ДОРОГИ И ТРОПЫ

Дороги и тропы



В наших краях рытых дорог еще мало, больше наезженные.

Деды пробивали в лесах путики-тропы, чтобы ходить по силкам. Протаптывали вдоль сосновых релок, по сухим омежкам, где зверь и птица держатся и где идти поудобнее — ноге легче.

Придет удача, завалит охотник по порошке крупного зверя, по путику на санях за тушей пробирается. Подрубит кое-где, почистит — вот и зимник готов. Летом по зимнику на телеге проедут за толстой осиной для челна или за пчелами, там подкинут, тут подмостят, вот и тележник — колесная дорога. От новой дороги протянутся свертки, от них тропинки во все стороны, кому куда надо, — мало ли в лесах дела!

Теперь любому ездоку скажут:

— Валяй, валяй, дорога хоженая, езженая; только лучше ночуй у нас, на свету ехать по той дороге удобнее.

Особо хвалить наши дороги нельзя.

Дед Осип говорил:

— Ты считай не по пути, а по дороге: хорошая — значит, близко; болотцем протянулась — выходит, далеко. Ты спрашивал: как до Колмышина ближе — верхом или озерной поймой? Точно сказать не могу. Живу здесь восьмой десяток, все думал, ближе озерной дорогой, а вот намедни плотник там шел — не понравилось, говорит, далеко.

И верно. Недавно у нас новую дорогу пробили. Дорога копаная, канавная; от Внута до Брода, через рекшинские пожни как кнутом простегнута, а там поворот.

Во Внуте нам полпути, у Максима чай пьем.

Весной ехали. Максим провожал, с крыльца направил:

— По новой дороге не езжай, она вся открытая, на припеке, пала совсем. Валяй логами, там еще снег нетронутый.

Летом Внуто проезжали, и тут Максим советует:

— Прямо не вздумай ехать. Время стояло сухое, вся грязь глобами взялась. Растрясешь и груз, и бабу. Езжай логами, помягче травой-то.

Осенью едем, Максим опять свое:

— Логами двигай. Большак машины разбили, по ступицу жидель, гляди передки вывернешь.

Зима пришла. Опять через Внуто путь. Вот уж теперь, думаю, поедем новой дорогой и Максим не поперечит. А он меня на смех:

— Как по новой? Она сейчас без последствий. Люди через мох по зимнику напрямую ездят. Мно-ого ближе…

Нет, нельзя еще наши дороги хвалить.

Девочкина тропинка

Сырой ольшаник гудел от комаров, и я облегченно вздохнул, когда выбрался на большую дорогу перед самой деревней.

Во дворе последнего дома у колодца девочка стирала куклу.

— Доченька, как в Опарино попасть?

Девчурка испытующе осмотрела меня глазами, голубыми, как цветущий лен, забросила куклу на крышку колодца сушиться и, захватив попутно с крыльца кота, повела в глубь двора к забору.

За забором в крапиве оказалась тропинка узенькая — только курице прошмыгнуть. Перелезли мы изгородь, пробились сквозь крапиву, еще одну изгородь миновали, по камушкам ручей проскочили и вышли на большак, на ту самую дорогу, что привела к девочкиному дому, только чуть подальше, за углом.

Хороша девочкина тропинка, правильная. Путь не короче, а на душе теплей.

Долго махала рукой девочка с льняными глазами, одной рукой. Под другой неудобно, но дружелюбно и молча висел большой серый кот.

«Скилометра»

Понадобилось мне в Колмышино сходить. Отправился, шел часок ходко, слышу — у дороги косят. Покурил с косцами. Спрашиваю:

— Далеко ли до Колмышина?

— Рукой подать, — отвечают, — тут и есть. Прошагал еще немало, повстречал старушку-ягодницу.

— Далеко ли до Колмышина?

— Да скилометру.

Вьется, как змея, тянется по лесам и вырубкам длиннющая «скилометра», конца не видно. Употел. Присел на пенек отдохнуть. Едет фельдшер на велосипеде.

— До Колмышина сколько?

— Километра четыре, не больше.

Опять иду — с бугорка в овражек, из овражка на бугорок, попал в ельничек. Дед-грибник на дорогу выбирается. Отвечает охотно:

— Видишь, друг, через мох и старые пожни тебе не попасть, позаросли они. Иди верхом, по тележнику, тут рядом озерко — Синенькое называется. От него останется до Колмышина пять километров. Наши деревенские оттуда дрова возили, так для расчету десятник лентой мерил. Это точно.

Шагаю дальше. Вот и Синенькое. У берега плот из двух бревен. С плота паренек рыбу удит. Окликаю негромко, чтобы делу не повредить.

— Шесть, — отозвался парнишка, — шесть километров осталось.

Вижу, уходит от меня Колмышино дальше и дальше. Ладно, думаю. Присел, переобулся, из сапог песок вытряхнул, да как пошагал.

Скоро лес распахнулся, показались поля и на высоком бугре, рядом с жальником, деревня. Вот теперь и правда — рукой подать!

Смешной человек

Пустился я разок в неближний путь. Захотелось на Хвощенском озере щук половить.

Хвастала письмоносица, что их начальник за выходной день пуд рыбы из того озера натаскал.

Выбрался раненько, прошел лугами до мха, покачался на скользких бревнышках гати и попал в деревню Замошье.

У дома с резными наличниками на окнах сидит бабка, чулок вяжет.

— Отдохни, сынок, вспыхни да отведай наших лесных яблочек. Много нынче на вырубках наросло.

Взял я горсть малины, и впрямь показалось, что яблоками пахнет.

— Спасибо, мать. Растолкуй, пожалуйста, как в Хвощно пройти.

— А простым-просто, тут одна дорога, — иди все прямо.

— Сверток не будет?

— Не будет, не будет, так и иди все прямо, прямо.

Полчаса ходу по приозерному лугу, и вот бреду по выгону.

На выгоне одинокая сосна. Сердцевина пастухами выжжена, маковка по облакам плывет. Стоит, как маяк на росстани, — направо дорога и налево дорога.

Пошел правой — закрутила она ольшаником по бугоркам и низинкам и не то что пропала, а тропинками изошла. Известно, как на выгоне скотиной намято. Солнышко в тучах, место незнакомое. Пошел напрямик. Часок побродил, вышел на огороды. Изгородь перелез, вижу деревня, дом с резными наличниками, бабка сидит, чулок вяжет.

— Ты как, сынок, в наш огород попал? Почто вернулся?

Попрекнул бабку:

— Что же ты не сказала про росстань у горелой сосны? Я направо пошел.

— Зачем направо крянулся? Та дорога в Жар, а тебе, сказывал, в Хвощно.

Крикнула бабка в окошко своих. Вышли и старые и малые.

Рассказываю, как после горелой сосны направо пошел. Уморил всех, — ребята и те смеются. Школьники-первогодки и те знают, что эта тропинка в Жар, а не в Хвощно. Всем за меня совестно — большой, а бестолковый.

Серьги

Рассказали мне, что за нашим озером у лесной речушки Верегжи есть пустоши — Сорочкино и почти супольная с ней Борзиха.

Жилья там нет, остались после хуторов только камни от фундаментов и одичавшие яблоньки, рябинки, черемуха.

Подумалось, что тетереву там стало удобно. Ожила охотничья мечта. Представились светлые-светлые березняки на буграх, среди них полянки, поросшие иван-да-марьей, и почти на каждой — выводок. И какие выводки: полные — по десятку молодых, нетронутые, хотя петушки уже в черном пере.

Сказали мне, что последняя деревенька перед пустошами — Долганово. Живет там на покое, занимаясь пчелами, бывший скотский фельдшер Александр Иванович. Жена его Марья, великая мастерица домотканины, взята с Борзихи. Они туда дорогу и укажут.

На склоне дня я подходил к Долганову. У крайней избы за изгородью, обвитой вьюнком и хмелем, возился с ульями седой, чисто выбритый дед. Пчеловод работал без сетки. Загорелыми до черноты руками неторопливо и ласково сгонял темные клубки пчел с тяжелых сот.

Поздоровавшись, я стал расспрашивать, как пройти в Сорочкино. Старик не полюбопытствовал, кто я и что мне нужно в заброшенной пустоши. С достоинством пожившего человека, убежденного, что каждый свое дело знает и что нужно сам скажет, Александр Иванович указал дорогу, но добавил:

— Идти не близко, нынче там не косят, стало быть ни стогов, ни сена в сараях нет. В лесу табориться будет поздно — солнышко сядет, да и комар доймет. Лучше у меня ночуйте.

Что делать? Не люблю в летнюю пору ночевать в жилье, а пришлось.

В чистой комнате, устланной дорожками, хозяин, чуть слышно шаркая валенками, хлопотал у самовара. На столе сотовый мед, творог, морошка, варенная на меду. И лилась речь старого новгородца, неторопливая, достойная, крепкая солью незлобной насмешки:

— Долганово наше исстари малая деревнюшка как была, так и осталась. Такому бугорку на болоте больше десятка дворов и не прокормить. Жительство — крайнее, дальше никого нет. Сидим, как журавли на сухой кочке. Наши дороги известны. Мечтаю, с Тихого озера пришел? Значит, дорогу понимаешь. Есть одна получше, верхом идет в район. В распутицу и по ней не проехать. Зимой, как зайдет погода, и пешком не пройти. По неделям пути нет. Деды наши больше охотой промышляли, чем пахали, богато у нас птицы и зверя было. По вёснам ходили на сплав на Мету, на Белую. Зимой многие подавались к суворовской усадьбе. Она тут недалеко, за болотом, верстах в двадцати. Наше семейство — и деды и прадеды — у Суворова в лесниках ходили, тут кругом его дачи. Был один и управляющий.

— А что у вас, Александр Иванович, про Суворова рассказывают?

— Рассказывают? Человек был хороший. Ты суди. Жил здесь неподалеку помещик Сухарев. Загнал к себе на двор за потраву корову суворовского мужичка. Велел передать: «Пусть несет семь рублей, отдам корову». Где мужику столько взять? Живет скотинка на чужом дворе — барину в тягость, мужику в убыток.

Узнал об этом Александр Васильевич. Велел позвать Сухарева. Тот прикатил на тройке тотчас. Суворов пригласил к столу. Попили чайку с мадерой, говорит хозяин гостю:

— Отдай мужику корову.

Сухарев поперечил:

— Отдам, коли деньги принесет.

Позвал Александр Васильевич управителя, распорядился:

— Отпряги баринову пристяжную, поставь во двор, корми хорошо — овсом. Как вернет мужику корову, отдай лошадь.

Сухарев корову пригнал, а лошадь не взял. Пожила она у Суворова на дворе, а потом согнали ее к мужику, чья корова была в потраве, — пусть владеет…

— А не осталось ли у вас, Александр Иванович, чего-либо из суворовских вещей?

— Почти что нет. Был сервиз дареный; на чашках портрет самого Суворова в генеральском мундире. Недавно последнюю разбили, только блюдечко осталось.

— А где оно?

— Да никак ты из него и пьешь? Оно самое.

Белое блюдце с тонкой золотой каемкой дрогнуло у меня в руке.

— Были часы золотые с надписью: «За верную службу. Суворов». Продала их жена, когда я на действительной был. Суворов любил дарить хорошие, дорогие вещи. У одного служащего была жена. Красавица, статная, лицом темная, как цыганка. Подарил Суворов ей серьги большие, червонного золота, с рисунком. Так они и в род вошли.

Когда самовар поклонился суворовскому блюдцу, солнце опустилось на еловые вершины и брызнуло в низкие окна горницы.

Я попросил показать домотканую работу.

— Можно, можно, — охотно согласился хозяин, — кажется, жена вернулась. Маша, — крикнул он, — похвастай гостю работой!

В комнату вошла немолодая, высокая и очень смуглая женщина. Была она легка в движениях и хороша собой. Приветливо, но молча кивнув головой, Марья расстелила на лавке причудливо сотканные полотенца. Она нагнулась, и огромные резные серьги острым пламенем вспыхнули в лучах догорающего солнца…

Суворовские бревнышки

Гром ударил так близко и оглушительно, что даже застывшая на стойке Яна вздрогнула и осторожно переступила ногой. Из куста, ломая сучки и задерживаясь, вылетел молодой черныш. Он ловко ушел от выстрела, нырнув в чащу ольшаника. Крупная капля сочно хлопнула по плечу. Надо было поскорее укрыться. Свистнув собаку, я побежал по свежескошенной поляне к ельнику. Под вековой елью перед шалашиком, умело сложенным из хвойных лап, горел костер.

— Заходи, полесник, — прогудел приветливый голос Александра Ивановича. — Сейчас накроет. Э, да ты не пустой, недаром бахал все утро. Маша меня спрашивала: «Кто стреляет?»

Я с удовольствием лег на свежее сено. Собачонка моя повертелась на месте, довольно заурчала и свернулась у ног.

Женщина продолжала прерванный разговор:

— Ничего она не сделает. Это от веку так: как молодой переломит кусок хлеба и даст своей жене, отойдет она от матери и отца и не вернется. И будут новое место искать, где гнездо вить. Так повелось у людей, и ей этого не переменить…

Дым завился в шалашик. Александр Иванович закашлялся и, протирая глаза, ответил:

— Что верно, то верно: новая семья — новый дом.

Заиграл ветер по вершинам, и шалые пряди дождя стали попадать в нашу ухоронку.

— Ветер пошел — значит, скоро дождю конец, — сказал Александр Иванович. Помолчав, задумчиво повторил:

— Новая семья — новый дом… Ты про Суворова спрашивал. Слушай, расскажу. Пришел раз к нему по такому делу деревенский парень. Собрался он, женившись, в раздел. Надо, стало быть, ему дом строить, а лесу взять негде. Просит у Суворова одну деревину — так его отец подучил. Оглядел наш граф молодого и порадовался: в плечах косая сажень, ростом, что сосенка. Спрашивает:

— Ты какой? С вершком или ровно? Зачем одну деревину?

Парень не сробел, отвечает:

— Росту моего сажень ровно. Затеял дом срубить, а сразу много лесу просить стыдно.

— Ладно. Отпущу на полное строение, только с уговором: вырасти столько солдат, сколько в новой избе венцов будет.

Парень задумался, спрашивает:

— А ты не тонкомером подаришь?

Суворов посмеялся.

— Выбирай, — говорит, — любой, что по силе. Только чтобы и ребята были, как те бревнышки.

Срубил молодой хозяин постройку из самого матерого леса: чтобы одно бревно вывезти — по две лошади в подсанки закладывали. Оказалось в избе восемь венцов. Столько же сыновей мужик поднял, и все один к одному.

Начались войны. Александра Васильевича в ту пору в живых не было, пошли в поход мужиковские дети. Пошагали в чужие земли суворовские бревнышки. Восемь человек, и каждый — как наша сосна новгородская!..

Наротовские храбрецы

Через прозрачные макушки, через янтарные сучья сосен внизу сквозит гладкая в этот час вода. Далеко зашел. Незнакомое озерко покоит в зеркальной черноте опрокинутые хвойные вершины.

Кто-то шевелится у берега. Бредет по мху древняя старушка. Палочкой лист ворошит, проверяет — гриб ли? Откроет груздь — тогда уже и нагнется, подберет.

Моя тропинка вниз, к воде, ее путь — вдоль по угору; вот и сошлись. В лесу встреча не в городе — поговорить обязательно надо.

— Есть ли груздок, бабушка?

— Как добыча, охотничек?

Большую сосну у дороги повалило, удобно отдохнуть на ровном стволе. Ноги на моховой подушке, спина к гнутому суку привалилась — княжий трон, а не лесная скамеечка.

— Ты откуда, бабушка?

— Из Наротова. Со своим стариком там век доживаем. Сыновья с войны не вернулись, дочки за мужьями уехали. Так и живем. А у тебя сума пустая? Ничего не добыл? Теперь не диво: опустели леса. Столько ли зверя да птицы было? А рыбы в озерах? Бывало, поедут наши…

Течет неторопливо рассказ, жалуется усталый голос.

Я смотрю на вспухнувшее на закате облако, на хищную птицу, парящую у его кромки, и думаю:

«Бабка моя, бабка, мать одинокая! Плещутся крупные щуки в наших реках, люди пустили в озера новую рыбку, ряпушку. Много приносим мы с болот и покосов матерых диких птиц. Улетела в округе одна птица — твоя молодость. И у меня на отлете…»

— Дедко мой охотник был не последний. Теперь устарел. Ты суди, что с ним нонче… Из годов вышел, на пензии значит, работой не неволят, а все помаленьку колхозничает. Стало быть, повез мой старик в дальнее поле на паренину позём. Скидывать начал — слышит, в омежке, у самой нивы, хрястит. Конь захрапел, рванулся и вывернул телегу набок. Глянул дед, видит — медведь в лядине ольшаник ломает.

Прибежал дед в деревню к другу Карпушке, тоже восьмой десяток охотничку, зовет медведя стрелять. Карпушка спрашивает:

«А стоящий ли зверь? Может, прибылой какой медвежончишка в траве запутался? Пока ходим, убежит».

Мой торопит:

«Давай собирайся! Медведь видный, таких с тобой не бивали…»

Карпушка говорит:

«Припасу готового нет, а ружье с осени на рябков заряжено. Дождется ли зверь?»

Мой отвечает:

«Дождется. Не ведаю, к чему медведю ольшаник, только занявши им крепко: так и крушит, так и ломит…»

Карпушка свинцу нарубил, пуль-то не было, пороху, про запас, в табачницу насыпал, ружье справил, ватную фуфайку накинул. Пошли охотнички. У одного ружье сечкой-жеребьем заряженное, у другого топоришко за поясом, — идут смело. Дело привычное: от батьков научены, как полесничать, не один зверь добыт вместе. Только вот… годы ушли.

Подобрались деды омежком близко, видят: и верно, медведь в лядине ольшаник ломает. Большущий зверь, что бык.

Карпушка стрелил… Медведь взад пятки сунулся, да вроде его как дернуло — стал на месте.

Мой кричит:

«Подовтори, Карп, еще! Эх! Мелка сечка, а зверь дивный».

Карпушка из табачницы поболе пороху высыпал, паклей потуже забил, жеребий покрупнее выбрал. Как грохнул!

Медведь на верёх — на дыбки, дурным голосом ревит, большую ольшину ломит, трусит листья, что на ветру… Мой шумит:

«Дуй, Карпий, еще! Вишь какой зверь нахратый — стрелой с дела не сбить. Дуй в поцвал, до убою».



Карпушка весь остатний порох из табачницы в дулину всыпал, самую крупную сечку отобрал, паклю натуго забил. Как ухнет! По лесам гулы пошли. Зверь на месте забился. Старики к нему.

«Убили, — кричат, — готовый!»

Приметил их медведь, уши прижанул, рванулся, петлю сорвал и на охотников…

— Какую петлю, бабушка?

— Да вишь ты, зверь-то в петле был. Соседский парень наладился на медведей петли ставить. Достал у трактористов витую струну, трос, что ли, называется, и на тропах к овсяному полю настораживал. Одного медведя поймал, небольшенького, правда, пуда на три. И этот зверина-то тоже в петлю ввалился. А петля к ольшине привязана была…

— Что ж охотники?

— Оробели. Сами не рады. Зверь-то за ними мало проскакал, назад отвернул. Деды поворот дали и по пашне без памяти завихрили. Мой-то споткнулся, пал на брюхо, ревит:

«Карпуха, выручай, медведь рядом!»

А что Карпуха? Карпуха-то побойчей — у самой деревни мельтешит…

Наше-то место…

Марья Сеньчиха — сухонькая подвижная старушка — дальше района сроду не бывала, а свое место хвалит.

Спросишь ее про морошку или чернику, загорится Сеньчиха:

— Наше-то место самое ягодное, самое ягодное! Сойдешь на мох — ахинеешь! Ягода спорная, упряжку берешь — не вынести… Нонеча только ее утренниками в цвету еще побило.

Спросишь про грибы, и опять:

— Наше-то место самое грибное, самое грибное! Что боровых, что волнух по лядинам — необеримая сила. Из Курковщины сюда народ приезжает. Там лесов мало, места напольные. Возами грузди да волнухи домой везут, возами… Нонече только лето суховатое, одна помока за все время была — не проявились грибы.

Утром выхожу из дому с лопатой и жестяной банкой. Марья согнала корову к стаду, сидит на крылечке.

Спрашиваю, не подумав:

— Где у вас тут червей поискать?

— Наше-то место самое червистое, самое червистое… — запела бабка.

— Да полно, мать! Копала ли ты червей?

— Не копала, сынок, не копала, но мечтаю — должен червь быть…

Осенью, уже по перволедку, приехал к соседу на побывку племянник. Привез с Украины молодую жену. Зайдя ко мне побеседовать, жаловалась шепотом бабка Марья:

— Нет, неладную бабу взял Ванька, не будет у их толку. Ты суди: свела ее на Долгий Мох, пошла в ботиночках, не послушалась меня; нет, чтобы мужнины сапоги обуть! Промокла, застыла. Ягоду не берет, сидит — плачет. А кругом богатство! Под клюквой мха не видать: все болото как сафьян. Я ей про всю красоту толкую — про волнухи, про серухи, про веники березовые. Нынче сто пар для козы засушила. Ничего не толкует девка. «У нас, говорит, лучше: вишни, черешни». А к чему они? На компот? Какая у них там жизнь? Наше-то место самое лучшее, самое лучшее!..

Мечта

Лет двадцать назад я впервые пересек озеро Тихое. Очарованный его первобытной красотой — гладью тростниковых заводей, укрытых песчаными косами, светлым сосновым бором, теснившим извилистые берега, — я возвращался обратно. Навстречу на одном кормовике не спеша продвигался Федор Васильевич. Он тащил за собой дорожку, зажав по местному обычаю шнур в зубах.

Мы съехались на каменистом мысу, сели покурить и поделиться новостями. Тишину раннего утра подчеркивали редкие вскрики гагар. Рваный парок тянулся от воды и таял в лучах солнца.

— На жарёнку есть, — заметил я, заглянув в челн Федора Васильевича.

— Разве это рыба? — рыбак досадливо поморщился. — Щуренок. В нашем озере у берегов живут травянки, так они фунтов до шести, не больше, а в ямах плёсовые, те до пуда и более. И есть одна щука, у провалучей ямы живет, сколько в ней весу — не знаю, боюсь и соврать. Я ее прошлый год тащил…

Федор Васильевич помолчал, повернулся в сторону камышей, где шумно сыграла рыба, глянул на меня, пригнулся и взволнованно продолжал:

— Перво как взяла, думал — зацеп; потянул — чую, тянет вместе с челном. А она поводила, поводила и подалась.

Подтащил близко, вижу: блесна хорошо, на два якоря пристала к губе. На морде еще две чьи-то оборванные блесенки светятся. Как раззявила она рот — что вдоль, что поперек! Вижу: тащить в челн нельзя — велика. Отпустил шнур сажени на четыре — и тихонько к берегу. Идет хорошо. Они ведь чем крупнее, тем смирнее, а такая большая и вовсе глупа. Только челн приткнулся к песочку — место нарочно выбрал, чтобы ни травинки, ни коряжинки, — соскочил в воду спиной к берегу и тяну на себя: полагал за глаза взять или так накрыть. Подвел рядом, голова подо мной, слышу, песок черкнула… Тут как ударит! Батюшки-светы! По ноге как поленом, шапка с головы, глаза водой залило… Ушла. Стою как столб, мокрый, в руке шнур порванный, рядом шапка плавает, а в ней кисет и спички. Кум Осип мимо в лодке сено вез. «Ты что, говорит, Федя, купаться вздумал? Ильин день прошел, олень в воду мочился, холодна стала…» А я и молвить не могу. Машу рукой: «Подплывай, такое дело…»

Прошло много лет, но и теперь частенько можно увидеть Федора Васильевича, объезжающего с дорожкой знакомые мысы и лахтины. За эти годы еще два раза хватала за блесну «та самая», как он думает, щука. Видел он ее оба раза «в глаза», но вытащить не мог — не терпят поводки.

Нынче летом приехал к нам в деревню моряк-рыболов — погостить у родных. За полдень пришел он на берег и просидел до заката.

Подплывали рыболовы. У каждого на уху было — воды наши рыбой не бедны: у одного «сковородников» — крупных окуньков — с полдесятка наужено, у другого щучка порядочная. Поглядел на уловы моряк и сказал просто, без насмешки:

— Мелкота.

Вечером он зашел ко мне. Не отказался от морошковой наливки и свежепросоленного огурца, одобрил жареные рыжики.

Подошли и наши рыбаки. Моряк рассказал, как в Ленинградском порту он ловил лещей на особую снасть; как на Зее-реке добывал зимой калугу-рыбу весом пудов до тридцати, а еще где-то на Дальнем Востоке — бешеную форель с нашего лосося, но характером круче.

За полночь шел рыбацкий разговор, облако табачного дыма поплыло в окошко.

Наши рыбаки тоже в долгу не остались, подсыпали гостю таких рассказов про озеро Тихое, что стало ясно — диковины не только в дальних краях бывают.

Пообедал он на другой день у своей тетки Марии Ивановны, больше известной под именем Долгоносихи. Обладала она, к слову сказать, носом обычного размера, но выдающимся интересом ко всему происходящему у соседей. Потом зашел ко мне, чтобы одолжить на вечер мою «шлюпку» — единственный на озере челнок, оборудованный парными веслами и настоящими уключинами.

Бережно уложив удочку с блестящей катушкой и противогазовую сумку со снастями, моряк отбыл.

Вечером, когда солнце пряталось за лес и рыбаки, поужинав, отдыхали, сидя на бревнах у берега, из-за дальнего мыса появился челнок гостя. Никто не мог скрыть своего любопытства.

— Ты спроси его, Федор Васильевич, — усмехнулся Осип, — берет ли муль на вертячую катушку? Коли так — ему осенью от рыбы не отбиться будет.

Мулем у нас называют маленьких рыбок; их ловят осенью в холодную воду особыми мулевыми сетями.



— Рыбка плавает по дну, не поймаешь ни одну, — отозвался Федор Васильевич и захлебнулся не то едким дымом крученки, не то смехом. Вдруг он притих и стал вглядываться:

— Что это у него в носу — вроде кто есть? Он с бабой поехал или один?

Челн моряка с разгона ткнулся в берег, двое подхватили, остальные подошли ближе и… остановились в почтительном молчании: всю переднюю часть занимала щука — хвост ее терялся под скамейкой гребца, голова свешивалась с носа. Рядом лежала вторая рыбина, много меньше, но тоже редкостного размера. Моряк первой вытащил ее и преподнес мне:

— Так сказать, за аренду вашего теплохода, — поймал у провалучей ямы.

Большую щуку моряк с трудом — с десяток рук помогали — взвалил на плечи и понес к Марье.

Больше всех поражен, пожалуй, даже обижен был Федор Васильевич. Лицо его посерело и сморщилось. Только когда моряк с рыбиной скрылся за колхозным амбаром, старик перевел дух, ободрился и сказал:

— Не! Это — не моя! Это, конечно, порядочная, да куды ж до моей-то! Моя — во-о-он с тот кормовик будет.

Очень приметный челн у Федора Васильевича — новый еще, беловатый. Я сразу узнал его утром, когда против окошка раздернулся озерный туман. На солнце поблескивал кормовик, и водяной угол далеко протянулся от тупого носа долбленки.

Мечта осталась жить.

А разве это не самое главное для человека?

Чужой

Не сообразив, что дужка котелка очень нагрелась, я взял ее голой рукой и, охнув, отбросил котелок в сторону. Вода мигом исчезла в песке, оставив облачко пара.

Николай Викторович без всякого осуждения взглянул на меня, не сказал ни слова, поднял котелок, пополоскал его у кромки озера, затем, зайдя поглубже, набрал свежей воды и вновь поставил на огонь.

Я лежал в тени прибрежной сосенки, выставив мокрые до колен ноги на солнце, и думал о своем спутнике. Все, что ему принадлежало — от карманных часов до перочинного ножика, от мельчайшего рыболовного крючочка до челна, — действовало безукоризненно. Все, что он делал, он делал обстоятельно и с толком.

Он никогда не подводил меня: не опаздывал на встречи, не хныкал при неудачах, не обращал внимания на капризы погоды. Иногда даже казалось, что невозмутимость этого человека граничит с каким-то безразличием.

Помню одну зарю. После ночной грозы, щедрой ливнем, полной грохота и вспышек молний, взошло солнце. Нежаркое, оно ласкало водную гладь, такую ровную, что виден был каждый всплеск рыбы.

Мне хотелось запеть, закричать, но, обернувшись к Николаю Викторовичу, я только протяжно выдохнул: «Хорошо!» Спутник мой неотрывно смотрел в озерную даль. Лицо его было внимательно и ясно, но он молчал.

Иногда это молчание становилось тягостным. Бывало, за все долгое утро он только попросит разок-другой передать червей или сачок, а когда начнет припекать солнце, вымолвит: «Ну что — пошабашим?»

…Котелок шумно заплескал на угли… После крепчайшей ухи из рыб, каждую из которых еще помнишь, как выловил, очень хотелось пить.

…Расстелив на песке плащ-палатку и положив под головы свернутые ватники, мы отдыхали. Вертлявая крачка, лениво покачиваясь в слоистом от жары воздухе, казалось, с удовольствием прерывала полет, чтобы кинуться в воду и поиграть с брызгами.

Я спросил:

— Николай Викторович! Вы не волнуетесь, когда тащите крупную рыбу? Такую, как последнего окуня?

Речь шла об утреннем случае.

Николай Викторович мудрил что-то с крючками и не заметил, как большой поплавок живцовой удочки качнулся, резво пошел в сторону и стал тонуть. Его снежно-белая маковка быстро превратилась в желтое пятнышко глубоко в толще воды.

Я тихонько свистнул. Николай Викторович схватил удилище и резко подсек. Леска, поднимая пузырчатый бурунчик, побежала вдоль борта.

Челн закачался. Два раза упругая нить проскальзывала благополучно по днищу челнока, и рыболов, встав во весь рост, протягивал удилище как можно дальше, утопив верхушку в воде. Один раз леска зацепила якорную цепь. Казалось, конца не будет бешеному натиску. Но вот удилище выпрямилось. Как от пароходного винта закрутились воронки, и вот он, горбатый, черноспинный окунь — у самого борта.

Я подвел сачок. Есть! По мокрому днищу звонко бил хвостом двухкилограммовый красавец…

— Вы не волновались? — повторил я вопрос.

— Бамбук, сатурн, сачок… — протянул мой приятель и сладко зевнул. — Все рассчитано…

Глухой, но мощный удар нарушил полуденную тишину и покатился, урча и повторяясь, в путаницу хвойных островов. За озером поднялась стая ворон. Николай Викторович вскочил и, захватив кормовик, кинулся в челн. Я сел на весла. Запела вода под тупым носом долбленки.

На середине большого плеса мы перестали грести, чтобы немного отдохнуть…


…Кузьма появился в наших краях неведомо откуда года три назад. У Анны, вдовы, купил половину дома, стоявшего над озерным обрывом. Здесь легко разместилось имущество, прибывшее в двух мешках на плечах покупателя и его жены, немолодой уже женщины с лицом, похожим на недожаренный блин.

Чем занимался Кузьма, как добывал пропитание, понять было трудно. Войти в колхоз он решительно отказался, ремесла никакого не знал.

Кузьма нашел в камышах старый челн и стал считать его своим, распив с бывшим владельцем — кузнецом пол-литра. Ремонт был несложен: большая дырка в носу, где выпала сердцевина осиновой колоды, была заткнута обрывком мешка, а щели кое-как заляпаны смолой.

С той поры черная посудина Кузьмы воровато шныряла по заливам, протокам и плесам нашего озера. Ни сетей, ни переметов у новосела не водилось, только ветхая охотничья одностволка да приблудная собачонка — хромая и злющая, как сатана. Отсутствие у новосела определенных занятий и видимых средств существования, к общему удивлению, на достатке семьи не отражалось. У приезжих постоянно пахло свежим хлебом, жареной рыбой, палеными перьями дичины.

На щекотливые вопросы соседок: где добыл? как поймал? не в чужие ли сети? — жена Кузьмы, отвернув от печи пылающее лицо, отвечала коротко и нелюбезно:

— Где добыл, там теперь нету… Сами сумейте.

С законом Кузьма не ссорился, имея, по нашим подозрениям, некоторый опыт в этом деле. Он действовал на самой границе закона, довольно расплывчатой у нас по причине известной вольности сельских нравов и отдаленности районного начальства.

Ну кто, в самом деле, остановит человека, который в камышовых зарослях давит со своей собачонкой нелетную утиную молодь, зимой ставит мережи на серых куропаток, бьет на разливах нерестящихся щук? Не трястись же районному милиционеру двадцать километров по глинистому проселку из-за несчастной куропатки или убитого на весенней озими зайца!

Впрочем, не все сходило гладко.

Однажды красногорские колхозники заметили, что кто-то при свете луны просматривал их сети. Только большая дистанция, а в дальнейшем отходчивость русского сердца избавили Кузьму от тяжелого и небезопасного разговора.

В другой раз дело дошло до районных властей.

Безухий кобель бригадира повадился ходить в овражек за домом Кузьмы. Бригадир полюбопытствовал и нашел зарытые под кустами требуху и шкуру лося. Приехал милиционер, но в домике над обрывом ничего не обнаружил.

В это же лето кто-то начал глушить рыбу на озере. На темной зорьке слышались тяжелые удары в укромных лахтинах. Чайки долго кружились над плесами, подбирая мертвую рыбу.

Подозрение пало на Кузьму, но поймать его не удавалось…


— Я встретил его на почте, предупредил, — задумчиво, словно взвешивая каждое слово, произнес Николай Викторович, — сказал: в озере искупаю и отдам под суд…

В Трубы — узкую протоку из Белого озера в Тихое — мы влетели с ходу. Дальше челнок повел один Николай Викторович, на кормовике, не вынимая его из воды: так делают охотники при подъезде к сторожкой утке.

Николай Викторович вынул из воды кормовик и кивком головы показал вперед. Слышно было каждую каплю, падающую с весла.

За травянистым мысом, совсем близко от нас, виднелись чьи-то плечи и голова. Высоко поднялась рука, и бутылка с дымящимся хвостиком, описав дугу, звучно шлепнулась в воду.

Скрываться дальше было незачем. Я налег на весла. Не огибая конец мыса, через розовый ковер водяной гречки мы проскочили в укромную бухту.

При виде нас Кузьма схватил кормовик и сел.

В ту же секунду звонкий удар, словно кто-то стукнул палкой по днищу, потряс нашу долбленку.

Там, где не разошлись еще круги от бутылки, резко, но невысоко подпрыгнули крупные капли. Через мгновение вспучился водяной бугор, бурый от придонного ила. Затем все стихло…

Белые пятнышки появились в озерной глубине. Они шевелились, становились все больше, крупнее… Шла наверх оглушенная рыба. Плоскобрюхие лещи бороздили воду, переворачивались, выправлялись и ненадолго уходили вниз. Большая щука торчком всплыла у кромки камышей и шумно забилась, разевая зубастую пасть.

Вода, как пеной, покрылась тысячами мертвых мальков.

Николай Викторович потихоньку подгребал, и наши челны сошлись. Я обернулся и оказался лицом к лицу с Кузьмой. Он сидел недвижно и молча, поставив ноги на горку рыбы, не пошевелился, когда челны стукнулись бортами.

Я много слышал о Кузьме, но видел его в первый раз. Небольшой человек, удивительно похожий на барсука или лисицу. Темные глазки стиснули длинный нос, узкие, как щель, губы косо перечеркнули редкую бороденку.

Ни сетки, ни мережи, даже удочки в челне не было. На скамейке — сачок, в носу на ватнике бутылки, залитые сургучом. У каждой хвостик — обрезок запального шнура. Я сразу отметил непомерную длину шнуров: так делают неопытные или трусливые подрывники.

Подобие улыбки скользнуло по губам Кузьмы:

— Ну, раз приехали, помогайте собирать, хватит на всех.

— Конец тебе, Кузьма, — спокойно начал Николай Викторович. — Я тебя предупреждал. Суда тебе не избежать, нас двое свидетелей.

— Рыба уйдет, — равнодушным голосом сказал Кузьма. — Она всегда так: потрепыхается и отойдет. Половины недосчитаешься. Надо сразу брать.

Николай Викторович вскочил и закричал пронзительно и гневно:

— Негодяй!

«Негодяй, дяй!» — отозвалось эхо.

— Как только терпят люди?

«Люди! Люди!» — повторил хвойный берег.

— Ты у меня поплаваешь!

«Поплаваешь!.. Поплаваешь!..» — подтвердили островки.

Признаться, я испугался за приятеля. Он вздыбился, побагровел, в ярости размахивал веслом.

Кузьма почуял недоброе, заерзал на скамейке и осторожно потянул за ручку топор, заваленный мертвыми рыбами.

Неожиданно Николай Викторович умолк и сел… Совершенно спокойно вынул из кармана портсигар, закурил, опустил руку в челн Кузьмы, достал бутылку и поджег бикфорд. Легкий шипящий дымок показал, что шнур загорелся. Николай Викторович бережно положил бутылку среди других, накрыл ватником и приказал Кузьме: «Прыгай!»

Никогда не забуду дикого ужаса в глазах Кузьмы. Он вскочил, шагнул вперед — прямо в скользкое рыбье месиво.

Николай Викторович тихонько считал:

— Двадцать два, двадцать три…

Я догадывался, что через секунду-другую мой товарищ, опытный минер-фронтовик, выбросит снаряд в воду. Но Кузьма был трус. Он закричал странным кошачьим голосом:

— Постой!

И не выпрыгнул, а вывалился боком в воду и отчаянно замахал саженками.

Николай Викторович не спеша скинул ватник, взял бутылку, выдернул из нее горящий шнур и бросил за борт.

Кузьма лежал на илистом берегу. Увидев нас, он сел. Вид у него был испуганный и жалкий. Николай Викторович притормозил челн.

— Челнок получишь у председателя. Кстати, и протокол там подпишешь…

На другой день мы заканчивали рыбную ловлю у самой деревни.

Голубые дымки над банями таяли, не шевелясь.

«У-и! У-и! У-ии!» — застонала за островом гагара. И опять все затихло в дреме.

— Ненавижу! — совершенно неожиданно сказал Николай Викторович. — Ненавижу таких, уродов! Всей жизни они чужие.

Неподалеку остановился крашенный суриком челн; начальник почты выбирал дорожку:

— Клев на уду!

— Кончили, пора к дому.

— А Кузьма? — то ушел.

— Куда ушел?

— Кто знает! Ночью собрался и ушел, с женой.

— Как попал, так и пропал, — равнодушно сказал Николай Викторович. — Нечего ему здесь и делать было.

Налим загулял

Топится печка. Рыжие блики бегают по избе. Долгая ночь миновала. Агафья Тимофеевна вошла со двора, вся белая, и стучит валенками.

— Вот и Васютка всю ночь кричал. Ребята всегда непогоду чуют, ребята и старики.

Внук Васютка словно почувствовал, что говорят о нем, заворочался в люльке и закричал сразу во весь голос.

Бабка уговаривает:

— Ну помолчи хоть упряжечку…

Лежу и думаю: упряжка — полдня, потом распрягают лошадей на отдых. Когда парень вырастет, наверное, некого будет запрягать — всё будут машины, тракторы.

— Вставай, чего валяешься! Сходи на озеро, проверь — Николай у Долгого мыса снасть поставил.

На улице метель, белые косы, завиваясь, стекают с толстых крыш и струйками бегут по дороге. Спускаюсь на лед и бреду к Долгому мысу.

Вот и зализанный ветром бугорок над лункой и предусмотрительно поставленная вешка.

Разгребаю валенком снег. «Хряк! Хряк!» — стучит пешня по настывшему за ночь льду. Бьет фонтанчик желтоватой воды. Накидываю бечевку на руку — только бы не упустить пешню. Черпаком выбрасываю на снеговой валик ледяные осколки. Гаснут снежинки в черном зеркале проруби. В подледной темноте четко виден сетчатый узор мережи. Тащу ее наверх, показывается обруч, ячея и мокрые сосновые лапы у горловины. О них любят тереться налимы. Ага, есть! Вытряхиваю из развязанной мотни три пегие рыбины. Они вьются, как змеи, на морозном снегу и, запудрившись, застывают.

Еще мережа и еще. От вешки к вешке тяжелеет сумка. В третьей попался усатый великан килограмма на четыре и чуть не ушел, выскользнув из рук. Какие они все толстые, наверное икряные! Вечером будем жарить налимью печень…

Глухая зима. Ни один ручеек не пробился с берега под ледяную одежду озера, ни одна капля не брызнула с крыш, а вот, поди же, не под ясным небом, а в холодной глубине первыми почувствовали солнцеворот налимы и заходили по отмелям. Скоро, наверное, и заяц-русак начнет «чертить» — кинется в погоню за зайчихой, оставляя длинные черточки следа на синеватых февральских надувах.

Вьюга унялась, распахнулась голубизна неожиданно высокого неба, открылся ближний берег, хвойный остров на плесе и серые кубики деревни. Вспыхнули и заиграли искрами снега, празднуя день солнцеворота.

Загрузка...