Триада 5.1 Элья

Не смерть ведет в Белый город, но жизнь.

Вирья, пленник одного тегина и двух каганов.

Смотрите люди, предо мной

Тела, истлевшие в могилах…

Где шад, а где боец простой,

Я различить уже не в силах…[3]

Песенка дворцового шута.

Мечется внутренний крик, дробится эхом. И звуки падают камнями, слой за слоем надстраивая стены в черноте.

Знакомые стены. Желтые. Не песчаник, но желтые. И арка на месте. И золотарница. И спина в синей, промокшей от пота фракке. И нож в руке. Элья точно знает, что нужно делать.

И делает.

Теперь она не хочет этого, пытается задержать движение, цепляется за вязкий воздух, но усилия тщетны. Сейчас… вот-вот уже…

Нет!


— … не хрен сувать, куда не просят, — шепот. Злой и громкий. Близко. За стенкой. Стенка? Не желто-каменная — деревянная, висит перед глазами, но прикоснуться к ней не выходит — тело-колода неподвижное, чужое.

— Да ты послухай. Я же, ясень-хрясень, дело говорю!

Воздух спертый, дышать не получается вовсе. И сердце стои́т. Если так, то она мертва. А если мертва, то почему слышит? Почему чувствует запах стружки? Почему вообще способна осознать смерть?

— Гроб — оно для отвода глаз! Ежели тама трупяк был бы, он бы вже завонялся, ясень-хрясень. А раз не завонялся, то трупяка сталбыть и нету. А раз нету трупяка, значится, есть совсем другое, ясень-хрясень.

Нету! Нету трупа! Элья жива!

Помогите!

Еще один внутренний крик и снова эхо.

— И это другое — золото, ясень-хрясень.

Откройте! Выпустите!

Не слышат. Потому что она, Элья, не размыкает рта. Потому что она, Элья, мертва.

— Ежели, ясень-хрясень, осторожно кожи подрезать да досочки оттопырить — можно чуток достать. Да такой случа́й разок только и бывает! Ежели с умением — никто и носа…

— Дурак ты, Техтя, — заметил первый. И ударил. Элья не видела удара, но знала — был. А подтверждением — хрип да скрежет. Снова темнота.

Старая. Плотная.


— Мерзавец, — говорит Каваард, перебрасывая из ладони в ладонь разноцветные камушки. — Просто еще один мерзавец. Увы, таких много и даже слишком. Знаешь почему?

Подброшенные камушки зависают в воздухе, складываются радугой. Красиво. Но Элья хочет не этой красоты, а выбраться отсюда. Однако вместо бегства садится на жесткую траву и говорит:

— Ты мертв.

— Мертв, — соглашается Каваард. — Ты же меня убила.

Он не двигается, но теперь Элья видит не лицо — спину. Потухшие крылья, пятно на фракке, рукоять ножа торчит точно из спинного узла.

— Прости. Я не… Нет, я хотела! Тогда это казалось правильным.

— А сейчас?


…сейчас вам меньше всего следует беспокоиться о подобных мелочах. Конечно, живая склана была бы весьма кстати, но…

Это второе тело тоже неподъемное. И горячее, словно вместо крови по жилам расплавленный металл течет, сам себя согревая.

Но это тело хотя бы дышит. И сердце в нем есть; медленное, уставшее, но стучит.

— Она моргнула.

Знакомый голос. Невозможно. Показалось.

— Показалось, — подтвердил хан-кам, приподнимая веки. Заглянул в зрачки, отшатнулся, выпадая из поля зрения. Исчез.

Сволочь! Убийца! Предатель!


— Предателей нужно убивать, — произнес Каваард голосом Ырхыза.

Теперь камушки лежали на листе желтого пергамента. Рваные края, ломаные линии. Карта? Это ведь та карта, которую старый Вайхе показывал. Откуда она здесь? Или «здесь» есть все?

— Это другая. Просто похожа. — Каваард почесал плечо, и рукоять ножа качнулась, плотнее врастая в спину.

— Почему они хотели твоей смерти?

— Думали, она что-то решит. И продолжают думать. Вот только смерть ничего не решает. Ибо смерть ведет лишь к смерти и ни к чему более. Теперь ты понимаешь?

— А я? Почему именно я?

— А почему бы нет? — Каваард, зачерпнув горсть песка, высыпал на карту. Уже не песок — пепел перегоревших крыльев, перетертых тел засыпа́л линии границ, ленты рек и пятна городов. — Почему не ты?


— …Ты запомни, многоуважаемый Усень, — сиплый старческий голос проникает сквозь дерево. — Всегда найдется тот, кто более терпелив, или умен, или силен, или ловок. Или, наоборот, менее. Менее брезглив и одурманен честью.

Звуки отчетливее. Крики, гомон и конское ржание. Запахи проявляются патокой с редкими нотами тлена. Последний приносит страх и крик, который опять никому-то не слышен.

— И в конечном счете все зависит от того, где ты чуть более, а где — чуть менее.

— Вы мудры, Хэбу-шад, — отозвались с другой стороны.

— Я терпелив. И немножечко удачлив.

Люди замолкают, предоставляя говорить колесам и камням. Стук, звон, скрежет протяжный — на гранитной шкуре дороги будет новый шрам. Колдобина и подъем. Острый бок в попытке пробить обод … Громко. Заглушает.

Я жива! Слышите? Жива! Выпустите…


— Такие вещи выпускать нельзя. Ладно — склана, она в кулаке, но мальчишка-кхарнец! Пусть он не в себе, но вдруг окажется достаточно сметлив, чтобы заметить некоторое… хм, несоответствие?

Вкрадчивый шепоток хан-кама пробирается под веки вместе с горячим пламенем.

Жар к жару. Вдох к вдоху. Жизнь к жизни. Хорошо.

— На молоко дуешь. Мальчишка сидит в зверинце и одинаково болтает, что с людьми, что со зверьми. Велика опасность, выше аж некуда.

Другой голос. Знакомый и почти правильный, но другой. Возможно? Или это тянется агония, и бред становится привычным…

Элья и привыкла. Лежала, слушая, как переваливается в груди сердце. Дышала, пользуясь тем, что «здесь» — где бы оно ни находилось — позволено дышать. Слушала.

— Не трогай мальчишку, слышишь, Кырым?

Ей поднимают веки, но разглядеть, что по другую сторону их, не получается. Мутное. Плывет, пятнышками рассыпается. А Кырым-шад не спешит с ответом.

Сука он. Недобиток. Ничего, Всевидящий попустит — исправится недоразумение.

— Не много ли ты на себя берешь?

— Не много. В самый раз для кагана.

Элья ему почти поверила.


— Я умер, потому что верил, — Каваард терпелив, он дождался ее возвращения. Вот только карту почти замело пеплом. И косым парусом торчало из него крыло икке. Дрогнули жилы, сплетаясь в знакомый узор, сузилась и заострилась лопасть. Это Эльино крыло! Она протянула руку, но прикоснуться не сумела.

— Оно того стоило?

— Умирать — нет, жить — да. Только так и стоило.

— Я мертва?

— Еще нет.

— Я жива?

— Еще нет.

Каваард ждет. Позволяет ей обойти дворик вдоль стены, коснуться золотарницы — жесткие листья царапают ладонь. Он даже разрешает нырнуть под мостик. Знает, что арка, вывернувшись наизнанку, вновь толкнет во двор. И только тогда говорит:

— Если хочешь что-то увидеть, то садись и смотри.

Перечить Элья не смеет. А пепел на карте приходит в движение.


Дорога. Красный камень. Копыта. Много. Сапоги. Сапог мало, один рваный, но след от него самый четкий, пылающий. Постепенно тухнет, впитывается.

А если присмотреться, то… Камень сам хватает и за колеса, и за копыта, и за ноги. Липнет, тянется жадными ртами и пьет непонятное, проталкивая в глотку-жилу. А та ползет под плитами, повторяя каждый изгиб дороги. На некоторых перекрестках еще и ветвится.


— Что это было?

— Дорога, — Каваард улыбался, но левая сторона его лица вспухла черными горошинами язв.

— Какая дорога?!

— Красная. Ты же сама видела.

Видела. Только это видение — ненастоящее, как все вокруг. Она, Элья, бредит на пороге смерти. Перегорела, отдавая тегину больше, чем могла.

Она посмотрела на руки. Кожа между пальцами растрескалась, обнажая серое волокно мышц.

— Жалеешь? — тотчас поинтересовался Каваард.

— Нет.

И это было правдой. Но Каваард снова молчит, предоставляя говорить ей.

И Элья произносит:

— Он… был бы ужасным правителем. Возможно, так лучше.

— Кому?

— Тем, кто решил. Точнее, они думают, что лучше, но… Это не решение.


— …Решения бывают разными, — и снова скрежещущий голос бьет по ушам. — Жадный дурак решил поживиться золотом, внимательный кучер пресек это. Рад, уважаемый Паджи, что наши методы сходные.

Снова повозка на камнях скачет, качается и баюкает ящик-колыбель. Только теперь звук другой, словно не по гранитным плитам едут, но по мягкому.

Живому.

— Люди, склонные к иным решениям, проигрывают. — Это Паджи? Тот самый спорщик Паджи?

— Именно. Наират не терпит слабости.

Колеса едут по алчущим ртам, подставляясь под шершавые языки. А те вылизывают колеса дочиста, снимая частицы живого… Вкусно и сытно, как с тем неудачливым взломщиком ящика. А ловкие и хитрые рты пируют что на мертвом воре, что на убийце. И от скрипучего голоса отхватывают лакомые кусочки. Нет, не отхватывают — он сам их щедро разбрасывает, прикармливая пожирателей. И сплавляет единая утроба черные песчинки в черные нити.

— До Мельши осталось два дня.

— И не поспоришь.

— Вот и не надо. Не люблю.

А с чем спорит Элья? С тем, что она жива, хоть и заперта внутри мертвеца? Или давно мертва, хоть и слышит собственное сердце в одном из миров? Зачем спорить? Пора принимать решение.


— Жива, — Кырым-шад склонился так, что рыжая косица коснулась Эльиного лица. — Очнулась. Вовремя, вовремя… Пить хочешь?

Она не знала. Слишком много всего: слабость, немота, жар, боль в спине и руках. Есть ли среди них жажда? Вроде бы.

— Одно слово — фейхт. Живучесть высшей степени. Удачно, удачно… Будет чем обрадовать кагана.

Внимательный взгляд: ну же, склана, выдай себя. Ты ведь знаешь, что каган мертв. И знаешь, кто его убил. И молчание — единственная тропа к спасению.

Тропа над обрывом.

Тебе будут благодарны, Элья. Быть может, убьют не сразу.

— Т-ты… — губы не слушались, язык кляпом заткнул рот, но Кырым-шад понял правильно. Взмахом руки отпустил прислугу, сел рядом и, ухватив пальцами за горло, легонько сжал.

— Я. И ты вместе со мной. Тебе везет. Умеешь выживать.

Он отпустил Элью, позволяя ей говорить.

Тяжело телу, но не мыслям:

— Я… Больше. Не хочу. Так. Выживать.


На этот раз получилось не пропасть из лаборатории. Час? Два? День? Отблески огня на стене, слабый зуд эмана, туша голема, который кажется мертвым, но на самом деле спит. Слышно, как изредка шелестят шестерни и всхлипывает жижа в патрубках. Видно темную струйку, ползущую по кривому когтю. Вот-вот доберется до края, закапает на пол.

Уже. По паркету расползается лужица, а убирать не спешат.

Угол, который виден Элье, пуст. Движения не чувствуется нигде в комнате. Ее не считают нужным сторожить? Правильно. Куда бежать? Как?

Она выгорела. Особенно руки — пальцы перехвачены полосками полотна и сами белые, как полотно. Но руки это всего-навсего руки. И спина лишь спина. И слабость не смертельна. Пока не смертельна.

Смерть ведь ничего не решает, а Элья жива.

И не хрен лежать и ныть.

Она подтянула ноги к груди. Уперлась коленями и руками — проклятье, оказывается, не только у гебораанов пальцы спекаются — и оттолкнулась. Крик удалось задавить, но стало ясно — спина закипела.

Ковер встретил длинным ворсом. Почти как трава во дворике, где остался Каваард. За траву можно было бы уцепиться, а ворс выскальзывает…

Человек появился из-за портьеры. Он не крался, но по привычке двигался легко и бесшумно, а потому подобрался вплотную, прежде чем Элья его заметила. Даже не его, а высокие сапоги из алого сафьяна: расшитые золотом голенища, кованые носы и посеребренные звездочки шпор.

— И куда собралась? — спросил голос того, кого больше не существовало. — Далеко?

Ответа человек дожидаться не стал — пнул носком в висок.

Вот и конец.


— Думаешь? — Каваард протянул руку, помогая подняться. — Ищешь простых решений?

Его лицо почернело, пошло трещинами. Неужели скоро исчезнет? Или исчезнет сама Элья, вывалившись из этого мира в какой-то из иных?

А потом исчезнет и там. Она ведь знает, что случается с мертвыми телами. И знает, что порой живые гниют не хуже мертвецов.

Каваард неловко почесал спину и задал новый вопрос:

— Боишься?

— Уже нет.

— Правильно. Просто раньше ты не пробовала решать по-настоящему. Держи, — он протянул нож. Длинное лезвие было сухим, а вот к ручке прикипели капли выгоревшей крови.

— Ты есть, крылатый? Или тебя нет?

— И есть. И нет. Мы все оставляем слишком много следов, чтобы просто так исчезнуть после смерти. Особенно здесь.

Элья без подсказки поняла, куда нужно смотреть. Центр карты расползся воронкой, начал жадно глотать песчинки, а они, цепляясь за края, стали вытягиваться нитями.

Совсем как те, из которых линг свивают. Только черные.

От черноты потемнело в глазах, и Элья зажмурилась, падая в воронку.

— Смотри! — доносится издалека голос Каваарда. — Внимательно смотри!

И она открывает глаза. Не все нити черные, просто светлых очень мало. Но они есть. И к ним можно прикоснуться. Хоть бы к ближайшей. Но осторожно, очень осторожно, чтобы не разорвать.


Ульке Вдовица ходит на могилу у замковых стен. Плачет, но уже не по несовершенному убийству. Гладит последний мужнин подарок — тяжелый живот. До того нежданный, что и не верилось поначалу. Но дурных мыслей даже не возникло — будет маленький кучеров сынок. Разродится ли она в таком возрасте? Умрет ли, старая дура? Пусть Всевидящий кинет черно-белые кости. Ульке свой выбор уже сделала.


Это было или еще будет? Где и когда? Или важно, чтобы увиденное просто произошло? Когда-нибудь? Ульке… Имеет ли значение имя?

Нить, истончаясь — упрек за непонимание, — выскользнула из рук. Но вот еще одна, дрожит, гудит натянутая до предела.


Темная кожа, сложный узор от запястий до локтя, от локтя до острых плеч. Алый шелк и блеск украшений. Гортанный смех и ароматный дым из сухих губ.

Но вот смолкает веселье, стихает смех, растворяется в запахе мясной каши дым, а шелк сменяется мягким ситцем. Только узоры на руках остаются.

Вот сейчас Шинтра Белоглазая возьмет в руки палочки с цветными лентами и начнет танцевать. А еще десять девочек — от совсем маленьких до угловатых, уже проклюнувшихся женственностью — станут повторять за ней, разучивая движения.

— Продавать себя не стыдно, — говорит Шинтра. — Но деньги — брызги.

Она повторяет это всякий раз, девочки слушают не понимая. Они продавали, их продавали, в этом не было ничего стыдного: стыд заканчивается там, где начинается выживание.

— Не стыдно продавать себя. Не стыдно делиться любовью, ее слишком мало в мире.


Мало. Элья согласна. Мало света, много черноты. Но тем ценнее редкая удача. Отпускать эту нить не хочется, но совсем рядом мелькает другая.


Топор палача проходит сквозь шею, легко, будто не встретилось на пути плоти и костей. Голова летит по ступеням, тело падает, а палач отступает, касаясь глаз.

Палач и свет?

Свет бывает разным.


Оттолкнуть, не видеть извращенного милосердия плахи, закрыться от благодарности уходящих. Как можно благодарить за легкую смерть? Наверное, так же, как за тяжелую жизнь. И то, и другое ценность.

И Элья тянется к следующей нити, пробиваясь сквозь воздух. А он густеет, застывает черным стеклом, готовый запечатать её-муху. И почти затвердев, выворачивается наизнанку, выталкивая…


…на мокрую шкуру. Слипшийся мех с дырявым узором прилип к щеке. Рядом сидела бабочка с полупрозрачными крыльями, чистила лохматые усы.

Голова и руки болели. Спину мелко-мелко дергало, точно моль, перепутав, отложила яйца не на медвежью, а в Эльину шкуру. Личинки вылупились и шевелились под повязкой, пожирая плоть.

— Сутки, — Кырым-шад прихлопнул моль. — Я уж снова волноваться начал.

Слуга перевернул Элью и плеснул водой на лицо и грудь. Вытер небрежно и сунул под поясницу подушку.

Стало видно и комнату, и ее хозяина.

Кырым поднес чашу, настойчиво сунул в руки.

— Растертый линг, оливковое масло, кобылье молоко, — перечислил ингредиенты он. — Пей.

Рот связало, обволокло жиром, известью осело на языке.

— Будет ли польза — не уверен, но вреда точно нет. А я буду спокоен, что сделал все возможное для тебя. Здоровье и благополучие спасительницы кагана — дело государственной важности.

Льстит? Напоминает, что она, Элья Ван-Хаард, всецело зависит от его милости?

— Ты ведь спасла не только его, но и себя. Сделала такое, чего сама пока не понимаешь.

Понимает. Никого она не спасала. Ырхыз мертв. Он лежит в ящике, про который пустят слух, что в нем везли золото. И тело настоящего кагана бесследно исчезнет в какой-то Мельши.

— Пора готовить тебя к чествованию, склана. Ибо пока ты выглядишь как пугало. Эй, опять?…


Пу́гало ладили на заднем дворе. Безногий дед, устроившись под стрехой, лишь кивал да изредка покрикивал, больше для порядку: у внука-то все спорилось в руках. Да и внученьки, такому делу радуясь, спешили с помощью. Кто лохмотья несет, кто из конского волоса да веревок патлы крутит, кто тыковки сухие на шнурки подвязывает. Будет ветер гулять, сталкивать полосатыми боками, а семечки внутри звенеть станут.

— Деду! Деду! — младшенькая замахала прутяным веником. — Не спи, деду! Глянь!

Глядел. Не на пугало — что он, за жизнь пугал не видевши, что ли? — на семью смотрел. На дочку, по весне расцветшую. На мелкотню, в пыли вывозившуюся. На Граньку — крепкой породы, ладного норову, хорошей рукой дом держать станет.

И радостно было деду. Даже ноги отнятые болеть перестали.

Ладилась жизнь.


Элья едва не разрыдалась от зависти, а в руки скользнула другая нить.


Давал жизни Спотык! Летал рубанок да по досочке, снимал витую стружку, сыпал на пол, укрывая ворохом чутка сыроватых пахких опилок. Почти снег, только теплый. Белянка зачерпывала руками и нюхала, жмурилась и фыркала по-кошачьи. Вот никогда бы не подумалось, что Спотычек так плотничать мастер!

Хорошо.

Так хорошо, что и не бывает. Пусть дом старый, подгнивший с одного угла и черно-подгоревший с другого. Пусть крыша просела и печная труба обсы́палась. Поправится. Были б хозяева, будет и хозяйство.

И жизнь будет. Новая, незнакомая, но славная.

Улыбнувшись этаким мыслям, Белява начала сочинять новую сказку про строителя волшебного замка. А как же ж дите уложить без сказки-то?


В сказках не бывает мух. А здесь была: ползала по лицу от нижнего века, по носу до сомкнутых губ и обратно. Как пролезла в запечатанный ящик?!

Прочь! Всевидящего ради, только не это! Не черви, не насекомые! Да, охотники до мертвого всегда найдутся, но Элья ведь жива! Чувствует и не может даже вздрогнуть от отвращения. Остается неподвижной.

Удобной.

Муха замерла, но не исчезла… Ничего. Элья ведь не застрянет здесь? Конечно, нет. Уйдет. Хотя бы в лабораторию, где можно задержаться подольше и даже поговорить с Кырымом.

Ему нужна здоровая склана? Он её получит. А потом получит…

Повозка подпрыгнула, и с нею — тело в ящике. Муха зажужжала и нырнула в ноздрю.


— От неслух. — Зарна нежно держала мальчишку за ухо. — Я ж тебе говорила.

— Не трогай меня, ак-найрум! — закричал карапуз.

— Я тебе покажу «ак-найрум», — Зарна несильно наддала по тощему заду. — Ладно, показывай коленку.

После минуты споров коленка была промыта и перевязана. А мальчуган, получив поцелуй в макушку, унесся в дом.

Из угла двора за ней наблюдал второй мальчишка, похожий на первого, но старше. Наблюдал внимательно, прицениваясь — или прицеливаясь? — но не пытаясь вмешаться. Независимый и гордый Чаал-нойон. Не родной он Зарне, как и убежавший малыш. Вот ведь одарил Всевидящий: явилась в Ханму и получила ношу из троих неслухов и кошеля с золотом. Хотя не было бы монет — все равно позаботилась бы. Есть ведь не только кровавая дымная столица, есть далекий дом, где будет уютно даже наир.

Свет пробивается ввысь, слегка разбавляя черноту над городом. И светом этим дышится.


Хотя бы глоток воздуха! Ведь живая! Или не-мертвая?


Дышится на кузне тяжко. Воздух, раскаленный над горном, плывет, мажет стены копотью, давит из тела испарину. И льется пот по плечам и шее, по рукам и животу. Молот по чурочке и тот будто бы не со звоном — с хлюпаньем ударяет.

— А я и позатого разу казамши, что треба подкавыкати ужо, — пацаненок, у самых дверей пристроившись, пытался глядеть и на Вольса, и на гнедого, с разбитыми копытами, мерина. — А деду жалиццо. Вот захроме Бранька, тагды и будьма ведать.

— Не захроме.

Пацаненок важно кивнул: верил. Ото ж, руки-то у Вольса знатные, так обувку поставят, что побежит меринок молодым жеребчиком. А кузнецу за то благодарствие будет и туесок с медом. Арша-то порадуется, она до сладкого охочая.

Может, и зудеть перестанет, что давеча перебравши был.

— А ишшо кажутьма, в Падкрыжаках монстру бачивши. Зубатую, што демон Исс. Башкой — змеище, а телом…

Арша, она отходчивая. И ласка́вая. Свезло ему с женкою, хвала Всевидящему.

Прилаживая подкову — мерин только вздыхал да косил недоверчиво — Вольс улыбался. Улыбаясь и домой вертался. И совсем про другое думал, на Аршу и недошитое красное платье глядючи.


Светлая ниточка, завязавшись узелком, дальше налилась чернотой. А после и вовсе оборвалась, хлестанув по пальцам: не туда смотришь.

Каваард придержал пальцами рассыпающееся лицо. Но куски сгоревшей — сгнившей? — плоти вываливались и разбивались. Пепел к пеплу.

— Война, — произнесла Элья. — Это из-за войны столько черного?

— А война из-за того, что столько черноты. Причина и следствие равнозначны. Равновесны. Но если нарушить равновесие… Иногда мне кажется, что Всевидящий мухлюет в этой партии. Играет монетой, у которой с двух сторон — черное.

— А что мне делать в этой игре? Подскажи, Каваард.

— Тогда опять решение будет принято не тобой.

Издевается, сволочь! Мстит… Нет. Он не способен мстить, потому что мертв. И решать поэтому не может. А Элья, наоборот, жива.

— Именно. Жива. Помни.

Каваард развел руками: смотри! Думай. И Элья снова повернулась к карте. Ну же, нити-ниточки. Ведете же вы куда-то?

Вниз, под землю, липнут друг к дружке, свиваются лохматым, свежевыпряденным волокном, которое — почему вдруг красное? — ползет под дорогами. Смотри, Элья, смотри! Беги по тракту, который люди Красным зовут. Лети навстречу яме-ямине. Только оглянись сначала. Посчитай.

Были камушки-башни на песке? Стали пасти голодные. Глотают пряжу, давятся. Сплетают в грубое непроглядно-черное полотнище. Мало белых нитей, да и те заткались темнотой. А полотно рвется лентами, узкими и жесткими, точно кованными. И медленно ползут они вверх, скрываясь в низких облаках.

Вверх, вверх, выше и еще выше. Туда, куда уже взглядом не проникнуть.

— Что там? Кто там? Каваард, ты же знаешь!

И она знает. Там, над облаками, плывут Острова.


— Зачем им? Зачем? — Элья лежала на песке, глядя вверх. Это ее убили сегодня. Удар в спину, и времени почти не осталось.

Времени на что?

На то, чтобы понять, а главное — принять.

Из овечьей шерсти прядут нити, из нитей ткут полотно. А из полотна плащи шьют. Из белого белые, из черного черные. Просто? Куда уж проще.

Но если вместо овец люди? Что можно состричь с людей?

— Многое, — Каваард почти рассыпался, но продолжал отвечать.

Вопросы, найдя которые уже не важны ответы.

— Понорки? В них ткут?

— Они ткут.

— А склан?

— Воруют пряжу. Кроят и шьют из ворованного. Лепят линг. Но это не заменит украденного, а потому Понорки тянут еще и еще.

— Мы живем эманом…

— Да. Живем воровством, не подозревая об этом. А те, кто подозревает — посылают соплеменников умирать в бессмысленной войне. Или в красивом дворике.

— Прости.

— Тебе важно мое прощение? Того, кто несколькими словами превратил всемогущих склан в жалких паразитов?

Молчание.

— Ты по-прежнему легковерна, Элья Ван-Хаард. Но если нужно прощение того, кого уже нет — я прощаю тебя, моя подельница.

— Соучастница, да. Но не в воровстве. В выживании, Каваард. В том, что в твоей книге звалось эволюцией.

— Видимо, ты читала исправленный вариант, легковерная Элья. — Смех разлился тягучей горечью. — Думаю, старик Фраахи хорошо потрудился, вымарывая целые страницы. Особенно вначале. Там, где говорится о тех, кто так неаккуратно впихнул склан в… эволюцию.

— Я читала о первогнездах и ульях прародителей.

— Молодец, Фраахи.

Послышался вздох.

— Но я говорю о людях, Элья.

Время кончилось хлопком пощечины.


— Именно, что закончилось. И время, и терпение, — Кырым-шад близко, как в тот раз, когда… Вот перекошенное лицо, на котором каждая морщина кричит о предательстве.

Предателей убивают. Был бы нож! И по горлу, чтобы крови глотнуть. Пусть этот удар станет последним, но лучше так, чем овцой стриженной помирать.

Сука он, Кырым-шад, змей ласковый. Заботился.

Ассс! Эй, когда и о ком он заботился?!

А не важно, главное, что горло рядом, а ножа нету. Зубами что ли?

Хан-кам, точно почувствовав, отстранился.

— Что ты решила, склана?

А что может решить склана?

— Ты бредила, — сказал Кырым, прикасаясь пальцами — переломать бы да по одному — к вискам. Прислушался, отсчитывая губами пульс, отпустил. — У тебя очень… гм, любопытный бред. Я бы даже сказал познавательный. И это, вне всяких сомнений, увеличивает твою ценность.

— Пошел ты, — Элья закусила нижнюю губу. Кожа сухо хрустнула, а левый клык зашатался в десне.

— Упрямство? Прежде ты была более сговорчивой. Неужели ты так любила этого мальчишку?

Чего ему надо? Чего он хочет? Или приручает разговором, как приручают лошадей ласковым словом? Подгадает момент и накинет на спину седло, а в рот трензеля вставит, чтобы, если лошадь дурить вздумает, быстро в разум вернуть.

А причем здесь лошади?..

И почему в губе нет кольца?

Ассс!

— Любовь — слишком ненадежная основа. Чувство долга? Ты ничего ему не должна. Страх проиграть? Ты уже проиграла. Ниже упадешь, только если будешь совсем несговорчива.

Кольцо у Ырхыза. А она — Элья Ван-Хаард.

— Зеркало.

— Что? — переспросил Кырым-шад.

— Зеркало дай.

Подал. Поддержал так, чтобы ей удобнее было смотреть. Да, она — это она. Отражение знакомо, кожа вот только побелела и пошла на висках сизыми крапинами, но уже отходит — Кырымово лекарство помогло? Если так, то она обязана ему жизнью.

Он предатель! Скотина и тварь!

Ырхыза нет. Умер. Пропадет в Мельши.

— Что ты сказала? — хан-кам убрал зеркало и очень внимательно посмотрел на Элью.

— Ничего.

Он выглядел очень обеспокоенным, Кырым-шад. Настолько обеспокоенным, что, уходя, запер дверь: Элья слышала, как щелкнул замок.

Ничего, как-нибудь выберется. Руки еще болят? Спину тянет? Придет палач, потянет еще сильнее. На четвереньки. Так, перевести дыхание и удержать комок, который к горлу подскочил. Теперь на колени. На ноги. Голова кружится, а тело ведет то влево, то вправо, как после хорошего намума. Ноги свело судорогой, а перед глазами заплясали черные нити. Только черные. Хоть бы одну светленькую… Всего одну, чтобы выжить.


…выживание, благородный Звяр, суть процесс низкий, животный, — старец с клочковатой бородой смотрел весело. — А вы говорите, что человек — существо высшее. Оглянитесь! Каждый день, каждый час в мире кто-то убивает, грабит, калечит…

Сидевший напротив парень возразил:

— А кто-то переступает через животную суть натуры своей.

— Подвиги случаются редко.

— Но случаются.

— Вы утопист.

— А что плохого в утопии? В мечте о том, что возможно жить так, чтобы другие за это не платили смертью?!

Старец, приняв свиток, не спешит разворачивать. Наконец, со вздохом, произносит:

— Вы мечтатель. Вы живете мечтой, ибо вам просто не доводилось жить там, где люди выживают. Лишь выживают.

Парень молчит. Очень долго молчит, и его неподвижность выразительнее всяких слов. Наконец он решается сказать:

— Я родом из Наирата.

— Простите, не знал. Ну что ж, тогда не удивительно, что вам, видевшему темноту, так мечтается о свете. Но помните, что порой мечты заводят совсем не туда. А ваша рукопись… я прочту ее. Я постараюсь быть беспристрастным.

Он разворачивает свиток, которому предстоит превратиться в книгу. В ней будет сказано многое, но неизвестно — услышат ли люди.

Наверное, услышат, если писавший её будет светом.


…темнотою ночь кружила, вычернила небо, седой росы на травы сыпанула. А и хорошо. Плывут по воде сполохи от костра, тревожат кувшинки. Бродят по-над обрывом кони, перекликаются ржанием, не дают уснуть. Хотя чего там, у Шоски сна ни в одном глазу, век бы на огонь глядел, на воду, на лошадок.

— Шоска, а Шоска, — Туська, меньшая из Вадулов, подсаживается ближей и сует горбушку хлеба. — А расскажи, как ты кагана видел?

И Шоска, принимая хлеб — не из голоду, а уважение выказывая, — начинает говорить.

Про Гаррах, про кагана, который красиво ехал, деньгу народу раздавая; про байгу, которая была; про то, как Сарыг-нане — храбрый, как и отец его — славной смертью помер.

Говорить-то говорил, но про иное думал. Про то, что жалко ему и коня, и Сарыга, и всех наиров, которым на байге ли, на войне, а смерти не минуть.

Иного для них хотелося. И желание Шоскино тонкой нитью уходило в землю.


В земле гудело. Ылым слышала этот гул всегда, сколько себя помнила. Порой он стихал, превращаясь в нудное мушиное жужжание, порой становился громким, надрывным, и тогда начинала болеть голова. Сегодня с самого утра под землею заворочалось, заскрипело старым мельничным колесом; смололо скрип в знакомое гудение, которое ближе к полудню переродилось в грозный рокот.

Плохо. Быть беде. В тот раз, когда под стенами распустились стяги Тай-Ы-кагана, так же рокотало.

Чуяли недоброе люди. Пугались, вспыхивали злостью по пустякам мужики, слезой расходились бабы. Топотали в стойлах кони, воем маялись собаки, а крысы серой волной хлынули из подвалов.

Но к вечеру все унялось — не перед бурей ли затишье? — а дозорный, посланный Ылым на стену, закричал всполошенно:

— Хозяйка! Едуть!

Не уточнил, кто, но Ылым велела:

— Открывайте ворота.

Запираться не имело смысла. От судьбы дряхлые стены замка не защитят.


— Да что ты мелешь, дура?! — Отец ударил по столу кулаком, но теперь Ылым не испугалась. Она твердо знала, что поступает правильно. И отец это знал, а кричал из упрямства.

— Да ты хоть понимаешь, чем это может… Если кто увидит? А увидят непременно!

Кто? Слуги? Конные, что приехали с отцом и теперь, заняв нижнюю залу замка, пили, ели, шумели? Или молчаливый хитроглазый кучер, что в залу не пошел, а остался ящик сторожить? Или усатый, чем-то похожий на Бельта, вахтангар, присматривавший сразу и за ящиком, и за кучером?

Много вокруг жадных глаз, но разве ж они — истинная причина?

— Гудело, — сказала Ылым, глядя в отцовские глаза. — И будет еще. Демоны меха раздувают.

— Все равно нельзя. Надо тихо.

— Вечером будет угощение в честь настоящего ханмэ. Будут пировать все от стариков до детей. Потом крепко уснут до утра.

Ылым погладила один из многочисленных мешочков на поясе.

— Но знаешь, отец, тебе не людей, тебе их бояться надо.

От летящего кубка она уклонилась: сказалась сноровка. Да и сдал отец, ослабел, уйдет скоро. И, понимая неминуемость смерти, молчит.

Не разрешил, но и не запретил. Дал решать самой. Впервые.


Тяжелую дверь изнутри заперла сама, сама же лампы расставила и свечи зажгла. Сама, сбивая руки, возилась с замками и цепями. Где-то за стеной, в ночной темноте, крутился любопытный и назойливый кучер Паджи. В рот ничего на пиру не брал, а после помогал даже. И ключи передал, но только удостоверившись, что ящик оказался в нужном месте.

Крышку открывать Ылым медлила, все принюхивалась и дрожь в руках унимала. Наконец, решившись, толкнула, зажмурилась, а когда открыла глаза — выдохнула с удивлением и ужасом. Неужели живой?!

Нет, не живой. Не шелохнулось перышко у губ, не запотела дыханьем полированная пластина. И сердце молчит, и раны — сколько ж их?! — не кровят. А что тело по жаре непорченое, так то камы постарались.

— А в тебе ничего от нее нет. Его-то я не видела, но отец говорит, что похож. Не знаю. Наверное. Мы с нею одного года были. — Ылым все равно прикасалась к телу осторожно, не из брезгливости — из страха нарушить хрупкую иллюзию. — И в один год за нас тархат дали, только за меня двадцать коней да три сундука перца, а за нее…

Одежда, Ылым принесенная, бедна. И седло самое простое. До того простое, что приходится отворачиваться, стыдясь на лицо глядеть.

— Я ей завидовала поначалу. Потом, правда, все переменилось… Как оно началось, муж меня сразу домой вернул, не захотел мятежом мараться. Да разве ж это мятеж? С кем? Всех до Мельши перебили.

Кому она рассказывает? Племяннику, которого никогда не видела? Кагану, лишенному достойного погребения? Мертвецу? А хоть кому, но гудит земля, требует не то покаяться, не то поделиться болью, годами накопленной.

— Мужчины воюют и умирают. Женщины тоже. Разве ж так можно жить?


Нельзя, но почему-то живут. Плодят злобу, льют черноту, вымарывая все светлое. Черное-белое, белое-черное, вертится знак Всевидящего ока, сливаясь единым пятном. И действительно, есть ли на нем белое?

Когда они выбрали? Или выбирают? Каждый день, каждый миг, каждым словом и поступком? Изощренный суд, когда воздается не каждому, но всем равной долей?

Разве это справедливо?

И разве это не справедливо?


— Меч и щит. А вот и конь, смотри, — женщина сует под руку глиняную фигурку, которую сменяет витой хвост плети. — Не золотая, но и сам Ылаш с простой ходил.

Она говорит и говорит. Запоздалый труд, чужая вина, взятая добровольно. Еще немного света, еще немного шанса миру, который — Элья точно знала — готов рухнуть.

У нее, незнакомой, ласковые руки. И поет хорошо, примиряя с тем, чему определено случиться совсем скоро. Уже не страшно.


Совсем не страшно, больно только. Особенно ладоням. И рот посечен, точно стекло жрала. А ведь и вправду жрала что-то. Мех ковровый?

Перевернуться на бок. Сесть. Ведет слегка, но терпимо.

— Нельзя, — раздался резкий оклик. — Вставать нельзя.

— Да пошел ты!

Шлепанье босых ног стало ответом. Пожалуй, сегодня свалить не выйдет. Вон за Кырымом побежали. Появился быстро. Слугу, того самого, который запретил вставать, не отослал, да и сел на этот раз подальше. Боится? Правильно, пусть боится.

— Итак, ты оказалась здоровее, чем я предполагал. Это хорошо. К слову, не было никакой необходимости устраивать здесь… — взмах рукой над ковром. Другим ковром. Похоже, ее все-таки стошнило. — Тебе достаточно было попросить.

Его? Просить? Да хрена с два. Лучше уж сдохнуть.

Хотя сдыхать Элья не собиралась. Она выберется отсюда. Не сегодня, так завтра. Не завтра — послезавтра.

— Мне бы линга. Лучше, чтобы от двадцати гран и выше. Штук пять хватит, — попросила Элья, вытягиваясь в постели. Стеклянный кубок она возьмет со стола, песок в шкатулке есть, но это еще не всё: — К тому филисской соли в растворе один к десяти, терциевого уксуса две унции. Хааман… не знаю, как по-вашему. Синий, в кристаллах, пахнет яблоками.

Кырым кивнул. Знает. Еще бы ему не знать, только радует, что знание его ограничено.

— И молока. А к нему хлебцов таких, которые соленые и хрустят.

— Значит, я могу считать, что мы с тобой договорились?

— Конечно, — солгала Элья.

Кырым улыбнулся и хлопнул в ладоши. Радостен. Настолько, что, уходя, даже не запер дверь.


Но открылась совсем другая… Не дверь — деревянная крышка.

Сейчас Элья перестанет быть. Понимание пришло вместе с наклоненными стенами и чавканьем огромного рта у самых ног. Тогда он сожрал лишь волосы, но теперь…

Скрип. Ящик дернулся и медленно пополз вниз.

Элья закричала, умоляя остановиться, но тело, в котором ее заперли, осталось немым. Мертвым.

Тело искало покоя и уносило с собой душу. Тонкие спицы прошили насквозь, зацепили, распустили на нити, а нити размотали до шерстинок, которые перемешали с другими и снова пустили на пряжу.

Кто я?

Я вор.

Я всадник в вахтаге Ылаша Победителя.

Я никто. И все сразу.

Я мир, сотканный из темноты и света. Последнего — капля, чтобы помнили, что свет существует.

Я механизм.

Я тени стриженых душ и пряжа.

Я ткацкий станок. Я ткач. Я ткань.

Я руки кроящие и изменяющие. Руки дающие и берущие.

Я новосотворенное, идущее сверху вниз.

Мерой на меру, всем за все.

Выкупайте души, сотворяйте чудеса.

Кому-то ведь по силам.


Вынырнула. С криком, в агонии. Кожаные ремни — в лоскуты. Не свободы, но хотя бы опоры…

И снова назад. На мертвые поля, что стелются под копытами мертвого коня. Через полотно. Вдоль и поперек. Насквозь.

Пока наконец не сшилось полотно.

Поняла: закончилось. Теперь уже навсегда.


Ылым кричала после. Ей чудилось, что земля, устав от гула, пошла трещинами, которые никто, кроме нее, Ылым Блаженной, не видит. Да и кому было дело до того, если наутро проявилось истинное чудо — распечатанный Понорок с отпавшими цепями.

Ылым же ходила по округе, присматриваясь к земле, ковыряя ее палкой, а то и ложась, прижимаясь к ней ухом.

Тихо. Не спешит уходить под землю проклятый замок. Не торопятся с судом ни демоны, ни Всевидящий. И люди думают, что снова обманули судьбу.

Успокоившись, Ылым позволила увести себя в дом и не возражала, когда по приказу Хэбу ее заперли. Пускай.


А когда вахтаги Агбай-нойона весенними паводками затопят болота, стальной волной захлестнут Мельши, то некоторые вспомнят о тревоге Ылым и, как водится, объявят пророчицей.

Ылым будет все равно. Она примет жизнь из рук Агбая с равнодушием, так же как приняла её когда-то из рук Тай-Ы. И Агбай, как некогда Тай-Ы, отвернется, не выдержав взгляда сумасшедшей хозяйки замка, про которую упорно твердят, что ей известно грядущее.

Врут? Может, и нет. В Наирате легко быть провидцем: почти у всех будущее — одно.

Загрузка...