ЧАСТЬ ВТОРАЯ Неистовый (1886—1896)

I РЫЖАЯ РОЗА

Она рыжа, она лохмата.

Когда проходит эта псина,

Ей вслед кричат: вот рыжик, рыжик, —

в Монруже.

Аристид Брюан


Кормон, оставив лишь несколько учеников, снова открыл свою мастерскую. Лотрека в списке исключенных не было, но тем не менее он мало пользовался благосклонным отношением к нему учителя. Отныне его жизнь как художника проходит за стенами мастерской Кормона. Случалось, правда, что он ковылял и туда, но редко.

Зимой 1886—1887 годов его дружная компания, в которую входили Анкетен, Бернар и Ван Гог, работала очень плодотворно.

Анкетен после возвращения из Ветёй, куда он ездил повидаться с Моне (эта встреча принесла ему лишь разочарование), увлекся дивизионизмом Сёра, который в августе и сентябре снова выставил свою «Гранд-Жатт» в Салоне независимых. Бернар, вернувшись из Бретани, тоже объявил себя приверженцем дивизионизма и, подражая Сёра, тут же набросал несколько пейзажей Аньера. Но вскоре он резко изменил свою манеру письма.

Бернар показал свои работы на небольшой выставке художников в Аньере. Туда приехал Синьяк, неутомимый проповедник дивизионизма, и пригласил Бернара в свою мастерскую на площади Клиши. Что произошло между ними? Это осталось тайной для всех. Но, во всяком случае, Бернар сразу же отказался от принципов Сёра и Синьяка и избрал для себя прямо противоположную теорию.

Надо добиваться, говорил он, индивидуального упрощения и яркого колорита, цвета большими плоскостями, синтетического и обведенного контуром. Японские эстампы, партию которых купил Ван Гог на набережной в Антверпене накануне своего отъезда во Францию, указывают, по какому пути надо следовать. Анкетен согласился с Бернаром, теперь он уже поносил дивизионизм: «Владея пастозной и литой поверхностью, которую дает масло, глупо писать какими-то конфетти и червяками».

Делая эксперименты согласно своей новой концепции живописи, Бернар написал «Тряпичниц на мосту Клиши», а Анкетен – «Лодку под ветками». После этого Анкетен стал «синтезировать» еще больше и смелее. Заметив, что, если смотреть на пейзаж сквозь цветное стекло, получается совершенно определенный эффект, например, зеленое стекло создает впечатление зари, желтое – солнца, красное – сумерек, синее – ночи, он написал разными оттенками желтого «Жнеца», в голубых тонах – «Авеню Клиши вечером».

Какой художник! Все восторгались его мастерством. Бернар считал его одним из сильнейших. «Это настоящий художник!» – заявил о нем Лотрек, по мнению которого после Мане никто не обладал «столь высокими достоинствами». «Я бы мечтал писать так, как он». Ван Гог тоже чуть ли не плясал от восторга, особенно перед полотном «Жнец». «Великолепно! Великолепно!» – твердил он в упоении[54].

Ван Гога возмущала официальная оппозиция новаторам, и он задумал устроить большую выставку, на которой будут представлены Анкетен, Бернар, Лотрек, он сам и еще несколько художников, в том числе его друг Гоген и один из его соотечественников – голландец Конинк. Их группа наконец заявит о своем существовании! Но где и каким образом раздобыть помещение? Винсент иногда ходил в рабочий ресторан на авеню Клиши, недалеко от «Ла Фурш», и ему пришло на ум, что огромный зал этого ресторана с великолепным освещением удивительно подходит для выставки. К тому же, решил человеколюбивый Ван Гог, это совсем неплохо – попробовать непосредственно воздействовать на благородное сердце «простого человека». Переговорив с хозяином, Ван Гог получил разрешение повесить на стены все картины, какие он пожелает. Итак, «Группа Малого бульвара» (так называл ее Винсент в отличие от группы импрессионистов, которую он именовал «Группой Большого бульвара», то есть бульвара Монмартра) весной представила свои произведения на обозрение посетителей ресторана.

«Простой народ» принял их с изрядной долей недоумения и, хлебая суп и уплетая жареную картошку, отпускал иронические замечания по поводу этой новаторской живописи. Пришли посмотреть на выставленные картины и несколько художников и любителей живописи. А Бернару и Анкетену даже посчастливилось продать по одному холсту. Однако вскоре это предприятие лопнуло. Из-за неприязненного отношения к выставке посетителей ресторана между хозяином и Ван Гогом произошел резкий разговор. Голландец в бешенстве помчался за ручной тележкой и, свалив на нее все картины, увез их. «Малый бульвар» бесславно закончил свое существование.

Лотрек мало обращал внимания на всю эту шумиху. К тому же и дивизионизм и синтетизм в общем не волновали его. Но к дискуссиям, которые вели Анкетен и Бернар, он, конечно, прислушивался, понимал значение их новаторства и заимствовал у них то, что находил интересным. Они советовали упростить цвет и рисунок, и это соответствовало его манере. Но он не собирался ни проповедовать какую-либо теорию, ни примыкать к какой-либо школе или защищать их. Любая школа инстинктивно отталкивала его. Он идет и будет идти своей дорогой, только своей, ничего не проповедуя.

В этом отношении ему был гораздо ближе Ван Гог, чем Анкетен и Бернар. Ван Гог никого не предавал анафеме и всегда, даже в тех произведениях, которые были ему совершенно чужды по духу, находил что-нибудь хорошее и поучительное. Восторженность была его обычным состоянием[55]. Когда он приехал в Париж, он компоновал крупными темными пятнами, прописанными битумом. Познакомившись с импрессионизмом, он начал высветлять свою палитру. Он вообще легко поддавался самым противоречивым влияниям и с удивительной быстротой усваивал все новое, применяя его на практике. Лотрек тоже охотно извлекал пользу из уроков других, прислушивался и присматривался. У Ван Гога это объяснялось дружелюбием, которым были окрашены все его поступки, и непреодолимой потребностью высказаться, у Лотрека – скромностью, полным отсутствием тщеславия. И ни того, ни другого нельзя было обвинить в догматизме.

Лотрек с неослабным вниманием следил за настойчивой работой Винсента. С каждым днем его все больше тянуло к этому голландцу. Его упорство, неистовость, страстная убежденность – все эти черты были сродни самому Лотреку. Он, как никто, понимал такие бурные натуры, они отвечали его душевному миру. Многим молодым художникам Монмартра Ван Гог казался странным, непонятным, экзальтированным. Но все, что удивляло и смущало других – его возбужденность и вспыльчивость, – Лотрек находил вполне естественным. В конце концов, Ван Гог был не более сумасброден, чем граф Альфонс, который с невозмутимым видом, под насмешки толпы, прогуливал в экипаже по улицам Парижа своих соколов, чтобы они подышали свежим воздухом. Да, Ван Гогу было далеко до графа Альфонса, да и вообще само слово «сумасброд» совсем не вязалось с ним – ведь жизнь графа Альфонса, неспособного поставить перед собой достойную цель, была совершенно пустой, в то время как жизнь Ван Гога отмечена стремлением к абсолюту. Глядя на Ван Гога, Лотрек понял, что, будь он, Лотрек, бездельником, он превратился бы в такого же сумасброда, как и его отец, что живопись не только дает ему возможность жить, но и является для него искуплением, оправданием перед… Перед чем? Он ни во что не верил. Но разве люди с ярко выраженной индивидуальностью всегда могут объяснить свои поступки? Они так поступают, вот и все…

Лотрек тихо, но упорно трудился. Ему исполнилось двадцать два года. Он созревал как художник. Особенно тщательно изучал японские эстампы, коллекцией которых Ван Гог увесил стены своей комнаты. В доме, где жили Винсент и его брат, на улице Лепик, 54, помещалась также лавка мелкого торговца картинами Портье, тонкого знатока произведений Хокусая и Хиросиге, Утамаро, Тоёкуни и Харунобу. Лотрек часто заходил к Портье, покупал у него эстампы или, если тот соглашался, менял на японские гравюры свои работы.

Сейчас, больше чем когда-либо, на Лотрека оказывал влияние Брюан. Общение с этим куплетистом, а также с Ван Гогом, который беспрестанно делился с ним своими филантропическими планами, рассказывал о том, как он среди шахтеров Боринажа проповедовал слово Божье, о фаланстере[56] художников, который он мечтал бы создать, заострили внимание Лотрека на «социальных» сюжетах. В «Мирлитоне» в трех номерах подряд – январском, февральском и мартовском – на обложке были напечатаны рисунки Лотрека, изображавшие уличные сцены: рабочих, девушку-посыльную, к которой пристает старик-прохожий в цилиндре, с моноклем и седой бородой: «Сколько тебе лет, девочка? – Пятнадцать, мсье… – Хм… Старовата…»

Текст к этой композиции («На панели») несомненно принадлежал Брюану, да и тема, видимо, подсказана им.

Примерно такой же смысл вложен в картины, где Лотрек изобразил сцены в «Мулен-де-ла-Галетт» и в «Элизе-Монмартр», написанные им в то же время. Реалистические, документальные сцены. В этих произведениях, требующих большего мастерства, чем портреты, чувствуется, что замысел художника превосходит его возможности. Ему надо еще работать и работать. Работать, как Ван Гог – с тем же смирением, с той же энергией. «Я заслуживаю лишь небольшого снисхождения и поощрения вроде: „Милый юноша, продолжайте“», – писал Лотрек 15 мая дяде Шарлю.

Лотрек посещал все выставки. Как бы утомительно ни было для него ковылять по натертым до блеска паркетным полам, он поспевал всюду. Иногда он пытался уговорить кого-нибудь из друзей повозить его по залам в кресле-каталке. «Покатаемся, вот будет здорово!» Он настаивал, смеялся. Ну и потеха! «Не хотите, толстяк? Жаль, упустите такой случай позабавиться!»

И Лотрек мужественно протискивался сквозь толпу, которая глазела на него; переваливаясь с боку на бок, шел вдоль перил, до которых не мог дотянуться, переходил от одной картины к другой, останавливался, ковылял дальше, потом вдруг надолго задерживался у какого-нибудь полотна. Может быть, эта картина была и в самом деле прекрасна? Нет, лицо Лотрека было искажено гримасой, он просто отдыхал, прежде чем двинуться дальше. Но ничто не могло удержать его. Он побывал в Салоне, где Кормон познакомил посетителей этого года со своими «Победителями Саламинского сражения» («Саламинка» – насмешливо назвал картину Лотрек), осмотрел выставку Милле, Международную выставку в галерее Жоржа Пти, где Ренуар показал своих «Купальщиц» с гладкими, перламутровыми телами, для которых позировала Валадон…

«Такое женское тело, красивое женское тело, – восклицал Лотрек, – знаете ли, оно создано не для любви… Оно слишком прекрасно, не правда ли? Для постели может сойти что угодно… Сойдет что угодно… что угодно… А?»

Случайно, конечно же, совершенно случайно, на глаза Лотреку попались рисунки Валадон. Хитрая девица сама никогда не решилась бы показать их ему. Лотрек был поражен: каждый, увидев эти работы, приписал бы их какому-нибудь мэтру, настолько чувствовалась в них энергичная мужская рука. Шутки ради он повесил несколько рисунков Валадон в своей мастерской. Они приводили в замешательство гостей Лотрека. «Чьи это рисунки?» И вот однажды скульптор Бартоломе заявил, что Валадон обязательно должна показать свои работы Дега. «Вы наша», – заявил ей Дега – комплимент исключительной ценности в устах этого женоненавистника.

«Страшная Мария», как называл ее Дега, находилась с Лотреком в интимных отношениях. Пошла ли она на это с какими-то определенными намерениями или нет – трудно сказать. Кто мог разгадать побуждения этой изворотливой женщины, которая легко увиливала, когда ее пытались изобличить? Чего она добивалась? Она заставляла Лотрека выполнять все ее капризы, позировала ему только тогда, когда ей вздумается, иногда надолго исчезала, потом появлялась снова. Но, что бы ни случилось, раз в неделю, в тот день, когда у Лотрека в мастерской собирались художники, она всегда была там.

Мастерская Лотрека, огромная комната, из которой спускалась лесенка в небольшую комнатушку, поражала главным образом царившим в ней беспорядком. Можно было подумать, что это лавка старьевщика. Древний сундук, диван, табуретки, стулья, круглый на одной ножке столик из кафе, мольберты, подиум, стремянка, начатые полотна, подрамники, рамы, картон для рисунков. Повсюду разбросаны самые разнообразные предметы: розовые балетные туфельки, репродукции Паоло Учелло и Карпаччо, истрепанные старые газеты, персидский фаянс, книги без обложек, клоунские колпаки, ботинок с тоненьким каблучком, гантели, японские свитки и безделушки из слоновой кости, бильбоке, японский парик и пустые бутылки. На стене, напротив большого окна, висела пародия на «Священную рощу».

Лотрек постоянно рылся в этой груде хлама, покрытого слоем пыли, и хвастался перед гостями то блестящей каской самурая, то обыкновенной корзиной, в которой мать прислала ему продукты. «Смотрите! Какая красота, а? Чудо!» Любая вещь, точно отвечающая своему назначению, казалась ему настоящим произведением искусства. Логичность и предельная простота, которыми была предопределена форма предмета, восхищали его. Показывая складной нож с деревянной ручкой и поглаживая лезвие, Лотрек с упоением говорил: «Тех-ни-ка убийства!» – отчеканивая слово «техника», которое он вообще часто употреблял.

«Давайте выпьем!» Надвинув фетровую шляпу на глаза, которые весело сверкали за стеклами пенсне, сняв куртку, Лотрек суетился за низкой стойкой, обитой, как в настоящем баре, цинком и заставленной разноцветными бутылками и всеми прочими орудиями производства истинного бармена, нарезал лимонную цедру, толок лед, манипулировал одновременно добрым десятком посудин, приготовляя для своих гостей коктейли.

Хочешь не хочешь – у Лотрека надо было пить. Только такой ценой завоевывалось его уважение. И пить отнюдь не освежающие напитки. Лотрек одним из первых во Франции постиг искусство приготовления коктейлей, обожал смешивать вина, придумывал и испробовал сам новые смеси, усиливая действие алкоголя немыслимыми сочетаниями, которые порой получались ужасными, порой – приятными. Он был на седьмом небе, когда гость, щелкая языком, одобрял небывалый коктейль, который он ему подавал, он радовался не меньше и тогда, когда ему удавалось свалить кого-нибудь с ног новой, выдуманной им самим смертоносной отравой. Он разражался дьявольским смехом и как ни в чем не бывало выпивал это пойло. В этом у него не было достойных соперников. Он мог выпить любую смесь.

В то время как Лотрек накачивал алкоголем гостей и себя, Ван Гог сидел в углу мастерской около одного из своих полотен, которые он, принеся с собой, ставил под наиболее выгодным углом по отношению к свету, и ждал, чтобы кто-нибудь обратил на него внимание и соблаговолил бы с ним о нем поговорить. Он ловил каждый взгляд, но никто никогда не интересовался его произведением. Потеряв терпение, он забирал свою картину и уходил.

Подобная сцена повторялась каждую неделю, и Валадон заметила это. Еще вчера молчаливая, она вдруг заговорила. «Художники – свиньи!» – заявила она однажды после ухода Винсента.

Чего ждет она от Лотрека? Жизнь – это поножовщина. Нужно всегда быть при оружии. Из своего опыта натурщицы она знала, что «Форен кидает на пол деньги, которые он должен несчастным девушкам, а один из членов Института расплачивается с ними фальшивыми монетами»[57]. «Тех-ни-ка джунглей», – как сказал бы Лотрек.

Валадон ни капли не волновали ни попойки любовника, ни его причуды. Время от времени Лотрек приглашал ее поужинать у себя на квартире, где он жил с Буржем, на улице Фонтен. Хозяйство у них вела старая служанка Леонтина, великолепная кухарка, но закоренелая мещанка, и Лотрек любил подразнить ее.

Однажды вечером, когда Валадон ужинала у него, он вдруг предложил ей: «Ну-ка разденься, посмотрим, какая физиономия будет у Леон-тины». Валадон сняла с себя все, оставив только чулки и туфли, и с гордым видом села на свое место. Леонтина, войдя в столовую, вздрогнула было, но не проронила ни слова и с непроницаемым лицом продолжала подавать к столу.

На следующий день она все-таки пожаловалась Буржу, что «мсье Анри ее оскорбил». Бурж – спокойный, толстый молодой человек на коротеньких ножках, с неизменным котелком на голове, серьезный и работящий, – пожурил Лотрека. Но попробуй-ка поговори с этим озорником! «Ведь Леонтина знает, как сложена женщина. А я был одет, я снял только шляпу», – сказал в оправдание Лотрек. Ну а что касается самой Леонтины… Что поделаешь, ведь «мсье Анри» так щедро дает чаевые! И никогда не проверяет ее счета!

Бурж, которого огорчало и беспокоило поведение друга – он считал, что это результат комплекса неполноценности, вызванного болезнью, – без конца читал ему нотации и докучал советами. Он находил, что вся жизнь Лотрека, его постоянные ночные бдения, попойки действуют на него губительно. Ему хотелось наставить Лотрека на путь истинный, и он умолял его остепениться. Но Лотрек, конечно, пренебрегал советами «Би», как, впрочем, и всеми другими советами. Он отшучивался, брал свою палку («Мсье, мсье! "Вы забыли вашу трость», – жестоко пошутили однажды, протягивая Лотреку карандаш) и, напевая последнюю песенку Брюана, отправлялся в «Элизе-Монмартр» или в «Мирлитон».


* * *

Пробыв часть лета в Мальроме, Лотрек вернулся на Монмартр.

В замке он написал несколько портретов: матери, кузена Паскаля, который работал теперь в страховом обществе, мадам Паскаль. Он просто упражнялся, «набивал себе руку». Эти портреты были выполнены в близкой к импрессионистам манере.

Вернувшись на Монмартр, Лотрек сделал пастельный портрет Ван Гога, в три четверти, передав позой напряжение и волевой характер художника. Особенность этого портрета заключалась в том, что Лотрек заимствовал у Винсента технику раздельного штриха, которая позволяет гораздо лучше, чем тщательные анализы импрессионистов, передать схваченное на лету движение.

Эта техника настолько пришлась Лотреку по душе, что он сразу же взялся еще за одну работу, в которой сочетались эстетическое влияние Ван Гога и духовное воздействие Брюана. Для этой весьма натуралистичной картины – «Похмелье, или Пьяница» – снова позировала Валадон. Опершись на столик, где стоят бутылка вина и рюмка, она, скорбно сжав губы, устремила куда-то вдаль пустой, бессмысленный взгляд. Винсент проявлял к этому полотну живой интерес – ведь в нем так отчетливо сказывалось его влияние.

Зимой Ван Гог впал в меланхолию. Вторая попытка вместе с Лотреком, Бернаром и Анкетеном организовать народную – и к тому же постоянную – выставку в ресторане-кабаре «Тамбурин» на бульваре Клиши потерпела неудачу так же быстро, как и первая. Винсент взял от Парижа и от художественных школ все, что мог. Он жаждал больше солнца, больше света, он стремился к полыхающим землям, к тому, что называл Японией: юг Франции, Африка. Ах, когда же наконец будут основаны фаланстеры для художников, эти убежища среди пустыни жизни, «бедные извозчичьи лошади» живописи будут в тепле. Лотрек, видя, как нуждается Ван Гог, не раз помогал ему. Но Ван Гога волновала не собственная судьба: Лотрек богат, так почему бы ему не создать общинную мастерскую? Он не давал Лотреку покоя, делясь своими идеями.

Когда у Ван Гога созревал какой-нибудь план, он уже не мог думать ни о чем другом. Лотрек по складу своего характера ненавидел всякую филантропию, и настойчивость Ван Гога раздражала его. Он не знал, как ему отделаться от такой беспокойной дружбы, не обидев голландца, этого он ни в коем случае не хотел. Узнав, что Ван Гог собирается покинуть Париж, Лотрек решил ускорить отъезд.

Ван Гог колебался: куда податься? В Африку или Прованс – в Марсель, в Экс… Он пускался в длинные рассуждения, спорил… Всюду были свои «за» и «против». А почему бы не остановиться на Арле? – предложил Лотрек; хороший городок, еще не облюбованный художниками. Там кисть Винсента смогла бы «посоперничать с солнцем». К тому же и жизнь в этом городке недорогая. Ван Гог загорелся. Арль будет его Японией. И кто знает, может, позже, когда он обживет этот край, добрые друзья приедут к нему и они сообща откроют «Южную мастерскую»? И вот в один из февральских вечеров Ван Гог вдруг объявил: «Завтра я уезжаю».

До отъезда из Парижа Ван Гог уговорил своего брата Тео приобрести для галереи «Буссо и Валадон» несколько полотен Лотрека. Еще раньше, зимой, по поручению Октава Мауса, секретаря брюссельской «Группы двадцати», Лотрека для ознакомления с его работами посетил Теодор Ван Риссельберг. «Этот коротышка совсем недурен, – заявил Ван Риссельберг, – у него есть талант, и он определенно подходит для „Группы двадцати“». И Лотрека пригласили принять участие в выставке 1888 года. Он ликовал. Открытие Брюссельской выставки, на которую Лотрек прислал одиннадцать полотен и один рисунок, как раз совпало с отъездом Ван Гога в Прованс.

«Группа двадцати» была одной из самых активных ассоциаций нового искусства. Художники, входившие в нее, не только не боялись скандала, но даже, скорее, стремились к нему. Каждый год их выставка вызывала в бельгийской прессе бурю негодования: «Что нам покажет Маус на этот раз? Зеленых кроликов и розовых дроздов?» Февральская выставка 1888 года, на которой были представлены Синьяк, Энсор, Уистлер, Форен и другие, ничем особым не отличалась от предыдущих, если не считать Лотрека, который обезоружил большинство критиков. Они упрекали его за «иногда слишком жесткий рисунок», за «негармоничные и грязные краски», но в то же время отдавали должное его аналитическим способностям, благодаря которым он «проникал в душу и в мысли людей», его «довольно злому остроумию», его «хорошо поставленным фигурам».

Ободренный этим многообещающим началом, Лотрек трудился не покладая рук. Десятого марта в еженедельнике галереи «Буссо и Валадон» «Пари иллюстре» появился его рисунок «Бал-маскарад», где он изобразил силуэт Ла Гулю в пачке и своих друзей, старых знакомых по мастерской Кормона, и среди них – добряка Адольфа Альбера, который, как и Бурж, тщетно призывал его быть более благоразумным. Для того же «Пари иллюстре» Лотрек сделал серию из четырех рисунков к статье о «Лете в Париже»[58]. Вдохновленный одной из песенок Брюана, полной сочувствия не только к обездоленным людям, но и к животным, Лотрек решил изобразить пристяжную лошадь, которую впрягли в омнибус при подъеме. Помимо этого, его сатирический ум дал себе волю в реалистической композиции «День первого причастия», где он показал принаряженных мужа и жену с отпрысками.

Рисование не было для Лотрека побочным занятием. Он выполнял свои рисунки с такой же тщательностью, как и картины, делал бесконечное количество эскизов, пока не наступал момент, когда он мог сказать, что наконец-то вполне удовлетворен. Такова была его натура. К любой работе нужно относиться серьезно, добросовестно – это было его глубокое убеждение. Он ценил и уважал тех, кто тщательно, без претенциозности, предельно честно выполнял свою роль. Это требование он предъявлял и к вещам. «Все должно отвечать своему назначению», – любил повторять он. Он не выносил небрежности, равно как и украшательства и рисовки.

Для отца семейства в картине «День первого причастия» он попросил позировать тулузца Гози, своего товарища по мастерской Кормона. Их дружба еще больше окрепла, после того как Гози снял мастерскую на улице Турлак, по соседству с мастерской Лотрека. Веселый характер Гози, его непосредственность очень привлекали Лотрека, и он дважды писал его портрет. Они встречались почти каждый день, вместе ходили в «Мирлитон», в цирк Фернандо на бульваре Рошешуар – облюбованный такими художниками, как Дега, Сёра, Ренуар. Лотрек тоже без устали мог наслаждаться зрелищем наездниц, воздушных гимнастов и клоунов.

Жадный до всего нового, он стремился познать человека во всех его проявлениях. Он не давал покоя Буржу, который теперь работал в доме для умалишенных в Бисетре, прося ввести его в это заведение. После долгих уговоров Бурж наконец сдался. Он согласился показать Лотреку, Гози и Гренье одного больного – писателя, страдавшего манией преследования.

В сопровождении Буржа художники сначала должны были пройти маленький дворик, где под наблюдением надзирателя гуляли больные дети. Увидев Лотрека, некоторые из них бросились к нему, беспорядочно жестикулируя, «крича хриплыми голосами и издавая странные звуки, напоминавшие лай»[59]. Эти слабоумные дети явно решили, что прибыл новичок, их «братик». Вскоре вокруг Лотрека, смеясь, шумно выражая свою радость, собрались все дети. Но Лотреку было не до смеха. Под охраной своих друзей, которые были очень смущены этой сценой, он поскорее заковылял прочь. Только когда доктор и его гости добрались до сада, где их ждал писатель, они отделались от ватаги больных детей.

Но на обратном пути им предстояло пройти через тот же дворик. Лотрек почти не обратил внимания на больного манией преследования. Он не мог забыть детей, которые приняли его за своего и с которыми он вынужден будет снова встретиться. Мало того, писатель, который до сих пор считался тихим больным, вдруг пришел в буйство и стал кричать Буржу, что его незаконно засадили сюда, что он отнюдь не сумасшедший. Тот пытался его успокоить, но было ясно, что задерживаться больше нельзя, и художники двинулись к выходу – в сопровождении бедных малышей, которые, увидев, что Лотрек уходит, выражали свое разочарование.

Можно не сомневаться, что Лотрек никогда больше не испытывал желания осмотреть дом для умалишенных. Это было бы для него слишком большое унижение – снова увидеть нелепую и жестокую карикатуру на себя. Он никогда не забывал о своей судьбе, – судьбе, которой он старался управлять, ограждая себя от угнетенности и одиночества сумбурной жизнью. «Мне нельзя по утрам нежиться в постели, иначе – крышка!» – признался он однажды Гози.

Увы, удары судьбы продолжали сыпаться на него. Валадон вела с ним все ту же непонятную игру. Она исчезала, вновь появлялась; объясняя свое отсутствие, сочиняла всякие небылицы, раздражавшие Лотрека. «Воображения у нее предостаточно, ей ничего не стоит солгать», – с горечью говорил он.

Однажды днем, когда Гози работал над этюдом, в мастерской раздался резкий звонок. Не успел художник положить палитру, как позвонили еще раз, более требовательно. Гози бросился к двери, отворил ее. Перед ним с искаженным лицом стоял запыхавшийся Лотрек. «Иди скорее. Мария хочет покончить с собой». – «Да что ты! Это, наверное, шутка!» – «Нет, дело серьезное. Скорее, иди за мной». И Лотрек торопливо заковылял вниз по лестнице.

На втором этаже Лотрек и Гози толкнули приоткрытую дверь в квартиру Валадон и застыли на месте – из кухни, которая находилась у самого входа, доносились голоса. Разговаривали в повышенном тоне. Судя по всему, между Валадон и ее матерью вспыхнула ссора. «Ну что ты натворила! Он испугался и больше не вернется. Вот все, чего ты добилась!» Лотрек, мертвенно-бледный, слушал.

Потом раздался озлобленный голос Валадон: «Он не шел на это. Я пустила в ход крайнее средство». «Могла потерпеть еще немного!» – ответила мать.

Лотрек, а за ним Гози прошли на кухню. Застигнутые врасплох, женщины сразу замолчали.

«Вот так история! – воскликнул Гози. – К чему эта комедия?» И, обращаясь к Лотреку, добавил: «Бедный друг, ты же видишь, над тобой посмеялись!»

Лотрек смотрел на женщин. Они на него. Никто из них не произнес ни слова. Потом Лотрек резко повернулся и молча вышел. С того дня он больше не виделся со «страшной Марией».

На лестничной площадке он протянул руку Гози: «До свидания, до завтра!» Гози был огорчен. Он догадывался, что сейчас сделает его друг. И не ошибся. Войдя в свою мастерскую, Лотрек бросился на диван, чтобы вдали от всех выплакать свое горе.

В подобные минуты он всегда, как он сам говорил, оставлял людей за дверью.


* * *

«Ты, лапушка моя, пристраивай свои жиры здесь, рядом с дамой. А ты, сарделька, втискивайся между этими двумя дураками, которые гогочут, сами не зная чего».

Брюан наживал состояние. Худо-бедно, кабаре приносило ему в год в среднем пятьдесят тысяч золотых франков[60]. Уступая просьбам «света», он учредил день для изысканной публики – это была пятница, когда «постреленок» стоил уже не восемь су, а пять франков. В этот день Брюан превосходил в ругани самого себя. За каждым столиком он заказывал себе по «почетному постреленку» и к концу вечера выпивал за чужой счет на двести-триста франков пива, восклицая при этом: «Черт побери, какая дрянь!» К счастью, «постреленок» вмещал мало пива.

Брюан оставался верен себе. На самой вершине холма, на углу улиц Корто и Соль, он снял саманную лачугу, затерявшуюся на огромной пустоши, заросшей травой и редким кустарником. Там было несколько деревьев и виноградных лоз. В этой хижине, в тиши, вдали от тех, над кем он насмехался, он отдыхал от своей работы и был счастлив. В сабо, в старой кепке, он нежился на солнце среди своих кур и псов. Все собаки Монмартра знали, что у Брюана они всегда найдут миску супа.

В два часа ночи, подсчитав выручку и заперев на все замки дверь кабаре, Брюан поднимался в свое «поместье» по уличкам Монмартра, никого не остерегаясь. Шпана его не трогала. Все сутенеры наизусть знали его песенки, относились к нему с уважением, да и просто не осмелились бы напасть на него. Не зря же их возлюбленные называли Брюана «генералом шпаны». Все эти девицы в душе вздыхали по Брюану. Одна из них вытатуировала его имя у себя на заднице.

Ах, девочки, и я цвела,

И девственна я была,

И девственницей, сев на мель,

Я переехала в Гренель…

Когда на Монмартре устраивали облавы, все уличные девки, за которыми гнались блюстители нравственности, спасались в кабаре Брюана. Он бесцеремонно усаживал их за столики своих посетителей, в общество светских дам. В эти минуты он даже переставал браниться, и когда обращался к проституткам, в его голосе слышались нежные нотки.

«Гренель», «Батиньоль», «Бастилия» – так назывались три из многочисленных песенок Брюана. Так же он называл картины Лотрека, которые пополнили собрание «Мирлитона». Это были портреты проституток и в своем роде хорошие иллюстрации к песенкам Брюана.

Лотрек без устали писал.

И пил тоже без устали. Хорохорясь как петушок, он щеголял своей беспутной жизнью, с циничной беспечностью отмахиваясь от нравоучений Буржа, Альбера и всех, кого огорчало его поведение.

Он смеялся: «Надо уметь мириться с собой».

Он писал уличных женщин Монмартра, «девочек», как их называли. Теперь от его картин, на которых он изображал девиц легкого поведения, отупевших и несчастных, веяло грустью. Но сам он смеялся, смеялся так, будто никакой грусти не было. Иногда, правда, у него вырывались слова: «Тому, кто говорит, что ему наплевать, на самом деле совсем не наплевать… потому что тот, кому действительно наплевать, об этом просто не говорит». Трудно было сказать, о ком и о чем он думал в этот момент.

С некоторых пор внимание Лотрека привлекала одна постоянная посетительница «Элизе-Монмартр», с рыжими волосами, которые прямыми прядями падали на ее узкое худое лицо.

Взялась откуда эта Роза,

Лохмата и рыжеволоса?

Эта девица с печальным и животным выражением лица вскоре стала одной из любимых моделей Лотрека. Он сделал с нее несколько этюдов. В картине «В Монруже», которую Брюан повесит у себя в кабаре, Лотрек написал ее стоящей у окна в темной комнате, вполоборота к свету, со спадающей на глаз прядью волос. Ее взлохмаченные волосы и профиль выделяются на светлом фоне. Чарующий трагический образ!

Кто-то из дружеских побуждений предупредил Лотрека, что ему не следует заводить слишком близкое знакомство с Рыжей Розой: «Будь осторожен, дорогой, она может сделать тебе такой подарочек, от которого не отделаешься никогда».

Но Лотрек пренебрег этим советом. Рыжая Роза заразила его.


* * *

Лотрек работал все более и более плодотворно. Он увлеченно писал картину за картиной – сцены в «Элизе-Монмартр», портреты, этюды с танцовщиц и клоунов[61]. Осенью он написал большую картину – размер ее метр на два: на арене цирка Фернандо гарцует наездница, а мсье Луаяль с хлыстом в руке подгоняет лошадь. В этой картине – картине мастера, хотя художнику всего двадцать четыре года! – композиция решена смело и необычно, здесь Лотрек как будто нашел свою формулу, освоил «ремесло штукатура».

Порвав окончательно с натуралистической передачей видимого, с законами перспективы, а также с открытиями импрессионизма, Лотрек, взяв от японцев то, что ему было нужно, по-своему решил пространство и передачу движения ритмом контурных линий, очень выразительных и произвольных. Его стиль определяли цветные валеры, подчиненные основному тону картины.

Наездница в цирке Фернандо – молодая женщина из богатой семьи, которая, влюбившись в своего преподавателя верховой езды, бросила мужа и, следуя призванию, занялась вольтижировкой и джигитовкой. Лотрек попросил ее позировать ему в мастерской. Этюды, которые он написал с нее, были сделаны на картоне большими мазками. В этих работах он сочетал технику Ван Гога с приемом Раффаэлли. Прием состоял в том, что на листы картона тонким слоем наносилась сильно разбавленная растворителем краска. Картон впитывал ее, и она приобретала матовую фактуру пастели. Смелыми, широкими, раздельными мазками Лотрек записывал фон. Работая в цвете, он рисовал кистью, поэтому работы его приобретали острую характерность, на что не могли претендовать произведения, решенные более мягко, обычными методами. Лотрек выработал свой почерк.

Может быть, этот взлет объяснялся его болезнью и связанной с нею повышенной возбудимостью?

По требованию Буржа, который продолжал его опекать, Лотрек принялся энергично лечиться. Но достаточно ли для него только лечения? Совершенно ясно, что жизнь, которую он ведет, ему противопоказана, ведь Бурж беспрестанно твердил, что «больной сифилисом особенно нуждается в сне… Он не может безнаказанно перенапрягать свой ум, свои душевные силы…»[62].

Воспользовавшись моментом, когда у Лотрека был период депрессии, Бурж уговорил его поехать в деревню, набраться там сил. Лотрек вместе с четой Гренье поселился в Бри, в местечке Вилье-сюр-Морен. Там он провел три осенних месяца. Три месяца спокойной жизни. Он удил рыбу и работал. Там он написал портреты Гренье и Лили.

Вечерами, когда все собирались в доме, Лотрек, развлекая хозяев дома и себя самого, с поразительным остроумием и живостью, с неиссякаемым воображением без конца рисовал забавные сценки, в большинстве своем весьма эротические.

В Париж Лотрек вернулся в начале 1889 года. «Теперь я поеду к другим свиньям», – сказал он, уезжая из Вилье.

Пребывание в Бри благоприятно подействовало на Лотрека, и он с новыми силами окунулся в привычную жизнь. В равной мере он изголодался и по работе и по развлечениям. Он закончил рисунки для «Курье франсе»[63], но в основном он писал. Написал Рыжую Розу, женщин в саду папаши Фореста, зал «Мулен-де-ла-Галетт» – большую композицию, выдержанную в динамичном ритме, оригинальную по компоновке деталей, затем картину из театральной жизни, первое значительное произведение об этой среде – пронизанный иронией портрет актера Анри Самари, игравшего в «Комеди Франсез», в пьесе Жюля Сандо «Мадемуазель де ла Сеглиер». Это, скорее, портрет костюма, если можно так выразиться, чем человека, – в актере интересен только костюм.

В этом году Лотрек выставлялся в художественном и литературном кружке на улице Вольней, который некогда так любил Пренсто, и – во второй раз – в Салоне нелепого искусства под псевдонимом, которым он уже подписывался раньше, – Толо-Сегрог, проживающий «на улице Иблас, под третьим фонарем слева, ученик Пюби де Шваль[64], специалист по пастельным семейным портретам с желтым фоном». В этот раз Лотрек выставил «Портреты несчастной семьи, больной сифилисом».

Лотреку хотелось бы показать свои работы и в компании с Анкетеном и Бернаром на выставке Группы импрессионистов и синтетистов, которую Гоген организовал у Вольпини, владельца кафе «Дез ар» на Всемирной выставке, но Гоген отказался пригласить Лотрека.

К началу года Гоген неожиданно вернулся в Париж из Арля, куда он всего два месяца назад уехал к Ван Гогу. «Южную мастерскую» постигла еще более плачевная участь, чем выставки для простого народа, которые пытался устроить несчастный Ван Гог: в сочельник Винсент в припадке неврастении отрезал себе ухо, и его поместили в больницу для душевнобольных.

Задумывался ли Лотрек над судьбой своего бывшего друга? А если да, то задумывался ли он и над своей дальнейшей судьбой? Ведь сифилис относится к числу болезней, которые, подтачивая организм в течение нескольких лет, могут закончиться катастрофой. Однажды, глядя на репродукцию картины Андре Жиля «Сумасшедший», где был изображен человек в смирительной рубашке, который беспомощно, в ужасе, с расширенными от страха глазами борется с безумными видениями, – последней картины Жиля, написанной им перед тем, как он окончательно лишился разума (Жиль умер в больнице для умалишенных в Шарантоне в 1885 году), Лотрек спокойно сказал Гози: «Вот что нас ждет».

Но жизнь прекрасна, и Лотрек старался не упустить в ней ничего. Он ходил на Всемирную выставку на Марсовом поле, у входа на которую возвышалась только что законченная окрашенная в голубой цвет Эйфелева башня, и делал там зарисовки. Что только не попало ему на карандаш: арабские женщины, кружившиеся дервиши, танец живота, девушки с острова Ява, аннамитки со своими ткацкими станками. Хотя выставку открыли к столетию Французской революции, она была посвящена главным образом будущему и мало чем напоминала о прошлом. Утверждали, что она знаменует собой начало золотого века. Все твердо верили в добрый гений индустрии (в конце Марсова поля тянулась огромная галерея машин, длиной в пятьсот метров), верили в прекрасное завтра. О, недалека уже «Эра благополучия»[65] – юная, веселая, радостная.

Лотрек старался не упустить ничего. Он бывал и на корриде, которая происходила на недавно построенной арене, на улице Перголез[66], посещал довольно сумбурные костюмированные балы, которые ежегодно устраивал для своих подписчиков «Курье франсе», ходил с супругами Гренье в театр, и иногда они все втроем прямо из театра попадали в полицейский участок: если им не нравился спектакль, они разувались и кидали обувь на сцену. Жизнь прекрасна! Лотрек напевал:

Болезни той не разберешь,

Коль не в разгаре.

Но вот меня кидает в дрожь:

Я – в Сен-Лазаре!

Он вел легкомысленный образ жизни.

В середине лета Лотрека ждала большая, настоящая радость. Напечатав в «Курье франсе» рисунок с композиции «Похмелье, или Пьяница», Лотрек подарил его своим дальним родственникам, неким Дио, которые жили на улице Фрошо, 6. Родом из Лилля, Дио – братья Дезире и Анри и сестра Мари – были музыкантами. Мари давала уроки музыки и пения. Дезире – тогда ему было за шестьдесят – играл на фаготе в оркестре Оперы и, кроме того, сам сочинял музыку. Он был автором многих песенок, исполнявшихся в «Ша-Нуар». Лотрек стал частым гостем в их квартире на четвертом этаже, но привлекали его не таланты хозяев, а висевшие у них картины Дега, с которым Дио были дружны. На одной из них – «Музыканты в оркестре» – художник изобразил на первом плане Дезире Дио, еще две были портретами Мари, к которой, как говорили, Дега двадцать лет назад питал нежные чувства. «Мой жестокий друг», – писал он ей в 1872 году. Дио были очень милыми, простыми и скромными людьми. К «мсье Дега» они относились с глубоким уважением. Лотрек разделял их чувства и приходил к ним насладиться картинами великого мастера, которые были истинным украшением их скромной квартиры[67]. Нередко Лотрек приводил с собой кого-нибудь из друзей, иногда сразу нескольких. И вот однажды Дега, увидев у Дио рисунок Лотрека, долго, внимательно рассматривал его, а потом с грустью в голосе заметил: «Подумать только, это сделал молодой, а мы столько трудились всю жизнь!»

Эти слова Дега передали Лотреку. Он был счастлив и горд. Вот если бы он мог встретиться с Дега! Это его мечта. Мари Дио взялась устроить свидание. Через несколько дней Лотрек был приглашен в мастерскую Дега.

Лотрек получил огромное удовлетворение, услышав из уст Дега комплименты, но больше они не встречались. Дега не принадлежал к числу людей, которые ищут знакомства.


* * *

В то же лето 1889 года Лотрек провел несколько недель в Мальроме и в Аркашонском заливе на борту маленькой яхты «Кокорико».

Он не утратил своей любви к морю и ко всему морскому. Он плавал, удил рыбу, катался на яхте, наблюдал за регатами, загорал на пляже в часы, когда там бывало не очень многолюдно. Он любил также гулять среди дюн, под соснами и утесниками, любуясь кузнечиками и богомолами. Ему очень нравился этот край воды, песка и смолы. Он проводил время либо в Аркашоне, либо – чаще всего – в маленькой рыбацкой деревушке Tocca. Садился на нос своей яхты, пробовал писать марины. Но главное, по его собственным словам, он «закалял и ремонтировал свой остов».

В Мальроме Лотрек встретился со своим отцом и кузеном Габриэлем Тапье де Селейраном, который поступил в университет Лилля на медицинский факультет.

Тапье исполнилось двадцать лет. Это был худой, высокий юноша с покатыми плечами, сутуловатый, очень прыщавый, с курчавыми бакенбардами по австрийской моде, с черными блестящими напомаженными волосами, разделенными прямым пробором до самого затылка и зачесанными на виски. Тапье питал особую страсть к драгоценным безделушкам. На его тонких и длинных пальцах красовались массивные кольца, на животе болталась толстая золотая цепочка от карманных часов, на прыщавом носу золотое пенсне, из кармана он небрежным жестом вынимал объемистый серебряный портсигар с фамильным гербом и доставал из него сигареты. В галстук у него была вколота булавка с камнем, и если кого-нибудь интересовал этот камень, Тапье со свойственной ему педантичностью неторопливо объяснял своим мягким голосом, что это не хризопраз и не агат, а просто «кусочек морской семиметровой раковины»[68], и любезно сообщал своему собеседнику ее латинское название.

Лотрек поработил своего кузена Габриэля. Он деспотично заставлял его выполнять все свои капризы, ни в чем не давал ему проявлять инициативу. Стоило «доктору» попытаться высказать свое мнение, как Лотрек тут же обрывал его: «Шарлотта, это не твое дело».

Лотрек рисовал карикатуры на кузена, рисовал их и на отца. Как-то во время студенческих каникул Тапье по дороге в Мальроме проезжал через Париж и, встретившись с графом Альфонсом, сообщил ему: «Дядя, в Лилле вы получили бы массу удовольствия – там сейчас гастролирует труппа персидских жонглеров и акробатов». В семье, естественно, все великолепно знали о пристрастии графа Альфонса к Персии, но все же Габриэль был поражен, когда, вернувшись в Лилль, услышал, что после его слов граф Альфонс немедленно примчался туда из Парижа, чтобы пожить в палатке странствующих артистов.

Среди прочих карикатур на отца Лотрек нарисовал его в чем мать родила, с котелком на голове. Что это? Воображение художника или же набросок с натуры? Кто его знает!


* * *

Третьего сентября в зале Общества садоводства на улице Гренель открылся пятый Салон независимых. Представленный Адольфом Альбером, Лотрек выставил там три свои работы: новую картину «В Мулен-де-ла-Галетт», этюд женщины и портрет одного из своих друзей – мсье Фуркада.

Салон независимых закрылся 4 октября. На следующий день, 5 октября, в субботу, на Монмартре была сенсация: Жозеф Оллер, главный организатор всех парижских развлечений, создатель тотализатора, театра «Нувоте», «Большого плавательного бассейна Рошешуар», «Нового цирка» и «Американских горок», приглашал на открытие нового кабаре «Мулен Руж».

Оллер, каталонец лет пятидесяти, был сыном испанца авантюристического склада. В один прекрасный день Жозефу Оллеру взбрело в голову уехать из родного городка и попытать счастья в Париже. И, надо сказать, до сих пор у него не было ни одной неудачи[69]. На этот раз, однако, все считали, что его ждет провал. Оллер решил расширить границы увеселительных заведений Монмартра и открыл свое кабаре довольно далеко от площади Пигаль и бульвара Рошешуар, где процветали Брюан и «Элизе-Монмартр». Красные крылья «Мулен Руж» вертелись неподалеку от площади Бланш, на бульваре Клиши, 90, на месте бывшего кабаре «Рен-Бланш», снесенного четыре года назад. Какое безумие!

Да, безумие! Однако вечером весь Париж собрался в «Мулен Руж», чтобы полюбоваться звездами кадрили – Ла Гулю с Валентином Бескостным, Грий д'Эгу и Рейон д'Ор, Мари Касс-Нэ и Мом Фромаж, которых переманил из «Элизе-Монмартр» компаньон Оллера, Шарль Зидлер. Аристократы, люди искусства, литераторы, князь де Саган, Орельен Шолль, Эли де Талейран, Стевенс, Жервекс, князь Трубецкой, граф де Ларошфуко заполнили огромный, высокий, украшенный флагами зал, ярко освещенный огнями рамп, люстр и стеклянными шарами. Одна стена была зеркальной, и от этого он казался еще больше.

С того самого вечера, как открылось кабаре «Мулен Руж» Лотрек стал его завсегдатаем. У него даже был там свой постоянный столик. Отныне он и «Мулен Руж» неразлучны. Зидлер, приятель Портье, предчувствуя, что это будет именно так, повесил на пурпурной стене холла кабаре картину Лотрека «В цирке Фернандо: наездница».

В самом деле, ничто так не соблазняло Лотрека, как танцы в «Мулен Руж». Теперь там каждый день можно было увидеть его небольшую фигурку. Все, что так нравилось Лотреку, что доставляло ему удовольствие в «Элизе» и «Мулен-де-ла-Галетт», отныне было сконцентрировано в новом кабаре. Здесь танцевали кадриль, здесь выступала прекрасная и наглая, как никогда, Ла Гулю в своем небесно-голубом атласном корсаже, в черной юбке шириной в пять метров и под звуки оркестра, не уступавшего по грохоту оркестру «Элизе-Монмартр», виртуозно вскидывала ногами свои шестьдесят метров кружев. «Выше, Ла Гулю! Еще выше!» – в экстазе кричали ее поклонники. Надвинув котелок на глаза или же сдвинув его на затылок, Лотрек рисовал среди шума, топота, в душной атмосфере кабаре, которое напоминает «ярмарку любви», место, где происходит «купля-продажа». Публика не танцует. Она приходит сюда смотреть на кадриль, успехом которой не преминули воспользоваться Оллер и Зидлер. Мужчины, возбужденные зрелищем, легко попадаются на удочку женщин, которые охотятся за богатыми любовниками. Всюду женщины, женщины, женщины! Среди цилиндров, фетровых шляп, котелков и даже каскеток мелькают атласные корсажи – голубые, красные, зеленые, белые, желтые. «Милый, угости пивцом». Мишура, пестрота, роскошь дорогого публичного дома. Хлопают пробки от шампанского. От стола к столу переходит пьяный старик в продавленном цилиндре, с надетой на руку дамской подвязкой, с пышным розовым бантом. Публика веселится. «Красиво? А? Что? Великолепно…» На Монмартре веселье, веселье…

Декольтированная до пупка, с черной муаровой ленточкой вокруг шеи, букетиком цветов в волосах дерзко проходит Ла Гулю – королева бала, королева торговок любовью. Прощаясь, она вильнула бедром, и перед взором зрителей мелькнули ее панталоны с вышитым алым сердцем.


* * *

Лотрек снова получил приглашение принять участие в брюссельской выставке «Группы двадцати» и на этот раз поехал в Бельгию сам. Его сопровождал приятель по «Мулен Руж» Морис Гибер, представитель фирмы шампанских вин «Моэт и Шандон».

В жизни Лотрека были добрые гении, такие, как его друзья Бурж и Адольф Альбер, их беспокоила беспорядочная жизнь друга, и они пытались направить его на путь истинный; но были у него и искусители, беспечные приятели, во всем потакавшие ему, увлекавшие его собственным дурным примером. К ним относился и Морис Гибер. Завсегдатай баров и домов терпимости, он, судя по газетной хронике, слыл «мужчиной, который лучше всех в столице знал доступных женщин»[70]. Лотрек очень привязался к нему и, как это обычно случалось с ним в отношениях со всеми близкими ему людьми, беспрестанно изводил его, заставляя, например, по десять раз в день делать какую-нибудь страшную гримасу, искажавшую лицо, а добродушный Гибер покорно повиновался ему. Лотрек, этот беззащитный гномик, умел тиранить людей. Ему – это, по-видимому, свойственно физически слабым людям – необходимо было создавать себе иллюзию силы. И здесь он не знал милосердия. Но друзья принимали его таким, каким он был. Благодаря своей врожденной искренности, задору, своему беспокойному характеру, неисчерпаемому остроумию, восторженности он буквально «околдовывал»[71] их. И те, кто любили его, любили всей душой.

На январскую выставку «Группы двадцати» 1890 года Лотрек представил пять полотен: этюды женщин и картину «В Мулен-де-ла-Галетт», которую он, видимо, ценил, так как уже показывал ее в Салоне независимых. В брюссельской выставке приняли участие также Ренуар, Синьяк, Одилон Редон, Сислей и даже Сезанн, приславший из Экса, где он жил в уединении, три свои работы. Были на этой выставке и работы друга Лотрека – Ван Гога.

В это время сам Ван Гог, помещенный по его собственной просьбе в больницу для душевнобольных, которая находилась в Сен-Поль-де-Мозоле, около Сен-Реми-де-Прованс, мужественно сражался со своей болезнью. Это была трагическая борьба. Он всегда чувствовал приближение приступов, которые периодически повторялись, и, едва оправившись, тотчас же снова, с еще большим рвением принимался за работу, «трудясь как одержимый». На стенах Королевского музея современного искусства, где проходила выставка «Группы двадцати», шесть картин Ван Гога прозвучали как победоносные фанфары. Лотрек не мог насмотреться на его «Подсолнухи», на «Плющ» и «Красный виноградник», на «Пшеничное поле при восходе солнца» и «Фруктовый сад в цвету». Неужели надо быть сумасшедшим, чтобы достичь таких вершин? Неужели за все головокружительные взлеты надо обязательно расплачиваться страданиями, тоской и безумием? Ведь за сколькими великими произведениями стоит больная психика их создателя, невроз, патология!

Однако картины Ван Гога отнюдь не вызвали всеобщего восторга. Восемнадцатого января, в день открытия выставки, состоялся банкет, на котором присутствовали все члены «Группы двадцати», а также несколько человек из тех художников, кого пригласили участвовать в выставке. Среди приглашенных были Лотрек и Синьяк. За два дня до вернисажа один из «Группы двадцати», бельгийский художник Анри де Гру, тщедушный человек, ростом не выше Лотрека, вечно закутанный в широкий зеленоватый плащ (за что его прозвали «Колоколом»), объявил, что он снимет свои картины, если из зала не уберут «отвратительную мазню» Ван Гога, этого «наемного провокатора». Во время банкета де Гру еще раз громогласно оскорбил Ван Гога, назвав его «невеждой» и «шарлатаном». Тогда Лотрек, несмотря на свою ненависть к скандалам, вскочил с места и, размахивая своими короткими ручками, закричал, что «это возмутительно – оскорблять такого великого художника».

Де Гру стоял на своем. Дело дошло до того, что Лотрек и де Гру, под общий гвалт, выбрали секундантов. Тогда Синьяк, перекрывая шум голосов, вдруг заявил ледяным тоном, что, если случится несчастье и Лотрек будет убит на дуэли, он «сам продолжит дуэль»[72].

Дело принимало трагический оборот. Октав Маус был очень огорчен, тем более что он прекрасно понимал, как жалко и как смешно будет выглядеть дуэль между этими двумя карликами – Колоколом и Лотреком. На следующий день он сразу же принялся за дело: нужно добиться, чтобы де Гру извинился перед Лотреком. И он добился этого, хотя и не без труда. Де Гру вышел из «Группы двадцати».

Некоторое время спустя кто-то купил одно из полотен Ван Гога – «Красный виноградник». Если Лотрек об этом узнал, он наверняка порадовался. «Красный виноградник» – первое произведение, проданное при жизни Ван Гога.

Бельгийская пресса, по своему обыкновению, обрушилась на художников «Группы двадцати», но, как и в первый раз, в общем, довольно снисходительно отнеслась к «острому новаторству»[73] Лотрека. А тем временем сам художник, в компании Мориса Гибера, изучал Брюссель, глазел на женщин, но они – по его словам, рубенсовские модели во плоти – не нравились ему, и он морщился, утверждая, что они все какие-то «обрюзгшие». А вот погреб адвоката Эдмона Пикара, чей портрет он нарисовал, привел его в восторг, и Лотрек изрядно выпил там превосходного бургундского.

Вернувшись в Париж, Лотрек отважился написать Дезире и Мари Дио. Именно отважился, ибо его страшила мысль, что он не выдержит «сравнения с мсье Дега и будет выглядеть нелепо».

Дезире он написал за чтением газеты в саду Фореста, а Мари – за пианино, сосредоточив все свое внимание на руках музыкантши. Он хотел сделать «портрет рук», так как считал, что руки часто более красноречивы, чем лица. «Из того, кто небрежно пишет руки… толка не получится… я это ненавижу…»

Обе эти работы на картоне Лотрек выставил: одну – в кружке «Вольней», вторую – в марте, на шестой выставке Независимых. На этой выставке он, наверное, долго изучал картину Сёра (написанную в свойственной ему манере), в которой художник передал момент эксцентричного танца в «Элизе-Монмартр».

Лотрек тоже написал сцены танцев в «Мулен Руж». Он уже вышел из-под влияния Брюана и полностью порвал с натурализмом, который одно время привлекал его. Теперь он прислушивался только к собственному голосу, давал волю своему ненасытному, страстному любопытству к людям, и все его стремления были направлены не на то, чтобы изобразить внешние явления определенной эпохи, а на раскрытие таинства жизни.

Он принялся за большое полотно – полтора метра на метр пятнадцать сантиметров – «Танец в „Мулен Руж“». Это была его третья крупная композиция после картины «В цирке Фернандо: наездница» и «Танцев в „Мулен-де-ла-Галетт“». Он изобразил публику «Мулен Руж», своих друзей – Гибера, Гози, фотографа Сеско вокруг Валентина Бескостного, танцующего со своей партнершей кадриль. Блестящий паркет отражает их движения, образуя поразительные арабески. Бесподобный вихрь!

Это полотно было лишь началом. Ему еще много нужно было узнать в «Мулен Руж»! Ему вообще нужно было многое узнать, чтобы понять жизнь и рассказать о ней!

Однажды вечером в кабаре спорили две дамы:

– И ты называешь это породистой собакой! – воскликнула одна, показывая на собаку своей собеседницы. – Ты только посмотри, какая у нее тусклая шерсть, какие кривые лапы. Бедняга!

– А какая у нее чудесная черная мордочка, – ответила ей хозяйка собаки. – Какие пятна! Взгляни-ка! И ты еще продолжаешь настаивать на своем! Сразу видно, что ты ничего не понимаешь в собаках! – И, обращаясь к Лотреку, она сказала: – Ведь, не правда ли, мсье, можно иметь прекрасную родословную и в то же время быть ужасным уродом?

Лотрек встал и отдал ей по-военному честь. «Кому вы это говорите!» – только и ответил он.

Хотя Лотрек казался легкомысленным и любил пошутить, нетрудно было заметить, как угнетало его то, что он так уродлив. Себя он рисовал только в карикатурном виде. О его душевных муках можно было догадаться по его картинам, по портретам женщин, проституток. Словно стремясь поскорее избавиться от гложущей его тоски, он нервными, быстрыми мазками наносил на холст контуры их лиц, на которых лежала печать безысходной скорби. Глядя на все эти выдававшие его полотна, эскизы, рисунки, невольно вспоминаешь слова, которые он любил повторять: «Вы ничего не знаете и никогда не узнаете, вы знаете и узнаете только то, что вам захотят показать!» Его произведения говорили за него.

В конце мая Ван Гог уехал из Прованса и поселился в Овере, на Уазе. Шестого июля, в воскресенье, в Париже Лотрек обедал с Винсентом у его брата Тео, в сите Пигаль. Атмосфера в маленькой квартирке была крайне накалена. Что же произошло? Дела Тео шли неважно, это бесспорно. Винсент – может быть, его опять где-то раскритиковали? – очень нервничал. Да, обстановка была напряженная, тяжелая. Казалось, вокруг бродят какие-то призраки. Лотрек изо всех сил старался развеселить хозяев. После обеда он повел Ван Гога к себе в мастерскую показать свои последние работы и среди них – портрет мадемуазель Дио, который Винсент нашел «поразительным»[74]. Потом друзья расстались…

Это была их последняя встреча. Ровно через три недели Ван Гог, истерзанный душевными муками, поднялся на Оверское плато и выстрелил себе в грудь. «Страданиям нет конца!» – сказал он, умирая. Ему было тридцать семь лет.

Лотрек писал и писал. Он писал лица уличных женщин, показывая «не то, что противно человеческой сущности, а наоборот – нечто глубоко человеческое»[75]. Как и Ван Гог, Лотрек должен нести свой крест до конца. Тридцать семь лет! Всего тридцать семь лет – и сердце Винсента, переполненное горем и любовью, перестало биться…

Лотрек писал праздничную, разгульную жизнь Монмартра на холсте и картоне светлыми тонами: розоватыми, лиловатыми, зеленоватыми. Одержимый цветом, он видел во всех оттенках зеленого нечто демоническое. Он писал скорбь смеха и ад веселья. «Смеялись… смеялись… А? Что? Будь я пьян, я бы сказал… Смеялись… смеялись…»

В ночном небе Монмартра крутились освещенные крылья «Мулен Руж».

Ах ты, мельница, ах, «Мулен Руж»,

Для кого мелешь ты, «Мулен Руж»?

То ль для смерти, то ль для любви.

Для кого мелешь ты до зари?

II ХИРУРГ

Убежище, убежище, о водоворот!

Валери


Слава «Мулен Руж» молниеносно вышла за пределы Франции. На всех меридианах, на разных языках, коверкая название, говорили об этом кабаре. Отныне Париж – это Монмартр, а Монмартр – «Мулен Руж».

«Бог создал мир, Наполеон учредил орден Почетного легиона, а я основал Монмартр!» – провозглашал Сали в «Ша-Нуар», в то время как Зидлер, ворчливый старик Зидлер, с красным лицом и седыми бакенбардами, величественно следил за кадрилью. «Луиза, ты теряешь панталоны», «Полетта, перестань подмигивать галерке». Когда он начинал вспоминать свою жизнь, голос его добрел: «Десятилетним мальчишкой я полоскался в грязной, смердящей речке Бьевр[76], полной танина. Я топтался в вонючей воде и дубил коровьи шкуры. Читать и писать я научился в четырнадцать лет и до сих пор не шибко-то грамотен. Но мой ум помог мне обойтись без образования… Я умею устраивать увеселения, у меня хороший нюх…»

Не успела картина Лотрека «Танец в „Мулен Руж“» просохнуть, как ее купил Оллер. Зидлер повесил ее в холле, на правой стене, над стойкой, рядом с картиной «В цирке Фернандо: наездница».

Лотрек все вечера проводил за своим столиком, среди друзей. Он громко острил, много пил, пользовался успехом, и какой-нибудь случайный посетитель, увидев этого «забавного человечка», наверняка думал, что Лотрек – один из аттракционов заведения, вроде того «виртуоза», который каждый вечер, от восьми до десяти часов, вызывал хохот у публики, издавая музыкальные звуки весьма неэстетичным способом, подражая при этом, по желанию слушателей, то баритону, то басу, то сопрано.

Лотрек жил в каком-то головокружительном темпе. Из «Мирлитона» в бар, из «Ша-Нуар» в «Мулен Руж», из публичного дома в цирк или пивную. Он тащил за собой всех, кто попадался ему на пути, цепляясь за них, заставляя сопровождать себя. Домой он возвращался все позже и позже и с крайней неохотой. Если бы можно было вообще не заходить домой, никогда не оставаться наедине с собой! Одиночество – вот чего он страшился.

Круг его друзей все расширялся. Друзья его забавляли, он привлекал их к себе по самым неожиданным мотивам и уже не отпускал их от себя. У одного ему нравился необычной формы череп, у другого – красивые жилеты, каких не было ни у кого в Париже. У него были собутыльники, всегда готовые сопровождать его во всех его похождениях, но были и истинные друзья – его убежище, – с которыми он чувствовал себя в безопасности.

В «банду Гибера» входили Нюма Бараньон, человек с волчьим аппетитом, который мог в один присест уничтожить баранью ножку, Сеско, использовавший свое фотоателье главным образом для интимных свиданий и любивший петь под банджо грустные песенки. Его худоба вызывала такую тревогу, что Лотрек собирался взять его на пансион. Входил в эту компанию и пухлый Анри Сомм, блондин с детским лицом, карикатурист и офортист, рьяный поклонник японского искусства, художник «дам полусвета» и, кроме всего прочего, автор знаменитой песенки, исполнявшейся в «Ша-Нуар»:

Когда у лестницы ступенек нет,

То лестница она уж не вполне…

Напротив Сомма обычно сидел огромный детина, добряк Максим Детома, или, как его прозвал Лотрек, «Большое Дерево». У этого миролюбивого великана было больное сердце, и он жил в каком-то замедленном темпе. Он был скромен и старался быть незаметным, так старался, что «даже цвет его черного фрака казался более тусклым, чем у других»[77].

Детома был очень целомудрен и, к великому удивлению и восторгу Лотрека, оставался совершенно безучастным в самых злачных местах. Ему претило ячество, говорил он тихим голосом, беззвучно смеялся, а когда Лотрек, переругиваясь с каким-нибудь незнакомцем, кричал своим звонким голосом: «Вот подожди, сейчас он тебя вздует», – Детома лишь делал вид, что собирается ударить.

Входил в эту компанию и молчаливый анархист Шарль Морен, который пил ром литрами, был обуреваем какими-то темными страстями, ненавидел собак, в такой же мере – полицейских, но, по словам Лотрека, «как никто, умел писать руки». Морен увлекался вопросами техники, экспериментировал над живописью с лаком, интересовался всеми открытиями, разрабатывал метод письма при помощи пульверизатора, не доверял вдохновению и все обосновывал научно. Морен мог медленно, тягуче, самым обыденным голосом, без интонаций, рассказывать с мельчайшими подробностями о своих наблюдениях в зоологическом саду над любовными отношениями обезьян и с такими же подробностями, совершенно не обращая внимания на неловкость, которую, как это ни странно, вызывал у слушателей его рассказ, говорить о собственной персоне, подкрепляя свои слова фотографиями. Нередко его рассказы вызывали восторг лишь у одного Лотрека.

Среди постоянных посетителей «Мулен Руж» было немало англичан. Ходили туда поэт Артур Саймонс и только что приехавший из Мельбурна художник Шарль Кондер, довольно мрачный человек, который всегда казался осоловелым от алкоголя и, как сомнамбула, писал сладенькие акварели.

Лотрек очень любил англичан, ему нравилось, с какой сдержанностью, с каким чувством собственного достоинства умели они кутить. Впрочем, англомания в то время процветала в высшем обществе. Одеваться было принято у Пуля – портного принца Уэльского, носили не жилеты, a «waistcoats». Один из шляпников на бульваре Османн прикреплял к своим изделиям ярлыки с таким адресом: «Османн-стрит». Хроника сообщала, что «некоторые районы Парижа настолько англизировались, что там даже встречаются лондонские нищие»[78]. Туристы из Великобритании в своих бриджах и кепках, в которых они обычно играют в гольф, наводняли Mouline Rouche, вращаясь среди этого «very select полусвета»[79].

В компанию Лотрека входил и Морис Жуаян, бывший его однокашник по лицею Фонтан, с которым он снова подружился.


* * *

Морис Жуаян происходил из хорошей семьи и обладал большим тактом и благородством. В октябре 1890 года к нему с деловым предложением обратился Буссо, владелец галереи «Буссо и Валадон»: «Наш управляющий Тео Ван Гог, – сказал он, – тоже сумасшедший, как и его брат-художник. Сейчас он находится в лечебнице. Замените его и делайте все, что вам заблагорассудится».

Действительно, через два с половиной месяца после самоубийства Винсента Тео проявил признаки безумия. Он находился в клинике доктора Бланша, в Пасси, затем его увезли на родину и поместили в больницу для душевнобольных в Утрехте[80].

Буссо назначил Жуаяна на пост директора своего отделения на бульваре Монмартр, 19. «Тео Ван Гог, – заявил он, – собрал отвратительные работы современных художников, дискредитировавшие фирму. У него были, правда, несколько произведений Коро, Руссо и Добиньи, но мы забрали этот товар, да он вам и ни к чему. Вы найдете также довольно много картин пейзажиста Клода Моне, которого начали покупать в Америке, но он пишет слишком много. У нас с ним договор на всю его продукцию, и он нас заваливает своими пейзажами, в которых все время повторяет одну и ту же тему. Все остальное – ужас. В общем, выкручивайтесь сами и не просите нас о помощи, иначе мы прикроем лавочку».

Несколько обескураженный этим предупреждением, Жуаян составил список картин, которыми его несчастный предшественник набил две крохотные комнатенки. В этой коллекции, помимо Моне, он обнаружил «ужасы», подписанные Гогеном, Дега, Писсарро, Раффаэлли, Гийоменом, Домье, Йонкиндом, Одилоном Редоном, а также произведения Лотрека, которые были куплены Тео по настоянию Винсента.

В предшествующие годы Жуаян случайно раза два виделся со своим старым школьным товарищем. Так как авторы картин, находящихся в галерее, обычно приходили узнать о судьбе своих работ, Жуаян понял, что рано или поздно на пороге его лавочки появится и Лотрек. Так оно и случилось.

Жуаян начинал свою деятельность в очень неблагоприятной обстановке. Не было ни покупателей, ни денег. Немногочисленные посетители качали головой и делали мрачные предсказания.

Жизнерадостный, как всегда, Лотрек постарался подбодрить Жуаяна. Теперь, когда его товарищ по лицею Фонтан оказался в «его лагере», он с ним уже не расстанется. Что, Дега даже не соизволил показаться? «Ничего, – утешал друга Лотрек. – Все придут, никуда не денутся».

И действительно, вскоре галерея стала центром, вокруг которого сплотилась молодая живопись. Там встречались Гоген, который как раз в это время готовился к отъезду на Таити, Эмиль Бернар, Серюзье, Шуффенекер, Шарль Морис.

Лотрек приходил туда каждый день.


* * *

«Мулен Руж» закрывался вскоре после полуночи, но оркестр продолжал еще играть. В зале оставались только завсегдатаи. Танцовщицы начинали выступать ради собственного удовольствия и для знакомых, изобретая невероятные акробатические па, в исступлении делая необычайные пируэты перед зеркалами, которые, умножая, отражали все эти бурные импровизации.

Лотрек зажигался. Быстрым контуром, одной линией он передавал на бумаге схваченную мимолетную экспрессию движений ноги, взгляда, бешеный темп Нана Ла Сотрель, ноги которой четко и быстро отбивали такт, арабески пухленькой Ла Макарона (она танцевала с откровенной непристойностью, беспрерывно задирая свои юбки и показывая панталоны из черного тюля с блестками), мелькание пуантов, изящные и виртуозные па Грий д'Эгу, прелестной девочки, чья скромность («мне отвратительны женщины, которые выставляют напоказ свое тело») резко контрастировала с чувственным танцем всегдашней ее партнерши Ла Гулю.

Ах, Ла Гулю! Какая женщина и какая танцовщица! Поразительное «сладострастное и похотливое животное», порочное и обаятельное, исступленное и плотоядное!

Возбужденный Лотрек как бы принимал участие в каждом из этих безумных танцев, которые до предела напрягали его нервы. Он не упускал ни одного па Ла Гулю или Мом Фромаж, когда они танцевали в паре с флегматичным Валентином Бескостным, или Виф Аржан, или же Пом д'Амур, ни одного движения стройной, гибкой лианы Рейон д'Ор, красивой кокотки с золотистым шиньоном, которая крутилась волчком и, казалось, взбивала своими изящными ножками в атласных туфельках пикантный соус. Он следил за исступленными телодвижениями Нини Пат-ан-л'Эр, бывшей лавочницы, жены и матери, которой овладел бес танца, и она, откинувшись назад, кружилась вокруг своего кавалера, при каждом па вскидывала ногу к потолку, и экстаз озарял ее болезненно-бледное лицо с огромными темными глазами. «Это танцует сама смерть», – сказал кто-то о ней.

Не мог Лотрек оторвать глаз и от Джейн Авриль, маленькой, красивой, хрупкой женщины с грустным лицом «падшего ангела»[81], с меланхоличным взглядом и кругами под глазами, которые еще больше подчеркивали эту меланхоличность. Это была утонченная натура, наделенная каким-то особым аристократизмом: цвет платья и белья у нее всегда был подобран с удивительным вкусом. Она была дружна с писателями, с Арсеном Уссеем и Барресом, последний прозвал ее «Маленькая Встряска». Джейн Авриль танцевала одна, без партнера, и полностью отдавалась во власть музыки и ритма, с застывшей загадочной улыбкой, «грезя о красоте», вскидывая ноги то в одну сторону, то в другую, почти вертикально, исполняла четкие па, вкладывая в танец всю свою душу.

A shadow smiling

Back to a shadow in the night…[82]

тихо шептал поэт Артур Саймонс, сидя рядом с Лотреком. Призрак в ночи! Пора уходить. Умолк оркестр. Остановились танцовщицы. Страстную музыку оркестра сменил шум голосов, звук отодвигаемых стульев.

Пора уходить, пора домой, навстречу одиночеству, тишине, ужасу. «Выпьем еще по стаканчику?» – пытается Лотрек соблазнить кого-нибудь из друзей, а еще лучше – нескольких. Потом он бредет по Монмартру в поисках открытых еще заведений.

Пить. Пить. Лотрека беспрестанно мучает жажда. Он любил вкусные напитки и всегда носил в кармане мускатный орех, который придавал аромат портвейну, но мог также пить что попало – и терпкое винцо в простой лавке, и выдержанный коньяк. Теперь он пил не только ради удовольствия – он уже не мог обойтись без алкоголя. Едва проснувшись, он опрокидывал рюмочку. А потом весь день продолжал рюмку за рюмкой: вермут, ром, белое вино, арманьяк, шампанское, коктейли.

Опершись на свою палочку, Лотрек делал три шага, останавливался, поднимал глаза и смотрел на ноздри своего попутчика (в картинах он уделял особое внимание не только рукам, но и ноздрям, которые он изучил лучше, чем кто-либо[83]), глядел по сторонам, отпускал какую-нибудь шутку, иногда злую, и, пригнувшись, шел дальше, к ближайшей освещенной вывеске, к этому манящему маяку в ночи.

«Тех-ни-ка восхождения», – смеялся он, взбираясь на высокий табурет бара.


* * *

Число работ на холсте и картоне в мастерской на улице Турлак все увеличивалось.

Лотрек оставался верен своим темам: проститутки, портреты друзей, сцены танцев. Семья Дио, Бурж, Сеско и многие другие позировали Лотреку. В феврале 1891 года он написал в саду Фореста композицию «Никчемные», в которой изобразил Гибера, сидящего с натурщицей за столиком кафе[84]. В жизни натурщица была красивой девушкой, Гибер – бонвиваном, но Лотрек беспощадно расправился с ними, на их лицах и в их облике нет ничего, кроме полного отупения, порока, морального разложения.

Какая выразительная интерпретация действительности! С каждым днем манера письма Лотрека становится более убедительной, характерной и лаконичной. В произведениях двадцатишестилетнего художника отражается его повышенная впечатлительность, он грубо, без снисхождения раскрывает внутреннюю сущность своей модели, жестоко сдирает все покровы, обнажая истину. Эта грубость сказывается и на его манере письма. Для передачи своего видения мира он находит наиболее точные формы выражения, наиболее лаконичные и нервные. Каждый мазок, каким бы элементарным он ни был, характерен и принадлежит именно ему. Его почерк не узнать невозможно. Каждый его штрих, нанесенный на бумагу, картон или холст, является его плотью и кровью. Ван Гог сгорел в свете и пламени. Судьба же Лотрека – все глубже и глубже погружаться в человеческую душу, до самого ее темного дна.

Все чаще отправляется он с Гибером в публичные дома и пишет их обитательниц в интимной обстановке. Они спят или занимаются своим туалетом. Его привлекает приглушенная тишина этих заведений, сонная атмосфера, царящая здесь, бледные лица женщин, объединяющая их любовь – в ней они забывали о своей профессии, о требовательности порочных мужчин.

«До чего же они нежны друг с другом, – говорил Лотрек, изголодавшийся по ласке, обойденный любовью. – Вы наблюдали, как животные ищутся?.. Пожалуй, только птицы перебирают свои перья с большей озабоченностью».

Конечно, в жизни Лотрека были женщины, взять хотя бы ту же Пантеру – как-то ночью в «Мулен Руж» ее познакомил с ним Зидлер, – рыжая девица с глазами цвета морской воды, таинственно-притягательная, красивая, но неприятная. Содержанка позволила себе небольшую прихоть. Скоротечная любовь, чувственная и принесшая одно разочарование. «Настоящая жизнь» иная.

Лотрек, возможно, думал о том, что и его жизнь могла бы быть «иной», писал в течение нескольких недель мадам Онорин П., отнюдь не принадлежавшую к среде обычных его моделей. Когда он передает свежесть лица, аристократизм, элегантность этой «Женщины в перчатках» – трогательный образ другого мира, – его кисть неожиданно становится нежной!

Да, эта женщина из другого мира, ставшего для него таким далеким! Однажды вечером у друзей Лотрек позволил себе признаться в любви одной молодой даме. «Подождите, – сказал он ей, – я сяду у вас за спиной… Мне будет так легче разговаривать с вами. И я буду так же близко от вас… Мне не обязательно вас видеть, я знаю вас наизусть». А потом, спрятавшись за ее спиной, он добавил: «Я даже предпочитаю, чтобы вы на меня не смотрели».

Дама с трудом сдерживала слезы.


* * *

В начале 1891 года, в январе, Лотрек выставил в кружке «Вольней» картину «В Мулен-де-ла-Галетт» (таким образом в третий раз отдав ее на суд зрителей), портреты Сеско и Анри Дио, а также этюд женщины. В марте он принял участие в седьмом Салоне независимых (на этот раз его вместе с Сёра и Синьяком назначили членом комиссии по развеске картин). Он показал «Никчемных» и «В меблированных комнатах» (на которой изображена девица около своей кровати, читающая письмо).

Во время выставки «Вольней» один критик упрекнул Лотрека за тусклую палитру. Октав Мирбо тоже обратил на это внимание, хотя и признал достоинства выставленных Лотреком произведений: «Несмотря на черноту, которая пачкает его фигуры, – писал он в одном из мартовских номеров „Эко де Пари“, – мсье Тулуз-Лотрек проявляет духовную и трагическую силу во всем, что касается изучения лиц и понимания характеров».

Лотрек сумел извлечь пользу из этих замечаний, он стал добиваться более оригинальных сочетаний оттенков и более чистых цветов. В этом ему очень помогли произведения Уистлера, которые он тщательно изучал (Лувр только что приобрел картину Уистлера «Портрет матери художника»).

Но вот перед Лотреком открылось новое поле деятельности: Оллер и Зидлер предложили ему подготовить к открытию сезона афишу с рекламой их кабаре.

Первая афиша, объявлявшая об открытии «Мулен Руж», была сделана Жюлем Шере. В области рекламы в те времена процветала безвкусица, и пятидесятипятилетний Шере считался непревзойденным мастером афиши. Он любил изображать порхающих Пьеро и Коломбин – «этих аппетитных милашек» – в очаровательных, нарядных костюмах всех цветов радуги. «В жизни гораздо больше печалей, чем радостей, поэтому, – говорил он, – показывать ее надо приятной и веселой. Для этого существуют розовые и голубые карандаши». Его слащавые плакаты занимали первое место в коллекциях афиш, которые в то время были в большой моде. Чтобы добыть какую-нибудь новую афишу, коллекционеры не останавливались ни перед чем: они срывали их со стен, покупали у расклейщиков. Чуть ли не в каждом городе открывались французские, а то и международные выставки плакатов. Персональные выставки Шере (две из них состоялись в Париже – в 1889 и 1990 годах) неизменно пользовались огромным успехом.

В рекламе «Мулен Руж» Шере превзошел самого себя, и некоторые считали ее шедевром. Итак, Лотрек, принимая заказ, вступал на путь опасного соперничества, но он очень обрадовался предложению.

Для него, человека, который так стремился покорить публику – ведь он не упускал ни единой возможности выставить свои произведения и как раз в тот год выставлялся в Салоне свободного искусства, – это был заманчивый случай. Его сотрудничество в газетах носило эпизодический характер. К тому же он только что поссорился с Роком, главным редактором «Курье франсе», который не только не платил Лотреку за рисунки, но еще имел наглость пустить не пошедшие в печать на аукцион. Возмущенный Лотрек послал к Року судебного исполнителя. Дело в конце концов уладилось, но отношения между Лотреком и Роком остались натянутыми[85].

Помимо всего, постоянно работать в газете Лотреку мешал его бурный образ жизни. Оперативно реагировать на события, принимать участие в газетных кампаниях он не мог из-за отсутствия времени и из-за того, что его это не увлекало. К тому же газетам были нужны смешные, язвительные карикатуры в «парижском» духе, а также рисунки полуголых женщин – подобная порнография процветала во многих изданиях периодической печати. Все это было не для Лотрека. Остроумие, в обывательском смысле слова, не его конек: он не умел придумывать смешные подписи. Его ночные похождения лишь внешне были похожи на то, что гуляки называют «повеселиться». Лотрек жил совсем в ином измерении[86].

Афиша познакомит с Лотреком уличную толпу. Не второстепенное ли это, коммерческое искусство? Для истинного художника нет недостойной работы, ибо его талант или гений могут сделать благородным всякий труд. Даже такие художники, как Домье или Мане, не брезговали рисовать рекламные плакаты. Лотрек восхищался мастерством Шере. В этом году он видел также рекламу французского шампанского работы Боннара, художника, который был моложе его. Лотрек пришел в такой восторг, что немедленно познакомился с юным художником и сразу подружился с ним. Правда, с его точки зрения, у Боннара был серьезный недостаток – он очень деликатно, но решительно отклонял его приглашения выпить.

Лотрек горячо взялся за новую работу. Теперь в центре его внимания была Ла Гулю, которую он изобразил в профиль, танцующей на фоне зрителей. На первом плане он изобразил Валентина, противопоставив его серый и длинный силуэт округлостям форм белокурой эльзаски.

Но разве «Мулен Руж» – это не прежде всего Ла Гулю и Валентин? И Лотрек, которого всегда в первую очередь притягивали индивидуальности, решил рассказать о звездах представления, воплощавших в себе всю его суть, подчеркнуть их значение, их роль в спектакле, что в те времена признавали лишь немногие. Ведь нередко даже к лучшим артистам относились как к бродячим комедиантам.

Плакат раскрыл перед Лотреком неожиданные возможности. Вскоре художник понял, что обладает необходимыми плакатисту данными – чувством монументальности, декоративности, необходимой экспрессией стиля и острым, метким контуром. Лотрек был создан для плаката. Ведь во всех своих работах, которые становились все совершеннее, он стремился к наибольшей выразительности минимальными средствами. Плакат позволял Лотреку использовать уроки, извлеченные им из произведений японцев и Дега, отвечал его художественному кредо – писать как можно лаконичнее и непосредственнее и использовать в своих произведениях неожиданные композиционные приемы.

Лотрек работал над плакатом увлеченно, с большой тщательностью. Он делал углем эскиз за эскизом, подцвечивая их, кропотливо изучая детали.

От всех его произведений веет легкостью, в действительности же это впечатление – следствие его упорного труда. Он рисовал везде и всюду. В табачной лавке, пока его друг покупал сигары, он, стоя у прилавка, набрасывал очертания чьего-то лба, затылка, шевелюры, подбородка. Он не удовлетворялся своим врожденным умением рисовать. Постоянные упражнения давали ему возможность, как он сам говорил, «всегда держать рисунок в пальцах», чтобы потом, часто по памяти, мастерски импровизировать. Затем он возвращался к своим импровизациям, по нескольку раз переделывая их. Пленительно воздушный, простой контур, который вышел из-под его карандаша или кисти и, казалось, был сделан в минуту вдохновения, без всякого труда, одним махом, на самом деле получался в результате длительных и упорных поисков[87].

Улучшая первые наброски, он, прибегая к калькированию, постепенно отбрасывал все лишнее и добивался строгой и цельной композиции.

Группа зрителей у него решена большой сплошной черной массой, контур ее – искусная арабеска, четко вырисовываются цилиндры и женские шляпки с перьями. На переднем плане – Ла Гулю в розовой блузке и белой юбке. Голова танцовщицы, золото ее волос выделяются на фоне этой темной массы. На ней сконцентрирован весь свет, она олицетворяет собой танец, является основной, характерной для кадрили фигурой. На первом плане, в углу, напротив Валентина (он написан в серых тонах, словно против света, в свойственной ему позе: его гибкое тело как бы извивается, веки прикрыты, руки в движении и большие пальцы отбивают такт), взлетает подол желтого платья какой-то танцовщицы.

В конце сентября афиша была расклеена по Парижу и произвела огромное впечатление. Она поражала своей силой, свежестью композиционного решения, мастерством, броскостью. Рекламные экипажи, которые разъезжали по Парижу с этой афишей, осаждала толпа любопытных. Все старались расшифровать подпись художника. Лотрек уже три года назад окончательно расстался со своим псевдонимом Трекло, но подпись у него была неразборчивая. Отрек? Или Лотрек? На следующий день о нем уже знал весь город.

Он стал знаменит. Во всяком случае, как плакатист.


* * *

Как раз в это время в Париж приехал Габриэль Тапье де Селейран, чтобы продолжить занятия по медицине.

Теперь Лотрек всюду ходил со своим кузеном. Молодые люди встречались каждый вечер. Они составляли поразительный контраст, что, несомненно, забавляло Лотрека. Долговязая фигура «доктора» подчеркивала маленький рост Лотрека, его уродство, которое он сам все время нарочито выставлял напоказ, вернее, усиливал своими необычными костюмами, гримасами, бесконечными шаржами на самого себя. Тот, кто раз видел эту пару, видел, как высокий, сутулый студент-медик, наклонив голову, неторопливым шагом следовал за карликом, ростом ему по грудь, тот никогда не забудет этой трогательной и грустной картины.

Тапье нежно любил Лотрека и жалел его, хотя и не показывал виду. Он с бесконечным долготерпением сносил от кузена все, как большая собака, которую терзает ребенок. Миролюбивый и добрый юноша, с мягким характером, он все прощал своему кузену, потакал всем его капризам и выполнял любое его требование тем более охотно, что верил в его талант и искренне преклонялся перед ним.

Лотреку, который упорно стремился жить так, как живет здоровый человек, никогда и в голову не приходило, что причиной снисходительного отношения к нему окружающих было не восхищение перед его талантом – хотя он уже добился его, – а сострадание, которое он вызывал в людях.

«Все, чего ему удавалось добиться, он приписывал своей воле»[88]. Детская черта. Но в Лотреке вообще было много детского. В свои двадцать семь лет он был капризен, нетерпелив и вспыльчив, хотя и очень отходчив. Если с ним соглашались недостаточно быстро, он мог начать топать ногами. Он из всего старался сделать развлечение. И разве вся его жизнь не была трагической и смертельной игрой, в которую он играл? Как всякий ребенок, он часто терял чувство меры. Тапье, еще больше, чем Гибер, был для него козлом отпущения.

Запрещалось вести разговоры о политике, что так любил Тапье и ненавидел Лотрек. Запрещалось принимать участие в обсуждении художественных вопросов: «Не вмешивайся. Это не твое дело». Запрещалось здороваться с людьми, к которым не благоволил Лотрек, и даже с тем человеком, чье лицо просто не приглянулось ему. Лотрек ежеминутно одергивал кузена. «Без-дар-ность!» – кричал он ему, подчеркивая каждый слог. Тапье замолкал, опускал голову, но никогда не сердился. Казалось даже, что ему нравится, доставляет удовольствие такое обращение.

А Лотрек уже не представлял себе жизни без своего «доктора». Его общество стало для Лотрека незаменимым.

Тапье поселился не на Монмартре, а около церкви Мадлен, в квартире с удивительно низкими потолками, о которой Лотрек говорил, что «она создана для жареной камбалы». Габриэль стажировался в больнице Сен-Луи, у известного хирурга Пеана. Он расхваливал Лотреку своего руководителя. Лотрек, которого привлекала медицина – если бы не болезнь, он, вероятно, стал бы врачом, – и раньше встречался со многими коллегами Буржа. Некоторые из них, как сам Бурж, уже работали самостоятельно, другие проходили практику или еще учились. Лотрека особенно привлекала хирургия. В его руках кисть и карандаш так часто превращались в скальпель, что его тянуло к хирургическому ножу. В душе он был патологоанатомом. И вот он стал настойчиво требовать от Тапье, чтобы тот попросил для него у Пеана разрешения присутствовать при операциях.

Разрешение было получено с легкостью – Пеан, гордость французской хирургии, чье имя было известно во всем мире, любил зрителей. Он оперировал в окружении толпы студентов-медиков, съехавшихся со всех концов света, и любопытных, словно давал представление.

Лотрек, который теперь каждую субботу утром отправлялся в больницу Сен-Луи, увлекся Пеаном, этим геркулесовой силы человеком, манипулировавшим скальпелем с ловкостью виртуоза.

Так же как некогда Лотрек восхищался Брюаном, теперь его пленила выдающаяся личность этого вдохновенного гиганта. Сын бедного мельника из Боса, Пеан сам подготовился к экзаменам на аттестат зрелости, потом занялся медициной и сделал самую быструю и головокружительную карьеру своего времени. Сейчас ему шел шестьдесят второй год, и он находился в зените славы. Он изобрел кровоостанавливающий зажим и с неизменным успехом делал самые смелые операции – первым в мире удалил яичники, селезенку, первым произвел резекцию привратника и открыл перед хирургами огромное поле деятельности.

Сидя у входа в больницу, Лотрек ждал, когда появится хирург. Тот приезжал в коляске, запряженной парой гнедых, с кучером и лакеем в обшитой позументами ливрее. По больничным коридорам Лотрек ходил за Пеаном по пятам.

В операционной, устроившись как можно ближе к столу, Лотрек с огромным вниманием наблюдал за тем, как Пеан с необыкновенной ловкостью рассекал ткани, продолжая в то же время театрально рассуждать на самые разнообразные темы. Лотрек впивался в его руки -руки Пеана, которые работали с такой легкостью, быстротой и точностью! Все в хирурге интересовало, увлекало, хотя и несколько смешило Лотрека: его смелый и творческий талант, который особенно проявлялся в трудную минуту, его бьющая через край жизненная энергия, его торжественность, любовь к помпезности (он оперировал во фраке, лишь повязав вокруг шеи салфетку), его светская болтовня (хотя он был не менее косноязычен, чем Лотрек), которую он не прекращал даже в тот момент, когда вел тяжелую борьбу со смертью, его самомнение, пусть, бесспорно, вполне оправданное, но настолько подчеркнутое, что оно выглядело уже нелепым и напоминало фатовство актера Самари в «Мадемуазель де ла Сеглиер».

Операция, которая на многих производила гнетущее впечатление, совершенно не трогала Лотрека, и он видел в ней занимательный спектакль. Он рисовал Пеана во всех позах: болтающим, вытирающим себе лоб, в три четверти, со спины (спина Пеана, по мнению Лотрека, была особенно выразительна и напоминала спину ярмарочного борца), за его «рабочим столом», за обдумыванием операции, за операцией, моющим руки… «Великолепно! А?.. Что?» Кузен Тапье наконец-то угодил Лотреку.

Он уже сделал десять, пятнадцать, двадцать, тридцать рисунков – и все продолжал рисовать. Написал две картины: «Операция Пеана» и «Трахеотомия». Равнодушие художника к вскрытому телу объясняется не садизмом. Он изображает его сдержанно, без отталкивающих подробностей, которые могли бы вызвать нездоровое любопытство. Он любил смотреть, как «кромсают», и не скрывал этого. Но он относился к операции как к цирковому номеру – его увлекала ловкость Пеана, его безупречная работа. Впрочем, чистота операционной и хирургических инструментов восхищала его не меньше, чем «тщательная работа» хирурга, хотя Лотрек, смеясь, и утверждал, что Пеан при операции все-таки менее искусен, чем Шарль, метрдотель ресторана «Дюран» на площади Мадлен, когда тот разделывает утку.

Цинизм? Нет. Конечно, внешне Лотрек относился спокойно к страданиям больного. Его чувствительность концентрировалась и проявлялась в его страсти к анализу, которой так точно отвечала неумолимость хирургии, поэтому нет ничего странного в том, что эта наука вызывала у него восторг. Хирургии чужды сантименты. И Лотрек смотрел на жизнь тоже без сантиментов. В своем творчестве Лотрек никого не одобрял и не порицал. Он просто фиксировал. Он держался как зритель. Тело лучше всего раскрывает свои тайны во время болезни, жизнь обнажается наиболее откровенно в разложении.

Кабаре и публичные дома – вот анатомический театр Лотрека.


* * *

В конце 1891 года, столь плодотворного для Лотрека со всех точек зрения, он снова получил возможность показать свои произведения.

Некоему Полю Воглеру, начинающему художнику, наделенному больше претензиями, чем талантом – таких было немало в Париже, – удалось убедить одного торговца картинами с улицы Пелетье, Ле Барка де Буттвиля, который специализировался по старинному искусству, отказаться от голландских и итальянских мастеров и посвятить себя молодым дарованиям французской живописи. «Вот уже двадцать лет, как я борюсь за это», – жаловался Воглер, широким жестом залезая в табакерку Ле Барка.

Добряк Ле Барк на склоне лет сколотил небольшой капиталец и мог бы оставить дела и поселиться в своем имении в Пьерфитте. Но, право, почему бы не помочь молодым?

Распродав оставшиеся у него старинные картины, он перекрасил свою лавку, заказал новую вывеску: «Импрессионисты и символисты» – и пригласил нескольких художников, заслуживающих, с его точки зрения, наибольшего внимания, выставить у него свои картины для продажи. В левом углу витрины на большой доске будут обозначены имена этих художников.

Приглашенный Ле Барком, Лотрек вместе с Бернаром, Анкетеном и другими художниками, такими, как Боннар и Морис Дени, принял участие в первой выставке новой галереи, которая состоялась в декабре.

Эта выставка вызвала некоторый интерес. «Эко де Пари» даже поручила одному из своих репортеров взять интервью у художников этой группы. Анкетен надменно заявил ему: «Никаких теорий, никаких школ. Важен только темперамент. Кто я? Я просто Анкетен, вот и все». Бернар принял журналиста в своей маленькой дощатой мастерской, оборудованной им в Аньере. На стенах красовались надписи, излагавшие его убеждения: «Искусство – это умение находить в жизни самое возвышенное». Рядом висел список художников, именуемый «Слава гениям», перед которыми он преклонялся. Бернар пространно развивал свои эстетические теории и негодовал против официальных знаменитостей: «Кабанель, Каролюс Дюран, Кормон и прочие кретины, – уверял он, – ничего не поняли в мастерах, дело которых собирались продолжить… Что же касается Мейссонье, то первые его картины – это искусно приготовленные пирожные, а последние – соус к жаркому».

Лотрек, хотя он уже считался художником с именем, по сравнению со своими бунтующими товарищами высказался довольно робко. Да он и впрямь не кичился своими успехами. «Я работаю в своей берлоге», – ограничился он скромным заявлением. Официальные художники? Нет, о них он ничего не может сказать. Мейссонье? «Он очень старался, – рассуждал Лотрек, – а тот, кто старается, заслуживает некоторого уважения». Вот и все.

Было очевидно, что Лотрек не стремится к шумихе. Но все-таки он начал приобретать известность. И это отнюдь не привело в восторг его близких. Однажды графиню Адель спросили: «Кто ваш любимый художник?» «Только не мой сын», – ответила она.

Граф Альфонс был очень недоволен, что сын, несмотря на запрет, ставил на своих произведениях имя Лотреков. Почему бы ему не заняться батальной живописью, как Невиль или Детай? Кому удастся убедить его изменить своим излюбленным темам и избрать иную манеру? «Он должен хотя бы из уважения к имени выбирать свои модели не на Монмартре», – заметил один из его дядей.

Из уважения к имени! Лотрек расхохотался. Отныне этого дядю он называл «Из уважения к имени» и высказал пожелание «поддерживать с ним только похоронные отношения».

Посмеиваясь, он вернулся к своим танцовщицам и проституткам.

Вернулся в свой анатомический театр[89].

III БУКЕТИК ФИАЛОК

Вы, люди, не можете ни о чем говорить, не вынося тут же приговора: это безумие, это разумно, это хорошо, это плохо. А почему? Разве вы пытаетесь понять, почему совершен тот или иной поступок? Что вызвало его, что сделало его неизбежным? Если бы вы знали это, вы бы не судили так поспешно.

Гёте


Лотрек часто выставлялся. В январе 1892 года он посылает работы в «Группу двадцати», сразу же вслед за этим выставляется в «Вольней» и у Независимых. Отзывы о нем в прессе хорошие, иногда просто великолепные. В «Плюм» от 15 марта Иван Рамбосон в статье о выставке «Вольней» написал, что Лотрек «очень выгодно выделяется на фоне множества банальностей». Лотрека стали понимать и ценить. Октав Маус видел в его произведениях «искусство, свободное как от всяких условностей, так и от литературщины, которое своей откровенной обнаженностью наводит на глубокие размышления». Это «горькое, лихорадочное и бесстыдное» искусство[90].

Лотрек поспевал повсюду. В мае он поехал в Лондон[91]. За месяц до этого он был проездом в Тулузе, где наблюдал за печатанием своего второго рекламного черно-белого плаката, очень выразительного, который был ему заказан Артуром Юком, редактором «Ла Депеш» для нового романа с продолжением, подготовленного к печати газетой.

Но если бы Лотрек даже не уезжал из Парижа, он вряд ли смог бы написать больше, чем написал. Множество сцен в «Мулен Руж» – на холсте, на картоне, – и почти всюду изображены Ла Гулю и Джейн Авриль.

Джейн Авриль – ее звали также Ла Меленит – совершенно не походила на других танцовщиц и очень привлекала Лотрека. Она была незаконнорожденной дочерью итальянского аристократа и бывшей дамы полусвета Второй империи. В детстве она настрадалась от грубости своей матери, неуравновешенной и извращенной женщины, внешнее обаяние которой не могло скрыть даже от любовников ее раздражительный, жесткий характер. Эта бывшая кокотка была не в состоянии смириться с нуждой. Она то впадала в депрессию и у нее начиналась мания преследования, то приходила в возбужденное состояние и ее охватывала мания величия. Она вымещала на дочери свою неудачную жизнь, терроризировала ее, угрожая ей страшными наказаниями, если та вздумает пожаловаться соседям или закричать. Она посылала девочку по дворам петь и просить милостыню. Не выдержав, Джейн убежала из дома, и этот первый ее побег закончился в больнице Сальпетриер, в отделении Шарко, где ее лечили от нервного потрясения. После этого девочку вернули матери, которая стала толкать ее на проституцию. В семнадцать лет она снова сбежала и уже не вернулась, сохранив на всю жизнь отвращение «ко всему низкому, вульгарному, грубому». У нее были покровители, но она никогда не продавала себя и заводила романы только с теми, кто ей нравился. Музыка и танец стали ее убежищем. Сначала она работала наездницей на ипподроме на авеню Альма, потом кассиршей на Всемирной выставке 1889 года, затем пришла в «Мулен Руж», где ее очень тепло принял Зидлер.

Лотрек тоже испытывал дружеские чувства к этой болезненной, впечатлительной молодой женщине с несчастным лицом, бирюзовыми глазами, попавшей в толпу девок, которые называли ее Безумная Джейн. Они считали ее чужой. Она разбиралась в картинах и книгах, у нее был хороший вкус. Ее утонченность, изысканность, культура, одним словом, «одухотворенность» выделяли Джейн среди товарок по «Мулен Руж», которые, как водится, ненавидели ее за это.

У Ла Гулю танец был проявлением чувственности, звериных инстинктов, выражаемых в ритме, что и создало ей порочную славу. Танец Джейн Авриль наполнен мыслью – это был язык, которым она объяснялась с миром. Лотрек упивался изящными па, гармоничным сочетанием цветов ее костюмов – черное, зеленое, фиолетовое, голубое, оранжевое, – она одна из всех танцовщиц «Мулен Руж» выступала не в белых нижних юбках, а в цветных – из шелка или муслина.

Он без конца писал ее, очарованный ее своеобразным лицом, сдержанным и потому, как это ни странно, особенно привлекательным, придававшим ей «волнующий» шарм, порочный, как уверяли некоторые, или же, как его остроумно определил Артур Саймонс, – шарм «развращенной девственницы». Лотрек написал ее исполняющей сольный танец, с поднятой ногой, затем выходящей из «Мулен Руж». На одной картине она, закутавшись в широкое манто, засунула руки в карманы, на другой – натягивает перчатки. И каждый раз художник уделяет особое внимание болезненному, задумчивому, странно-грустному лицу этой женщины, которую одни посетители кабаре считали морфинисткой, другие – «немножко свихнувшейся девушкой из порядочной английской семьи, родные которой, чтобы отделаться от нее, назначили ей пенсию», некоторые утверждали, что ее настольной книгой является Паскаль.

Дружеские чувства Лотрека к Джейн Авриль находили у нее полную взаимность. Плененная талантом художника, она охотно соглашалась позировать ему в мастерской, нередко играя там роль хозяйки. Она часто обедала с ним в знаменитом ресторане Латюиля, на авеню Клиши, приходила к нему в кабаре Брюана. Пожалуй, Лотрек был так прельщен Джейн Авриль потому, что в ней его интересовала не танцовщица, а ярко выраженная личность, что обычно его так привлекало. Кадриль, судя по картинам, все меньше очаровывала его. Танец перестал его вдохновлять. Действительно, во всех сценах в «Мулен Руж» – они у него многочисленны и разнообразны – он почти нигде не изображает вихрь танца. А там, где все-таки Лотрек обращается к кадрили, он передает момент, когда оркестр еще не начал играть и партнеры с вызывающим видом неподвижно стоят друг против друга.

Правда, к этому времени относится еще одно полотно: на нем изображены две девицы, которые, обнявшись, кружатся в танце, но, очевидно, сам танец гораздо меньше занимает художника, чем личность танцующих лесбиянок. «Вы только посмотрите, как они танцуют, томно полуприкрыв веки и глядя друг другу в глаза», – восторгался художник. И Ла Гулю он уже не пишет в пене кружев: теперь она у него на одной картине в маленькой шляпке прогуливается между двумя танцами под руку с каким-то юнцом, а на другой – в сопровождении сестры входит в кабаре, бесстыдным, наглым взглядом выискивая себе добычу.

Впрочем, Ла Гулю начала полнеть, и скоро она не сможет двигаться с прежней легкостью. Она станет похожей на свою обрюзгшую сестру Жанну Вебер, типичную базарную торговку, которая и в «Мулен Руж» танцевала только ради добычи. Жанна Вебер не пользовалась особой любовью в своей среде.

Как-то Зидлер купил картину Лотрека, на которой художник изобразил обеих сестер, и повесил ее рядом с другими, уже висевшими в холле, но танцовщицы, проходя мимо, каждый раз останавливались перед полотном и прыскали со смеху: «Нет, вы посмотрите на эту образину! Смахивает на слона!» – «А мне кажется, художник приукрасил ее!» Кончилось тем, что Зидлер сдался и снял этот холст.

Да, можно с уверенностью сказать, что Лотрек изменился. В его искусстве, как и в его жизни, какой-то этап оказался пройденным, завершенным. Словно стремясь подвести итог тому, чего он достиг, работая в течение почти трех лет над изображением жизни «Мулен Руж», Лотрек написал большое полотно – метр двадцать на метр сорок: вокруг столика в кабаре сидят Ла Макарона, Гибер, Сеско и критик Эдуар Дюжарден, основатель «Ревю вагнерьен», рослый мужчина с моноклем, «волосатый, бородатый и губастый»[92]; в глубине видны идущие рядом долговязый Тапье и сам крошечный Лотрек; Ла Гулю с развязным видом поправляет перед зеркалом прическу; на первом плане выделяется обрезанная краем холста женская фигура, резко освещенная зеленоватым светом.

Лотреку явно пошла на пользу работа над плакатами. Его композиции становились все более лаконичными, особенности его письма стали проявляться как никогда остро. Он достиг бесспорной выразительности. В его работах чувствуется широта, непосредственность и необыкновенная декоративность, свойственная плакату.


* * *

Время от времени Лотрек исчезал на несколько дней. Где он пропадает? Друзья беспокоились. Они не видели его ни в «Мулен Руж», ни у Брюана, ни в других кабаках Монмартра. Мастерская на улице Турлак пустовала, Бурж тоже ничего не знал.

Вскоре тайна раскрылась. Оказывается, Лотрек покинул Монмартр, живет в домах терпимости то на улице Жубер, в районе вокзала Сен-Лазар, то на улице Амбуаз, около Оперы.

Там он писал, там ел, там ночевал.

Лотрек был не из тех, кто ищет скандальной известности, хотя в его пренебрежении общественным мнением и была доля фанфаронства. Его эксцентричность – в подлинном значении этого слова – просто кокетство. И сам он подчеркнуто никогда ничему не удивлялся.

– Бордель! Ну и что из этого! – возражал он тем, кто его осуждал. – Дом у воды[93]. А сколько воды-то надо, а?..

Образ жизни Лотрека приводил в ужас его родных – они видели, как он опускается, но он ничего не мог поделать с собой. В его поведении не было ничего преднамеренного, он просто шел путем, предначертанным ему судьбой. У него, как и у Ван Гога, не было выбора: ему приходилось довольствоваться теми женщинами, которых можно было купить за деньги. Отверженный и презираемый, он тянулся к таким же отверженным и презираемым.

Гоген, этот великий дикарь, уехал на Таити (он все еще не вернулся). Причин тому было много, но одной из них являлось то, что там, скинув оковы цивилизации, он мог дать волю своим инстинктам или чувственности. Лотреку для той же цели служили окрестности Сен-Лазара и Оперы.

В те годы благодаря господству натурализма в литературе проститутки стали героинями многих произведений. Гюисманс в 1876 году выпустил роман «Марта, история проститутки», Эдмон Гонкур в 1877 году – «Проститутка Элиза», Золя в 1880 году – «Нана», Мопассан в 1881 – «Заведение Телье». Что касается художников, то во все времена многие из них писали натурщиц из этой среды, взять хотя бы Карпаччо и Вермеера, Франса Гальса и Караваджо, Константина Гиса и Фелисьена Ропса. Сценам в публичных домах посвятил большое количество своих монотипий Дега[94]. Ван Гог в свое время писал в притонах, как и Эмиль Бернар и Раффаэлли. Японцы тоже не прошли мимо этой темы. Утамаро, Хокусаи, Харунобу и Сюнсё подробно показали жизнь Ёсивары и церемониальные публичные дома Эдо[95].

В публичном доме глаз художника может наблюдать тело проститутки, не обремененное одеждой, в его естественном виде, как и на Таити. Эти женщины привыкли быть обнаженными и поэтому, в отличие от натурщиц, не позируют. «Натурщицы всегда неестественны, – замечал Лотрек, – а эти просто живут. Я не решился бы заплатить им сто су, полагающиеся за сеанс, хотя, видит Бог, они их заслужили. Они потягиваются на диванах, как животные… В общем, они так невзыскательны, понимаете…»

Да, они невзыскательны. А ведь стоило Лотреку оказаться среди людей, не привыкших к его внешности – теперь он особенно старался избегать этого, – он сразу же видел жалостливые лица одних, слышал насмешки других. Он молчал, но это отнюдь не означало, что он не страдал. Он очень страдал. Однажды, выходя из театра, он заметил, что какой-то хам взглядом обратил на него внимание своей спутницы. Шедший вместе с Лотреком приятель увидел, как в глазах друга вспыхнула ярость. Лотрек подошел к нахалу и, подняв к нему лицо, сказал ему: «Ты дерьмо». «Как многозначителен этот поступок», – подумал тогда его друг[96].

В домах терпимости Лотреку ничто подобное не угрожало. Там женщины привыкли к извращениям, они жили в том мире, где человек, освободившись от всех условностей, полностью отдавался во власть своих инстинктов. Здесь они проявлялись необузданно. Все, что обычно тщательно скрывали, вдруг обнажалось, вылезало наружу. Лотрек не вызывал у проституток никакого удивления. Ненасытный уродец? Ну и что? Чем он отличается от остальных? Да он наверняка гораздо нормальнее тех развратников, которые, выйдя из полутемных спален на улицу, сразу же стараются принять благопристойный вид. Ведь могильщики в «Гамлете» лучше, чем кто-либо другой, поняли глубину человеческого ничтожества.

Да, женщины в домах терпимости не удивлялись. Больше того, эти отверженные инстинктивно поняли отверженного. То, что он потомок графов де Тулуз, что он уже известный художник, этого они не знали, да и не интересовались этим. Здесь, в отрешенном от всего мирке, никого не занимало общественное положение, здесь не котировались ни титулы, ни имена. Здесь человек только человек. Обездоленность Лотрека и обездоленность этих женщин объединила их, породила между ними нежные отношения, которых были лишены и он, и они. «Они сердечные женщины, – говорил Лотрек. – Ведь хорошее воспитание дается сердцем. Мне этого достаточно». Для них он был «мсье Анри», милый человек, который мог целый час гладить ручку какой-нибудь девицы.

Эти женщины не привыкли к вниманию. Они вели затворническую жизнь и подчинялись жесткой, чуть ли не казарменный дисциплине: подъем в десять утра, туалет, в одиннадцать завтрак, плотный ужин в девятнадцать тридцать (основная работа у них начиналась около двадцати часов), второй ужин в 2 часа ночи. Они играли пассивную роль, самую унизительную для человека – словно неодушевленные предметы в ожидании спроса, их выбирали, ими пользовались, затем возвращали, оплатив прокат. Это вещи. Животные. А для Лотрека они были возлюбленными.

Нет, Лотрек не обольщался. Любовь – это нечто совсем иное. А вообще существует ли она? Если бы кому-нибудь взбрело в голову спросить его об этом, он ответил бы на этот больной для него вопрос циничной шуткой.

Проститутки окружали его лаской, по которой он так изголодался, хотя никто об этом не знал. Иллюзия нежности? А может, и нет… Девицы полностью приняли его. Напевая какую-нибудь свадебную песенку, он отчаянно фальшивил и, постукивая своей короткой палочкой по паркету, расхаживал по всему дому, где ставни были наглухо закрыты, на них висели замки, а на нижнем этаже окна и вовсе были зарешечены. Во время трапез Лотрек сидел на почетном месте рядом с Мадам – хозяйкой заведения. У каждой обитательницы было свое место за столом, в зависимости от стажа и ранга. Лотрек разнообразил меню, принося лакомства, паштеты, изысканные вина. (Правда, в отличие от него, проститутки не разбирались ни в районах виноделия, ни в годах урожая… «Они ничего не смыслят в винах… Просто умора!»)

Лотрек помнил именины и дни рождения всех девиц, делал им подарки. В свободное время перебрасывался с ними в карты, научил их играть в «фараона», выслушивал исповеди, писал за них письма, утешал рыдающих, поцелуями высушивая набрякшие от слез веки.

Проститутки – грустные существа. Смеются они только во хмелю. Но Лотрек умел найти слова, вызывавшие улыбку, мимолетное выражение детской радости на их лицах. Он по себе знал, как они все тоскуют по человечности, и был с ними необычайно чуток, а они в свою очередь платили ему тем же. «Они были удивлены, но и растроганы»[97]. Они принимали его ласку и нежность, были покорены его учтивостью, мягкостью, его сочувственным тоном, когда он разговаривал с ними, его пониманием. Иллюзия? Возможно, но за нее тоже надо платить, и он подчинялся правилам. Здесь он находился как бы в другом мире. А Жанна д'Арманьяк? Это далекое прошлое, далекое и недоступное.

Лотрек вжился в существование этих женщин. Он был в курсе всех их маленьких секретов, мелкой ревности друг к другу, которая вносила раздор в их общество, вызывала ссоры, да иногда столь бурные, что хозяйка, она же Маркиза, вынуждена была призывать своих подопечных к порядку: «Дамы, вы забываете, где находитесь!» Лотрек жил их жизнью, он был вхож всюду и в любое время, имел право присутствовать при их туалете, заходить в комнаты, даже утром, когда они еще спали. Он изучал их мертвенно-бледные лица без косметики. Иногда, погрузившись в мягкое кресло, Лотрек, прищурившись, наблюдал, как они резвятся друг с другом. Ему нравилась эта интимность, и он бездумно погружался в атмосферу odore di femina[98]. Глядя на своих подружек, он наслаждался.

«Бордель? Ну и что? Я нигде не чувствую себя более уютно».

В минуты отчаяния он шел к этим падшим женщинам, существам, которым, как и ему, «необходимо было что-то вычеркнуть из жизни»[99]. Они его внимательно выслушивали, были с ним нежны, утешали.

У них он был у себя дома. В кругу семьи.

Он фыркал и громогласно заявлял: «Наконец-то я нашел женщин не выше меня».

Лотрек смотрел, рисовал, писал. Он работал. Очень часто он писал женщин в объятиях друг друга.

Отмечая все животное в человеке, он искал жизнь, то, что неистребимо, вечно (это слово наверняка вызвало бы у него усмешку), и, обладая большим тактом, никогда не подчеркивал ремесло своей модели. Он изображал только женщин; во всех его произведениях «клиент» отсутствует.

Свои картоны и холсты он писал, не делая никаких уступок романтизму, но и без вульгарности, избегал как двусмысленности, непристойности, так и сентиментальности. Всем своим существом накрепко связанный с этой средой, он не мог, как Константин Гис, изображать ее игриво, заговорщически подмигивая. У него был достаточно трезвый ум, чтобы видеть жизнь без прикрас. Лотрек работал, как хирург на операции, как клиницист, с глубочайшим вниманием изучающий опухоль. Лотрек своими близорукими глазами всматривался в окружающий его мир, анализировал и беспощадно, откровенно отмечал все, что видел.

«Прекрасная рана», «великолепно выраженная болезнь» – подобные выражения медиков вполне можно было бы приписать и Лотреку. Он с упоением передает признаки увядания, подчеркивает морщины, набухшие веки, безучастный взгляд, обманчивую моложавость чрезмерно нагримированного лица.

Однако Лотрек подмечал не только недостатки, он умел увидеть сквозь грязь и свежесть, и душевную чистоту. «Эти женщины – истинные животные во всем своем простодушии», – сказал о них Берлиоз, автор «Осуждения Фауста». Но действительно ли они отличаются от остальных женщин? Лотрек был убежден в обратном, он повторял это неоднократно, называя своих подруг «добродетельными женами».

Работы Лотрека ни в коем случае не могут рассматриваться как документы, как летопись проституции. Прежде всего это произведения искусства, но они, кроме того, являются своеобразным материалом защиты. Лотрек потому так упорно показывал проституток вне их ремесла, что хотел подчеркнуть, что они – обыкновенные женщины и их дом ничем не отличается от любого другого дома.

Их, как и его, сделали париями. Лотрек восстает против такого приговора. Он резок, правдив и беспощаден именно потому, что стремится как можно решительнее и убедительнее доказать: в этом мире никто никого не имеет права вычеркивать из жизни.

Мадемуазель Бланш д'Эг… содержательница дома терпимости на улице Амбуаз, которая кичилась тем, что любит искусство и является владелицей полотен Эннера, Будена, Гийомена (у нее даже был собственный портрет кисти Труйэбера), и в заведении которой художники отмечали свои успехи в день вернисажа, обратилась к Лотреку с просьбой декорировать ее гостиную.

Публичный дом на улице Амбуаз помещался в старинном здании XVII века. Там сохранились прекрасные панели эпохи Людовика XV. Лотрек взялся за работу. С помощью маляра и одного из учеников Пюви де Шаванна он заполнил простенки в гостиной шестнадцатью панно, каждое вышиной примерно в два метра, на которых написал на светло-желтом фоне цветы, листья, гирлянды в стиле рококо и шестнадцать овальных медальонов с портретами обитательниц дома: Кармен, блондинки Помпадур, молоденькой еврейки…

Но это новое увлечение Лотрека отнюдь не означало, что он отгородился от внешнего мира. Работая над панно, он готовил третий плакат, заказанный ему Жаном Сарразеном, любопытной личностью из Монмартрской богемы, который открыл на улице Мартир новое кабаре «Диван жапоне» («Японский диван»).

Жан Сарразен, этот популяризатор «оливок среди северных племен», как он себя именовал, в течение долгого времени бродил по Монмартру из одного кабаре в другое с тазом в руках, предлагая любителям за пять су двенадцать оливок в кульке из листка бумаги с его стихотворением. Затем, так и не расставшись со своим тазиком, он оборудовал «Японский диван» – узкий зал с низким потолком, украшенный и обставленный в японском стиле. Тогда Япония была в моде как в живописи, так в театре и в литературе[100].

В «Японском диване» официантки были одеты в кимоно, бильярдные столы выкрашены в синий и красный цвета, потолок позолочен, а стулья покрыты черным лаком. «Поэт с оливками» проявил проницательность в выборе развлечений. Год назад он сделал крайне удачный шаг, пригласив певицу Иветт Гильбер, которая во многом способствовала успеху кабаре.

Начинала Иветт Гильбер трудно, но все-таки добилась признания публики. Она стала знаменитостью. Иветт была высокая, худая, плоскогрудая женщина с шеей, которой «не было конца», с невероятно длинными руками в черных перчатках чуть ли не до плеч, с округленными тушью глазами, длинным утиным носом, большим ярко-красным, словно окровавленным ртом, который выделялся на мертвенно-бледном лице, и с высоким пучком рыжих волос на голове.

Она выступала в «Японском диване» ежедневно от десяти до одиннадцати часов вечера. Среди посетителей было много художников и писателей. Иветт пела своим пронзительным голосом уличные песенки, такую, как «Девственницы», ее заставляли повторять по три-четыре раза:

Они что абрикос зеленый,

И жестки, как орех каленый,

Без прелести их лица —

Девицы!

Своеобразие Иветт Гильбер, казалось, должно было бы привлечь Лотрека, однако в своем плакате, посвященном «Дивану», он изображает лишь ее силуэт в углу композиции, уделив большее место Джейн Авриль, которая фигурирует у него в качестве зрительницы, и Эдуару Дюжардену.

Эта великолепно уравновешенная композиция является поистине шедевром. То же самое можно сказать и о четвертом плакате, рекламирующем роман «Королева веселья» его друга Виктора Жоза. Обложка романа была сделана Боннаром.

Заказал Лотреку афишу и Брюан: он только что принял предложение Дюкара, хозяина «Амбассадер» на Елисейских полях, выступать в этом кафешантане за пять тысяч франков в месяц.

От Монмартра отдалялся не только Лотрек – это стало общим явлением. Слава Монмартра, достигнув своего апогея, начала закатываться, но создавшие ее звезды пользовались спросом. Брюан после «Амбассадер» уехал в длительные гастроли по провинции, а затем в Алжир. Оллер, всегда державший нос по ветру, открыл на Елисейских полях своего рода филиал «Мулен Руж» – «Жарден де Пари». Каждый вечер после закрытия «Мулен Руж» танцовщицы и завсегдатаи рассаживались по омнибусам: щелкали кнуты, фыркали кони, и вся эта процессия рысью мчалась на Елисейские поля.

Дюкар – «маленький старичок, не получивший никакого образования», который «напоминал почетного гостя на свадьбе бедняков»[101], – отнюдь не относился к числу поклонников таланта Лотрека. После долгих споров о гонораре он, ворча, предложил художнику за афишу такую сумму, которая даже не покрывала типографских расходов. Это торгашество возмутило Лотрека. «Я лично на этом ничего не заработал, – писал он Брюану. – Очень жаль, что меня взяли на пушку, воспользовавшись нашими с тобой хорошими отношениями. Будем надеяться, что в следующий раз мы не дадим так провести себя».

К сожалению, неприятности на этом не кончились.

Посмотрев эскиз афиши, Дюкар сделал вид, что он его удовлетворяет, а сам тайком заказал другую некоему Леви. Брюан, узнав об этом, разозлился и решительно заявил Дюкару, что, если афиша Лотрека не будет расклеена, они могут не рассчитывать на его выступления. Дюкар попытался умилостивить «народного куплетиста». Он лично находил афишу Леви прекрасной. «Можете оклеить ею ваши сортиры», – отрезал Брюан, не сдаваясь. Дюкар покорился, и вскоре стены города запестрели афишами Лотрека. Некоторых это возмутило. Один из журналистов «Ви паризьен» с негодованием писал: «Кто, наконец, избавит нас от физиономии Аристида Брюана, которая преследует всех на каждом шагу? Утверждали, что мсье Брюан – актер… Тогда как же мог он согласиться, чтобы его изображение висело рядом с газовыми рожками. Такое соседство должно быть для него оскорбительным… Неужели он вынужден прибегать к столь дешевой рекламе, как какой-нибудь торговец велосипедами или швейными машинами?»[102]


* * *

Поступали все новые заказы. Лотрек работал на картоне и на холсте, не зная передышки[103]. По рекомендации Жуаяна фирма «Буссо и Валадон» попросила его сделать для нее две цветные литографии.

Литография, которая некогда привлекала лучших художников, а потом долгое время находилась в забвении, служа лишь для чисто коммерческих целей и для газетных иллюстраций, постепенно начинала вновь завоевывать свои права как искусство. Друзья Лотрека – Шарль Море, Адольф Альбер и скульптор Карабен – увлекались литографией. Последовав их совету, Лотрек с жаром занялся изучением этого нового для него дела.

Как для плакатов, так и для литографии он делает наброски на картоне. Вскоре его труд увенчается успехом, и в октябре фирма «Буссо и Валадон» выпустит в продажу два изумительных эстампа Лотрека – «Ла Гулю и ее сестра» и «Англичанин в „Мулен Руж“» – по двадцать франков за штуку.

Успех сразу выдвинул Лотрека в первые ряды художников, которые возрождали искусство литографии. Новому своему увлечению Лотрек отдался с такой же страстью, как и плакату. Он принял предложение издателя Андре Марти, который намечал с марта 1893 года периодически выпускать альбом под названием «Оригинальный эстамп»[104]. Обе литографии Лотрека были напечатаны в великолепной типографии Эдуара Анкура, помещавшейся на улице Фобур-Сен-Дени, 83. Лотреку очень понравился один из старых литографов Анкура – папаша Котель, который знал все тонкости ремесла и во многом помог художнику. Котель, человек весьма забавный, был знаменит в своей среде главным образом фетровой ермолкой, настолько засаленной, что он любовно смазывал ею литографские камни[105].

Когда Лотреку поручили сделать литографию для обложки «Оригинального эстампа», он всенародно выразил свою признательность старому рабочему, запечатлев его в рубашке, без пиджака, с пенсне на носу, вращающим колесо своего ручного печатного станка; рядом с ним он изобразил Джейн Авриль – еще одна дань уважения, но уже танцовщице, другу искусства, – она рассматривает оттиск.

Монмартр действительно все меньше и меньше привлекал Лотрека. Теперь он бывал в самых разных районах Парижа. Осенью он повел своих друзей в «Фоли-Бержер», где с большим успехом выступала американская танцовщица Лой Фюллер. С большим успехом? Пожалуй, это сказано скромно: созданные ею танцы пользовались просто бешеным успехом.

Зал был погружен в полную темноту, когда на сцене в разноцветных лучах прожекторов в широком газовом или муслиновом колышущемся платье появлялась Лой Фюллер. Какая легкость движений, какие арабески, пируэты! Какой блистательный танец! Она порхала по сцене, напоминая то гигантский огненный цветок, то бабочку с пестрыми крыльями.

Как и многих художников, танцовщица совершенно покорила Лотрека. «Она настоящая Ника Самофракийская!» – сказал он в восторге. Не откладывая в долгий ящик, он сделал несколько эскизов на картоне с этой «нимфы светящихся фонтанов», потом посвятил ей черно-белую литографию, каждый оттиск которой он подкрасил и припудрил золотом[106].

Вскоре еще одно зрелище привлекло внимание Лотрека – «Балет папаши Хризантемы», фантазия в японском духе, которую поставил в ноябре «Новый цирк», находящийся в центре Парижа, на улице Сент-Оноре.

«Новый цирк», основанный Оллером в 1886 году, был местом, куда стекалась вся «элегантная публика», и, как утверждала серьезная газета «Журналь де деба», являлся «восьмым чудом света». Этот цирк уже год назад дал Лотреку тему для великолепной, очень своеобразной картины на картоне «Женщина-клоун с пятью пластронами». Но особенно нравился Лотреку «Балет папаши Хризантемы».

Арена «Нового цирка» благодаря хитроумному устройству легко превращалась в бассейн, который был оформлен в виде озера. Там плавали лилии и лотосы. Танцовщицы, одетые, наподобие Лой Фюллер, в прозрачные платья, при эффектной игре света, ведомые Феей озера, двигались вдоль берега и прятались в камышах. Этот балет вдохновил Лотрека на две живописные работы.


* * *

Не пришло ли для Лотрека время подумать о большой персональной выставке?

Ему исполнилось двадцать восемь лет, и у него накопилось такое количество произведений – больше трехсот работ маслом, плакаты, литографии, не говоря уже о рисунках, – что другой художник на его месте кичился бы этим. Но Лотрек был настолько поглощен своей работой и своей трагедией, что ему это и в голову не приходило. Он не думал о славе, считая себя любителем, и всегда бывал несколько смущен, когда его хвалили.

Жуаян предоставил ему для выставки свою галерею на бульваре Монмартр. Решили, что персональная выставка Лотрека состоится в начале 1893 года. Однако Лотрек, словно ему необходима была чья-то поддержка, предложил Шарлю Морену разделить с ним эту честь. Лотрек выставил в галерее около тридцати произведений, среди которых были картины, посвященные «Мулен-де-ла-Галетт» и «Мулен Руж», плакаты и литографии. Выставка – она продлилась два месяца, январь и февраль – была принята весьма благожелательно. Критик Роже Маркс писал в «Рапид»[107]: «Давно уже мы не видели такого талантливого художника, как Тулуз-Лотрек, возможно, что его сила заключается в согласованности его дарований – я имею в виду способность художника глубоко анализировать, которая удачно сочетается с точностью выражения. Своей жестокой, беспощадной наблюдательностью он приближается к Гюисмансу, к Беку, ко всем тем, кто умел отобразить во внешнем облике модели ее внутренний мир».

Большинство критиков присоединилось к этому мнению. Гюстав Жеффруа, который встречался с Лотреком в ресторане Друана на площади Гайон на гастрономических ужинах[108] и хорошо знал его, писал в «Жюстис» в номере от 15 февраля 1893 года, что художник «показал себя способным передать характерные черты модели».

Это высказывание очень позабавило Лотрека, и он по любому поводу восклицал: «Да, жизнь! Жизнь! Это характерные черты увеселительного заведения!»

Даже «Тан», газета, не имеющая обыкновения бросать слова на ветер, похвалила художника: «Дорогой наш друг Тулуз-Лотрек, Вы циничны и суровы по отношению к роду человеческому… Вы создаете эпопею падшего общества, обнажая все его язвы. Вы, дорогой наш друг, продувная бестия!»[109]

Лотрек мог быть удовлетворен.

Но по-настоящему его волновало мнение лишь одного человека, а именно Дега, которому он послал «личное приглашение». И вот в один прекрасный вечер, закутавшись в свою крылатку, на выставку пришел Дега. Он подолгу задерживался у каждого произведения, что-то напевал, но не произносил ни слова. Лотрек, волнуясь, ждал. Дега обошел зал и стал спускаться по винтовой лестнице, которая вела в подвал. Еще мгновение – и он исчезнет. Но вдруг он остановился, обернулся: «Да, Лотрек, чувствуется, что вы мастак!» Лотрек расцвел[110].

У Лотрека было много оснований пребывать в радужном настроении. Его слава росла. Он одновременно выставлялся у «Двадцати» в Брюсселе, на выставке плакатов в городском музее Икселя и в Антверпене во Втором салоне художественного общества. И всюду его встречали хорошо. К нему приходили советоваться молодые иностранные художники, и среди них бельгиец Эфенполь.

Конечно, он нравился не всем. Раффаэлли, например, язвительно заметил ему, что манеру писать на картоне прозрачными мазками Лотрек заимствовал у него и что изобрел эту технику он, Раффаэлли. Родные Лотрека тоже относились к его славе все мрачнее, кроме того, вопреки традиции, по которой каждый участник выставки показывал то, что хотел, в кружке «Вольней» отвергли его картину – «отвратительный», по их определению, портрет женщины, написанный Лотреком в саду Фореста. Ну что ж, больше его в этом кружке не увидят! В ярости он немедленно заявил, что выходит из него, тут же забрал свою картину и на извозчике отвез ее к Ле Барку де Буттвилю, который предложил сделать к ней табличку: «Отвергнута кружком „Вольней“». Но Лотрек на это не согласился.

Бывали у Лотрека и столкновения с полицией. В конце 1892 года у Ле Барка состоялась очередная выставка, где были представлены Лотрек, Боннар, Вюйар, Морис Дени и Гоген. Ле Барк выставил в витрине картон Лотрека, изображающий двух женщин в постели, о профессии которых легко было догадаться по стриженым волосам[111], и полицейский комиссар потребовал, чтобы это «безобразие» торговец убрал с витрины.

Но все эти мелкие неприятности, в общем-то, мало трогали Лотрека. А радость успеха ему омрачило событие совсем иного плана: Бурж женился, и, естественно, это нарушило совместную жизнь двух друзей.

Лотрек выбился из колеи. Несмотря на свой независимый характер, он нуждался в поддержке, в убежище, где бы он мог, при своем беспорядочном образе жизни, найти хоть какой-то порядок и отдохнуть душой. Ему необходим был утес, на котором он, находясь в бурном плавании, мог бы перевести дух. Мать, увидев его смятение, переехала в Париж и поселилась на улице Дуэ. Она надеялась – все может быть! – вернуть его себе, оградить от беспутной жизни, от губительных для него излишеств во всем – в вине, в женщинах, в работе.

Но, хотя Лотрек ценил, как и прежде, материнскую нежность, он был уже не тем человеком, что раньше, и его не мог удовлетворять тихий домашний уют. Любовь осталась, но сын и мать уже не понимали друг друга. «Взаимное непонимание», «несходство характеров», «столкновения» – объясняли друзья Лотрека[112].

Мать хотела, чтобы он стал таким, каким он уже не мог быть, он же не терпел никаких упреков, никаких замечаний и еще больше, чем раньше, требовал от нее невозможного.

Упреки, советы… Лотрек отмахивался от всего. Ничто не могло возместить того, чего он был лишен, поэтому и успех так мало радовал его. Священники, друзья его родных, пытались иногда вмешаться и урезонить его. «Я все могу себе позволить, – возражал им Лотрек. – ведь мама содержит в нашей старой башне Буссага[113] монахинь, основное занятие которых – молиться за спасение моей души: они, как лягушки в банке, то и дело снуют вверх и вниз по лестнице». А одному священнику, который продолжал упорствовать, он саркастически и с большой горечью бросил: «Да, дорогой аббат, не принимайте это слишком близко к сердцу, но я сам себе рою могилу».

Лотрек записал свободные дни проституток из тех домов, куда он ходил, и приглашал их к себе в мастерскую, угощал в ресторанах, водил в цирк. Он утверждал, что они вели себя «прилично», как светские дамы.

Одну из его любимых подруг с улицы Амбуаз звали Мирей. Она злоупотребляла косметикой и обесцвечивала свои волосы перекисью водорода – они у нее были как желток. Однажды, рассказал Лотрек Гози, она вошла в мастерскую с маленьким букетиком фиалок за два су и застенчиво поднесла его художнику. Не привыкший к такому вниманию, он был растроган. «Я даже не подозревал, что эти женщины способны на столь деликатные поступки», – признавался Лотрек.

Да, только эти женщины давали ему немного тепла. Лотрек поставил букетик в стакан с водой и взволнованно, словно влюбленный шестнадцатилетний мальчик, показывал его друзьям.

Лишившись пристанища в квартире Буржа, Лотрек стал временами приходить обедать и ужинать к матери, в пропахшую лавандой тихую буржуазную квартиру с натертыми полами и белоснежными тюлевыми занавесками. Что же касается всего остального…

«Я окончательно поселюсь в борделе», – заявил он.

Загрузка...