Через неделю после описанных событий, около пяти часов пополудни из Понт-а-Мусона, городка между Нанси и Мецем, выехала карета, запряженная четверней и управляемая двумя форейторами. Лошадей на почтовой станции только что сменили, и, несмотря на уговоры миловидной трактирщицы, поджидавшей на пороге запоздалых путников, карета продолжила свой путь в Париж. Едва лошади с тяжелым экипажем скрылись за углом, как десятка два ребятишек и с десяток кумушек, которые окружили было карету, пока закладывали свежих лошадей, разбрелись по домам, размахивая руками и восклицая – одни обнаруживали тем самым буйное веселье, другие – глубокое изумление.
Причины для этого и вправду были: никогда еще экипаж, хоть чем-то похожий на уехавшую карету, не въезжал на мост, который пятьдесят лет назад добрый король Станислав[22] велел перебросить через Мозель, чтобы облегчить сообщение между своим небольшим королевством и Францией. Мы не исключаем даже курьезные эльзасские фургоны, в ярмарочные дни привозившие из Фальсбура двухголовых уродцев, танцующих медведей и кочевые племена странствующих акробатов, этих бродяг цивилизованных стран. И действительно, даже не будучи насмешливым сорванцом или престарелой любопытной сплетницей, любой прохожий при виде столь монументального экипажа, который, несмотря на громадные колеса и внушительные рессоры, катился достаточно резво, остановился бы как вкопанный и воскликнул: «Вот так карета! Да какая быстрая!»
Поскольку наши читатели – к счастью для них – этой кареты не видели, мы позволим себе ее описать. Итак, прежде всего, главный кузов – мы говорим «главный кузов», потому что перед ним помещалось еще нечто вроде одноколки с кабинкой; так вот, главный кузов был покрашен в голубой цвет, а на боках его были нарисованы искусно переплетенные буквы «Д» и «Б», увенчанные баронской короной. Через два окна с белыми муслиновыми занавесками – именно окна, а не дверцы – свет проникал внутрь кузова, однако окна эти, почти незаметные для какого-нибудь простака, были прорезаны в передней стенке кузова и выходили в сторону одноколки. Решетка на окнах позволяла разговаривать с обитателями кузова, а также прислоняться, что без нее было бы небезопасно, к стеклам, зашторенным занавесками.
Кузов этой своеобразной колымаги, представлявший собою, судя по всему, важнейшую ее часть и имевший футов восемь в длину и шесть в ширину, освещался, как мы уже говорили, через два окна, а проветривался с помощью застекленной форточки, проделанной в крыше; чтобы завершить перечень отличительных черт экипажа, представавших взору прохожих, необходимо сказать о жестяной трубе, возвышавшейся на добрый фут над его крышей и извергавшей клубы голубоватого дыма, который стлался пенистым шлейфом вслед за едущей каретой.
В наши дни подобное приспособление навело бы на мысль о каком-нибудь новом и прогрессивном изобретении, в котором механик искусно соединил силу пара и лошадей. Это казалось тем более вероятным, что за каретой, влекомой четверкой, бежала еще одна лошадь, привязанная за повод к задку. Лошадь эта – чья маленькая голова с горбоносой мордой, тонкие ноги, узкая грудь, густая грива и пышный хвост выдавали в ней чистокровного арабского скакуна, – была под седлом; это говорило о том, что иногда кто-нибудь из таинственных путешественников, заключенных в напоминающем Ноев ковчег экипаже, решив доставить себе удовольствие проехаться верхом, галопировал рядом с каретой, которой подобный аллюр был совершенно противопоказан.
В Понт-а-Мусоне форейтор, довезший карету до этой станции, получил двойные прогоны, которые были протянуты ему белой сильной рукой, высунувшейся между двух кожаных занавесок, закрывавших переднюю стенку одноколки почти так же плотно, как муслиновые занавески закрывали окна в передней стенке кузова. Обрадованный форейтор, сдернув с головы шапку, проговорил:
– Благодарю, ваша светлость.
В ответ послышался звучный голос, ответивший по-немецки (в окрестностях Нанси хоть и не говорят больше на этом языке, но слышится там он часто):
– Schnell! Schneller!
В переводе на французский это означало: «Побыстрее там, побыстрее!»
Форейторы понимают почти все языки, если обращенные к ним слова сопровождаются неким металлическим звоном: племя это – что прекрасно известно всем путешественникам – весьма сребролюбиво; поэтому два новых форейтора сделали все, что могли, чтобы пустить лошадей в галоп. Удалось им это лишь отчасти и после многотрудных усилий, которые сделали больше чести крепости их рук, нежели мощи скакательных суставов их лошадей: после отчаянного сопротивления животные согласились на вполне приличную рысцу, делая два с половиной, а то и все три лье в час.
Около семи при очередной смене лошадей в Сен-Мийеле та же рука протянула между занавесками прогоны, и тем же голосом было произнесено то же самое приказание. Нет нужды говорить, что необычный экипаж пробудил здесь не меньшее любопытство, чем в Понт-а-Мусоне, тем паче что надвигающаяся ночь придавала ему вид еще более фантастический.
После Сен-Мийеля дорога пошла в гору. Тут путешественникам пришлось уже ехать шагом; за полчаса они сделали лишь четверть лье. Добравшись до вершины, форейторы остановили лошадей, чтобы дать им передохнуть, и путешественники, раздвинув кожаные занавески, смогли окинуть взглядом далекий горизонт, который уже начал окутываться вечерним туманом. В тот день до трех часов пополудни было ясно и тепло, однако к вечеру стало душно. Пришедшая с юга громадная молочно-белая туча, казалось, нарочно преследовала карету и теперь угрожала ее нагнать, прежде чем та доедет до Бар-ле-Дюка, где форейторы на всякий случай предложили заночевать. Дорога, с одной стороны которой возвышалась круча, а с другой уходил вниз обрыв, столь круто спускалась в долину, где змеилась Мёза, что ехать по ней более или менее безопасно можно было лишь шагом; именно этим осторожным аллюром форейторы и пустили лошадей, когда опять тронулись с места.
Туча приближалась, нависая над землей, росла, впитывая поднимавшиеся от почвы испарения; зловещая и белая, она отталкивала небольшие голубоватые облака, которые, словно корабли перед боем, пытались встать под ветер. Вскоре туча, заполнявшая небо с быстротою морского прилива, разбухла настолько, что преградила путь последним лучам солнца; сочившийся на землю тусклый серый свет окрасил дрожавшую в неподвижном воздухе листву в тот мертвенный оттенок, который она всегда приобретает с первым наступлением сумерек. Внезапно молния прорезала тучу, и небо, расколовшись на огненные ромбы, раскрыло перед испуганными взорами путников свои пылающие адским пламенем глубины. В тот же миг удар грома прокатился от дерева к дереву по лесу, подходившему вплотную к дороге, потряс землю и подхлестнул исполинскую тучу, словно норовистую лошадь.
А карета тем временем все так же катила вперед, из трубы ее продолжал валить дым, цвет которого, впрочем, из черного превратился в опаловый. Небо между тем резко потемнело; форточка на крыше экипажа зарделась, и оттуда полился яркий свет: было очевидно, что обитатели этой кельи на колесах, не знавшие о происходящих снаружи переменах, перед наступлением ночи приняли меры, чтобы не прерывать свои занятия.
Экипаж еще находился на плоскогорье и не начинал съезжать вниз, когда второй удар грома, более мощный и насыщенный металлическими отзвуками, чем первый, исторгнул из неба дождь; первые крупные капли его вскоре превратились в густые, сильные струи, как будто тучи бросали на землю пучки стрел.
Форейторы о чем-то посовещались, и карета остановилась.
– Какого черта? Что там происходит? – осведомился тот же голос, только в этот раз на великолепном французском.
– Да вот, мы не знаем, стоит ли ехать дальше, – ответил один из форейторов.
– По-моему, решать, ехать или не ехать дальше, должен я, а не вы, – отозвался голос. – Вперед!
Голос звучал так жестко и повелительно, что форейторы не посмели возражать, и карета покатила вниз по склону.
– В добрый час! – промолвил голос, и кожаные занавески снова задвинулись.
Но глинистая дорога, размытая вдобавок потоками дождя, стала настолько скользкой, что лошади боялись тронуться с места.
– Сударь, ехать дальше мы не можем, – заявил форейтор, сидевший верхом на одной из задних лошадей.
– Это еще почему? – поинтересовался знакомый нам голос.
– Лошади не хотят идти – скользко.
– А сколько осталось до станции?
– Еще далеко, примерно четыре лье.
– Ладно, форейтор, поставь своим лошадям серебряные подковы, и они пойдут, – посоветовал незнакомец и, раздвинув занавески, протянул четыре шестиливровых экю.
– Вы очень добры, сударь, – проговорил форейтор, широкой ладонью забрав монеты и опустив их в необъятных размеров сапог.
– Кажется, господин тебе что-то сказал? – спросил второй форейтор, услышав звон шестиливровых экю и желая присоединиться к разговору, который принял столь интересный оборот.
– Да, он говорит, чтобы мы двигались дальше.
– Вы имеете что-нибудь против, друг мой? – осведомился путешественник ласково, но в то же время твердо; было ясно, что никаких возражений он не потерпит.
– Да нет, сударь, я тут ни при чем, это все лошади. Не хотят они идти – видите?
– А для чего вам тогда шпоры? – спросил путешественник.
– Да я их уже всадил ей в брюхо, а она все равно ни шагу. Разрази меня гром, если…
Не успел форейтор закончить проклятие, как его прервал страшный раскат грома, сопровождавшийся вспышкой молнии.
– Да, погодка не христианская, – проговорил добрый малый. – Ой, сударь, смотрите: карета сама пошла… Минут через пять разгонится – лучше не надо. Господи Иисусе, поехали!
И верно, массивный экипаж начал подталкивать лошадей сзади, и они уже не могли больше его сдерживать, так как копыта их скользили по глине; карета пришла в движение и вскоре стремительно покатила вниз. От боли лошади понесли, экипаж как стрела летел по темному склону, неумолимо приближаясь к пропасти. Тут из окна кареты впервые показалась голова путешественника.
– Растяпа! – закричал он. – Ты же нас всех убьешь! Сворачивай налево! Сворачивай же!
– Хотел бы я посмотреть, как бы вы, сударь, повернули! – ответил растерянный форейтор, безуспешно пытаясь собрать вожжи и совладать с лошадьми.
– Джузеппе! – впервые послышался из одноколки женский голос. – Джузеппе, на помощь! На помощь! Святая Мадонна!
Над путешественниками в самом деле нависла страшная опасность, и обращение к Божией Матери было вполне оправданно. Карета, влекомая вниз по склону собственным весом и не управляемая твердой рукой, приближалась к пропасти, одна из лошадей уже была на ее краю; казалось, еще три оборота колеса, и лошади, экипаж, форейторы низвергнутся вниз и разобьются насмерть, но в этот миг путешественник, прыгнув из одноколки на дышло, схватил форейтора за ворот и кушак штанов, поднял, словно ребенка, и отшвырнул шагов на десять в сторону, после чего занял его место, собрал вожжи и заорал второму форейтору:
– Налево! Налево, болван, или я прострелю тебе башку!
Приказ возымел магическое действие: форейтор, управлявший передними лошадьми, под крики своего неудачливого сотоварища нечеловеческим усилием вывернул карету к середине дороги, и она с быстротою молнии, чуть ли не заглушая раскаты грома, понеслась вниз.
– В галоп! – вскричал путешественник. – В галоп! Если замедлишь, я перееду тебя и твоих лошадей!
Поняв, что это не пустая угроза, форейтор удвоил усилия, и карета с невероятной скоростью покатила дальше; издаваемый ею страшный грохот, труба, из которой летели искры, доносившиеся изнутри слабые крики делали ее похожей на какую-то адскую колесницу, влекомую в ночи фантастическими лошадьми и преследуемую бурей.
Но едва путники избежали одной опасности, как их уже подстерегала другая. Грозовая туча, опустившаяся на долину, летела с тою же быстротой, что и лошади. Время от времени путешественник бросал взгляд на небо, разрываемое молниями, и в их свете на лице его можно было различить тревожное выражение, которое он и не пытался скрыть, так как, кроме Господа, его никто не мог увидеть. Внезапно, когда карета достигла уже конца спуска и в силу инерции продолжала катиться по ровной земле, резкий порыв ветра столкнул две заряженные электричеством тучи, которые с жутким грохотом раскололись от вспышки молнии и удара грома. Пламя – сперва фиолетовое, потом зеленоватое, потом ослепительно-белое – охватило лошадей; задние встали на дыбы, размахивая передними ногами и шумно вдыхая насыщенный серой воздух, а передние рухнули, словно почва внезапно ушла у них из-под ног. Впрочем, одна из них, та, на которой сидел форейтор, тут же встала и, почувствовав, что постромки оборваны, унесла своего хозяина во тьму; карета, проехав еще несколько шагов, остановилась, упершись в труп убитой молнией лошади.
Вся сцена сопровождалась душераздирающими криками женщины, сидевшей в карете. На несколько секунд наступило замешательство; никто не мог понять, жив он еще или нет. Даже путешественник принялся себя ощупывать, чтобы убедиться, что он находится на этом свете. Он был жив и здоров, однако его спутница лишилась чувств. Путешественник не понял, что произошло, – доносившиеся из экипажа крики внезапно стихли, – но все же не поспешил на помощь лежавшей в обмороке жене. Напротив, едва коснувшись ногою земли, он бросился к задку кареты. Там стояла прекрасная арабская лошадь, о которой мы говорили: испуганная, напружинившаяся, со вздыбленной шерстью, она натягивала повод и дергала ручку дверцы, к которой он был привязан. После нескольких неудачных попыток порвать повод гордое животное, взгляд которого остановился, а с морды падали клочья пены, замерло, охваченное ужасом перед грозой; когда, по своему обыкновению насвистывая, к лошади подошел хозяин и начал гладить ее по крупу, она отскочила в сторону и заржала, словно не узнав его.
– Еще эта злющая лошадь, – послышался из кареты надтреснутый голос. – Будь проклята эта зверюга, что трясет тут мне стенку! – Через несколько секунд тот же голос, но уже вдвое громче воскликнул по-арабски с угрозой и нетерпением: – Nhe goullac hogoud snaked haffrit![23]
– Нe сердитесь на Джерида, учитель, – проговорил путник и, отвязав лошадь от ручки дверцы, привязал ее к заднему колесу. – Он испугался – вот и все. Да и было отчего.
С этими словами он отворил дверцу, опустил подножку и, войдя в карету, закрыл за собою дверцу.
В карете путешественник оказался лицом к лицу со стариком: сероглазый, с крючковатым носом и дрожащими, но подвижными руками, он сидел, погрузившись в большое кресло, и правой рукою листал объемистый манускрипт на пергаменте, зажав в левой серебряную шумовку. Его поза, его занятие, его неподвижное морщинистое лицо, на котором, казалось, жили лишь рот и глаза, – все это, безусловно, показалось бы читателю необычным, однако, несомненно, было привычно путешественнику, который даже не бросил взгляда в эту сторону, словно она того и не стоила.
Три стены – старик, как вы помните, называл таким образом боковины каретного кузова, – увешанные шкафчиками, полными книг, окружали кресло, вполне обычное и никоим образом не способное соперничать с диковинным персонажем, для которого над шкафчиками были устроены полки, вмещавшие множество колб, склянок и коробочек, вставленных в специальные гнезда, какие делают на кораблях для посуды; к каждому шкафу или полке старик, привыкший, по всей видимости, делать все сам, мог подъехать на кресле и там с помощью домкрата, сделанного сбоку кресла, поднять или опустить его на нужную высоту.
Комната – назовем ее так – имела восемь футов в длину, шесть в ширину и столько же в высоту; напротив входа, кроме колб и реторт, несколько ближе к четвертой стене, свободной для входа и выхода, помещалась печь – с козырьком, мехами и колосниковой решеткой. Теперь на ней стоял раскаленный добела тигель с кипящей жидкостью, пар от которой выходил через трубу на крыше; этот таинственный пар и являлся предметом непрестанного изумления и любопытства прохожих всех стран, любого пола и возраста.
Среди склянок, коробок и книг, в живописном беспорядке разбросанных по полу, виднелись также медные щипцы, куски угля, мокнущие в каких-то растворах, чаша, наполовину налитая водой; с потолка на нитках свисали пучки трав – одни из них на взгляд казались свежими, другие, видимо, были собраны уже давно.
Внутри кареты стоял довольно сильный запах, который, не будь эта лаборатория столь странной, мог бы именоваться ароматом.
Когда путешественник вошел, старик, быстро и ловко подкатив свое кресло к печи, с тщательностью, достойной уважения, принялся снимать пену с кипящей в тигле жидкости. Когда появление спутника отвлекло старика от этого занятия, он правой рукой нахлобучил на уши бархатный, когда-то черный колпак, из-под которого торчали кое-где пряди редких серебристых волос, и с необычным проворством вытащил из-под колесика кресла полу своего длинного шелкового, подбитого ватой халата, который после десятилетней носки превратился в бесцветную, бесформенную и кое-где рваную тряпку.
Настроение у старика было отвратительное: снимая с жидкости пену и поправляя халат, он не переставая ворчал:
– Вот окаянный зверь! Он, видите ли, испугался – а чего, спрашивается? Трясет дверь, толкнул печь и пролил четверть моего эликсира в огонь. Во имя Всевышнего, Ашарат, брось ты это животное в первой же попавшейся нам пустыне.
– Прежде всего, учитель, – улыбнувшись, ответил путешественник, – пустыня нам больше не попадется, потому что мы уже во Франции, а потом, я никогда не решусь расстаться с конем, цена которому тысяча луидоров; да ему и вовсе нет цены – он ведь альборакской[24] породы.
– Тысяча луидоров, тысяча луидоров! Да я могу дать вам сколько угодно тысяч – луидоров или чего-либо другого. Ваша лошадь стоит мне уже больше миллиона, не считая того, что она отнимает дни от моей жизни.
– Бедняга Джерид опять что-нибудь натворил, а?
– Натворил! Не будь его, через несколько минут эликсир закипел бы весь, до последней капли. Правда, ни Зороастр, ни Парацельс[25] ничего по этому поводу не говорят, однако Борри[26] советует делать именно так.
– Но эликсир и так через несколько секунд закипит, дорогой учитель.
– Закипит, как же. Неужели вы не видите, Ашарат, что это проклятие какое-то: огонь гаснет, так как через трубу что-то льется!
– Я знаю, что это льется, – смеясь, отозвался ученик. – Это вода.
– Как вода? Пропал мой эликсир! Опять нужно все начинать заново – словно я могу позволить себе терять время попусту! Боже мой! – в отчаянии воздев руки к небу, вскричал старый ученый. – Что за вода? Откуда она, Ашарат?
– Чистая небесная вода, учитель. Разве вы не заметили, что дождь льет как из ведра?
– Я ничего не замечаю, когда работаю! Вода… Так вот оно что! Это в конце концов несносно, Ашарат, клянусь вам! Я ведь уже полгода прошу сделать над трубой колпак! Да какие полгода – год! А вы и ухом не ведете… Кому ж это делать, как не вам, раз вы так молоды! А к чему ведет ваше небрежение? Сегодня дождь, завтра ветер – и в результате все мои расчеты и опыты насмарку. А мне, клянусь Юпитером, нужно спешить: вам прекрасно известно, что конец мой близок и если я не буду готов к этому дню, если не отыщу эликсир жизни – прощай мудрый ученый Альтотас! Сто лет мне исполнится тринадцатого июля, ровно в одиннадцать вечера; к этому времени эликсир должен быть доведен до совершенства.
– Но, как мне кажется, все идет превосходно, дорогой учитель, – возразил Ашарат.
– Да, я уже проделал опыты на впитывание, и к моей почти полностью парализованной руке вернулась гибкость. Потом, я выигрываю на времени, отведенном для еды, потому что ем теперь только раз в два-три дня, а в промежутках ложечка эликсира, пусть еще несовершенного, поддерживает мои силы. Подумать только: мне, судя по всему, осталось найти лишь одно растение, хотя бы листочек, – и эликсир будет готов! Быть может, мы уже сто, пятьсот, тысячу раз проходили мимо него, топтали копытами наших лошадей, переезжали колесами нашей кареты. Об этом растении, Ашарат, говорил еще Плиний, но ученые до сих пор так его и не нашли или, точнее, не заметили – ведь ничто не исчезает бесследно. Послушайте-ка, нужно, чтобы вы спросили его название у Лоренцы во время ее очередного озарения, ладно?
– Хорошо, учитель, не беспокойтесь, спрошу.
– А пока, – глубоко вздохнув, проговорил ученый, – у меня опять нет эликсира, а мне ведь надо три с половиной месяца, чтобы довести его до того состояния, в каком он был сегодня, и вы это знаете. Берегитесь, Ашарат, в день моей смерти вы потеряете не меньше, чем я… Но что это за шум? От колес, что ли?
– Нет, учитель, это гром.
– Гром?
– Да, который только что чуть было не убил всех нас, и меня в первую очередь. Правда, меня спасла шелковая одежда.
– Ну вот! – воскликнул старик и стукнул кулаком по колену, загудевшему, словно оно было полым. – Вот чему вы меня подвергаете, Ашарат, с вашим ребячеством! Я ведь мог погибнуть во время грозы, меня могла убить какая-то дурацкая молния, которую, будь у меня время, я мог бы заставить спуститься в трубу и вскипятить мне котелок воды. Меня и так подстерегают всякие неприятные случайности, проистекающие от людской неуклюжести или злобы, – так нет же, вам этого мало, вам нужно, чтобы я подвергался угрозе со стороны неба, угрозе, которую ничего не стоит предотвратить!
– Простите, учитель, но вы мне еще не объяснили…
– Как! Я не рассказал вам о своем змее-громоотводе с остроконечными проводниками? Вот сделаю эликсир, и вы всё узнаете, а сейчас, как вы понимаете, мне некогда.
– Значит, вы полагаете, что можно обуздать молнию?
– Не только обуздать, но и направить куда угодно. Когда-нибудь, когда мне стукнет двести и останется лишь спокойно дожидаться трехсотлетия, я наброшу на молнию стальную узду и смогу управлять ею так же просто, как вы управляете Джеридом. А пока умоляю вас, Ашарат, закажите на трубу колпак.
– Я это сделаю, не беспокойтесь.
– Сделаю, сделаю… у вас вечно все в будущем, словно оно в нашем полном распоряжении. Ах, меня никто никогда не поймет! – в волнении и отчаянии ломая руки, воскликнул ученый. – Не беспокойтесь! Он говорит, чтобы я не беспокоился, а ведь, если я через три месяца не закончу эликсир, для меня все будет кончено. Но дайте только мне пережить мое столетие, дайте вернуть молодость, гибкость членов, способность двигаться, и мне никто не будет нужен, и вместо того, чтобы слышать от других: «Я сделаю», я сам буду говорить: «Я сделал!»
– А вы можете сказать так про наше великое дело, о котором вы думали?
– Боже мой, да разумеется! Будь я так же уверен в том, что сделаю эликсир, как в том, что изготовлю алмаз…
– Так вы в этом и в самом деле уверены, учитель?
– Конечно, я ведь уже сделал его.
– Сделали алмаз?
– Ну да, посмотрите сами.
– Где?
– Да вон, справа, в стеклянном стаканчике… Правильно, здесь.
Путешественник с жадностью схватил стаканчик: он был сделан из необычайно тонкого хрусталя, а на дне его лежал слой мельчайшего порошка, прилипшего кое-где к стенкам сосуда.
– Алмазный порошок! – воскликнул молодой человек.
– Вот именно, алмазный порошок, а что под ним – поищите-ка хорошенько!
– Верно, бриллиант с просяное зернышко.
– Величина не имеет значения: мы соединим весь этот порошок, и из просяного зернышка получится конопляное семечко, из него – горошина… Но ради бога, милый Ашарат, сделайте за это колпак над трубой и громоотвод над каретой, чтобы вода не лилась в печь, а молния обходила карету стороной.
– Сделаю, сделаю, не беспокойтесь.
– Опять! Он просто изводит меня своим вечным «не беспокойтесь». Ах, молодость! Безрассудная, самонадеянная молодость! – зловеще рассмеялся старик, обнажив беззубые десны; глаза его при этом, казалось, ввалились еще глубже.
– Учитель, огонь догорает, тигель остывает. Что в нем, кстати?
– Посмотрите.
Молодой человек поднял крышку и увидел кусочек остекленевшего угля размером с небольшой орех.
– Алмаз! – вскричал он и тут же добавил: – Но он же с изъяном, неправильной формы… Он ничего не стоит.
– А все потому, Ашарат, что огонь погас, поскольку на трубе нет колпака. Теперь вам ясно?
– Ну полно, простите меня, учитель, – ответил молодой человек, так и этак вертя в пальцах алмаз, который то вспыхивал в лучах света, то снова гас. – Простите меня и поешьте чего-нибудь, чтобы подкрепиться.
– Это ни к чему: два часа назад я выпил ложечку эликсира.
– Вы ошибаетесь учитель: вы сделали это в шесть утра.
– А который теперь час?
– Уже половина третьего ночи.
– Иисусе! – всплеснув руками, воскликнул ученый. – Еще один день прошел, пробежал, пролетел. Сутки становятся все короче, в них уже не двадцать четыре часа.
– Если не хотите есть, хотя бы немного сосните, учитель.
– Ладно, я посплю часа два. Однако посматривайте на часы и через два часа разбудите меня.
– Обещаю.
– Знаете, Ашарат, – ласково продолжал старик, – когда я засыпаю, мне всегда страшно, что это – навеки. Вы ведь разбудите меня, правда? Не обещайте, лучше поклянитесь.
– Клянусь, учитель.
– Через два часа?
– Через два часа.
В это время на дороге послышался шум, словно проскакала галопом лошадь. Затем раздался крик – тревожный и в то же время удивленный.
– Что там еще такое? – вскричал путешественник, проворно распахнув дверцу, и, не воспользовавшись подножкой, спрыгнул на дорогу.
Вот что произошло на дороге, пока путешественник беседовал в карете с ученым.
Мы уже рассказывали, что, когда раздался удар грома и сверкнула молния, свалившая наземь передних лошадей и заставившая задних встать на дыбы, женщина, сидевшая в одноколке, лишилась чувств. Впрочем, через несколько секунд, словно обморок ее был вызван лишь испугом, она начала приходить в себя.
– О боже, – воскликнула она, – неужели меня все покинули и рядом нет ни единой живой души, которая бы меня пожалела?
– Сударыня, если я чем-нибудь могу быть вам полезен, то я здесь, – произнес робкий голос.
При звуках этого голоса молодая женщина выпрямилась и, просунув голову и руки между кожаными занавесками одноколки, обнаружила перед собой молодого человека, стоявшего на подножке.
– Это вы мне ответили, сударь? – спросила она.
– Да, сударыня.
– И вы предложили мне помочь?
– Да.
– Скажите сначала, что произошло?
– Молния ударила почти в вас, сударыня, постромки передних лошадей порвались, и они убежали, унеся с собою форейтора.
Женщина с беспокойством оглянулась вокруг.
– А… другой, управлявший задними лошадьми, где он? – спросила она.
– Вошел в карету, сударыня.
– С ним ничего не случилось?
– Ничего.
– Вы уверены в этом?
– Во всяком случае, он спрыгнул с лошади, как человек вполне здоровый и невредимый.
– Слава Господу, – проговорила женщина и перевела дух. – Но где же находились вы, сударь, что так кстати пришли мне на помощь?
– Гроза застала меня врасплох, сударыня, и только я укрылся здесь, у входа в каменоломню, как вдруг из-за поворота вылетела карета. Сначала мне показалось, что лошади понесли, но потом я увидел, что ими управляет твердая рука. Тут ударил гром, да так, что мне почудилось, будто молния попала прямо в меня, и я несколько мгновений ничего не слышал и не видел. Все, о чем я рассказал, происходило точно во сне.
– Так, значит, вы не уверены, что человек, управлявший задними лошадьми, находится в карете?
– О нет, сударыня, я к тому времени пришел в себя и прекрасно видел, как он входил.
– Прошу вас, проверьте, там ли он сейчас.
– Каким образом?
– Послушайте. Если он там, вы услышите два голоса.
Молодой человек спрыгнул с подножки, подошел к карете и прислушался.
– Да, сударыня, он там, – возвратившись, сообщил он.
Женщина удовлетворенно кивнула, оперлась головой на руку и глубоко задумалась. На вид ей было года двадцать три – двадцать четыре; матовой смуглостью лица она выгодно отличалась от других, обычно розовощеких женщин. Голубые глаза, поднятые к небу, казалось, вопрошали его о чем-то и горели, словно две звезды; черные как смоль, ненапудренные вопреки моде того времени волосы локонами спускались на молочно-белую шею. Внезапно, словно приняв какое-то решение, она спросила:
– Сударь, где мы находимся?
– На дороге из Страсбурга в Париж, сударыня.
– А в каком месте?
– В двух лье от Пьерфита.
– Что это – Пьерфит?
– Небольшой городок.
– А что находится дальше по дороге?
– Бар-ле-Дюк.
– Это город?
– Да, сударыня.
– И много в нем жителей?
– Тысячи четыре-пять, по-моему.
– Есть ли здесь другая дорога в Бар-ле-Дюк, короче этой?
– Насколько мне известно, нет, сударыня.
– Peccato![27] – откинувшись на спинку сиденья, пробормотала женщина.
Молодой человек подождал немного дальнейших расспросов, но, увидев, что женщина молчит, зашагал прочь от кареты. Это движение, по-видимому, привлекло ее внимание, так как она поспешно подалась вперед и позвала:
– Сударь!
Молодой человек обернулся.
– Я здесь, – проговорил он, подходя поближе.
– Еще один вопрос, если можно.
– Прошу.
– Вы видели лошадь, привязанную позади кареты?
– Да, сударыня.
– Она еще там?
– Человек, вошедший в карету, отвязал лошадь и снова привязал к колесу.
– С лошадью ничего не произошло?
– Не думаю.
– Она дорогая, и я очень ее люблю. Мне хотелось бы убедиться самой, что она жива и невредима, но как я пойду по такой грязи?
– Я могу подвести лошадь сюда, – предложил молодой человек.
– Да, подведите, прошу вас, я буду вам весьма признательна, – воскликнула молодая женщина.
Молодой человек приблизился к лошади, та подняла голову и заржала.
– Не бойтесь, он смирный как ягненок, – проговорила женщина и добавила чуть громче: – Джерид! Джерид!
Лошадь, узнав голос хозяйки, вытянула умную морду с дымящимися ноздрями в сторону одноколки. Молодой человек принялся ее отвязывать. Но едва лошадь почувствовала, что поводья находятся в неопытных руках, как тут же вырвалась и одним прыжком очутилась в двадцати шагах от кареты.
– Джерид! – ласково повторила женщина. – Сюда, Джерид, сюда!
Лошадь тряхнула красивой головой, шумно втянула воздух и, пританцовывая, словно под музыку, подошла к одноколке. Женщина высунулась по пояс между кожаными занавесками.
– Иди сюда, Джерид, ну иди же! – приговаривала она.
Животное послушно подставило морду, и женщина ее погладила. Затем, схватившись узкой рукой за гриву лошади и опершись другою о стенку одноколки, молодая женщина вскочила в седло с такой легкостью, какая свойственна призракам из немецких баллад, которые прыгают на круп лошади и вцепляются путешественнику в кушак. Молодой человек бросился к ней, но она остановила его повелительным жестом руки и сказала:
– Послушайте, хотя вы молоды или, скорее, потому что молоды, у вас должны быть человеческие чувства. Не мешайте мне уехать. Я убегаю от человека, которого люблю, но я прежде всего римлянка и добрая католичка. Если я останусь с этим человеком, он погубит мою душу: это безбожник и некромант, которого Бог только что предупредил этим ударом молнии. Быть может, предупреждение пойдет ему на пользу. Передайте ему все, что я вам сказала, и да благословит вас Господь за помощь. Прощайте!
С этими словами женщина, легкая, словно туман над болотом, умчалась верхом на Джериде. Молодой человек, увидев, что она исчезла, не смог сдержать изумленного возгласа. Он-то и насторожил путешественника, сидевшего в карете.
Этот крик, как мы уже сказали, насторожил путешественника.
Он поспешно вышел из кареты, тщательно затворив за собой дверцу, и с беспокойством огляделся.
Первым делом он заметил испуганного юношу, который стоял перед ним. Сверкнувшая в этот миг молния позволила осмотреть его с ног до головы: путешественнику, судя по всему, привычно было разглядывать в упор любого человека и любой предмет, вызывавшие у него интерес.
Перед ним стоял мальчик лет шестнадцати, от силы семнадцати, невысокий, щуплый, нервный; взгляд черных глаз, бестрепетно устремленный на человека, привлекшего его внимание, был пленителен, хотя и не слишком дружелюбен; тонкий крючковатый нос юноши, узкие губы и торчащие скулы свидетельствовали о лукавстве и осмотрительности, а сильно выдававшийся вперед округлый подбородок изобличал решительность нрава.
– Это вы сейчас кричали? – спросил путешественник.
– Да, сударь, – ответствовал молодой человек.
– А почему вы кричали?
– Потому что… – И юноша умолк в нерешительности.
– Потому что?.. – повторил путешественник.
– Сударь, – вымолвил молодой человек, – в одноколке была дама?
– Да.
И глаза Бальзамо устремились на карету, словно желали проникнуть сквозь толщу ее стенок.
– А к колесу кареты была привязана лошадь?
– Да, и я не понимаю, черт возьми, куда она делась!
– Сударь, дама, сидевшая в одноколке, ускакала на лошади, которая была привязана к колесу.
Не проронив ни слова, ни звука, путешественник ринулся к одноколке и отодвинул кожаные шторки: молния, сверкнувшая в этот миг в небе, позволила ему увидеть, что экипаж пуст.
– Ад и преисподняя! – зарычал он, едва ли не заглушая гром, раскатившийся в это самое время; потом он бросил вокруг взгляд, словно искал средства устремиться в погоню, однако тут же убедился, что пуститься в погоню не на чем.
– Догонять Джерида на одной из этих кляч, – проговорил он, качая головой, – это все равно что посылать черепаху в погоню за газелью… Но я все-таки узнаю, где она, если только…
Он поспешно и с тревогой сунул руку в карман куртки, извлек небольшой бумажник и раскрыл его. В одном из отделений бумажника обнаружился сложенный лист бумаги, а в бумаге – черный локон.
При виде этого локона лицо путешественника прояснилось, и сам он – во всяком случае внешне – успокоился.
– Ну что ж, – выдохнул он, проведя по лбу рукой, по которой тотчас же заструился пот, – ну что ж, ладно. А она ничего не сказала вам, уезжая?
– Да, сударь, сказала.
– И что же?
– Велела передать вам, что оставляет вас не из ненависти, а из страха; она, мол, добрая христианка, а вы, напротив того…
Молодой человек заколебался.
– А я, напротив того?.. – повторил путешественник.
– Не знаю, следует ли мне передавать слово в слово…
– Да передайте же, черт вас побери!
– А вы, напротив того, атеист и неверующий, и нынче вечером Господу угодно было послать вам последнее предупреждение; она, дескать, вняла этому предупреждению и заклинает вас также к нему прислушаться.
– И это все, что она вам сказала?
– Да, все.
– Что ж, поговорим теперь о другом.
И на челе путешественника изгладились, казалось, последние следы тревоги и огорчения.
Молодой человек следил за всеми этими движениями сердца, отражавшимися на лице собеседника, с любопытством, свидетельствовавшим о том, что ему также не чужда известная доля наблюдательности.
– А теперь скажите, мой юный друг, – произнес путешественник, – как вас зовут?
– Жильбер, сударь.
– Просто Жильбер? Наверно, это только имя, данное вам при крещении?
– Это моя фамилия.
– Превосходно! Мой любезный Жильбер, само Провидение послало мне вас на выручку.
– К вашим услугам, сударь, и если я чем-нибудь могу вам помочь…
– То и поможете, благодарю вас. Да, знаю: в ваши годы люди находят удовольствие в помощи ближним; впрочем, услуга, в которой я нуждаюсь, невелика: я попрошу вас всего-навсего указать ночлег на эту ночь.
– Да вот хотя бы эта скала, – отвечал Жильбер, – под ней я спасался от грозы.
– Да, но я предпочел бы какое-нибудь жилище, – возразил путешественник, – и чтобы там нашлись добрый ужин и удобная постель.
– Это труднее.
– А далеко отсюда до ближайшей деревни?
– До Пьерфита?
– Ближайший городок зовется Пьерфит?
– Да, сударь, и до него примерно полтора лье пути.
– Полтора лье в такую темень, в грозу, с этими двумя клячами? Насилу за два часа доберемся. Ну-ка, мой юный друг, поразмыслите хорошенько, нет ли какого жилья поблизости?
– Замок Таверне, до него шагов триста, не больше.
– Вот как! Почему же… – начал путешественник.
– Что, сударь? – изумленно переспросил молодой человек.
– Почему вы мне сразу о нем не сказали?
– Но замок Таверне – не постоялый двор.
– В нем живут?
– Да, конечно.
– Кто?
– Разумеется, барон де Таверне.
– А кто таков барон де Таверне?
– Отец мадемуазель Андреа, сударь.
– Очень рад это услышать, – улыбаясь, возразил путешественник, – но я хотел спросить, что за человек этот барон.
– Сударь, он старик лет шестидесяти или шестидесяти пяти; по слухам, прежде он был богат.
– А теперь обнищал? Вечная история! Друг мой, прошу вас, проводите меня к барону де Таверне.
– К барону де Таверне? – едва ли не с испугом вскричал молодой человек.
– Что ж, вы не желаете оказать мне эту услугу?
– Нет, сударь, но дело в том, что…
– Продолжайте.
– Дело в том, что он вас не примет.
– Не примет дворянина, который заблудился и просит о гостеприимстве? Разве этот ваш барон – медведь?
– Как сказать! – проронил молодой человек с такой интонацией, словно имел в виду: «Похоже на то, сударь».
– Не беда, – заявил путешественник, – попытаю счастья.
– Не советую, – откликнулся Жильбер.
– Почему бы и нет? – возразил путешественник. – Да будь ваш барон и впрямь медведь, не съест же он меня.
– Нет, но, возможно, захлопнет перед вами дверь.
– Ну а я ее вышибу, и если вы не отказываетесь послужить мне проводником…
– Не отказываюсь, сударь.
– Тогда указывайте дорогу.
– С удовольствием.
Тут путешественник влез в одноколку и взял там небольшой фонарь.
Пока фонарь еще не горел, молодой человек на мгновение понадеялся, что путник задержится в карете, зажжет в ней фонарь и через полуоткрытую дверцу ему удастся рассмотреть, что там внутри.
Однако неизвестный не сделал к ней ни шагу. Он вложил незажженный фонарь в руки Жильберу.
Тот принялся крутить его так и этак.
– Что прикажете делать с этим фонарем, сударь? – осведомился он.
– Освещайте дорогу, а я поведу лошадей.
– Но ваш фонарь не горит.
– Сейчас мы его зажжем.
– А, понятно, – произнес Жильбер, – у вас в карете есть огонь.
– И в кармане тоже, – отвечал путешественник.
– Запалить трут под таким дождем будет нелегко.
Путешественник улыбнулся.
– Откройте фонарь, – сказал он.
Жильбер повиновался.
– Подержите вашу шляпу над моими руками.
Жильбер снова повиновался; он следил за этими приготовлениями с нескрываемым любопытством. Жильбер не знал, как можно зажечь фонарь, не высекая огня.
Путешественник извлек из кармана серебряный футляр, а из футляра спичку; затем, открыв низ футляра, погрузил спичку в какую-то массу, вне всякого сомнения воспламеняющуюся, поскольку спичка тут же загорелась с легким потрескиванием.
Все это произошло так быстро и неожиданно, что Жильбер вздрогнул.
Путешественник улыбнулся при виде этого удивления, вполне естественного в те времена, когда фосфор был известен лишь немногим химикам, хранившим его секрет для собственных опытов.
Путешественник поднес волшебный огонек к фитилю свечи, затем закрыл футляр и спрятал в карман.
Молодой человек взглядом, полным жгучего вожделения, проводил драгоценный сосуд. Он явно отдал бы многое за обладание подобным сокровищем.
– Теперь у нас есть свет, так ведите же меня, – распорядился путешественник.
– Идемте, сударь, – отозвался Жильбер.
И молодой человек пошел вперед, а его спутник последовал за ним, таща под уздцы одну из лошадей.
Непогода между тем несколько улеглась, дождь почти перестал, и гроза уже громыхала в стороне.
Путешественник первый пожелал возобновить разговор.
– Вы как будто хорошо знаете этого барона де Таверне, мой юный друг? – спросил он.
– Да, сударь, оно и понятно: я живу у него с самого детства.
– Он, наверно, ваш родственник?
– Нет, сударь.
– Опекун?
– Нет.
– Хозяин?
При слове «хозяин» молодой человек вздрогнул, и на его щеках, всегда бледных, вспыхнул яркий румянец.
– Я не слуга, сударь, – отвечал он.
– Но в конце концов, – продолжал путешественник, – кем же вы ему доводитесь?
– Мой отец был у барона арендатором, а мать вскормила мадемуазель Андреа.
– Понимаю: вы живете в доме на положении молочного брата этой юной особы; полагаю, что дочь барона молода.
– Ей шестнадцать лет, сударь.
Как видим, один из двух вопросов, слишком близко его касавшийся, Жильбер замял…
Путешественнику, казалось, пришла в голову та же мысль, что и нам; тем не менее вопросы его устремились по иному руслу.
– Какой случай привел вас на дорогу в такое ненастье? – осведомился он.
– Я был не на дороге, сударь, я был под скалой, которая идет вдоль дороги.
– И что же вы делали под скалой?
– Читал.
– Читали?
– Да.
– И что же вы читали?
– «Общественный договор» господина Жан-Жака Руссо.
Путешественник поглядел на юношу с некоторым удивлением.
– Вы взяли эту книгу в библиотеке барона? – спросил он.
– Нет, сударь, я ее купил.
– Где? В Бар-ле-Дюке?
– Нет, сударь, здесь, у бродячего торговца: в последнее время в наших краях бывает много разносчиков с хорошими книгами.
– Кто вам сказал, что «Общественный договор» – хорошая книга?
– Я это понял, пока читал, сударь.
– А дурные книги вы тоже читали – иначе откуда вам знать разницу между хорошими и дурными?
– Читал и дурные.
– И как же они назывались?
– К примеру, «Софа», «Танзай и Неадарнé»[28] и другие в том же роде.
– И где же, черт побери, вы нашли все эти книги?
– В библиотеке барона.
– Каким образом барон, живя в такой дыре, добывает все эти новинки?
– Ему присылают их из Парижа.
– Если барон, судя по вашим словам, живет в бедности, как же он тратит деньги на подобную чепуху?
– Он не покупает книги: их присылают ему в подарок.
– Ах, в подарок?
– Да, сударь.
– Кто же их присылает?
– Один из друзей барона, знатный вельможа.
– Знатный вельможа… Знаете ли вы имя этого знатного вельможи?
– Его зовут герцог де Ришелье.
– Как! Старик-маршал?
– Да, верно, он маршал.
– Полагаю, что эти книги у него спрятаны, чтобы на них не наткнулась мадемуазель Андреа?
– Напротив, сударь, валяются где попало.
– А мадемуазель Андреа согласна с вами в том, что книги эти дурные? – хитро улыбнувшись, полюбопытствовал путешественник.
– Мадемуазель Андреа их не читает, – сухо отозвался Жильбер.
Путешественник немного помолчал. Эта необычная натура, в которой хорошее уживалось с дурным, стыд с гордыней, явно возбуждала в нем невольный интерес.
– А почему вы читали эти книги, если знали, что они скверные? – продолжал свои расспросы тот, кого старый ученый именовал Ашаратом.
– Когда я их открывал, я ведь не знал, чего они стоят.
– Однако без труда вынесли о них суждение.
– Да, сударь.
– И все же дочитали до конца?
– Дочитал.
– С какой целью?
– Я узнал из них то, чего прежде не знал.
– А из «Общественного договора»?
– Из него я узнаю то, о чем догадывался прежде.
– Что же, к примеру?
– То, что все люди братья, что общество дурно устроено, поскольку в нем есть и крепостные, и рабы, но когда-нибудь все люди станут равны.
– Вот как! – проронил путешественник.
С минуту оба помолчали, продолжая шагать вперед; путешественник тянул за повод лошадь, Жильбер нес фонарь.
– Значит, вам и впрямь хочется учиться, друг мой? – чуть слышно проговорил путешественник.
– Да, сударь, это самое мое горячее желание.
– Ну и чему же вы хотите учиться?
– Всему! – отвечал молодой человек.
– А зачем вам учение?
– Чтобы возвыситься.
– До какого предела?
Жильбер помедлил; у него явно была своя обдуманная цель; но цель эта, несомненно, была его тайной, и открывать ее он не желал.
– Насколько это в человеческих силах, – отвечал он.
– Но вы учились хоть чему-нибудь?
– Нет. Где уж мне учиться: я беден и живу в Таверне.
– Как! Вы совсем не знаете математики?
– Не знаю.
– Физики?
– Нет.
– Химии?
– Нет. Я умею читать и писать, вот и все. Но я изучу все эти науки.
– Когда?
– Когда-нибудь.
– Каким же образом?
– Не знаю. Но я все это изучу.
– Необычное дитя! – пробормотал путешественник.
– И тогда… – шепнул Жильбер в ответ собственным мыслям.
– Что тогда?
– Нет, ничего.
Между тем Жильбер и тот, кому он служил проводником, шагали уже не менее четверти часа; дождь совершенно прекратился, и земля начинала источать тот терпкий аромат, что приходит весной на смену душным испарениям грозы.
Жильбер, казалось, глубоко задумался.
– Сударь, – внезапно спросил он, – вы знаете, что такое гроза?
– Разумеется, знаю.
– Правда, сударь?
– Чистая правда.
– Вы знаете, что такое гроза? Знаете, отчего бывает молния?
Путешественник улыбнулся:
– Это взаимодействие двух электричеств: одно содержится в туче, а другое – в почве.
Жильбер вздохнул.
– Я не понимаю, – признался он.
Возможно, путешественник сумел бы дать бедному юноше более доступное объяснение, но, к несчастью, в этот самый миг сквозь листву забрезжил свет.
– Ну-ка, что там такое? – воскликнул незнакомец.
– Таверне.
– Значит, мы добрались до места?
– Вот ворота.
– Отворите.
– Что вы, сударь! Ворота замка Таверне растворяются не так просто.
– Да этот ваш замок Таверне – сущая крепость! Ну что ж, постучите.
Жильбер приблизился к воротам и, превозмогая робость, нерешительно постучался.
– Так вас никто не услышит, друг мой, – сказал путешественник, – стучите громче.
В самом деле, незаметно было, чтобы кто-нибудь слышал стук в ворота. Кругом было по-прежнему тихо.
– Вы принимаете ответственность на себя? – спросил Жильбер.
– Не беспокойтесь.
Тогда Жильбер отбросил колебания; выпустив из рук молоточек, он вцепился в колокольчик, издавший такой пронзительный звон, что его было слышно на лье вокруг.
– Ей-богу, если ваш барон и на этот раз не слышал, он глухой, не иначе, – изрек путешественник.
– А, Маон[29] залаял, – отметил молодой человек.
– Маон? – подхватил путешественник. – Это конечно же знак внимания со стороны вашего барона по отношению к его другу герцогу де Ришелье.
– Не знаю, сударь, что вы имеете в виду.
– Маон – последнее завоевание маршала.
Жильбер снова вздохнул.
– Увы, сударь, я уже признался вам, что ничего не знаю, – сказал он.
Два эти вздоха подытожили для странника целую череду скрытых мук и неутоленных честолюбивых притязаний.
В этот миг послышались шаги.
– Наконец-то, – проронил путешественник.
– Это наш Ла Бри, – пояснил Жильбер.
Ворота отворились; но при виде путешественника и его странной кареты Ла Бри, который ожидал только Жильбера и был застигнут врасплох, чуть было не захлопнул их снова.
– Прошу прощения, друг мой, – обратился к нему путешественник, – мы направлялись именно сюда, и не нужно захлопывать ворота у нас перед носом.
– Однако, сударь, я должен уведомить господина барона о неожиданном посетителе…
– Не стоит труда, поверьте мне. Рискну навлечь на себя его неудовольствие и ручаюсь вам: может быть, меня и прогонят, но не раньше чем я обогреюсь, обсохну, подкреплюсь. Слыхал я, что вино у вас доброе, так ли это? Уж вы-то знаете.
Вместо ответа Ла Бри продолжил было сопротивление, но путешественник проявил настойчивость, и вот уже обе лошади и карета оказались на подъездной аллее, а Жильбер в мгновение ока запер ворота. Признав свое поражение, Ла Бри решил самолично идти доложить о захватчике и со всех своих старых ног устремился к дому, крича во всю глотку:
– Николь Леге! Николь Леге!
– Кто такая Николь Леге? – осведомился незнакомец, все с тем же хладнокровием двигаясь по направлению к замку.
– Николь, сударь? – переспросил Жильбер с легкой дрожью в голосе.
– Да, Николь, та, которую зовет мэтр Ла Бри.
– Это горничная мадемуазель Андреа, сударь.
Тем временем крик Ла Бри не пропал втуне: под деревьями мелькнул огонек, озаривший прелестное девичье лицо.
– Что тебе, Ла Бри? – спросила она. – И почему такой переполох?
– Скорее, Николь, скорее, – дребезжащим голосом прокричал старик, – доложи хозяину, что какой-то путник, застигнутый грозой, просит у него пристанища на ночь.
Николь не заставила его повторять дважды и так проворно понеслась к замку, что мигом скрылась из виду.
Что до Ла Бри, убедившись, что барон не окажется застигнутым врасплох, он позволил себе остановиться и немного перевести дух.
Доклад вскоре возымел свое действие: с высокого крыльца, почти скрытого за акациями, донесся раздраженный и повелительный голос, повторявший не слишком-то дружелюбно:
– Путник?.. Что за человек? Явившись в чужой дом, следует по меньшей мере назваться.
– Это барон? – спросил у Ла Бри тот, кто явился причиной такого недовольства.
– Увы, да, сударь, – сокрушенно подтвердил бедняга. – Слышите, что он спрашивает?
– Он спрашивает мое имя, не правда ли?
– Истинно так. А я-то и забыл вас спросить.
– Доложите о бароне Жозефе де Бальзамо, – сказал путешественник. – Быть может, общность наших титулов сделает твоего хозяина уступчивее.
Ла Бри доложил, несколько ободренный титулом, который приписал себе незнакомец.
– Ладно, в таком случае пускай войдет, – пробурчал голос, – я же вижу, он уже здесь… Прошу вас, сударь, пожалуйте… Так, вот сюда…
Путник быстрым шагом подошел к крыльцу, но на первой ступеньке оглянулся: ему хотелось видеть, идет ли Жильбер следом.
Но Жильбер исчез.
Хотя тот, кто назвался бароном Жозефом де Бальзамо, уже слышал от Жильбера о крайней бедности барона де Таверне, все же убогость жилища, получившего из уст Жильбера пышное наименование замка, повергла его в удивление.
Дом был одноэтажный и представлял собой вытянутый прямоугольник, с обеих сторон которого возвышались двухэтажные башенки квадратной формы. И все же при бледном свете луны, проникавшем из-за разодранных грозой туч, это несуразное строение не лишено было некой живописной красоты.
Шесть окон внизу и по два окна в каждой башенке, по одному на каждом из этажей, довольно широкое крыльцо с расшатанными ступенями, щели между которыми на каждом шагу грозили падением в них, – таков был общий вид замка, поразивший посетителя прежде, чем он достиг порога, где, как было уже сказано, поджидал его барон в халате и со свечой в руке.
Барон де Таверне был старичок невысокого роста, лет шестидесяти или шестидесяти пяти, с живым взглядом, высоким, но нахмуренным лбом; на нем был скверный парик, мало-помалу по вине свечей, украшавших камин, роковым образом лишившийся даже тех буклей, которые пощадили крысы. В руке он держал сомнительной белизны салфетку: судя по всему, его побеспокоили, когда он садился за стол.
На его хитром лице, отдаленно напоминавшем лицо Вольтера, изобличалась, как нетрудно было заметить, борьба двух чувств: вежливость обязывала его любезно улыбаться незнакомому гостю, а нетерпение искажало черты гримасой, в которой явно проглядывала угрюмая желчность; поэтому в неверном пламени свечей, от которых на лицо резкими штрихами ложились тени, барон де Таверне казался весьма безобразным господином.
– Сударь, – обратился он к посетителю, – могу ли я узнать, какому счастливому случаю обязан удовольствием видеть вас у себя?
– Виной тому гроза, сударь, лошади мои испугались, понесли, едва не разбили карету. Я очутился на большой дороге, причем без форейторов: один из них свалился с седла, другой удрал верхом на своей лошади; встреченный мною молодой человек указал мне путь к вашему замку и заверил, что я найду у вас приют, благо ваше гостеприимство всем известно.
Барон поднял свечу повыше, надеясь разглядеть того простофилю, которому обязан был счастливым случаем, о коем только что упомянул.
Путешественник также оглянулся, дабы убедиться, что его юный проводник в самом деле его покинул.
– А знаете ли вы, сударь, как зовут того человека, который указал вам мой замок? – спросил барон де Таверне с таким видом, словно желал знать, кому выразить свою признательность.
– По-моему, если не ошибаюсь, этого юношу зовут Жильбер.
– Вот как, Жильбер! А я-то полагал, что он ни на что не годен, даже дорогу указать. Значит, это бездельник Жильбер, философ Жильбер!
Этот поток эпитетов, произнесенных самым угрожающим тоном, дал гостю понять, что владетельный сеньор и его вассал не слишком жалуют друг друга.
– Ну что ж, – произнес барон после недолгого молчания, столь же выразительного, как его слова, – извольте войти, сударь.
– Прежде мне хотелось бы распорядиться, чтобы мою карету поставили в сарай: я везу с собой вещи, которым нет цены.
– Ла Бри! – вскричал барон. – Ла Бри! Загоните карету господина барона под навес: правда, дранка уже почти вся пооторвалась, но все-таки там посуше, чем посреди двора; а вот с лошадьми дело плохо: не думаю, что для них найдется корм; но ведь они принадлежат не вам, а хозяину почтовой станции, так не все ли вам равно?
– Позвольте, сударь, – теряя терпение, воскликнул путешественник, – я начинаю понимать, что чрезмерно вас стесняю, так не лучше ли…
– Нет, сударь, ничуть не стесняете, – любезно перебил его барон, – беда только в том, что вам самому будет у меня неуютно, предупреждаю вас об этом заранее.
– Поверьте, сударь, я все равно буду вам признателен…
– Ах, сударь, я не обольщаюсь, – отвечал барон, вновь поднимая свечу, чтобы видеть Бальзамо, который с помощью Ла Бри отвел лошадей с каретой на указанное место, и повышая голос, по мере того как удалялся гость, – я не обольщаюсь, здесь у нас в Таверне невесело, а главное – очень бедно.
Путешественник был слишком занят, чтобы отвечать; он, следуя приглашению барона, выбирал под навесом место посуше, чтобы пристроить там свою карету; когда она оказалась более или менее надежно укрыта, он сунул в руку Ла Бри луидор и вернулся к барону.
Ла Бри опустил луидор в карман, уверенный, что это монетка в двадцать четыре су, и возблагодарил небо за нежданное богатство.
– Видит бог, я нахожу ваш замок куда лучше, чем вы о нем отзываетесь, барон, – с поклоном произнес Бальзамо, и хозяин, словно желая доказать ему, что сказал правду, повел гостя через просторную и сырую прихожую; при этом, покачивая головой, он ворчал:
– Ладно, ладно, я знаю, что говорю; к сожалению, я-то свои средства знаю: они весьма ограниченны. Если вы, сударь, француз – но, судя по вашему выговору, я полагаю, что вы не француз, а скорее немец, даром что имя у вас итальянское… Впрочем, все равно. Но будь вы французом, имя барона де Таверне напомнило бы вам о роскоши: когда-то нас называли Таверне-богачи.
Бальзамо сперва решил, что эта реплика завершится вздохом, но никакого вздоха не последовало.
«Философ…» – подумалось ему.
– Сюда, господин барон, сюда, – продолжал владелец замка, отворяя дверь в столовую. – Ну-ка, мэтр Ла Бри, подавайте на стол, да так, словно у вас под началом сотня лакеев.
Ла Бри бросился исполнять приказание.
– Это мой единственный слуга, сударь, – произнес Таверне, – и справляется он с делом скверно. Но у меня нет средств нанять другого. Этот олух состоит у меня в доме уже лет двадцать и за все время не получил ни одного су жалованья, я только кормлю его, – впрочем, кормлю не лучше, чем он работает… Глуп как пень, вот увидите.
Бальзамо продолжал изучать собеседника.
«Злыдень! – подумал он. – Впрочем, быть может, это все напускное».
Барон затворил за собой дверь столовой и поднял над головой свечу; лишь теперь путешественнику удалось окинуть взглядом все помещение.
Это была обширная зала с низким потолком – когда-то, по-видимому, главная комната небольшой фермы, возведенной затем ее владельцем в ранг замка; обставлена она была столь скудно, что на первый взгляд казалась пустой. Соломенные стулья с резными спинками, гравюры с батальных сцен Лебрена[30] в черных рамках из лакированного дерева, дубовый шкаф, почерневший от ветхости и дыма, – вот и все ее убранство. Посредине небольшой круглый стол, на котором дымилось единственное кушанье – куропатка с капустой. Вино было налито в пузатую фаянсовую бутылку; столовое серебро состояло из трех сточенных, почерневших, погнутых приборов, одного кубка и солонки. Эта последняя, отменной работы и массивная, казалась драгоценным бриллиантом среди ничего не стоящих тусклых камней.
– Прошу, сударь, прошу. – С этими словами барон предложил стул гостю, чей испытующий взгляд успел перехватить. – А, вы глядите на мою солонку, она вам понравилась. Очень мило с вашей стороны, вы весьма любезны: вы оценили единственную вещь здесь, достойную внимания. Благодарю вас, сударь мой, от всего сердца благодарю. Но нет, я ошибся, у меня есть еще одна драгоценность, ей-богу, есть: это моя дочь.
– Мадемуазель Андреа? – произнес Бальзамо.
– Ну да, мадемуазель Андреа, – отвечал барон, удивляясь такой осведомленности гостя, – и я хотел бы ей вас представить. Андреа! Андреа! Поди сюда, дитя мое, не бойся.
– Я не боюсь, отец, – ответила нежным и в то же время звучным голосом высокая и красивая девушка, скромно, но без излишней застенчивости входя в залу.
Жозеф Бальзамо, как мы уже успели убедиться, безупречно владевший собой, невольно склонился перед столь совершенной красотой.
И впрямь, с появлением Андреа де Таверне все вокруг словно заблистало золотом и роскошью; волосы у нее были каштановые, а завитки на шее и висках немного светлее; ее широко распахнутые черные глаза были ясны и смотрели по-орлиному зорко, при этом выражение их было неизъяснимо пленительно. Ее алые губы прихотливым изгибом напоминали меткий лук и блестели, как влажный коралл; тонкие кисти рук безупречно классической формы были ослепительно-белы; сами руки поражали совершенной красотой; тонким и сильным станом девушка напоминала чудом ожившую античную статую; изящные ножки, достойные самой Дианы-охотницы, были так малы, что, казалось, только чудом могли служить ей опорой; наконец, наряд девушки, совершенно простой и скромный, свидетельствовал о столь безупречном вкусе и был ей до того к лицу, что парадный туалет королевы показался бы на первый взгляд не таким элегантным и пышным, как ее простое платье.
Все эти изумительные подробности сразу же бросились в глаза Бальзамо; едва мадемуазель де Таверне вошла в залу, еще прежде, чем поклониться ей, он все увидел, все заметил; барон со своей стороны также не упустил ни малейших подробностей впечатления, произведенного на гостя таким сочетанием всех совершенств.
– Вы правы, – тихо заметил Бальзамо, обернувшись к владельцу замка, – мадемуазель де Таверне – сокровище красоты.
– Не смущайте бедняжку Андреа комплиментами, сударь, – небрежно отозвался барон, – она только что вышла из монастыря и готова поверить каждому вашему слову. Нет, я вовсе не опасаюсь, – добавил он, – что она превратится в кокетку; напротив, милой моей девочке недостает кокетства, сударь, и как хороший отец я пытаюсь развить в ней желание нравиться – ведь в этом главная сила женщин.
Андреа потупилась и покраснела. При всем желании она не могла не услышать этой столь странной теории, изложенной ее отцом.
– Приходилось ли вашей дочери слышать подобные речи в монастыре? – смеясь, обратился к барону Жозеф Бальзамо. – Входило ли это наставление в науку, которую преподавали ей монахини?
– Сударь, – возразил барон, – как вы уже могли заметить, у меня на этот счет свое мнение.
Бальзамо поклонился в знак полного согласия с бароном.
– Нет уж, – продолжал тот, – я не стану уподобляться тем отцам семейств, кои твердят дочерям: будь благоразумна, недоступна, слепа, упивайся своей гордостью, деликатностью и бескорыстием. Глупцы! Они словно секунданты, которые ведут рыцаря на турнир, заранее лишив его всего вооружения, и выпускают в поединок с соперником, вооруженным до зубов. Нет, черт возьми, я не поступлю так с Андреа, хоть она и воспитывается в Таверне, этой захолустной дыре.
Бальзамо, хоть и был о замке того же мнения, что его владелец, почел своим долгом изобразить на лице несогласие.
– Полно, полно, – откликнулся на его мимику старик, – будет вам! Я-то знаю, что представляет собой Таверне; но, как бы то ни было, как ни далеки мы от лучезарного солнца, что зовется Версалем, я внушу дочери представление о том, что такое свет, который в свое время я так хорошо изучил; и она вступит в свет – если только это случится, – она вступит в свет во всеоружии: я откую ей доспехи из собственного опыта и собственных воспоминаний… Но, признаться, сударь, монастырь весьма мне напортил… Дочь моя – экая незадача! – вероятно, первая воспитанница, которой учение пошло впрок: она принимает всерьез Священное Писание. Проклятье! Согласитесь, барон, что мне чертовски не везет!
– Ваша дочь – ангел, – отвечал Бальзамо, – и все, что вы говорите, сударь, нисколько меня не удивляет, уверяю вас.
Андреа сделала гостю реверанс в знак признательности и симпатии, а затем, повинуясь взгляду отца, села за стол.
– Присаживайтесь, господин барон, – сказал Таверне, – и угощайтесь, если голодны. Это мерзкое рагу состряпал чурбан Ла Бри.
– Куропатки! И вы их обозвали ужасным рагу? – улыбаясь, возразил гость. – Да вы клевещете на ваше угощение. Куропатки в мае! Их подстрелили в ваших угодьях?
– В моих угодьях! Все, чем я владел, а должен сказать, что мой старик-отец оставил мне в наследство кое-какие земли, так вот, все мои владения давным-давно проданы, проедены и переварены. Ах, силы небесные! Нет, у меня, видит бог, не осталось ни клочка земли. Но бездельник Жильбер, который только и знает, что читать да витать в облаках, в часы досуга стащил где-то ружье, раздобыл порох и пули и браконьерствует на землях моих соседей; вот он и подстрелил этих пичужек. Он кончит на галерах, куда ему и дорога: по крайней мере я от него избавлюсь. Но Андреа любит дичь – только за это я и терплю разлюбезного Жильбера.
Бальзамо бросил на Андреа испытующий взгляд, но девушка и бровью не повела.
Гостя усадили между отцом и дочерью, и девушка, нисколько, судя по всему, не смущаясь скудностью угощения, положила ему на тарелку порцию дичи, добытой Жильбером, приготовленной Ла Бри и сурово осужденной бароном.
Все это время бедняга Ла Бри, жадно ловя каждое слово одобрения, сказанное гостем, прислуживал за столом; его сокрушенная физиономия озарялась торжеством при каждой новой похвале, которой Бальзамо удостаивал его стряпню.
– Он даже не посолил свое гадкое рагу! – вскричал барон, проглотив два крылышка, которые положила ему на тарелку дочь поверх изрядной горки капусты. – Андреа, передайте господину барону солонку.
Андреа повиновалась и протянула солонку жестом, исполненным безупречной грации.
– А, вижу, вы снова восхищаетесь моей солонкой, барон, – заметил Таверне.
– На сей раз вы заблуждаетесь, сударь, – возразил Бальзамо. – Я залюбовался рукой мадемуазель де Таверне.
– Браво! Ответ, достойный Ришелье! Но раз уж вы взяли эту хваленую солонку, барон, которую вы сразу же оценили по достоинству, разглядите ее! Она была изготовлена по заказу регента ювелиром Люкасом. Здесь и амуры, и сатиры, и вакханки – несколько вольно, зато премило.
Лишь теперь Бальзамо заметил, что фигурки, украшавшие солонку, при всем великолепии рисунка и исполнения, выглядели не столько вольно, сколько непристойно. И вновь он подивился спокойствию и сдержанности Андреа, которая по приказу отца протянула ему солонку без малейшего смущения и продолжала трапезу, нисколько не покраснев.
Но барон словно задался целью развеять то обаяние невинности, которое, подобно покрывалу целомудрия, о коем толкует Писание, окружало его дочь: он продолжал подробно разбирать красоты драгоценной вещицы, не обращая внимания на попытки Бальзамо переменить тему.
– Ах да, угощайтесь, барон, заранее предупреждаю вас, что это блюдо единственное. Может быть, вы полагаете, что потом подадут жаркое, что будут закуски; не надейтесь, иначе будете жестоко разочарованы.
– Простите, сударь, – все так же невозмутимо вмешалась Андреа, – но, если Николь хорошо меня поняла, она уже, наверное, печет пирог: я дала ей рецепт.
– Рецепт! Вы дали Николь Леге, вашей горничной, рецепт какого-то пирога? Ваша горничная занимается стряпней? Не хватало только, чтобы вы сами хлопотали у плиты! Разве герцогиня де Шатору или маркиза де Помпадур[31] готовили кушанья королю? Напротив, сам король жарил им омлет… Силы небесные, моя дочь у меня в доме занимается кухней!.. Барон, умоляю вас, простите великодушно.
– Не сидеть же нам голодными, отец, – преспокойно заметила Андреа и, повысив голос, добавила: – Ну как, Леге, все готово?
– Готово, мадемуазель, – отвечала девушка, внося блюдо, источавшее весьма соблазнительный аромат.
– Кое-кто этого кушанья и в рот не возьмет, – в ярости вскричал барон, швырнув об пол тарелку.
– Быть может, наш гость не откажется, – холодно отозвалась Андреа. И, повернувшись к отцу, добавила: – Вы знаете, сударь, что у нас осталось только семнадцать тарелок из этого сервиза, а мне его завещала матушка.
С этими словами она разрезала пышущий жаром пирог, который поставила на стол очаровательная горничная Николь Леге.
Наблюдательность Жозефа Бальзамо находила себе обильную пищу в каждой подробности странной и одинокой жизни, которую вели эти люди в глубине Лотарингии.
Солонка – и та приоткрыла перед ним одну из сторон характера барона де Таверне, вернее, самую сущность этого характера.
Призвав на помощь всю проницательность, он вгляделся в черты Андреа, когда она кончиком ножа коснулась серебряных фигурок, которые словно сбежали с одного из тех полночных пиршеств регента, в конце которых на Канийака[32] возлагалась обязанность гасить свечи.
Движимый не то любопытством, не то иным чувством, Бальзамо глядел на Андреа с таким упорством, что менее чем в десять минут глаза их дважды или трижды встретились. Сперва чистое и невинное создание выдержало этот странный взгляд не смущаясь; но, кромсая кончиком ножа лакомство, созданное Николь, Бальзамо смотрел все пристальней, и горячечное нетерпение, от которого вспыхнули его щеки, мало-помалу передалось и девушке. Вскоре под влиянием тревоги, которую внушал ей этот почти нечеловеческий взгляд, она попыталась принять вызов и сама взглянула на гостя ясными, широко распахнутыми глазами. Но не тут-то было: под магнетическими флюидами, исходившими от огненных глаз Бальзамо, ее веки налились страхом и боязливо опустились, и теперь она лишь иногда с опаской поднимала взгляд.
Тем временем, пока между девушкой и таинственным путешественником шла немая борьба, барон то ворчал, то хохотал, то бранился, то сквернословил, как подобает истому деревенскому сеньору, и награждал щипками Ла Бри, который, к несчастью для себя, подворачивался ему под руку всякий раз, когда хозяин в болезненном раздражении испытывал потребность кого-нибудь или что-нибудь ущипнуть.
Барон ущипнул бы и Николь, как вдруг, несомненно в первый раз, его взгляд упал на руки юной горничной.
Барон обожал красивые руки, в молодости он из-за красивых рук совершил немало безумств.
– Посмотрите-ка, – заметил он, – что за прелестные пальчики у этой негодницы! Какая совершенная форма ногтя, – а ведь в этом и состоит высшая красота, – если бы колка дров, полоскание бутылок и чистка кастрюль не наносили ему ужасный вред! У вас словно слоновая кость на кончиках пальцев, мадемуазель Николь.
Николь, не привыкшая слышать от барона комплименты, смотрела на него с легкой улыбкой, в которой было больше удивления, чем гордости.
– Да, да, – продолжал барон, понимая, что творится в сердце кокетливой девушки. – Мой тебе совет: выставляй руки напоказ. Ах, любезный гость, уверяю вас, что наша мадемуазель Николь Леге в отличие от своей госпожи не строит из себя недотрогу и не боится комплиментов.
Бальзамо метнул быстрый взгляд на дочь барона и уловил на ее прекрасном лице тень самого благородного презрения. Он счел уместным состроить мину, соответствующую чувствам гордой красавицы, и, несомненно, угодил ей этим, потому что во взгляде, который она на него бросила, было уже меньше строгости и тревоги.
– Поверите ли, сударь, – продолжал барон, тыльной стороной ладони потрепав по подбородку Николь, которой, казалось, готов был восхищаться целый вечер, – поверите ли, ведь эта кошечка, подобно моей дочери, только что из монастыря и чуть ли не образование там получила. Мадемуазель Николь ни на шаг не отходит от своей хозяйки. Такая преданность порадовала бы господ-философов, утверждающих, будто у этих созданий есть душа.
– Преданность тут ни при чем, отец, – недовольно возразила Андреа, – просто я велела, чтобы Николь от меня не отлучалась.
Бальзамо перевел взгляд на Николь, любопытствуя, какое впечатление произвели на нее гордые и едва ли не дерзкие слова госпожи, и по тому, как поджались ее губы, он понял, что девушка весьма чувствительна к унижениям, на которые обрекало ее положение прислуги.
Однако обида, вспыхнувшая на лице горничной, тут же погасла: отвернувшись, по-видимому, чтобы смахнуть слезинку, она взглянула в окно столовой, выходившее во двор. Все интересовало путешественника, – казалось, он хотел что-то разведать у людей, к которым попал; да, все интересовало путешественника, а потому он проследил за направлением взгляда Николь, и ему почудилось, что за окном, на которое она смотрела с таким вниманием, мелькнуло мужское лицо.
«Право, в этом доме много любопытного, – подумал он, – здесь у каждого своя тайна; тайну мадемуазель я надеюсь узнать в самое ближайшее время. Тайну барона я уже знаю, а тайну Николь угадываю».
На мгновение он углубился в свои мысли, но барон тотчас же обратил на это внимание.
– Вот и вы замечтались! – сказал он. – Право, дождались хотя бы ночи, любезный гость. Мечтательность заразительна, и здесь у нас, как мне кажется, ничего не стоит подхватить эту хворь. Сочтем мечтателей. Мечтает мадемуазель Андреа – это раз; мечтает мадемуазель Николь – два; наконец, постоянно витает в мечтах бездельник, подстреливший этих куропаток, которые тоже, наверно, размечтались, когда он в них палил.
– Вы о Жильбере? – спросил Бальзамо.
– О нем. Он у нас философ, как и господин Ла Бри. Кстати, о философах. Не принадлежите ли вы, часом, к числу их друзей? В таком случае предупреждаю вас: моим другом вы не станете…
– Нет, сударь, я им не друг и не враг; я ни с кем из них не знаком, – отвечал Бальзамо.
– Тем лучше, черт бы их побрал! Это гнусные твари, не только безобразные, но и ядовитые. Своими максимами они губят монархию! Во Франции никто больше не смеется, все читают – и что читают? «При монархическом правлении народу нелегко сохранить добродетель»[33]. Или: «Истинная монархия есть учреждение, изобретенное с целью развратить народы и поработить их»[34]. Или, к примеру: «Если власть королей от Бога, то разве в том смысле, в каком ниспосылаются свыше хвори и всякие бедствия»[35]. Как это все смехотворно! Добродетельный народ – ну кому это нужно, скажите на милость? Да, дела идут из рук вон плохо, и все началось, когда его величество удостоил беседы господина де Вольтера и стал читать книги господина Дидро[36].
В этот миг гостю снова смутно почудилось за окном то же лицо. Но едва Бальзамо стал всматриваться в это лицо, оно исчезло.
– Быть может, вы, мадемуазель, причисляете себя к философам? – с улыбкой осведомился Бальзамо.
– Не знаю, что такое философия, – отвечала Андреа. – Знаю только, что люблю все серьезное.
– Ах, дочь моя! – воскликнул барон. – Благоденствие, вот, по-моему, самая серьезная вещь на свете, любите же благоденствие.
– Но мне сдается, вы, мадемуазель, вовсе не питаете отвращения к жизни? – спросил Бальзамо.
– Всяко бывает, сударь, – отозвалась Андреа.
– Очень глупо, – заметил барон. – Вообразите, сударь, то же самое, слово в слово, я слышал и от собственного сына.
– У вас есть сын, любезный барон? – спросил Бальзамо.
– Видит бог, это несчастье меня не миновало; виконт де Таверне, лейтенант конной гвардии дофина, превосходнейший молодой человек!..
Три последних слова барон процедил сквозь зубы, словно нехотя.
– Примите мои поздравления, сударь, – с поклоном отозвался Бальзамо.
– Да, – продолжал старик, – он у нас тоже философ. Право слово, остается только руками развести. Как-то раз принялся меня убеждать, что необходимо освободить негров. «А как же сахар? – говорю я ему. – Я люблю пить кофе с сахаром, и король Людовик Пятнадцатый тоже». «Отец, – отвечает он, – лучше обойтись без сахара, чем видеть, как страдает целый народ». «Не народ, а обезьяны, – возразил я, – и даже этим наименованием я делаю им много чести». И знаете, что он заявил мне в ответ на это? Должно быть, в воздухе носится какая-то зараза, которая сводит их всех с ума! Он заявил, что все люди – братья! Я – брат негра из Мозамбика!