берегу, долга молча возился со своим пупком.

Мы оказывались возле него. Говорили мы все на адыгском языке. Отдельные русские слова мы знали — кто больше, кто меньше, но строить фразы не могли. Федька тоже знал отдельные адыгские слова, и разговор наш шел с бойкой жестикуляцией.

Как‑то в очередной свой приход Федька не стал играть с нами в ловитки, а устроил ловлю раков. В ауле их никто никогда не ловил. Если они и встречались в воде, их обходили или убивали: отношение к ним, в соответствии с мусульманским укладом, было как к нечистой твари.

Вначале мы боялись раков, потом нам стало интересно держать их за спинки — они беспомощно двигали клешнями… Мы думали, что это — игра вместо ловиток, но оказалось: Федька хочет жечь

их в костре.

Мы собрали курай, разожгли костер, стали кидать в него раков. Они расползались от огня, приходилось снова кидать их в пламя, и вскоре они беспомощно и судорожно хлопали своими шейками. Пока не спеклись докрасна. Надо было вовремя выбрать их из костра, иначе они лопались.

Федька ел их смачно, угощал старших, а когда те ели, и мы, которые поменьше, подключались. Ели только шейки. Нам казалось, что в остальной части находится желтое дерьмо.

Однажды за этим занятием нас застал дед одного из пацанов, проезжавший на телеге. Что было! Он кричал на Федьку, замахивался на него кнутом, потом стеганул кнутом внука.

— Вам что — больше есть нечего? Сукины дети! — кричал он, — разгоняя нас и раскидывая ногами костер.

Весть о наших проделках с Федькой облетела аул И дошла до тети Сасы. Она стала подробно расспрашивать меня, ел ли я, и если да, то сколько съел. Запричитала: «Разве я тебя не кормлю? Что же ты позоришь меня!..» Потом она решила, что от меня пахнет этими «водяными пауками», и дня два я получал свою долю пастэ и соуса не за столом, а в углу комнаты.

Этот поступок переполнил чашу терпения тети Сасы, и она решила передать меня другой тете — своей старшей сестре Гошавнай, жившей на другой стороне аула. Вечером, после дойки, когда уже смеркалось, повела она меня к ним. Я думал, что мы идем в гости. Да и вечер проходил с шутками, с угощением… Но ушла она без меня: сказала, что мне надо побыть здесь некоторое время…

Утром я проснулся от нестерпимой боли в ноге выше колена. Будто собаки впились в мою ногу. Я открыл глаза. Странное существо с ухмылкой наклонилось над моей головой. От испуга я вскочил на постели. А существо заковыляло к двери… От боли и обиды я плакал долго. Никто не приходил. С плачем я вышел во двор.

Возле крыльца стоял странный мальчик. Косоглазый, левой ногой опирался не на ступню, а на култышку, а ступня, как бы отломанная от ноги, находилась сзади. Он смотрел на меня, ухмылялся. Я понял, что это он так сильно щипал мою ногу.

— За что ты меня? Мне было так больно! — плача, обратился я‘ к нему. Мне хотелось найти хоть какое‑то сочувствие. Я не в силах был вытерпеть царившее вокруг безмолвное отчуждение. Он не отвечал. Лишь смотрел на меня, ухмыляясь своими косыми глазами.

Они делали его похожим на бесенка.

В поисках своей новой тети я пересек двор, зашел в летнюю кухню, там было пусто. Легкий дымок исходил от кострища в очаге. Направился к коровнику. И там никого не было.

Все это время мальчик неотступно следовал за мной, но соблюдал дистанцию. Ему было любопытно, что я буду делать дальше?

Я вернулся к дому, громко позвал тетю. Ответа не было. Я решился, наконец, спросить его: «Где тетя?» Он открыл рот и издал звук, который как бы свидетельствовал о том, что он пытается проглотить собственный язык. Наконец он указал рукой в сторону ворот. Я понял: мальчик еще и немой… Это окончательно повергло меня в уныние. Чувство отрешенности возникло из‑за этого странного, уродливого мальчика, столь неожиданно ставшего реальностью моей жизни. Он был такой уродливый, странный, что вызывал страх.

Все же мое обращение к нему изменило его поведение. Он перестал за мной следить на расстоянии, стал чаще «разговаривать» — издавать звуки. Он куда‑то меня приглашал, ковыляя впереди меня, указывал рукой вперед, оглядывался на меня. Мы оказались под шелковицей. Из его жестов я понял: он приглашает меня залезть на нее и потрусить. Шелковицы нападало много, и мы ели, пока не надоело.

Весь день хромой и немой мальчик водил меня по двору, выполняя роль своеобразного гида. Порою я не понимал, что же он хочет мне показать. Он привел меня в хлев, но скотины там не было и смотреть было не на что. Увидев мое недоумение, он пошел в глубину хлева и там из‑за плетеной кормушки, из соломы достал за уши хорошенького щенка и, высоко подняв, показал мне. Я подошел, протянул руку к щенку. Откуда‑то выскочила собака, набросилась на меня, едва не покусала…

Так продолжалось целый день: то он показывал мне что‑то приятное, полезное, то вдруг из‑за него я попадал в какую‑нибудь ловушку.

Обычно лицо его было не по — детски суровым: глаза, скошенные к переносице, смотрели из‑под нахмуренного лба, нос был со шрамом посередине. Тонкая прорезь рта и длинный треугольник подбородка… На левой щеке его тоже был шрам, выделяющийся на сером, суровом, почти мужественном лице. Но вот он подстраивал

sA'

какую‑нибудь каверзу — и лицо его преображалось. Он не мог ни смеяться, ни улыбаться: он мог только ухмыляться, и ухмылка делала его лицо похожим на личико ухмыляющегося бесенка.

Косые глаза играли двоякую роль. Когда он ухмылялся, они озаряли лицо фосфорическим отблеском, и оно казалось неземным, словно бы сюрреалистическим. Такое может явиться во сне, но не наяву. В обычном же состоянии глаза уходили под брови, придавая лицу почти сердитое выражение… Так и запомнилось мне навсегда его лицо: или не по — детски суровое, или личико ухмыляющегося бесенка.

Вечером вернулись с работы тетя Гошавнай, ее муж и их дочь Цуца. Она, как я и понял потом, была матерью Заура. Управились со скотиной, стали варить на ужин мамалыгу.

В летней кухне горел под треножником костер. На треножнике стоял чугун. В нем шипела кукурузная паста. После того, как крупа разварится, предстояло замешать кашицу на кукурузной муке, чтобы она стала, как положено, очень густой.

Мы с Зауром сидели возле костра. Ждали… Ждать было тяжело.

Голод стягивал рот, глотку и где‑то глубоко в желудке закручивался в тошноту. Целый день мы не ели ничего, кроме шелковицы.

Тетушка вышла из кухни, и произошло событие, которое мне запомнилось в ряду памятных событий этого первого дня на новом месте.

Заур неожиданно сунул руку в шипящую мамалыгу, мгновенно вытянул обратно, стал дуть на облепленную горячей мамалыгой руку. Вернулась тетушка. «Опять!» — закричала она. Схватила стоявший в углу веник и с размаху ударила им Заура по голове. Он, издавая отрывистые звуки, стал прятаться за мою спину. Тетушка грозила веником еще некоторое время, потом помешала пасту и снова вышла. Заур как ни в чем не бывало выпрямился, стал слизывать с руки застывшую кашицу. Зашла на кухню его мать, проворчала: «Опять ты этим занимаешься!..» — но особо сердиться не стала.

Вышла с кухни и она. Мы снова остались у очага одни. Заур обратил ко мне лицо, ухмыляясь бесенком. Я поразился открытию, которое он подсказал мне этой своей ухмылкой: руку он совал в мамалыгу не только из‑за голода — он хотел насолить взрослым! Может, за то, что мы целый день были голодными?

Догадку подтвердила и вернувшаяся на кухню тетка. Она, бра

ня его по второму заходу, указывала на деревянную лопатку — баляг, которой мешала мамалыгу и которой мог бы воспользоваться Заур, если уж он так «подыхает с голоду». И причины суровости наказания прояснились — его наказывали не за попытку попробовать мамалыги раньше, чем она будет готова, а за другое: за «зловредность», за бунт против взрослых. Однако, если говорить по большому счету, он имел право на этот бунт…

На следующее утро Заур уже не щипал меня своими железными клещами — пальцами. Он совал мне в нос что‑то черное, липкое. Это была подгоревшая корка мамалыги — она остается в чугуне, когда из него выберут мамалыгу. С внешней стороны она белая, а с той, что прилегает к чугуну, черная и липкая. «Подошва», пригорающая на весь чугун, была нашим лакомством.

Заур, испачканный липкой черной стороной корки, жевал ее сам и предлагал мне мою долю.

Дружба наша стала вскоре давать реальные плоды. Мы научились лазить в соседские сады и огороды. Были и другие занятия: мы спускались к берегу Тщикского водохранилища, подходившего к самому огороду, снимали трусики и начинали бить вшей. С тех пор я запомнил: вши — как хамелеоны, принимают окраску хозяина. Мои были светло — желтые, а его темно — серые. Если Заур находил у себя мою вошь, с возмущением возвращал мне ее, чтобы с ней расправился я. Соответственно поступал и я.

Расправившись с большими, мы оставляли меньших: пусть подрастут для последующего боя. И шли купаться.

Взрослые возвращались с работы уставшие. Бывало, они натыкались на каверзу, заранее подстроенную Зауром. Вдруг могли исчезнуть в доме все ведра. Он их не прятал — просто заранее относил к колодцу. Если в это время он попадался им под руки, его колотили. Мать его часто восклицала: «Аллах послал тебя на мою голову, как беду!».

О том, что он может быть не зловредным, а добрым, свидетельствовало его отношение ко мне. Оказавшись в одиночестве, моя детская душа потянулась к его душе и нашла понимание. И не только понимание, но и поддержку. Заур делился со мной навыками выживания в тех трудных условиях. Одного я тогда не понимал — той партизанской, непрерывной войны, которую он вел против взрослых. В этой борьбе он мстил им и за каждый отдельный случай, и за отношение к себе в целом. Войну он вел не жалея себя, не на жизнь,

а на смерть.

Как‑то приехал на побывку младший сын тетушки — Нурбий. Не призванный на фронт по возрасту, за время войны он подрос. Работал прицепщиком, научился водить трактор. Он жил в бригаде, там спал и питался. Так не хватало тогда трактористов. Конечно, тетушка — после гибели старшего сына — очень его любила.

С Нурбием хотели дружить все сверстники. Узнав, что он приехал из бригады, они сразу появлялись в нашем дворе. Был среди них один отвратительный, нахально — хвастливый тип с именем, напоминавшим кличку: звали его Тяу. В прошлый раз он уговаривал Заура затянуться папиросой. Глаза Заура покраснели, он стал рвать, а Тяу хохотал. В этот раз Тяу щеголял пачкой папирос «Казбек». Никто не заметил, как Зауру удалось умыкнуть эту пачку, отнести на кухню, бросить в огонь и вернуться как ни в чем ни бывало. Заметили лишь, когда коробка догорала.

Тяу ногой толкнул двухстворчатую дверь, выходящую в огород, раскрутил Заура и отпустил, Заур летел далеко, сбивая верхушки кукурузы. Когда я прибежал, из его рта шла кровь. Он был в грязи и крови. Тетушка Гошавнай и мать Заура испугались, как и я. Проклиная Тяу, они принесли Заура, отмыли и уложили на кровать. На столе перед ним появились и масло, и хлеб, и даже откуда‑то мед. (Продукты часто привозил с собой Нурбий.) Однако Заур был живуч как чертик. Увидев такие яства, он оживился, но оживление это привело к тому, что он быстро лишился привилегий больного.

Не знаю, как долго я мог быть еще в ауле Адамий (и соответственно — продолжать о нем свой рассказ…), если бы не счастливый случай. Он послал одну из наших дальних родственниц из дедушкиного аула в аул Адамий, к соседям тетушки Гошавнай. Увидела она меня тогда, когда я не мог ходить нормально, а прыгал на одной ноге, опираясь двумя руками о кол. Другую ногу я порезал на задворках стеклом, и уже несколько дней рана гноилась. Вечерами воспаленная нога вводила всего меня в озноб. Днем отпускала.

Вернувшись в Кунчукохабль, родственница рассказала моей бабушке, в каком состоянии она меня видела. Бабушка бросила все и приехала. Увидев бабушку Камию, я бросил кол, на одной ноге допрыгал до нее и бросился в ее объятия. Она, обращаясь к сопровождающей ее женщине, вопрошала: «Как можно довести ребенка до такого состояния?!».

Перед дорогой бабушка умыла меня: очевидно, я был не в та

ком виде, чтоб со мной можно было появляться на людях. Я упрашивал бабушку взять с нами и Заура, но она и слышать об этом не желала, говоря, что у него тут вся родня, а там никого нет. Единственное, на что она согласилась, это чтобы он проводил нас до переправы.

Мы сидели на телеге с Зауром, держались за руки. Я верил в то, что мне удастся уговорить дядю, чтоб он приехал за ним. Мне хотелось передать Зауру свою радость, и я шутил и задевал его. Я ждал, что на его лице появилась ухмылка бесенка, которой он в последнее время реагировал на мои шутки. Но лицо Заура было непроницаемо. Косые глаза глубоко ушли под нахмуренные брови, и лицо его приняло суровое и мужественное, как никогда, выражение.

Когда меня повели к лодке, он встал на телеге во весь рост и вытянул вперед — в мою сторону — обе руки. Он всегда так обозначал сложную для себя жизненную ситуацию: не то защищался от нее, не то нападал.

Мы не достигли противоположного берега, когда телега, провожавшая нас, отправилась обратно. Заур стоял в ней на коленях и, вытянув в мою сторону руки, выл. Это был его плач. Сухой, без слез… Все свои слезы выплакал он в раннем детстве… Расставание наше было в его жизни очередной нелепой жестокостью.

На том берегу нас ждала телега, на которой приехала за мной бабушка. Возвращение мое напоминало волшебную сказку. Кругом все родные, радостные!

Больная моя нога еще больше увеличивала приток тепла от них. Я купался в этом тепле. Я любил — всех. В том числе — мою больную ногу, подарившую мне это счастье.

***

Прошло не одно десятилетие с тех пор. Недавно меня потянуло к той переправе. Я попросил двоюродного брата отвезти меня туда. Там, на месте, я попросил оставить меня одного: а ты, мол, отправляйся к родственникам и там подожди.

Я стоял в степи, отделяющей бывшую хату тети Сасы от переправы. И чувствовал, как возвращалось то время — сороковые годы. Как много изменилось с тех пор!

После войны вместо лодочной была устроена паромная переправа. Она сокращала дорогу из Бжедугии в Чемгую, из Майкопа в

Краснодар; позволяла она пользоваться всему аулу и выпасами, и лесом.

Кто хоть немного путешествовал по нашей стране, согласится, что паром у нас не только средство передвижения. Паром — это самостоятельная единица в социокультурном пространстве. У всех путников, подходивших к парому возникал особый настрой не только из‑за предстоящей смены сухопутного передвижения водным, но, и, как правило, из‑за случавшихся встреч. В те времена, о которых я вспоминаю, подъезды к переправам были не благоустроены и потому настораживали. Паром настораживал и неожиданностью встреч и расставаний. Всем этим паромная переправа выделялась ярким событием в том путешествии, в котором она оказывалась.

Последний раз я находился здесь, на пароме, в 1959 году. Был конец августа. Луна, поднявшаяся со стороны Белой из‑за леса, наложила на весь ландшафт печать тишины, спокойствия и умиротворенности. Паром был заполнен гужевым транспортом и людьми. И лошади, и люди, уставшие за день, отдались очарованию этой волшебной ночи, которую для них открыла именно переправа. Со-, стояние умиротворенности усиливали по особому мягкие всплески воды о борт парома. Люди старались не говорить, а если и говорили, то вполголоса. Их внимание было полностью оторвано от всех событий прошедшего дня и приковано к загадке единения земной и космической красоты, предлагаемой такой ночью. Эту загадку не хочется решать, но хочется созерцать.

Недавно местный бизнесмен, участвуя в выборной кампании и желая завоевать голоса избирателей, построил здесь великолепный мост на металлических фермах. Если б мост этот был в те еще или хотя бы послевоенные времена!.. Но мост был тогда недосягаемой мечтой. Сейчас, когда Краснодарское водохранилище соединилось с Тщикским, а лес Курго выкорчеван, мост этот не имеет уже такого транспортного и хозяйственного значения.

Река Белая уже не течет по старому своему руслу. Странно видеть, как бывшее русло зарастает ивняком…

Моих адамиевских тетушек уже давно нет в живых.

С Зауром была у меня в жизни еще одна встреча. В пятьдесят девятом году приехал я сюда, в РТС, на преддипломную практику. Решил остановиться у тетушки Гошавнай. Еще в калитке Заур узнал меня, приковылял и так обнял своими руками — клешнями, что перехватило дыхание. Тогда он уже не воевал со взрослыми, и это изме — нило в нем многое. Вместо ухмылки бесенка на его лице появлялась виновато — глуповатая ухмылка. На Зауре лежали заботы и о скотине, и по заготовке дров.

Через десять лет, год проработав в Москве, я вернулся в Краснодар, и мама рассказала об одном эпизоде, связанном с Зауром.

Было это в конце шестидесятых годов. Мама оказалась в гостях у тетушки Гошавнай. Вечером к ним пришел возбужденный и сердитый сосед. Он, колхозный шофер, вывозил строительный лес из горно — лесного массива. Была там колония для умственно недоразвитых, мобилизованная на погрузку леса. Среди ее работников оказался Заур. Он сразу узнал шофера — соседа по бабушкиному дому, с радостью «расспрашивал» его о всех родственниках — бабушке, матери, дяде, племянниках… Он издавал звуки, которыми обозначал каждого из них. Встреча потрясла соседа, и он явился к тетушке Гошавнай выразить возмущение тем, что нормального человека отдали в такую колонию. Тетушка Гошавнай проплакала всю ночь, готовя передачу для Заура: сосед назавтра снова отправлялся туда за лесом.

Большего, чем передать гостинцы, она не могла тогда сделать для Заура. Мать его была далеко, имела свою семью* а в той, в которой доживала свой век тетушка, уже второе поколение свило крепкое свое гнездо. Оно и слышать не хотело о Зауре: поводом для отправки его в колонию и послужило то, что он позорил их своими безобразиями, когда напивался. А поили его аульские лоботрясы часто, чтобы поразвлечься.

С детства этот маленький урод юродствовал и безумствовал, протестуя против взрослых, не признававших в нем полноценного человека. Повзрослев, он стал протестовать, напиваясь. Уродство и поступки подтверждали заключения взрослых о его дебильности. И круг замыкался, выталкивая его в мусорную яму жизни. Он так и не смог вырваться из этого круга, из этой ямы. К краю этой ямы жизнь подводила не раз и меня, из‑за чего не мог я подать ему руку вовремя.

Прошло много лет, прежде чем я смог поехать к нему в колонию. Увы, его уже не было в живых. Он не прожил и пятидесяти лет. В таких колониях долго не живут.

… Брат, доставивший меня сюда, уже во второй раз явился сообщить, что родственники давно накрыли стол, ждут и не могут понять, что я тут высматриваю.

Конечно, не буду я им объяснять, что я здесь высматриваю, во что вслушиваюсь, потому что каждое поколение конструирует свою реальность из своих ощущений, представлений, опыта и своей судьбы. И запоздалый мост, и исчезнувшие в этом месте чистые и бурные воды реки Белой, и горемычная судьба Заура… — все это — явления и проблемы моего, а не их мира. И решение этих проблем заключается в том, что когда‑нибудь навсегда исчезнут они вместе со мной.

V

В отличие от всего живущего на земле человек лишь наполовину естественное и земное существо. Таковым он является только своим телом, этой биохимической машиной. Другая часть человеческого существа — сознание — не находит здесь, на земле, ответа на вопрос, зачем и откуда оно появилось. И наука и философия сходятся в том, что Природа — Мать одна не могла создать такое, не совсем естественное существо, как человек. Был еще у него и Отец. Но с установлением личности отца, как известно, бывают пробле-. мы. Существует веер гипотез об этом Отце — от атеистически — натуралистических до религиозных. Есть и естественнонаучные космологические гипотезы о влиянии космического излучения на мутации, результатом которых и является мутант природы — человек. Ясно одно — этот загадочный Отец сделал нас, людей, принципиально отличными от животных. Мы уже не естественные существа (говорят, социальные). Мы не можем жить просто, естественно, как растения и животные. В этом смысле человеческая жизнь абсурдна. Поэтому каждому из нас брошен вызов и поставлена задача в том, чтобы наполнить свою жизнь смыслом в абсурдном человеческом мире. Разумеется, уникальный у каждого опыт свободы и ответственности в поисках смысла жизни не дается даром.

Я начинал эти воспоминания с высказываний великих писателей о роли детства в жизни человека. Детство, детская психология — ключ к разгадке человека и его сознания.

Другая причина, делающая роль детства судьбоносной, в том, что именно в детстве мы впервые учимся приобретать опыт. Опыт нельзя получить от кого‑то, его можно только приобрести самому. Для того, чтобы знать, что огонь обжигает, надо обжечься. Другим способом мы этого не узнаем.

Один дотошный философ двадцатого века сказал, что опыт — имя, которое мы даем собственным ошибкам. Очень часто ошибки эти даются нам дорого, и, обретая опыт, мы страдаем. Но как сказал один поэт: «Тот, кто с хлебом слез своих не ел, тот не знаком с небесными властями».

Особенно тяжело достается нам длящийся всю жизнь опыт познания людей. Детство убеждает нас, что есть лишь один путь по-настоящему победить эти страдания — выстрадать их. Только на этом пути мы достигаем гармонии между земным и небесным. Гармонии, наполняющей подлинным смыслом нашу жизнь.

ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ

Не знал я, что порвутся нити

И ты исчезнешь навсегда,

Моя сверкавшая в зените

Перед рассветная звезда.

А. ГОМИАШВИЛИ

Еще вчера вечером все взрослые в доме говорили, что пора идти Ожбаноковым, поздравить их с нысэ, что в нашей округе все уже у них были и что потом будет до неприличия поздно являться с поздравлениями.

Сегодня, после того как управились со скотиной, женщины сразу стали собираться на свадьбу. Для нас с Зауром это означало разрешение и нам там побывать.

Надо сразу объяснить, что такое адыгейская свадьба. Она длится несколько дней. В те времена, о которых я вспоминаю, она длилась вечерними свадебными танцами до 20–25 дней. Ведь никаких других культурных развлечений тогда не было. Свадьба становилась главным событием аула. Заканчивалась она заключительным свадебным днем.

Мы отправлялись на обыкновенный свадебный вечер. Уже издали было видно большое скопление людей у дома Ожбаноковых. Оседланные кони, на которых приехали из других аулов, одни паслись на площадке, другие стояли на привязи у плетня. Слышались смех девушек, крики детей.

Во дворе уже образовался свадебный Круг, в котором четко выделялись зоны девушек, детей, парней и мужчин. Женщины, как правило, в таком Круге своего участка не имеют. Они находятся в доме, беседуют и, если им надо, приходят сюда, в зону девушек, и смотрят танцы. Они приходят в основном для того, чтобы поздравить хозяев с невесткой и пообщаться. На Круг они приходят, чтобы посмотреть что‑то особенное.

В Круге находился Хьатьяко, главный и единственный распорядитель Круга, он же массовик — затейник. Ничто не должно происходить на этом свадебном Круге без его ведома и разрешения, никто не имеет права выйти на танец в этот Круг без его приглашения. Если ты хочешь сделать заказ на танец друга или родственника, ты должен обратиться только к нему.

В руках Хьатьяко жезл — приличная лозина, которую он держит так, как подобает держать жезл: перед собой, в согнутой в локте правой руке. Когда Круг сужается под напором прибывающих, он использует жезл не как символ, а уже как прут, которым хлещет по ногам, заставляя всех пятиться. Не хлещет, конечно, но делает вид, что хлещет.

Роль Хьатьяко не является постоянной. На одной и той же свадьбе в разные вечера ее исполняют разные мужчины.

Нас, детей, удивляло и восхищало то, что став Хьатьяко, мужчины преображались, становились балагурами, остряками, ну просто настоящими артистами, яркими личностями, какими в обычной жизни мы их не видели. Мы поэтому делили мужчин в ауле на тех, кто уже побывал в роли Хьатьяко, и на тех, кто еще им не был. Первых почти всех любили, а некоторых из них — особенно. В жизни они опять становились самими собой: одни суровые, другие, склонные к шутке, забывали о том, что они были Хьатьяко, но мы, дети, помнили их только как Хьатьяко.

На своем месте стоял главный ритмач с пхэчич. В дословном переводе это слово означает «звенящее дерево». Пхэчич делаются из пластин специальным способом высушенного граба. Шесть пластин одним концом крепятся к седьмой, коренной, с рукояткой. Ритмач, которого условно можно назвать трещоточником, в каждой руке держит по одному пхэчич и на уровне своей груди трясет их, выбивая из них звон деревянных пластин. Он держит только ритм танца, в то время как гармонь и рисует мелодию, и выдает ритм. В этом особенность адыгейской танцевальной мелодии, и поэтому неразлучными ее исполнителями являются гармонист и ритмач — трещоточник.

Рядом с трещоточником стоял стул, на котором находилась гармонь, накрытая полотенцем. Гармониста еще не было. Говорили, что сегодня будет играть на гармони известный во всей Адыгее своим мастерством Али Темизок.

Сегодня Хьатьяко — Батырбий, мужчина лет тридцати пяти — сорока, с крупным смуглым лицом, на котором за толстыми губами при разговоре светлели крупные белые зубы. У всех были лица радостные, просветлевшие в ожидании музыки и танцев, а у него лицо было серьезное до непроницаемости.


В пятнадцатый день восьмой луны

месяц вверху ярко сияет;

это поистине время расцвета и полноты

семени всего живого;

когда возникает одна линия,

вновь оживает возвращение,

тогда не медли и не мешкай -

время огня наступило.


Он читал эти белые стихи — или сам их придумал, или взял из «Нартов» — никто не знал, но все слушали с мистическим интересом, хотя он обращал их не к публике, а читал как бы сам себе.

Со стороны девушек стало заметно оживление. Шел гармонист к своему месту, рядом шла Невеста, покрытая с головой белой шелковой шалью, сопровождаемая своей Стражницей. Хьатьяко умолк и поднял жезл. Гармонист уселся на стул, на колени ему постелили полотенце и подали гармонь. Невеста со Стражницей стали по одну сторону гармониста, трещоточник стал по другую. Хьатьяко неожиданно сорвался с места и стал с криком: «Давай!» — гарцевать по Кругу, держа впереди свой жезл. Гармонист с ходу стал наигрывать ему такие ноты, под которые и лошади сорвались бы в галоп.

«Давай, гармонист, я сегодня весь вечер буду один танцевать», — отчаянно вопил Хьатьяко,


Ах танцор, твои глаза

Искры мечут, как гроза.

Хьатьяко, удались!

Люд честной, раздайся шире!

Лишь танцор и гармонист

Остаются в этом мире [1],

— причитал гарцующий Хьатьяко.

Закончив гарцевать, перешел на плавный танец, на который и гармонист сразу перевел свою игру. Но тут же Хьятьяко остановился, замолкла и гармонь, потому что он жезлом указал в ее сторону.

Все это было шуткой Хьятьяко.

— Собравшиеся на эту свадьбу! — обратился Хьятьяко к Кругу. — Сегодня у Ожбаноковых светлый день, сегодня у них счастливая свадьба. Никто сюда не пришел, кто не желал бы им добра и счастья. Пусть в их роду будут одни свадьбы и ни одного черного дня. Сегодня собралось много людей — это значит, будет много веселья. У нас много гостей, а что может быть дороже гостя. Поэтому я приглашаю на этот Круг начать танцы почтеннейшего Мурата Сеюхова, приехавшего из далекого Джамбечия. Все хотели бы посмотреть резвость его ног.

На Круг вышел мужчина в годах, лет пятидесяти, к нему Старшая вывела девушку. Гармонист и трещоточник взорвали тишину, и танец начался. Мужчина танцевал элегантно и солидно, с учетом своего возраста, молодая девушка, аккуратно семенившая ногами, хорошо смотрелась в паре со своим солидным партнером. Но танец был недолгим. Мужчина, просто отдавая дань уважения хозяевам, всему Кругу и Хьатьяко, принял танец, но возраст уже был не такой, чтобы увлечься танцем. Он подвел под руки партнершу к своему месту, поблагодарил ее, вернулся на середину Круга, слегка поклонившись, поблагодарил всех и пошел на свое место.

Затем Хьатьяко пригласил гостя из аула Джарокай и заказал для него зафако Джарокайский — один из самых звонких и в то же время задушевных зафако. Этот гость был молодой и воплотил в танце все особенности музыки. Он доказал, что настоящие танцы начались.

Гости из Уляпа, Хатукая, Теучежхабля… Это был фестиваль стилей разных племен и даже разных аулов.

Потом танцевали уважаемые в ауле люди — председатель, учитель… Но что‑то было еще впереди. Все чего‑то ждали. Хитроумный Хьатьяко знал, что ждали все. Но он не очень торопился, потому что знал он и то, что ожидание чуда вызывает не менее трепетные чувства, чем само чудо.

Он подошел к нам, детям, и объявил, что никто на свете не любит детей так, как он. Вывел маленькую разнаряженную девочку и стал с ней танцевать. Девочка оказалась резвой, обученной танцам и выделывала такое, что Хьатьяко стёл хвататься за сердце и причитать: «О, Аллах, а что же мне делать? Как же я за ней поспею?». Он запутывался, ошибался, все хохотали, и ему ничего не оставалось, как в знак признания поражения встать на одно колено и хлопать победоносному завершению танца девочки.

Когда она ушла на свое место, Хьатьяко заявил, что теперь будут танцевать мальчик и девочка. «Я сам их выберу», — проговорил он и подошел к месту, где мы стояли с Зауром. У меня сладостно замерло сердце — так я боялся, что он выберет меня, и так хотел этого. Я никогда не танцевал, никогда никто меня не учил танцевать, но здесь мне казалось, что я уже умею. Но Хьатьяко выбрал не меня, а мальчика, стоявшего за мной.

И тут я на себе ощутил, какую власть имеет Хьатьяко. Мальчик, видимо, тоже хотел, чтобы его пригласили, потому что сразу очутился на середине Круга и не дожидаясь партнерши и не слушая музыки стал танцевать то, что умел — зэгьэльат — танец, который сродни лезгинке. Гармонист, подстраиваясь под танец мальчика, перешел на «кабардинку». Хотя уже пригласили и девочку, и она тоже пыталась подстроиться, мальчик ни на кого не обращал внимания, танцевал сам. Старался вовсю, втыкал в землю свои ножки, не жалея сил. Девочку, оказавшуюся не у дел, выручил Хьатьяко — он сам стал с ней танцевать. Под общий хохот эти танцы трех закончились по мановению жезла Хьатьяко.

После этого по всему Кругу то там, то здесь стали произносить имя, имевшее для всего аула особый смысл, имя той, ради которой пришли сегодня очень многие — и парни, и мужчины, и женщины, и пожилые люди. Так бывает в том или ином ауле: среди множества девушек незаметно появляется прима. Айса, имя которой все настойчивее произносилось в Кругу, выросла у своей бабушки и не захотела ее покидать. Родители же ее жили в далеком горном ауле Шапсугии, откуда приезжали редко. Говорили, что она воспитана, хотя никогда никто не видел, чтобы ее кто‑либо воспитывал. Это цельное, гармоничное, светлое существо довольно быстро выросло из девочки — подростка и стало в центре внимания всего аула. Выросла сама собой, без внешнего влияния. Толстенная коса ниже пояса и грудной голос делали ее старше своих сверстниц. Никакой угловатости в ней уже не было. Все в ней распустилось и цвело в полную силу.

Подобно тому, как сила богатыря проявляется во всем и даже невзначай, так давала себя знать и красота Айсы. Распущенные косы делали ее взрослой, другой. Если она надевала свое клетчатое платье с белым воротничком, то становилась совсем молоденькой. Трудно было сказать, когда она была красивее — каждый раз она была красива по — разному. Даже когда она месила глину и мазала хату, глина не могла запачкать ее красоту, она становилась фоном, на котором особенно ярко проявлялась красота ее глаз и нежность тела.

Адыги говорят, что чрезмерная красота приводит в замешательство, смущает. В таких случаях они используют выражение: «Хайнап ащ и дэхагьэ» — «Она так красива, аж стыдно».

О красоте Айсы никто в ауле не говорил. Но ее красоту все от мала до велика подсматривали в любом ее проявлении, получая тем самым стимул для разговора о другом — о ее нравственных достоинствах.

На Айсе подтверждалась справедливость мусульманской пословицы:

«Когда Аллах проявляет щедрость, он дает обеими руками». В ауле были девушки не менее красивые, чем Айса, но они были скованы своей красотой. Айса была раскованна и в то же время естественна. Она считала, что добро естественно, и его надо творить свободно и смело, что она и делала, проявляя твердость своего характера.

Любой поступок Айсы становился достоянием всего аула. Общественное мнение, с одной стороны, требовало от нее очередных достойных ее поступков, с другой — оно же требовало от свидетелей соответственно их оценить. Так мнение всего аула стояло на страже ее авторитета.

Она жила на той же улице, что и мы, домов пять от нашего. Далекими, задними тропами мы с Зауром иногда добирались и до их сада. Однажды, когда мы переходили улицу, направляясь к воде, она окликнула нас. Мы приготовились к назиданиям, к ругани. Но ничего подобного не было. Произошло невероятное для нас. Айса вручила нам по три вкусно пахнущих подсолнечным маслом щалям и прошлась с нами, прижимая каждого к своему упругому бедру. «Заурчик, давай будем с тобой дружить. Приходи ко мне в гости всегда, когда захочешь, и свободно заходи в сад». Обалдевший Заур вопросительно выпучил на нее свои косые глаза. Никогда никто с ним так не разговаривал. «Поскольку ты мой друг, ты имеешь полное право брать в нашем саду все, что захочешь. Я не позволю никому тебя обижать. А твоим дома я покажу вот это!» — и она, сжав кулачок, потрясла в сторону нашего дома. Потом настало время моего блаженства, когда она запустила в мою шевелюру свои пальцы и спросила: «А ты, мальчик, сильно скучаешь по маме?» Я готов был отвечать что угодно, лишь бы она не убирала свои волшебные пальцы из моих волос. «А зачем скучать — у тебя такой верный друг», — ответила она на свой вопрос.

Потом часто мы с Зауром подходили дальней тропкой к их саду, но никогда уже в него не заходили. Очень нам хотелось «случайно» с ней встретиться вновь.

Хьатьяко стал понимать, что нетерпение публики доходит до предела, и он воспользовался случаем, чтобы еще немного отвлечь ее внимание. Буба, молодая женщина, разведенная, решила перебежать Круг, чтобы подойти к друзьям, которые ей что‑то говорили, чего она не могла услышать. Хьатьяко мгновенно поймал ее и взял на руки, как берут детей. Он позволил себе таким образом наказать ее, потому что Буба была его родственницей. «Я тебя немножко поношу — когда еще найдется мужчина, который захочет тебя на руках поносить?» — говорил Хьатьяко. Она колотила его кулачками и по голове, по плечам, и по спине, но Хьатьяко даже не замечал этих ударов. Мужчины не одни обращали внимания на это, а женщины реагировали активно. Одни советовали Бубе воспользоваться случаем и покататься на Хьатьяко, другие упрекали Хьатьяко и требовали, чтобы он прекратил мучить женщину.

Хьатьако никого не слушал и вроде даже забыл, что Буба сидит у него на согнутой правой руке.

«О, люди добрые, — вещал он, — некоторые по секрету говорят, что есть заказ на танец Айсы и…» — замолк и стал ходить взад — вперед, интригуя публику. Интрига эта имела основание. У Айсы еще не было жениха, точнее, у нее их было много. Адыги говорят: «Девушка, пока не вышла замуж, — невеста для всех». По обычаю к девушке сватаются многие, но ни один из парней не является женихом до тех пор, пока ему не удастся договориться с девушкой о дне свадьбы и обменяться с ней в знак договора кольцом, платочком, часами или еще чем‑либо.

Являться к девушке можно только с друзьями и нельзя одному. У Айсы было много поклонников, и сильнейшая борьба за ее руку и сердце еще предстояла.

Публика замерла в ожидании: кого из возможных претендентов на руку и сердце Айсы назовет Хьатьяко?

А у Хьатьяко было новое увлечение. Он только что отпустил Бубу и пошел за Старшей, сопроводившей Айсу на середину Круга и возвращающейся к своим девушкам, и говорил ей комплименты:


Золото волос твоих пылает,

Словно расплескавшийся закат,

Солнце за горами догорает,

И по небу отблески скользят.


Солнце и правда догорело, и Круг был погружен в ту необычную атмосферу света и тени, когда люди и предметы кажутся слегка фиолетовыми. На темновато — голубоватом фоне еще четче выделялась фигура Айсы, чем‑то напоминавшая белую породистую лошадь.

Айса укоризненно глядела на Хьатьяко за то, что он ее одну заставляет стоять в Кругу. Она пыталась быть сердитой, но была еще женственнее, ибо ее глаза, что бы ни выражали, всегда были прекрасны.

Наконец, Хтатьяко сделал выбор и прокричал: «… и Азамата!».

Танец, который исполняли Азамат и Айса, назывался Зафако, что означает «навстречу друг другу идти». Партнеры расходятся для того, чтобы затем стремиться друг к другу. Но каждый раз они проходят мимо друг друга, то справа, то слева от себя. Снова надо расходиться, чтобы попытаться найти наилучшую дорогу к Возлюбленному. Расходятся, пятясь на носках под такт, отбиваемый пхэчич. Когда происходит очередное сближение, партнер может двигаться и на носках и делать широкие па на полную ступню ног.

В адыгском танце самое тонкое — это сочетание такта — ритма и мелодии. В вальсе партнеры соблюдают такт ступнями ног, а общей траекторией движения рисуют мелодию вальса. В Зафако партнеры передвигаются отдельно, каждый стремясь достигнуть гармонии такта и мелодии, но еще важно и то, что свои стремления надо синхронизировать с аналогичными стремлениями партнера. Эти условия создают богатейшие возможности для формирования общего рисунка танца.

При очередном проходе мимо партнерши партнер, находясь уже за ней, может закружиться. Этим он подчеркивает, как ему нравится еще раз искать дорогу к Любимой, хотя в очередной раз он прошел мимо нее. Это чувство он может выразить в любом месте танца, сопровождая их возгласами «Эсса — ЭссШ» Партнеры ищут ту дорогу друг к другу, на которой достигается наиболее полная гармония ритма, мелодии и танца.

Азамат в одном месте хорошо следовал мелодии Зафако, в другом — раза два перед гармонистом переходил на великолепную чечетку, сливаясь с ритмом, выбиваемом пхэчич. При этих переходах раза два ошибался, и оба раза его выручала Айса, предлагая

ему новое направление и этим смазывая последствия ошибки. В основном Азамат в танце проявлял пылкость. Но на фоне того, что создавала Айса, этого было мало.

В то время, когда Азамат, как черный колдун, что‑то творил по углам, Айса была плавна, гибка, подвижна.

И тут трещоточник — провокатор решил заставить Азамата пойти ва — банк. Он подскочил к нему и стал у самых его ступней выбивать ритм так, что пластины трещотки слились в сплошной веер. Ноги Азамата кинжалами втыкались в землю, выбивая пыль, а трещоточник отчаянно вопил: «Азамат, родной, она берет верх! Выигрывает! Позорит нас! Мой дорогой Азамат, давай же, ну давай!».

Тут же выпрямился, обратил кдевушке пхэчич, сдостоинством глядя на нее, отметил свое уважение. И хотя он после этого вернулся спокойно на свое место, уже им был пущен импульс, приведший публику в новое состояние.

Адыгейский танец в том режиме, в который перевел его трещоточник, сродни испанским. Динамичный и взрывной, он напоминает не только соревнование, но и сражение. В нем участвуют не только танцоры, но и вся публика. Теперь вся публика была включена в танцевальное сражение.

Айса вызов приняла.

Азамат уже не вписывался в рамки джигитского танца и творил невообразимое. Он уже не танцевал, а бесновался.

Айса, в отличие о Азамата, не нарушала своего рисунка танца, но в его рамках была чрезмерной. На силу и резкость Азамата она. отвечала прекрасной чрезмерностью. Все уже видели, что в развернувшемся единоборстве верх берет она, силе и ловкости Азамата противопоставляя женственность и гармонию своих движений.

Ситуация задевала самолюбие мужчин. Мужской пол терпел поражение от той, кем восхищался. Реакцией было уже не веселье, а вакханалия чувств. Стоял рев: «Еуу! — Еуу!», что можно перевести как «Давай — давай!» или как «Бей — бей!».

Ладони сливались в едином ритме, выбивая уже не хлопки, а мощный единый звон, сотрясающий все вокруг. Ревел в мужчинах зверь, заколдованный магией женского танца. В этом состояли красота и варварство момента, дошедшего до апогея.

Что‑то должно было произойти, что‑то должно было вывести людей из этого состояния.

Что‑то должен был предпринять заколдованный зверь. И он

предпринял… Прогремел мощный оглушительный выстрел, подводивший черту всеобщему ликованию и радости.

Прямо под ноги Азамата выстрелил бородатый Тыку, наверное, сразу из обоих стволов двустволки. Азамат затерялся в пороховом дыму. С трудом можно было разглядеть, как он пытается делать широкий заход, но это уже ничего не значило. Пороховой дым оказался удобным поводом, чтобы вывести его за пределы общего внимания. Все видели, как в момент взрыва Айса вздрогнула, но потом совладала с собой. Дым создал для нее еще более благоприятный фон, оттенив романтику ее танца. Гармонист играл уже только для нее. Несколько девушек возле гармониста победоносно подпевали слова Зафако:

Орида — рида, орида — ра,

Орида — рида, орида — ра,

Орида — рида, орида — рида, орида — ра!..

Вскоре среди девичьих голосов послышался и бас Хьатьяко, который своим присутствием среди девушек подчеркивал их победу. Он улыбался во весь свой белозубый рот.

Танец Айсы, как большое солнце осветив всех, и закончился, как закат солнца, оставив нас в роскошном полумраке.

После танца Первой Девушки аула стало ясно, что основное событие вечерних свадебных празднеств состоялось. Что бы ни происходило, кто бы еще ни танцевал, — все это уже будет второстепенным. Поэтому, хотя танцы и будут еще продолжаться, публика наполовину поредела.

Пошли и мы с Зауром. Он наверняка, как и я, уже видел свадьбу, но то, что мы сегодня видели, было в моей и его жизни впервые.

Ее лицо, из‑за танца как будто отрешенное и все же ко всем доброе, ее коса, руки, ее фигура — все это продолжало танцевать, но уже во мне, заняв все пространство моей детской души, сладостно полонив ее. Я перестал быть ребенком — стал мужчиной. Я любил Айсу как Женщину.

По тому, как Заур ковылял молча, по тому, как необычно бережно он держал мою руку, я понял, что с ним произошло то же, что и со мной.

Отрешенно мягко светила луна. Звуки гармони доносились уже издалека.

Воспринимались они как‑то странно: как далекие отсветы того огня, чистое и сильное пламя которого мы уносили с собой.

***

Айсу хоронили через три дня. Весь аул был потрясен жестокой нелепостью происшедшего. Оказалось, что пуля после выстрела Тыку рикошетом попала в нее. Она почувствовала острую боль, но. решила, что в нее угодил от выстрела комок земли или камушек. Не такая была Айса, чтобы из‑за боли портить людям праздник. И она сама, и ее бабушка, и соседи целые сутки думали, что ее мучает боль от ушиба. Наконец, приглашенный местный лекарь, а он был в основном костоправ, догадался, что Айсу поразила пуля. Тогда близко в округе не было ни докторов, ни больниц. Пока осознали опасность положения, пока снарядили телегу в райцентр за доктором, ее не стало.

Приехавший доктор констатировал смерть от внутреннего кровотечения.

Рассказывали, что перед смертью Айса попросила оставить ее одну с близкими подругами. Что она им говорила, полностью узнать аульчанам не удалось, потому что подруги не могли толком передать ее слова. Когда каждая из них доходила до того, что она считала главным, то начинала плакать, а потом рыдать. Так Зура могла без плача дойти лишь до таких слов Айсы: «Мы, девушки, должны стать тем инструментом, на котором Всевышний исполняет свои лучшие мелодии». Самая младшая из Айсиных подруг, Фатима, начинала захлебываться слезами, вспоминая просьбу заботиться о ее бабушке. Самая старшая из подруг, Сафета, передавала, что Айса причину своей трагедии объясняла любовью к Азамату, из‑за которой танец получился таким возбуждающим. На большее Сафеты не хватило.

Как рассказывали, именно Сафета первая не выдержала, упала к ногам Айсы и зарыдала, причитая: «Зачем, зачем ты эти слова нам говоришь! За — чем!». Тогда быстро появились женщины, вывели всех подруг из Айсиной комнаты и стали утешать, ругая: «Как вам не стыдно оплакивать живую. Это плохая примета».

Поражала всех бывших там сама смерть Айсы. Никаких признаков близкой ее кончины никто не замечал. Видевшие немало смертей старухи были ошеломлены, когда они по просьбе Айсы ненадолго оставили ее одну, потом вернулись и застали ее уже нежи

вую. Она особенно похорошела перед смертью и уже никаких признаков боли не подавала, все думали, что дело шло на поправку.

Эфенди назначил похороны на следующий день. В те времена из далекой Шапсугии, куда направили телеграмму, Айсины родственники могли добраться до нашего аула только дня через два — три. По мусульманским обычаям так долго нельзя не предавать земле покойника. Во дворе образовался Круг, но на этот раз Круг скорби и печали. После всех соболезнований эфенди читал молитву на языке Корана, потом перешел на адыгейский и говорил об Айсе очень хорошие слова. Затем колонна двинулась на кладбище, и не было ей конца. Сзади шли дети, много детей. И мы с Зауром были среди них.

Всех удивило поведение детей на этих похоронах. Их никто не приглашал, но явились они почти со всего аула. Как будто сговорившись, они действовали очень согласованно и разумно. Всегда кстати оказывались там, где нужна была их помощь. Во дворе наводили порядок, на кладбище шли организованно, отдельной колонной. Волшебная сила, сплотившая их, исходила от Айсы: не было среди детей никого, кто не испытывал бы силу обаятельного характера Айсы.

Наверное, никогда не было в ауле такого, действительно всеобщего, уныния и скорби. Люди при встрече прятали глаза — каждый чувствовал свою долю вины в том, что произошло. Женщины, всхлипывая, чаще всего вспоминали, что она была почти сиротой и сама себя сделала такой, какой была. Оказалось, что мать Айса потеряла еще в детстве, а отец был женат на другой.

И еще оказалось, что Хьатьяко Батырбий доводился Айсе двоюродным братом. А так как у нее не было ни матери, ни родных братьев и сестер, то он заменил ей их всех.

Он с детства ее опекал и очень любил. Говорили, что он поклялся никогда больше не быть Хьатьяко.

Однажды мы увидели его возле магазина и не сразу узнали. В знак траура он не брился и зарос, весь почернел и выглядел каким- то маленьким. Во всяком случае, на свадьбе он казался нам больше. Узнал я его лишь по бархатному басу, который в разговоре с одним мужиком у него пробивался через хрипоту, случившуюся на похоронах, где он неистово рыдал, оглашая своим басом всю округу. Да еще по крупным белым зубам.

Бородатый Тыку от стыда и чувства вины не мог жить в ауле и уехал в какую‑то противоположную часть страны, не то на Север, не то на Восток. Обычно стреляли в таких случаях в воздух, а его черт угораздил стрельнуть под ноги Азамата.

Старик Ожбаноков сокрушался и тоже терзался чувством вины. Это он указал место для свадебного Круга, наиболее каменистое место в своем обширном дворе, чтобы было меньше пыли.

Когда все похоронные ритуалы закончились, на нашей улице установилась особая печальная тишина. Что‑то нас с Зауром потянуло к дому Айсы. Говорили, что ее бабушка, не выдержав горя, тронулась умом. Поэтому мы хотели только заглянуть во двор, проходя мимо. К нашему удивлению, в калитке стояла бабушка Айсы, как всегда опрятная и приветливая. Как всегда ласково обращаясь к детям, она обратилась к нам: «Деточки мои, одна маленькая девочка, зовут ее Айса, давно ушла и не приходит. Она вон там. Скажите ей, что я ее жду».

У меня по спине поползли мурашки, а немой от рождения Заур, испуганно глядя на старушку, впервые в жизни с изумлением произнес полностью одно слово: «Айса?».

В ЯРОСТНОМ МИРЕ

У великого человека два сердца — одно истекает кровью, другое стойко терпит.

Воспоминание — род встречи.

ДЖЕБРАН ХАЛИЛЬ ДЖЕБРАН, ливанский писатель, философ, художник.

Он заслуживал другой — лучшей участи, чем та, что уготовила ему судьба. У нас в России с людьми это бывает не редко, как впрочем и с самой Россией.

Биболет Абадзе доводился моему отцу троюродным братом. Однако их отношения определялись в большей степени очень близкими дружественными чувствами, чем родственными. И для меня дядя Биболет был одним из самых любимых родственников.

Он обладал способностью дарить людям ощущение полноты бытия, полноты жизни. Начну со своих воспоминаний о том, как в детстве его приезды наполняли до краев жизнь всей детворы нашего двора.

До Великой Отечественной войны он работал председателем колхоза в родном ауле Панахес. Приезжал к нам на линейке. Поколение наших детей плохо представляет себе эту пассажирскую повозку на рессорах, запряженную парой лошадей. Резиновые обода на колесах дополнительно улучшали амортизацию. Сейчас в городах среди гужевого транспорта еще встречаются линейки. Этот наш отечественный довоенный лимузин, на котором возили только начальников, ныне выглядит устаревшим среди современных повозок.

Приезды дяди Биболета были праздниками для всей нашей семьи. Однако он так их устраивал, что я чувствовал себя их главным героем.

Как правило, дядя Биболет в багажной части линейки привозил живого, связанного барана и мешок с щалям [2].

Роль главного героя праздника я исполнял в двух действиях.

В первом я демонстрировал все возможности, которые мне предоставлял приезд моего дяди и вызывал зависть мальчишек и девчонок. Во втором действии я уже наслаждался альтруистическим возвращением к ним с высоты достигнутого приездом дяди превосходства и делился со всеми своими подарками.

Начиналось с того, что я выбирал из мешка те щалям, которые можно было накрутить на свою руку как спираль. С такими спиралями на обеих руках я ходил по двору и вызывал вопросы прежде всего взрослых соседей. Потом я разрешал накрутить эти спирали на руки кому‑то из мальчишек. Далее мы их съедали все вместе.

Следующим было настоящее зрелище, связанное с разделкой барана. Происходило оно в конце двора и вызывало у нас, детей, мистическое ощущение казни.

После того, как пройдя через страшное зрелище баран кусками перемещался в котлы и на шампуры и начинал источать аромат свежего жаренного и вареного мяса, начиналось мое самое главное благодеяние. Линейка стояла в глубине двора и лошади выпряженные и развернутые мордой к линейке, жевали из нее люцерну. Ездовой знал отношение ко мне своего начальника. А я знал, что он об этом знает. Поэтому я просил его, точнее рекомендовал ему, поса-' дить меня на одну лошадь, затем пересадить на вторую. Первую лошадь я освобождал для своих мальчишек, которые по очереди вкушали со мной ощущение наездника. Но не у всех хватало смелости и тогда доходила очередь даже до девчонок.

Потом, месяца три до следующего приезда дяди я торговал среди друзей обещанием посадить на лошадь, точнее поощрял этим обещаниям или наказывал отказывая.

Однажды следующего приезда дяди мы не дождались — началась война. Она ворвалась в наше детство жарким летним днем. Помню как улица Пролетарская (ныне ул. Мира), ведущая к железнодорожному вокзалу, была перегорожена канатами: по одну сторону наши мобилизованные отцы, ждущие очереди на вокзал, по другую — мы, дети и наши плачущие матери… и духовой оркестр… Ожидание очереди длилось почему‑то несколько дней.

С самого начала войны дядя Биболет просился на фронт. Партийное руководство района и области рекомендовало ему до особого распоряжения исполнять обязанности председателя колхоза. Вероятно, его готовили для партизанской войны в тылу. Он идеально подходил для этой роли.

Фронт неумолимо приближался к Краснодару, а особого распоряжения все не было. Дядя Биболет подал очередной рапорт с просьбой отправить его на фронт. В ответ поступила команда весь обобществленный скот Афипского сельсовета (это четыре аула) пригнать на железнодорожную станцию Энем. В середине дороги к Энему какой‑то самолет (дядя Биболет рассказывал, что он тогда не сумел распознать его принадлежность) стал их бомбить. Некоторых скотников охватила паника. Пришлось к ним применять меры принуждения, чтобы заставить продолжить путь. Дядя Биболет не отступал перед опасностью и поэтому весь скот несколько тысяч голов в сохранности пригнал на станцию Энем…

А там уже были немцы. Один их обиженных скотников объяснил немецкому офицеру, что их руководитель коммунист. Дядю Биболета тут же схватили. Так он стал жертвой неразберихи первых месяцев войны.

Как известно, немцы на оккупированных территориях проводили политику заигрывания с нерусскими нациями. Они собрали сход жителей четырех аулов Афипского сельсовета и предложили избрать себе «бургомистра» всего этого округа. Сход единогласно стал называть кандидатуру Абадзе Биболета. Немцы разыскали его в одной из тюрем г. Краснодара и предложили быть или живым бургомистром, или мертвым коммунистом. Так дядя Биболет в течение месяца из советского председателя колхоза превратился в немецкого бургомистра. Нелепость этой ситуации усугублялась на фоне постоянно проявлявшегося стремления дяди Биболета идти на фронт защищать Родину.

Далее мне придется на время отвлечься от основной линии повествования, чтобы читателю было ясно, как я стал свидетелем событий, связанных с деятельностью дяди Биболета на посту бургомистра.

В другом рассказе, я вспоминал, как наш прадед Салех эвакуировал нас в свой аул Кунчукохабль еще до занятия немцами Краснодара. Так оно и было. Но потом наша мама, тихая, застенчивая, скромная адыгская женщина во имя семьи, мужа и детей проявила, как потом было неоднократно, такое мужество и такой характер, которые никто никогда не признал бы ей присущими.

Наш отец воевал в тех частях, которые попали в известное Керченское окружение. Когда с несколькими товарищами он вырвался из него, деваться было некуда, ибо везде были немцы, кроме

как податься в родные места. Дома, как говориться, и стены помогают. Каким‑то образом, не попадаясь немцам в руки он прибыл в свой аул Панахес и стал здесь скрываться. Скрываться здесь было легче потому, что дядя Биболет уже был бургомистром. Мама, не взирая на все опасности того времени, ринулась к отцу, почему‑то прихватив и нас детей. Мощные инстинкты матери и жены в ней, вероятно, были неразделимы. Как ни странно я совершенно не помню этого путешествия. Помню только, что за нами приехал и привез нас в Краснодар папин старинный друг из аула Козет по имени Темрукъ. Из этого следовало, что отец из своего далекого подполья каким‑то образом режиссировал наш переезд. Помню также, из рассказов, что вез он нас на телеге, которую ухватил когда, в связи с немецкой оккупацией, разбирали колхозное имущество. Как и в самом Краснодаре, все в нашем дворе было уже иначе. Мы жили у соседей — тети Полины с Митей. Наша квартира была разрушена бомбой. Мама, категорически запретила нам заходить в ее развалины — плохая примета. Весь двор с презрением говорил о тете Ире, дочка которой, красавица Нина, гуляла с немецким офицером. В глубине двора, там, где дядя Биболет ставил свою линейку, находилось несколько повозок и мул. Хозяйничал там полноватый балагур, симпатичный немец, которого весь двор звал Гансом. Почти никто не упускал повода пообщаться с Гансом — и он тоже любил общаться со всеми. По утрам он привозил для мулов бадью теплого, пахучего парного варева из овса. Весь двор устремлялся к бадье с кастрюлями и ведрами и Ганс щедро всем наливал. Однажды он испугал маму, требуя от нее чего‑то. Соседки объяснили, что он требует тары для варева. Так и мы были поставлены на фуражное довольствие.

Поскольку мой рассказ о человеческих судьбах, не могу не отвлечься еще далее от темы, чтобы досказать о необычной судьбе Ганса — для чего забегаю вперед.

Шел уже сорок шестой год. Мы жили на новом месте, в другом дворе, но на той же улице, на расстоянии одного квартала от прежнего двора. По разным причинам еще три семьи переселились в новый двор из старого.

Наш Краснодар, разрушенный во время войны, полным ходом восстанавливался. На многих стройках работали немецкие военнопленные.

Однажды во всем нашем дворе случился переполох. Одна из' женщин, из нашего старого двора, узнала Ганса среди немцев, ра — ботавших на стройке дома, что на углу улиц Седина и Советская — совсем близко от нас. Собралась целая делегация женщин к главному инженеру стройки, он, кстати, жил в нашем дворе. Все наперебой что‑то объясняли главному инженеру, что он долго понять не мог. А объясняли они, что этот Ганс — не обычный немец, а почти наш, что он помогал спасать детей от голода… Главный инженер, все это выслушал спокойно и сказал, что за Ганса не надо беспокоиться, что он, как и другие дождется очереди и уедет к себе в Германию. Но женщин это не удовлетворило. Началась целая компания по снабжению Ганса продуктами, в котором мы, пацаны, принимали активное участие потому, что наши конвоиры это запрещали. Сам Ганс за это время сильно изменился, и его трудно было узнать. Он похудел и даже несколько постарел, видимо за эти годы побывал в нелегких переделках. Нашей благотворительности не очень радовался, но каждый раз пристально смотрел на нас, стараясь, видимо, вспомнить каждого.

Приехавшему из аула дедушке Калятчерию мы, дети, с гордостью рассказывали о том, как обманывая наших конвоиров, передаем Гансу продукты. Дедушку наш рассказ удивил в высшей степени, и он вечером долго обсуждал историю Ганса с отцом. Как я узнал, из подслушанного их разговора папа тоже был очень удивлен историей Ганса и отношением к нему детей и женщин. Помню, как Дедушка тогда четко излагал основные положения адыгской философии Куцэ. Куцэ — это спица в колесе человеческой судьбы. Колесо нашей судьбы никогда не стоит на месте. При его вращении спицы поочередно испытываются всей тяжестью невзгод, когда они оказываются внизу, под полной загрузкой. Но если они выдерживают ее, то постепенно вращающееся колесо их освобождает от тяжести. Спица передвигается вверх к точке, где испытывает полное освобождение. Каждая спица испытывается на прочность и у каждой своя очередь. Человек — это спица в колесе своей судьбы.

Каким‑то образом стало известно о времени отъезда Ганса на родину. Конечно, к нему никого не допустили для прощания, но в нашем дворе был самый, что ни на есть народный митинг солидарности с Гансом. Сам Ганс никогда не узнал о нашем митинге.

В истории Ганса, провидение воздало должное человеческой Доброте.

В истории дяди Биболета, к которой я возвращаюсь, было иначе.

Итак, наш отец, скрывавшийся в ауле Панахес, организовал

наш переезд сначала в Краснодар, а затем в Панахес. Безумие этих переездов было очевидно, особенно на фоне того, что в Панахесе у нас не было ни кола, ни двора. Вся мамина родня встала на дыбы, когда неожиданно за нами приехал Темрукъ. Но маму остановить было невозможно. Ведь известно, что самые тихие и скромные люди способны на самые радикальные поступки.

Очевидно, тяжелое и неопределенное своим будущим то время заставляло моих родителей тянутся друг к другу. И можно по-человечески понять, почему их инстинкт единения в момент опасности включал в свою орбиту и нас детей.

Но правы были и мамины родственники, указывающие на опасности, которыми был полон переезд из тихого аула, до которого немцы так и не добрались, в город, в котором они бесчинствовали. В нашем дворе ходили страшные слухи о повешенных евреях, гестапо, о «душегубках». Известно, что Краснодар был одним из первых городов, в котором немцы применили эти «душегубки». Представляли они собой нечто вроде грузовой вахты, герметически закры-. тые. В определенный момент через переключатель шофер — фашист из своей кабины направлял в этот пассажирский кузов отработанные газы из глушителя. Отравленных газом людей перевозили в Рощу, что в северной части нашего города. Здесь были специально приготовленные траншеи, куда их сваливали и закапывали. Сейчас там стоит мемориал жертвам фашизма.

Чудо спасло маму от участи оказаться среди тех жертв. Соседка, у которой мы остановились, тетя Полина, попросила маму пойти на рынок, что‑то купить. Это был нынешний кооперативный рынок. Пока она искала нужный товар, рынок оцепили немецкие солдаты с овчарками. Пропускали только через один проход и проверяли документы. Если в паспорте была отметка, что человек работает — его отпускали, отсутствие отметки истолковывалось как уклонение от сотрудничества с новой немецкой властью. За это сурово карали. Неработающим предлагалось сесть в машину и поехать «копать за городом бурак». Но почти все в городе знали, что таким способом набираются жертвы в «душегубки». Мама это тоже знала и пришла в ужас от положения, в котором оказалась. Вот тут она вспомнила все предостережения своих родственников и, конечно, Аллаха, тоже. Она стала читать все молитвы из Корана, которые учила с детства. И произошло чудо, после которого мама стала раз и навсегда верующей. Недалеко от прохода появилась линейка, с которой сошел важный жандармский чин в высокой папахе. Для него сделали второй проход, где этот чин присутствовал, а другой меньший — для ускорения очереди тоже стал проверять документы. В нем мама рассмотрела очень знакомого человека. Он до войны работал у отца бухгалтером, он не раз бывал у нас в гостях. Фамилия его была, как произносил мама, «Варшав». По национальности — немец. Кактолько фашисты, заняли Краснодар, он стал работать у них в жандармерии и вскоре занял, довольно‑таки, высокий чин. Насколько возможно приблизившись, мама выкрикнула его фамилию, он грозно посмотрел в ее сторону, увидев, кивнул головой. Когда до мамы дошла очередь, он лично проверил ее паспорт и отпустил. После этого случая, мама решила ни дня не оставаться в Краснодаре. И мы вскоре оказались в ауле Панахес. Папу мы видели только два раза, потом он ушел в полное подполье. Это получилось так.

В ауле собралось человек 15, которым следовало, как и отцу скрываться от немцев. Часть из них, как мой отец, были в советское время руководителями и коммунистами, другая часть представлена молодыми парнями, которых наши не успели призвать в армию, но немцы могли взять с собой. Ситуация всех их объединила и они решили скрываться в лесу Казенном, в землянке ими же вырытой. Эта землянка стала их прибежищем до прихода наших войск.

Питание «узникам» лесной землянки доставляли поочередно их родственники, которые соответственно поочередно отправлялись в лес «за дровами». Иногда они брали с собой и маму.

Землянка в лесу стала предметом пристального внимания всего аула. Никто о ней не говорил открыто, но думали о ней все. Близкие родственники — затаив дыхание, с замиранием сердца, друзья с волнением и участием. Были и такие в ауле, которых землянка не касалась и потому они делали вид, что о ней не знают. Они искренне не хотели бы о ней знать, потому что были и такие, которые хотели бы свести старые счеты. Это знали наши родственники, как и то, что опасно принимать в семью коммуниста, скрывающегося в лесу. Некоторые из них отказались нас пускать к себе и перестали общаться с мамой и даже с нами с детьми. А до войны они были такие близкие. Зато нас великодушно приютил сводный брат отца, дядя Зачерий. Помню, как он, сидя у печки и поддерживая в ней огонь, утешал маму: «Спокойно живи у нас, Нысы. Мы будем живы, будешь у нас с детьми сколько надо, придется умирать — так вместе». При словах «так вместе», я чувствовал большое удовлетворение и от ощуще — ния общности и от беспредельной доброты дяди. Этот дядя был инвалидом, не мог ходить без палки. Все хозяйство держалось на его старухе, и потому жили они совсем не богато. А тут добавилось еще нас четверо едоков. Запасы кукурузы, нашего главного продукта, неумолимо сокращались. С мамалыги мы перешли на кукурузную похлебку. Дядя Зачерий дважды пытался занять в долг кукурузы, но ему не давали. Мама все это сильно переживала, стеснялась есть. За это ее ругал дядя Зачерий, говоря, что ее воздержание от пищи совсем не решит наших проблем, а вот если с ней что случиться, заболеет, то проблемы появятся не простые.

В тяжелое время самые бедные родственники оказались самыми надежными. С другого конца аула приходила двоюродная сестра Шамсет, за тем, чтобы меня отвести к себе и там приласкать, накормить… Однажды эти хождения в гости пришлось прервать. Мы шли с сестрой по улице, когда проехала необычная по тому времени, элегантная легковая невоенная машина и остановилось неподалеку. Из нее вышли два немецких офицера и один из них стал кругом ощупывать мою голову и что‑то говорить другому. Когда меня повели к машине, Шамсет испугалась, стала истерично плакать и кричать: «Нет, нет, не надо…» по — русски она больше слов не знала. На шум из машины вышел седой, статный мужчина в гражданском костюме, ощупал мою голову, что‑то сказал офицерам и меня отпустили. А дело было в том, что эти немцы не ожидали в глухом адыг-' ском ауле увидеть ярко — рыжего мальчика — там все мальчики были черномазые. Немцы решили, что я еврей и намеревались увести. К с частью в их машине оказался авторитетный эксперт — антрополог, который определил «кавказско — арийское» строение моего черепа. После этого случая мама мне категорически запретила появляться на улице. Мне разрешали играть только во дворе и в хлеву. Пришедшему звать меня на игры соседскому мальчику я объяснил, что мне надо скрываться от немцев, потому что они хотят меня убить за то, что я рыжий. Весть о том, что меня ищут немцы, чтобы убить, облетела всех соседских детишек и я стал популярен. Не только мальчишки, но и девчонки приходили со мной пообщаться. Хлев стал моим любимым местом. Я упрашивал взрослых оставить меня там жить. Я хотел, как и папа по — настоящему прятаться от немцев.

Однажды вечером во всей избе случился переполох. Срочно вызывали маму на улицу. Потом и меня затребовали. Выйдя во двор, я увидел то, что мне во всех деталях запомнилось на всю жизнь. У калитки стаяла красивая, стройная белая лошадь, на которой восседал дядя Биболет, вооруженный до зубов. Влияние военных лет, вероятно, сказалось на том, что вся эта сцена мне представилась очень красиво, особенно из‑за вооружения дяди Биболета. Мама, что‑то говорила ему и вытирала слезы. Сам он был суров и мало говорил. Увидев меня, поманил пальцем, с невероятной легкостью подхватил и я очутился с ним в седле. Совсем близко видел пистолет и гранаты на его поясе, за плечами — автомат. Я был на вершине счастья. Мне казалось, что с дядей Биболетом вернулось все счастье довоенного детства. Но дядя Биболет был какой‑то отчужденный, не такой, каким я помнил его. Потом, повзрослев, я разобрался в деталях той сцены. По нашим обычаям всадник не должен разговаривать с женщиной сидя на коне — надо спешиться в знак уважения. Дядя Биболет, любивший и уважавший маму как сестру, (скупой на признания, он сам об этом говорил), с удовольствием общался бы с ней не так сухо и официально. Да и меня он подкинул бы не раз высоко, высоко, как делал раньше. Но тот коварный глаз, который за ним следил наверняка и сейчас видел эту сцену. Ведь это был не один глаз. Дядя Биболет играл для них и в то же время получал нужную ему информацию. Он уехал также быстро, как и появился. Ночью опять был радостный переполох в нашей избе. Подъехала подвода, груженная мукой, кукурузой и подсолнечным маслом и все это было для нас и для отца. Что это означало, в полной мере, может понять лишь тот, кто пережил те годы. Последнее событие с участием дяди Биболета, которое я видел, произошло через несколько дней после этого внезапного его приезда. Его вызвали в а. Тахтамукай, в котором размещалась районная, теперь немецкая, власть. Вопросов для согласования с бургомистром было немало. На все четыре аула он был единственный так сказать, гражданской властью, в то время как все аулы были заняты немецкими подразделениями. Во время его отсутствия в аул заявилась посторонняя группа немецких солдат, во главе с офицером (местных фашистов аульчане все уже знали в лицо — в основном это были румыны). Угрожая оружием, они собрали весь скот аульчан и погнали в сторону станицы Елизаветинской. Когда дядя Биболет вернулся, он услышал одни стенания и плачь женщин и старух. Тогда потерять корову значило обречь себя и детей на нищенство, а то и на медленную и голодную смерть.

Уже темнело, когда он на своем коне, как всегда вооруженный, поскакал вслед угонщикам. Часа через два, он пригнал стадо, из

которого каждый получил свою корову. Среди его благодеяний тех лет — это запомнилось землякам больше всего. И теперь о нем рассказывают даже те аулечане, которые никогда не видели Абадзе Биболета.

За время пребывания в землянке, отец встречался с дядей Биболетом считанные разы. Их встречи организовывал очень надежный родственник по ночам, в определенном месте, в лесу.

О содержании беседы при последней встрече отец потом вспоминал неоднократно.

— Хотелось бы при свете увидеть твое лицо, Аюб, но приходится вот так в темноте. Как вы там?

— Все хуже и хуже. Снег стал таять и вся землянка в воде. И лежим и сидим на своих нарах. На прошлой неделе никто не приходил. Один хьатэкъ делим на всех. Я говорю ребятам положите в рот и не жуйте, — само рассосется, полезнее будет Надо что‑то делать. Так мы не выдержим.

— Это я передал родственникам, чтобы перестали ходить. Пусть один Орзэмэс ходит. Он как кошка осторожен. Его никто не приметит. Немцы в последнее время стали очень подозрительными. Какой‑то слух до них доходит. С питанием я помогу.

— Не знаю что делать. У нас уже почти все готовы выйти. Придумывают, как затеряться или сдаться.

— Если когда‑либо вы способны внимать совету, то прислушайтесь к моему: не выходите. Ни в коем случае. Дело немцев обреченное.

— Столько техники, такое вооружение, столько оккупировали, и их дело обреченное?

— Дело, Аюб, не в технике. Они не мужчины. Мужчины, которые гадят на виду у женщин — не мужчины. Это обреченные люди. Я нутром чувствую, что у них не получиться ничего.

— Тогда переходи к нам. Именно тебя не хватает, чтобы не только скрываться, но и что‑нибудь против немцев придумать.

— Я знал, что ты мне это предложишь. Посуди сам: я могу еще захватить один автомат, кроме своего, еще три гранаты, кроме своих — и все. Далее возникают следующие вопросы: что будем есть, если я приду? Второй — как быть с теми двумя негодяями? Как только меня не будет, они сразу побегут докладывать немцам. Этот лес вдоль и поперек прочешет взвод солдат с собаками за один час запросто и нас обнаружат. Они молчат, потому что я предупредил одно

го из них — малейшая попытка — обоих своей рукой тут же расстреляю. А немцам скажу, что хотели меня убить.

Ну и последнее — наши никогда меня не поймут и не простят. Немцы, чтобы меня совсем замарать, в какой‑то трибунал ввели, который решает одно: вешать и стрелять. Я там ни разу не заседал, но расписываться давали. Так что, брат, моя песня спета. Вы постарайтесь свою допеть.

В ночной кромешной темноте лесной чащи эти слова произвели на моего отца не только грустное впечатление. Он всем существом ощутил безысходность и трагизм той «свободы», которой пользовался его брат.

Дядя Биболет позвал Орзэмэса, стоявшего где‑то на посту, пожал руку отцу, и направился к коню, который в целях конспирации был привязан в другой стороне леса. Когда отец уже прикрывал вход в землянку ветвями, послышался опять голос Орзэмэса: «Аюб, задержись — еще что‑то хочет сказать!».

«Что‑то должно скоро произойти, — дядя казался немного запыхавшимся, — помяните мои слова. Поэтому держитесь. Постарайтесь нашим правильно представиться. Я сказал Орзэмэсу, каких толковых свидетелей для вас он назовет. Ну, прощай!».

На этот раз он обнял отца, чего никогда не делал, и долго не отпускал. Он прощался навсегда.

Его прогнозы оправдались. Вскоре настало время отступления немцев. Однажды утром, аул проснулся без них — они смылись за ночь. Подростки и мы, дети, за ними в огородах и на пустырях находили патроны, гранаты, винтовки и прочие боеприпасы. Нас вылавливали родители в балках, кустах и огородах, обвешанными пулеметными лентами и прочей военной экзотикой. В разных сторонах аула два подростка подорвались гранатами, третий потерял глаз. Продолжалось все это полдня. После полудни со стороны станицы Северской заметили спускавшуюся с горы серую массу. Это подходили наши войска. В течение суток, наши обнаружили в ауле, странным образом не успевших отступить, одиннадцать немцев, двое из которых были офицерами.

Штаб наших расположился в соседней хате, напротив дядиной. Поэтому сцену, которую я опишу, видел своими глазами, сквозь плетень, с близкого расстояния. Пойманных немцев выстроили в ряд. И наш офицер стал что‑то говорить. Потом вывели из строя одного немецкого офицера, раздели до пояса и наш офицер стал бить его кну — том по спине. По — моему, тот кнут был не с кожаной плеткой, а с металлической. Каждый удар оставлял на спине немца глубокий разрез, из которого с шумом (я это слышал!) устремлялась кровь. Немец ревел жутким ревом, а наш офицер что‑то приговаривал. Когда немец упал его подняли, одели на его голое изрезанное тело шинель и поставили' в строй. Вывели второго офицера и тоже били, пока он не упал. Этот немец не издал ни одного звука. Потом их вывезли за аул и расстреляли. Говорили, что солдат оставили в живых.

Подобные сцены были типичными для того военного сурового и жесткого времени и позволяют определенно предположить, что ожидало дядю Биболета если бы он остался. Действительность тех лет могла вынести ему только один приговор — смертный. Поэтому, он ушел с немцами.

Мой отец отделался легко: его исключили из партии, за то, что был на оккупированной территории. Но в армию его вновь взяли, и он служил до конца войны.

Как только потеплело, в марте месяце, мама с нами, троими детьми подалась к своим родителям в аул Кунчукохабль. Мы шли долго, как беженцы, ночевали во многих аулах, в которых нас кормили и, наконец, добрались до Кунчукохабля, после более чем четырех месячного отсутствия.

А судьба дяди Биболета складывалось далее так. В немецком отступлении сложился отдельный адыгский обоз, в который люди попали по самым разным, порою невероятным причинам. Тетя Сусана, ставшая женой дяди Биболета в этом нелегком походе попала в обоз, потому что ее, бывшую учительницу немецкого языка, немцы заставили быть переводчиком. Родственник, уходивший вместе, с немцами, убеждал тетю Сусану в том, что оставаться ей опасно.

Бесспорным лидером обоза был признан дядя Биболет. Очевидцы рассказывали как много сложных проблем, возникавших в пути, он решал в пользу всего обоза. Его мужество, принципиальность и честность снискали ему безмерную благодарность со стороны земляков, а у всех немцев, которые его знали — авторитет.

Адыгский обоз в едином строю дошел до Австрии. Далее он распался, пути земляков разошлись.

Дядя Биболет вместе с тетей Сусанной попали в Италию и там были взяты в плен американцами. С ними было еще несколько человек из Краснодарского края, русских. Американцы относились к ним хорошо. В их лагерях они пробыли почти год. Там родилась

старшая дочь дяди Биболета — Аня.

В один из дней американское командование собрало всех советских граждан, оставшихся в их плену — часть уже успела уехать в Америку. Американский представитель объяснил, что советские власти настаивают на их возвращении в СССР, что с нашими властями они подписали протокол об условиях возвращения. По этому протоколу советские власти обязывались к бывшим военнопленным относиться, на основе международного соглашения, максимально гуманно. Вслед за американским выступил советский представитель, подтвердил все его слова и заверил, что с учетом трудностей военных лет, они все будут амнистированы. Как рассказывала тетя Сусана, большинство наших бывших граждан с недоверием и страхом восприняли эти все обещания. Прошло несколько дней, в течение которых американцы затребовали от советских властей еще дополнительные гарантии безопасности для наших граждан, бывших у них в плену. Эти дополнительные гарантии были даны в обстановке полной гласности переговоров. Настал день, когда всех подвезли к поезду, возле которого играл духовой оркестр. На поезде ярко выделялся лозунг «Родина — мать ждет вас!» Через громкоговоритель наш представитель произносил пылкие приветственные речи. Мягкий пассажирский поезд с бывшими американскими узниками направился в сторону страны Советов. Без остановок ехали более суток. Первая остановка длилась бесконечно долго. Когда на соседний путь заехал товарный поезд, как рассказывает тетя Сусана, в их поезде стало творится невероятное. Во все вагоны устремились наши солдаты пограничной службы и, орудуя прикладами, с грубой матерной руганью, обзывая немецкими ублюдками, стали всех перегонять в соседний товарный поезд, отделив женщин и детей от мужчин. И увез тот товарняк всех их, и женщин, и мужчин, и детей прямым ходом в Зауралье, в самую глубину Сибири, со всеми их провозглашенными в Италии правами человека и гражданина.

Женщины по дороге узнали, в каких вагонах находятся их мужья. Иначе они не были бы женщинами. Далее, они некоторые свои вещи на остановках смогли поменять на хлеб. Они знали, что их. мужей везут в суровом режиме и помогали им. Так, тетя Сусана рассказывала, как она на остановке добегала до вагона дяди Биболета, выкрикивала его фамилию и бросала через голову конвоира полбуханки добытого ею хлеба. Хлеб непременно передавался в руки адресата — другое дело, что дядя Биболет один этот хлеб не съе

дал, а делился со всеми.

Когда в начале 70–х годов мне в руки попался «Архипелаг Гулаг» А. Солженицына, я удивился, что многие места в нем мне показались знакомыми. Потом я уяснил причину: подобные сцены этих мест запечатлелись в сознании моем из рассказов дяди Биболета и тети Сусаны.

Конечным пунктом их скорого поезда (действительно он ехал в ускоренном темпе) оказалась сибирская глубинка. Здесь не то суд, не то трибунал присудил дяде Биболету двадцать пять лет лагерей и пять лет поражения в гражданских правах (наказание типа «нельзя голосовать»). Тетя Сусана понесла наказание полегче: она была осуждена не на лагерный режим, а на режим выселенной. Так она стала работать даже в детсаде. Дядя Биболет работал на какой‑то шахте, при которой была большая слобода. Вскоре и там он добился признания и уважения. Поэтому тетя Сусана могла с ним общаться довольно‑таки свободно. Об этом свидетельствует появление на свет здесь их второй дочки — Вали.

Шло время. Людей симпатизировавших и уважающих дядю Биболета становилось и среди охраны и среди администрации все больше и больше. Узнавая подробности, нелепым образом, его сломанной судьбы и видя, что он представляет собой как личность, они проникались к нему колоссальным сочувствием. В конце концов у них и возникла идея возможности «побега» дяди Биболета, что и случилось.

Тетя Сусана с детьми, как было условленно, ждала его на какой‑то станции, на границе Казахстана. Дядя Биболет рассказывал, что то, что он увидел, прибыв на место встречи, испугало его сильнее всего, что он видел на войне. А увидел он, с Сусаной еще человек пять женщин с детьми, ее подруг, прибывших с нею, с надеждой на помощь дяди Биболета в благоустройстве своей судьбы. Тетя Сусана не до конца понимала, в каком статусе уехал ее муж из лагеря. Она думала, что его отпустили, «с условием жить в Казахстане»… Как настоящий мужчина, охраняя жену от лишних переживаний, он не говорил ей о всех подробностях своего «освобождения».

Организаторы побега даже указали место в Казахстане, где легче было затеряться. Прибыл он туда со всем «гаремом» и стал обустраиваться. Там было очень много выселенных чеченцев. По существу они там решали все проблемы, не начальство. Чеченцы признали дядю Биболета и это сказалось благоприятно на всех его де

лах. Он с их помощью устроил и жилье, и работу всем подругам жены. Сам он построил дом, и стали они жить так не плохо, что те годы потом вспоминали как самую хорошую пору своей нелегкой жизни.

Жили они поживали там, горя не знали два года до 1949, пока однажды не явился к ним один элегантный, не похожий на их многочисленных друзей и знакомых, человек. Он вежливо расспрашивал о том, как они поживают, где сейчас может быть Биболет Абадзе, говорил, что очень давно они с ним знакомы. Каждый день дядя Биболета искало не мало людей. Он работал в строительстве, в узловом месте снабжения и тетя Сусана особого значения этому визиту не придала. Вечером, когда муж вернулся с работы, она не сразу вспомнила о необычном визитере, сначала помогла ему помыться, накормила. Зашли соседи, с ними пообщались и лишь потом она вспомнила о дневном посетителе. Тетя Сусана видела мужа в разных переделках и ни в одной из них он не терял самообладание, воспринимал опасности, как говориться, глазом не моргнув. Но после рассказа о дневном посетителе она впервые его увидела побледневшим. Повадки кэгэбэшников он знал хорошо. Утром дядя мой не стал собираться на работу, послал за главой чеченского тейпа. Они, уединившись, долго беседовали. Чеченский лидер настаивал на побеге, обещал всемирную поддержку, но дядя Биболет не согласился. Он сказал жене, что надо настраиваться на возвращение в Сибирь.

К обеду подъехали два газика и остановились на почтительном расстоянии от дома. В одном были люди в гражданской одежде, в другом — в милицейской форме. Дядя Биболет оправившись от шока и снова обретший свой мужественный юмор, вышел им на встречу и сообщил, что заждался их.

***

На этот раз загадочное советское правосудие решило судить его в г. Краснодаре. Был организован большой процесс, на который вызвали свидетелей из всех четырех аулов Афипского сельсовета. Закон суров, но он закон. Когда вспоминаешь фонетическое звучание этого латинского афоризма — дура леке сед леке, невольно обращаешь внимание на то, как по — русски звучит латинское слово закон — «дура».

Ни один из них не дал показаний против подсудимого. И все же, в отличие от застенчивых в публичных выступлениях земляков,

по настоящему, по боевому, рьяно защищали дядю Биболета русские жители хутора Пароно — Покровского, где он спас жизнь не одному человеку в бытность бургомистром. Пришлось судебным властям открытый суд сделать закрытым. Он и присудил ему очередные двадцать пять лет лагерей с пятью годами поражения в гражданских правах. На этот раз он очутился в г. Прокопьевске. Туда с детьми прибыла и тетя Сусана.

***

В тысяча девятьсот пятьдесят шестом году Хрущев объявил амнистию, под которую попали осужденные по пресловутой 58–ой статье. Это были все осужденные по политическим мотивам (бывшие военнопленные, работавшие на немцев и т. д.), хотя по 58–ой статье их вина квалифицировалась как уголовные преступления. Наша идеология тогда исключала возможность появления политических преступников в стране.

Мой отец, отбывавший, свои двадцать пять лет в лагерях Красноярского края, внезапно вернулся в мае 1956 года. С аулов подались родственники отмечать это событие. Однажды, проводив очередную партию гостей, мои родители возвращались домой. Мама сообщила отцу совершенно неожиданную новость: «А знаешь, где-то здесь за деревьями прячется Биболет. Я видела, когда мы все вышли со двора. Я не могу ошибиться». Пока отец ворчал по поводу того, что вечно маме, что‑то кажется, на противоположной улице из-за дерева вышел дядя Биболет. Увидев многочисленных отбывающих родственников, он решил им сходу не показываться на глаза.

Его отпустили по амнистии. С дороги дядя Биболет попросился в баню и они взяли с собой нашего младшего брата Алика, который был свидетелем того, что произошло в бане.

Последний раз отец и дядя Биболет виделись в сорок третьем году. За это время чего только не происходило в их жизни. Было о чем поговорить. В бане они мылись медленно, потому что у каждого многое накопилось в душе, что не возможно было умолчать, не сообщить тут же друг другу. В это время, небольшая компания малокультурных, вдобавок, пьяных мужиков очутились по соседству. Одному из них невыносимо было слышать адыгскую речь, и он стал их периодически оскорблять. Вначале дядя Биболет встрепенулся, но отец его успокоил, сказав, что с дураками связываются, только дураки. Но когда наглый мужик подошел и категорически потребовал

прекратить разговор на «чучмекском» языке, дядя мой не сдержался. Молниеносным ударом шайкой он рассек голову хаму, а подскочившего на помощь здорового мужика одним ударом так нокаутировал, что тот подзалетев под прилавки остался лежать там бездыханно. Из головы первого пострадавшего хлестала кровь (известно, что в бане вены и капилляры расширяются). Началась паника. Отец дал команду идти к выходу приговаривая, что не предполагал, что так быстро возникнет реальная угроза возвращения туда, откуда они только приехали. В предбаннике шла жаркая дискуссия. Один мужик доказывал банщику, что пострадавший сам напросился, причем с большим усердием. Когда мои родственники, наспех одевшись, выходили из бани им встретилась в дверях вызванная милиция, с которой они благополучно разошлись. На всякий случай шли домой по закоулкам.

Дома дядя Биболет всячески извинялся перед отцом, на что отец ему сказал, что глупо так рисковать, но все же если бы он не наказал хама, то перестал бы уважать его.

Нет, не сломили достоинство этого человека тяжелейшие испытания.

Вскоре приехала и тетя Сусана с детьми. В поисках работы они потом уехали в Крымский район, где дядя Биболет работал на виноградниках. Донимала нужда и они снова уехали в Прокопьевск, где у тети Сусаны была хорошая работа в детском садике. Там они пробыли несколько лет и потом окончательно вернулись в Краснодар.

Моего отца через полгода после амнистии снова посадили. Уехал он тогда из Красноярского лагеря совершенно легально. Но была с ним история аналогичная той, что с Биболетом. Большие симпатии и авторитет, которым он пользовался в лагере, способствовали тому, что в 1956 году отцу «натянули» амнистию, под которую он не совсем подходил. «Особые» органы это обнаружили. В Армавирской тюрьме он досиживал еще четыре года.

Дядя Биболет умер на год раньше отца. Когда взялись делать ему операцию, то оказалось, что весь желудок поражен раком. Ему оставалось трое суток жизни, когда мы с мамой навестили его. На лице его уже была печать смерти. Провалившиеся глазницы четко обозначили череп. В палате были родственники, женщины вытирали слезы, мужчины, с суровыми лицами, стояли вдоль стен. Меня удивило, что мать не проронила ни слезинки. Она села у его изголовья, стала гладить мертвенный лоб и успокаивать. На лице дяди

обозначилась горькая ухмылка и он сказал: «Нет, нысэ, я знаю, что это конец». И вдруг, мать не противоречя ему, изменила ход разговора и направила его «вверх» — на высочайший нравственный уровень. Она вспоминала основные вехи его жизненного пути, взвешивала на бесстрастных весах строгой морали и высвечивала все грани его мужского и человеческого достоинства. Она говорила о том, что видела своими глазами и потому слова ее были убедительны/ Не по слухам, а по непосредственно увиденному она выстраивала логику блистательных фактов, на которых как на фундаменте складывался жизненный путь дяди Биболета, пред которым меркла и отступала страшная сила смерти, схватившая его за горло. Смерть уже не могла умолить, затмить, унизить и испугать такую жизнь. С помощью подлинно ораторского женского красноречия мама блистательно доказала, что такая жизнь изъята из тлена. Я впервые видел ее в этой роли. Ее вдохновение исходило из глубочайшего уважения к могучему человеку, которого жизнь постоянно сковывала цепями.

И смерть действительно отступила. Явно выступавший на лице силуэта черепа растаял, лицо дядя обрело живой оттенок.

Все присутствующие жадно вслушивались в мамины слова — они сняли и с них всю тяжесть ожидания кончины близкого человека.

Довольные, влажные глаза дяди уставились на меня. Было видно, что невыносимые боли его отпустили. Ему даже стало хорошо, — я этот видел, — он хотел еще что‑то добавить к своему удовольствию и потому поманил меня молча пальцем. Мою руку положил на грудь и прикрыл своими двумя громадными, но уже очень костлявыми холодными руками. Эти уже не живые руки меня вернули к жестокой действительности. На фоне всего, что говорила мама, ощущение этой действительности дало неожиданную эмоциональную реакцию: меня стали душить слезы. Чтобы не испортить произведенного матерью эффекта, я что‑то пробормотал и стремглав выскочил из палаты.

На похороны Абадзе Биболета явились все жители аулов Степной Шапсугии и Бжедугии. Среди них особое внимание привлекал очень старенький мой родственник Хагуров Исхакъ. Эта легендарная личность заявила о себе еще до революции не только на всю Черкессию, но и на весь Северный Кавказ. Был он абреком, с основной специализацией на конокрадстве. Рассказы о нем я слышал не раз, но особенно запомнилось внимание к его личности со сторо

ны старушек в разных концах Адыгеи. В 50–х годах в сельскохозяйственном институте со мной училось много ребят из разных адыгских племен. Были мы все молоды и очень жизнелюбивы. Любили приглашать друг друга в родные места. Я с удовольствием ездил по таким приглашениям и в горную Шапсугию, и в Чемгуйю, и в далекую Кабарду, и конечно, объездил всю Бжедугию. Везде, где меня представляли, называя фамилию, обязательно находилась какая-нибудь старушка (если не родственница моих бысым [3], то соседка), которая спрашивала, не родственник ли я Хагурова Исхака. Надо было при этом видеть эти вопрошающие личики старушек! Сколько было в них именно женского любопытства! Как в этот момент в старушках просыпалась давно заснувшая женщина.

Со временем становилось ясно для меня, что Хагуров Исхак для всего их поколения был Символом — символом Мужчины.

Когда победила Октябрьская революция и после гражданской войны жизнь стала налаживаться такие абреки как Исхакъ были объявлены вне закона. Хакурате Ш., возглавлявший тогда Адыгею, передал ему через доверенных лиц, чтобы он сдался властям. Обещал помилование и прощение. Исхак сдался, но помилование не последовало. Или местная власть что‑то перепутала, или включились силы, стоявшие выше Хакурате — до сих пор остается загадкой. Известно, что сам Хакурате слов на ветер не бросал. Взяли Исхака под стражу и повезли от станции Северская по железной дороге в Краснодар. Поняв, что попал в ловушку, он решил из нее вырываться. Попросил у конвоира разрешение пойти в туалет. В вагонном туалете окно открывалось на столько, на сколько возможно было пролесть головой и грудью. А прыгать с идущего со средней скоростью поезда у него не было проблем. Дело в том, что он был наездником высочайшего класса, для которого соскочить на полном ходу с коня или заскочить на него с земли было привычным делом. Вообще он был таким наездником, который составляет единое целое с конем. Такое единение у него стало складываться еще с детства.

Короче говоря, Исхакъ сбежал с поезда и скрывался от советской власти несколько десятилетий. В то же время жена его исправно рожала одного ребенка за другим. Районный кэгэбэшник решил ее заставить «расколоться» и вызвал на допрос. Но она оказалась крепким орешком. Совершенно спокойно она спросила представителя особых органов, почему он думает, что эти дети родятся именно от Хагурова Исхака. Дескать, других мужиков, что ли нет?

Читателю, незнакомому с социально — этической обстановкой тех лет в национальном районе, трудно представить степень бесстыдства и цинизма заявления жены Исхака. Кэгэбэшника стало почти тошнить и он выгнал ее из кабинета.

Исхакъ пробыл в подполье ровно столько, сколько нужно было для его полного амнистирования. Он объявился не‑то в конце 50–х, не‑то в начале 60–х годов, будучи уже седовласым стариком. Оказалось, что все это время он скрывался у русского друга в станице Северской, на расстоянии всего — навсего 12 километров от родного аула.

Я вспоминаю историю Исхака, потому что по отваге и силе духа он был равен Абадзэ Биболету. Они были одними из последних адыгских рыцарей двадцатого века. Судьба обоих поставила в оппозицию к тогда мощной тоталитарной власти. Но та же судьба дала одному спокойную нишу, другому послала все невзгоды.

Дядя Биболет похоронен в родном ауле, на том же кладбище, что и отец. В какие только места Европы и Азии не бросала их судьба, как только она их не прижимала, не выкручивала, испытывая, но сберегла, ведь для родного пепелища.

Каждый раз, когда мы посещаем могилы отца и, погибшего в автокатастрофе в Австрии брата Аслана, непременно подходим к. могиле дядя Биболета. Рядом с ним похоронен его сын от первого брака, ушедший из жизни в расцвете сил. Неужели рок, висевший над отцом тяготел и над сыном? Когда он ушел из жизни, старшему из его сыновей было всего 10 лет! Что еще можно к этому добавить, говоря о трагичности такой смерти?

Стоим мы с братом над их могилами и невольно возникают вопросы, на которых нет ответа здесь, на Земле.

***

Нет, я не прав. Ответ есть. Мудрый испанский философ XX века Ортега — и — Гассет писал, что у человека нет природы, у него есть история. История жизни людей, о которых я рассказывал, их

биографии дают ответы на эти вопросы. Ответы мне видятся не в сфере логики, а как не странно, в сфере совсем другой — в сфере красоты, гармонии, словом, в сфере эстетики.

Они были цельными, гармоничными натурами, с несгибаемым внутренним стержнем. И дядя Биболет, и мой отец Исхакъ Хагур были изначально и до конца Мужчинами. Я никогда не видел и не слышал ни от кого, чтобы, где‑то, когда‑то они поступали не как Мужчины.

Они должны представлять интерес в наше время, когда мужчины становятся частью общества массового потребления и все чаще напоминают «селезней», а не «орлов». Можно многое рассказать об объективных причинах этой метаморфозы. Если оценивать по большому счету, то окажется, что все доводы в их оправдание не убедительны.

Один мыслитель сказал, что человек — «первый вольноотпущенник природы». Животное — раб ситуации, а человек одновременно и привязан к ней и свободен.

Все живое в природе определенно по природной сущности быть тем, что оно есть, а не иным. Только человек не предрешен по своим свойствам. Свойства эти формируются самим человеком. Поэтому есть стержень в мужчине или нет, зависит от самого мужчины и только от него.

Нелепой была не жизнь героев моего рассказа, а условия, в которых они оказывались. Но именно те, до абсурда, жестокие условия высвечивали все грани их колоритных и ярких личностей. Абсурд по своей сути есть нарушение гармонии, порядка, издевательство над ними. Принять вызов Абсурда можно только одним способом — противопоставить ему внутреннюю цельность, гармонию, порядок. Это и делали герои моего рассказа, потому, что у них было, что противопоставить Абсурду, чтобы не впустить в себя. Абсурд исковеркал их жизнь, но не смог лишить ее смысла.

Сейчас, Абсурд проникает в наши души, создает ощущение внутренней промозглой сырости, слякоти и бездорожья. Что делать? В поисках ответа стоит присмотреться к таким людям. К счастью у нас в России даже сейчас их немало. Это и есть ответ.

МОЯ РУССКАЯ МАТЬ ВАЛЕНТИНА ГАВРИЛОВНА ПЕСТРЕЦОВА

Две матери.

Два сердца.

Две святыни.

Они со мной —

и я в сто крат сильней…

Фазу АЛИЕВА.

Как у всякого человека, у меня бывают минуты, когда я сетую на свою судьбу. Но в одном она — судьба — была бесспорно ко мне благосклонна. Я имел и имею двух матерей. В нелегкие времена моего детства и отрочества, когда порою становилось невмоготу, я прятался под благодатные крылья моих мам, отогревался, залечивал раны и вновь устремлялся в бой с трудностями.

Родная мать близка мне не только по крови, но и по духу. Проучившись полжизни в разных, в том числе и в лучших учебных и научных заведениях страны, получив многие ученые титулы, я все еще учусь маминой глубочайшей природной мудрости. Эта мудрость является залогом того, что мое признание в любви к не родной матери она поймет без материнской ревности.

Существует в философии мнение, что мудрость — это Ум, оплодотворенный Добротой. Результат единения этих начал предстает как Великодушие. Сейчас, в свои преклонные года, моя мать пользуется безмерным авторитетом и в своем, бжедугском, и в отцовском, шапсугском племенах. Года два назад в шапсугском ауле Панахес в день поминания, собравшего всех отцовских родственников, уже седой адыг, сосед наших родственников, признавался маме в глубочайшем уважении и любви. «Таких, как вы — Великих Женщин, осталось в Шапсугии всего трое, — говорил он, — и называл имена еще двух. — Моя жена тоже добрая, работящая. Ничего плохого в ней нет. Но ей и ее подругам и сверстницам далеко до вас».

Чем заслужила моя мать авторитет и любовь среди людей, ее знающих? Чего такого она могла сделать для людей, простая неграмотная женщина? Богатой она никогда не была. Более того, когда в 1949 году отца посадили на 25 лет, она осталась с четырьмя детьми и с ними материально бедствовала. Но именно в те тяжелые годы проявилось ее великодушие не как простая совокупность добрых дел, а как цельная философия жизни. Такая философия помогает человеку достойно решать значимые и в то же время не простые вопросы.

Мама была и демиургом, и жрицей, и хранительницей Поля Любви и Добра, которое она создавала вокруг себя. В условиях нищеты и безысходности, когда мы пятеро остались без отца — кормильца, это Поле было островом выживания. Оно давало нам энергетическую подпитку в голодные дни, утешало в дни поражений и обид, вселяло надежды и тогда, когда не на что было надеяться. Люди, которые сейчас помнят и чтят нашу мать, хоть раз побывали на этом Поле. Я уверен, что чистота и сила добра и бескорыстия на нем заставила каждого из них призадуматься над преимуществами, которыми обладают те, кто живет по Большому Счету, в его, конечно, духовном понимании. Разве не прекрасно, что в этом бренном, полном отчаяния и борьбы мире есть ценности, позволяющие человеку возвыситься. Они, эти ценности, в нем, в человеке. Они позволяют осознать ему, что через эти ценности он в себе же находит силы и энергию… — и свободу, конечно. На пороге нового тысячелетия, в период торжества техногенной цивилизации уже ничто внешнее не ограничивает нас. Даже подсознание не сильно заставляет нас страдать, и все‑таки нам плохо. Плохо, потому что, хотя замки сняты, мы продолжаем сидеть по камерам одиночества. Что делать, чтобы не сменить камеру на узкий коридор, ведущий от камеры к камере, чтобы выйти на настоящий простор? Убежден, что уходящий, но бесценный жизненный опыт и жизненная философия таких, как моя мать, дают ответ на эти нелегкие вопросы.

В 40–х и 50–х годах наши аулы не имели с Краснодаром автобусного сообщения. Люди, приезжавшие по делам в город, не успевали управляться за день так, чтобы вернуться к себе в аул. Приходилось ночевать в городе. Гостиниц тогда было мало, да и денег на гостиницы у людей не было. Шли к нам ночевать и родственники, и неродственники разных аулов, но особенно с маминого и отцовского. За редким исключением мы ночевали без гостей, если так можно назвать людей, вынужденных искать себе ночлег. Я, и мои двое младших братишек, и сестра настолько привыкли к этим «гостям», что когда мы оставались одни, нам было и скучно, и грустно, хотя при них мы чаще всего лишались своих кроватей и спали на полу. Зато они приносили к нам в дом жизненную атмосферу аулов, по которым мы всегда скучали со времени переезда в город.

Чаще всего приезжали на рынок с товарами. На втором месте по частоте была проблема устройства больных родственников в больницы и их последующее посещение. Приезжали еще для того, чтобы получить свидание с родственником, находящимся в тюрьме, или передать ему передачу. Наконец, надо отметить тех, кто провожал своих парней в армию. Помочь реализовать товар, который был доставлен с таким трудом, уделять внимание больному и находящемуся в тюрьме после отъезда родственников, пообщаться с призывником, если его на несколько дней оставляли в Краснодаре, и многое другое было помощью в критической ситуации.

Во всех этих случаях участие и помощь нашей матери оказывались важными, решающими и даже судьбоносными. Люди этого не могут забыть. Они рассказывают о ее бескорыстно добрых делах детям и внукам. Так с годами имя нашей матери стало известно и среди тех, кто ее никогда не видел. Она воспринимается всеми как Человек — Солнце, с именем которого связано все доброе и светлое.

В таком своем проявлении удивительно похожи мои обе матери, хотя они из разных социальных слоев. Их сходство позволяет заключить, что Мать не имеет национальности, потому что по призванию она выше всякой национальности. В связи с этим должен признать первую неточность в названии своего рассказа. Эта неточ-. ность логически породила вторую неточность. Выйдя замуж за поляка, Валентина Гавриловна потом всю жизнь носила его фамилию Царюк. Я же, назвав ее русской матерью (чтобы как‑то отличить от родной, адыгейской), вынужден был указать ее русскую девичью фамилию — Пестрецова.

После всех этих пояснений, наконец, перехожу к описанию обстоятельств, при которых судьба свела меня с Валентиной Гавриловной.

* * *

В детстве с русским и адыгским языками у меня были большие проблемы. До войны я рос в городе Краснодаре и знал только русский. Во время войны мать уехала с нами — с четырьмя детьми, к своим родителям в тогда очень глухой аул Кунчукохабль. Из‑за цвета волос и незнания своего языка мальчишки там дразнили меня «урус». Но весьма быстро я стал познавать адыгский язык, одно — временно забывая русский. К 1944 году, когда настало время идти в первый класс и мать привезла меня с сестрой обратно в Краснодар, я полностью забыл русский язык и говорил только по — адыгски. Кое-какие слова я знал, и знал еще русский мат, потому что в ауле русский мат не считался ругательством, а воспринимался как какое‑то яркое выражение. По — адыгски материться запрещалось категорически, а по — русски любой в любое время мог заматериться — ведь почти никто в ауле не понимал содержания русского матерного выражения. Особенно часто ругали матом всякую скотину, проявляющую непослушание.

Итак, в Краснодаре проблема с языком повторилась, но она была связана уже с незнанием русского языка. Мальчишки в классе теперь дразнили меня черкесом. В ответ я отчаяно матерился. Наиболее воспитанные мальчики не выдерживали и жаловались учительнице. Она вызывала маму и узнавала, нет ли близко от нашего дома стройки какой‑либо, где я мог бы такие слова подслушать. Мама дома объясняла мне, что в ауле эти слова ничего не значат, а здесь, в городе, их категорически нельзя произносить, потому что они гадкие.

На всю жизнь я запомнил свою учительницу в первом классе Новикову Ольгу Николаевну. После занятий часа через два я должен был с букварем идти к ней домой на дополнительные занятия по русскому языку. Жила она всего за три квартала от нас. Ольга Николаевна, чтобы эффективнее шел процесс овладения русским языком, заставляла меня произносить слова и по — русски, и по — адыгски. В результате к весне она сама познала адыгский язык настолько же, насколько я — русский. Благодаря ей языковая и психологическая изоляция вокруг меня быстро была ликвидирована. Я с «твердыми» тройками закончил первый класс.

Настало лето 1945 года, самое счастливое лето в моей жизни. Закончилась война. У людей было хорошее настроение. Я на все лето приехал в аул и был среди мальчишек героем — целый год я жил в городе! Я говорил по — русски! Ведь тогда в таких аулах русский язык знали так, как мы сейчас знаем английский.

Прошло лучезарное лето в любимом ауле, по которому я тосковал весь первый учебный год. Настал сентябрь. Мать решила нас, детей, оставить в ауле до декабря, когда должен был демобилизоваться отец. Конечно, во втором классе я блистал знанием русского языка, вызывая белую зависть мальчишек. К тому же я знал наизусть одно большое стихотворение. Оно было напечатано в конце

букваря и называлось «За Родину». Стихотворение было о том, как мы победили фашистов. С этим стихотворением я выступал на всех праздниках и з школе, и в клубе. Однажды меня возили выступать даже в районный центр.

Но в нашей жизни все хорошее быстро кончается и очень часто за него приходится расплачиваться.

В конце декабря вернулся из армии отец, и мы все приехали снова в Краснодар.

Почему‑то на этот раз для меня в Краснодаре все было хуже, чем год назад. Ольги Николаевны уже не было в нашей школе. Я попал в незнакомый класс, к незнакомой учительнице. Она была совсем не такая, как Ольга Николаевна. Вызывала отца, жаловалась на мою лень. Отец, вернувшийся с войны очень нервным, жестоко наказывал меня. Мама не всегда могла защитить от его побоев. Учительница наконец избавилась от меня, передав в другой, параллельный класс. Там было мне не легче.

Источником моих бед было очень плохое знание русского языка. Дело а том, что за лето и осень сорок пятого года я ничего не только не прибавил к своим знаниям, но и многое позабыл. Когда я пересказывал из «Родной речи» рассказ, весь класс хохотал, потому что у меня получалось, что не волк пытается съесть жеребенка, а наоборот. Соответственно я сильно комплексовал. По арифметике никакой задачи я не мог решить потому, что не понимал их содержания.

Мое желание учиться хорошо было безмерно. Совсем недавно в ауле я был «звездой». Здесь же, в городе, меня топтали и учителя, и ученики, давая понять, что я безнадежно тупой. Не помню, как и почему меня перевели в третий класс. Кажется из‑за уважения к отцу, который зарекомендовал себя в моей школе строгим родителем. Меня в школе постоянно пугали им.

Не знаю, кем бы я стал и вообще как сложилась бы моя жизнь, если бы все это продолжалось и далее. Был я ребенок впечатлительный и воспринимал отношения ко мне учителей и отца как кошмарные. Я был загнан в замкнутый круг. Понимал я русский язык — тот, на котором были написаны учебники, и на котором говорили учителя, — процентов на двадцать пять — тридцать. Это непонимание учителя и отец воспринимали как тупость и лень. Сам я стеснялся признаться в том, что не понимаю сам язык, на котором надо решать задачи и читать, потому, что это непонимание принимал как

следствие своей тупости. В последнем не хотелось признаваться, и таким образом круг замыкался.

В третьем классе очередной учитель избавился от меня, переведя в параллельный класс. И вот здесь судьба сжалилась надо мной и свела с человеком, изменившим отношение школы ко мне и мое отношение к школе.

В очередном для меня новом классе меня посадили рядом с мальчиком, резко отличавшимся от всех. С большими голубыми глазами и маленьким носиком, чистенький, с белым воротником, он скорее походил на девочку, чем на мальчика. На перемене многие норовили подстроить ему какую‑либо каверзу.

Была в том классе одна особенность: ребята постоянно боролись, определяя, кто сильнее. Моя аульская жизнь, лишившая меня равных с одноклассниками стартовых условий в учебе, дала в физическом развитии явное преимущество. В дошкольном возрасте я мог на дядиных ездовых лошадях скакать галопом без седла, переплывать речку… Не удивительно, что в турнирах по борьбе я часто выходил победителем и зарекомендовал себя одним из самых сильных в классе.

Это дало мне возможность защищать своего соседа по парте от нападок его обидчиков. Взамен он стал мне давать списывать домашние задания, для чего мы с ним приходили на занятия раньше времени и уединялись или в подвале, или за школой, или в свободном классе. Кроме того, мой новый друг, звали его Леня, приносил великолепные бутерброды — белые булки с маслом и с икрой — и целиком отдавал мне. Чтобы понять, что это для меня значило тогда, надо помнить, что шел голодный сорок седьмой год.

Наша дружба крепла с каждым днем. Не знаю, для чего она нужна была Лене, но мне она была необходима, как жаждущему глоток свежей воды. То, что учительница перестала меня третировать и пугать отцом, целиком было заслугой Лени. Он не только давал мне списывать домашние задания, но и научился искусно подсказывать, когда вызывали к доске. Вообще он уже не интересовался своей учебной — главной его целью стала учеба моя. Он вошел в роль борца за мои интересы, вел и открытую, и партизанскую войну за мои успехи. Меня поражало то, как он спокойно и бесстрашно спорил с учительницей, когда ему казалось, что она занизила мне оценку. Потом я узнал, что всю Ленину деятельность стимулировала его мать — как борьбу за справедливость, как борьбу за мальчика, которого в школе все травят.

Так еще до знакомства я ощутил благодатную заботу Валентины Гавриловны.

На каком‑то этапе нашей дружбы Леня стал усиленно приглашать меня к себе в гости, говоря, что со мной хочет познакомится его мама.

Я стал бояться этих приглашений, ибо связывал их с систематическим поеданием завтраков Ленца. Интуиция подсказывала мне, что я нехорошо поступаю, хотя каждый раз это происходило по инициативе Ленца (так его звали дома). Мне казалось, что так настойчиво в гости не могут приглашать, что за этим кроется что‑то нехорошее. В частности, я представлял, как мать Ленца отчитывает меня за завтраки и берет с меня слово больше этого не делать. Пугала не только эта позорная процедура, но и мысль о том, что после этого нарушится так неплохо сложившаяся моя жизнь в школе. Казалось, что оставившие меня в покое учителя снова начнут третировать, что за этим последует наказание отца, время безысходности и загнанности вернется.

Но Леня сумел меня уговорить. Дверь открыла глазастая девочка с короткими косичками, туго перевязанными бантиками, отчего косички торчали как два указателя. «Это Юра», — представил меня Ленц. Девочка, ничего не говоря, убежала куда‑то в глубь квартиры и вернулась с женщиной. Я догадался, что это Валентина Гавриловна, и весь сжался от страха и незнания того, что меня ожидает.

Но дальше все было как в сказке. Вместо ожидаемых упреков я услышал слова о том, что меня давно в этом доме ждут, что Ленц уже всем много обо мне рассказывал, что все хотят со мной познакомиться. Я чувствовал себя одновременно каким‑то героем и давним другом семьи. Не принять эти роли было невозможно, ибо предлагал их голос, в котором слышались и беспредельная доброта, и интеллигентность, и образованность. Интеллигентность с образованностью в моем сознании тогда не сочетались с добротой. С позиций интеллигентности и образованности меня третировали два года, отчего в школу я ходил с таким чувством, с каким ночью входят в холодную воду. Я весь сжимался при виде не только учителей, которые были мне чужды своей образованностью, но и мальчиков, интеллигентных и образованных. Я думал тогда, что образованность и интеллигентность для того и существуют, чтобы ими кого‑то унижать и третировать.

Впервые я увидел: в Ленце эти качества сочетались с добротой. Теперь я чувствовал, что в Валентине Гавриловне тоже сочетаются эти качества. Мое детское сердце, истосковавшееся по доброте и теплу, радовалось и ликовало от того, что все это получило сполна.

Поражала и вся обстановка квартиры. В большом нашем дворе по Тракторному переулку № 3 было около 15 квартир. Жили разные люди, в том числе начальники. У главного инженера «Крайлеспромсоюза», в системе которого работал мой отец рядовым экспедитором, было две комнаты, но в туалет они ходили общий. Никакой ванны в квартире у них не было. Вспоминаю их потому, что они были в нашем дворе эталоном благополучия. Квартира Царюков по сравнению со всеми мне тогда известными благополучными квартирами представляла собой хоромы. Впервые я увидел квартиру, в которой были отдельно кухня, ванна, туалет. У Ленца была отдельная комната, далее через спальню находился зал, в котором были большая библиотека и пианино. Этой библиотеке я обязан многим, в том числе и тем, что стал гуманитарием.

Валентина Гавриловна накормила нас и усадила за уроки. И на следующий день, и на третий это повторилось. На третий день она очень напугала меня, сказав, что хочет поговорить со мной о важном деле. Разговаривала она со мной как со взрослым. Она говорила, что три дня она следила за тем, как мы готовили уроки, и пришла к выводу, что я плохо знаю русский язык. Тут мне стало совсем стыдно, я покраснел. Ведь она разгадала секрет, который я скрывал и которого стеснялся безмерно, чувствуя в нем свою неполноценность.

Валентина Гавриловна установила мне расписание дополнительных занятий по русскому языку и литературе. Сама она в свое время окончила гимназию, а в тридцатых годах была мобилизирована на борьбу с неграмотностью и преподавала в сельской школе. Но главное было в том, что она была прирожденным педагогом, педагогом от Бога. Поэтому мои успехи в школе стали очень заметны. Третий класс я закончил уверенно, в четвертом учился хорошо, а в пятом уже невозможно было меня остановить — я брал полный реванш.

Валентина Гавриловна не работала, занималась двумя детьми — Ирой и Леней. Кроме общей школы, они оба ходили в музыкальную. Болеслав Александрович в то время работал главным ин — женером военно — восстановительных работ по Северному Кавказу. Это управление особого назначения было создано для восстановления от военной разрухи жизненно важных объектов — мостов, дорог, вокзалов, заводов. У Болеслава Александровича была персональная машина — газик военный с водителем. Высокий, полноватый, в форме офицера железнодорожных войск, он выглядел очень эффектно, и я его и стеснялся, и побаивался. Он часто разъезжал по командировкам и возвращался всегда с какими‑нибудь яствами.

Кроме того, само управление, в котором работал Болеслав Александрович, снабжалось продуктами особым образом. Поэтому в их семье был тогда полный достаток. Цивилизованные блюда и сладости, от котлет до торта «Наполеон», я впервые ел у них. Валентина Гавриловна была искусной и хлебосольной хозяйкой. В те голодные годы она прикармливала многих бедных людей. Что касается меня, то вскоре в их семье почти не делали различия между мной и Леней.

… Мы пришли из школы. Валентина Гавриловна кормит нас на кухне и рассказывает что‑то из своей жизни. Детство ее прошло в Новосибирске, в Новосибирской области, потом работала учительницей, после замужества профессия мужа железнодорожника — строителя бросала их по разным краям и областям. Было о чем вспоминать и рассказывать. В это время Ирина занимается на пианино. Валентина Гавриловна иногда прерывает рассказ и беззлобно, с теплотой, говорит: «Вот мерзавка, опять ноту «ля» проглатывает». Это относится к Ириной игре. После обеда мы некоторые время с Леней развлекаемся, играем в шашки или шахматы, которые я впервые у них увидел, потом садимся за уроки. Через некоторое время Валентина Гавриловна приносит полную тарелку только что испеченных пирожков с рисом и яйцами и советует нам их есть между делом.

Как все это было не похоже на то, что было у меня дома!

Впоследствии так определилось: Валентина Гавриловна, Леня и я — одна компания. Болеслав Александрович и Ирина — другая. Мы втроем общались и до того, как садились за уроки, и во время их выполнения, и обязательно после. Болеслав Александрович, если бывал дома, целыми днями лежа читал каких‑нибудь классиков литературы. Иногда он выходил к нам на кухню, и мы с Леней сразу ощущали мощное волевое поле, затмевающее доброту и обаяние. Валентины Гавриловны. Мы ретировались, с Леней, уходили в детскую.

Ирина, по крови полуполячка, по характеру формировалась как стопроцентная полячка — своенравная, гордая, независимая. Она более тяготела к отцу и не проявляла интереса к общению с нашей компанией.

По мере того, как мы с Леней переходили в старшие классы, углублялось содержание наших бесед с Валентиной Гавриловной.

После окончания шестого класса, как обычно, мне предстояло на все лето уехать в аул. Валентина Гавриловна сказала, что в седьмом классе нас ждет интересная программа по литературе и надо к ней подготовиться. Она дала мне на лето «Дело Артамоновых». Когда в сентябре я принес книгу, Валентина Гавриловна спросила понравилась ли она мне. Наш разговор о романе Горького стал некоей очередной вехой в моем росте.

Валентина Гавриловна обладала удивительным даром возвышать людей. В том разговоре она возвысила меня тем, что рассуждала со мной как с вполне взрослым человеком. Эпизод в романе, в котором купцы забавляются на вечеринке, когда в зал вкатывают рояль, на котором стоит голая певица, конечно, произвел на меня, юнца, огромное впечатление. Но я бы сам никогда не стал бы комментировать этот эпизод перед Валентиной Гавриловной. Но она нашла способ говорить так естественно и в то же время философски, что я легко подключился к разговору. Впервые я публично и свободно рассуждал о том, о чем раньше страшно боялся открыто говорить, и это давало волшебное для юности ощущение взросления и связанной с ним свободы.

В библиотеке Болеслав Александровича, — а именно он считался хозяином библиотеки — было много однотомников, в которых умещались все произведения писателя. Получалось полное собрание сочинений в одной книге. Такая книга была, конечно, большого формата. На каждой странице текст располагался в два столбца. Когда в 50–х годах стали выходить многотомные издания произведений отечественных и зарубежных классиков, Болеслав Александрович, заядлый книголюб, стал их приобретать. К однотомным собраниям он потерял интерес. Тогда очередное золотое время наступило для меня. Ленц и Ира стали поочередно их мне дарить на день рождения. Ленц подписывал книги от души, а Ира — почти официальным слогом. Так, книгу, в которой был весь Шекспир, она подписала так: «В день рождения Юре от Ирины Ц.». Леня же, напри — мер, на книге И. С. Тургенева написал: «На долгую память лучшему другу Юре Хагурову от Лени Царюк». Эти подарки действительно вошли в мою долгую память, и сейчас, когда прошло более сорока лет, эти книги самые для меня дорогие из всех, что в моей библиотеке.

Литература в школе тогда была очень идеологизирована. В учебниках о Достоевском писали мелким шрифтом. Мы его, как и Куприна и Бунина, не проходили. Зарубежную классику — как маленький спецкурсик, предельно сокращенно. Но мы с Ленцем все это проходили, и притом основательно, в другой школе, в школе Валентины Гавриловны.

Вечерами за чаем она сама нам читала такие шедевры, как легенду о Великом Инквизиторе из «Братьев Карамазовых» или «яркие места» из «Фауста». «Яркие места» стимулировали самостоятельное чтение, и тогда мы убеждались в том, что там все места яркие. Но те места, которые читала Валентина Гавриловна, я, как правило, потом запоминал надолго и многие помню до сих пор.

Эпизод, в котором Фауст произносит монолог, заканчивающийся знаменитой фразой «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой», был представлен ею объемно. Фауст, будучи слепым, звуки лопат, роющих землю, принимает за желаемое — за работу по осушению болот, на месте которых мечтал он разместить цветущие сады. Но то были зловещие звуки лопат, рывших ему могилу. Закончив этот, последний в своей жизни монолог, Фауст падает в могилу, и дьявол произносит над могилой циничнофилософскую речь. В таком контексте знаменитая фраза о том, кто достоин жизни и свободы, звучала не только оптимистически, но и трагикомически.

Это была совсем другая глубина понимания литературного текста, чем та, которую предлагали в школе.

Перед нами представала объемная картина человеческой жизни, драма ее устремлений. Монолог Фауста был уже не просто оптимистический. Он представал оптимистической трагедией или трагическим оптимизмом.

В следующий раз, когда после выполнения школьных заданий мы собрались на кухне за чаем, Валентина Гавриловна держала в руках книгу по истории военного искусства. Меня это удивило, потому что я уже представлял круг ее интересов, и с ними не очень гармонировали проблемы военного искусства. Однако и в этих пробле — мах она нашла то, что ей было нужно. Мы с Ленцем уже знали не мало о военном гении римлян, мы знали, что в отличии от римлян греки гениально самоутверждались в философии… О «гениальности» и тех и других нам говорила Валентина Гавриловна.

Мы знали, как были вооружены легионеры, как они тренировались. «А знаете, о чем молились легионеры после тренировок?» — спросила Валентина Гавриловна. Ленц, обладавший энциклопедической памятью, начал:

— Они благодарили богов, во — первых, за то, что они их создали людьми (могли сделать животными), во — вторых, римлянами, а не варварами, в — третьих, за то, что создали их мужчинами, а не женщинами…

— Путаник, — перебила его Валентина Гавриловна, — так молились греки, а не римляне. А римские легионеры после своих упражнений и учений начинали молитву словами: «Помолимся, чтобы в здоровом теле был здоровый дух…».

Вот откуда пошли крылатые и очень в то время популярные слова «В здоровом теле — здоровый дух». Валентина Гавриловна обращала наше внимание, насколько выглядит усеченной и даже искаженной идея молитвы в современном звучании. Когда мы говорим: «В здоровом теле — здоровый дух», мы утверждаем, что физическое здоровье является источником и духовного здоровья. А это очень большое упрощение. Везде и всюду этот тезис не подтверждается. Сколько бывает физически здоровых негодяев, преступников — и наоборот, сколько бывает физически слабых, но духовно и морально здоровых и полноценных людей. У этих двух видов здоровья — физического и духовного — разные источники, и одно не может заменить другое. Конечно, для полноты ощущения жизни важны оба вида здоровья, и прекрасно, когда они гармонируют. Но одно другим не надо подменять. Духовное здоровье проистекает из другого источника, из другого сосуда. Поэтому, продолжала Валентина Гавриловна, римляне просят богов, чтобы они и в здоровые тела влили здоровый дух. Для них боги, религия были источником духовного здоровья. В другие времена, у других народов таким источником духовного здоровья могла быть культура… Источник физического здоровья более прост — он в упражнениях, в питании, в режиме.

Не скажу, что мы полностью тогда понимали идею Валентины Гавриловны, но вопрос о физически здоровых негодяях и прекрасных людях со слабым здоровьем застывал в сознании. За свои еще

тогда малые годы я не раз в этом убеждался.

И так шаг за шагом…

Приобщение в мировой художественной культуре — одно из многих бесценных мне даров от Валентины Гавриловны.

Но не только интеллектуальным и духовным развитием я ей обязан. Постоянно ощущал я ее заботу материальную. Тогда, начиная с 7–го класса, в год платили за обучение какую‑то сумму. Моей маме, которой надо было кормить и одевать четверых детей на зарплату рабочей молочной фабрики, эта сумма была непосильна. Валентина Гавриловна, будучи членом родительского комитета, добилась, чтобы платил комитет. Кроме того, каждый год перед началом учебного процесса школа мне покупала ботинки и костюм.

Однако вернусь к своему другу Лене. В старших классах стали проявляться его, блестящие способности в физико — математических науках. В гуманитарных дисциплинах ему мешала его строгая логичность. Не хватало воображения. В них я был сильнее. Но по физике, математике и химии с ним не могли тягаться и наши хваленые отличники. Особенно он их посрамлял на городских и краевых олимпиадах, на которые шел под моим большим давлением и на которых непременно занимал первые места. Его познания в области' науки и техники требовали практического выхода, и он постоянно что‑то изобретал или конструировал. Одно время увлекался созданием взрывчаток. Мы взрывали всякие «бомбы» и «гранаты» на пустырях и за городом. Потом было увлечение строительством моделей кораблей и фотографией.

К десятому классу мы оба решили, что будем инженерами. Престиж инженера в те годы у нас был высоким. Гуманитарные специальности были непрестижными. Леня уговорил меня ехать с ним в Николаев, на Украину, поступать в кораблестроительный институт. Во время выпускных экзаменов Болеслав Александрович мне сказал, чтобы я не беспокоился насчет денег, — они давно отложены на дорогу и на проживание во время вступительных экзаменов на нас обоих. Этот разговор был следствием того, что Леня передал отцу о моих сомнениях относительно возможности моей поездки в Николаев. Однако после получения аттестата я понял, как много и как бескорыстно эта семья мне столько лет помогала, и что и далее пользоваться их добротой я не могу. Повлияло и то, что дома мать, узнав о возможности поездки для учебы в Николаев, стала возражать, плакать, причитая, что я бросаю ее одну решать проблемы двух младших братьев и сестры. Я окончательно решил остаться в Краснодаре и поступать на мехфак сельхозинститута.

Вечер прощания — завтра Ленцу ехать в Николаев. По этому поводу нашу тройку пополнили Болеслав Александрович и Ирина. Не очень помню, как тот вечер проходил, зато помню следующие три дня. На сердце — тяжелый камень, даже дышать тяжело. Поэтому периодически вздыхаю. И хочется и не хочется плакать. Жизнь потеряла смысл — в душе опустошенность. Никакой радости впереди не вижу, и сельхозинститут мне не нужен — просто надо куда‑то поступать. С детства, с третьего класса, мы были вместе, всегда за одной партой. Если расставались, то знали, когда встретимся. А теперь пути разошлись.

Эту ситуацию беспросветной тоски взорвал на третий день Ленц своим внезапным появлением. Странность и неожиданность визита (он же уезжал почти на месяц) усилились радостью и весельем, которое он излучал. «Вот я уже получил экзаменационный лист, — и он совал его мне под нос, — смотри». Это был еще удар под «дыхало». Я так переживаю, а для него наша разлука как с гуся вода. «Плевать я хотел на твой экзаменационный лист, и я свой получил», — пробормотал я, сдерживая жгучие слезы обиды. Далее еще похлеще. Ленц стал усиленно приглашать меня домой «обмыть» сдачу'документов и получение экзаменационных листов. Валентина Гавриловна тоже этого хочет и ждет нас.

По дороге я поражался происшедшей с Ленцем перемене. Из него прет нескрываемая радость по поводу предстоящего поступления в кораблестроительный — и никакого сожаления о том, что мы, такие близкие друзья, расстаемся. Ведь все время мы ощущали сопереживание проблем друг друга. Что же произошло?

Еще более поразила меня Валентина Гавриловна. Как и у Ленца, в ее глазах радость, и вместе с тем шутливый взгляд. Да что же произошло? За что такое предательство? Неужели не понимают, как мне тяжело! «Ну, ты ему показывал свой экзаменационный лист?»,

— это уже Валентина Гавриловна спрашивает. Что они, помешались на этом листе? Далее мать и сын с этим листом устроили мне настоящую экзекуцию, требуя, чтобы я его взял а руки и прочел. Мне предстояло или разругаться, или разрыдаться, или уйти. Я выбрал последнее, но тут Валентина Гавриловна поднесла злополучный экзаменационный лист к моим глазам и, водя пальцем по буквам, заставила прочитать на заглавной строчке слова «Кубанский сельскохозяйственный институт». Вначале я ничего не понял: в Николаеве тоже есть сельскохозяйственный институт? Но почему он Кубанский? Наконец осенило, и я от радости врезал Ленцу в бок так, что он завыл.

Мой дорогой Ленчик! Оказывается, с ним творилось в дороге то же самое, что со мной, и он вернулся, не сдав документы. С Валентиной Гавриловной — то же самое, и потому она обрадовалась его возвращению. Оставалось объяснится с Болеславом Александровичем, но он не стал долго разговаривать, сказав: «Сами разбирайтесь». Решили сдать документы на мехфак, а потом разыграть меня. Получилось, как говорится, на все сто процентов.

К экзаменам мы, конечно, готовились вместе и сдавали их успешно. Был один эпизод, связанный с Ленцем. Когда мы пришли узнавать оценки по сочинению, его в списке не оказалось. Это означало, что он получил двойку. Я в панике побежал в приемную комиссию, чтобы попросить посмотреть его работу. Направили в аудиторию, в которой были экзаменаторы. Одна из них даже обрадовалась нашему приходу: «Хорошо, что пришли, я не знаю, что делать. И тема раскрыта, и ошибок нет, но посмотрите эту грязь. Сколько исправлений! Зачеркивает, пишет сверху, опять зачеркивает! И логика какая‑то странная. Почему Пьер Безухов положительный герой «Я считаю потому, что, во — первых, во — вторых…» Десять пунктов. Как будто теорему доказывает».

Тут я пустил в ход все свое красноречие и стал лепить объемный образ Ленца, прочно стоящий на фундаменте физико — математической гениальности. «А как он в школе писал сочинения?» — осведомилась учительница — экзаменатор. Я стал сочинять, что наша учительница по литературе допускала возможности проявления разных стилей мышления и письма, и что она чаще ему ставила пятерки, чем четверки. На самом деле Ленц для нее был постоянной головной болью. «Ну все равно я не могу ему поставить пятерку. Меня не поймут. Я снижаю на один бал за грязь и почерк!» — закончила она разговор.

Мне стоило громадных усилий, чтобы одновременно и скрыть ликование, и изобразить кислую мину на лице, и пробормотать что-то вроде жалобы на отсутствие в мире справедливости.

Мы выскочили из аудитории, добежали до первого закутка, захохотали и обнялись. Нашей радости не было предела. Если бы Ленц провалился, и я не стал бы сдавать дальше экзамены. Этого

требовал закон дружбы, продемонстрированный Ленцем, отказавшимся ради меня от кораблестроительного института.

Остальные экзамены Ленц сдал на «отлично», легко, как бы шутя.

Мы преодолели большой конкурс и стали студентами факультета механизации Кубанского сельскохозяйственного института. Первое сентября было омрачено тем, что нас записали в разные группы. Пришли к декану просить включить нас в одну группу. Он нас не понял и отослал. На перерывах Ленц неизменно приходил ко мне и что‑то забавное рассказывал, чаще всего о преподавателях. Его приходы в мою группу имели потом немаловажное значение для него, о чем я расскажу чуть позже.

К первой экзаменационной сессии Ленц уже выделялся среди всех однокурсников. Было бы не точно сказать, что он был на голову выше нас всех, потому что он был выше нас на несколько голов. Он был интеллектуальный великан среди нас, а мы ему были по колено. Конечно, он уже был популярен и среди преподавателей.

К концу первого курса стало ясно, что учеба на мехфаке для Ленца — не серьезное занятие. Шапка была не по Сеньке. Мы уже были достаточно взрослые и воспринимали возможность расставания с достаточным спокойствием. На расширенном семейном совещании (мое присутствие его расширяло) было принято решение — ехать Ленцу в Москву в физико — технический институт. Это был особый институт, с особой программой, с особой технологией подготовки научных кадров высокой квалификации. Выпускал он готовых научных сотрудников.

Из‑за большого отсева студентов на первом курсе физтех постоянно принимал через собеседование студентов других вузов. Ленц приехал туда, прошел собеседование и стал студентом физтеха. Первую сессию сдал нормально, а вторую, весеннюю, отказался сдавать и написал заявление об уходе. Декан, знаменитый академик, фамилию которого я забыл, вызвал Ленца узнать мотивы ухода. Ленц объяснил ему, что он всю жизнь страдал слабостью воли и решил пойти в армию, чтобы ее, волю, закалить. Декан, очевидно, был не только большим ученым, но и благородным человеком, потому что доказал Ленцу, что он выбрал не очень оптимальный способ воспитания воли. Он порекомендовал ему немного прийти в себя и через год попробовать вернутся в физтех. А чтобы год не скучать, поучиться на мехмате Ростовского университета, куда он дал Ленцу

рекомендательное письмо. Так мой друг попал в Ростовский университет, мехмат которого блестяще закончила в котором долго потом работал. Обзавелся Ленц семьей и живет по сей день в Ростове.

Но согласитесь, что в моем повествовании о Ленце чего‑то не хватает. Непонятно, почему он не стал сдавать вторую сессию в физтехе. Так, без причины это не могло произойти. Да, причина была. И корнями уходила она к женскому полу.

На мехфак сельхозинститута поступали парни. Из 250 принятых на наш первый курс было только девять девушек. Одна из них, Лида Иович, попала в нашу 245–ю группу. Была она тактична, с юмором и с достоинством, и мы в группе все ее уважали. А Ленц, приходя ко мне на переменах, пошел дальше уважения и влюбился. Конечно, он это не осознал сразу. Этому мешало его юношеское максималистски — отрицательное отношение к слабому полу. Эту слабость Ленц видел в первую очередь в интеллекте, который одно время был для него главным и единственным критерием оценки людей. Из‑за такой установки Ленца ни в десятом классе, ни на первом курсе мы не обзавелись знакомыми девушками. Многочисленных Ириных подруг, постоянно бывавших у них, мы «презирали». Здесь я ставлю кавычки, потому что лично я ни одну из них не презирал — наоборот, они мне все нравились. Я был по натуре очень влюбчивый. Но тогда нравы были суровые, парни и девушки встречались, будучи уже на старших курсах институтов. К тому же такой был у меня «суровый» друг. Вот и приходилось постоянно ходить влюбленным, но про себя.

У этой моей проблемы была еще одна первопричина. Как только у меня возникали взаимные симпатии с одной из Ирининых подруг, она тут же исключала ее из своей команды. Не потому, что она ревновала меня по любви. Вероятно, она смотрела на меня как на некую собственность в форме недвижимости и следила за тем, чтобы эта недвижимость никем не была востребована.

При такой установке Ленцу требовался длительный инкубационный период для внешнего проявления его любви к Лиде. Он закончился как раз к началу второго семестра, к февралю 1956 года, второго года нашего пребывания в институтах. Я был первый человек, которому он раскрылся. Нужна была моя помощь, но какой я мог быть тогда помощник в таких делах. Начались наши визиты к Лиде домой, напряженная и непонятная ее реакция, метание Лен

ца. Влюбленный, он очень остро реагировал на мелочи, оскорблялся, внезапно уезжал, опять приезжал… У меня голова ходила кругом. Что предпринять? Я решил посоветоваться с одним товарищем из нашей группы. Он раскрыл мне глаза: у Лиды разгорается роман с нашим старостой Володей Анищенко, а мы лезем со своими признаниями! Да какой еще роман — он вскоре завершился браком. Но тогда Лида из‑за уважения к нам не могла дать нам резкий поворот-отворот. Ее тактичность нами истолковывалась неадекватно. Вся эта история Ленцу обошлась одним семестром переживаний и неготовностью идти на экзамены, из‑за чего он и написал заявление об уходе из физтеха.

* * *

Прошло много лет с тех пор. На каком‑то этапе я понял, что инженер я плохой, и что я больше мыслю философско — гуманитарными категориями, чем инженерными. Еще в 60–х годах я сменил специальность, стал философом и социологом. Кстати, раньше всех мои социально — философские наклонности заметил Болеслав Александрович. Из серии «Жизнь замечательных людей» он отдал мне всех философов, а потом подарил и собрание сочинений Ленина. На занятиях по всем общественно — политическим дисциплинам я блистал так же, как Ленц по физико — математическим.

По — прежнему меня тянет к общению с Валентиной Гавриловной. Они живут с Ириной в той же, дорогой моему сердцу квартире. Болеслава Александровича нет в живых.

Каждый раз, когда я прихожу, Ирина с Валентиной Гавриловной накрывают стол. Мы пьем чай… После расспросов о моих делах, о моем сыне — Валентина Гавриловна рассказывает о разных эпизодах своей жизни. Многие из них я давно знаю, но все равно слушаю с удовольствием. Уходя, нагибаюсь к креслу, прошу не вставать и целую в щеку. Она запускает пальцы в мои волосы и прижимает к своей щеке мою так, чтобы ощутить взаимное наше тепло.

До свидания, мое Солнце, чистым и ярким светом озарившее мое детство… И не только детство.

ПИР

Этимологию слова «пирамида» Плиний Старший связывал с греческим словом «пир», что означает огонь.

В. В. НАЛИМОВ.

Далеко за Майкопом, в адыгском ауле, была свадьба у родственников моего друга Малича Аутлева, известного историка и этногрофа. Малич пригласил меня на свадьбу. По нашим обычаям на свадьбу может явиться любой человек, даже никогда не знавший хозяев, лишь бы он был в сопровождении или родственника, или приятеля семьи, устраивающей свадьбу. Приглашение я принял еще и потому, что никогда не видел свадьбу у чемгуев [4].

На адыгской свадьбе гости пользуются особыми привилегиями и почетом. Их присутствие подчеркивает значимость этого события. Почему всеми мерами подчеркивается значимость свадьбы? Понятно, что она значима для родственников жениха и невесты. Но почему отец и мать жениха открывают двери для всех?.. Именно это имеет в виду обычай.

В русском языке есть отдельное слово, обозначающее праздник бракосочетания — это слово «свадьба». Это событие у нас обозначается словом «игра» — «джегIу». Кто и с кем играет? Играют гармонисты, трещоточник, хатьяко, все приглашенные… Но в этом событии есть еще одна игра — игра по большому счету, жениха и невесты со своей судьбой. В отличие от игры первых лиц, это игра не простая, судьбоносная. Вот почему всемерно подчеркивается ее значимость.

К этому вопросу я еще вернусь в конце своего повествования, а теперь отмечу еще одну особенность свадьбы. Она не только создает Круг, на котором разыгрываются танцевальные и другие состязания, но и Пир, на котором раскрываются всевозможные оттенки философии жизнепонимания. Здесь тоже состязаются… — может, сами того не замечая. Ведь свадьба — и самое яркое проявление жизни, и начало будущих жизней. Как тут не задуматься вообще о жизни?

Вернусь к некоторым деталям нашего прибытия на свадьбу. Было уже темно. Нас встретили у ворот и провели к хозяину — отцу жениха. У него в комнате находилось еще два человека, было спокойно и тихо. Здесь был главный штаб, в нем решались стратегические задачи. Хозяин был в приподнятом настроении, хотя и трезвый.

После приветствий и поздравлений и недолгой беседы нас провели к хозяйке, матери жениха. Здесь был штаб по решению оперативных задач. Потому было многолюдно, шумно, немного нервозно. Приходили люди, ставили и согласовали вопросы и уходили их решать.

Хозяйка всех оставила и радостно нас встретила и обняла Малича, своего родственника. После наших поздравлений и недолгой беседы нас снова привели в штаб стратегических решений. Одному из присутствующих хозяин дал указания привести нас в «компанию». Пересекли двор и вошли в другой дом. Сопровождающий открыл дверь в комнату, где находилось за столом человек тридцать. Все встали при нашем появлении — многие знали Малича. Сопровождающий представил нас всем, подождал, пока мы рассаживались, и удалился. Произошла беглая беседа Малича с несколькими друзьям, и тамада дал понять, что снова приступает к командованию, и дал слово, как полагается в таких случаях, Маличу.

После тоста Малича застолье набирало темп, которого я стал побаиваться. В адыгском застолье есть два жестких противоречивых ограничения. При каждом тосте ты должен опорожнять свой бокал полностью и при этом не пьянеть. Конечно, некоторые пьянеют, но это не делает им чести как мужчинам.

Застолье было основательным, потому что было свадебным. Как бывает обычно, одновременно проходило три возрастных застолья: сверстников жениха, старших и среднего, промежуточного возраста. Я по возрасту больше подходил к среднему, но поскольку приехал с почетным, уважаемым Маличем Аутлевым, постольку пользовался правом быть в самом почетном, старшем застолье. Но это право накладывало и соответствующие обязанности: ни одного тоста не пропускать и ни в одном глазу не иметь признаков даже легкого опьянения.

В накуренной комнате, в которой уже трудно было дышать, темп задавал худощавый мужик, с бюрократическим остервенением следивший за тем, чтобы все вовремя говорили тосты, пили, и снова тосты… и все это больше напоминало какую‑то напряженную работу, чем праздничное застолье. Потом я узнал, что мужик этот всю' жизнь ходит в замах председателя и все делает вот так — очень серьезно и без всякого юмора.

Я не знаю, до чего бы меня довел этот темп, если бы в нашу комнату не вошли два человека. Один был огромного роста, другой — коренастый, явно старше первого, уже в преклонных годах. Мы встали, приветствуя их. Их провели на почетное место, и «великан» сразу и негласно стал тамадой, оттенив и затмив сухопарого бюрократа. Помню, что и руки «великана» были огромные. Когда он локтями облокотился о стол с одной стороны, его ладони свисали с другой стороны стола. В отличие от первого тамады он был немногословен, но по каждому поводу обращался с вопросом к тому, с кем пришел.

Тамада — «великан» вскоре перевел на него внимание всей публики. И жестом, и мимикой, и короткими замечаниями новый тамада давал понять, что разговор других не интересен на фоне того, что может сказать его приятель, которого, как вскоре я узнал, звали Магометом Баговым.

Лицо Багова было цвета темно — кирпичного. Такие лица я встречал у бывалых людей — лица, холодом и ветрами вымороженные, солнцем высушенные, навсегда приобретшие один и тот же цвет, в любой ситуации не меняющийся. Крупные черты лица, большие черные брови и приятный бас. Все это сочеталось так, что старик сразу притягивал внимание мужественным обаянием. В свои семь-, десят пять лет (возраст его был назван кем‑то из компании) он всю ночь до рассвета, пока длилось наше застолье, пил водку и курил «Приму». И никак это не сказывалось ни на его внешнем виде, ни на его рассказах.

Публика, почувствовавшая весомость прибывших мужчин в прямом и переносном смысле, сразу высказалась за то, чтобы сказал тост Магомет. Мне трудно перевести с адыгского языка все обороты, оттенки и выражения его речи. Скажу лишь, что его тост с полным правом можно бы рекомендовать студентам факультета адыгского языка и литературы как образец ораторского красноречия. Я редко встречал таких мастеров адыгского слова, которые, как

Магомет, могли опираться на глубинные пласты нашего языка, извлекать из него все новые возможности, которые кажутся беспредельными. Любая глубина философской мысли и любой оттенок ярчайшего юмора можно передать при таком владении языком.

Магомет говорил стандартный тост за счастье молодоженов, но как он говорил! Я уверен, что если мы, адыги, все могли бы говорить на языке такого качества, то поднялись бы на несколько ступеней культуры. Когда далее я буду вспоминать рассказы Багова, прошу меня извинить за то, что буду их пересказывать своим языком.

Следующий тост был предложен очередным оратором за отца жениха, которого среди нас не было. Запомнились из тоста такие слова: «Каждое утро выходя из дому, молил Аллаха, чтобы он предохранил его от любых возможностей обидеть кого‑либо. Ложась спать, перед сном он делает самоанализ проведенного дня — не сотворил ли он какого‑либо зла…».

Когда мы выпили за сказанное о хозяине, один из присутствующих отметил, что да, действительно хозяин очень придирчив к себе, да все слишком, как и Магомет Багов. Но их доходящая до странности честность ничего им не дала: ни богатства, ни новой крыши над головой. Тамада — «великан» повернул лицо к Багову и обратил на него вопросительный взгляд. Магомет запрос тамады понял и так парировал:

— Я знаю, Ибрагим, что ты построил великолепный двухэтажный дом. Да пошлет Аллах тебе в нем счастливую жизнь. Но, скажи мне на милость, ты сделал там двери и окна, способные не пропускать в дом несчастья и болезнь?

— Таких дверей и окон еще не придумали.

— Тогда в чем принципиальная разница между моей хижиной и твоим дворцом? — спросил Магомет.

Мнотие засмеялись.

— Я не такой бескорыстный, как ты думаешь, — продолжал Магомет. — Мы все стремимся быть лучшими среди равных. И я, движимый этим чувством, первый в ауле сделал себе забор из штакетника, первым накрыл крышу шифером, первый в ауле купил себе радиоприемник.

— В свое время это были главные признаки благосостояния семьи, — напомнил всем тамада.

— А дальше? А телевизор, а автомобиль почему не приобрел?

— Дальше эти приобретения были не доступны таким простым

работягам, как я. Это потом, когда стали заниматься помидорами, появилась такая возможность. А тогда такие вещи могли иметь только начальники. При упоминании о начальниках оживился мой друг Малич.

— Знаешь, Магомет, я ни разу своими ушами не слышал твой рассказ о том, как ты хотел стать начальником, но тебе не позволили. Мне другие рассказывали, но хотел бы от тебя услышать.

Первый рассказ Магомета Багова.

— Хотел действительно стать начальником, вроде и заслужил,

— начал свой рассказ Магомет, — но оказалось, что я ошибался. Заслужил тем, что, как и ты, Малич, воевал, и притом здорово. Немец гнал нас вначале, когда у нас не было техники и оружия. Потом, когда и у нас кое‑что появилось и мы лучше присмотрелись к немцу, то погнали так, что гнали не останавливаясь. Я так старался, что у меня автоматы изнашивались и приходилось брать новые. Так и я их гнал через Венгрию, Австрию, короче — до края земли. Дальше была бескрайняя вода — море — туда и загнали мы немцев. Тогда я сказал себе: «Магомет, ты хорошо повоевал, смел врага с земли, загнал в воду, пора и домой возвращаться». Еду, думаю и говорю про себя: «Раз ты, Магомет, так здорово справился с немцами, то должен стать каким‑нибудь начальником, конечно, большим». Но я в мирное время выше секретаря райкома начальника не видел и потому решил, что такую должность и займу. Наконец, приезжаю в свой Шовгеновск, захожу в райком, подхожу к кабинету первого секретаря и думаю: наверно, все годы войны этот кабинет пустовал, пора и за работу браться. Открываю дверь и с изумлением вижу — сидит в кресле первого секретаря плюгавый Чундышка Мос. Туберкулезник несчастный. Он еще с молодости был и болезненный, и грамотный. Эти два его качества были взаимосвязаны. Он был грамотен, потому что вечно лежал и читал книги.

Спрашиваю я его:

— Ты, вечно несчастный, по какому праву сидишь в этом кресле? Я воевал, немцев всех разогнал, я должен быть главным в районе!

— Пока такие дураки, как ты, немцев гнали, мы не дремали и заслужили свои должности, — отвечает Чундышка.

Бог с ним, что с больным связываться. Тут в райкоме надо уметь и говорить много на собраниях, чего я и не люблю, и не умею. А вот место председателя колхоза явно по мне. Прихожу в свой колхоз, захожу в контору, открываю дверь председателя — а там сидит Ким Сиюхов. «Ты ведь на фронт уходил. Когда успел этот стул занять? По праву на нем я должен сидеть. У меня и орденов много, и годы зрелые», — кричу ему.

— А я до фронта не дошел. По дороге простудился, полежал по госпиталям. А принципиальные партийцы и в тылу были нужны. Вот я и сел в это кресло, — пояснил мне Ким.

Ладно, бригадиром тоже не плохо быть. Прихожу свою бригаду и узнаю, что бригадиром здесь Азашиков Туркубий, еще в сорок третьем году руку потерял в бою и с тех пор работает здесь. Ему ничего не сказал, ибо он единственный, кто соответствовал занимаемой должности.

Все мои притязания кончились тем, что вернулся к своей телеге. Место в ней оказалось вакантным, да и заднее левое колесо как оставил сломанным в сорок первом году, так и осталось подлежащим ремонту. «Однако, если говорить без шуток, по — серьезному, — вмешался тамада, — то надо признать: что‑то неладное творится в государстве, в котором должности раздают не по заслугам. Я говорю, конечно, не о себе, я как раз соответствую своей должности, я говорю о том, что каждый из нас видит. Вы там в институтах работаете, очень грамотные и, конечно, больше меня знаете, но я честно скажу — многое не понимаю».

— Ты, Магомет, как будто с Луны свалился. Неужели не знаешь, что надо учиться, чтобы стать начальником. А ты никогда за парту не садился, — кричал возбужденный алкоголем и рассказом Магомета рыжебородый мужик, совсем не похожий на адыга.

— Во — первых, я сидел за партой четыре года, умею читать и писать. И считаю, этого достаточно. А дальше человек должен сам учиться всю жизнь.

В том хваленом институте, который ты закончил, тебя только учили. Но ты сам не учился и потому ни хрена не знаешь. Если честно говорить, я по крестьянскому делу профессор, а ты, закончивший сельхозинститут, годишься мне… — как там у них называется человек, помогающий профессору?..

Пошли подсказки всякие. Одни сказали, что это доцент, другие, что это лаборант, третьи — ассистент. Кто‑то вспомнил, что мы с

Маличем вузовские работники и тогда обратились к нам за консультацией. Малич, продолжая юмор Магомета, сказал, что уровень рыжебородого по сравнению с Магометом чуть выше лаборантского, но ниже ассистентского и не в коем случае не доцентский.

Рыжебородый, конечно, не обиделся, сказал, что полностью со всем согласен, но просит его дальше не топтать. Тамада — «великан», стремясь поставить последнюю точку в споре спросил рыже-, бородого:

— Если образование есть главное условие карьеры, то почему нынешний секретарь райкома, который с тобой учился, свой пост занимает, а ты всего — навсего рядовой агроном?

Вопрос всех взбудоражил и с разных сторон посыпались ответы на него.

В это время в комнату вошел один из родственников хозяев и сообщил, что во дворе начинается «состязание за кожу». Здесь надо читателю пояснить, что это такое. До революции одним из главных зрелищ на свадьбах было это состязание. В круг всадников кидалась баранья кожа и они начинали ее отнимать друг у друга. Начинались состязания в силе, ловкости всадников и быстроте их коней. Побеждал тот, кому удавалось от всех удалиться с кожей. Доказав всем, что его бесполезно преследовать он победоносно возвращался в свадебный круг. Сама по себе кожа не имела ценности, разыгрывался престиж, который получал победитель. За годы советской власти у шапсугов и бжедугов это свадебное зрелище почти исчезло. Здесь у чемгуев оно сильно модернизировалось. Во — первых, состязаются пешие, во — вторых, в круг кидают не простую кожу, а кожаный мяч, в котором зашита какая‑то сумма денег. Интрига состоит в том, что никто, кроме хозяина, не знает, сколько именно денег вложили в мяч. Заранее пускают слухи о больших суммах.

Я попросил Малича показать это состязание. Мы вышли во двор, где было уже много народа. Участвовать в состязании приготовились ребята 14–16 лет, остальные были в роли зрителей. Неожиданно из двери основного дома вышел хозяин и кинул в круг кожаный предмет, по размеру и форме похожий на боксерскую грушу. Как оказалось, эта груша была смазана бараньим жиром и поэтому долгое время выскальзывала из всех рук. Наконец, один из парней прижал ее двумя руками к груди и, расталкивая всех головой и плечами, пробрался к калитке и стремительно пустился прочь. Погнавшиеся за ним вернулись ни с чем. Мы с Маличем пришли в свою

компанию. За это время в нашу компанию влились двое приглашенных русских мужчин и сразу им дали слово.

Тост говорил уже второй. Говорил он хорошо, отметил, что уже не первый раз имеет застолье с адыгами, но никак не привыкнет к тому, что за столом нет женщин. Когда выпили, тамада — «великан» стал пояснять русским гостям, что отсутствие женщин в мужском застолье есть как раз признак уважения и почитания женщин. Во-первых, застолье на то и застолье, чтобы пить, а мы мужчины много пьем. Зачем женщин к этому приобщать? Во — вторых, мало ли о чем мужчины могут говорить, они могут и грубые слова говорить. Зачем женщинам это слышать? Потому у них свое застолье, у нас — свое.

Этот разговор затронул родную стихию Малича, глубокого знатока и истории, и обычаев народов Северного Кавказа, и, в частности, нашего адыгского народа. Он пояснил русским друзьям, что разделение мужчин и женщин в адыгском обычае (ведь и дом делится на мужскую и женскую половины) не есть признак дискриминации женщин. Все это есть лишь акцент на различия по полу. Объясняется оно, в свою очередь, тем, что адыгский народ формировался в период перехода от матриархата к патриархату и поэтому фактор пола у них подчеркивается во всем, в том числе и в бытовых отношениях. Различие по полу определяет и физическое и психологическое различие. В этих различиях они не могут быть одинаковыми, и только в этом смысле они не равны. Вот что имеет в виду наш обычай. Ответ Малича стали обсуждать между собой.

С приходом русских наш адыгоязычный разговор разбавился русским. Их соседи справа и слева или переводили тосты, или с ними общались, полностью перейдя на русский. Кроме того, тамада, придав своему мужественному лицу официальное выражение, заявил, что, следуя законам гостеприимства, все должны говорить так, чтобы наши русские братья все понимали. «Или говорите по — русски, или сами себя переводите», — повелел он. Пришедший с ними адыг, в элегантном костюме и при галстуке — наверное, руководитель чего‑то, — стал просить разрешения сказать слово о своих русских друзьях. Но тамада прежде решил закончить вопрос об отношении адыгов к женщине и стал пояснять, что, конечно, есть в этом отношении и суровые стороны. Так, обычай осуждает внешнее проявление любви мужа к жене, запрещает собираться вместе матери, сыну и невестке. Обычай избегания требует, чтобы кто‑то удалился, если случается так, что они оказываются в одной комнате. Но ведь все эти требования касаются

и мужчин. Далее тамада удивил меня некоторыми лингвистическими тонкостями, указав на то, что в адыгском языке есть два слова, соответствующие русскому слову «жена». Одно «Ш1узэ» переводится как «женщина такого», а второе «гуаще» — княгиня. Первое слово применимо к молодым женам, но не применимо к женщинам в солидном возрасте, имеющим детей и внуков. О них надо говорить «княгиня такого‑то» — и это будет точно означать «жена такого‑то». После выступления адыга в элегантном костюме, тоже затронувшего вопрос о женщине, наступила тишина. Был слышен лишь звон вилок и ложек. Тишину нарушил голос Багова.

— Главное, чтобы жена подошла мужу, и тогда обычаи сами к ним подстроятся.

Кто‑то спросил Магомета, есть ли у него жена?

— Жена была у меня хорошая, один только недостаток у нее оказался — мало прожила. Хоть и моложе меня была. Женился на второй, почти своей ровеснице. Она давно забыла ночные утехи и думала, что и я их забыл. А я не могу глаз сомкнуть всю ночь, если рядом женщина. Не выдержала, бедняжка, больше полугода, ушла. С тех пор проблема у меня жениться. Молодые стесняются за меня, старика, идти, а те, что ближе ко мне по возрасту, боятся, зная, что буду к ним каждую ночь приставать. Да еще Муслимат всем порассказала много такое…

— Год назад ты же нашел русскую хорошую бабу прямо на дороге, — крикнул с угла мужчина, как и я, постоянно слушавший Магомета.

— Не на дороге, а на станции, — поправил Магомет. Повез на станцию внучатую племяшку, уезжала она в Ростов. Проводил, смотрю сидит баба, приятная, лет пятидесяти, с дочкой красивой лет пятнадцати — шестнадцати. Нищета их выгнала из средней России, едут к малоизвестному им родственнику под Ставрополь. Я убедил ее, что лучше ко мне поехать. Стали жить. Да, баба хорошая оказалась.

Магомет стал описывать сексуальность этой женщины откровенно, почти физиологически и все же не пошло, не вульгарно. К сожалению не могу передать все это на его сочном языке. Одно могу сказать: слушая его, убеждался, что в этом семидесятипятилетнем теле живет еще мощный самец, далеко себя не исчерпавший, еще способный и ублажать женщин, и даже делать детей.

Магомет с сожалением отметил, что расстался с ней.

— Почему же с такой расстался? — спросил, сидевший напротив меня лысоватый мужчина, с масляными тазами, с улыбкой, делавшей его похожим на собаку, высунувшую язык из открытой пасти от удовольствия. Его явно расстопили рассказы Магомета о сексуальности женщины.

— Расстался я с ней не по своей воле — Аллах свидетель. Когда настала весна, ее девочка, стройная и смазливая, загуляла. Да еще как! Все механизаторы наши, на всех видах транспорта повадились к ней, к моему дому. Я долго терпел, пока летом один на комбайне не подавил все заборы и не снес угол моего дома. У меня стал складываться конфликт почти со всеми механизаторами, со всеми молодыми — это точно. Пришлось посадить ее вместе с матерью в телегу, привезти на ту же станцию. Дал им денег и отправил к тому самому малознакомому родственнику.

— Да, — заключил Магомет свой рассказ на русском языке, — баба нужна… и далее выматерился тоже по — русски. Вероятно этим подчеркивая, что ему нужна русская баба. В течение всего нашего ночного пира он неоднократно повторял эту фразу по — русски с русским матом, когда речь заводили о его личной жизни.

В условиях, когда молодые соплеменницы не хотели, а пожилые не могли удовлетворить его притязания, вполне разумно было обратить надежды на представительницу соседнего великого этноса.

За столом становилось шумно. Тема отношения адыгов к женщине себя исчерпала. Я стал просить Малича как‑то спровоцировать Багова еще что‑то рассказать. Малич, попросив у компании тишины, обратился к Багову:

— Расскажи, Магомет, как ты помог Джанчатову снова занять свой высокий пост в Майкопе.

За все время нашего застолья Багов почти не ел. Еще в начале он сослался на то, что плотно поужинал. За весь вечер и всю ночь он лишь несколько раз что‑то жевал. Маленькая рюмка, которую он регулярно поднимал, исчезала совсем в его корявом, мохнатом кулаке и появлялась на свет божий тогда, когда ставил ее на стол, почему‑то каждый раз не напротив себя, а в сторонке. Просьба Малича застала его в момент, когда он только закурил очередную сигарету. Докурил ее до середины, притушил, остаток положил на спичечную коробку и начал свой рассказ.

Второй рассказ Магомета Багова.

— Было это время, когда кукуруза была в большом, даже государственном почете. В Адыгее начальником всего сельского хозяйства был тогда Джанчатов. На областном совещании он стал пропагандировать почин Валентины Гагановой — помните была такая не то ткачиха, не то швея, которая возглавляла передовую бригаду, а потом решила пойти в отстающую и поднять ее до уровня передовой. Партия тогда по всей стране этот опыт пропагандировала. И Джанчатов, как член партии, тоже был вынужден это делать. Он стал говорить на совещании, что надо передовым председателям колхозов этот почин поддержать и пойти в отстающие колхозы. Кто‑то из зала пошел на принцип, стал и с места, и с трибуны призывать самого Джанчатова первому показать пример. Деваться было некуда Джанчатову: вызов он принял… и так загудел в наш отстающий колхоз председателем со своей высокой должности. Надо честно сказать — мужик он был умный. Он начал с того, что стал ко всем работникам присматриваться. Ни к скотине, ни к полям, а к людям прежде всего. У меня с ним даже дружба стала складываться. Словом, тайком и выпивать стали: я, — простой ездовой, и наш новый председатель. А кукурузная кампания была в разгаре — урожаями кукурузы мерили успехи колхозов, награждали, наказывали. К этому времени партия так расхозяйничалась, что приказывала не только то, что надо делать, но и как делать. Кукурузу надо было выращивать только в звеньях. Однажды, когда Джанчатов спросил, кто лучше всех может возглавить кукурузоведческое звено я сказал: «Знаешь, ты особые надежды на звено, не возлагай. Дам тебе совет, но он требует риска. Пойдешь на него, повезет — вознаграждение будет щедрое. Там на отшибе, где река с рукавом отделяет от основного массива большой участок, раздай людям землю при условии, что они «расплатятся половиной урожая».

Риск состоял в том, что на таких условиях тогда землю нельзя было раздавать, даже если она пустовала. Джанчатова могли выгнать из партии. Но и соблазн — выйти в передовые был велик. Он мучился три дня, обдумывал что делать, и, наконец, решился. Находились мы далеко от Майкопа, да и участок тот на отшибе, словом, пронесло, не заметили.

Результата такого и я не ожидал. Получилось, что наш колхоз собрал больше всех кукурузы в районе. Сданную арендаторами кукурузу, записали в урожай кукурузоведческих звеньев. Все были в выигрыше, а наши звеньевые стали знаменитыми в области. К ним приезжали газетчики. Самого Джанчатова, как выполнившего свою задачу, снова забрали в Майкоп на прежнее место.

Когда Магомет на этом закончил рассказ, Малич толкнул меня в бок, а самому Багову сказал:

— Неужели он никак тебя не отблагодарил?

— Ему было не до этого — так было много у него тогда дел в связи с победой, — отвечал Магомет.

Кто‑то из присутсвующих заметил, что Багов все же свое не упустил и с Джанчатова гонорар все же взял.

— Не может этого быть, — подчеркнуто категорически отвечал на реплику Малич, но смотрел при этом на Багова.

— Со временем стало обидно, — продолжал свой рассказ Багов.

— В победной суматохе он мог меня забыть, но потом он стал работать на спокойном месте. Дело в том, что на прежней должности ему стало скучновато работать после того, как он попробовал у нас живое дело. Он организовал под Майкопом большую индюшиную ферму и перешел туда председателем. Весь Майкоп, и не только Майкоп потянулся к нему с просьбой выписать индюшатины. Все придумывали поводы самые важные: свадьба, похороны, важные гости. Сами знаете, что у нас, у адыгов, индюшатина и свадебное и ритуальное угощение. По нашим обычаям в таких случаях нельзя отказывать. Но и хозяйство надо было вести. Джанчатов нашел выход. У него на столе было три карандаша разного цвета: красный, желтый и зеленый. Он их использовал как сигналы светофора. Следуя обычаю, он на всех заявления писал «Завхоз — выдать», но разными карандашами. Зеленый цвет означал «выдать», желтый — «поторговаться, посмотреть, что из необходимого хозяйства можно взять взамен», красным — «не выдавать».

Когда я пришел, он схватился за зеленый карандаш. Свой долг он вспомнил и рад был расплатиться. Но зато забыл, что я с виду только простоватый, а на самом деле хитрый.

— Меня прислали не за индюшками, меня прислали за лошадьми. Нам нужны две лошади, — объяснил я причину визита, хотя в действительности меня никто не присылал, пришел я по своей воле и задумке. Тут Джанчатов стал сокрушаться, говорить, что мне он ни в чем не отказал бы, но в их хозяйстве нет ни одной лошади — одни индюшки и техника. Неожиданно замолчал, поднял палец кверху и набрал какой‑то номер по телефону, кого‑то спросил. «Ради тебя решил попросить у соседа, директора совхоза, в счет расчетов. Но его сейчас нет, будет завтра. Так что будешь сегодня моим гостем»,

— и Джанчатов повел меня из своего кабинета. Был конец дня, и мы направились к его дому. Однако нас на газике догнал колхозный парторг и сообщил, что приехали двое из московской газеты, не помню какой. Мы сели в газик и поехали на ферму, куда отвезли газетчиков. Им представили Джанчатова, и ему стали задавать вопросы. Джанчатов по этим вопросам сразу определил, что они ни черта в индюшках не смыслят и стал их дурачить. «Секрет нашего успеха заключается в том, что мы индюшек не только кормим, но и обучаем языку, чтобы с ними общаться. Вот я вам покажу, как они отвечают на приветствие», — и, подойдя к стае индюков, Джанчатов громко закричал: «Здорово, ребята!» Все стадо, сотрясаясь головами и шеями от напряжения, загоготало. Молодые гости, видевшие до этого индюков на картинках учебников, были поражены.

Джанчатов поручил парторгу хорошо накормить и напоить москвичей, а меня повел домой угощать. На следующий день перед отъездом газетчики решили еще раз встретиться с председателем, задать последние вопросы и попрощаться. Один из москвичей спросил Джанчатова, могут ли индюки принимать команды от чужих людей. «Попробуйте, поздоровайтесь с ними», — посоветовал председатель. Москвич сделал шаг вперед и интеллигентным ровным голосом произнес: «Здравствуйте, ребята!» Он же не знал, что индюки не на слова, а на громкость реагируют. Конечно, они и паслись, не обращая на него никакого внимания. «Знаете что, пояснил им Джанчатов», — они на вас обижаются. Они на вас не хотят внимания обращать, потому что вы вчера съели их собрата. А на меня у них нет обиды. Вот смотрите. И Джанчатов своим басом снова прокричал:

«Здорово ребята!» Индюки ответили дружным гоготом.

Попрощавшись с москвичами, пришли мы в контору, дозвонился он до соседа — директора совхоза, договорился, дал мне машину. Приехал я туда. Директор дал одну кобылу, за второй рекомендовал приехать через месяц. Я на кобыле доехал до Кошехабля, там ее продал татарам и неделю кутил с приятелями в их «чайной» [5].

Многие в нашей компании засмеялись, услышав весьма неожиданный финал истории с получением вознаграждения.

— А за второй лошадью когда поехал? — поинтересовались у Магомата.

— За второй лошадью никогда не ездил: шутить в таких случаях надо один раз — отвечал Магомет.

— Это тогда ты споил своего приятеля, долговязого Еристема. Как говорят, он после той вашей недельной гулянки не мог остановиться, каждый вечер сидел в «чайной», — спросил голос из дальнего конца стола.

— Почему же споил? Просто приобщил к красивой жизни. Он потом к каждому вечеру добывал один рубль и шел в «чайную» гулять.

— Апсанча, три бутильча пива, музика «дахонагьу», на худой конец — вальс. Таков был его непременный заказ официантке.

— Ты и вся компания, так здорово гулявшая с тобой, не должны быть в обиде на Джанчатова, — подвел итог все тот же голос.

— А я не был бы на него в обиде в любом случае. В том, что он меня забыл, виновата спешка. Вся эта кукурузная кампания проходила в спешке, как и все последующие кампании. Посмотрите спокойно вокруг и увидите, как все делается в спешке. Куда все спешат? — финал то у всех один. Что можно толкового сделать в спешке? Даже бабе удовлетворение не доставишь в спешке. Я вот на телеге езжу всю жизнь и потому хорошо вижу эту проклятую спешку. Да и все болезни от нее. Одни торопятся большие должности получить — инфаркт получают, другие — больше богатства иметь — или тюрьму, или бессонницу получают… — все получают в зависимости от скорости. Вот тут, я вижу, немало шоферов сидит — у всех радикулит, падикулит, все болит… А у нас, у ездовых, ничего не болит, потому что не торопимся.

Когда подняли очередные рюмки, Малич вспомнил рассказ Магомета и, обращаясь к публике, спросил: «Знаете, чем закончился у Джанчатова история с корреспондентом?».

— Нет! — закричали многие, и Малич, друживший с Джанчатовым и слышавший от него эту историю, поведал ее нам. Через некоторое время редактор «Комсомольской правды» звонит Джанчатову и спрашивает, как у него в хозяйстве идет обучение индюшек. Джанчатов вначале не понял ничего и стал с возмущением говорить, что это не научно — исследовательский институт, а колхоз. По — том, когда выяснилась причина вопроса, редактор рассказал, что у него сегодня сорвалась планерка. Она превратилась в час сатиры и юмора, потому что разбирали отчет двух корреспондентов о поездке в Адыгею. История с индюками, «понимающими» слова председателя, стала центральной на планерке. Оказалось, что в редакции одна треть не видела живых индюков. Редактор поблагодарил Джанчатова за хороший, остроумный урок.

Рассказ Малича все выслушали внимательно. Никто не засмеялся. Тут я должен сказать несколько слов об адыгском юморе. Он не имеет начала и конца, беспределен. Два адыга без юмора не смогут общаться и получаса. При этом юмор не рассчитан на внешний эффект. Он проникает внутрь, в сознание, в подсознание, придает настроение, освежает, очищает. В продолжение всего нашего застолья было много юмора, много шуток, но смеха было не так много. Последнее не означало, что нам не было весело и легко. Было и порою очень. Героем юмора и шуток всю ночь был Багов, но он не рассчитывал на смех своей аудитории. Ему надо было одно — в определенное время привлечь внимание публики и здоровой шуткой провести профилактику ее сознания. Публика охотно поддавалась ему, чувствуя в нем мастера своего дела. В продолжение всей ночи за нашим столом не раз становилось шумно из‑за разговоров между соседями и в группках. Все смеялись, разговаривали. Но стоило Магомету Багову заговорить, шум прекратился и все внимание обращалось к нему.

В дверях появились трое молодых ребят. Стоявший посередине держал в руках поднос с бокалами. Это младшая компания из родственников и друзей жениха прислала делегацию в нашу «старшую» компанию засвидетельствовать свое уважение и почтение. Стоявший посередине, держа бокал, стал говорить об уважении молодых к старшим. Потом двое других стали по нашему столу расставлять «подношения» — хорошие напитки, которые им подавали из коридора. Тамада, вставший в свой огромный рост, внимательно выслушал «посла» и приказал налить им бокалы. В ответном слове он говорил, что мы, старшие, надеемся на них и что, видя их воспитанность, можно в них не сомневаться.

Часа через полтора явилась с аналогичной миссией делегация «средней» компании. Если молодежная делегация ушла быстро, то эта была у нас долго. Они ведь более зрелые и опытные в красноречии и общении. Из их многочисленной делегации некоторые по приглашению тамады остались в нашей компании. Один из

них, директор школы, рассказывал, как недавно был в Сирии, и как там чтят религию и как не приемлют алкоголь. Там нельзя вспоминать имя Аллаха, держа в руках бокал. А у нас вспоминают Аллаха только тогда, когда держат в руках бокал. Действительно, все говорящие тост, хоть раз обязательно обращались к Аллаху.

За столом постепенно вопрос о шариате и алкоголе стал центральным. Свое мнение по нему сказали многие.

— Если все происходит по велению Аллаха, — рассуждал тамада, то и виноградная лоза растет не без его ведома. А раз так, то и вино нам он дает на радость. Я не вижу причины, по которой всеблагий Бог не мог бы это сделать.

Малич снова решил подключить к разговору, уже долго молчавшего, Багова и спросил, приемлет он Бога или нет.

Третий рассказ Магомета Багова.

К этому времени под влиянием выпитого и оживленных споров Багов несколько изменился: большие глаза блестели чернотой, толстые губы сочно выделялись на красновато — смуглом фоне лица. Мимо такого выразительного лица не прошел бы ни один художник. Он долго молчал, прежде чем начал отвечать Маличу. Мне даже показалось, что он не услышал вопроса. Не резко повернул голову к Маличу, усмехнулся с неким философским видом и задумчиво заговорил.

— Не знаю я, есть он или нет, а говорить о том, чего не знаю, не хочу. В одном Бог точно дает о себе знать — в нашей человеческой смерти. Как, например, в легенде о Мусе. На небесах решили, что он свой срок отжил и послали за ним «псэхэх» [6]. А Муса заупрямился, уперся, повторяя «не предупреждали, не предупреждали…» Вернулся «псэхэх» к Богу ни с чем и доложил, что Муса упирается, не хочет идти в мир иной, ссылаясь на то, что его не предупреждали.

— А что он все еще чернявый и кучерявый, каким мы позволили ему быть ранее? — спросил Бог.

— Нет, уже лысый, а что осталось — все седое, — отвечал «псэхэх».

— Может, такой же белозубый?

— Нет, уже ни одного зуба… — А может, такой же стройный?

— Нет, уже совсем согнулся…

— А какое же ему еще предупреждение нужно? — спросил Бог и велел этого педанта доставить куда надо.

После этого странного случая Бог решил сам проверить дела земные и в облике простого крестьянина явился к одному землянину. Тот как раз обедал.

— Угости, хозяин, — попросил пришелец.

— А ты кто? — спросил хозяин.

— Честно признаюсь, Бог я.

— Тогда не дам тебе ничего. Если хочешь знать причину, присмотрись к тому, что ты натворил у нас здесь, на земле. Одни удач-' ливые, другие — нет; одни — богатые, другие всю жизнь прозябают в нищите; одни имеют всю власть, другие — никакой. Почему столько несправедливости на земле? Ведь мы, люди, в основном хотим, чтобы было все хорошо, а раз у нас не получается, значит так суждено сверху, т. е. Тобой.

Ушел Бог, сменил внешность, решил до конца испытать хозяина и вновь явился к нему как раз тогда, когда тот ужинал.

— Угости, хозяин, — попросил Гость.

— А ты кто?

— Я псэхэх — был ответ.

— Тебя непременно угощу. Ты очень справедливый. Перед тобой все равны: богатые и бедные, умные и глупые… И дело свое делаешь мастерски: кого уведешь тот уж не возвращается.

— Я не думаю, что так уж здорово спорил. Он просто доказал одно, что слова Бога он переводит на свой человеческий язык. На такой язык, на котором ему выгоднее и удобнее думать, что в его бедах кто‑то виноват — он так и думает. Вот что всего — навсего доказал человек.

А Бог сделал для себя выводы и решил: раз люди не понимают того, что он им говорит, а если понимают, то не следуют тому, что он говорит пусть каждый за себя отвечает.

— Но насчет несправедливости, богатства и бедности человек, же был прав — снова прервал Магомета тот же голос.

— Насчет несправедливости, богатства и бедности я вам одну историю расскажу, — продолжил Багов. Это было на самом деле. Был я тогда еще пацаном, когда в Адыгее среди очень богатых называли в нашей стороне двух людей — Богарсукова и Бесленей — Бея. Первый был

из адыгэ — гаев — армянский черкес или черкесский армян, не знаю как правильно. Короче он происходил из армавирских армян и хорошо знал, конечно, адыгский язык. У него было большое богатство. Все было нажито умелой торговлей. В Краснодаре красивое зеленое здание на ул. Красной тоже ему принадлежало. Там были его гостиницы и магазины. Когда началась революция, он успел сбежать в Турцию.

Второй, Бесленей — Бей, был адыгским князем с примесью нагайской крови. У него были огромные стада скота, особенно много лошадей.

Случилось так, что в нашем ауле умер Умар Карданов, кормилец большой семьи. Был он человек не богатый, но концы с концами сводил. Как говорят горе одно не приходит. Вскоре после его кончины, сдохла одна из двух его лошадей, которых он запрягал в телегу, — без которой никак не мог обходиться. Аул наш понял, в каком безвыходном положении оказалась вдова, и решил ей помочь. Избрали двух ходаков и направили к Бесленей — Бею с просьбой дать вдове одну лошадь, чтобы можно было подводой пользоваться. Бесленей — Бей выслушал пришельцев и сказал: «Если по каждому такому поводу я буду отдавать по коню у меня и стада не хватит». Отказал. Аульчане думали, что делать, и посоветовали самой вдове пойти к Богарсукову с этой просьбой. Семья его тогда жила в Майкопе. Прибыла вдова в Майкоп, зашла в их дом. Хозяйка, жена Богарсукова, выслушала ее внимательно и посоветовала остаться у нее дня на два, чтобы дождаться отсутствующего хозяина. За это время она свела свою гостью в их семейный магазин и позволила выбрать всю нужную для детей вдовы одежду.

Встретив и накормив супруга, хозяйка обратилась к мужу со словами:

— У меня есть гостья. Я прошу тебя ее выслушать и отнестись с вниманием к ее просьбе.

— Веди свою гостью, — отвечал Богарсуков. Он внимательно выслушал рассказ вдовы, как ее аульчане обращались к Бесленей-Бею с просьбой о том, что на одной лошади они не смогут свою землю обработать.

— Хорошо, — сказал Богарсуков, — я дам тебе не одну лошадь, а две лошади. Одну из них, ту, что понравиться больше, забери себе, а вторую пусть твои аульчане отведут Бесленей — Бею, чтобы она у него была в запасе на случай, если к нему обратится с такой просьбой какая‑нибудь вдова. Чтобы он не позорился.

Магомет помолчал и потом обратился к задававшему вопросы:

— Скажи мне: при чем в этой истории Бог? Он обоим этим людям помогал, сделал их удачливыми в делах, богатыми. Но как по-разному они относятся и к своему богатству, и к людям. Нет! И богатство, и бедность, и справедливость, и несправедливость — все творят люди. Как в том анекдоте. Помните? Спрашивают мужа, у которого очень ворчала жена:

— В конце концов можешь ты заставить ее замолчать?

— Нет, — отвечает он, — это не в моих силах. В моих силах заставить себя ее не слушать. В этой истории муж решил половину проблемы, тем что не только не отвечал на ворчания жены, но и не слушал их. Если бы и жена сделала свой шаг и перестала ворчать, жизнь пошла бы по мирному пути, Теперь все зависело только от ее воли. Я давно заметил, что о Боге человек начинает вспоминать тогда, когда боится отвечать за себя. Пора жестко спросить с него. И' ему с себя тоже.

— В чем же его главная вина? — спрашивал Магомета все тот же голос.

— Меры не знает человек. Потерял ее. Во всем и везде потерял. Когда видишь, как некоторые алчно обогащаются, так и хочется им крикнуть:

— На этом свете столько не нужно человеку, а на тот свет взять с собой ничего не удается — у гроба нет багажника!

В прошлом месяце я был на похоронах в соседнем Джамбечие. Совсем старенькую хоронили. Ехал и думал, что мы пожилые, вместе с родственниками будем провожать ее в последний путь. Подъехали к знакомому дому и усомнились — туда ли приехали. Вдоль улицы во всю ее длину стояли «Волги».

Возле каждой стояли холеные чиновники при галстуках и непринужденно беседовали. Местами слышались смех и шутки, из кабин машин музыка раздавалась. Как будто на торжественное совещание съехались. Захожу во двор и спрашиваю у родственников, что это такое? Оказывается у покойной старухи старший внук — важный чиновник в Майкопе и все эти чиновники, никогда ничего не знавшие об этой старушке, приехали засвидетельствовать свое почтение. Далее еще хлеще — время идет, уже за полдень, но никто не собирается на кладбище. А число чужих и ненужных на этих похоронах людей все прибывает. Все женщины этого рода за домом у котлов заняты. Оказывается хаш готовят — внук заказал для краснодарских гостей, которые должны приехать. Тут я возмутился и на том языке, на котором кричал на немцев на войне, во всеуслышание послал и внука, и его лизоблюдов, и его начальников далеко и организовал вынос тела. Предали тело земле, как полагается, вернулись в дом. Эфенди еще раз сказал слово, и мы, старики, стали расходиться. А машины продолжали подъезжать. Им то какая разница, они же не на похороны приехали, а на хаш. Спустились потом все эпги холеные грамотеи во главе с внуком к реке и гудели до утра. Некоторые местные дураки шли домой и с восторгом говорили: «Какие похороны внук организовал бабушке. Молодец!». А я спрашиваю, какое еще худшее надругательство над памятью своей бабушки мог придумать сей высокопоставленный мерзавец?

Знает ли какую‑нибудь меру его эгоизм? Тут говорили о водке и религии. Вот такие похороны, на которых из‑за водки забывают для чего собрались и есть самое кощунственное сочетание водки и религии.

Конечно, нельзя пить тем, кто от водки становится дураком. Но я знаю многих, кто от водки становится умнее и добрее, и такие лишнего не пьют. Меру знают.

Недавно приехал младший внук. Уже двадцать лет ему. Спрашиваю:

— Малыш, пьешь водку?

— Нет, дедушка, — отвечает.

Посадил его за стол, бутылку поставил и стал объяснять, что он начинает жить в обществе, где бутылка играет большую роль, что его судьба во многом зависит от того, как построит с ней отношение. Я знал многих, кто стал ее жертвой. Я имею в виду не просто алкоголиков. Гораздо больше от нее пострадало нормальных людей, не в том месте и не в то время распускавших свои языки под влиянием водки. Бояться ее не надо, надо ее знать, чтобы дружбу строить на равных.

Внук очень удивился и сказал, что родители ему все время совсем другое о водке говорили, только плохое. Я утешил его тем, что сейчас трудно найти родителей, правильно воспитывающих детей.

— Слушаю тебя, Магомет, и думаю — а сам ты меру знаешь? Всю ночь рюмку за рюмкой опрокидываешь? — спросил его Малич.

— У каждого своя мера, — отвечал Магомет.

— Я думаю, что Бога надо просить постоянно об одном — чтобы он не выводил нас за меру, потому что за ее пределами творятся не божьи дела, — там черти хозяйничают. Голова человеку в основном

дана для того, чтобы определить свою меру. То, что я сегодня пил, — это моя мера и она уже подошла к границе, — и Магомет пустой рюмкой стукнул о стол. Его рассуждения о мере всех настроило на завершение застолья.

— Кто не сказал тоста, кто хочет сказать? — обратился тамада к публике.

— Все сказали. Некоторые и не один раз — послышалось голоса.

Действительно, все говорили тосты, но обратив все свое внимание на Багова, заинтересовавшего меня коллоритностью своей натуры, я эти тосты не запомнил.

— Тогда, — заявил тамада, — пора и самим отдохнуть и хозяевам дать передышку. У них днем будет много хлопот.

***

Тамада и Багов, попрощавшись со всеми, удалились. Публика стала группами расходиться. И мы с Маличем вышли во двор. Никакой тяжести не чувствовалось, несмотря на длительное застолье. Все выпитое, как говорится, пошло впрок. Многочисленные беседы определили умеренную скорость пития. «Действительно дело в мере», — подумал я.

Уже рассвело. Во двор вышла вся молодая компания, состоявшая из друзей и сверстников жениха. Уже слышались звуки гармони и трещотки, уже хатьяко командовал кругом, уже вывели невесту, покрытую белым платком, — ночной пир сменялся на свадебные танцы. Свадьба меняла форму, но продолжалась.

Жениха нет и не будет на свадьбе — он ушел к одному из друзей. Отныне родители этого друга будут считать его своим сыном. К жене он вернется после окончания свадьбы.

Какая‑то странность все же есть во всем свадебном обряде адыгов. Жених «скрылся» на все время свадьбы, невеста накрыта с головой шелком, стоит в углу. А если открывают ее лицо, она боится людям в глаза смотреть, опускает свои глаза. Как будто они, жених и невеста, что‑то натворили. Рядом с радостью некий испуг. Может он оттого, что. не послушались ее родителей. Да, они не давали согласия. У нас, у адыгов, вообще родители невесты не должны давать согласие на ее брак. Почему? Конечно, эта тайна уходит в глубь веков истории и судьбы адыгского этноса. Но есть лингвистический ключик, открывающий пока первую из семи печатей, под которыми эта тайна сокрыта. В адыгском языке слово «жених» имеет другой смысл. Соответствующее ему слово в адыгском языке происходит не от слова жениться, а от слова «искать». Кого? Нет, не невесту, не жену, а «душу — жизнь».

Русскому слову «жених», соответствует слово «псэльыхъу» состоящее из двух корней, «искать» и «душа» (жизнь), т. е. искатель «души, охотником за душой — жизнью»). Таким образом, родители невесты, давая согласие жениху, отдают и душу, и жизнь дочери. Очень часто девушки выходили замуж за мужчин из других аулов или племен. В последнем случае они оказывались от родительского дома на расстоянии трудно преодолимом по тем средствам передвижения. Но и в том случае, когда девушка выходила замуж за односельчанина обычай до крайности ограничивал ее контакты с родительским домом. Так, в течение первого года замужества эти контакты были запрещены, а в дальнейшем частое посещение родителей (исключая особые, критические ситуации) считалось признаком плохого воспитания. Суровый образ жизни определил суровые законы и обычаи адыгов. Моя бабушка Калия родом из аула Схащефижь (ныне а. Урупский), что под г. Армавиром вышла замуж за дедушку из аула Кунчукохабль, что в километрах семидесяти от Краснодара. Фактор расстояния и обычаи в результате определили лишь несколько ее контактов с родственниками за всю жизнь.

В таких условиях родители дав согласие на брак дочери, фактически теряли ее. Нормальные родители на это не решаются, они бояться говорить «да» и отворачиваются. Если они будут категорически против, конечно они пустят в ход все свои возможности. Но чаще бывает ситуация, при которой и жених подходит и невесте пора выходить замуж, но… согласитесь, что всегда это риск. И родители от страха жмурят глаза, чтобы не видеть этого полного драматизма момента, при котором забирают «душу» дочери и ее «жизнь», и кричат «Нет!»… Далее тень этой драмы ложится на саму свадьбу. Жених на все время свадьбы не только уходит из дому, но и избегает всех старших родственников. Невеста всех боится, глаз не поднимает. Слишком большое искушение судьбы они, молодожены позволили себе и поэтому все участники свадьбы помогают смягчить ситуацию, обернуть ее праздником. Я думал обо всем этом идя рядом с Маличем, отдыхать после свадебного пира.

«Да будет вся наша вселенская охота за душами взаимно удачна!».

— Говорю я тост — вдогонку ему.

КАК МЫ ЗАБЛУДИЛИСЬ философская сказка

Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое‑нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще с детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое‑нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть.

Ф. ДОСТОЕВСКИЙ. «Братья Карамазовы»

Мы торопились под Новый год на Лаго — Наки. Шедший впереди меня Барба говорил не умолкая:

— Ты меня хоть слышишь? Я ведь ничего не вижу. И ничего подобного не видел. Хоть держись за руки. Куда ты меня привел? И вот это страна детства?

Барба много говорил не только потому, что он веселый человек, не только потому, что мы начинали приятное путешествие на Лаго — Наки. («Барба» придумал ему я, у него было другое вполне приличное имя. Но мое понравилось всему кругу друзей и вскоре закрепилось за ним.) Барба был разговорчив и подругой, сугубо конкретной причине. В самом начале подъема мы вошли в густой туман, плотно окутавший нас и все, что было вокруг. И Барба своим голосом давал мне возможность не потеряться.

Привел сюда Барбу я. Он давно хотел здесь побывать. От многих слышал восторженные рассказы. Но более всех, мне казалось, на него повлияли мои.

В далеком детстве сюда, на плато, на обильные луга, пригоняли скот наши аульчане, и мои дяди нередко брали меня с собой. Я старательно перемешивал в своих воспоминаниях правду и вымысел, быль и фантазию и нередко замечал в глазах друга блеск соблазна.

Сегодня, когда мы подъезжали сюда на машине, меня охватило непонятное волнение. Казалось, я шел на встречу с близким, с кем расстался давным давно. «Волнуешься, старик!» — отметил Барба мое состояние.

Меня удивляло, что я ничего здесь не узнаю. На этом склоне я бывал много раз. Неужели туман так неузнаваемо все меняет?» Однако это место кажется мне знакомо. Я остановился. Нет. Не помню. Если там слева густой кустарник, то… Я пошел влево, но наткнулся на лощину. Надо оглядеться. Я стоял до того, как вспомнил Барбу, и сразу позвал его. Ответа не было. Я пробежал вперед и покричал еще, и еще раз его имя. Никакого ответа.

Не помню, сколько я исходил, прежде чем вышел на эту поляну. Здесь было меньше тумана. Прямо на глазах он расходился, и сквозь него открывался необычайный пейзаж. Я остановился, чтобы отдышаться. Картина производила впечатление особой, неземной красоты. Картину эту сотворил расходящийся, разорванный на клочья туман.

Я любовался, пока что‑то тяжелое не ухнуло внизу. Я посмотрел в ту сторону и обомлел. На поляне в клочьях тумана показался Великан.

Вслед за испугом у меня появилась надежда остаться незамеченным. Нас разделяла полоса тумана. Мне достаточно было присесть, чтобы спрятаться за нее. Однако Великан, хоть и был сосредоточен, шел прямо на меня. Казалось, он углублен в свои мысли, и знает свою цель, и свободно идет к ней. Когда он пересек полосу тумана, у меня не осталось никакой надежды. И когда он подошел ко мне и, ничуть не удивившись стал что‑то говорить, меня охватил ужас. Он стал делать странные движения. Я заметил, что и я делал такие же странные движения. Потом стало ясно: он повторяет меня. Но он не передразнивал меня, а был как‑то связан со мной — так, что мои движения передавались ему. — Перестань суетиться, ты мне мешаешь — сказал Великан.

— А что я тебе делаю? — вырвалось у меня детское оправдание. Великан усмехнулся.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Юрра, — протяжно отметил он ударение на последнем слоге.

Я вспомнил, что где‑то в Прибалтике так называют море.

— А куда ты идешь?

— На встречу. С тобой. С собой. Он помолчал и как бы про себя грустно сказал:

— Да… Ты меня не помнишь… Ты себя не помнишь. Мне показалось, что передо мной стоит и заговаривается сумасшедший.

— Знаешь что, иди своей дорогой, я пойду своей — предложил я. — Так было до сих пор. Но вряд ли ты от этого выиграл, — ответил он.

Я понял, что он меня так просто не отпустит.

— Тогда пойдем вместе.

— Если б это было возможно, — помечтал он и добавил: — Мы ведь уже были вместе.

При этих словах лицо Великана показалось мне очень знакомым.

Конечно, я его знаю! Это лицо… Настолько знакомо — и не могу вспомнить…

— Мы расстались в детстве, — он помогал мне вспомнить что‑то очень знакомое. Смотрел на меня спокойно — с высоты своего огромного роста.

— Детство… Одним из увлечений были кони.

— А ты на конях много катался? — спросил я. Он кивнул, дав знать, что одобряет мою попытку. У моего дяди было две лошади. Одна считалась моей. — А твоя лошадь была та, что худая, резвая. Лицо Великана еще более просветлело:

— Ты тайком подкармливал ее хлебом и яблоками, чтобы у нее было больше сил. Потом тебя отвезли к тетке. Ты долго не мог привыкнуть. Прятался и плакал по маме, друзьям, лошадям…

Дальше можно было не продолжать. Меня осенила догадка. Однако я понял по его глазам, что было излишней откровенностью признаться, что в нем я узнал себя. Я вспомнил свои детские фотографии и сказал:

— Ты почти не изменился.

— Аты изменился сильно. Ты почти другой, — не жалел он меня.

— Да, но столько лет прошло. — Пытаясь оправдаться, вспомнил я греков: старому коню и бежать осталось меньше.

— Дело не только в этом. Он помолчал и, понизив голос, как будто сообщая секрет, сказал: — Ты заблудился.

— Это не беда. Туман… Я говорил товарищу, чтобы не отрывался.

Но великан меня не слушал. — Я сейчас найду дорогу. Эти ме-. ста мне знакомы…

— Сомневаюсь, — мрачно отрезал Великан. — Своей дороги ты уже не найдешь.

— А это почему?

— Ты ходишь не в том пространстве.

— А в каком пространстве мне ходить? Я живу на Земле. Я не марсианин. И не космонавт. Я простой человек.

— Это пространство и искалечило твой ум.

— Это как же?

— Ты забыл, что существует простор, в котором нет никакого центра. Простор… — Он мечтательно посмотрел вдаль и, вздохнув, продолжал: — Когда нет центра, тогда хорошо: свобода… добро… красота.

Мне показалось, что он заговаривается. Чтоб вернуть его внимание, я спросил:

— Что за центр? Вот у меня он есть?

— У вас центр один. — Со мной он объединял всех взрослых. — Это вы сами, по своим представлениям о себе. Каждый из вас старается творить его.

— Так, по — твоему, мне забыть себя?

Он не обратил внимания на мои слова:

— Ваш образ создает пространство вокруг себя. В своих взаимоотношениях с людьми, с вещами, с идеями. Этот центр творит вокруг себя одиночество. И все потому, что знает только один путь удовлетворения себя — через желание и владение. А им сопутствует тревога.

Он усмехнулся и, покачав головой, закончил как‑то коряво:

— Как смешна эта деятельность самозащиты!

Пока я старался осмыслить его слова, он повернул разговор в другую сторону.

— И со временем у тебя нелады, — заявил он. — Да, времени у нас всегда не хватает, — старался я оправдаться.

— Вы рассчитываете на время, чтобы водворить порядок. А время только порождает беспорядок… Нельзя стремиться и к удовольствию, и к миру одновременно.

— Всему свое время. Все должно совершаться в свое время, — умничал я в свою очередь.

— Дело не в этом, — упрямо поправил он меня. — Откуда происходит ваше представление о длительности? Вы испытывали какое-то наслаждение, вам хочется, чтобы оно продолжалось, а ваш ум, питая это воспоминание, дает ему новую жизнь, то есть возможность длиться. У нас, когда мы были вместе, этого не было.

Я решил его поймать на большом противоречии: он против удовольствия, против наслаждения. А разве дети не к ним тянутся постоянно?

— Когда мы были вместе, мы не были аскетами. Все мое детство — беготня за удовольствиями.

— Э — э нет, — прервал он меня. Было видно, что я задел его за живое. — Та наша чистая бескорыстная радость — это одно. Тогда было неведомое. То была радость естественная, непосредственная, здоровая. А теперь у тебя, благодаря твоей памяти, радость превратилась в потребность наслаждения. И возишься ты с ней, как собака с костью. Ах, если бы ты смог очистить свой ум от всего прошлого, если бы ты мог вычистить весь этот сор!

— Что бы это мне дало? — спросил я.

— Ты бы снова увидел красоту. Нету, которая возбуждает. Красота, о которой я говорю, не содержит никакого стимула.

Мне всегда казались рассуждения о красоте туманными, и я решил вопросом вернуть его на путь логики:

— Что за сор ты мне советуешь выкинуть?

— Все, что заимствовано тобой. Все, что не произошло с тобой. Заимствованное знание — обман. Человек обладающий заимствованными знаниями, теряет связь со своим сердцем. Истинно только то, что происходит с нами. Когда мы были вместе, истина была в нас без доказательств. Она цвела, — закончил он очередным упреком.

— Можно подумать, что мы тогда много знали! — воскликнул я. — Только и знали слушать все, что нам говорили взрослые, — и правду, и сказки.

— Тогда у нас была вера.

— А сейчас у нас — убежденность! — гордо заявил я.

— Сейчас у вас убежденность и сомнение, — поправил он. — Но это почти одно и то же.

Он снова говорил о всех взрослых.

— Что же общего ты находишь между убежденностью и сомнением? — поинтересовался я.

— Убежденный ум — это как бы поставленный вверх ногами ум сомневающийся. Вы говорите все время о развитии. Так вот, развитие убежденного ума приводит к сомнению, а развитие сомневающегося ума — к убежденности.

— Правильно, — прервал я его, — так и происходит познание и постигается истина.

— Нет, — возразил он, — истина случается. Она не постигается какими‑то приемами.

— Особенно, когда веришь, — съязвил я. Не обращая внимания на мой тон, он ответил:

— Жаль, что ты променял веру на убежденность и сомнение. Вера — доверие, глубокое доверие, рождающее любовь. Мы это хорошо знали, когда были вместе. А потому знали красоту.

Я решил действовать его приемом и говорить о слабостях детей.

— Конечно, — сказал я, — у детей одно представление об истине. Но нельзя же взрослым навязывать его. У детей нет логики, точнее

— своя логика. А взрослые доказывают истину, мыслят. «Маленький треугольник подобен большому, маленькая лошадь подобна большой лошади; но маленький ум не подобен большому уму», — напомнил я ему любимое изречение нашего дедушки.

— Конечно, не подобен, — подхватил он, — только эту разницу вы, взрослые, понимаете в свою пользу. И продолжал: — Ваши мысли — словно облака. Облака движутся: приходят и уходят. Они бывают такими плотными, что за ними не увидишь неба. И эти облатка, свои плывущие мысли, вы принимаете за истину. Но почему вы не замечаете беспредельной голубизны неба, что мельком показывается за облаками? Как вы не поймете, что мысли приходят и уходят, как посетители. Вы приближаете хорошую мысль к себе и отталкиваете плохую. Постепенно вы теряете дистанцию, отождествляете себя с хорошей мыслью. Ведь это бездомные бродяги. Во всех сказках выигрывает Иванушка — дурачок. Почему? Да потому, что он не хватается за мысли и не гонится за ними. Когда мы были вместе, мы все это хорошо понимали.

Что можно было ответить ему на это? Я, правда, не знал. Я вспомнил, как Сократ в «Облаках» Аристофана хвалил облака: «Это дети небес, облака, а для нас, для мыслителей — боги. Величайшие, разум дающие нам, мысли острые, силу суждения, красноречия жар, убеждения дар, говорливость и в речи сноровку». Но не стал я Великану напоминать эти строки. Мало ли было нападок на человеческий рассудок? На всякий случай спросил:

— А что плохого в мыслях?

На это он с некоторым негодованием ответил:

— А то плохо, что вы можете ударить кого попало по голове мыслью, как предметом, можете убить человека мыслью, как кин — жалом, можете отдать свою мысль, как заразу. Знаю я, чем вы, взрослые, занимаетесь! Они, мысли, мучают и своего носителя, когда они, как сцепившиеся змеи, проходят в его сознании. Как вы не понимаете, что эти приходящие и уходящие мысли, как плывущие облака на небе, невысоки. Они проявление Малого ума. А Большой ум за ними, в той глубине, что дальше, за облаками.

— Зачем же они, эти малые плывущие мысли, нам даны, если у нас еще есть и большой ум?

— Не знаю, — ответил он. — Может быть, для фона, может быть, для сравнения, чтобы видеть отличие Большого ума от Малого. Но я знаю, что когда люди обладают Большим умом, у них нет двойственности. У них нет никакой идеи приобретения. Большой ум — то, что вы имеете, а не то, что нужно искать. Ничего не надо искать, кроме самих себя. Ваш центр с Малым умом постоянно затемняет истину. Ох, как они усердствуют вдвоем!

Была минута молчания. Потом он задумчиво сказал:

— Вы не там ищете выход. Он внутри, а не вовне. Выход внутри вас. Там же и ваше убежище. Есть одна философская задача, придуманная еще греческими мудрецами догонит ли атлет Ахилл черепаху? Я слышал, что у вас эту задачу поняли как пространственную и до сих пор подбирают к ней формулы. Вот чудаки… Но один, кажется, уже догадался, что Ахилл — это ум, а черепаха — сердце.

Я окончательно свыкся со своим Великаном. Исчез страх. Как ни странно, этому способствовали его упреки. Я привык по роду своей профессии к дискуссиям — нравственным и логическим, а шрамы, полученные в многочисленных предыдущих турнирах, делали удары Великана менее чувствительными. Мне даже стали надоедать его абстрактные рассуждения, и я решил покончить с ними. Лучший способ — вернуть его на землю. Я сказал:

— Эти все твои сравнения с облаками и небом, конечно, наглядны. Но какова их практическая ценность? Вот наша логика, которую ты ругаешь, учит мыслить. А твои рассуждения о Большом и' Малом уме только декларация.

Он ничуть не смутился. Был по — прежнему спокоен и величав. Но это было не грозное величие, а какое‑то миловидное, не взрослое.

— Ну что же, давай попробуем, — принял он вызов и посоветовал: — Постарайся наблюдать свои мысли. Не торопи их, но и не задерживай. Просто наблюдай. Можешь и считать. Они станут главными, медленными и прозрачными. И за ними ты увидишь бескрайнюю голубизну…

… Вначале я вспомнил, как мы шли с Барбой и заблудились. Но эта мысль показалась мне крайне неинтересной, и она быстро ушла. Потом вспомнилось, как мы готовились с ним к этому приходу. Это тоже показалось очень обыденно. Город… Работа…

Весьма быстро, совершив круг, мысли вернулись к нашему с Великаном диалогу. Мне нечего наблюдать, не было облаков. Облака… Я посмотрел вверх и обомлел. Оказывается, туман развеялся и наверху сияло лучезарное небо. Я успел заметить, что такой же цвет глаз у Великана.

Неожиданно нас окутало облако огненного цвета. На миг мне показалось, что это пожар, внезапно вспыхнувший вокруг. Но в следующее мгновение я уже знал, что этот пурпурно — яркий, чистый свет разгорался во мне самом.

Меня охватило чувство восторга и радости. Тотчас последовало невероятное просветление. Не было Великана. Он (злился со мной. И мне открылся высокий порядок вещей. Все, что раньше было неясно и непонятно, прояснилось до предела. Вместе с сознанием жизни и порядка всей Вселенной пришло чувство морального возвышения. Я понял, что достиг именно того, к чему стремился всю жизнь.

— За — блу — дил — ся! — вдруг эхом пронеслось в горах. Мне показалось, что источник этого эха катастрофически быстро несся ко мне и, достигнув нашей поляны, взмыл вверх и оттуда направился ко мне. Я напрягся и в следующий миг услышал обыкновенный человеческий голос сверху:

— Заблудился — и вот так ты обращаешься с детством! — Там, выше меня, на склоне, стоял Барба.

И все вернулось на круги своя.

Я заметил Великана на краю пропасти, в которой еще дымился туман. В следующий миг он шагнул в нее и исчез. Мне показалось, что он перед этим оглянулся, и лицо его было сердито.

— Я вижу, ты сильно растерялся, — говорил мне Барба, направляясь ко мне.

— Я шел в правильном направлении, — продолжал он, — а ты чуть отклонился. Поэтому разминулись. Но вот и встретились. А что проблуждал — с кем это не бывает.

— С одним китайским философом было еще хуже, чем с тобой, — снова стал балагурить мой Барба, вдохновленный нашей встречей и солнечным ярким небом. — Он заблудился хуже, чем ты. Приснилось ему однажды, будто он бабочкой порхал в цветущем саду. Ему очень понравился этот сон, и он стал усилием желания вызывать его часто, потом еще чаще… и научился в конце концов, засыпая, сразу во сне порхать бабочкой в саду. В результате он запутался и не мог понять, кто он на самом деле: китайский философ, которому снится, что он бабочкой порхает в саду, или бабочка, порхающая в саду, которой кажется, что она китайский философ.

— При чем тут бабочка и китайский философ, — огрызнулся я, все еще находясь под влиянием сурового обаяния моего Великана.

— А при том, что ты, по — моему, тоже не прочь порхать. Я понимаю, тебя горы вдохновляют к полету. Но именно в горах надо твердо стоять на земле, не забывать, что высоко стоят только горы, а человек лишь стоит на горах.

Эти нравоучения меня сразу вернули к действительности, но совершенно опустошенным и озлобленным. Мне неудержимо хотелось отыграться на Барбе.

— Тебе, любителю философии, не мешает знать, помимо всего, что ты знаешь о китайских философах, еще одну восточную мудрость.

— Какую? — с изумлением и страхом почувствовал Барба напор злости во мне.

— Ату, согласно которой лучше сумным человеком яму копать, чем с дураком плов кушать. И лучше с Великаном в тумане порхать, чем с тобой стоять на горе.

Так подумал я…

* * *

В детстве мы слышали много хороших сказок. Потом сказки сопровождают нас всю жизнь. Каждый хороший сон — сказка.

Описанное здесь мне приснилось, дорогой читатель. Общаясь наяву с другом, я рассказал ему этот сон. На это Барба сказал, что у каждого человека есть свой Великан, и что каждый, хоть раз, с ним встречался. Но люди стыдятся этих встреч и не любят о них говорить. А я считаю, что стыдиться тут нечего, и что, наконец, настала пора разобраться с нашими Великанами. Ведь они наши.

Мне кажется, сейчас, как никогда, они ждут встреч с нами.

Если не дождутся, могут уйти навсегда.

ФИЛОСОФСКАЯ СКАЗКА. ТОЧНЕЕ — ОКОНЧАНИЕ СКАЗКИ

Все персонажи в этой древней китайской сказке нам знакомы, кроме Куя. Его я и представляю вначале.

Куй — одноногое мифическое существо тёмно — голубого цвета, похожее на безрого быка. Его рёв звучал как гром.

А теперь сказка.

Куй восхищался Сороконожкой; Сороконожка восхищалась Змеей; Змея восхищалась Ветром; Ветер восхищался Глазом, а Глаз восхищался Сердцем.

Куй, обращаясь к Сороконожке, сказал: «Я подпрыгиваю на одной ноге и так передвигаюсь. В мире нет ничего более простого, чем я. А тебе приходится сейчас использовать десять тысяч ног, разве это не обременительно?».

«Нет, это не так, — ответила Сороконожка. Я двигаюсь при помощи моего естественного устройства и не знаю, почему это так».

Сороконожка, обращаясь к Змее, сказала: «Я передвигаюсь при помощи множества ног, однако не достигаю твоей скорости, хотя у тебя нет ног. Почему?».

«Мною двигает естественное устройство, — ответила Змея, — разве можно это изменить?».

Змея, обращаясь к Ветру, сказала: «Я передвигаюсь, двигая хребтом и рёбрами, так как обладаю телесной формой. Ты же с воем поднимаешься в Северном океане и с воем переносишься на Южный океан, хотя лишён тела. Как же это происходит?».

Ветер сказал: «Да, это так. Я поднимаюсь с воем в Северном океане и переношусь на Южный океан, однако если кто‑либо тронет меня пальцем, то победит меня; если станет топтать ногами, то тоже меня одолеет. Хотя это и так, но ведь только я один могу ломать большие деревья и разрушать большие дома. Поэтому я использую множество маленьких непобед и превращаю их в большую победу» -

В семнадцатой главе, называемой «Осенний разлив», мудрой древнекитайской книги «Чжуан — Цзы», откуда взят этот миф, на этом прерывается беседа. Далее, в повествование включаются другие сюжеты.

Вне беседы остались Глаз и Сердце. С позиции философии

Дао, представленной в этой книге, понять незавершенность беседы можно. Читателю предлагается самому домыслить беседу Глаза и Сердца, которые по форме еще проще, а по содержанию ещё глубже должны идти к истине. Ведь по философии этой книги, Дао, которое может быть выражено словами, не есть постоянное Дао. Имя которое может быть названо, не есть постоянное имя.

Но мы дети другой культуры, и нам всегда хочется истину обозначить словами. Поэтому и я не могу удержаться от соблазна представить продолжение беседы.

Глаз и Сердце наиболее интересные герои этой сказки. Продолжение сказки могло быть таким.

Ветер, обращаясь к Глазу, сказал: «Я бываю везде, на всех морях и континентах. Поэтому мне всё известно. Ни один дом, как бы он ни закрывался, не может от меня скрыть свои тайны — я проникаю в любую щель. Я знаю каждую щель потому, что могу обнять ее со всех сторон. Однако ты хотя не всё видишь, и не везде бываешь, знаешь больше меня. Почему?».

«Я связан естественным образом с Мозгом, — ответил Глаз, — передаю ему все образы, и он раскрывает их смысл. Таково наше естественное устройство».

Глаз, обращаясь к сердцу, сказал: «Мы с мозгом должны много трудиться, чтобы дойти до какой‑нибудь Истины и не впасть в ошибку. И нет у нас покоя, но много сомнений. А ты можешь постичь Истину мгновенно и без сомнений. Почему?».

«Ваши мысли, — ответило Сердце, — подобны плывущим по небу облакам. Они приходят и уходят. Поэтому все чем‑то похожи на Ветер. У вас нет покоя, потому что вы живете только с этими облаками

— мыслями. Я же смотрю не на облака, а на бескрайнюю голубизну неба, что за облаками, и сливаюсь с ним. Моё спокойствие от того, что в этом слиянии я полностью нахожу себя».

Нотабене: Глаз, Мозг и Сердце находятся в разных местах человеческого тела. Что они хотят этим подчеркнуть — свою самостоятельность или Гармонию? А может и то и другое. Ибо Гармония предполагает согласованность различных частей.

Загрузка...