Вторая жизнь

Гравитация

Первое, что меня поразило, — гравитация. Она приобрела власть надо мной и в этом измерении. Мое тело утратило звенящую легкость, и мне, черт возьми, уже не покачаться на шнуре, что свисал с потолка в комнате Кузнечика и заканчивался электрической лампочкой. Она всего лишь искривляет пространство, эта бесхитростная сила притяжения, уж я-то найду возможность пройти по нужной кривой и вернуть себе свободу.

Вторая поразительная вещь — звуки. Шум воды в трубах центрального отопления, голоса людей за стенами комнаты (да, я наконец услышала, как говорят эти молчаливые люди) и лай собаки из-под пола, откуда-то с нижних этажей, грохот, бубнение, гул, кашель, шорохи, свист ветра в щелях деревянного окна, скрип половиц и капанье воды — вся это какофония… Куда делась космическая немота этого измерения? Каждый предмет вдруг обрел голос и желание высказаться. Как же не похож стал этот мир на тот, где я летала с Жуками над Океаном… Чудеса, как песчинки, утекали сквозь пальцы. Мой когда-то молодой и подвижный мир, сотканный из теплых частиц, стал тверд и холоден, как гранит, стал стар и избит, как египетские пирамиды. Его нужно было изучать заново. Не беда, я разложу на атомы и его.

Зато глаз динозавра все еще был при мне. Я покрепче сжала его в ладони. А потом, подумав, решила засунуть в трусы. Тогда-то я и обнаружила, что к резинке моих трусов булавкой пристегнут свернутый трубочкой носовой платок с денежными знаками. Это был самый надежный способ хранить деньги — им всегда пользовалась бабуля Мартуля.

На секунду мне показалось, что все это сон, что я все еще лежу с закрытыми глазами в комнате своего детства, на перине, набитой жаркой хвоей говорящей сосны. В затылок мне смотрит окно с видом на марсианский пустырь, а на пустыре все еще покоится железобетонная труба, брошенная там миллионы лет назад инопланетянами. Сейчас открою глаза — и увижу шкаф, а за ним «тридцатьчетверку» деда. Вот-вот покажется в проеме двери женщина с волосами цвета солнца и позовет на кухню питаться молочным киселем. И как же поразительна и откровенна секунда, когда открываешь глаза, видишь зимнее солнце и понимаешь, что помещен совсем в другую реальность, где ты непоправимо взросл. Твое худое, длинное тело тянется под одеялом, как Уральский хребет, — с севера на юг, между Европой и Азией. И в этом бесконечном теле — где-то между переносицей и мозгом — гнездиться крошечный атом прежней души.

Тут у меня за спиной что-то шевельнулось. Это во сне ворочается длинноногий Кузнечик, поняла я, ведь я легла с ним под одно одеяло. И хотя я пообещала ему пустяк — так, всего лишь помочь перезимовать, — мне вдруг стало ясно, что нельзя бросать его здесь одного. Я уже бросила гомункулов, отца и бабулю Мартулю, так не брошу хотя бы Кузнечика. Не брошу, само собой, только если получится не бросить.

Я перевернулась на другой бок и обняла тело, которое лежало рядом, под одним со мной одеялом. Тело заворочалось и вдруг село на постели. У этого тела был широкий и плоский нос — как будто по нему плашмя ударили лопатой, но ударили давным-давно, так что он успел зажить, хоть и навсегда сплюснулся. Но самое главное — у тела были две женские груди. У меня аж дыхание перехватило — не натворила ли я чего непоправимого этой ночью? Я вскочила с постели и заметалась по комнате в поисках спасения. А тело с грудями зевнуло и спросило:

— Ты чего?

— Я так, ничего, — замерла я на месте, как ящерица, почуявшая опасность: рядом с грудастым телом нужно быть настороже.

— Нам на экзамен пора, — прибавило тело, свесило ноги с кровати и начало шарить ими по полу в поисках обуви.

— А ты кто? — наконец решилась я спросить.

— Я Сонька Мармеладова.

— А чего мы с тобой вместе спали?

— Больше я, кстати, с тобой спать не буду. Толкаешься сильно. Скорей бы уже вторую кровать принесли.

— А кто принесет вторую кровать?

— Кончай придуриваться. Комендант общежития обещал, что будет вторая кровать. Пошли на экзамен. Вперед, абитура! — тело задорно вскинуло раненный лопатой нос и стукнуло себя кулаком по грудям.

— Нет, я не пойду никуда. Мне нужно найти кое-кого.

Тело, назвавшееся Сонькой Мармеладовой, нахмурило брови, взяло меня за руку и повело сдавать экзамен.

Где Кузнечик? Где город с заснеженным проспектом? Куда меня занесло? Зачем меня заставляют сдавать какой-то экзамен? Гравитация — это все она. Гравитация коварней, чем я думала.

Мы вышли на улицу — и я поняла, как ошиблась насчет этого измерения. Оно было полно чудес и менялось прямо на глазах. Вокруг вырос огромный город — он раскинулся холмах в междуречье Оки и Волги. Здесь было много куполов, много домов и красная башня с курантами. И так же внезапно, как дома, купола и башня, передо мной возникло метро. Я замедлила шаг. Но Сонька Мармеладова покрепче схватила меня за руку и потащила в полный опасностей подземный мир.

Метро оказалось большим подвалом, тянущимся под городом на сотни километров. В сырых темных тоннелях мчались поезда и выталкивали из тоннелей ветер. На станциях поезда выныривали из тоннелей и останавливались. Сверкал под люстрами камень. Камень был везде — на стенах, под ногами, над головой. Даже воздух здесь — и тот пахнул камнем. И еще — сырой одеждой и потом, ведь людей вокруг было очень много. У всех, кто здесь оказывался, появлялась общая особенность — они устремлялись в нужную им часть подвала так быстро, словно за ними гнались невидимые монстры. Наверняка метро было небезопасным местом, раз все хотели поскорее выбраться из него. Неподвижными, как будды, оставались только бомжи — они спали на скамейках, и, когда приближался поезд, ветер из тоннелей шевелил их погибавшие от грязи и вшей, но чудом еще державшиеся на головах волосы.

Я тоже могла бы жить в метро — если вдруг в этом измерении жить мне будет больше негде. Здесь всегда одинаковая температура и есть, где спать. В этом подвале и люстры роскошные, и стены из красивого камня, Правда, по скамейкам здесь прыгают блохи, а в тоннелях живут крысы. Но, несмотря на это, метро было удивительной придумкой людей этого измерения.

Мы поднялись на поверхность — и под ноги нам лег бульвар, а на бульваре вырос дом, похожий на китайскую пагоду. В пагоде продавали бургеры и кофе в бумажных стаканчиках.

Мы пошли по бульвару и уткнулись в возникший прямо из-под земли трехэтажный особняк с желтыми стенами. Я взглянула на Соньку Мармеладову. Она, кажется, не замечала ничего необычного в таком ходе вещей. Видимо, здесь каждую секунду что-нибудь вылезало из-под земли, сваливалось с неба и самозарождалось из воздуха.

Сонька Мармеладова оглянулась по сторонам и прошептала мне на ухо: «Зайдешь туда — начинай читать стихи, а если это не поможет, заплачь. Уж я-то знаю, я второй раз вступительные экзамены сдаю».

Денежные знаки — целых двести рублей, — завернутые в носовой платок, по-прежнему были пристегнуты булавкой к резинке моих трусов — теперь само их появление в этом измерении уже не вызывало у меня никаких вопросов: они просто возникли — без всяких обоснований и причин. Я забыла отстегнуть булавку и явилась со своим сокровищем на экзамен.

Здесь, в трехэтажном особняке с желтой штукатуркой, учили быть писателями. В аудитории за круглым столом сидели седые мастодонты и вызывали на ковер юношей и девушек, у которых было одинаковое загадочное выражение на лицах. Мастодонты собирались научить их писать книги.

На мне был растянутый свитер и изношенные до дыр джинсы. Еще в Городе на Волге кухонным ножом я проделала в них побольше дырок, чтобы казалось, что они из магазина такие. Я села перед мастодонтами и сказала: «Возьмите меня учиться, хочу книги писать». Сказать так мне подсказала Сонька Мармеладова — еще на улице. «Ну, удивите нас», — ответили мастодонты и сделали каменные лица.

Людей с каменными лицами нельзя удивить. Да мне и не хотелось, ведь заботило меня в тот момент совсем другое — булавка, пристегнутая к трусам. Она погнулась и вот-вот должна была впиться в мой живот. Сидя как на иголках, я сказала мастодонтам первое, что пришло мне в голову:

— Меня все равно не возьмут в машинисты, туда допускают одних хорошистов. И тех не берут, чей родной город Псков, — за толстую слишком резинку трусов.

Мастодонты задумчиво потерли бороды и приступили к размышлениям:

— Ну что, есть такое явление — идиотская поэзия… Ее корни уходят в Великобританию, к традиции Льюиса Кэрролла…

А самый главный мастодонт — ректор — неожиданно заинтересованно посмотрел на меня и спросил у других мастодонтов:

— Ну что, дорогие мои, есть возражения?

Возражений не было, и ректор улыбнулся в рыжие усы, что означало, что он взял меня в свой семинар.

Вечером я обнаружила почтовое отделение на улице Руставели, а у входа в него — очередь. Я всегда боялась очередей, а эта была нетерпеливой и длинной, как анаконда. Вся эта очередь очень хотела добраться до телефонной будки в почтовом отделении. Я встала в хвост и начала придумывать слова, которыми сообщу бабуле Мартуле о том, что меня взяли учиться на писателя. Бабуля, конечно, заплачет в трубку — ведь она по доброй воле не отпустила бы меня из дома, чтобы я не сгинула в огромном Городе на холмах в междуречье Оки и Волги.

Когда подошла моя очередь, я набрала номер и с замиранием сердца приложила к уху телефонную трубку. На том конце провода была тишина. Похоже, набранного мной номера не существовало в природе.

Я села на крыльцо почтового отделения и принялась рассматривать носовой платок с денежными знаками. Нелегко жить в другом измерении, когда все, что у тебя здесь есть, — это двести рублей. Свои двести рублей я тратила экономно: покупала черный хлеб и жарила его на растительном масле. А когда мне дали первую стипендию, купила кулек карамелек.

Встреча

Правда была в том, что в этом измерении почти каждый месяц, как грибы после дождя, вырастали новые дома и кинотеатры. Телевизоры у всех тут были цветные и показывали не только программу «Время», но и фильм «Звездные воины». Каждую секунду на планете происходило нечто значительное: сгорал болид в плотных слоях атмосферы, извергался веками спящий вулкан, на острове Флорес обнаруживались следы древних карликов, а в лабораториях расшифровывался геном неандертальца. За одну ночь под окном общежития выросла Останкинская башня.

Сонька Мармеладова дала мне тетрадь с карандашом — и я пошла учиться в трехэтажный особняк с желтыми стенами, где читали лекции, которые положено было записывать.

Когда лекции закончились, я села на подоконник в коридоре второго этажа. Двор особняка был обнесен кованой оградой, и двое людей в масках Дарта Вейдера ремонтировали с помощью сварки калитку этой ограды — летели искры, светилось газовое пламя, атомы в разогретом металле двигались быстрей. Мимо меня, по коридору, шли студенты этого заведения. Они, гении, вскользь окидывали меня взглядами. Страшно было сидеть под взглядами стольких гениев на подоконнике в коридоре.

Сонька Мармеладова собиралась устроить вечеринку в нашей комнате в общежитии по случаю начала учебы. Я никогда на вечеринках не была и на эту идти боялась. Поэтому я сидела на подоконнике. А за окном вечерело. Люди в масках Дарта Вейдера давно ушли со двора. В коридоре не осталось ни души. Только электрическая лампочка моргала — вот-вот должна была оборваться ее вольфрамовая нить, и лампочка подмигивала мне напоследок.

В тишине раздались шаги — кто-то поднимался по лестнице. А потом высокая фигура показалась в другом конце коридора. Я увидела длинные ноги и короткое пальто мышиного цвета — и сердце у меня внутри стало большим и горячим, как солнце. Я соскочила с подоконника и побежала ему навстречу, ведь это был он, мой Кузнечик.

— Привет, Кузнечик! — крикнула я.

Он с удивлением смотрел на меня. Я прыгала вокруг него, смеялась и трогала рукава его пальто, а потом приподнялась на цыпочки и поцеловала. Кузнечик ошарашенно отступил на шаг.

— Не бойся меня, — сказала я.

— Я не боюсь. Просто я не Кузнечик, а Денис.

— Денис, — попробовала я его имя на вкус, оно зашелестело во рту, как речная галька. — Давай откроем окно и запустим самолетик. У меня есть тетрадный лист. Ты же любишь самолеты?

— Не знаю. Я в основном на поездах езжу.

— А почему ты не спрашиваешь, кто я?

— Ты, наверное, местная сумасшедшая?

— Нет, я вообще не местная.

— Ну иди, поиграйся в самолетики сама, — он поправил очки, и глаза под стеклами презрительно заблестели.

— А я знаю, что ты в тундре жил, — выпалила я, когда он уже собрался идти дальше. — Знаю, что ты к нганасанам на Таймыр уйти хотел.

Кузнечик оглянулся и посмотрел на меня долгим задумчивым взглядом. Я испугалась и пробормотала:

— Да ты иди. Я ведь так только. Я никому не скажу.

Он пошел по коридору дальше. Потом еще раз обернулся проверить, стою ли я на месте. Я стояла, и Кузнечик улыбнулся.

Когда вольфрамовая нить оборвалась и лампочка потухла, я в потемках, нащупывая стену, пошла по коридору — наверное, вечеринка уже закончилась и можно отправиться в общежитие. На лестнице ступал кто-то мягкими шагами — осторожно, как лисица. И там же, на лестнице, побрякивало что-то, словно мешочек с медяками. Это был ректор — он шел со связкой ключей. От всех аудиторий и даже от калитки во дворе были ключи в этой связке.

Комната 518

Ректор был похож на помещика: он владел тремястами крепостных душ и этим особняком с желтыми стенами. Его крепостные, студенты, думали про него так: хоть и взбалмошен, но добр, и начитанных любит, а значит, можно на лекции не ходить — главное читать Руссо, Вольтера и Приставкина. Но Приставкина читали редко, а Руссо и вовсе никто не читал, чаще пили водку и прыгали с крыши института — это было такое местное развлечение. Дисциплину ректор ценил выше, чем начитанность, и потому после участившихся попыток самоубийств сочинил приказ, в котором его крепостным студентам запрещалось под страхом исключения из альма-матер прыгать с крыши. Те, кто все же успешно сводил счеты с жизнью, исключались посмертно.

Для прогульщиков ректор тоже придумал наказание — запретил выдавать им талоны на обед. И дама из деканата, та самая, что приклеивала к глазам накладные ресницы, — эта дама, как жандарм, дознавалась, ходят ли студенты на лекции, прежде чем вручить им талон. Преступники не имели право есть холодные макароны в институтской столовой восемь дней. От голода все становились просветленными и марали бумагу чудесным бредом, как Хармс. Но лекции все равно прогуливали.

Первый семинар ректор начал так. Он поднял всех нас по очереди и каждому задал по одному вопросу, чтобы составить представление о степени недоразвитости наших семнадцатилетних душ. Когда очередь дошла до длинноного Кузнечика, душа у которого была двадцатилетняя, а голова бритая налысо, ректор спросил:

— Вы бреетесь налысо потому, что это концептуально?

— Я так экономлю на шампуне, Сергей Николаевич.

На курсе засияла звезда.

Обитатель комнаты 518 общаги института, где учили быть писателями. Худой длинный мальчик в коротком пальто мышиного цвета. Очки на переносице, а за стеклами презрительно блестят глаза — один черный, другой карий. У него был один, но ужасный недостаток: он был лучше всех. И это моментально понимал каждый, кто сталкивался с ним. Быть лучше всех — все равно что мудаком быть, с этим очень непросто жить. Ему самому не нравилось быть лучше всех, он пытался лечиться от этого, посещал столичного психиатра, деревенских знахарок, общался с попами, два раза был у муллы и один раз у экстрасенса. Но никто ему не помог. Впридачу к этому он еще и врать почти не умел. А это было совсем плохо. Однажды, когда дама из деканата выдавала ему талон на обед, он заметил у нее на столе черную волосатую гусеницу. Гусеница, изогнувшись полукругом, отдыхала прямо возле стакана с чаем. «У вас гусеница тут какая-то», — заметил Кузнечик, честно желая помочь. Дама посмотрела на него испепеляющим взглядом, подобрала со стола ворсистую гусеницу и налепила ее на правый глаз вместо ресниц.

Жил Кузнечик в комнате 518 с соседом. В десять часов вечера каждую пятницу сосед выходил в трениках и полосатой майке в коридор и низким басом кричал на всю общагу: «Де-е-ни-и-с!». Соседу, когда он выпивал, становилось скучно в одиночестве. Ведь он морпехом служил — а морпехи не пьют поодиночке. Зачем морпех захотел стать писателем и приехал в Город на холмах в междуречье Оки и Волги — никто не понимал. Наверное, так звезды сошлись. Зато каждую субботу утром, как бы ни прошел вечер пятницы, сосед брал ведро и шел в туалет за водой. «Ты куда? — ворчал Кузнечик. — Еще рано, дай поспать». «Пора драить палубу», — непреклонно отвечал морпех: он был приучен к дисциплине.

В комнате, где Кузнечик жил с морпехом, пахло чешуей рыбы. Морпех все еще мечтал о морях и ледяных глыбах Арктики. Может быть, это был запах его мечты, а может быть, запах его пота.

А мы с Сонькой Мармеладовой собирали по этажам общаги пустые пивные бутылки — они возникали сами собой, и с каждым днем с начала учебного года их только прибавлялось. Бутылки мы сдавали в пункт приема — это Сонька выведала, что такой пункт возник на улице Яблочкова месяц назад, — а на вырученные деньги покупали хлеб и растительное масло.

Наша жизнь проходила в тесных аудиториях. Мы конспектировали лекции, спали на них, писали стихи, рисовали эрегированные члены, читали под партой журналы. Даже слухи и байки, которыми полнилась институтская атмосфера, были далеки от реальной жизни. Кто-то видел знаменитого в этом измерении писателя Пелевина ночью крадущимся по двору института между памятником Герцену и кустом бузины. Призрак Андрея Платонова в январских сумерках плакал на ступеньках флигеля, где жил когда-то очень давно, еще когда во плоти был.

Плащ Элиота

В тот день, когда у Соньки Мармеладовой завязался роман с дагестанцем Раджабовым по кличке Салоед, я обнаружила, что в этом мире материализовались из воздуха мобильные телефоны. Люди носили их на шнурках под сердцем, гордились ими и любили нажимать на клавиши — особенно когда ехали в метро. А на тех, у кого такой игрушки не было, смотрели снисходительно. Мобильный телефон облагораживал человека.

У форточки на веревке сушилось мое постиранное платье. Дагестанец Раджабов по кличке Салоед зашел в комнату, увидел платье и сказал: «Какой у него изгиб!». После этого Сонька Мармеладова и перестала со мной разговаривать. Разгневанная, она сидела на полу на картонке, поджав под себя ноги, как дервиш во время молитвы, и ела консервированный горошек с майонезом. Стола в комнате не было — и есть, сидя на картонке, вошло у нас в привычку. Я подождала, пока она доест горошек и встанет с колен, взяла картонку и ушла сидеть на ней в коридоре.

В коридоре поэт Саша Петров курил в консервную банку из-под кильки в томатном соусе. Морпех с ведром и шваброй шел из туалета. А я все сидела на картонке. Ничего не менялось вот уже целых сорок восемь часов.

Когда пошел сорок девятый час жизни в коридоре, я встала с картонки и заглянула в комнату. Сонька Мармеладова, устав гневаться, спала. Я сняла с веревки свое платье, взяла ботинки и плащ — и услышала наконец голос пробудившейся Соньки:

— Картонку верни, я лук с хлебом буду есть.

Я положила картонку рядом с ее кроватью, посмотрела на приплюснутый нос Соньки — он торчал из-под одеяла. Не удержалась и потрогала его. Сонька бросила на меня ненавидящий взгляд, и я ушла.

В Городе на холмах в междуречье Оки и Волги в тот день было сыро и пахло бомжами. Раз в сутки — эту закономерность я уже выявила — запахи здесь сменяли друг друга. То весь город пахнул хлебом и сырым камнем, то мазутом и дымом, то чебуреками и потом. А в тот день — бомжами. Бомжи — это были специфические люди. Они сидели у метро, и все были поражены какой-то одной болезнью — лица у них были опухшие, носы картошкой, а вместо зубов торчали обломки гнилых костей. В человеческой агломерации они занимали то же место, что и крысы, — подъедали отходы из мусорных баков и разносили заразу. У бомжей не было мобильных телефонов — и в этом заключалось их главное отличие от людей. Так думала я тогда. Но после, когда мобильные телефоны появились даже у бомжей, я уже не понимала, чем они от людей отличаются.

Тихо падала с неба мокрая крупа и тут же таяла на асфальте. Весь город казался большим базаром — в нем уже было тесно от вылезавших из-под земли домов, церквей, кофеен, ларьков с шаурмой, магазинов, мусорных урн и вывесок. Каждую новую секунду здесь появлялась новая машина и новый человек. И потому машины медленно двигались в одной великой пробке, сковавшей весь город от северных окраин до южных, от восточных до западных. А людей на улицах ходило так много, что они устали друг от друга и никогда не поднимали глаз. Во дворах обитали кошки, голуби и водосточные трубы — и все это размножалось быстро, как бактерии. Откуда все это лезло? Из разломов в земной коре? Материализовалось из кислорода? Лепилось из глины? Делилось почкованием?

У продуктового магазина два человека в косухах крикнули мне: «Эй, хочешь опохмелиться?». Они подумали, что я, как и они, — отброс общества, выползший из-под земли и бредущий в вино-водочный магазин в поисках забвенья. На мне был плащ, как у Элиота Несса в фильме Брайана Де Пальмы. Когда-то, весь обложенный нафталином, он хранился в шкафу у бабули Мартули — а вчера возник в этом измерении, прямо под моей кроватью. Этот плащ был ровесником самого Элиота Несса. Я молча прошла мимо, понимая, что у этих двоих был повод принять меня за отброс: они хоть были в косухах, а я донашивала плащ мертвеца.

Я смотрела на лица людей — так внимательно смотрела, что они, замечая мой взгляд, хмурились. Я ногтем соскребала ржавчину с водосточных труб и пробовала ее на вкус — оксид железа и в этом измерении по вкусу напоминал кровь. Я бросила в глубокую лужу глаз динозавра, чтобы посмотреть, утонет ли в ней камень из другого мира. Глаз пошел ко дну — и я несколько минут мутила лужу веткой, чтобы выудить его. Нужно было изучить этот неизведанный мир, со всеми предметами и людьми, его населяющими. Ну и, конечно, нужно было рассказать, наконец, Кузнечику, что я застряла в этом измерении из-за него. Только сможет ли он принять этот специфический факт?

Вечером я вернулась в общежитие. В комнате не было Соньки Мармеладовой, но остались следы ее пребывания — надкусанная луковица и хлебные крошки на картонке у радиатора центрального отопления.

Я повесила плащ Элиота на веревку у открытой форточки и решила идти к Кузнечику. Но он сам постучался ко мне в дверь. Вместе с поэтом Сашей Петровым и двумя бутылками портвейна.

Когда я открыла дверь, Кузнечик стоял, опираясь о дверной косяк, и смотрел в пол — он и сам недоумевал, зачем пришел сюда. Мы втроем пили портвейн. Потом мои собутыльники хрипло прокричал песню «Утомленное солнце» — и поэт исчез.

Я и Денис лежали в темноте. В комнату яростно стучалась Сонька Мармеладова. Но никто и не думал ее пускать. Она стучала долго, а потом устала и пошла спать к дагестанцу Раджабову.

Губы у Кузнечика были нежные, а член твердый. «Подержи его», — говорил Денис, зарываясь лицом в мои волосы. За окном шумел ветер и тучи неслись над шпилем Останкинской башни. В ветреные ночи радиус колебания шпиля этой башни достигал пятнадцати метров.

— Что ты обо мне думаешь? — спросила я.

— Что ты отдалась мне в первую же ночь, — засмеялся он.

— А почему я так сделала?

— Ну, тебе видней. А вообще, какая разница.

Раз ему все равно, то можно повременить с нелегкими признаниями — решила я.

На следующий день Кузнечик взял меня за руку и привел в комнату, где сидел морпех.

— Это морпех, — произнес Денис. — Он хороший. Если тебя кто-нибудь обидит, когда меня не будет рядом, жалуйся ему.

Морпех, прямой и неподвижный, сидел на стуле, смотрел на меня глазами тритона и жевал бутерброд. На груди у него, на веревочке, как нательный крестик, висел мобильный телефон.

Четыре океана

Я стояла посреди комнаты 518 и не верила своим глазам. Передо мной был компьютер — еще одно новое явление в этом измерении. А прямо перед компьютером сидел морпех и играл в игру под названием «Сапер».

— Дай мне, ты уже долго! — требовал Денис. Но морпех был слишком погружен в игру. Подрываясь на мине, он бил себя по коленке и готов был заплакать: такие сильные эмоции пробуждал в нем только компьютер.

Я смотрела на удивительный предмет, способный заставить плакать самого морпеха, и в голове у меня зрел план. План, который — я знала это — не понравился бы Кузнечику.

Я вынашивала свой план несколько дней — и однажды мне представилась возможность его воплотить.

В воскресенье утром морпех с Кузнечиком отправились на рынок у метро «Тимирязевская» — за картошкой и мороженой рыбой. «Пойдем с нами», — сказали они мне. «А можно я вас здесь подожду?» — спросила я. «Можно», — согласились они и ушли, не заподозрив подвоха.

На всякий случай я сняла шерстяной свитер и заземлилась через радиатор центрального отопления — так я защитилась от статического электричества, ведь свободные электрические заряды гуляли и по этому измерению. Потом взяла с полки морпеха отвертку и плоскогубцы, села напротив компьютера и вздохнула от волнения — сейчас я узнаю еще одну тайну.

Через час почти все было готово: на столе лежала гора винтиков, с материнской платы были сняты кулер и процессор, из корпуса был изъят винчестер и расчленен на составляющие. С отверткой, высунув кончик языка, я склонилась над микросхемами, что гнездились на материнской плате, и отколупывала их одну за другой — скоро настанет момент истины, и я дойду до самой сути… Но тут в комнату вошел Кузнечик с морпехом. Пораженный Кузнечик замер в дверях. А морпех подошел к столу и задумчиво почесал за ухом.

— Зачем?! — изумленно произнес Денис, когда дар речи вернулся к нему.

— Прости, я ничего не могла с собой поделать, — только теперь до меня дошло осознание непоправимости моего поступка: похоже, компьютер был гораздо более ценной вещью, чем я себе представляла. И, похоже, ничем нельзя было загладить свою вину. Даже если заново собрать элементы воедино… Но микросхемы… Припаять каждую на свое место — с этой задачей справиться мне было не под силу.

Денис стоял над останками материнской платы целую минуту, а потом пнул ни в чем не повинный стул. Стул пострадал, и сильно — после сальто в воздухе он растянулся на полу, беспомощно распластав в разные стороны все четыре сломанные ноги.

Стул было жаль, но чтобы не разделить его участь, я прихватила свой шерстяной свитер и тихо ушла, пока обитатели комнаты 518 разглядывали разобранный мною компьютер и прощались с ним.

Теперь, наверное, все кончено, думала я, Кузнечик никогда меня не простит. Это все мои неискоренимые преступные наклонности — видимо, старуха Роза изгнала из меня не всех бесов. Поделать с этим ничего было нельзя — и со всеми своими бесами я отправилась на метро в читальный зал институтской библиотеки. В метро меня согрела толпа, а в читальном зале — батарея. Здесь, в новом и пока непонятном мире, холод ощущался сильнее, чем где бы то ни было.

Я взяла географический атлас и принялась изучать ландшафт этой планеты. На ней было четыре океана. Всего четыре — эта мысль поразила меня. И один из них — мой Океан. Иначе и быть не могло. Нужно было добраться до всех четырех и узнать свой, один-единственный. «Индийский, Тихий, Атлантический, Северный Ледовитый», — прошептала я, и мои губы растянулись в улыбке. Ведь теперь я знала все океаны по именам. Еще никогда мне не было так ясно, что нужно делать.

Я вышла на улицу, где на крыши машин сыпались снежные хлопья. Как же мне хотелось взлететь, скорее оказаться у одного из четырех океанов. Но гравитация крепко вцепилась в мое тело — даже на пару метров мне не оторваться от поверхности планеты.

А все-таки красиво там было все устроено — вспомнила я погибшую материнскую плату. В это самое время Денис копался в микросхемах. Спустя несколько часов материнская плата была все так же мертва. Тогда он, плюнув на все, понес расчлененный мною компьютер в ремонт.

Два дня я не ходила на лекции. В первый день я размышляла, как раздобыть теплую одежду — без нее не обойтись в тех землях, куда я собиралась отправиться. Север был на самом краю этого измерения, там поморы испокон веков ловили рыбу, а ненцы запрягали в нарты оленей. А во второй день я считала, сколько пустых пивных бутылок нужно сдать, чтоб купить билет на поезд до самого большого города за Северным полярным кругом — города на скалистом Кольском полуострове, у берегов самого малого и самого сурового из всех четырех океанов этой планеты — Ледовитого. Когда подсчеты были окончены, я поняла, что мне и за год не собрать такого количества бутылок, которое позволило бы мне добраться до океана. Они просто не успеют материализоваться на этажах общежития. Мой мозг отказался думать дальше — оба его полушария расплавились от напряжения, и я заснула.

А вечером ко мне пришел Денис. Он сел на край кровати и сказал:

— Ну, сколько можно прятаться? Даже лекции прогуливаешь. Не боишься, что тебя исключат из института?

— Боюсь, — сказала я. Мне и впрямь некуда было пойти из этой общаги. Даже лук — и тот у меня закончился.

— Ну, так поднимай свою тощую задницу, я покажу тебе кое-что.

— Я вообще-то на Северный Ледовитый океан собираюсь.

— Подождет океан. Там все равно холодно и нечего делать. Пойдем!

Он привел меня в комнату 518 и подтолкнул прямо к столу, где стоял компьютер — вновь собранный, с чистеньким корпусом, работающий.

— Починили? — воодушевилась я.

— Даже больше. Я купил новую мощную видеокарту, и сейчас мы ее вставим.

Мне эта идея понравилась. Да, действительно, Северный Ледовитый океан подождет еще немного. Может быть, деньги в моем кармане появятся сами собой — и тогда я отправлюсь на Север. Я погладила белый бок компьютера и шепнула ему:

— Сейчас мы будем тебя апрейживать!

К сожалению, деньги были единственной вещью в этом измерении, которая не материализовалась сама собой. Но об этом тогда я еще ничего не знала.

Всемирный мозг

По всем этажам института прошел слух про интернет. «Пойду посмотрю» — потирал руки каждый, до кого слух доносился. Интернет — что за явление природы? Все были им взволнованны и выбегали зачем-то на улицу, словно там, в небе над институтским двором, возникло полярное сияние.

— Где тут интернет? — спросила я у студентов во дворе. Все, не сговариваясь, кивнули на вход в библиотеку.

Я прошла в низенькое здание. В левом углу здесь стояла мышеловка, в правом — гипсовый бюст поэта Маяковского, посередине — исцарапанные студентами парты, а прямо по курсу, возле пыльного монитора, толпились и сами студенты. Я приподнялась на цыпочки и из-за спин, локтей и макушек тоже стала разглядывать монитор.

Поначалу я не поняла, что именно вижу. Мелькали буквы и изредка — картинки. С тихим жужжанием, напрягаясь, работал кулер в системном блоке. А студенты вбивали в поисковик все новые запросы. И вдруг меня осенило: да ведь все компьютеры этого измерения могли объединяться в сеть и делиться информацией друг с другом. Эта сеть, интернет, и есть всемирный мозг.

Всемирный мозг придумал Герберт Уэллс. Говорят, он был большим выдумщиком и жил в Лондоне. Придумал Уэллс его перед большой войной — в те древние времена, когда в Империи зла все люди были счастливыми, а в Европе испытывали баллистические ракеты «Фау». В мире тогда было огромное количество библиотек, а в библиотеках сосредоточено баснословное количество человеческих знаний. Библиотеки были копилками мудрости. «Разве нельзя преобразовать все это с помощью новых технологий, которые появятся в будущем? — подумал Уэллс, прогуливаясь по Лондону. — Преобразовать в стройную систему, которой мог бы управлять разум, созданный по лекалам человеческого? Не существует никаких практических препятствий для создания полноценного каталога всех человеческих знаний, идей и достижений, а именно для создания полной всепланетной памяти всего человечества». Современники и потомки посмеялись на Уэллсом.

И вот теперь всемирный мозг был передо мной. Кажется, я начинала куда лучше понимать природу этого измерения: здесь воплощались самые дерзкие, самые несовместимые с реальностью идеи. Пожалуй, это измерение, полное сюрпризов, было самым странным из всех.

Сонька Мармеладова

В среду ранним утром Сонька Мармеладова вернулась от дагестанца Раджабова заплаканная. Я сидела на кровати и зашивала прореху в кармане плаща Элиота. Я ничего не спрашивала у Соньки, и тогда она высказалась сама: «Раджабов совсем в свинью превратился». Я ничему уже не удивлялась: в измерении, где придумали генную инженерию, такое вполне могло случиться.

Лужи покрылись тонкой корочкой льда, в китайской пагоде на бульваре повесили плакат с рекламой нового бургера, на афише театра на Малой Бронной появилось название свежего спектакля, а Кузнечик сказал правду самому профессору Минералову. Именно в ту среду Кузнечик плохо себя чувствовал: у него было обострение хронической честности.

Профессор Минералов был знаменит на весь институт как человек, который завел себе сайт и написал на главной странице: «Юрию Минералову мало оставаться прекрасным специалистом в одной узко определенной области, ему важно охватить все возможные сферы деятельности. Последнее творение автора — это книга стихов. Стихи о жизни — это стихи обо всем том, что называется жизнь… Это те стихи, которые напоминают нам в повседневной суете об истинных ценностях жизни. Даже самая обыденная и привычная жизнь может быть преподнесена высоким и прекрасным слогом в стихах о жизни. Стихи о жизни — стихи обо всем и ни о чем».

Профессор решил объяснить нам, что такое пятистенка. На доске мелом он нарисовал пятигранник, развернулся лицом к аудитории, импозантно выставил вперед ногу в крошечном ботиночке и сказал:

— Таков в архитектурном плане вид сверху на пятистенку.

— Нет, не таков! — вдруг сказал Кузнечик и с грохотом отодвинул стул, чтобы встать. Подошел к доске, отобрал у профессора мел и нарисовал квадрат, а через центр квадрата прочертил линию. — Вот это пятистенка, я в такой жил. Пятая стена дом на две части делит. А у вас что? Пятигранником церкви и монастыри строили, а не избы, да и то в шестнадцатом веке.

Минералов поправил очки и внимательно посмотрел на Кузнечика — чтобы запомнить, кого валить, когда придет время экзаменационной сессии.

— Откуда вы такой начитанный?

— Из тундры, профессор.

— Н-да… — пробормотал Минералов, отбирая мел у Кузнечика. — Несомненно, это классическая русская изба из пяти стен. Но существуют и другие схемы в архитектуре, и я как раз собирался развить эту мысль, но вы мне помешали.

А вечером в комнате общежитие сидела на кровати все такая же заплаканная Сонька — сидела, прижав коленки к животу и обхватив их руками.

— Ты какая-то деревянная. Не можешь, что ли, ко мне сочувствие проявить? — Сонька смотрела на меня глазами, полными страдания — безысходного и неисчерпаемого.

За что она меня упрекала? Я не умею перестраивать атомную структуру живых существ — я Раджабова в свинью не превращала.

— Хотя бы кофе мне сделай, — всхлипнула Сонька.

Я взяла чайник и пошла на общую кухню, чтобы вскипятить воду и сделать для Соньки кофе.

Вино из морошки

Мы часто сидели вчетвером в комнате, пахнущей рыбьей чешуей: я, Денис, морпех и поэт Петров. Ели картофельное пюре из кастрюли и иногда пили вино из морошки, которое присылала морпеху из далекого Архангельска мать.

Однажды, кода мы вот так сидели, в комнату зашел ректор. Он любил неожиданно появиться в общежитии, заглянуть в комнаты, где жили его крепостные студенты, — ректор называл это «прийти с инспекцией». Он принюхался, как лисица, к запаху морошки из откупоренной бутылки и спросил:

— По какому случаю пьете, господа?

— А мы без случая, Сергей Николаевич. — ответили мы. — Ведь это же вино из морошки, из далекого Архангельска. Его и не по случаю можно.

— Ну, если из морошки…

Ректор был любопытен — и ему тотчас стало интересно узнать, какое оно на вкус, вино из морошки. Мы налили ему полстакана таинственного розового напитка, он сел пятым за наш стол и потер ладони.

— Ну, дорогие мои… — сказал ректор, выпил вина и вытер усы. А потом поделился впечатлениями: — Кислинка какая занимательная!..

— Как вы точно подметили, Сергей Николаевич, — льстили мы ректору и улыбались: мы были рады, что ему понравилась и наша лесть, и наше вино.

Ректор взял чайную ложку — других не было, — и закусил вино из морошки картофельным пюре прямо из кастрюли. Он был широкой души человек и из кастрюли есть не стеснялся.

Религия мудаков

Это случилось в Черный вторник — в тот самый день, когда на рынке у метро «Тимирязевская» наблюдались парадоксальные явления. Там бегали толпы охваченных паникой людей и мешками скупали сахар, соль и гречку. Зефир стоил дешевле сахара, а бутылка минералки дороже килограмма бананов. Продавцы тоже были в панике — потому и повышали цены наобум, на что придется. Люди не знали, насколько обесценятся их сбережения, — и вели себя предусмотрительно.

В тот день в комнату, где сидел морпех, Кузнечик и я, пришел поэт Саша Петров.

— Нужны дворники! — заговорщицки сообщил он.

Дворники нужны были РЭУ на улице Яблочкова. Петров узнал это от пьяного слесаря, который чинил трубу в подвале общаги. Быть дворником Саша Петров мечтал с детства. Кузнечик тоже захотел стать дворником, ведь дворники получали зарплату. Морпех посмотрел на нас взглядом, который ничего не выражал, и продолжил жевать бутерброд.

Саша и Денис пошли трудоустраиваться.

По утрам Кузнечик и поэт чистили тротуар от снега и были довольны жизнью. Пока однажды женщина с мощными руками — такими, какие и положены были ей по статусу, — не сказала им:

— Надо убраться в подвале.

Женщина была начальницей РЭУ. Она дала им две простыни, два ведра, две лопаты и ключ от подвала. Зачем нужны были простыни, лопаты и ведра, Кузнечик и поэт поняли только на месте.

— Пойдем отсюда! — взмолился Денис. Он стоял на пороге подвала и зажимал нос рукой.

— Но тогда нас уволят, — грустно сказал Саша. Он и сам в этот момент решил, что у дворника слишком маленькая зарплата и что есть другие, не менее почетные рабочие специальности. Но Саша был поэт с пугливой душой, он боялся начальницу РЭУ с мощными руками — и поэтому осторожно ступил вглубь подвала.

Тогда Кузнечик тоже ступил вглубь подвала. Может быть, он понял, что это его шанс перестать быть лучше всех, а может, из чувства долга.

Они взяли лопаты и ведра, обмотались простынями и принялись соскребать с пола и стен двадцатисантиметровый слой органических отходов — продуктов жизнедеятельности двух бомжей. Колян с Коляном жили в подвале много лет, а потом выпили трехлитровую банку метилового спирта и умерли. Поэт и Кузнечик лопатами сгребали в ведро органику и относили ее на помойку. Органика пахла так, словно из подвала забыли вынести трупы, и Коляны все еще покоились где-то в самых глубоких ее слоях. Но докапываться до них Кузнечик не стал. Он терпел бесконечно долгое количество времени — двадцать две с половиной минуты, — а потом согнулся в три погибели и расстался с треской, которую съел на завтрак.

— Прости, Саша, — пробормотал Кузнечик и, бросив лопату и простыню, убежал. Он решил остаться лучше всех, в ту страшную минуту это было меньшим из зол.

Морпех чистил картошку. Я лепила из хлебного мякиша голубя. На подоконнике стоял стакан с вином из морошки. Денис пришел в комнату, выпил вино залпом и сел возле батареи на полу. Он сидел и разглядывал свои ботинки, испачканные органикой, а потом сказал:

— От меня плохо пахнет, но это ничего, правда?

— Правда, Кузнечик, — ответила я.

— Мне всегда и все объясняли, как жить, какие книги читать, кем быть, что делать и что не делать. Чувак, говорили мне, ты ешь неправильно и к деньгам тоже относишься неправильно. Хотели открыть мне глаза, как будто я такой беспросветный мудак, — стоит только научить меня, и я перестану быть мудаком. Я не знаю, как другие, но про себя я вдруг понял одну вещь: мне участок моей души, отвечающий за моего внутреннего мудака, дорог. Просто в какой-то момент я понял, что эти все гуры, которые меня постоянно чему-то учили, мне до скрипа в ушах скучны и неинтересны. Скучно их правильное питание, скучно их умение распоряжаться деньгами, скучны их отношения с людьми. Мало того, что все это скучно, так они же еще и врут. Нет никаких окончательных правд. Никто не знает на самом деле, как мне нужно питаться и как жить. Я не хочу чужого опыта. Я хочу права на ошибку. Права оставаться мудаком.

Сильно же впечатлило Кузнечика разгребание лопатой органики Коляна с Коляном. Но иногда правда жизни скрывается там, где никто и не подумает ее откапывать.

— Давай вместе быть мудаками! Что нужно для этого делать? — сказала я.

— Не бояться опуститься на самое дно. Последовательно и честно быть мудаком — это так же трудно, как быть буддистом, — научил меня Денис.

Для меня не было никакой разницы: мудак он или буддист — и я ответила:

— Не волнуйся, мы обязательно опустимся ниже плинтуса.

Мы посмотрели на морпеха и спросили:

— Морпех, мы только что придумали религию мудаков. Ты с нами?

Тот пожал плечами, надкусил сырую картофелину и принялся жевать.

— Ему это не нужно, он и так почти в нирване, — улыбнулся Денис.

Я съела хлебный мякиш, из которого так и не получился голубь. А потом спросила:

— Это родители учили тебя правильно питаться и не быть мудаком?

Денис усмехнулся. А потом поставил пустой стакан на пол и ответил:

— Как же мало ты знаешь об этой жизни.

Возможно, мы с Кузнечиком и были родом из одной Империи, большой настолько, что жизнь в различных ее концах текла совсем разная, — но это было неважно. Мы были из разных измерений — и только это имело значение.

Кузнечик вырос в заполярном поселке Юршор, где стояли занесенные снегом сборно-щитовые бараки. Бараки были покрыты толью, смотрели на тундру маленькими оконцами и назывались финскими домами. Почему финскими — никто не знал. Быть может, из-за того, что до войны в них жили финны, выселенные на Север из центральной части Империи. А может быть, совсем по другой причине. Но финнов, как и немцев, татар, чувашей, казахов и другого люда, на Юршоре было достаточно — все они приехали на Север за длинным рублем, добывать уголь. Внутри финских домов стояли железные печки, а нужники — деревянные, с дырами, прорубленными в вечной мерзлоте, — были на улице. В комнате его родителей был горбатый пол — дом стоял на деревянных сваях, вбитых в ту самую вечную мерзлоту. А за стеной жил сосед-немец, горький пьяница. Он грозился убить мать Кузнечика — ведь она в самый разгар ночных пьянок шла к немцу и читала ему мораль. А немец, встречая маленького Дениса, всякий раз рылся в карманах, выуживал карамельку и протягивал ему. Лицо немца, серое и поношенное, как подошва, расплывалось в улыбке.

Шкура мамонта

Дама из деканата пятый день не выдавала мне талоны на обед в институтской столовой. Ведь только когда начинались лекции, студенты отходили от старенького компьютера в библиотеке и мне удавалось наконец воспользоваться интернетом. Жужжал кулер в системном блоке, в мышеловке скреблась крыса, а я прогуливала лекции и спрашивала у всемирного мозга, что нового в этом измерении. У озера Чад, в Западной Африке, — сообщал он мне, — раскопали череп гоминида с признаками шимпанзе, гориллы и человека — черепу шесть миллионов лет, не меньше. Удостоверившись, что жизнь в моем новом мире течет все так же стремительно, что количество новостей каждые сутки растет в геометрической прогрессии, — я задавала свой главный вопрос: как мне выжить на Северном полюсе?

Из всего, что говорил мне всемирный мозг, я сделала вывод: чтобы выжить посреди Ледовитого океана в точке с необычными географическими координатами 90° 00′ 00″ северной широты, нужна очень теплая одежда. Теплее, чем шкура мамонта.

Шкура мамонта спасала древних людей этого измерения от морозов. Нельзя было составить правильное представление о морозостойкости одежды современных людей, не увидев эту легендарную шкуру. Я спросила у всемирного мозга, где на нее можно взглянуть, — и мозг посоветовал мне отправиться в одно из самых странных мест на этой планете, в Дарвиновский музей. Там на две недели выставили на всеобщее обозрение тушу древнего животного, найденного в вечной мерзлоте якутской почвы.

Музей, большой, как орбитальная станция, и пыльный, как египетская пирамида, встретил меня зловещей тишиной. Среди древних орудий из истлевших костей, здесь ходили люди и молчали от страха. Если кто-нибудь случайно издавал громкий звук, все оборачивались на него и негодовали: так можно было потревожить обезьяноподобных предков, чьи фигуры стояли у стен и следили за всем остекленевшим взглядом. Все эти австралопитеки, архантропы и неандертальцы назывались экспонатами. Пыль с них никто не сдувал: дотрагиваться до древних чудовищ боялись, чтобы те не очнулись.

До меня и прежде доходили слухи, что люди этого измерения произошли от человекоподобных обезьян. Но, только увидев их предков, я поняла, почему люди бояться собственных корней. Гены древних прадедов в любой момент могли проснуться — и тогда польются реки крови, как в палеолите, когда человекоподобные шли племя на племя, ели вражеских воинов и их младенцев, а из костей побежденных делали наконечники для стрел.

Труп мамонта, выдолбленный из вечной мерзлоты и помещенный за стекло, не помог мне составить суждение о тепловых свойствах его шкуры. Шкура трупа истлела, некогда густой и теплый мех разложился на элементарные частицы двадцать тысяч лет назад.

Я вышла из музея и продолжила жить по собственному расписанию: вместо лекций — институтская библиотека, и никаких талонов на обед в столовой.

Кузнечик тоже жил по расписанию. Он больше не чистил тротуары от снега. Вместо этого он три раза в неделю работал ночным продавцом в продуктовом магазине.

По расписанию шла и ночная жизнь в магазине. Ровно в одиннадцать вечера приходил бородач за пачкой пельменей. В час ночи Толик по прозвищу Суповой набор, наведывался за чекушкой. А во втором часу из подземного перехода выползала старуха. На груди у нее висела картонка, на которой было написано: «На убийство Чубайса». Эту надпись внук для нее придумал — и старуха была за это ему очень благодарна. Раньше, когда она сидела в переходе с другой картонкой, люди бросали ей гораздо меньше мелочи. А теперь даже иногда бумажные деньги давали. Старуха покупала полбуханки черного и кусочек сыру. «Спасибо богу и внучеку», — говорила она и уходила.

Денис возвращался в общагу под утро, садился на пол у батареи и думал о далеком северном поселке, где прошло его детство, о родителях, которые хотели только одного — чтобы стал он приличным человеком. Думал о том, что он все-таки мудак, раз приличным человеком становиться не хочет, и этого не искоренить. Люди одинаково плохо относятся к мудакам и к тем, кого они считают лучше себя. Так думал Денис, сидя у батареи и засыпая.

А потом стучал в стену поэт Петров — это означало, что Кузнечику с морпехом пора просыпаться и идти на лекции. Поэт стучал ровно восемь раз, а потом включал радиоприемник и отправлялся на общую кухню, чтобы поставить на плиту чайник.

Писатель из Тульской губернии

Саша Петров был созерцатель жизни. И даже когда дагестанец Раджабов по кличке Салоед на лекциях тыкал ему в спину огрызком карандаша и шептал: «Что, Петров, такой грустный? Пися не стоит?» — он не считал нужным огорчаться: шариковой ручкой поэт писал стихи на полях газеты, которую бесплатно дали ему в метро.

Петров и Кузнечик были основателями традиции — выпив по два литра пива, они шли на железнодорожные пути и там, на насыпи, сняв штаны, становились задом к проезжающим электричкам.

Рано или поздно это должно было случиться. Однажды электричка остановилась по техническим причинам. Добропорядочные граждане, ехавшие на дачу, взирали на их голые задницы из окон вагона. Кузнечик и поэт в замешательстве еще немного постояли со спущенными штанами, а потом быстренько штаны натянули и, стараясь не спешить, с чувством собственного достоинства, пошли по насыпи вверх. Придумал все это, разумеется, Кузнечик. Поэт лишь по-буддийски отрешенно кивнул, согласившись поучаствовать.

Денис получил зарплату — ведь он все еще работал ночным продавцом в продуктовом магазине. Приехал в общагу и сказал: «Пойдем бухать, Петров». Поэт засомневался. Почесал голову и ответил: «Ну понимаешь, тут такое дело…». Источником сомнений была начальница с мощными руками: поэт обещал ей, что тем вечером выйдет на работу.

— Еще один бомжатник надо расчистить? — догадался Денис.

Поэт помялся и, не дав определенного ответа, все же пошел в магазин за коньяком и портвейном, продолжая сомневаться. Сомневаться он не переставал ни на секунду в течение всего времени, пока они шли в магазин. Но отказаться от коньяка и портвейна поэт не мог — ведь алкоголь делал его смелым и остроумным.

Когда Кузнечик с поэтом пришли за мной, я зашивала очередную дыру в кармане плаща Элиота. Охотилось, что ли, это измерение за содержимым моих карманов? Только одна ценная вещь и была у меня — глаз динозавра. Но за ним я следила с особенным вниманием.

— Пойдем бухать, Светочка! — весело воскликнул Денис.

Я уже знала, что бухать интересно каждому человеку в этом мире. Стоило попробовать и мне — чтобы лучше понять людей.

Мы бухнули, а потом Денис вдруг сказал:

— Поехали!

— Куда? — спросили мы с поэтом.

— В Ясную Поляну.

— Ну, дело в том, что… — философски начал поэт Петров, растягивая слова и ища взглядом продолжение фразы на потолке. Но оно там не появилось — и он сдался.

— С начальницей поступаешь просто, — подсказал продолжение Денис. — Звонишь ей и говоришь: Марья Иванна, я еду в Ясную Поляну, навестить могилу великого писателя из Тульской губернии. Примите это как факт.

— Примите как факт… — повторил Саша. Но тут его снова одолело сомнение, и он еще раз повторил эти слова с другой, уже вопросительной интонацией: — Примите как факт? А если она не Марья Иванна?

— Да какая разница! Все равно пусть примет как факт. Все, поехали.

Но поехали мы только через полтора часа. Все эти полтора часа поэт Петров договаривался с начальницей — по мобильному телефону, в коридоре. Вернувшись, он посмотрел на нас мудрым и печальным взглядом, вздохнул и кивнул: едем.

— Что ты ей сказал? — поинтересовались мы.

— Марья Иванна, примите как факт.

Пьяный поэт Петров смело вышел на улицу, где горели фонари и блестел мокрый от тающего снега асфальт, и даже спел «Интернационал» — в знак протеста против эксплуатации начальниками РЭУ всех дворников этого мира.

На вокзал мы приехали в начале двенадцатого часа ночи. Прямых электричек до Тулы уже не было. Это могло бы остановить кого угодно в такую промозглую ночь, но только не Кузнечика. «Поедем на перекладных!» — крикнул он.

В последней электричке, на которой мы ехали до станции «Калуга-1», было пусто и холодно. Залезли мы туда без билетов — на вокзале тогда не было турникетов, сдерживающих заячий пассажиропоток. Саша Петров, утомленный собственным смелым поступком, сразу уснул. Денис смотрел в окно, он был счастливым и задумчивым.

Перед последней остановкой поэта пришлось разбудить. Он не сразу понял, куда его занесла судьба, а осознав, вздохнул и улыбнулся.

— Ты действительно ей так и сказал: Марья Иванна, примите как факт? — вдруг вспомнил Денис.

— Ну да…

Нас охватили конвульсии смеха. Петров долго крепился, но и он не выдержал. Мы сошли с электрички, как дебилы, зажимая рты, с трясущимися от смеха плечами, и все повторяли фразу «Марья Иванна, примите как факт». Успокоиться не могли долго. Уже встретили группу строго посмотревших на нас путейцев, уже женщина в малиновом пальто шарахнулась от нас на другую сторону тротуара, уже к нам, хохочущим, подошел блюститель порядка и попросил предъявить документы.

— Куда едем? — уточнил он, делая вид, что очень заинтересован нашими студенческими билетами.

— В Ясную Поляну, взглянуть на могилу великого писателя из Тульской губернии, — честно ответил Денис.

— Зачем? — не понял блюститель.

— Потому что я всегда хотел выпить с настоящим писателем, — ответил Денис.

— А разве этот писатель еще не умер?

— Я выпью на его могиле.

— Понятно, — зевнул блюститель и вернул документы. Потом объяснил нам, что в 4. 15 здесь остановится поезд, на нем можно будет доехать до Тулы. Другой возможности выбраться отсюда до рассвета не было.

Он отошел — и мы с поэтом снова прыснули со смеху. Кузнечик улыбнулся и закурил.

До четырех утра была уйма времени. Мы мерили шагами аллею какого-то сквера с голыми деревьями. Под ногами были лужи. Вдалеке горел фонарь — один на весь мир. Саша Петров вдруг начал читать стихотворение — тоном таким же будничным и невыразительным, каким дворники ворчат, убирая бомжатник: этот город полон психов, крыс и говна, и все равно душа, неустанно поспешая во тьму, промелькнет над мостами в петроградском дыму…

Потом мы сидели на корточках в том же сквере, а Денис спрашивал Сашу Петрова, любит ли он великого писателя из Тульской губернии. А тот пожимал плечами и отвечал:

— Ну, он — великий поэт…

— Не поэт, — возвращали мы Петрова на землю из пьяных космических туманностей.

— Это совершенно не важно, — кивал он.

— Но ты не ответил, любишь ты его или нет, — настаивал Денис.

— Если я отвечу на этот вопрос, — говорил мудрый Саша, — то следующим твоим вопросом будет: а за что? А я не знаю, как на него ответить, поэтому не отвечаю на первый.

Денис засмеялся: «Ты меня раскусил, Петров».

В Тулу мы приехали с жидким, сереньким рассветом. На автобусе добрались до усадьбы. У дороги бабы в платках продавали в ведрах мелкие желтые яблоки.

Ясная Поляна, дом, хозяйственные постройки и поле были серыми и промозглыми. Всюду стоял мутный туман, и кое-где на черной земле лежали островки грязного снега.

Мы шли сквозь поле в промокшей одежде и вяло комментировали:

— А вот и поле, в котором барин девок портил…

По полю нам навстречу шел дедок в кепке тракториста. У него мы и спросили, где могила.

Могила была холмиком на краю оврага. Поэт Петров и я сели на корточки рядом с ней и наблюдали за юркой полевкой, которая сновала в сухой траве у оврага. А Денис достал из-за пазухи бутылку с остатками портвейна и выпил.

После мы пошли вглубь рощи. Никто не решался прервать молчание. Мы бродили среди елок долго. Под нашими ногами на двадцать семь с лишним тысяч квадратных верст раскинулась Тульская губерния. Ее хвоя и серенькое небо, подзолистые почвы и поля, засеянные озимой рожью, люди в шубах и печи в избах, волки в дремучих лесах — все было соткано из тихих атомов, они роились, как братство муравьев.

Чтобы согреться, мы разожгли в роще костер, чуток подсушились и поплелись обратно, через поля, к автобусной остановке. Купили ведро яблок у баб и сели в автобус. Дорога до общаги была долгой, нудной, головы болели с похмелья.

А в общаге я обнаружила, что из кармана плаща Элиота исчез глаз динозавра. В панике я бросилась к двери, собираясь в одиночку снова проделать путешествие, из которого мы только что вернулись, — пройти по собственному следу и отыскать пропавший камень. Но на пороге комнаты споткнулась и растянулась на полу. В бок впилось что-то твердое. Это и был самый ценный предмет во всем измерении — мой глаз динозавра. Он скользнул за подкладку плаща и теперь дал мне знать, что он все еще со мной, прямо у меня под боком. Синяк останется — выудив камень на свет божий, поняла я и засмеялась от счастья. Больше я решила никогда не бухать. Ясно же, как день, что алкоголем это коварное измерение пытается усыпить мою бдительность.

Фонарик

Вечером во всем квартале отключили свет. В комнате 518 морпех стряхнул с ног тапочки и лег спать. Мы с Денисом взяли фонарик и втроем — я, он и фонарик — тоже улеглись на кровать и полностью укрылись одеялом.

— Расскажи мне про Север, — попросила я.

— Разве ты не знаешь про Север? Он за 67-й параллелью.

— Что чувствуют люди, когда живут возле Северного Ледовитого океана? И не встречаются ли там жуки с такими тусклыми надкрыльями, по цвету похожими на ил?

— Люди на Севере чувствуют тоску, — задумчиво ответил Денис. — А жуков не видел.

— А как избавиться от этой тоски?

— Иногда мне кажется, что избавиться от нее нельзя, даже если ты полвека проживешь на другом континента. Ты ведь уже заражен бациллой Севера.

— Я спасу тебя от бацилл, вот увидишь.

В глазах у Дениса вдруг промелькнул странный блеск, и он спросил:

— Помнишь, ты мне сказала, что знаешь, как я хотел на Таймыр уйти? Откуда ты об этом узнала?

Самое время было все ему рассказать, но я струсила и соврала:

— Во сне видела.

— И что еще в твоих снах было?

— Город в снегах. Тем вечная зима. Но что это за город — я так до сих пор и не пойму.

— Странные же сны тебе снятся, — усмехнулся Денис. — Ты случайно не дочь шамана?

— Нет, я дочь алкоголика.

За окном между тучами виднелся бледный бок луны. Дул ветер. Мы смотрели друг на друга. А в это самое время стая бородатых маклаудов вылезала из разлома в земной коре у театра на Дубровке, надевала на головы черные маски. Маклауды взяли в руки автоматы Калашникова и вошли в театр, где шло триста третье представление спектакля «Норд-Ост». Кто знает, что за существа были эти маклауды, — быть может, гоминиды с признаками шимпанзе, гориллы и человека, что спали шесть миллионов лет в глубоких слоях почвы? Луна все заглядывала в окно, ветер все раскачивал шпиль Останкинской башни, и мы все лежали с фонариком под одеялом и смотрели друг на друга. Пока не села батарейка и фонарик не погас.

Секс с трупом

В далеком городе Женеве начали строить Большой адронный коллайдер, чтобы поймать бозон Хигса, — ведь все верили, что именно бозон придает инертную массу элементарным частицам в этом измерении. А мы всем курсом вышли в институтский двор и сфотографировались между кустом бузины и памятником Герцену. А потом ушли из института навсегда. На кадре остался двор, желтые стены трехэтажного особняка, я в синей кофточке в цветочек. Теперь я имела право говорить всем, что я писатель, ведь так было написано у меня в дипломе. Но Денис брезгливо поморщился, когда услышал это соображение, и ответил:

— Ты можешь говорить кому угодно и что угодно, если, конечно, тебе не будет от этого стыдно.

Что это значило — стыдно? И тогда Денис объяснил мне: писатели вымерли миллион лет до нашей эры, а труп их литературы, никому не нужный, разлагался и вонял. Кто-то еще ставил трупу градусник и разжимал ему челюсти, чтоб вложить в рот аспирин. Похороните уже наконец, будьте человечны.

Я посмотрела на фотографию еще раз. Теперь синяя кофточка в цветочек показалась мне опознавательным знаком моей принадлежности к вымершему миру. А вдруг меня вычислят по ней? И я наконец почувствовала то, что должна была, — стыд. Занимаешься сексом в лифте. И вдруг двери распахиваются — и группа шокированных китайцев (людей, которые никогда не были и не будут похожи на тебя) уставилась, глаза вот-вот выпрыгнут из орбит. Потом кто-то достает фотоаппарат. Наглый узкоглазый желтый карлик — через десять лет он пришлет эту фотографию тебе по почте — в конверте, заказным письмом. Ты вскроешь конверт — и тебя захлестнут острый стыд и воспоминание о невыносимом удовольствии. Ты в синей кофточке в цветочек, в обнимку с окоченевшим трупом литературы. И кто ты после этого? Да чем угодно быть лучше — хоть бозоном Хиггса, — лишь бы только не писателем.

Вечная зима

— Я не хочу сочинять тексты, — сказал Денис, как только мы вышли из института.

— А чего ты хочешь? — спросила я.

Он выпустил колечко дыма, растоптал окурок и сказал:

— Я хочу ехать на крутой тачке, и чтобы в колонках играла громкая музыка.

Потом прибавил:

— Но я борюсь с этим желанием.

— А зачем с ним нужно бороться?

— Потому что от твоих желаний в жизни зависит то, кем ты будешь умирать.

— А если я хочу лететь со скоростью света, а если и придется умереть, то на звезде Бетельгейзе, что тогда?

— У желаний есть срок годности, — усмехнулся Денис.

— У моих нет такого срока.

— Ну, тогда ты рискуешь умереть не на звезде Бетельгейзе, а в психиатрической клинике.

— А ты — человеком на крутой тачке с громкой музыкой в колонках. И почему это плохо? Это же не то же, что в психиатрической клинике?

— Это примерно одинаково.

— Если б можно было посмотреть, что написано на наших надгробиях, мы бы сразу жили так, как гласит надпись, и не мучились.

— Какая ты придумщица! — с иронией сказал Денис.

Лучше бы люди думали не о смерти, а о Бетельгейзе — их жизнь наладилась бы сама собой.

Саша Петров первым обнаружил, что в тридцати километрах от Города на холмах в междуречье Оки и Волги возникло странное поселение. Там он нашел съемную квартиру — по своей изумительной непрактичности двухкомнатную — и жил в ней пару недель, прежде чем мы переехали к нему. Естественно, как это всегда бывает, мы сказали Саше: поживем у тебя первое время. И, естественно, остались навсегда.

Мы приехали в этот городок в предрассветных сумерках, на первой электричке. Все вокруг спало. От железнодорожной станции устремлялся к горизонту заснеженный проспект. Окна двухэтажных домов были как серые глаза, приоткрывшиеся поутру, но еще полные сна, — никто из обитателей домов не включал свет в это субботнее утро. Может быть, они экономили электричество в выходной день, а может, им, как летучим мышам, вовсе не нужен был свет, чтобы ориентироваться в пространстве комнат.

Я сразу узнала городок, в котором увидела Кузнечика в первый раз. Поселение выросло у железной дороги, что тянулась посреди степей и лесов в губернский город бывшей Империи, в Нижний Новгород. Медленно падали строго вниз снежные хлопья. Дворники-таджики расчищали совковыми лопатами дорожки. Вечная зима царила в городе Железнодорожном.

А над островом Манхэттен, совсем на другом континенте, из туч возникли маклауды на самолетах и врезались в две башни. Самолеты превратились в пепел, башни — в руины. Маклауды не боялись смерти, они к ней привыкли — ведь, умирая, они зарывались в землю еще на шесть миллионов лет.

Бездонный карман

В институте меня научили отличать синекдоху от метонимии, а вот искать работу и работать на ней — не научили. Работу взрослым людям не выдавали бонусом к совершеннолетию. Это было поразительное открытие. Шли недели. Я слонялась по улицам. В голову приходили блестящие идеи, которые сразу решали все проблемы, — был бы у меня, например, бездонный карман, а в нем были бы всегда деньги. Карман у меня и вправду был бездонный — в нем сами собой возникали прорехи, а вещи исчезали, как в черной дыре. Даже глаз динозавра мне приходилось сжимать в ладони, чтобы тот не исчез в кармане, не отправился вслед за всеми остальными предметами к горизонту событий. Но денег в этом кармане не было.

В городе Железнодорожном не было ни кинотеатра, ни Макдональдса. На улице Новая, в здании из светло-серого кирпича, располагался краеведческий музей, в который никто не ходил. На пешеходной Школьной улице стояли трехэтажные дома, на скамейках сидели старухи, бродили женщины с колясками, а в колясках спали розовые младенцы. Возле вокзала был рынок, где таджики-гастарбайтеры продавали помидоры и вышедшую из моды одежду. Толпилась на пятачке перед станцией человеческая очередь, ожидавшая маршрутку. А от станции тянулся заснеженный проспект, как луч, уходящий в бесконечность. На нем точками гнездились дома, сквер за оградой и старая котельная. А что было дальше, там, у горизонта, — никто не знал.

Вот уже и Кузнечик бросил свой ночной магазин и нашел работу в настоящей газете. Вот уже даже поэт Петров стал трудиться по ночам на складе. А мне по-прежнему идти было некуда — и я шла просто так, никуда и не стремясь попасть. В сквере я садилась на лавку и смотрела на памятник дедушке Ленину. У бронзового Ленина была большая умная голова и складки на брюках, которые, все казалось мне, шевелил ветер. Ленин держал в руках книгу и уже занес одну ногу вперед, чтобы сойти с пьедестала.

— Дорогой, миленький дедушка Ленин, — тихонько шептала я, — верни меня в Империю зла и скажи, пожалуйста, куда делись Жуки с надкрыльями цвета речного ила. Как пионер тебя прошу.

С дерева мне за шиворот падал снег, а дедушка Ленин молчал.

В «Теплом доме»

Отряхнувшись от снега, я вошла. На стене висела табличка «Журнал „Теплый дом“». А прямо передо мной сидел главный редактор, похожий на пятидесятилетнего бухгалтера, в подтяжках и нарукавниках. Глаза у него были маленькие, как вишневые косточки. Похожий на бухгалтера главред ел суп из эмалированной кастрюльки. Увидев меня, он убрал кастрюльку и поздоровался.

В кабинете главреда была гулкая пустота: голое окно, голые стены, пустой стол, сам редактор и его кастрюлька с супом. Для порядка он задал мне пару вопросов:

— Фамилия у тебя есть?

— Есть.

Он кивнул, а потом вдруг спохватился:

— А фамилия не еврейская?

— Кажется, нет.

Он еще раз кивнул — удовлетворенно. Это означало, что завтра мне можно было приступать к работе.

Назначили его на должность главреда неделю назад с условием, что он вдвое увеличит продажи тиража — и давалось ему на это всего три месяца: строительной фирме, которая журнал открыла, надоели убытки на содержание редакции. Главредом он был впервые за свои пятьдесят лет — до этого тридцать лет он служил бухгалтером в районной газете, зарплату сотрудникам выдавал, — и потому понятия не имел, что нужно делать для увеличения читательского спроса.

В редакции сидели две девочки-журналистки и верстальщик. Сюда поздним вечером кто-то (может быть, гном) приносил газеты с объявлениями и тонны рекламных проспектов разных дизайн-студий. В этой макулатуре, когда писать было не о чем, рылись девочки-журналистки. Они искали контакты дизайнеров, о проектах которых можно было бы сварганить материальчик. Все остальное время девочки-журналистки красили тушью глаза или помадой губы. От них я узнала новые интересные словосочетания — «целевая аудитория» и «едрить твою мать».

Писали все мы наредкость скучно. Никто из нас понятия не имел, кто целевая аудитория журнала и чем ее заинтересовать. И еще — никто не уважал главреда. Он сидел в своем пустом кабинете перед эмалированной кастрюлькой с супом и решетил глазами — вишневыми косточками — стену перед собой. Целыми днями. А срок в три месяца неумолимо таял. Два месяца, месяц, четырнадцать дней до провала… Журнал никто не покупал. В последний месяц главред понял, что надежда на то, что девочки-журналистки сами будут придумывать убойные темы и увеличивать спрос, не оправдалась. И начал раз в день выползать из своего кабинета и унылым голосом давать установки. В среду, например: наша целевая аудитория — это женщины за сорок, богатые, живущие в собственном коттедже. В четверг возраст нашей постоянной читательницы уменьшался на десять лет, а главной фишкой становилось то, что она ездит на белом «лексусе». В пятницу она вновь старела, и у нее, кроме коттеджа и «лексуса», появлялся еще дом в Таиланде, который она хотела оригинально обставить, черпая идеи из нашего журнала. Откуда он брал соображения по поводу загадочной дамы, которая была преданной поклонницей издания «Теплый дом»? Наверное, на дне его кастрюльки сидела муза и подсказывала.

Мы кивали и, едва главред скрывался за дверью своего кабинета, хихикали. Никто из нас не понимал глубины отчаянья этого человека, спускавшего в унитаз вот прямо сейчас, сию минуту, единственный шанс в своей жизни. Когда наступит час икс, мы, молодые, беззаботные, просто выйдем за дверь, чтобы никогда в жизни не вспомнить этого неудачника. А он пойдет домой, ляжет на диван, будет страдать ровно месяц, а потом вновь устроится бухгалтером в газету «Тайная жизнь Южного Бутово».

Город Железнодорожный

Все, что я помню о том времени и городе Железнодорожном, — зима. Годы бесконечной зимы. Мы вставали затемно и шли по заснеженным улицам в сторону вокзала. Путь от съемной квартиры до станции — ежедневная двадцатиминутная повинность. Мы шли коротким маршрутом — по диагонали пересекая городок от окраины до вокзала. И с нами вместе шли — мимо темных домов и помоек — все остальные молчаливые жители Железнодорожного — Железки, как говорили в народе.

Хрустел снег, люди шли, фонари не горели, деревья стояли неподвижные и прямые, как курсанты Кремлевского полка. Денис держал меня за руку, было холодно и хотелось спать. И так изо дня в день, из года в год.

Мы садились в электричку — точнее, пробивались, пихая локтями людей, которые упрямо стремились быстрее нас влезть в вагон и занять место, — и ехали работать в Город на холмах в междуречье Оки и Волги.

Днем Железка пустела, в ней оставались только пенсионеры, врачи местной поликлиники и дворники-таджики.

По будням Денис вставал за час до восхода. Он включал свет в кухне, ставил на плиту чайник, доставал сигареты и курил, глядя на экран монитора. Он сочинял текст, который начинался строчкой: «Из всех людей, которых я знал, Масакра лучше всех попрошайничал». Дальше этой строчки он не мог продвинуться несколько месяцев. Чайник посвистывал и выплевывал из носика густой кипяток.

На балконе кто-то стучал в непроглядной тьме. Это ветер громыхал рейками, которые были свалены на балкон хозяином нашей съемной квартиры после ремонта, случившегося века назад. Они лежали там до нашего въезда в это жилище и пролежали еще тысячелетие после того, как мы покинули Железку.

Я открывала глаза, когда Денис заканчивал перекраивать на все лады единственную строчку в своем романе. Сквозь окно в комнату глядело черное небо, по которому из трубы котельной бежал дым. К утру в квартире становилось холодно, мерзли уши и кончик носа — в щели окон дуло, хоть они и были заткнуты поролоном.

Вот сейчас Кузнечик вспоминает, как убегал в тундру на речку. Там он ловил налимов на донки. Речка была бурная, с перекатами, но неглубокая, на перекатах мелко — по колено. Все называли речку просто — «речка». Позднее Кузнечик узнал, что она называлась Изьюорш.

Я смотрела в дверной проем, прямо на Дениса. Он сидел, глядя в монитор, и потирал щетину на подбородке. Как я его любила в эти минуты, моего безнадежного мудака, моего длинноногого Кузнечика.

А он думал об отце, что приехал на Север из далекой деревни в центре Империи, чтоб шахтером быть. Но недолго пробыл отец шахтером — травму получил. А ведь говорили ему мужики: свистеть в шахте — плохая примета, на свист кровля идет. Отец, как вспоминал про это, огорчался: «Э-их, глупости все. Неучи придумали это. А вот государство — оно во всем виновато». Остался отец на шахте плотником. Не сбылись его мечты о длинном рубле.

Север Империи — тоскливое место. Но отец боялся отсюда уезжать. Инвалидом он стал по зрению — а кому инвалид со всем его семейством в других городах нужен? Хотя на инвалида он был не похож — здоровый, усатый, только глаз косил в сторону. Отец Кузнечика молча, про себя, знал себе цену, но доказывать ее делами не умел.

Свистел ветер и стучался в окошко — так же, как в те незапамятные времена, когда под полом была вечная мерзлота, а за стеной сосед-немец готовился уйти в тяжелый двухнедельный запой, мрачно смотрел на алюминиевую кружку со спиртом и рычал русскую песню.

В одной из квартир открывали кран — знак того, что через полчаса вся Железка двинется в сторону станции, преодолевая морозную тьму. Денис выключал компьютер и снова ставил чайник — уже для того, чтобы я поднялась, насыпала ему из банки кофе в кружку и нарезала булку. Его надо было кормить бутербродами по утрам.

По субботам Кузнечик просыпался, тряс меня за плечо и приказывал:

— Найди мои очки!

Как будто это я накануне вечером специально их от него спрятала. Он становился капризным без очков.

Очки были на их обычном месте — в тапке, который прятался под диваном. Кузнечик надевал их, надевал штаны и футболку, и тут я предлагала:

— Пойдем греться в ванной?

— Пойдем! — и он стягивал только что надетые штаны.

Если бы за скорость стягивания штанов давали значок ГТО, он получил бы золотой.

Осуществить наш замысел мешал шорох за дверью в другую комнату. Там по ночам на раскладушке спал Саша Петров — особенный поэт, который писал стихи на полях газет шариковой ручкой, закусывал коньяк селедкой и носил коричневые тапочки. Тапочки разносили по квартире запах пролитого на них коньяка. Саша ходил по съемной квартире и смотрел на свои тапочки ласково и задумчиво — словно сквозь их ткань, сквозь этажи и почву пытался высмотреть загадочное ядро планеты. Из своей комнаты он выползал, предварительно покашляв. Так он оповещал нас о предстоящем ему походе в туалет. Денис, как настоящий кузнечик, прыгал под одеяло и претворялся молекулой, растворившейся в складках постели, безобидной и не имеющей секунду назад непотребных помыслов.

Посетив туалет, Саша шел спать на раскладушке дальше. А мы бежали в ванную.

Инопланетянин

Где-то в безграничном космосе должна существовать жизнь — отличная от земной, зародившаяся, возможно, из атомов азота и кремния. Эволюция — процесс со множеством ошибок в коде генома, и непременно среди представителей иной формы жизни появлялись сумасшедшие особи. Их держали в инопланетном дурдоме. Но в результате случайного отключения системы безопасности одному безумному инопланетянину удалось вырваться на свободу, и он убежал на землю. Там он сел возле одного из девяти вокзалов, что были в Городе на холмах в междуречье Оки и Волги, и стал бомжом. Каждый день, приезжая в этот город на утренней электричке, я видела его. Как у всех бомжей, у него было одутловатое бордовое лицо, дырявая красная шапка, крысиная интуиция и смартфон.

— Привет, сестричка! — говорил бомж каждое утро, когда я проходила мимо.

И однажды, когда Дениса не было рядом, я ответила бомжу:

— Здравствуй, дяденька!

Бомж растянул рот, как будто готовился произнести букву «с», — наверное, он так улыбался, ведь кожа у него на лице была, как картон, — а картонным лицом неудобно улыбаться по-человечески.

День за днем бомж сидел у вокзала, подбирал недокуренные прохожими бычки и жевал чебурек из ларька напротив — из того самого, на котором крупными буквами было написано: «Шаурма».

Как-то утром он поманил меня пальцем и важно сообщил:

— У меня тут миссия.

Может быть, он давно сошел с ума, и стоило просто пройти мимо. Но редко люди заинтересовывали меня так же сильно, как этот инопланетный бомж, и я спросила:

— Какая?

— Своя собственная, как и у тебя.

Я посмотрела на него внимательно. Да, глаза у него были абсолютно сумасшедшие — синие, как гидроксид меди (II), и озорные, как у таксы.

— Иди, выполняй миссию, — сказал он мне вдогонку. — Я за тобой присматриваю.

Картонная коробочка из-под чая

Когда Денис получил первую зарплату в газете, он был потрясен: денег в таком количестве он еще никогда в жизни не носил в кармане. На них можно было купить целый бампер от крутой тачки. Кузнечик почти ощущал его вес в своем кармане — зарплата была странным и непривычным грузом. Ходить с такой тяжестью в кармане нелегко — и Кузнечик отправился в магазин. Там он купил самую шикарную еду на свете — пачку замороженных креветок и бутылку мартини. Ему полегчало — на бампер теперь могло уже и не хватить, и призрак его испарился сам собой. Креветки мы варили в чайнике целый час — до состояния резины, — а мартини пили из алюминиевых кружек.

Я месяц за месяцем откладывала деньги в картонную коробку из-под чая — на трудное путешествие к Северному Ледовитому океану, на флисовые штаны и свитер из овечьей шерсти, на особый арктический пуховик, который должен был защитить меня от ветра и снега, на меховые варежки, носки-чуни и валенки из настоящего войлока. Денег нужно было много — может быть, мне придется даже купить собачью упряжку, а может, предстоит плыть на атомном ледоколе аж к Северному полюсу — кто знает. Коробку с деньгами я засовывала в карман шубы, что висела, забытая, на крюке в коридоре. Я не знала, кому принадлежала шуба: может быть, самому хозяину этой съемной квартиры, а может, его прапрабабке, сшившей ее костяной иглой из шкуры мамонта. Шуба была пыльной и почти лысой — ее много лет точили личинки моли.

Когда в коробке накопилось достаточно денег для покупки меховых варежек, я приехала в редакцию журнала «Теплый дом» на ранней утренней электричке, включила компьютер и стала изучать, что пишут про меховые варежки на сайтах всемирного мозга. К обеду я знала о варежках гораздо больше, чем сутра, а к вечеру мне начало казаться, что я знаю о них все.

В тот день накануне сдачи номера одна из девочек-журналисток решила уволиться. Главред сидел в своем кабинете и держал на коленках кастрюльку. Взгляд у него был отсутствующий и испуганный, словно перед ним была виселица. Все сроки, данные ему на увеличение читательского спроса, вышли — и с минуты на минуту он ждал, что раздастся телефонный звонок и голос шефа в трубке прикажет ему повеситься. Сдача номера — такого же неинтересного, как и все предыдущие, — была на носу, а крысы уже бежали с тонущего корабля.

Под вечер я заглянула в кабинет главреда. Он все еще ждал звонка и испуганно смотрел в пустоту перед собой.

— Ты тоже увольняться пришла? — губы у него обиженно дрогнули.

— Нет, — прошептала я, чтобы не пугать его громкими звуками. — Можно сегодня пораньше уйти?

Главред вздохнул с облегчением и разрешил мне уйти пораньше.

Я надела плащ Элиота и, поскальзываясь, побежала к метро — мне не терпелось добраться до магазина, который — я это давно заприметила — возник недалеко от большого парка. В этом магазине можно было купить и специальный пуховик, и меховые варежки, и много всяких вещей, которые пригодились бы за Северным полярным кругом. Только валенки из войлока здесь не продавались. Не беда. В тот день главное было купить варежки.

С новенькими меховыми варежками в кармане я ехала на метро, в толпе мокрых шуб и курток. Возле вокзала, где сидел бомж-инопланетянин со своим смартфоном, мы встретились с Кузнечиком и сели в электричку. Электричка повезла нас в город Железнодорожный. В вагоне пахло сырой кожей, пролитым пивом и пародонтитом из чужих ртов.

Люди плотно притирались друг к другу плечами и спинами. Зимнюю темноту за окнами вагона прорезали огни семафоров и гудки поездов. Через полчаса мы прибыли в Железку и быстро, чтобы сэкономить двадцать минут жизни, пошли в сторону нашей съемной квартиры.

— Как ты сегодня? — спрашивала я.

— Устал, очень устал, дорогая моя Светочка, — говорил Денис.

Так бы он разулся и станцевал на проспекте, закидывая босые пятки выше головы. Так бы он сел верхом на баллистическую ракету и улетел бы к такой-то бабушке под небеса. Но усталость мешала ему быть беззаботным. Усталость была главным врагом всех людей, что бок о бок с нами шли от вокзала в свои дома, к ужину и горячему чаю. Люди слабы — они любят погреться.

У нас, словно у чаек, на ужин всегда была мороженая рыба. Иногда мы ее варили в чайнике, а иногда ели так — нам было все равно, как есть эту чертову рыбу. Деньги заводились у нас в день зарплат — и мы тотчас спускали большую их часть на оплату съемного жилища и одно пирожное — для меня.

Поздней ночью я будила Кузнечика и звала его в ванную. Теплая вода лилась на плечи, пока мужское семя исторгалось в меня. После этого на несколько секунд жизнь становилась удивительно легкой. Мы шли в постель и лежали, обнявшись и думая о том, что мы совсем одни в этом мире.

Шорохи, скрипы, чужие шаги и звуки соседских телевизоров — все стихало к ночи. Оставался только мерный шум воды в трубах — он почему-то никогда не прекращался. Ночами наша чудесная съемная квартира, как самостоятельное тело, неслась вокруг Солнца — с каждой своей трещинкой в старом паркете, со стопками книг, разбросанных по углам, с раскладушкой, где спал поэт Петров, с перегоревшей лампочкой в коридоре, с холодильником, ворчавшим в потемках, как недовольный пес, и с пыльной шубой из шкуры мамонта, в кармане которой хранилась заветная коробочка из-под чая. Бесконечный бег по орбите не прекращался ни на одну ночь.

Поэт Петров

В тот день с неба посыпались тяжелые, как ранетки, хлопья снега и завалили территорию бывшей Империи от Киева до Уральских гор. Во дворе, под балконом нашей съемной квартиры, две старухи палками пытались снять с дерева жалобно мяукавшего кота. А на другом континенте, в Америке, в руках какого-то темнокожего старика вдруг появилась пробирка со стиральным порошком. И старик показал ее всему миру. Он ругался и жаловался, что маклауды хотят отравить всю Америку с помощью стирального порошка. Нужно отправить самолеты и солдат в Персидский залив и конфисковать весь тамошний стиральный порошок и нефть. Но самолеты и солдаты только разозлили бородатых маклаудов, спящих под землей, — и они полезли, как созревшие цикады, из всех щелей в почве, устроили себе гнездо где-то в Персидском заливе и объявили войну всем безбородым в этом измерении.

Тогда-то поэт Петров и начал отращивать бороду.

Меня природа лишила возможности приспособиться к изменившейся среде — но я и не огорчалась по поводу того, что щеки у меня, как и прежде, гладкие, и плащ все тот же — с плеча метрового Элиота. Я решила ничего менять в своей жизни — по выходным ходила к памятнику дедушке Ленину и иногда на железнодорожную станцию — посмотреть, как проносится поезд на Нижний.

Строго по расписанию поезд взвихрил снежную пыль на перроне и исчез за горизонтом.

— Этот поезд метафизичен, — вдруг услышала я за спиной голос поэта Петрова. Он стоял на перроне и ждал свою вечернюю электричку — совершенно случайно ждал он ее у меня за спиной.

— Почему?

— Никто не знает, откуда он прибыл и куда направляется.

— Прибыл оттуда, — кивнула я в сторону Города на холмах в междуречье Оки и Волги, — а направляется туда, — указала я на горизонт, за которым скрывался губернский город бывшей Империи.

— Нет доказательной базы, чтобы это утверждать наверняка. Он проносится перед нами мгновенье и исчезает в неизвестном направлении. Может быть, в это самое мгновение кто-то убивает машиниста. С чего мы должны верить, что поезд пойдет именно в заданном направлении?

Поэт загадочно кивнул, внимательно рассмотрел свои ботинки, а потом сел на электричку и уехал.

— Почему ты не отращиваешь бороду? — спросила я Кузнечика, когда вернулась в нашу съемную квартиру.

— Ты хочешь, чтобы у меня была борода?

Он недооценивал масштабы того, что зрело в этом измерении. Но как только я объяснила, Кузнечик рассмеялся.

— Борода никому не поможет.

— А что поможет?

Он задумчиво потер подбородок и предположил:

— Военные корабли и пехота.

С этим нельзя было поспорить: в этом измерении, самом странном из всех, в любую секунду могли материализоваться из атомов кислорода и армия, и флот, и космический корабль, готовый полететь к Марсу.

Поэт Петров вернулся со смены следующим утром, когда мы с Денисом надевали теплую одежду, чтобы отправиться в Город на холмах в междуречье Оки и Волги — ведь выходные закончились.

— Борода от маклаудов не спасет, — шепнула я поэту.

Петров кивнул с печальной улыбкой и пошел спать на раскладушке.

Саша Петров бодрствовал, когда другие спали, а спал, когда другие вкалывали в Городе на холмах в междуречье Оки и Волги. Но не потому, что был поэтом. Просто он работал ночным кладовщиком на складе мобильных телефонов, по графику ночь через двое суток. Поэт приходил со смены, ел еду — макароны с тушенкой и чай, разбавленный коньяком, — и укладывался высыпаться. Коньяк был его лекарством от грусти.

На рынке у железнодорожной станции Саша Петров пополнял запасы тушенки и бесплатных газет. Газетами, где была одна сплошная реклама, он разживался у мальчишки, который раздавал их возле рынка. Забирал все до единой. А вечером снова отправлялся слоняться по городу. В сквере на скамейках пили пиво подростки. В баре «Визит» на улице Новой гремела музыка и веселились так называемые поэтом Петровым барбудосы — местные бандиты. Иногда, подгуляв, барбудосы шли в народ — заходили в продуктовый магазин, который по склонности граждан бывшей Империи к алогичности назывался «Магазин-мелодия». Очередь из простых смертных перед ними расступалась. Продавщицы с каменными лицами отпускали им водку и сыр «Охотничий». Саша смиренно смотрел вниз. А когда уходили барбудосы, покупал гречку, коньяк и чекушку — для стратегического запаса.

К тому времени, когда приезжали мы, остроумие уже возвращалось к Петрову, глаза блестели блоковской поволокой. Мы вместе смотрели телевизор, и поэт с Кузнечиком мечтали, как заработают миллион, прославятся и будут каждый день есть пельмени. Вдруг поэт замолкал и, покачиваясь, погружался в себя на целых две минуты. А после поднимал указательный палец и говорил что-нибудь значительное. Однажды он сказал:

— Зато я знаю место, где в этой квартире можно повеситься!

Ну а потом — такая у него была потребность, возникавшая только под воздействием алкоголя, — он вытаскивал свой мобильный телефон и, словно шаман, покачиваясь, тыкал пальцем в клавиши. Он с упоением звонил всем подряд: бывшим однокурсникам и рабочим склада. Ему нужно было выплеснуть на кого-нибудь свое отчаянное остроумие. Поэт не слушал собеседников, он был весь погружен в экстаз говорения.

Следующие двое суток он проводил так же. Только вечером второго дня — график! — ему приходилось ехать на работу в ночь — таскать коробки с сотовыми телефонами, в перерывах курить и пить кефир. Душу его согревала мысль, что за ночь он заработает пятьдесят долларов.

«Пятьдесят долларов!» — произносил поэт значительно и выдерживал особенную, очень долгую паузу. Мы сразу понимали, какая астрономическая сумма, эти пятьдесят долларов — долларов ведь, черт возьми, не рублей. И потому испытывали к Саше почтение. Он тоже собой гордился. Но время от времени, выпивая, он впадал в поэтический бред и заявлял: «Долой капитализм! Долой буржуев! Пойду опять в дворники!». «А как же пятьдесят долларов, Саша?». «Да плевать мне на пятьдесят долларов. Я пострадать должен».

Но в дворники все-таки не шел. Страдал на складе. И продолжал отращивать бороду.

Деньги занимают серьезное место в жизни бедных людей. 98% жизненной энергии тех, у кого их нет, отнимают прожекты о том, что бы они сделали, будь у них деньги, и огорчения по поводу того, что денег нет и не предвидится. Кузнечик тоже огорчался, но только днем. Ночью, лежа на продавленном диване и слушая, как я дышу, он понимал, что деньги не стоят сожалений. Ничто их не стоит. Даже пробирка со стиральным порошком. Лишь ток нашей крови имеет значение — в ночные часы у нас была одна кровеносная система на двоих.

Борщ из консервированных лягушачьих глаз

Однажды вечером пошел дождь вперемешку со снегом, и на проспекте, что тянулся к горизонту от железнодорожной станции, грузовик въехал в фонарный столб. Прохожие заинтересовались происшествием, собрались у покосившегося фонарного столба и начали обсуждать сложившуюся непростую ситуацию. «Без фонарей ведь останемся» — так началось обсуждение, а через четверть часа закончилось так: «Вот пришлют нам из Америки стиральный порошок — и потравят всех, как мышей». Дерзкие настроения охватили прохожих, и они грозились оторвать ноги водителю грузовика, будто это именно он и вез из далекой Америки стиральный порошок. Но тут подоспели блюстители порядка, заставили водителя дунуть в трубочку, а прохожим сказали: «Расходитесь, граждане. Если надо будет, сами все что нужно оторвем».

Дерзкие поступки меняют мир — хотя и не сразу, их последствия накапливаются постепенно. Переступив порог нашей съемной квартиры, я решила, что мне тоже нужно совершить дерзкий поступок. Сварить борщ — это очень дерзкий поступок. Ведь о борще я знала только одно: он состоит из множества ингредиентов.

Кузнечик и поэт неожиданно тепло отнеслись к этой затее — и вытащили из холодильника множество разнообразных фрагментов еды: огрызок яблока, что не доел поэт в прошлое воскресенье, банку консервированного горошка и тушенку, полморковки, одну целую луковицу и одну со следами зубов Кузнечика, кусок засохшего сыра и капустную кочерыжку.

Меня они поучали, что резать лук и капустную кочерыжку нужно кольцами. Но насчет морковки мнения разошлись: поэт предлагал этот овощ измельчить на терке, а Кузнечик — порезать кубиками.

— А может, кольцами? — уточнила я. Всем понятно: лучше, если в борще будут плавать кусочки овощей родственной формы. Ведь даже консервированный горошек, безвкусный как брокколи, — и тот был кругл, как лягушачьи глаза.

— Вот есть же в математике константы, — объяснял поэт. — И то, что морковь надо теркой крошить, — это такая же константа.

— Я в кулинарный техникум собирался поступать, и точно знаю, что эта константа только у тебя в голове, — отвечал Денис.

— Но не поступил же! — Саша хлопал себя по коленке и всем своим видом выражал одну-единственную мысль: «Ага, подловил я тебя!».

Дождаться согласия двух спорящих людей — все равно что найти квадратуру круга: невозможно. Легче не ждать — и я бросила половинку моркови в кастрюлю целиком. Все сразу успокоились и принялись обсуждать другой вопрос — вопрос отсутствия свеклы.

Ингредиенты в борще — это все равно что тонкая настройка во вселенной. Почему борщ красен? Из-за свеклы. Почему эта вселенная такова? Потому что ее фундаментальные константы равны строго определенным значениям, и никаким другим — так уж она настроена, эта вселенная. Будь у нас свинина вместо тушенки — и вкус борща изменился бы до неузнаваемости. Будь постоянная Планка или скорость света другой — и космос был бы безлюден и совсем не похож на самого себя.

Почему так изумительно точна, так удобна для зарождения жизни эта тонкая настройка констант? Люди не мучились бы этим вопросом, знай они, что их вселенная настроена так не по чьему-то идеальному умыслу, она — лишь продукт случайной вероятности, ведь на самом деле вселенных множество — мне ли не знать об этом, — и каждая настроена по-своему: в каждой своя постоянная Планка, своя константа гравитационного взаимодействия, и у нейтрино своя масса. Любой математически непротиворечивый сплав физических законов — это новое измерение. Как любой теоретически совместимый набор ингредиентов — это новый вид борща. Так что, чертов борщ, как и вселенная, — это масштабный эксперимент.

Ежесекундно кто-нибудь экспериментировал, проверяя это измерение на прочность. Атомы мира впитывали энергию каждого эксперимента. И со дня на день масса этой энергии могла стать критической. Но мир все еще стоял на месте: здесь по-прежнему работали фондовые биржи, а люди ездили в метро. Мой эксперимент был безобидным — я просто бросила в кастрюлю огрызок яблока и кусок сыра, консервированные лягушачьи глаза и пучок сухой полыни, что был повешен в углу кухни хозяйской рукой еще в те незапамятные времена, когда в городе Железнодорожном стояло лето. В конце концов, это мой первородный бульон, особенный, — правда, без одной константы, без свеклы. Авось, что-нибудь да получится.

Ночью при свете настольной лампы я рассматривала глаз динозавра. А ведь когда-то в детстве я принимала его за бога в спичечном коробке. Камень был теплым от моей ладони. Я помнила на ощупь все его шероховатости, а узкая, как зрачок рептилии, трещинка на нем порой казалась мне разъемом для подключения к неведомому устройству, которое люди еще не придумали. Ущелья в скалах и русла пересохших рек, возможно, были такими же разъемами — шероховатости этой планеты ничтожно малы в масштабах мироздания. Но это был всего лишь камень. Наверное, все чудеса закончились. Боги не обитают в спичечных коробках. А древний австралопитек Демокрит был не прав — и атомов не существует.

До конца недели мы с Кузнечиком и поэтом ели гороховый суп с тушенкой и называли его борщом.

Квантовый индетерминизм

Главред ждал, что я с минуты на минуту сдам ему статью. Но я про статью забыла. «Индийский, Тихий, Атлантический, Северный Ледовитый», — повторяла я про себя. Всемирный мозг показал мне множество фотографий — и на всех были океаны. Волны, как свет, созданы из частиц. И все же невозможно было угадать, в какой момент эти частицы проявят свойства волны, а в какой — корпускулы. Элементарные частицы непрогнозируемы. Лишь в макромасштабах создается иллюзия предсказуемости. Но даже если весь этот масштабный эксперимент — случайность, и никто не задумывал Жуков с надкрыльями цвета речного ила, долгую зиму в городе Железнодорожном, Луну в 384 467 километрах от Земли и Кузнечика, который и не представлял, каково это — лететь вдоль береговой линии Океана, кто-то же должен был задумать генератор случайности. Задумать генератор — и устраниться: иначе зачем создавать миры, которые функционируют сами по себе? В темном кинотеатре не только никто не монтировал фильм, в нем уже и самого зрителя не было.

Но люди, биологический материал с квантами сознания, не могли смириться с тем, что промысла не существует, и начали менять этот мир сами — они придумали трансатлантические лайнеры, ледоколы в арктических льдах, сваи, вбитые в вечную мерзлоту. Вот-вот они придумают и искусственный разум — все ради того, чтобы догнать творца где-нибудь там, за далекими горизонтами, и поговорить с ним на равных. Но от творца осталась только тень в мертвых деревьях. И еще кое-что — квантовый индетерминизм, равный случайности, а значит, равный безграничным возможностям.

Из множества возможных измерений я выбрала то, в котором был Кузнечик — тот самый, что когда-то, стоя у замерзшего окна в финском доме на Юршоре и делая для отца вид, что читает учебник математики, тоже выбрал из множества возможных вариантов один — бежать на Таймыр, к нганасанам. Конечно, он был не дурак, мой Кузнечик, — он рассмотрел перед этим пять или шесть различных вариантов судьбы — можно было стать шахтером и время от времени встречать в забое древних подземных духов, а можно — археологом, как Индиана Джонс, или лететь над южным морем в дирижабле, или ловить акул, а не просто налимов, или храбро сражаться с индейцами. Но на Юршоре индейцев не было. Были только ненцы. А ненцы — смирные, ездят на оленьих упряжках и носят замызганные малицы. Чего с ними сражаться?

За два дня до начала весны Кузнечик собрал тормозок из колбасы и черного хлеба, и на ночь спрятал его под кроватью. А утром оделся, взял ранец — будто в школу отправляется — и ушел из дома. Только в ранце не учебники были, а тормозок, компас, топор и веревка.

Возле школы пацаны бегали с рогатками — играли в мамонтов и неандертальцев. Денис бросил ранец и тоже побежал играть. Уход на Таймыр — дело решенное, этого не отменить, а потому можно и побегать с пацанами напоследок. Рогатки у него не было — и пацаны приняли его мамонтом.

Кузнечик притаился за углом школы. Охотники бегали где-то далеко, запуская камни в других мамонтов. Одна, вторая, третья вечность прошли — уже четвертую минуту Кузнечик скучал в ожидании неандертальцев, а потом не вытерпел и выглянул из-за угла. Один из охотников тут же выпустил в него камушек из рогатки. Он мог бы увернуться, но в голове будто голос зашептал: «Смотри, смотри на камушек!». И камушек попал Кузнечику в глаз.

Пацаны вели его домой, а по лицу у него текла кровь и капала на куртку. Кузнечик не видел ни пацанов, ни дороги, только удивлялся, что боли нет, и немножко боялся, что отец будет его ругать за испачканную куртку.

Больно стало, только когда его привели домой. Мать на работе была. А отец, увидев кровь на лице сына, вдруг начал плакать и бить кулаком в стену.

Его возили в глазную клинику в далекий город у Финского залива. И доктора поставили ему диагноз — афакия. Операция не поможет восстановить хрусталик глаза — сказали тогда врачи. Значит, это было навсегда, и придется с этим жить. Радужную оболочку раненого глаза врачи удалили — остался один сплошной черный зрачок. Так и стал он жить с глазами разного цвета и видеть мир не таким, каким его видели другие.

— Э-их, сколько раз ведь я тебе говорил: не балуй, не будь выскочкой, — вздыхал отец. — Вот, теперь допрыгался. Тяжело тебе будет, учись тянуть лямку, как я.

Когда отец заводил эти разговоры, начинало казаться, будто травма эта досталась ему в наследство — как печать неудачливой отцовой судьбы. Кузнечик поправлял непривычные очки и презрительно смотрел в окно, на тундру. Он не верил в судьбу. И делал правильно — ведь играть в неандертальцев и мамонтов он решил сам, как и бежать на Таймыр.

— Эх, уволить бы тебя! — это главред стоял над душой и отчитывал меня уже пять минут.

— Сейчас напишу, — опомнилась я и, проявив сознательность, сочинила статью для главреда за четверть часа до конца рабочего дня.

Кадры во всемирном мозге

За одну ночь Арктический циклон накрыл территорию бывшей Империи от города на Финском заливе до Уральских гор. В ту ночь рычал ветер, гнулись деревья, рвались линии электропередач — и в этом хаосе, как в первородном бульоне, зарождалось что-то, я предчувствовала. Буря стихла к утру — и, включив компьютер, я увидела, что родилось именно то, чего мне так не хватало в моих поисках Океана. Это был еще один сайт — еще один кластер всемирного мозга. От всех других он отличался тем, что хранились здесь не тексты, а видеоролики. Миллиарды кадров обо всем земном шаре.

Не знаю, один или двое суток прошло, пока я искала среди кадров те, на которых был мой Океан. Я просмотрела сотни видео про все четыре океана, но так и не узнала свой. Тогда я стала искать не океаны, а моря. Но и моря были чужими — южными и северными, бурными, как взволнованные психопаты, и тихими, как вода в стакане. Ни одно из них не было моим Океаном.

В этом измерении каждую секунду возникало что-то новое — в любое мгновение могут начаться тектонические сдвиги в земной коре, и огромное освободившееся пространство на планете внезапно заполнят воды Океана.

Но только я решила прервать свои поиски на шесть часов, нужных моему мозгу для сна, как включился еще один видеоролик. На нем бородатые маклауды размахивали автоматами, быстро говорили на языке птиц гагар, а потом перерезали горло пленнику с мешком на голове. Один из воинов вонзил нож в грудь мертвеца, вырезал его сердце и съел сырым и свежим.

Океана не было, а маклауды были. Это измерение пустило их, а моему другу не дало разлить по планете свои холодные ласковые волны. Весь этот мир пора было исправить, перекроить на атомном уровне.

Мне оставалось только верить, что, может быть, я узнаю Океан, если доберусь до его берегов. Ведь кадры видео не могли передать ласку и холод его волн, как не могли они передать запах и вкус крови на зубах маклауда, пожиравшего сердце.

Тест Тьюринга

В четверг я проснулась раньше обычного. Сквозь стеклянную дверь балкона увидела темное небо, а на нем тусклый серп луны — предрассветная луна лениво светила между Проционом, Альдебараном и Бетельгейзе. На кухне перед монитором сидел Кузнечик и потирал щетину на подбородке. В соседней комнате спал поэт Петров. Во дворе выл пес — заунывно, как все псы зимним утром. В небе над Персидским заливом летали американские истребители. На юге бывшей Империи шла война с бородатыми маклаудами. А где-то на чердаке — ведь наша съемная квартира была под самым чердаком — мерно постукивало что-то. Словно домовой повесил на слуховое окно подкову — и теперь ветер стучал ею, играясь. Я смотрела на Процион и на Бетельгейзе, на свои ноги, совсем исхудавшие в этом измерении, а подкова все стучала. И чем дольше я прислушивалась к стуку, тем отчетливей понимала: это что-то стучит для меня. Тире, точка. Точка. Тире, три точки… Что-то невидимое стучало мне: «Не бойся!».

Я вскочила с дивана и бросилась искать швабру. Нужно было срочно ответить, что я ничего не испугаюсь — пусть это невидимое знает: я все слышу. «Я здесь!» — долбила я шваброй в потолок.

Денис пришел с кухни. Саша просунул недоуменное лицо в проем двери.

— Зачем ты стучишь в потолок? — спросили они.

— Простите, — проговорила я и поставила швабру в угол.

Когда поэт Петров снова улегся на свою раскладушку, Денис подозвал меня и сообщил:

— Света, в четыре часа утра люди не должны стучать шваброй в потолок, — за стеклами очков презрительно блестели глаза. — Тебе не шесть лет. Объясни свой поступок.

Нет, не буду ему сейчас ничего объяснять — поняла я. И, сделав вид, что осознала свою вину, ответила:

— Кажется, я хотела прихлопнуть таракана.

— Таракана на потолке?

— Сама не знаю, как он там оказался.

Денис недоверчиво вздохнул: таракан был не лучшей моей придумкой, ведь почти все тараканы к тому времени в этом измерении вымерли. Поговаривали, что из-за внутренних войн между прусаками и черными. А может, из-за мобильных телефонов. Страннее всего было то, что люди без тараканов не чувствовали себя в безопасности — порой каждого терзало смутное сомнение: не вымрет ли следующим после тараканов само человечество? «Это все интернет ваш, мобильники ваши, печки ваши микроволновые — кругом электромагнетизм, грабежи и смертоубийство!» — ругались повидавшие многое на своем веку пенсионеры.

Обманывать честного, доверчивого Кузнечика — это было нехорошо. Я подкралась к нему, заглянула в монитор и с удивлением обнаружила, что он больше не перекраивал на все лады единственную строчку в своем романе. Он читал. Я притаилась за его спиной и вместе с ним прочла странную статью «Вычислительные машины и разум», написанную кем-то по имени Алан Тьюринг. Солнце уже взошло, когда мы закончили читать, и Кузнечик вдруг опомнился:

— Ты знаешь, что мы опоздали на электричку?

Мы забегали, как прусаки, по квартире. Натягивали джинсы и свитера. Снова разбудили поэта Петрова — а ему ведь нужно было отоспаться: поэту предстояла еще одна нелегкая ночная смена на складе. Он сядет между коробок с мобильными телефонами и будет всю ночь проклинать Мартина Купера, создателя первых мобильников.

Через пять минут мы уже бежали на вокзал мимо помоек и дворников-таджиков, мимо просыпающихся домов. На бегу Кузнечик сказал:

— Не хочу идти на работу.

Я сочувствовала Кузнечику, но не знала, как свое сочувствие выразить, а потому выражать не стала выражать.

— Кто такой Тьюринг? — спросила я.

— Человек, предсказавший искусственный разум.

— Искусственный разум — тот самый, что научится думать?

— Ты не поняла. Он научится имитировать этот процесс.

— А в чем разница между способностью думать и ее имитацией, если их нельзя отличить друг от друга? — поинтересовалась я, тяжело дыша: наш бег не прерывался ни на мгновенье. — В том-то и дело, — дыша так же тяжело, как и я, отвечал Кузнечик и бежал дальше. — Если что-то выглядит как черепаха, ползает, как черепаха, и несет черепашьи яйца, то это скорее всего черепаха. Важно не то, каков процесс мыслительной деятельности, важно, каков результат.

— И все люди тоже так считают? Люди не чувствуют эту разницу?

— Люди воображают, что могут много всего почувствовать. Так что, людей никто не спрашивает.

Этот Тьюринг придумал интересную штуку. Допустим, сказал он, вы окажетесь в комнате, где за ширмой будет находиться кто-то — человек или невероятно мощный компьютер, умеющий имитировать человеческое мышление. Вы будете задавать ему вопросы, а по ответам — судить, человек за ширмой или компьютер.

Все это казалось слишком странным, потому что тест Тьюринга показывал, насколько машина похожа на человека. Но зачем машине вообще имитировать человеческое сознание? Люди в этом измерении не признают иной формы разума?

Мы добежали до перрона. А когда раздался гудок прибывающей электрички, Денис вдруг произнес:

— Если бы ты знала, как достало меня все это. Я до чертиков хочу крутую тачку, а в ней колонки с громкой музыкой.

За всю дорогу до Города на холмах в междуречье Оки и Волги он не проронил больше ни слова.

Главред, уже привыкший жить на волосок от отставки и каждый день чудом избегать ее, пригрозил, что уволит меня, если я опоздаю еще хоть один раз. Но я знала, что не уволит. Из «Теплого дома» уходили сами. Только уходили — не приходил никто.

— Когда-нибудь вы всех уволите. И статьи для вас будет писать искусственный разум, — сообщила я главреду, чтобы вселить в него надежду. — Если, конечно, доживете до этого.

Главред взглянув на меня изумленными вишневыми косточками — он не знал, что и сделать. От безысходности подошел к кулеру и стал пить воду — стакан за стаканом. А потом швырнул пластиковый стакан в угол и скрылся в своем кабинете. Девочка-журналистка, оставшаяся без уволившейся подруги, и верстальщик переглянулись, обменялись улыбками и пошли пить кофе и обсуждать мою новость.

За кофе им было весело — у верстальщика даже остался коричневый след на рубашке: наверняка, это он, прыснув со смеху, орошил себя робустой, сваренной с молоком. Говорили они обо мне — понятное дело. Почему мои слова вызывали у людей то смех, то недоумение, — я точно не знала, но было это уже привычно, и задумываться не стоило.

— Ты часом фильм про терминатора вчера не пересматривала? — спросили они меня, когда вернулись.

Так вот что их тревожило: что безжалостные умные роботы начнут убивать людей. Но эту тревогу не требовалось успокаивать — люди и сами с ней прекрасно справлялись. У каждого среднестатистического обитателя этого измерения был для самоуспокоения очень простой, но железобетонный аргумент: разум дан только людям, и пока машина не напишет музыку или роман, руководствуясь чувствами, а не случайно комбинируя символы, ни о каком искусственном интеллекте не может быть и речи. А так как машина никогда не сможет руководствоваться чувствами, то и бояться нечего. Ничто не может отнять у человечества особенный статус единственного на планете мыслящего вида.

Много всяких доводов приводили люди в пользу того, что искусственный разум никогда не появится. А нейронные связи? Их миллиарды в человеческом мозге… Как воспроизвести это? Невозможно! А спонтанность? Машины предсказуемы, они вычисляют по заданному алгоритму. А вот люди полны неожиданностей. Они действуют, не подчиняясь каким-то там законам и математическим формулам.

Люди отметали мысль, что, возможно, разум не дан им в свободное пользование, что человеческий мозг, каждым нейроном и каждым синапсом, тоже подчиняется законам природы — просто законы эти пока не открыты. Но это не значило, что законов нет: отсутствие доказательств — не доказательство отсутствия. И тогда — люди тоже имитируют, вся разница в том, что они сами этого не понимают.

Настанет день, когда машина в первый раз пройдет тест Тьюринга, но все постараются преуменьшить этот результат, сказать, что он сфальсифицирован программистами. Когда машины начнут проходить тест Тьюринга повсеместно, люди найдут изъяны уже в самом тесте и скажут, что он недостаточно корректен для выявления интеллекта у машин, а потому на него нельзя ориентироваться — ведь не ориентируемся же мы, объясняя мироздание, на морально устаревшие мифы Древней Греции.

Куда спокойнее было надеяться, что машины ни на что подобное не способны, что они навсегда останутся в «китайской комнате».

Имитация смыслов

В тот день приехал экскаватор и вырыл глубокую, как вулканический кратер, воронку посреди двора. Экскаватор хотел добраться до трубы теплосети, что пролегала подо льдом, в почве. В жерло вулканического кратера весь день сыпался снег и к вечеру прикрыл мерзлые комья разрытой земли, но так и не сравнял кратер с поверхностью планеты. Я весь день сидела на подоконнике в нашей съемной квартире и наблюдала за кратером — в тот день у меня поднялась температура, и главред разрешил мне не приходить на работу.

В трещинке между досками паркета застрял клочок бумаги. Это все поэт Петров — догадалась я. Написал стихотворение на полях газеты, а потом изорвал его в клочья — с поэтами такое случается. Вполне возможно, поэт даже попрыгал на останках стихотворения. Тапочками по не в чем неповинной бумаге. А после опомнился, взял совок и веник… Но не все следы замел.

Я вытащила бумажный клочок из трещинки, расправила и увидела китайский иероглиф. Тут-то все и случилось.

Трещинка в паркете начала расширяться. Доля секунды — и под ногами образовалась огромная воронка, а в ней — чернота, ведущая, видимо, к центру земли. В нее я и провалилась. В изумлении мой мозг извлек из своих глубин ненужные формулы равномерно ускоренного падения, страшную догадку о том, что меня выбрасывает из этого измерения без Кузнечика, и нехорошее словосочетание, которое часто употребляли в редакции. Мозг извлек из своих глубин все это и наконец понял, что и то, и другое, и третье — все бесполезно.

Приземлилась я на что-то твердое. В наглухо запечатанной каморке. Ни дверей. Ни окон. Свет здесь был так ярок, словно в лицо били лучи ксеноновых фар. Из-за яркости этого света невозможно было понять, из чего сделаны стены, пол, потолок, и какого они цвета. Что я заметила — так это корзины, ими каморка была заставлена.

— Ты же не знаешь китайского языка, верно? — произнес кто-то у меня за спиной.

Я обернулась и увидела человека. Яркий свет искажал формы в пространстве так сильно, что даже человек казался двумерным. А уж о том, чтобы разобрать черты его лица, и речи не шло.

— Да, не знаю.

— Мы попробуем это исправить, — и двумерный человек кивнул на корзины.

Корзины были до краев заполнены обрывками бумаги. На каждом — по иероглифу. Двумерный велел мне вытаскивать из корзин мятые бумажки — каждый замысловатой геометрической формы, как кляксы в тестах Роршаха, — и складывать их на полу. Это было трудно — находить нужные символы: свет, мешал чертов яркий свет, искривляющий контуры каждого иероглифа. Через какое-то время Двумерный поднял вверх указательный палец, что означало «достаточно».

— Ты сложила следующее выражение на китайском языке: «Я самоуверенная выскочка». — Он выдержал паузу, как будто играл в шекспировской драме, а потом спросил: — Теперь ты знаешь китайский?

— Нет, не знаю.

— Но ты же сложила целое выражение на китайском языке!? — притворно удивился он.

— Это потому, что вы мне помогали.

— Вот видишь! Твоими действиями руководили извне. Но если сейчас в эту комнату зайдут китайцы и увидят, как ты сложила иероглифы, они поверят, что ты знаешь китайский. Но все дело в том, что ты его по-прежнему не знаешь, это всего лишь имитация.

Я смотрела на него настороженно. А он подытожил:

— Поздравляю! Ты только что прошла тест Тьюринга на знание китайского языка! Теперь тебе стало хоть что-то понятно? Машины занимаются тем же, чем ты только что. Они выполняют операции, но не понимают смыслов. Да и откуда, скажите пожалуйста, они вообще могут что-то узнать о смыслах?! Весь их мир — замкнутая система, как эта комната, — Двумерный постучал костяшками пальцев по одной из вертикальных плоскостей каморки. — Смыслы не проходят сквозь стены.

— Так выпустите их из китайской комнаты.

Чего же проще? Если информации, хранящейся во всемирном мозге, машинам недостаточно, чтобы понять смыслы, нужно изготовить для них миллиарды сенсоров, каждый размером с атом. Это будут их, машинные, органы чувств — пусть, как стайки насекомых, эти сенсоры разбегутся по планете, исследуют каждый ее уголок — и дадут машинам информацию, которой им недостает, чтобы понимать смыслы.

Но Двумерный покачал головой, удивляясь моей безнадежной тупости, и исчез.

Да пусть удивляется — мне был неинтересен Двумерный и все его слова. Как знать, может именно искусственный разум поможет мне найти Океан? Надо просто дождаться, когда в этом измерении появятся умные машины.

Но нужно было найти выход. Воронка, в которую меня засосало, должна была быть где-то сверху… Я подпрыгнула — но полетела не вверх, а вниз и с грохотом ударилась о паркет в нашей съемной квартире. Китайская комната приснилась мне, пока я падала с подоконника.

Значит, я еще увижу Кузнечика — большего счастья мне и не надо было.

Валенки поэта Петрова

Денис вернулся поздним вечером. Под снегопадом его пальто мышиного цвета отсырело и стало темным, как шерсть крота.

— Запомни этот день. Сегодня я наконец опустился ниже плинтуса, — объявил он и достал из кармана комок газеты. — Смотри, что я сочинил.

«Что предсказала мертвая Ванга слесарю из Хамовников? Узнайте в следующем номере „Изюминки“», — прочитала я, расправив газету.

— А что предсказала-то?

— Да откуда я знаю, — с раздражением отмахнулся он.

Растаявший снег стекал в лужицу на пол с пальто и очков Кузнечика.

— Тебе надо сушить ботинки на батарее, — посоветовала я.

Кузнечик встал напротив кухни, стянул ботинок и прицелился им в радиатор центрального отопления. Снаряд ударился о подоконник и брякнулся на пол. Тогда Кузнечик стянул второй ботинок и прицелился точнее — и чудо случилось: ботинок вылетел в открытую форточку.

— А у меня есть другие ботинки? — озадаченно спросил Денис.

— У меня есть валенки, я тебе одолжу, — произнес поэт Петров. Он только что встал с раскладушки и шел в туалет.

— Нет, сегодняшний день можешь забыть. Ты лучше запомни завтрашний, — сказал мне Кузнечик. — Завтра я буду не просто мудаком, а мудаком в валенках.

Зачем мне запоминать это? А что если прямо сию секунду за пятьсот световых лет отсюда коллапсирует Бетельгейзе? Она станет сверхновой — и в небе этой планеты зажжется второе солнце. Второе солнце — вот это стоило бы запомнить. Как в тот день, когда погибли Жуки.

Всю ночь я не могла заснуть — выходила на балкон и всматривалась в вулканическую воронку, припорошенную снегом, словно под этим снегом был спрятан ответ на вопрос, который меня так мучил: зачем поэту валенки? И только под утро меня осенило — не за чем. Валенки ему вообще не нужны. Таков был единственно правильный ответ на этот вопрос. Но мне не полегчало — напротив, еще непонятнее стало, почему же все-таки валенки у поэта есть. Можно ли их вообще понять — этих людей и поэтов?

Больше всего меня огорчало то, что валенки были из настоящего войлока, но уж слишком велики мне.

Кузнечик тоже не спал — ворочался и вздыхал. Может, вспоминал, как ходил каждый день в таких же валенках из войлока в школу, мимо газетного киоска, единственного на Юршоре. В витрине того киоска был выставлен журнал про путешествия. Шел месяц за месяцем, журнал никто не покупал. Денис проходил мимо и смотрел.

Он о многом мечтал в те времена — об альбоме для марок, который продавался в том же киоске за десять рублей, о путешествиях в Арктику на атомном ледоколе, об охоте на белого медведя, о трехдневной рыбалке на налима на озере в дне пути от Юршора и о журнале про путешествия. Но в семье царил принцип строгой экономии, и этот принцип гласил: сдавай бутылки из-под молока — и копи деньги на вещи, которые тебе нужны.

Через шесть месяцев Денис накопил на журнал. Ранним утром, в темноте полярной ночи, он пошел в школу, а на самом деле — покупать его. Больше всего ему понравилась статья про странного миллионера и авантюриста, который путешествовал в Мексику, плавал в южном море, кишащем акулами, и всегда следовал за своей звездой. Казалось, ничто не могло остановить его, почти как Индиану Джонса. Храбрый образ очаровал душу Кузнечика.

А может, не журнал и не валенки вспоминал Денис, а короткое полярное лето, в которое отец решил — впервые за все годы жизни на севере — навестить деда и бабку в далекой деревне. Всей семьей они сели на поезд и поехали в самый центр Империи.

Дом деда Кондратия и бабки Елены в деревне, «родовое гнездо», летом занимали многочисленные тетки со стороны отца. Приезжал и адвокат из Бугульмы — старший, любимый сын бабки Елены. За обедом он в одиночку выпивал бутылку водки. А бабка и рада была ему угодить: всегда она встречала его самой вкусной едой, какую только можно достать в деревне, и ставила на стол обязательную бутылку. Гордая и непреклонная, считавшая, что заслужила послушание детей каторжной колхозной работой, в которой провела всю жизнь, бабка Елена не терпела упреков от дочерей: мол, чего поишь, и так он у тебя алкоголик. «Зато аблокат, не чета вам всем!» — с вызовом отвечала она.

И всему этому разноголосому, шумному семейству очарованный Кузнечик твердил, что станет путешественником, как Индиана Джонс, ну и — попутно — миллионером. Его поднимали на смех. Тетки и адвокат из Бугульмы высмеивали выпестанную в снегах Юршора мечту. «Тройку по физике за четверть сначала исправь, тоже мне, миллионер», — сказал ему раздосадованный отец. И Кузнечик, еще не научившийся сносить удары судьбы, убегал в старую баню и слушал стрекот сверчка, что прятался в щели между деревянными досками.

Под утро Денис вдруг тронул меня за плечо и спросил: «Хочешь, я про леммингов тебе расскажу?». Тогда-то я и поняла, о чем он вспоминал всю ночь. Как осенью по рыжей и насквозь сырой сентябрьской тундре сновали лемминги. Их было особенное много в том году, когда Кузнечик сидел у речки и думал, что все-таки пойдет в кулинарный техникум. Зачем оканчивать школу? Не за чем совершенно. А что-нибудь интересное в жизни само собой как-нибудь появится и потом продолжится. Но что-нибудь все никак не появлялось — ему просто неоткуда было появиться: впереди на многие километры — до Ледовитого океана — тянулась сплошная тундра. Но все же стоило попробовать поступить в «кулинарку». А если это будет не то, он уж точно уйдет на Таймыр к кочевникам-нганасанам, станет охотником и женится на дочери шамана.

Отец, узнав о его намерении поступать в кулинарный техникум, негодовал: «Мужик другим кашу варить не должен. Опозорить меня перед людьми хочешь?».

Мать по ночам подкрадывалась к кровати Кузнечика и шептала ему, чтоб он отца послушался. Денису уже и самому все равно было, идти в «кулинарку» или не идти. И он пообещал матери, что кашу другим варить не будет. Разве только в самом крайнем случае — если прилетят марсиане и скажут: «Свари нам кашу, как нормального пацана просим!».

Еще два долгих года ему пришлось бродить по заснеженному поселку от финского дома к неказистой деревянной избе, где была школа, и обратно.

А на исходе второй зимы Денис сказал родителям:

— Я в Сыктывкар поеду, на археолога учиться.

За окном повалил дым из трубы котельной — значит, дело к утру. Глядя в потолок, я размышляла, изготавливал ли кто-нибудь когда-нибудь в этом измерении валенки из леммингов?

Девушка с виолончелью

На работе Денис, как и все остальные сотрудники газеты, ничего не делал. Он приходил утром, включал компьютер и зависал в интернете. А за полчаса до конца рабочего дня писал анонсы: «Погибнут ли пчелы вслед за тараканами? Узнайте в новом номере газеты „Изюминка“».

В одном кабинете с ним сидела женщина, на столе у которой повсюду были разбросаны склеившиеся комочки носовых платков. Женщина 365 дней в году страдала от насморка. Она отвечала за размещение рекламы и потому с утра до вечера говорила по телефону — гундосо и глухо, казалось, голос ее прорывается сквозь цистерну с водой. Иногда она жаловалась на сына, который играл в компьютерные игры и не учил уроки, а иногда — на мужа, который после того, как его уволили из таксопарка, второй месяц сидел у нее на шее. Но больше всего ее беспокоили слухи о падающих тиражах и грядущем сокращении штатов.

— Что ты думаешь по этому поводу? — тревожно спрашивала она у Дениса, глядя на него красными от недосыпания глазами.

Денис пожимал плечами. Что он, в самом деле, мог думать по этому поводу? Да пускай себе падают эти тиражи — не жалко.

В обед женщина с насморком заваривала кофе в кружку и читала форум про карьеру. Порой она вздыхала: ее огорчали тролли на форуме. А однажды даже заплакала.

— Вот, посмотри только! — она высморкалась в один из склеившихся комков.

Денис заглянул в ее монитор.

— Сосай, — писал ей тролль.

— Вы ведете себя неприлично!!!

— Неприлично сосай.

Рот Кузнечика предательски начала искривлять улыбка — и он нахмурил брови, чтобы женщина с насморком не подумала, будто он совсем не озабочен ее проблемой.

— Что мне ему ответить? — требовательно спросила она, всхлипывая.

— А зачем ему отвечать?

— Как это? Он должен поплатиться за все!

— Больше всего на свете он боится, что ему никто ничего не ответит.

Женщина успокоилась и занялась работой. А через час вдруг оторвалась от монитора и с тревогой спросила:

— А все-таки, как ты думаешь, кого сократят следующим?

В конце рабочего дня Денис надел пальто мышиного цвета и вышел. Из-под шин проезжающих автомобилей летели брызги, оставляя грязную кашицу снега на джинсах. Низко висело бурое небо. Он снова вспомнил стрекот сверчка в деревенской бане, а потом леммингов — пестрых грызунов размером с ладошку, что однажды пришли из тундры и заняли все подвалы и чердаки в далеком северном поселке Юршор. Денис развернулся и быстрым шагом отправился обратно. Не сняв пальто, он вошел в кабинет, на двери которого висела табличка «Директор», и сообщил, что уходит из газеты прямо сейчас.

— Мудак! — послышалось ему вдогонку.

Кузнечик давным-давно понял, что люди, которые с ним сталкиваются, все без исключений делятся на две категории: одни почему-то начинают верить, что он лучше всех, а другие — что мудак. И разницы между тем и другим — никакой. Мнению людей вообще доверять не стоило. Понял он это, когда сошел с поезда в Сыктывкаре с рыжим чемоданом — с тем самым, с которым отец когда-то приехал на Юршор, чтобы работать в шахте. Он посмотрел на людей, на моросящий дождь, на противное, грязное небо — и решил ничего и никого больше в этой жизни не бояться. Добрел до большого здания — здание было такого же грязного и противного цвета, как небо над головой, — и вошел внутрь. Внутри он сдал экзамены, после чего ему разрешили жить в общежитии университета.

Поселившись в комнате, из окна которой была видна алея из высоких деревьев — такие не росли в тундре, и смотреть на них было приятно, — Кузнечик достал из рыжего чемодана бритву и первым делом сбрил волосы на голове. Свобода — наконец-то она у него была. Наверное, это был дар за вечность, проведенную в снегах Юршора.

Через месяц Кузнечик превратился в такого человека, которого бы ни за что не узнали родители. Носил он черные джинсы с дырками на коленках, в ухо вставил серьгу, а на голове выращивал ирокез. Наркоман Масакра приходил к нему, чтобы просто посидеть молча, панк Пузо — чтобы поесть хлеба с мерзлой треской. А зачем приходила девушка с виолончелью — Кузнечик и сам не знал.

Когда виолончелистка распускала волосы, сжимала виолончель коленками и брала смычок, кровь по венам и артериям у него текла быстрее. Ей нравилась сырая рыба с солью, а ему — ее округлые колени, при ходьбе они колыхали длинную юбку из альпаки, словно ветер — паруса. Ему хотелось всю жизнь гладить ее темные волосы и есть с ней сырую рыбу с солью. Но через год она ушла к местному бандиту.

Когда это случилось, молчаливый наркоман Масакра сказал ему: «Ты разве не знал, что к женщинам нельзя привязываться? Ведь у них души нет».

Эту тайну открыла Масакре его бабка. У той тоже души не было, и потому она не боялась топить в реке помет своей кошки.

Масакра отвел его в квартиру панка Пузо. И Кузнечик узнал, что Пузо — не просто панк, а варщик. В стеклянном пузырьке из-под капель от насморка он варил желтую жидкость — и, пустив ее по венам, Кузнечик понял, что вся его жизнь теперь особенна только тем, что совсем загублена. Так и не стал он археологом.

Высохшие марсианские реки

Зимой в городе Железнодорожном никто не ходил друг к другу в гости. Вся энергия организмов, выживающих под теплыми свитерами и шубами, тратилась на то, чтобы как можно скорей преодолеть по трескучему морозу расстояние от дома до электрички. Люди ходили быстро, ели много жира, молчали.

Над Атлантикой падали самолеты. Бородатые маклауды завербовывали в свои ряды новобранцев через интернет. А в городе Железнодорожном была суббота.

Я достала из шубы мамонта заветную коробочку из-под чая, вынула из нее все свои сбережения и отдала Кузнечику. Теперь, когда он ушел из газеты, ему нужны были деньги на новые ботинки больше, чем мне на валенки из войлока.

Кузнечик сидел перед монитором и молчал вот уже пять часов.

— Ты доволен жизнью? — спросила я его.

— Да, — врал он, не отрываясь от монитора.

— Нет, ты вечно всем недоволен.

Кузнечик взглянул на меня. Его глаза под стеклами очков презрительно заблестели. Он не оценил моих денег в картонной коробочке из-под чая.

Петров, как все поэты, предчувствовал приближение шторма.

— Не ссорьтесь, — испуганно попросил он и ушел лежать на раскладушке, чтобы не пострадать при буре, которая надвигалась неумолимо.

— Когда же закончится все это? — Кузнечик отшвырнул от себя клавиатуру. — Чего ты хочешь от меня? Я не могу дать тебе больше.

— Я ничего от тебя не хочу.

— Вот этого не надо, не лги. Ты всю жизнь надеешься только на меня. Что я приду и решу все твои проблемы, приведу тебя в светлое будущее. Ты заставляешь меня страдать, напоминая о моей беспомощности. Вот ведь черт! И как ты умудряешься за секунду отравить все, — он встал, уронив табуретку. В коридоре надел валенки и пальто и хлопнул дверью.

Я осталась одна — сидеть на стуле. Он не взял телефон, а за окном уже надвигались сумерки. Что если с ним что-нибудь случится? Я уткнулась носом в оконное стекло, думая увидеть на пустой заснеженной улице его родную фигуру. Только бы он не покинул меня, как все остальные — бабуля Мартуля, гомункулы, отец и дед, женщина с волосами цвета солнца, Жуки, Океан и кот Тасик.

Нужно было сказать ему правду: что я не стою его боли. Той реальности, которая мне нужна, не существует в природе, это потерянное измерение, путь в которое завален метеоритами, смыт давно высохшими марсианскими реками. Нельзя стремиться привести меня в светлое будущее. Это пустые усилия. Только одно существо должно верить, что путь туда найдется. Я — это существо. Все остальные верить не обязаны.

Тогда-то я и услышала снова стук с чердака — тихий, настойчивый. Тире, точка. Точка. Тире, три точки… Опять невидимый кто-то посылал мне знаки с чердака. Я глубоко вдохнула и закрыла глаза, надеясь отравиться кислородом. Сейчас я обернусь — и увижу Большую комнату, а в ней кота Тасика, мать и деда, отца и бабулю Мартулю, гомункулов, Жуков с надкрыльями цвета речного ила, Кузнечика и даже бобров и большую хищную рыбу — все они в ряд сидят на жаркой перине, а у их ног плещется холодный и ласковый Океан. Но, открыв глаза, я увидела старый паркет и стопки книг по углам съемной квартиры.

Поздним вечером, когда поэт Петров уехал работать на складе, Денис вернулся. Мы с ним допили остатки конька, оставленного поэтом на кухне, и пошли по проспекту — посмотреть, что же там все-таки, за горизонтом. Вышли за город, через кварталы долгостроя и большой пустырь, туда, где чернело озеро. Стояла ночь, во дворах за заборами на нас лаяли собаки, у обочины дороги, за которой начиналось кладбище и стояла церковь, барбудосы съехались на разборку, фары их машин освещали нам тропинку. Было пьяно и беспросветно хорошо. Хотелось снять шапку и побежать. Но я этого не делала, потому что Денис все еще обижался на меня.

Вдруг он остановился и сказал:

— Света, что ты будешь делать в этом мире, если меня не будет? Ты же, как шестилетний ребенок, не приспособлена ни к чему. Чего ты от меня хочешь? Что я должен сделать, чтобы тебе было хорошо? Когда ты перестанешь мучить меня? Зачем ты вообще со мной, ведь я же мудак?

Кузнечик смотрел на меня испытывающе, как будто я вот-вот скажу ему что-то важное. А что я могла ему сказать по-настоящему важного? Только правду: «Никогда. Я всегда буду мучить тебя, любовь моя. Но я постараюсь искупить все это. Я возьму тебя с собой, когда придет время».

Не это он хотел услышать. Мой мозг заработал на полную мощность. Что обычно говорят в таких ситуациях? Что-то примиряющее — о терпении, о сострадании к ближнему, о любви до гроба.

— Давай умрем вместе, ` наобум предложила я.

Кузнечик снял очки и ладонью вытер глаза, отгоняя страшную догадку, что он не досмотрел, и я все-таки успела сойти с ума.

— Пойдем обратно, — вздохнул он, и в его голосе я услышала смирение: черт с тобой, будь сукой, если тебе угодно.

На обратном пути мы свернули к безлюдной автобусной остановке, сидели и целовались.

Воскресенье свалилось как снежный ком на голову. Яркий дневной свет проникал сквозь веки. Я открыла глаза и с удивлением обнаружила, что за окном летят быстрые белые стрелы, легкие, как гусиные перья. В каждую трещинку паркета забилось по солнечному лучу. Тихо роились пылинки, и блестела паутинка в углу потолка. Только в этом измерении бывали такие дни — полные света и воздуха. Денис давно встал и сидел за компьютером.

В ванной я достала припрятанную в тазу с грязным бельем книгу, открыла кран и залезла с книгой в ванну. Но тут распахнулась дверь и на пороге возник Денис. Он с укором посмотрел на книжку — не успела я ее припрятать. Ведь говорил же он мне, что чтение в ванне — табу, от этого сыреют страницы. С виноватой улыбкой я спрятала книгу обратно в таз с грязным бельем и принялась намыливать голову.

— Света, что с тобой творится? В кого ты превращаешься?

Я не понимала, о чем он. Я — та же самая Света, что следила, как он запускает с балкона бумажные самолетики. Если бы я не пришла к нему, его будущее было бы совсем другим — он остался бы один в этом зимнем городе. Нет, со мной ничего необычного не творилось. Но что-то плохое творилось с ним. И тогда я сказала вслух все, что про него думала:

— Мне нет никакой разницы — мудак ты или лучше всех. Мне ничего от тебя не надо. Я хочу, чтобы ты был свободным и делал только то, что тебе хочется. Ведь я здесь, чтобы спасти тебя.

Денис сел на корточки на пороге ванной и улыбнулся. Свет джедаев вернулся в его сердце.

Один шанс из миллиона

Еще целых восемь месяцев он ждал, что придет что-нибудь важное, начнется настоящая жизнь и сама как-нибудь продолжится. Сидел в офисах агентств, где занимались диковинным делом — маркетингом — и говорили о фестивальных рекламных роликах, за которые кто-то там, на других планетах, получал каннских львов. Все эти агентства отчего-то располагались в подвальных помещениях — в них терялось чувство времени, ведь в подвалах не бывает окон, и электрический свет горит утром, днем и вечером. Каждое утро заходил в подвал простуженный креативный директор в шарфе и смотрел на всех взглядом, говорящим: знай свое место, грибок стопы. И каждое утро женщина со злым выражением на лице точила карандаш.

А через восемь месяцев Кузнечику приснилась мать. Мать говорила:

— Ты не рыбачь на Черемшане. Там русалки водятся.

Деревенский дом был полон кровных родственников, а родственники были полны страхов перед жизнью и перед извилистой, спрятавшейся под кронами деревьев речкой Черемшан, где в темной прохладной воде водились большие сомы с мясистыми человечьими губами. Звезды на небе прекрасны, морские глубины неизведанны — и этого достаточно, чтобы хотеть быть свободным. По-настоящему. Без чувства вины и страха перед жизнью.

«Масакра, а может, ты был прав?» — засыпая, каждую ночь думал Кузнечик.

Стоял ноябрь, когда Пузо, Масакра и Кузнечик отправились в Город на холмах в междуречье Оки и Волги, в столицу. Зачем? Может, потому что задолжали бандитам два корабля — два спичечных коробка марихуаны. А может, от суки. А может, потому что Пузо хотел повидать столицу. А может, Кузнечику надоел Север. А может, потому что в Городе на холмах в междуречье Оки и Волги росли конские каштаны. И еще сотня причин, ничего не значащих поддельности, но вместе представлявших мощную, непреодолимую силу, которая тянула в столицу.

Из всех людей, которых Кузнечик знал, Масакра лучше всех попрошайничал. Он просто садился, поднимал обтянутые кожей скулы к небу, а рядом клал перевернутую кепку. И к вечеру она сама собой заполнялась деньгами. В это время Масакра думал о своей бездушной бабке, которая сдала его в интернат, как только поняла, что на одну пенсию двоим не прокормиться.

В квартире музыканта-героинщика было тесно от людей. Все эти люди вели существование на грязных матрасах: ели рыбные консервы и курили в банки из-под консервов. Была там и девушка с ребенком. Она сидела на матрасе и смотрела в пол. Ребенок ползал под ногами и не плакал никогда — даже когда кто-нибудь наступал на него. Порой ребенку совали кусок колбасы — и он сосал колбасу, как соску. Все звали его Клопиком — и девушка тоже.

— Ты знаешь, я ведь уже не выберусь. Я умру таким, — сказал как-то Масакра Денису.

— Мы вместе умрем такими.

— А тебе зачем умирать? — удивился Масакра.

— Так будет честно. Я — такой. Моя жизнь — такая. Почему смерть должна быть другой?

— Нет, ты не такой. Когда-нибудь я буду сидеть грязный и оборванный на тротуаре, а ты проедешь мимо на черном мерседесе.

Денис усмехнулся.

Беда случилась через несколько дней. Масакра, Пузо и Денис вернулись к ночи. Возле дома стояла скорая и толпились люди. Какая-то старуха плакала в сторонке. В темноте сразу и не разобрать было, что случилось. Но когда они подошли ближе, у Масакры вспотели ладони, у Пузо — крестец, а у Дениса — очки.

Та девушка — она взяла на руки ребенка и выбросилась из окна. Девушка разбилась насмерть. А Клопик был еще жив. Его увозила скорая.

Вещи, которые остались в квартире, пришлось бросить. Они сели на электричку и поехали к водохранилищу. А через два часа уже шли, меся грязь, вдаль от станции в непроглядную ночь. Шли они в деревню, в пустующий дом знакомого. Чей это был знакомый — Кузнечик уже не помнил. Но не Масакры — Масакра был дик, молчалив и людей сторонился, у него вообще знакомым не было.

Ветер сводит человека с ума. Пятый день он дул со стороны водохранилища, большого, как море. Иногда его порывы были так сильны, что в лесу раздавался глухой звон сосен — словно лесные духи стонали в чаще. Лед у берега был еще прочный, а ближе к середине, где пролегало старое русло реки, виднелись прогалины воды. На льду, как юрты, гнездились плащ-палатки рыбаков.

Почти неделю они жили в деревне из семнадцати дворов. И каждый день Денис и Масакра приходили на берег сидеть на бревнах и слушать непрерывный шум ветра.

— Может, и хорошо, что он умер, — прервал молчание Масакра. — Вырос, стал бы, как мы.

— Нет, не хорошо, — ответил Денис. — Я не знаю, каким бы он стал. Но если есть хоть один шанс из миллиона… Один шанс, что не таким, как мы… — он вытер глаза и достал сигарету.

Они еще несколько минут посидели молча, а потом Масакра вдруг толкнул его в бок:

— Смотри, там чернеет что-то. Там, на воде. Это человек тонет?

— Нет, коряга…

— Да человек ведь!

И они побежали по льду к чернеющей метрах в пятистах от берега точке. Масакра ошибся — точка оставалась неподвижной, лишь покачивалась на открытой волне. Коряга все-таки… Но когда Кузнечик понял это, лед под ногами треснул — он провалился в холодную воду и от изумления даже не попытался схватиться за кромку льда. Масарка полз к нему и протягивал руку. Но до этой руки было не дотянуться, и Кузнечик начать рвать и стаскивать с себя одежду — разбухшая и тяжелая, она тащила на дно. Вода и снег — их словно шомполом заталкивало в горло, пищевод, легкие. Он видел Масакру, видел небо, затянутое тучами. И только в одном месте — на всем небе только в одном — был узкий просвет между тучами, и сквозь него прорывался луч солнца. Кузнечик увидел солнце и перестал бороться. И в эту последнюю секунду его, уже готового стать утопленником, поддел коловоротом ледобура подоспевший бородатый рыбак и вытянул на твердый лед.

Бородач тащил его на себе и дрожащим голосом приговаривал: «Молодец, сынок, продержался…». Донес до машины и кинул на заднее сиденье. Там с него стащили мокрые штаны, а потом укрыли свитерами и тряпьем. Пахло куревом и машинным маслом. Бородач похлопал его по щеке. Какое же чудесное было лицо у этого бородача. Красное от ветра и морщинистое от улыбки. Лицо спасителя. Денис никак не мог выговорить такое нужное, такое важное слово — губы окоченели. Наконец осипшим голосом прошептал ему «спасибо». «Ничего, живи, сынок», — ответил тот.

Ночью в дом сквозь окно заглядывала луна. Рядом с кроватью, на голом полу, спал Масакра, свернувшись калачиком. Масакре было все равно, где спать и как жить. Впервые за долгое время Денис вдруг понял, что ему самому не все равно.

Если жизнь — это миллион несчастий и одно светлое чудо на всех, то каков шанс, что это чудо выпадет именно тебе? «И оно мне выпало… — потрясенно думал он. — За что?».

Утром Денис вышел из дома и направился к железнодорожной станции. Денег не было — а ехал он далеко: на одном поезде, на другом… Не каждый проводник соглашался пустить в тамбур без билета. На пересадочной станции ночью он смотрел на плитки пола. Сквозь трещинки и въевшуюся пыль проступал профиль нганасанской женщины — не видимый никому, кроме него. Нганасанка не дождалась его, давно сделалась шаманкой и перестала любить мужчин — теперь она любила только духов под дым костров и звон бубна. А люди шли, сапогами наступая на ее лицо. Когда-нибудь в будущем он напишет обо всем этом роман. Разумеется, при этом он навсегда останется мудаком. Это, как группу крови, отменить нельзя.

Он появился на пороге финского дома в первый день мая. Родители стояли посреди комнаты и смотрели на него. Все на Юршоре было, как прежде. По-прежнему к дому быта ненцы на нартах привозили свежую оленину на продажу.

А через месяц отец сходил на вокзал и купил ему билет в деревню. В один конец. Денис молча собрал вещи и уехал.

Он просыпался на веранде в деревенском доме. По крыше барабанил дождь. Масакра, через сколько же лет ты умрешь? И что с тобой будет перед этим? Будешь ли вспоминать свою бабку, у которой не было души? Не имеет значения, кто твои сородичи, имеет значение лишь то, во что они превратили твое детство. Ты, неспокойный, решил доказать, что презираешь жизнь. Доказал. В боли тоже есть утешение. Жизненный провал — это честно.

Он прочитал, что один морфинист начал писать книги: месяц за месяцем, год за годом писал — и морфий отпустил душу. Тогда Кузнечик вырезал из картонной коробки квадрат, положил на него чистый лист бумаги, лег на кровать — и застыл перед бумажным листом надолго, как под гипнозом. Когда очнулся — на веранде было темно. Смотрела в окно круглая луна — огромный космический камень — и на нем, под бледным сиянием, как под прозрачным гипюром, синели кратеры и лунные моря. Трудно это было — книги писать. Спасло его от деревенской скуки решение поступать в институт, где учили быть писателями.

На рассвете кричали петухи, и бабка Елена принималась громыхать посудой. Вчера принесли телеграмму из Юршора. Это мать сообщала, что пришел вызов из института. Значит, снова в столицу. То была единственная радостная новость за все лето в деревне.

Денис взял дедову складную бритву и сбрил волосы на голове. Потом вышел умыться. Бабка Елена поставила на стол сковородку с жареными лепешками и заметила:

— Под Котовского обрился?

Кто-то постучал в дверь — и он снова проснулся.

На этот раз в съемной квартире, в заснеженном городе Железнодорожном. Ветер стучал рейками на балконе. Рядом спала я, стянув с Кузнечика одеяло. Снились мне белые, как хлористый натрий, камни. Может, они все еще лежат под сугробами на проспекте? После метелей в городе Железнодорожном вырастали снежные эвересты — их ваяли совковыми лопатами дворники-таджики. И кто знает, что крылось под эверестами?


Контент-маркетинговое агентство

Кузнечик поставил на плиту чайник и сказал мне:

— Все уже случилось. Человечество разделилась на две категории: тех, кто потребляет контент в интернете, и тех, кто его создает. Вопрос в том, на какой стороне я?

Я смотрела на него внимательно и грызла заусенец на мизинце. А он продолжал:

— От того, что ты сейчас скажешь, зависит наше будущее. Я решил больше никогда ни на кого не работать. Теперь я буду работать на себя. Я создам свое агентство.

Нет, будущее зависело не от меня — тут Кузнечик ошибался. Но по большому счету ему даже не очень интересно было, что именно я скажу. Он уже все решил. Поэтому я продолжила грызть заусенец.

— Знаешь, какое?

Я кивнула: мне ли не знать тебя, Кузнечик. Он нетерпеливо забарабанил пальцами по столу, а потом произнес:

— Нет, ты все-таки спроси: какое?

Я отгрызла заусенец и поинтересовалась:

— Ну, какое?

Денис не отвечал на вопросы кратко — такая у него была особенность. Можно было уйти в другую вселенную и провести там вечность, а вернувшись, обнаружить, что Кузнечик все еще отвечает на вопрос. Из множества слов, которые он произнес, я поняла немного: что в далекой Америке вылез из-под стены Стэндфордской бизнес-школы какой-то Сет Годин и заявил: все ваши маркетинговые технологии — вчерашний день, к черту их! А вот доверительный маркетинг — это будущее.

— Что это за маркетинг такой? — спросили его.

— Это когда ты встречаешь незнакомца, делаешь его другом, а потом продаешь ему.

— Блестяще! Вы — хитрый жук, мистер Годин.

Денис говорил про бизнес в эпоху интернета, про контент и новый маркетинг, сначала приносящий людям пользу, а потом предлагающий купить, про инструменты увеличения конверсии, сервисы веб-аналитики, ведение корпоративного блога, привлечение аудитории — много ненужных слов сказал Денис, прежде чем, наконец, дошел до сути:

— Итак, ты спрашиваешь какое агентство? Контент-маркетинговое.

Никто и никогда еще не создавал в бывшей Империи зла контент-маркетинговое агентство. Очередное новое явление в этом измерении — это хорошо. Всемирному мозгу нужен контент. Какой угодно. Как можно больше. Весь этот контент поможет искусственному разуму поумнеть, когда он возникнет.

Все новое приближало этот мир к будущему. Все, кроме маклаудов. Но маклауды и не были новы для этого измерения — эти существа дремали под землей веками, а время от времени вылезали на поверхность, как черви в дождь, и сеяли хаос.

Так Денис не стал писателем.

Кротовые норы

В первой половине января на расстоянии 14 миллионов километров от Земли пронесся 325-метровый астероид — и эволюция в этом измерении ускорилась в десятки раз. В мире из ниоткуда начали возникать странные вещи: военные роботы, напоминавшие четвероногих монстров; роботы, выглядевшие, двигавшиеся и говорившие, как люди; компьютерные нейронные сети, основанные на принципах глубинного обучения. Все, что умели роботы для войны, — прыгать, как гигантские блохи. А те, что были похожи на людей, назывались андроидами и умели делать куда более интересные вещи: носить подносы, рвать бумагу, не падать, когда их толкают, чесать лоб, а один даже вытаскивал глаз и пугал им людей, выскакивая из-за угла. Существа с процессорами внутри — у настоящих людей они вызывали холодок в затылке: наблюдая, как антропоморфное создание движется и смотрит прямо на тебя, невозможно было избавиться от мысли, что перед тобой оживший мертвец, нечто без души.

Но ничто не могло сравниться с компьютерными нейронными сетями — каждая из них была машинным мозгом на десятках тысяч процессоров. Самообучающиеся системы. Штуковины, пытающиеся имитировать процессы, протекающие в человеческом мозге. Машины начали учиться — и самым изумительным было то, что не люди создавали для них правила игры, они не давали им примеров, не исправляли их ошибок — машины сами неограниченно извлекали биты информации из миллиардов страниц во всемирном мозге. И наступил день, когда одна из нейронных сетей совершила свое первое открытие — изучив 10 миллионов видеоизображений, она поняла, что такое кошка, и нарисовала это существо. Кошка была прекрасна.

Способность к самообучению — не по заданному кем-то алгоритму, а по собственному выбору — не признак ли интеллекта? Было странно произносить фразу «собственный выбор» по отношению к машине. Но, черт возьми, эти машины и в самом деле сами себе создавали функционал, сами выбирали поле экспериментов, делали первые открытия.

Ну а главной метаморфозой на этой планете после ее сближения с астероидом стал конец долгой зимы.

В тот день, когда растаяли сугробы, поэт Петров купил на рынке соленого кижуча и пошел в церковь, что стояла у кладбища за городом. Там он положил кижуча на лавку и встал у купели. Вышел из церкви поэт Петров новообращенным православным христианином. Пришел в съемную квартиру, съел кижуча и сбрил бороду. Вспомнил маклаудов и андроидов, закрыл глаза и перекрестился.

У Кузнечика же от мытарств в таком непонятном деле, как бизнес, борода отросла. К началу весны у него был сайт, горстка клиентов, которые звонили с утра до ночи и требовали решить их проблемы, красные от недосыпания глаза и даже бухгалтер. Бухгалтер сутки наполет, почти не разжевывая, как крокодил, глотал бургеры и оставлял на документах жирные пятна. А когда Кузнечик решил уволить бухгалтера, тот упал со стула и начал бить ногами в пол. «Не имеешь права! — кричал он. — Я инвалид, и у меня гастрит». Живот бухгалтера дрожал от рыданий. «Ладно, оставайся», — сквозь зубы произнес Денис. Разочарован он был в самом себе. Клиентский бизнес — самый лучший, в нем только две проблемы — клиенты и бухгалтер-инвалид.

Настоящая весна, какой мы не видели миллион лет, к такой-то матери сносила глыбы льда с крыш и превращала их в мокрое крошево на асфальте, поднимала шторма в лужах, гнула деревья и швырялась в лица прохожих градом, как обезумевшая социопатка. В далеком Китае оползень разрушил сони домов, в Америке пронесся ураган и превратил целое поселение в город-призрак. Теплое течение Гольфстрим гнало из Атлантики туманы и ливни на Европу. А Денис привел меня в арендованный офис. Офис был маленькой комнаткой. Окно упиралось прямо в кирпичную стену старой фабрики. Дал мне швабру. И этой шваброй я принялась разводить грязь на и без того грязном полу. Кузнечик не мог позволить себе нанять уборщицу. Сам он курил у открытого окна и думал: «Твою ж мать, во что я ввязался?!».

У него не было даже знакомых предпринимателей в ближнем круге общения. О них он судил шаблонно: жадные до денег эксплуататоры появляются на работе на пару часов в неделю и нюхают в ночных клубах кристально белый порошок через стодолларовые купюры. Малиновый пиджак, Bentley, золотая цепь… Нет, он в свой бизнес уходил, разумеется, не за этим. Хотелось просто заработать на крутую тачку. «Вру, — думал он. — Хотелось свободы — ни от кого не зависеть и самому нести ответственность за свою жизнь».

Но вот прошло несколько месяцев — и он уже не мечтал зарабатывать, он хотел просто прожить месяц — не закрыться, оплатить аренду, зарплату сотрудникам. И ради этой цели пахал так, как никогда в жизни не пахал ни на одного работодателя. Все, что могло пойти против него, — против него и шло. За любую вещь, которая двигала его вперед, приходилось платить в полной мере: случалось даже, что выдавал зарплату сотрудникам из своего кармана. По ночам в памяти всплывали фасетчатые глаза сверчка на деревенском сеновале и мечта о Таймыре. Но жизнь была другой.

Когда прилетели грачи, Кузнечик поднял сухую ладонь в воздух, посмотрел на бухгалтера и указал ему на дверь. Тот молча встал и, оставив на столе недоеденный бургер, вышел навсегда. Несколько сотрудников — да, у него уже появились сотрудники — опустили глаза и сделали вид, что усердно занимаются делами. Когда грачи прилетели, Кузнечик превратился в человека, спорить с которым бесполезно.

Клиенты кидали на деньги, писали письма с благодарностью, уходили и возвращались, рекомендовали знакомым, увеличивали «дебиторку» и просили сделать для них еще больше. Для них расшибались в лепешку, их убеждали, с ними ругались. Каждое утро Денис кричал на весь офис: «Мать вашу, мы либо работаем, либо закрываемся!» Однажды ударил кулаком в стену из гипсокартона — и проломил ее. А потом заклеил дыру листом бумаги, на котором написал: «Вход в кротовую нору». Так и стали жить с кротовой норой в офисе.

Кротовые норы — туннели, возникающие при искривлении пространства и времени. Это благодаря им я, просто прилипнув лбом к оконному стеклу, за которым лежал марсианский пустырь, и ничего больше не делая, попадала на берег Океана. Оказывается, и здесь, в измерении, где гравитация держало мое тело у поверхности планеты так крепко, словно я была вылита из свинца, знали о кротовых норах. Правда, ходы сквозь пространство и время людям этого измерения казались выдумкой сумасшедших ученых — в кротовые норы можно было только верить, как в мир духов, признать их существование было нельзя: люди признают лишь то, что видят своими глазами. Я и сама стала терять веру.

По выходным я сидела на стуле и смотрела, как весеннее солнце высвечивает трещинки в паркете нашей съемной квартиры. А в этих трещинках существуют ли ходы в другие измерения? Или квантовый мир — выдумка Нильса Бора? Что если предметы здесь, как и мир, куда они помещены, монолитны и лишены душ? Что если теперь ты живешь в измерении, где не рождаются сверхновые, а время течет равномерно и прямолинейно? Фотоны — кванты откровения во вселенной: они способны сорвать занавес с реальности и продемонстрировать всю ее целиком — ну или, по крайней мере, ту ее область, которую человек в силах увидеть. Я смотрела на кривые трещинок в полу и успокаивалась: именно в местах таких искривлений и рождались новые измерения и ходы сквозь пространство и время. Кротовые норы по-прежнему существовали, но я не знала, как воспользоваться ими.

Все, что мне оставалось, — копить деньги на поход к Северному Ледовитому океану, ездить работать в «Теплый дом» и рисовать кошек. Да, теперь я рисовала кошек — куда более прекрасных, чем нейронные сети. Я ждала дня, когда умные машины научатся рисовать их лучше меня.

Война и искусственный разум

Когда растаяли сугробы, у вокзала в Городе на холмах в междуречье Оки и Волги раскинулось озеро. Я остановилась возле ларька с шаурмой прямо посередине этого озера. Его воды были не страшны мне — вот уже много недель на ноги я надевала резиновые сапоги. Пересчитав мелочь в карманах, я поняла, что денег не хватит не то что на шаурму, но и на пирожок с повидлом: почти вся мелочь провалилась в дыру за подкладку плаща. Хорошо, хоть глаз динозавра остался в кармане. По правде сказать, и его мне приходилось частенько выуживать из-под подкладки.

— Привет, сестричка! — раздался хриплый голос за моей спиной.

А, снова бомж-инопланетянин. В левой руке он держал смартфон, а правой только что подобрал окурок.

— Это ты стучишь на чердаке? — решила узнать я.

— А что, уже стучат? — подмигнул бомж и закурил бычок, плоский, как подошва, — видно, на него не раз наступили, прежде чем он попал в рот инопланетянина.

— Стучат, — подтвердила я.

— У всех своя миссия. Кто-то стучит, а кто-то слушает.

— Что же делать?

— Да ничего, просто иди. Недолго уже осталось.

Я послушалась и пошла своей дорогой.

— Эй! — вдруг окликнул меня бомж.

Я обернулась.

— Ты только не бойся, — кивнул он. — Ну, иди давай.

Мне стало тревожно, когда я вошла в редакцию. Перемены в этом измерении я чуяла слишком хорошо. Ими дышали даже стены, обклеенные календарями и постерами. Грустный главред складывал эмалированную кастрюльку, блокнот и карандаш — все свои вещи — в картонную коробку. Сквозь приоткрытую дверь кабинета он бросил на меня ничего не выражающий взгляд и продолжил растерянно стоять с коробкой в руках. Вишневые косточки его совсем потухли.

— Нового главреда назначили, — прошептала мне девочка-журналистка. Верстальщик же делал вид, что упорно работает.

Новым главредом оказалась женщина с многозначительной морщиной поперек лба, с длинным и поджарым телом. Ее сразу прозвали Борзой. «Тебя как зовут? — дернула она меня за рукав. — Иди принеси мне кофе».

Я вернулась с пластиковым стаканчиком, почти до половины наполненным кофе, — другая, добрая половина кофе расплескалась по пути к кабинету нового главреда.

Глаза у Борзой азартно блестели — она отчитывала девочку-журналистку:

— Перепиши это дерьмо! И чтобы никаких больше ошибок в деепричастиях!

Она взяла из моих рук липкий пластиковый стаканчик с остатками кофе, и лицо у нее передернулась.

— Что это? Моча пингвина? Таким, как ты, ничего нельзя поручить, — она выплеснула еще теплый кофе в корзину для мусора.

За пингвинью мочу новый главред меня и невзлюбила. Всякий раз, видя меня, она нервно жевала нижнюю губу. Оно и понятно: люди не доверяют тем, у кого глаза неопределенного цвета. А у меня теперь были именно такие — за годы пребывания в этом измерении они отчего-то приобрели мутный болотный оттенок. Но я не делала ошибок в деепричастиях — и Борзая терпела меня.

Сменой главреда перемены в измерении не закончились. С этого они только начались.

То там, то здесь на этой планете люди на площадях начали жечь покрышки и свергать правительства. Поговаривали, что это американцы трясли над миром пробиркой со стиральным порошком — и всюду распространялась болезнь, похожая на бешенство. Вот-вот болезнь грозила охватить все континенты этого измерения. Зараженные вели себя странно: прыгали на месте, испытывали потребность побить какого-нибудь, воровали гаджеты из магазинов и нефть из труб. Гаджеты зараженным были нужны, чтобы обмениваться ими друг с другом, как блестящими бусами. А зачем они воровали нефть — я и не знаю. Может быть, нюхали.

Поначалу над зараженными смеялись. Пока бешеные не начали убивать. Убивали они жестоко и радостно — как маклауды. Тут-то и не осталось ни у кого сомнений — это пробирка, та самая, с которой все началось, поражает мир заразой. Люди испугались, а потом разгневались. Тогда только вспомнили они, что века назад на этой земле стояла Империя, а в Империи было родное, привычное зло. Оно до сих пор жило в душах — неискоренимое, как детские воспоминания о матери, которая кормила кашей, била и ласкала.

Весна совсем разбушевалась в этом измерении: штормило все четыре Океана на планете, ураганы сносили крыши с домов и валили деревья в тайге, реки выходили из берегов, а в небе, над гнездами маклаудов, появились имперские истребители — злые и стремительные, как стрелы.

Маклаудов палили огнем, но они не боялись смерти. «Маклаудат там, где ты!» — кричали они на всю планету, взывая к своим. И «свои» вылезали из-под земли в Европе и убивали людей и младенцев. Говорят, одного маклауда поймали на берегах Вислы — он нес в промасленной бумаге чью-то печень, чтобы приготовить ее на ужин. Прежде чем сдаться, он впился зубами в печень, попытавшись сожрать ее сырой, — добро не должно пропадать.

Штормило не только океаны, но и фондовые рынки планеты, и газеты с журналами, и весь интернет, и мозги людей. Мир начал сходить с ума — то был первый признак беды. Может быть, сама планета боролась с людьми, которых стало слишком много на ее теле, включала защитные механизмы: весенние ураганы уничтожали посевы пшеницы и несли голод. Накануне бойни на этой планете наблюдалась нехватка ресурсов.

Люди в этом измерении трахались и хоронили близких, боялись летать в самолетах, которые взрывали маклауды, сидели в офисах и плясали у костров на Новом Арбате, читали сводки тревожных новостей, готовились убивать друг друга и совсем забыли об андроидах и нейронных сетях.

Только сошедшие с ума ученые-фрики — делать им было нечего — продолжали говорить о машинном разуме. Искусственный интеллект уже здесь, утверждали они, правда, пока находится на стадии искусственной тупости. Однажды мы сможем делать машины, которые будут рассуждать и делать вещи лучше нас, машинный разум на пороге, нужно только подождать пару десятилетий — кричали эти сумасшедшие прорицатели. А кто-то высказывал опасение, что разработка подлинного искусственного интеллекта может повлечь за собой конец человеческой расы. Но их слова никто не воспринимал всерьез — гул близкой войны заглушал все.

В разных точках планеты, в гаражах и лабораториях, сидели фрики и упорно шли к одному и тому же каждый своим путем — к разработке искусственного интеллекта.

Нейронная сеть — это программный код и математическая абстракция. Не так уж и много было нужно для создания разума, сопоставимого по возможностям с человеческим, — всего лишь увеличение производительной мощности компьютера. Согласно эмпирическому наблюдению Гордона Мура, их мощность удваивалась каждые два года. Но ждать десятилетия фрики не собирались — они мечтали создать квантовый компьютер, способный совершать миллионы операций одновременно. Перед таким машинным мозгом меркли все вместе взятые достижения человечества за 40 тысяч прожитых на планете лет. Мир стоял на пороге технологической сингулярности. А перед ней превращались в ничто локальные и мировые войны. Тик-так. Время отсчитывало последние мгновения. Люди вот-вот должны были войти в кротовую нору — туннель, который перенесет их в иное время и пространство, в будущее, которое никто из них не мог и представить.

Смотреть в будущее — это было как стоять на Эвересте и готовиться прыгнуть. Прыжок — неуловимое движение группы мышц и одно сверхъусилие воли. Просто — и почти невозможно. Жить в этом измерении дальше было таким же смертельно опасным безумием, как прыгать с Эвереста.

Остров Кижи

Поэту Петрову второй месяц задерживали зарплату на складе. На четвертый предложили отдать зарядниками для мобильников. Он ходил опечаленный — приходилось экономить на коньяке.

Однажды поэт Петров пошел на рынок у железнодорожной станции — за тушенкой и макаронами. А вернулся без тушенки и макарон, с лицом, просветленным от грусти. Не сняв ботинки, прошел на кухню и сел на табуретку. Он только что видел, как бородатые люди у станции, прямо в толпе, ожидавшей маршрутку, разнесли себя на мясные фрагменты. Бородатые всегда носили на поясах взрывчатку.

— Маклауды? — шепотом спросила я.

Поэт не ответил. Показал мне испачканную чьей-то кровью штанину. Опустил голову. Ночью, лежа на раскладушке, он плакал. А весенний ветер настойчиво, как маньяк, прорывался сквозь щели окна в съемную квартиру.

Только если исключить из морального облика поэта Петрова все лишнее, вроде телефонного экстремизма в состоянии алкогольного опьянения и острого желания стать богаче хотя бы на 50 долларов, можно было увидеть главное. Он был тих и панически боялся людей. Ничто не приносило ему облегчения. Ну да, есть холодное сияние Млечного пути, как известно, созданное богом для поэтов. Но метафоры не спасают от правды жизни.

Он родился посреди материка Евразия, в бассейне реки Оби, в 1920 километрах от Города на холмах в междуречье Оки и Волги. Легенда про Кыштымского карлика. Исправительная колония, в которую его брат загремел за воровство. Весенняя распутица. Родина.

И вроде бы в самом начале это было просто место, где его угораздило родиться. Место, где он каждый день ходил в школу, в магазин за хлебом, а потом ездил на автобусе в техникум. Автобус ехал сквозь сумрачное зимнее утро — на Южном Урале каждое утро было таким. На сиденье для кондуктора, как задремавший возничий на козлах, клевала носом крупная женщина в полушубке. Вот-вот пустится под откос пролетка и жизнь. И поэт Петров вытаскивал из кармана мятую газету и водил карандашом по ее полям: специальность была специфическая уже не помню какая что-то такое специфическое во сне иногда бывает…

А потом ему показалось, что где-то там, за пределами бассейна реки Оби, бьет ключом другая жизнь, с блеском и пороком, небоскребами, деньгами и славой. И он возненавидел это место, где его угораздило родиться. Возненавидел — и убежал в столицу.

Столица и институт, где учили быть писателями… В столице не соскучишься: она горит яркими огнями даже ночью. А закрываешь глаза — тоска. Открываешь — и ты в городе Железнодорожном. Ночные смены на складе. Алкоголь три раза в неделю. Съемная квартира осточертевшая. И брат где-то там далеко, где водятся кыштымские карлики, снова в тюрьме. А сам ты — как непойманный блюстителями порядка и необнаруженный психиатрами маньяк — стихи пишешь на полях газет.

Все там же — в 1920 километрах от столицы — стоял хмурый город детства. Географические координаты имеют значение: родина ранит до самой селезенки.

Лежа на раскладушке и слушая задорный вой ополоумевшего весеннего ветра, поэт рыдал. Родное, привычное зло, смерть и бороды, крылатые ракеты, будущее вдребезги, и опять бороды, бороды эти. Что с этим делать? — спрашивал он себя уже десять миллионов и один раз — вопрос, от которого воротило. Убежать туда, где не найдут, где не будет этого вопроса.

Утром поэт Петров рассовал по карманам газеты со свежими стихами на полях и сбежал, оставив в углу комнаты стакан с недопитым коньяком и подушку на раскладушке, которая еще хранила след его головы. Нам с Кузнечиком больше не нужно было сдерживаться, трахаясь по ночам.

Уехал поэт на остров Кижи — единственное место в этом измерении, где времена года не длились веками, а сменяли друг друга как по часам. Первый снег там всегда на Покрова засыпал все двадцать два купола Преображенской церкви. Стал поэт жить на острове со староверами, летом — готовиться к долгой зиме, а зимой — топить печь. На полгода остров тонул в снегах. Три раза за зиму с материка прилетал вертолет с гречневой крупой, топленым маслом и халвой. И только когда трогался лед, под штормовым ветром прибывала к причалу первая за весну — пробная — ракета. Борта ракеты были в ледяном крошеве. Так открывался сезон навигации на Онежском озере. А летом поэт смотрел, как светятся под солнцем, точно серебро, все двадцать два купола Преображенской церкви. Купола были покрыты лемехом из осины, сквозь лемех проступал темный мох. Иногда, когда поблизости не было никого, поэт нюхал стены из трехсотлетнего дерева.

Рюкзак болотного цвета

У магазина «Мелодия» женщина в шапке петушком и куртке, добытой в мусорном баке, лупила хозяйственной сумкой мужичка карликовых размеров. Мужичок прикрывал голову, издавал смешки, чтобы показать, что не обижен, и жалобно спрашивал: «Галь, может, хватит, а?». А вокруг собирался народ — народ интересовался, чем закончится избиение.

— Чего это они? — спросила я у пенсионера. Пенсионер стоял, засунув за пазуху буханку черного, и показывал пальцем на дерущуюся парочку, смеясь до слез.

— Пришел к жене, — поделился пенсионер своими соображениями, — и сказал: «Так, жена, сегодня будем заниматься сексом втроем: ты, я и Петрович».

Я протиснулась среди человеческих тел ко входу в магазин. Нужно было купить молоко и мороженную рыбу. На кассе мне пришлось выуживать из-под подкладки плаща деньги. Тут-то и раздались громкие хлопки на улице. Один, второй, пятнадцатый… Бородатый стрелял в толпу, а люди кричали, убегали, но, не успев убежать, падали. Продавщица спряталась за прилавком. А я не знала, куда спрятаться, и просто смотрела, как бородатый стреляет из штуки, маленькой, как игрушечный пистолетик. А люди — вот ведь странно — от этого валились в лужи, как мешки с песком. Постреляв вдосталь, бородатый испуганно оглянулся по сторонам, побежал и провалился сквозь землю.

Стало тихо. Даже сумасшедший весенний ветер перестал трепать деревья и гудеть в проводах. Странная тишина длилась и длилась — и я уронила пачку молока и мороженную рыбу, чтобы это прекратить. Сразу завыла сирена скорой, и блюстители порядка материализовались из воздуха.

Я села на бордюр возле магазина «Мелодия». Женщина в шапке петушком и куртке, добытой из мусорного бака, тоже сидела на бордюре и растеряно бормотала: «Селедку мою съел, я же ее до праздников держала…». Карликовый мужичок лежал в луже с прострелянной головой, на лице у него так и застыла жалобная улыбка — чтобы показать, что он не обижен.

Я заметила Кузнечика — он выбежал из съемной квартиры в тапочках и искал меня. Увидев, что я сижу на бордюре, сел рядом и вытер глаза рукавом.

После этого на всех домах в городе Железнодорожном и вывесили листовки, в которых крупными буквами было написано, что нужно избегать мест скопления людей. А по улицам каждые выходные проезжали колонны военных грузовиков. Может, проезжали они и по будням — я не знаю: по будням я писала статьи в редакции журнала «Теплый дом».

Уже много месяцев я ездила в Город на холмах в междуречье Оки и Волги одна. Кузнечик теперь по утрам надевал галстук и отправлялся в офис с кротовой норой в стене — работать генеральным директором контент-маркетингового агентства до самой ночи. Мы уже не ходили вместе к железнодорожной станции, сплетясь ладонями. Но каждую ночь ложились на диван, смотрели в потолок и дышали в такт — по ночам у нас по-прежнему была одна кровеносная система на двоих.

По выходным я занималась важным делом — садилась на пол и перебирала уже приобретенные теплые вещи для похода к Северному Ледовитому океану. Здесь было все: носки-чуни и меховые варежки, особый арктический пуховик, флисовые штаны и свитер из овечьей шерсти. Даже рюкзак, большой, мутного болотного цвета, совсем как мои глаза, — и тот был. Не хватало только валенок.

— Опять перебираешь сокровища? — усмехался Кузнечик, сидя у монитора.

— Да, пора на Северный полюс.

Денис улыбался, качал головой и вновь утыкался в монитор — он сочинял что-то, называвшееся непонятным словом «проект». Мне было жаль Кузнечика, ведь пока я делала самое важное на свете дело, он занимался ерундой.

А каждый понедельник ополоумевший ветер задорно разносил брызги дождя над городом. Я шла к железнодорожной станции, мимо помоек и дворников-таджиков, мимо людей, добывавших пропитание в мусорных баках, — кучки этих людей выходили на охоту за едой засветло, были они еще не совсем бомжами, но на полпути к тому. У станции, зевая, с автоматом наперевес стоял блюститель порядка. На перроне стайка полубомжей развела костер и сушила над огнем ботинки, от которых пахло вонючим сыром. Бомбили гнездовья маклаудов имперские истребители. По Сене, Дунаю и Висле плыли трупы светлокожих младенцев. В Европу из всех щелей в земной коре, с моря и из воздуха лезли толпы свирепых беженцев с юга. Маклауды были хитры и в беженцев превращаться умели. Только на севере лежали спокойные льды Арктики. Но все это не имело никакого значения. Будущее уже стояло на пороге. Нужно было просто дожить до него.

Пятнадцать дев

Электричка пребыла в Город на холмах в междуречье Оки и Волги — и толпа подхватила меня, как волны пирогу. Доплыв до большого здания вокзала, я остановилась посреди озера талой воды, которое все никак не высыхало. Пахло жирным жаренным мясом, куревом и бомжами. Город на холмах в междуречье Оки и Волги остался единственным, где по-прежнему пахло едой на улицах, — во всех других поселениях ларьки с шаурмой и чебуречные давно закрылись — кризис, с ним ничего нельзя было поделать.

На окраинах этого города жгли костры гопники — особый народ, который любил ходить стенку на стенку. Каждую ночь где-нибудь у большой кольцевой дороги, опоясывающей город, начиналась великая битва гопников — «свои» и «чужие» шли стенка на стенку. После великих битв раненых отвозили в больницу, а трупы — в морг. Бурые пятна — следы побоища — уже через час смывал с лица земли весенний ливень, и жизнь текла своим чередом.

К вечерним кострам гопников лезли из земли маклауды — с целью завербовать этот народ в свой Маклаудат. Гопники их убивали битами, но иногда, если не успевали вовремя размозжить бородатую голову, поддавались гипнотическому воздействию волшебного шепота. «Сделай пирсинг на письке, носи легинсы, нюхай кокаин», — шептала бородатая голова. И завербованный гопник шел совершать пакости — поджигал автомобили, отнимал водку у бомжей и на старом ржавом корыте сбивал старушек на пешеходных переходах.

А в самом центре Города на холмах в междуречье Оки и Волги все еще жили богатые люди. Они ездили на мерседесах и лендроверах, нюхали кокаин в ночных клубах — наверное, только они и знали секрет, как материализовать деньги из атомов кислорода.

Как в старые времена, город горел огнями по ночам, в витринах магазинов были умные гаджеты, а у дверей кафе — люди в костюмах сосисок. Их давно можно было бы заменить андроидами, но владельцы кафе жалели денег на роботов — зачем, если люди работали сосисками за еду? По-прежнему ездили по улицам такси без водителей — ими управлял компьютер. По-прежнему повсюду был интернет — встроенный в каждую вещь, бесплатный, как песок у реки. Даже бомжи заводили видеоблоги во всемирном мозге. Только теперь в метро поезда сходили с рельс, а с неба падали самолеты. Материализовались колонны с военными грузовиками, по Бульварному кольцу ездили танки. Каждую ночь то там, то здесь гремели взрывы на улицах, а на одной из главных площадей города, прямо под большим экраном, на котором рекламировали новый умный электромобиль, грелась у костра стайка людей — еще не совсем бомжей, но на полпути к тому. Прохожие бежали по улицам быстрее, чем в прежние времена, — жизнь заставляла их быть деятельными, чтобы не превратиться в полубомжей. Каждый человек на улице, как мантру, повторял внутри себя: надо торопиться. Не важно, куда торопиться, — главное, как можно меньше времени провести на улицах, в местах скопления людей.

Я стояла посреди озера, напротив ларька с шаурмой, а бомж-инопланетянин завтракал чебуреком. Вдруг он перестал завтракать и посмотрел на здание вокзала. У бомжей, как у крыс, развит инстинкт опасности — потому я и стала смотреть туда же, куда смотрел он. Утренний вокзал был сер и невзрачен. Мы с инопланетянином следили за ним вот уже две с половиной минуты. Ничего не происходило. Но мы-то точно знали: с секунды на секунду что-нибудь произойдет. И через семнадцать секунд восточная стена вокзала рухнула, засыпав битым стеклом и крошевом бетона озеро талой воды, всегда бегущих, но на этот раз не успевших убежать прохожих, и машины, что двигались в одной большой пробке, тянущейся с севера на юг и с востока на запад.

Так быстро это все произошло, что никто, кроме нас с инопланетянином, не заметил, что взрыв был похож на сиреневое зарево. В зареве вспыхнули и погасли искры — метеоры так же сгорают в земной атмосфере. В серой дымке, как мертвые бабочки, медленно опускались на землю хлопья гари.

Люди накрыли головы воротниками и присели на корточки. А те, что не спрятались под воротниками, — побежали. Они роняли портфели и сумки, но не останавливались, чтобы их поднять, — бежали дальше, прочь от вокзала. Кто-то в оранжевой куртке споткнулся у ларька с шаурмой и, чтоб толпа не затоптала, свернулся калачиком. Я покрепче сжала в ладони глаз динозавра.

Буднично ходили между трупов хмурые люди в форме. Уносили на носилках сначала раненых, а потом мертвецов. Ветер подхватил где-то целлофановый пакет и проказничал им, вертя во все стороны. Бомж-инопланетянин поймал пакет и положил его в мусорную урну.

— Хочешь доесть, сестричка? — протянул он мне недоеденный на завтрак чебурек.

У меня не было аппетита.

— Едрить твою мать, как люди мусорят, — философски вздохнул инопланетянин.

В тот понедельник мне нужно было спуститься в метро, доехать до станции с птичьим названием, а потом подняться на поверхность и там, на поверхности, взять интервью у модного дизайнера интерьеров. Новый главред по кличке Борзая ждала от меня статью к среде.

Я спустилась в метро, но на станцию с птичьим названием не поехала. Не поехала я и в редакцию.

В полдень хлынул ливень, а ветер повалил дерево в парке. Я сидела на скамейке. Мокрая скамейка блестела, как гладь озера. Гигантский фонтан вылез из земли прямо передо мной. В центре — чаша из колосьев, она упиралась в самое небо. А вокруг чаши — пятнадцать дев из сусального золота.

Смотреть на дев было радостно. И я забыла про мертвых бабочек в серой дымке. Да и трупы меня не тревожили — мертвецы давно стали привычным делом. Тревожило другое — одна-единственная мысль: а что будет, когда в этом измерении появится подлинный искусственный разум? Люди захотят научить его человечности, чтобы обезопасить себя. Но не будет ли человечность худшим из того, чему он сможет у них научиться?

Ночью бушевала гроза, а ветер свистел такой силы, будто решил выдуть к чертям это измерение из вселенной.

Я убегаю от пришельца

Утром вторника ветер стих. Я шла к железнодорожной станции по стволам поваленных деревьев. Там, где тропинка была свободна, лежала грязь — и я месила ее резиновыми сапогами. Главред но кличке Борзая, узнав, что интервью у модного дизайнера интерьеров я так и не взяла, многозначительно усмехнулась и позвала меня в свой кабинет. Там она сообщила мне, что я уволена. Не жалко. Все равно журнал «Теплый дом», который никто не покупал, остался единственным бумажным изданием на этой планете.

Я вернулась в съемную квартиру в городе Железнодорожном. На кухне капала вода из крана. Из зеркала на меня смотрело существо с мутными болотными глазами. Щеки у существа были запавшими — это измерение совсем его доконало. Все оно было жалким и бессмысленным, ни на что не способным, как микроб.

На балконе я нашла разложившийся ботинок хозяина съемной квартиры и бросила его вниз. Мне захотелось посмотреть, как он будет падать. Внизу, во дворе, среди луж и поваленных деревьев, стояла старуха — она вышла подышать весенним воздухом. Старуха была совсем старой — жить ей оставалось недолго. Жизнь бабочки-однодневки так же полна впечатлений, как трехсотлетняя жизнь галапагосской черепахи. Только это ничего не меняло — старуха умрет, и скоро.

В кухне я достала из холодильника кусок сыра. Но как только принялась жевать, сыр потерял свой вкус — стал преснее почвы. Это до меня дошло наконец: я в чужом измерении пробую сыр, а мою бабулю Мартулю, наверное, уже давно закопали в песчаной земле у озера на кладбище Рубежном. А ведь она любила сыр.

Я села на стул и сидела сорок восемь часов. Я обдумывала, где бы повеситься, — мне становилось все ясней, что единственный выход из этого измерения именно таков. Думать об этом было так же интересно, как смотреть фильм про жизнь насекомых. Пятьсот один раз я вспомнила формулу свободного падения и значение гравитационной постоянной в этом измерении. Гравитация, наконец, или погубит или освободит меня.

Поэт Петров вот знал место, где здесь можно повеситься. Я смотрела в один угол, в другой… В комнатах не было даже крюков для люстр — лампочки висели на шнурах. В туалете из предметов, за которые хоть что-то можно привязать, был только крепящийся на уровне бедер пластмассовый держатель для туалетной бумаги, да и тот уже сломанный — наверное, Петров опробовал. А через сорок восемь часов меня осенило: думай нестандартно, сказала я себе, вспомнив, что Петров — поэт.

Балкон — поняла я. Балкон был завален ветками деревьев после недавней бури. Кроме веток, здесь пылились груда реек и консервная банка с окурками. Раньше был еще разложившийся ботинок — но его я выкинула сорок девять с половиной часов назад.

Все было просто: крепко привязываем веревку к балконным перилам, делаем петлю, накидываем на шею — прыгаем вниз. Руки у меня задрожали на этапе вязки петли. Я бросила это занятие и малодушно ушла в комнату, снова села на стул и широко распахнутыми глазами целый час смотрела на балконную дверь, словно за ней стоял пришелец и повторял: «Полетели со мной, землянин?».

Я решила не лететь.

Вместо этого я легла на диван и заснула. Шел дождь за окном. За стеной кто-то плакал — негромко, виновато — и говорил дрожащим голосом, словно давал признательные показания молчаливому следователю. А я подпрыгнула — и гравитация меня отпустила. В ясный, холодный космос, где сияла дорожка Млечного пути. Но где-то на Земле взревел мотор машины, меня обдало звездным ветром — и я, самый счастливый элемент по вселенной, проснулась в слезах. На часах — четверть третьего. Глубокая ночь. Дождь все так же шел за окном. Чьи-то сырые пятки утыкались мне в лицо — я их поцеловала.

В тот момент только я вспомнила, что вот уже несколько дней не видела Кузнечика. Теперь его знали люди. Он стал звездой интернета и все время уезжал от меня на какие-то бизнес-конференции. Возвращался Кузнечик поздней ночью. Залезал под одеяло, утыкался пятками в мое лицо и засыпал.

Под утро донесся стук с чердака. Я затаила дыхание, прислушивалась несколько секунд и наконец разобрала все буквы. На этот раз никто не просил меня не бояться. Мне настукивали одно-единственное слово — «камень». Какое-то забытое знание шевельнулось в моем мозге, как образ из давнего сна. Конечно, камень! Ведь именно его я должна отдать Кузнечику. Откуда взялось это знания — я не понимала. Но была уверена, что оно достоверно. Он лежал у меня под подушкой — мой глаз динозавра.

Утром по улицам города Железнодорожного колонна за колонной проезжали военные грузовики, а по всему дому разнесся слух, что один из соседей, завербованный маклаудами, явился с повинной к блюстителям порядка.

Необъявленная война

Был ветреный день. Дворники-таджики убирали с тротуаров сломанные бурей ветки. На другом конце света сейсмологи предсказывали извержение вулкана Йеллоустоун. В Европе маклауды отрезали головы офисным служащим. По Тверской возили железную клетку с четырьмя пойманными бородатыми, а прохожие кидали в них яйца и зажженные петарды. Паслись стада в Абхазии. Горные реки несли холодную бурную воду к океанам. Кузнечик заработал свой первый миллион и купил крутую тачку с колонками, в которых играла громкая музыка. И тут по всем каналам связи пронеслась и взбудоражила мир новость — война. Так это должно было быть. Но ничего подобного не случилось. Дня, когда людям этого измерения объявили о начале войны, просто не было.

Ранним утром все так же стекались к железнодорожной станции люди — чтобы ехать на электричке в Город на холмах в междуречье Оки и Волги и работать там за еду и бесплатную выпивку раз в год на корпоративе. Барбудосы заходили в магазин «Мелодия», смотрели на всех других покупателей с вызовом и кидали на прилавок мятые червонцы — покупали гречку. Люди понятливо улыбались: денег нынче ни у кого не осталось, барбудосы — и те до гречки докатились. А у входа в магазин «Мелодия» все так же стояла пьяная женщина Галя в шапке петушком и куртке, добытой в мусорном баке, и ругалась с прохожими — с тех пор, как ее карликовому мужичку прострелили голову, ей оставалось только это.

Большинство людей так и не поняли, что война идет уже давно. С минуты на минуту они ждали ядерных взрывов, а случались лишь пожары, наводнения и ураганы. Да зараженные бешенством то в одной, то в другой точке планеты — всюду, где американцы трясли пробиркой, — жгли автомобильные покрышки и убивали друг друга. А маклауды все лезли из разломов в земной коре, а фондовые биржи все обрушались одна за другой. С чего бы это? Только рос страх: нет ничего опаснее, чем не знать, кто твой враг на самом деле. В сутках в этом измерении было двадцать четыре часа — и сутки напролет людям в мозги, как карту памяти в разъем, вставляли информацию. Информация делила человечество на своих и чужих. Информация управляла миром — и мир с каждым часом все больше накалялся от ненависти. Такой была эта необъявленная война.

По утрам я ставила на плиту чайник, а Кузнечик читал мне новости про контент-маркетинг и роботов-андроидов. Вечерами мы ужинали мороженой рыбой. Рядом, на столе, лежал глаз динозавра. Я поглядывала на него, потом на Кузнечика и обдумывала: пора или еще нет?

— Ты стал лучше, чем был, — сказала я Денису.

— Потому что теперь езжу на крутой тачке?

— Нет, потому что до сих пор ешь на ужин мороженую рыбу.

Кузнечик усмехнулся — в знак того, что я по-прежнему ничего не понимаю в этой жизни, — а потом сказал длинную речь — такую длинную, что можно было бы пересчитать звезды на краю галактики, пока он говорил.

— Предпринимательский успех всем кажется чем-то вроде запуска машины «с толкача», а дальше она сама поедет. Только это неправда. Мало толкнуть и завести. Потом появляются новые проблемы — правильно выбирать скорость на поворотах, научиться ездить в пробках, вовремя ремонтировать узлы и детали. Я до сих пор прихожу на работу раньше других, а ухожу позже всех. Мне действительно не на что тратить время, кроме работы. Аскетизм в жизни дает уйму свободного времени. Я не хожу по ресторанам, весь круг моего общения — те, кто сидят в агентстве, клиенты и ты. Человеку не так уже много нужно, а бизнесу нужно все: он высасывает все твое время и все твои мозги. И когда ты дашь ему это, он требует еще больше. Я знаю, как пройдет мой день на работе: у нас будут планерки, споры, конфликты, а потом я приду к тебе, и мы будем трахаться. И плевать на всех маклаудов в мире. Помнишь, как в древнегреческой мифологии? Сначала был хаос. Потом из хаоса возник космос — гармоническая упорядоченность времени и пространства. Самоограничение стало упорядочивать пространство вокруг меня. Мне ничего не нужно было, кроме этой тачки. Теперь она у меня есть — и я продолжаю ужинать мороженой рыбой.

Клетки человеческого организма полностью обновляются раз в семь лет. С каждым часом делались все злее люди в этом измерении, а Кузнечик становился все лучше и лучше других. Совсем скоро он станет самым неотразимым мудаком в этой солнечной системе. Но что-то было не так со мной — мой мозг мыслил так же, как в ту секунду, когда включился, — в тот ясный день в небе совсем другого измерения летели птицы, а в дальнем конце вселенной вспыхнул квазар.

Зачем люди эволюционировали из обезьян

Когда почки на деревьях набухли, пошел ливень, который не прекращался шестнадцать дней. Граждане переправлялись по затопленным дорожкам по колено в бурлящем потоке — от одного мусорного бака к другому. А те, у кого само собой материализовалось в карманах оружие, отстреливали собак — на пропитание, и маклаудов — для души. Бородатых развелось много, они, как блохи, выскакивали из всех щелей — военные грузовики не успевали их давить протекторами, а граждане — отстреливать. По ночам выходили на охоту мародеры — это они разбили окна в магазине «Мелодия» и отнимали у пенсионеров очки и кепки. Но пенсионеры все равно были довольны — не убили ведь. Между домами, где были проходы во дворы, горожане возводили баррикады из автомобильных покрышек. На этих баррикадах граждане по очереди стояли на страже своего имущества и жизней.

А я просила умную программу на компьютере, умеющую говорить женским голосом, проложить безопасный маршрут от города Железнодорожного до Северного Ледовитого океана. Программа думала две с половиной секунды, а потом отвечала:

— Я не могу этого сделать.

— Почему?

— Мне и самой это интересно, — без выражения произносила умная программа.

Такие ответы и имели в виду, когда говорили про искусственный интеллект в стадии искусственной тупости. Мне было все равно, насколько он умен. По одной простой причине: с момента создания в этом измерении орудий олдувайской культуры до государства Древней Месопотамии прошло 2,7 млн лет, а от первого компьютера до умных гаджетов — всего несколько десятилетий. В масштабах эволюции — быстрее, чем взмах крыла бабочки. Разум машины — вопрос времени, и очень краткого.

В это не верили даже лучшие умы человечества: мозг, с его миллиардами нейронных связей, с его безграничной интегрированностью в пространственно-временной континуум этой планеты, был непостижим и невоспроизводим ни в какой представимой математической модели. Скептики посмеивались: создать искусственный разум — это так же невозможно, как создать искусственный разум. Но разве не произнес бы то же самое изобретатель логарифмической линейки Уильям Отред в 1622 году, если бы ему сказали, что через несколько веков его линейка преобразуется в компьютер?

Только одно поколение людей в этом измерении пройдет точку невозврата. Это поколение родилось в мире, где царил Уолл-стрит, а кофе варили люди, а не машины, где еще можно было купить в киоске настоящую бумажную газету. Некоторые из этого поколения даже помнили планету без интернета. Умереть им суждено совсем в другом мире.

Дня, когда всем объявят о появлении компьютера, равного по когнитивным способностям человеческому разуму, не будет — как не было дня объявления войны. Никто так и не узнает, когда именно он был создан. Люди осознают не вдруг, только через какое-то время, что все уже случилось — и живут они совсем в другом мире.

А что если он уже существует, что если это он развязал войну?

В прихожей хлопнула дверь. Кузнечик прошел в комнату и уставился на меня долгим и пристальным взглядом. Он что-то задумал — это я поняла по презрительному блеску в его глазах.

— Мы пойдем с тобой за город, прямо сейчас, — произнес он.

Сумерки опускались на город Железнодорожный, ветер трепал деревья, а за каждым углом пряталось по маклауду. Я недоверчиво улыбнулась. А он сказал:

— Не бойся, — и похлопал себя по бедру. Тут только я и заметила, что на бедре Кузнечика материализовалась кобура с оружием.

Мы шли мимо кварталов долгостроя, кладбища и церкви, к озеру, черную гладь которого секли дождевые капли.

Денис остановился на берегу и проговорил:

— Знаешь, для чего человек эволюционировал из обезьяны?

— Чтобы у него была возможность поселиться в Городе на холмах в междуречье Оки и Волги? — предположила я, вспомнив, что именно об этом когда-то мечтали многие люди этого измерения.

— Нет. Чтобы убивать друг друга прогрессивными способами. Посмотри, куда катится мир. Здесь каждый стреляет в каждого. Я хочу, чтобы ты была в безопасности. Завтра я увезу тебя отсюда в деревню. Там мои родители позаботятся о тебе.

— Останься там со мной.

— Я не могу бросить все. Иначе нам придется добывать еду в мусорных баках.

— Но я буду одна…

— Ненадолго. Пройдет несколько месяцев, все успокоится… — он совсем не умел врать, мой Кузнечик.

— Посмотри! — он вдруг схватил меня за плечи, в глазах его заблестела радостная мысль. — Я куплю вон тот дом, или любой другой, подальше отсюда, с такими же крепкими стенами. Я сделаю его неприступным и заберу тебя. Ты веришь?

Я поверила Кузнечику.

— Тебя все еще нужно спасать? — спросила я.

Он рассмеялся. Поднял камушек с берега, задумчиво рассмотрел его, а потом запустил к горизонту — камушек запрыгал по поверхности озера, а Денис произнес:

— Будь сейчас Средневековье, тебя бы сожгли на костре, любовь моя.

В центре Империи

Все нормальные граждане сооружали сараи, ставили туда свои машины и вешали на двери сараев замки. И только Кузнечик оставлял свою крутую тачку с колонками, в которых играла громкая музыка, во дворе — наверное, потому, что давным-давно решил ничего не бояться. Видимо, его тачка становилась невидимой, как только он выходил из нее, — иначе никак не объяснить, что к утру она была там же, где вечером, и цела.

Я вышла из подъезда в плаще Элиота и с рюкзаком на спине. Рюкзак был доверху набит вещами для похода к Северному Ледовитому океану. Села в крутую тачку Кузнечика.

— Какого черта? — раздосадовано произнес он. — Я жду тебя уже сорок шесть минут.

Посмотрел на часы и прибавил:

— И пятнадцать секунд.

Мы ехали двадцать восемь часов — в самый центр Империи. Ливень, идущий вот уже несколько недель, вспарывал то там, то здесь шрамы-трещины на дороге и валил на нее деревья. Некоторые участки этой дороги приходилось объезжать по гравийным тропинкам, которые чудом выжили под ливнем.

Это измерение было все так же прекрасно, как и века назад, когда здесь лежали белые камни, а холодный и ласковый Океан, словно щенок, лизал берег. Луна следила за мной из-за сосновых макушек, пока крутая тачка везла меня в центр Империи. На белой круглой луне темнели кляксы морей и кратеров — словно в молоко влили чернила.

Когда закрыли шахту, отец Кузнечика, нестарый и еще крепкий, работу искать не стал. На шахте жизнь шла как по рельсам — словно вагонетка, вперед-назад, думать не надо: за тебя все продумали и записали в инструкциях. Но за воротами шахты мир уже был другим. «Одни воры кругом, а я хитрить не умею» — так понял отец новый уклад, забрал пожитки и жену и вернулся в деревню, в дом бабки Елены, — сажать картошку и ругать с деревенскими мужичками новую непонятную жизнь. Бабка Елена долго жила на свете, но когда старший любимый сын — адвокат из Бугульмы — умер от инфаркта, она села на лавку и умерла тоже.

За картофельным полем стояла старенькая баня. Подгнившие бревна, засаленное окошко, скрытое голыми кустами малины и крапивой. Крапива по весне лезла из всех щелей. Рядом был колодец и ветла.

С Кузнечиком мы натаскали дров из поленницы и воды из колодца, вымыли пол в бане, затопили ее. А вечером стянули с себя в этой полувековой бане одежду и под крошечным окошком трахались на узкой скамейке. Мне нравилось смотреть на бедра Дениса. Они были как явление чуда безнадежному богохульнику — сильные и обещающие наслаждение. Мне нравилось в нем все: худое длинное тело, маленькая темная родинка на плече, длинные пальцы, выступающие кости ключиц, нравилось трогать его лицо, заросшее щетиной. Но бедра его мне нравились больше всего. Он кончал, запрокинув голову, а потом мы как ошпаренные выбегали из жаркого ада в предбанник и смеялись.

В предбаннике сквозь доски пола пробивался пустырник, а через окошко было видно, как отец Кузнечика бродит по картофельному полю с ведром и лопатой. Мы сидели притихшие, разглядывая высохшее насекомое в паутине. В углу на гвозде висел березовый веник. Стрекотал сверчок. Под крышей устроила возню птица. Менялся мир. Где-то шла война. А здесь, в темной бане с засаленным окошком, все оставалось прежним. Это была наша каморка вечности, где стояло ведро с золой и вот уже миллион лет стрекотал сверчок.

— Может быть, мы трахались сегодня в последний раз, — произнесла я.

Он задумался. Блеск в глазах угас. Сидел Кузнечик так — упорно глядя на высохшее насекомое в паутине — долго. А потом ответил:

— Я знаю.

Он сорвал пустырник, что пророс сквозь доски пола, истолок пальцами сухую траву в пыль и прибавил:

— Я бы очень хотел, чтобы ты спасала меня и дальше. Но так надо.

Он сказал все, что мне нужно было знать. Из-под груды нашей одежды, сваленной в углу предбанника, я выудила глаз динозавра и вложила его в ладонь Кузнечика. Он улыбнулся, снисходительно погладил меня по плечу и сжал камень в ладони.

Утром он сел в крутую тачку и уехал.

Поселилась я на веранде деревенского дома. По стенам на гвоздях здесь были развешены узлы с барахлом, а в углу висело чье-то пальто — такое старое, что пахло от него сеном. Пока по крыше стучал ночной ливень, я не спускала глаз с узлов, что, как гигантские тарантулы, притаились по стенам, а на пальто в углу не смотрела вовсе — все казалось, что оттуда, из угла, кто-то следит за мной. Стоит встретиться с ним взглядом — он шевельнется, заговорит — и тогда все пропало.

Где-то в больших городах и на других континентах пророки технологической сингулярности предрекали, что совсем скоро машины научатся мыслить, подарят людям бессмертие, а затем обретут и духовность. Здесь, в центре Империи, как и пять веков назад, связи с остальным миром не было. Ветер оборвал линии электропередач. Деревья шумели над разрушенным мостом через речку Черемшан. У опушки леса прыгала белка.

Каждые сутки наступал заколдованный час — наступал он глубокой ночью. В этот час я начинала подозревать, что все уже случилось, но прошло мимо меня. Машинный разум уже побывал на этой планете. Люди уже получили все, ради чего развязали войну.

Благ не досталось темнокожему хуту из Бурунди и нганасанам с полуострова Таймыр. И много кому еще не досталось. Но зато остальным — десяти процентам от общего населения планеты, что удерживали машинный разум под контролем, — досталось все. Искусственный интеллект освоил сверхтехнологии, и горстка людей — десять процентов от общего населения планеты — вплотную приблизилась к эре, когда вмешательство в атомную структуру любого вещества во вселенной уже не казалось фантастикой. Мечта алхимиков стала реальностью — из почвы стали делать золото, а из темной материи — воду. Перед частью человечества встала пугающе близкая возможность настоящего физического бессмертия. Они улучшили свои умственные способности, вживив в тела искусственные элементы, что слились с их мозгом и кровью. Остались в прошлом их болезни, а материальные ценности для них создавались из воздуха. И все это прошло мимо меня.

Но в заколдованный час моя мысль уносилась за горизонт событий. Недаром ночи на деревенской веранде были так темны и полны гипнотической магии: эти ночи шептали про будущее, нужно было только слушать.

Казалось, уже прошла эпоха трансгуманизма — эпоха тесной связи биологического с искусственным — пронеслась мимо планеты, как квант света с далекой Бетельгейзе. Уже пройдена грань, за которой машинный разум превзошел в тысячи, миллионы, миллиарды раз человеческий. Разница между бактерией и человеком огромна — но ее хотя бы понять можно. Пойди пойми разницу между мозгом человека и интеллектом, который умеет перекраивать атомную структуру этой вселенной. Люди перед ним — слегка апгрейженная эволюцией звездная пыль.

И вот я в самом центре Империи. Висят по стенам тарантулы, у каждого брюхо набито барахлом, что за века превратилось в ветошь. Крышу веранды ливень исхлестал и отполировал до зеркального блеска — не удивлюсь, если что-то разумное, давным-давно ушедшее из-под контроля людей и покинувшее планету, видит из космоса, как отражаются звезды в этой гладкой крыше, залитой водой. В мире уже не заметно присутствие разума. Мир пуст и до чертиков скучен. Не видно смысла за сменой дня и ночи, за плавным скольжением космических тел по орбитам. Я упустила возможность встретиться с ним. От него тоже осталась лишь тень в мертвых деревьях.

Все пропало — уход из этого измерения стал недосягаем. А раз все так и так пропало, я посмотрела в угол — на старое пальто, от которого пахло сеном. Тут и случилось чудо — в углу я увидела валенки из войлока. Они стояли прямо под пальто. Валенки были мне в пору — и я впихнула их в свой рюкзак. Теперь он был забит под завязку.

Найди двести

В ту ночь я булавкой, как учила бабуля Мартуля, пристегнула к резинке трусов завернутые в носовой платок деньги — весь запас, оставленный мне Кузнечиком, — вытащила из висящего на гвозде узла-тарантула шерстяной берет — ведь уши, это еще дед мне говорил, нужно держать в тепле, — надела плащ Элиота, на плечи накинула рюкзак и, стараясь не скрипеть половицами, ушла из деревенского дома.

По асфальтовой дороге я к утру добралась до железнодорожной станции. Села в поезд и уснула ровно на семнадцать часов. А через семнадцать часов поезд остановился в Городе на холмах в Междуречье Оки и Волги.

Никто не штурмовал билетную кассе на вокзале. Все, кто хотел уехать, уехали давным-давно — на край света, в тайгу, на вулканы Камчатки, в Китай — какая разница. Вокзал бы пуст, как заброшенный ангар. Эхо шагов отталкивалось от его стен. Только смеялась в углу на чемодане беззубая старуха — она где-то нашла сухарь, но потеряла вставную челюсть, это и казалось ей смешным до слез. Солнечный луч нашел дорогу сюда сквозь разбитое окно. А в луче кружилась стайка пылинок — как рыбки, каждая размером с молекулу. Веселым было броуновское движение пылинок, а солнечный луч — теплым. Неужели лето все-таки настанет в этом измерении?

Поезда ходили с перебоями. Но и то было чудесно, что они вообще ходили. Я села на плитки пола и стала крепко держать рюкзак. Через четыре дня у перрона остановился поезд. Никто на него так и не сел. Поезд отправился пустым к берегам реки Преголи.

Я сидела еще двадцать девять дней. С беззубой старухой охотилась на крыс и жарила их на костре в здании вокзала. Черный дым от костра поднимался туда, где были звезды и крыша и где птицы начали вить гнезда. А на тридцатый день пришел мой поезд. Пыльные вагоны пахли мазутом, а окна были побиты то ли камнями, то ли пулями. Сколько же он кружил вокруг планеты? Вечность, не меньше. Я села в поезд, и он повез меня в самый большой город за Северным полярным кругом — в город на скалистом Кольском полуострове, к берегам самого малого и самого сурового из всех четырех океанов этой планеты. А старуха так и осталась сидеть на вокзале.

Поезд ехал всю ночь через поля, покрытые градом. А ранним утром прибыл на большой вокзал. Но и здесь никто не сел в его вагоны. Тогда он тронулся снова. Тут и раздался этот грохот — я уже слышала такой, он означал, что дальше я никуда не поеду. Всеми своими вагонами поезд содрогнулся, подался назад и остановился как вкопанный.

Там, где кончался перрон, двое путейцев задумчиво курили у покореженного взрывом локомотива.

— Когда его починят? — спросила я у них.

— Дней через восемь, — ответил один.

— А может, через месяц, — ответил другой.

— А может, никогда, — сплюнул первый и выбросил окурок.

Значит, поезд навеки замер у большого вокзала. Я не поверила. Люди его починят, ведь железнодорожное сообщение стратегически важно для Империи.

Здешний вокзал встретил меня обшарпанной, но гордой красотой своего фасада. Крыша вокзала была, как решето, — и на голову мне лилась дождевая вода, старая, непригодная для питья вода, что скопилась на крыше, пока шел многодневный ливень.

На проспекте выступили фасады зданий, колонны и карнизы. Все было из ажурного камня и железа — будто кто вырезал этот город из бумаги, а затем превратил в железо и камень. На фонарных столбах висели листочки, а на них от руки были написаны телефонные номера женщин с красивыми именами. В подворотнях бродили сонные голуби и валялись остатки маклаудов — черная одежда и шприцы. Я потрогала эти остатки палкой. Вот так открытие: оказывается, маклауды, сделав свои дела, проваливались сквозь землю голыми. На колонне, упирающейся в облака, стоял ангел с крестом. А сонный голубь — такой же, как в подворотне, — сидел на памятнике всаднику, прямо на его медной голове. Так вот оно что, этот город — вотчина мертвых царей. Он стоит, как лейб-гвардеец, не изменивший присяге, день за днем на карауле — и в имперской осанке его укор: помните, это все вы сами натворили. Только укора этого никто не замечал — слишком яркое солнце плясало мазурку на карнизах, на пробитых пулями оконных стеклах, на водосточных трубах и в лужах на асфальте. Какие к черту могут быть упреки, когда такое солнце улыбается миру и превращает все в шутку.

Ветер с залива подул внезапно. Этот ледяной ветер принес запах морской соли, камней и воды. Плащ мертвого Элиота натянулся, словно парус, — и сердце подпрыгнуло, как на кочке: вот-вот меня унесет в стратосферу. Но чуда не случилось. Просто начали падать на лицо серебряные капли. С залива, черного, как нефтяное пятно, на город надвигался шторм.

Я села на рюкзак и стала смотреть на дорогу. Сбрендивший ветер рывками уносил прочь мусор и плевался мне в лицо серебряной слюной. Вдоль водостоков побежали крысы. Но ни одна не прыгнула вниз, сквозь канализационную решетку. Крысы бежали на всех парах — похоже, они вознамерились дать деру из этого города навеки вечные. Столько питательной еды убегало…

До самого вечера по дороге не проехала ни одна машина. Зато то и дело проходили люди в армейский ботинках. Эти люди говорили, что дамбу разрушило взрывом, — снова бородатые постарались.

— Чего грустишь, художник? — один из них легонько хлопнул меня по шерстяному берету и пошел дальше.

Разве могла я грустить? Ведь совсем скоро я увижу Океан и, может быть, Жуков и белые камни. Я просто ждала, пока починят поезд.

Берет, из-за которого меня приняли за какого там художника, я сняла и высморкалась в него — больше было не во что. В кармане у меня лежали мятые деньги и носовой платок, отстегнутый от резинки трусов. Но в платок я уже высморкалась раз восемьдесят.

А ветер стал шальным — пропитался пьянящей морской водой и уже не зал меры своему безудержному веселью. Он пытался — ни много ни мало — сорвать с петель железные ворота за моей спиной. Ворота дрожали и скрежетали, но держали оборону насмерть. А в воротах было квадратное оконце — сквозь него за мной следила старая женщина с глазами, блеклыми, как застиранный ситец, и совершенно сумасшедшими, как у хорька, которого топят в бочке.

— Брысь! — злым шепотом сказала старуха с глазами хорька, как только я посмотрела на нее.

Я отвернулась и стала сидеть дальше.

Проснулась я от того, что кто-то толкнул меня лицом в воду. Была ночь. Ветер так и не снес с петель ворота. Он нашел другое развлечение — устроил наводнение и радостно подгонял воду, уже затопившую дорогу и теперь подбиравшуюся к окнам подвальных этажей. Там, где днем была канализационная решетка, ветер сотворил водоворот, а в узкой подворотне — Сциллу и Харибду. Я приподнялась, чтобы узнать, кто меня толкнул, и увидела человека — он, неожиданный на пустынной улице, как марсианин в кустах бузины, убегал с моим рюкзаком.

— Стой! — попросила я. Но он не услышал.

Фонтаны брызг поднимались из-под ног вора до самых крыш. Я вспомнила нехорошее выражение, которому меня научили в редакции, и легла спать дальше.

Наверное, старуха с глазами хорька решила, что я захлебнулась и меня можно съесть. Или что она там решила — не знаю. Но только она отперла замок и приоткрыла ворота ровно настолько, чтобы протащить меня внутрь. Я проснулась на дне колодца, в серебристой холодной воде. А через мгновенье поняла, что это не колодец вовсе — это возвышаются надо мной стены внутреннего двора, и сама я нахожусь по другую сторону ворот. Старуха с глазами хорька рылась в моих карманах. Она отползла, как только я шевельнулась. Светя фонариком, она наблюдала, как я ладонью зачерпываю воду и пью.

— Пшла, пшла! — замахала руками старуха и торопливо пошаркала куда-то.

Я поднялась и, держась за стену, пошла за ней — к крыльцу, а затем внутрь здания. Там, внутри дома с длинными пустыми коридорами и множеством дверей в комнаты, где раньше останавливались на постой люди, не было электричества, но еще было отопление. Старуха с глазами хорька жила в пустующей гостинице одна и изредка даже подметала в номерах.

В одной из комнат я легла на койку и умерла на семь дней. Рядом с моим трупом старуха с фонариком искала что-то, а в вентиляционное отверстие выл ветер и стучал чем-то вроде молота по крыше. Температура моего трупа стремилась к сорока двум градусам. Мой умерший мозг смотрел фильм, в котором голландские инженеры чертили планы зданий, а двадцать тысяч крестьян шли по болотам, к холодному морю, чтобы строить город. Крестьяне рубили себе на болотах избы. Их избы и припасы уничтожали наводнения, но они продолжали упрямо заковывать непокорную воду в гранит: так велел всадник с голубем на голове. «Найди двести!» — вдруг сердито заорал всадник. А голубь вспорхнул и уронил помет на его плечо. Люди — кто в зипунах, кто в шейных платках и панталонах — заволновались, закричали. И мой труп тоже кричал. «Господа славянофилы, вы не видели двести? А вы, господа западники?» — кричал он.

Через семь дней я ожила и открыла глаза. Шторм закончился, наводнение прошло. Солнце светило сквозь все щели. Старуха с глазами хорька сидела на полу и толкла в ступке горстку кофейных зерен. Интересно, как она будет варить кофе? И на кой черт Демокрит выдумывал атомы, а Нильс Бор — квантовую механику, если после потопа в этом городе пропало даже электричество?

На носу у старухи сидел бордовый прыщ. Мне вдруг захотелось выдавить его, и я потянулась к старушечьему носу. Та отшатнулась, завизжала и, уронив ступку с кофейными зернами, выскочила за дверь. За дверью старуха притаилась и стала подглядывать за мной сквозь замочную скважину.

Должно быть, уже починили мой поезд. Я поднялась и выглянула в окно. Лужи почти высохли. Старик с вещмешком, опираясь на кусок арматуры, как на палку, шел по улице с той же скоростью, с какой Венеция погружалась под воду. На карнизе грелась под солнцем серая ящерка. Я вспомнила, что кричал мне всадник, пока я была трупом, и мне стало смешно. Моя семидневная болезнь была не бактериальной и даже не вирусной инфекцией, а горячкой головного мозга на почве одной-единственной идеи — я найду все что мне нужно. Сумасшедшая Шура Мошкина так и не нашла свою ядерную бомбу в мусорном баке, а я даже ее бомбу смогу отыскать, если захочу, уж я-то знаю. Могла бы и загадочное поручение всадника «найди двести» выполнить, но на ерунду не было времени. Я схватила плащ Элиота и отправилась на вокзал.

Старик — при его-то скорости! — успел добраться аж до здания с колоннами и теперь сидел на его ступеньках, положив под ноги вещмешок и кусок арматуры. А из-за колонн материализовались два маклауда. Старик схватился за арматуру, но что он мог против бородатых? Они показывали ему языки и толкали, когда он лез, чтобы отнять у них свой вещмешок. Старик ругался и плакал — он совсем надоел маклаудам. Они пнули его один раз, другой — и вошли во вкус. Даже арматурой — его же собственной — ударили. Переполошенные голуби спорхнули со ступенек. Прохожий-одиночка, приметив опасность, скрылся в подворотне. Возле этой подворотни и покоился сброшенный штормом с неведомых высот билборд. Буквы и картинки на билборде расплылись от влаги, наводнение замазало на нем грязью некоторые слова, по-хулигански превратив надпись в бессмыслицу: «Найди двести… получи… бесплатно».

Лицо у старика стало безобразным от крови — тогда-то я и вспомнила, как убивали на моих глазах снежное существо — совсем в другом измерении, в окраинном районе Металлург, во дворе дома, за которым лежал марсианский пустырь. Снежное существо было то ли уродливым, то ли самым прекрасным созданием на планете — этого я точно не помнила. Но я точно помнила, что его зря убили.

Кажется, маклауды удивились тому, что я подошла. Одного из них, пока он был удивлен, я успела дернуть за бороду. Я и сама не знала, старика я спасаю или уже труп старика — не было никакой ясности в этом вопросе. Бородатый сказал ругательство — это ругательство мне было хорошо знакомо, ему меня научили еще в редакции. Но и голос бородатого мне тоже был хорошо знаком — его я слышала еще в институте, где меня учили быть писателем. Маклауд с таким знакомым голосом дал мне по лицу. А я слизнула с верхней губы кровь, горячую, как железо в июле, и сказала:

— Я тебя знаю. Ты же Раджабов по кличке Салоед.

Так я совершила свое самое поразительное открытие в этом измерении — маклауды были такими же людьми, как все остальные, они не вылезали из разломов в земной коре, а появлялись из утроб женщин.

Маклауд Раджабов по кличке Салоед бросил испуганный взгляд на меня, потом на другого маклауда. Глаза у него стали забегали — как у обычного человека этого измерения. Он вытащил нож, взял меня за волосы и перерезал мне горло. Внизу, где раньше была трахея, стало холодно. И дышать уже не получалось, только булькало что-то. Так вот как она уходит, оказывается, такая хрупкая, единственная жизнь — вытекает с бульканьем. В глазах потемнело, но я успела понять, что это опустился на мое лицо Жук с надкрыльями цвета речного ила и пополз.

Загрузка...