ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Заводу было очень трудно в ту зиму. И не только потому, что зима стояла на редкость суровая, трескучая, с бешеными ветрами. Уже в первых числах декабря Ладу сковало так, что она свободно держала трехтонные грузовики. Снег лежал на льду неровно, гребнями, уплотненными, отполированными, блестел под солнцем, как рыбья чешуя. Люди мерзли, зазеваешься — мороз тотчас прихватит щеку или подбородок. Топлива уходило много, сверх всяких норм, и все равно холод проникал в цехи, в конторки, в мастерские; лопались водопроводные трубы, иней шапками нарастал на каждом гвозде.

Но не в капризах природы заключалась главная трудность. Главное заключалось в том, что в этих условиях надо было строить, строить быстро, по графику, который ни в чем не уступал графикам военного времени, когда завод в сроки вдвое, втрое меньше обычных ремонтировал эсминцы и крейсеры. И строить не только корабли, а самый завод. К весне должны быть готовы основные линии главного потока. Это означало не только расширить, удлинить или передвинуть здания цехов, но и создать множество новых механизмов, приспособлений, реконструировать крановое хозяйство.

Иван Степанович, которого часто винили за мягкосердечие к людям и потворство их слабостям, во многих иных чертах характера мог служить примером даже самым строгим и требовательным своим критикам. Он был хорошим специалистом и неплохим, в сущности, организатором, который стремится влиять на подчиненных не строгостью, а убеждением, проникновением в душу человека, добрым словом, добрым поступком. Плохо это или хорошо — кто возьмет на себя ответственность решить такой вопрос в категорической форме? На фронте, в боевых условиях, где иной раз от минуты, от секунды зависит исход боя, — там надо приказать и любыми средствами требовать выполнения приказа. Но в условиях мирной жизни, в условиях мирного труда, — разве в этих условиях нет времени убедить человека, добраться до его души, сказать, найти для него проникновенное слово?

Иван Степанович, в белых высоких бурках, в теплой шапке, завязанной на подбородке, с поднятым барашковым воротником, добрую половину дня проводил среди строителей, на морозе. Беседовал с ними, курил, шутил. Сам принимался класть кирпичи в тепляках — у него получалось, каменщики одобряли директорскую кладку. Отесывал топором бревно — тоже получалось, только сильно и шумно выдыхал воздух при каждом ударе: начинал сказываться возраст.

Для строителей оборудовали теплые общежития, заботились о зимней одежде для них, о валенках, ватниках, меховых рукавицах. Не случалось прорывов в снабжении строительными материалами: как ни трудно было Ивану Степановичу этого добиваться, он все же добивался. И пошла о нем слава среди плотников, бетонщиков, арматурщиков, каменщиков: хороший директор, у такого можно поработать на совесть.

Ходил Иван Степанович по заводу и часто встречался в цехах с Антоном Журбиным. Антона он знал с мальчишек. Но познакомился с ним по-настоящему только теперь, в эту лютую зиму. В начале работ по реконструкции, когда профессор Белов оставил Антона полномочным представителем института на заводе, Иван Степанович мало интересовался этим молодым инженером: инженер как инженер, только пошел вот не на производство, а в науку, — таких тысячи. С течением времени мнение свое Ивану Степановичу пришлось переменить. Может быть, инженеров, подобных Антону, и тысячи, но внимания они, однако, заслуживают, и немалого. Однажды он заговорил с Антоном о своей довоенной поездке на английские судостроительные верфи. Антон внимательно его выслушал и тоже заговорил об этих верфях. Иван Степанович был изрядно удивлен. Сын Ильи Матвеевича, недавний парнишка-судосборщик, знал кораблестроительную технологию англичан не хуже Ивана Степановича, пожалуй, даже лучше, хотя в Англии никогда не бывал. Слушая Антона, Иван Степанович вспоминал виденное на Британских островах и поражался: Антон как бы заставлял своего слушателя увидеть то, что много лет назад ускользнуло от его внимания. Иван Степанович, попав в Англию, изучал только новое, интересовался только новым, передовым — его только и видел. Антон знал и это некогда новое, передовое, и вместе с тем ему было известно все, что мешает полному, широкому применению передовой технологии на верфях Англии, все, что отдельным достижениям английских конструкторов и технологов не позволяет слиться в единое целое, свое, национальное, новаторское, неповторимое.

В дальнейшем Иван Степанович убедился в том, что Антон прекрасно знал кораблестроительную литературу — отечественную, иностранную, новую, старую и даже петровских и допетровских времен, что знал он историю постройки чуть ли не каждого сколько-нибудь значительного корабля — в любой стране, в любом веке, знал организацию производства на большинстве крупных заводов и верфей мира; тут же на первом попавшемся под руку листке бумаги он мог вычертить план каждого из этих предприятий и дать ему обстоятельную критическую оценку. С Антоном можно было говорить о заклепках, о гребных винтах, о турбинах, о запасе плавучести корабля, об остойчивости — о чем угодно; обо всем он имел свое, определенное, точное суждение.

В его возрасте Иван Степанович не обладал таким запасом знаний, такой эрудицией. Почему? Не потому ли, что и возраст Советской страны двадцать — двадцать пять лет назад был иным, не потому ли, что и советская наука в ту пору была куда как моложе и советская практика куда как беднее опытом? И не потому ли, что таков закон жизни: одни поколения расчищают путь другим, и те, другие, уже не спотыкаются о камни, по которым прошли старшие?

Антон рассказал Ивану Степановичу, как он учился в институте:

— С девяти утра до десяти вечера сидел на лекциях и в библиотеке. Тринадцать часов в сутки. Из них надо исключить час на обед. Значит, двенадцать. И так шесть лет, считая работу над дипломным проектом. Перемножим… Двенадцать на триста шестьдесят пять — число дней в году, и еще на шесть — число лет. Получается более двадцати шести тысяч учебных часов. Ну, несколько меньше: летом — в июле, августе — я работал менее яростно. Округлим. Допустим, двадцать пять тысяч часов. Можно за такое время кое-что сделать? Можно, Иван Степанович. Гору свернуть можно.

— Надо обладать дьявольским упорством. Молодого человека и в кино тянет, и на вечеринку, и в театр, и с девушкой поболтать. Себя помню, пять часов занятий в день — потолок! Упорство необходимо фантастическое.

— У нас в группе было трое таких упрямцев. Все — фронтовики.

— Познали люди цену времени, цену часу и минуте.

— Главное, Иван Степанович, познали цену жизни. Слишком она короткая, чтобы можно было ее тратить зря.

— Да, — задумчиво произнес Иван Степанович, — и цели наши слишком велики, чтобы идти к ним вразвалочку. Так и тянет броситься бегом. По себе знаю: буквально страдаешь, изо дня в день видя корабль на стапеле. Какая медленная, кропотливая работа!

День за днем крепло уважение Ивана Степановича к Антону. К тому самому мальчишке, который как-то незаметно вырос и вот встал в ряд с командирами советского кораблестроения, плечом к плечу с ним, с Иваном Степановичем, пятидесятилетним, седеющим человеком. Иван Степанович звал его к себе в трудных случаях, когда надо было посоветоваться. Сам ходил к нему.

«Великая сила — Журбины», — говорил иной раз он самому себе, по, поминая Журбиных, думал о чем-то таком, что невозможно ограничить рамками одной семьи, о чем-то огромном, гигантском, что владеет судьбами мира, судьбами всего человечества.

Как-то часов в восемь вечера Иван Степанович зашел в цех. Он увидел там Антона, профорга участка, председателя цехового комитета и Горбунова.

— Ну что я могу сделать, товарищи? Кто я такой для его? — спрашивал Антон.

— Как кто? Брат! — доказывал председатель цехкома. — Брат!

— Что случилось? — поинтересовался Иван Степанович.

Профорг участка указал рукой на переплетение металлических конструкций в среднем пролете. Это был кондуктор для сборки секций корабля. На одной из балок кондуктора сидел электросварщик, лицо его закрывала защитная маска. Работал он быстро, ловко, притом спокойно; и никак нельзя было понять, что так взволновало профсоюзных работников.

— Не ушел после дневной смены, Иван Степанович, — объяснил Горбунов. — Придется акт писать.

— Кто он, как фамилия?

— Антона Ильича брат, Константин Журбин.

— И хотят, чтобы я его стащил оттуда за шиворот, — со смехом сказал Антон. — Я ему брат дома, здесь мы с ним равны. Освободите, товарищи, от непосильного труда. Не могу я заниматься перевоспитанием своих братьев.

— Журбин! — крикнул Иван Степанович. — Журбин! Слезать давай, слезать! Что за безобразие!

— Вот кончу — слезу, — ответил Костя, не оборачиваясь.

— Журбин! — снова окрикнул Иван Степанович. — Ты понимаешь, что делаешь?

— А что именно? — Костя выключил аппарат, поднял щиток с лица.

— Что именно? Вот что. Если «Би-би-си» или «Голос Америки» узнают о твоей выходке, они же на весь мир о принудительном труде заблажат.

— И так блажат, товарищ директор. Все равно врать будут, хоть три часа в день работай. На них равняться!.. На понедельник это оставлять, что ли? Да у меня воскресенье тогда пропадет.

— Как пропадет?

— Очень просто. Дела осталось на копейку, а висеть над тобой будет. Не люблю, когда недоделано.

— Слезай!

— Не надо, Иван Степанович. — Антон взял директора под руку. — Ничего не выйдет.

Но Иван Степанович не успокоился. После выходного дня он вызвал Костю к себе в кабинет, принялся отчитывать.

— «Би-би-си» — ладно, как-нибудь стерпим, — сказал он. — Хуже — когда сверхурочные часы тень на весь завод бросают. Не военное время. Не умеем, скажут о нас, работать ритмично, по графику, по плану, штурмовщину насаждаем. Понял?

— Не понял, — ответил Костя смело. — Какая же это штурмовщина! Нас отец чему учил с детства? И за обедом все доедать, не оставлять ни кусочка, и работу на полдороге не бросать.

— Норму ты до гудка выполнил?

— На сто сорок.

— Где же полдороги, Журбин? Полторы дороги!

— Не хотелось оставлять на понедельник.

— Твоего хотения не спрашивают. Есть дисциплина, есть трудовой распорядок, ему и подчиняйся.

— Снова непонятно, Иван Степанович. Я что у вас — батрак? Я рабочий!

Так они и не сговорились — директор и рабочий.

Иван Степанович после ухода Кости вспомнил те времена, когда он, комсомольский руководитель, боролся с лодырями, летунами, прогульщиками, когда вот так же вызывал к себе молодых ребят и доказывал им необходимость трудиться по-новому, сознательно, по-социалистически. И часто ничего не добивался.

«Ты хозяин завода», — объяснял он.

«Какой же я хозяин! — ухмылялся парень. — Хозяин — директор. Наше дело вкалывать и денежки получать».

Вступив в зрелый возраст, Иван Степанович любил мысленно обозревать путь, какой на его глазах прошла страна и какой он тоже прошел вместе с нею. Он считал, что человеку полезно смотреть не только в будущее, но и в пережитое. Иначе не с чем сравнивать достигнутое, а без сравнения невозможно и оценить. Этот Костя Журбин, он твердо знает, что человек в Советском Союзе имеет право на труд — так сказано в Конституции; и не только на труд — на свободное творчество. Но знает ли Костя, что в то время, когда он родился, еще существовала биржа труда и возле нее неделями стояли очереди людей, желавших получить хоть какую-нибудь работу?

Биржа исчезла лишь с началом индустриализации страны. Тогда на воротах каждого завода, на заборе каждой строительной площадки появились объявления: «Требуются…» с длинными перечнями всех, какие только существуют на свете, производственных профессий. Эти объявления Костя видит и сегодня, а о бирже он наверняка и не знает. Так прочно она позабыта народом.

Знает ли Костя о зажигалках, о кражах инструмента, о порче станков? Может быть, знает по рассказам, по книгам, по хрестоматиям, как знает об Азефе, о Гришке Распутине, — не больше.

Знает ли Костя, как трудно было первым ударникам, как их освистывали те, кому они становились поперек дороги, как их тайно преследовали, швыряли в них булыжниками из-за угла? Ему известен только почет, каким окружены сегодня стахановцы.

Нет, Костя многого не знает, очень многого. А Иван Степанович через все это прошел, все испытал. У него есть с чем сравнивать новый день родины. И когда он перед собой ставит рядом того парня, который говорил: «Какой я хозяин? Хозяин — директор», — и Костю, он волнуется, — значит, он не просто прожил столько-то лет, а вступил в другую эпоху.

Любил Иван Степанович порассуждать так сам с собой. После этого лучше работалось, меньше угнетали трудности, прибавлялось сил. Огромны силы, скрытые в человеке, но далеко не всегда они отмобилизованы, далеко не всегда и не все приведены в движение. Степень мобилизации их зависит от цели, какая поставлена перед человеком, от сознания того, насколько человек уже продвинулся к этой цели. Иван Степанович подсчитывал достигнутое страной, как считают ступеньки, подымаясь на неведомые, нехоженые лестницы.

Он искренне уважал людей, вместе с которыми шел по этим лестницам и у которых была цель, была идея. Антон Журбин казался ему именно таким человеком. Антон жил своей идеей. Он сказал Ивану Степановичу однажды:

«То, что у нас будет после реконструкции, это еще далеко не идеал. Я мечтаю о настоящем конвейере. Как на тракторных или на автомобильных заводах».

«Слишком велика разница между автомобилем и кораблем, Антон Ильич».

«Почему же? Если абсолютно все узлы, все агрегаты и машины до мельчайших деталей стандартизировать, хотя бы для одного типа кораблей, и готовить корабли сериями, — конвейер возможен. Он необходим. Иначе рост нашего флота будет отставать от наших потребностей. На штучном способе не уедешь. Смотрите, как стремительно автомобилизируется страна! Благодаря конвейеру. А мы, кораблестроители, все еще штучники. А кораблей нам надо, пожалуй, не меньше, чем автомобилей. Пятьдесят тысяч километров морских границ!..»

2

Последним крупным кораблем, построенным по старой технологии, был корабль, который спустили в канун Октябрьских праздников. Теперь за ним должны будут пойти цельносварные океанские рефрижераторы. Они существовали уже но только в чертежах, а и на плазу, в моделях, в заготовках. Над ними давно работали конструкторы и технологи — подготавливали техническую документацию; работали модельщики и разметчики. Только на стапельных участках получилась пауза. Пустовали и старые стапеля и новые, недавно сданные отделом капитального строительства.

Чтобы заполнить эту паузу, министерство поручило заводу выпустить серию небольших морских рыболовных траулеров. Такие суда завод строил два года назад, сохранил все чертежи, документы, шаблоны, поэтому заказ не содержал в себе ничего сложного. На старом стапеле и на одном из новых закладывали сразу по три корабля.

Снова на участок Ильи Матвеевича вернулись его мастера, бригадиры-судосборщики, электросварщики, переброшенные было на ремонт и на достройку. После сдачи кондуктора для главного потока вернулся и Костя. Лишь сверловщики, клепальщики, чеканщики оставались в цехах и в достроечном бассейне. С передовых позиций судостроения их все дальше и дальше оттесняла победоносно шествующая электрическая дуга.

Алексей после успеха, какого он вновь достиг осенью, чувствовал себя чуть ли не тем подсобником, который подносит горновщицам заклепки со склада. Подклепывая новые листы обшивки у ветхого пароходика ближнего каботажа, он осматривал иной раз свой молоток, принесший ему славу. Можно, пожалуй, еще что-нибудь изменить, улучшить в этом молотке. Но кому это надо? Кто станет совершенствовать лопату землекопа, когда есть экскаватор, или ломать голову над реконструкцией сохи, когда есть многокорпусный тракторный плуг?

Вот учился он, Алексей, стал бригадиром, мечтал о большем, — к чему пришел? К тому, чтобы все начинать сначала. А что, собственно, начинать, за что браться? Что он знает еще, что умеет? Немножко токарничать, немножко слесарничать. Стать слесарем? Токарем? Расстаться с кораблями? Не подходит. Кто строил корабли, ничего иного строить уже не будет. Корабль держит человека возле себя всю жизнь. Не случайно же так прочно оседают кадры на судостроительных заводах.

Алексей решил изучить электросварку. Он отлично понимал, что за ней будущее кораблестроения. Для начала он пошел посмотреть, как работает Костя. Это было в то время, когда сваривали кондуктор в цехе. Варили они вдвоем — Костя и его ученик Игорь Червенков. Варили вручную. У Игоря движения были точные, рассчитанные и такие отчетливые, будто их ограничивал невидимый шаблон. Так примерно разговаривают иностранцы, хорошо изучившие чужой язык, но еще не способные выйти за пределы книжных знаний.

Алексей вспомнил недавно слышанную по радио лекцию о философском понимании свободы. В лекции говорилось, что свобода воли человека — это не что иное, как способность принимать решения с полным знанием дела. Свобода определяется знанием, а знание дает уверенность в том, что ты принимаешь правильное решение и поступаешь так, как необходимо. Незнание же несет с собой и неуверенность, невольное подчинение тому предмету, который человек собрался подчинить себе, а вот не может. Игорь знал, видимо, только главные основы электросварки, в их пределах он и действовал, они его и ограничивали, как речь иностранца ограничивается книжным знанием чужого языка. Тонкостей Костин ученик еще не постиг.

А Костя… Костя держался, как держится знаменитый скрипач. Он не смотрел в ноты. Он работал легко, свободно. Алексей даже подумал: «С вариациями». За его движениями было невозможно уследить, они не отделялись одно от другого. Есть такие учебно-физкультурные кинофильмы. Показывают в них, например, пловца, который прыгает с вышки. Прыгнул, пролетел ласточкой, скользнул в воду — и не поймешь, что он там делал, чтобы совершить такой красивый прыжок. Но вот эти же кадры идут перед тобой в замедленном темпе, ты видишь, как пловец собирает каждый мускул, как он подскакивает на носках, как раскидывает в воздухе руки, как изгибает тело, — все видишь. Может быть, Игорь это и есть замедленный Костя, и не у Кости, а у Игоря стоит сначала поучиться?

«Нет уж, — сказал Алексей себе, — учиться, так учиться у настоящих мастеров. Подмастерья натаскают, а не научат».

— Что, дружище? — окликнул его Костя. — Хлеб у нас отбить хочешь?

— Вроде бы. Когда занимаетесь, по каким дням? Зайду.

— Не ходи. Мы за высший пилотаж беремся, потолочные швы варим. Ничего не поймешь. С тобой индивидуально надо. Опоздал. Плати полсотни в час, как профессору, — возьмусь за тебя, нагоним.

— Дерешь! — ответил Алексей.

— Ищи учителя подешевле.

Игорь не мог понять, серьезно говорят братья или в шутку.

Через несколько дней Алексей пришел на Якорную. С Костей они заперлись в комнате Тони. Разговор об электросварке возобновился.

— Первое дело, Алексей, которое ты должен запомнить, если и верно хочешь учиться, это… — Костя ловко закинул в рот фиолетовый леденец. С того дня, когда Дуняшка принесла домой сына, он пытался бросить курить: Дуняшка заявила, что табачный дым вреден маленькому Саньке. В ходе бесплодной борьбы Костя и курил и грыз леденцы, от которых еще больше тянуло на курево. — Это, — повторил он, загнав леденец за щеку, — не смотреть на дугу без щитка.

— Знаю, — сказал Алексей. — Глаза портит и так далее.

— Не спеши, — обиделся Костя. — «Знаю»! А ты знаешь, что свет электрической дуги в десять тысяч раз сильнее того, какой наши глаза выносят без вреда? Вот поваляешься денек-другой в постели да повоешь волком, тогда говори: знаю. Я, если помнишь, с этого и начинал. Второе дело — внимательность.

Алексей уже не перебивал брата. Хочет профессора из себя изображать, пусть изображает, только бы учил, стерпеть его назидания можно.

Костя рассказывал о сварочных машинах, сварочных аппаратах — ручных и автоматических, об электродах.

— Электроды, понимаешь, для чего обмазываются специальным составом?.. Ну, для получения устойчивости дуги — раз. А главное — на кораблях, например, где вязкость шва должна быть не хуже вязкости основного металла, — для этой самой вязкости. Обмазка не допускает воздух к шву, и металл не окисляется. Не понял? Вот я же тебе говорю: как происходит сварка? К шву подносят электрод, между ним и свариваемым металлом образуется электрическая дуга страшной силы, электрод плавится, металл с него переходит в шов, как бы каплями — кап-кап — штук тридцать в секунду. Воздух на эти капли кинулся бы, что тигр. Но шалишь! Обмазка тоже плавится, образует газ и шлак, они окружают каплю, и воздуху дороги к ней нету.

«Насколько же электросварка сложнее клепки, — думал Алексей, почувствовав после часового Костиного рассказа, что в голове у него начинается путаница. — Да в ней и за полгода не разберешься!»

— Хватит, — сказал Костя. — Вижу, ты задурел маленько. Начнем практически, все станет ясно. Пока вот тебе, почитаешь. — Он снял с полки несколько книжек и брошюр. — Не посей. У меня по сварке полная библиотека. По электрической, по газовой, по термитной, по кузнечной — по какой хочешь.

Дома Алексей не очень-то с большой охотой раскрыл Костины книги, но, к своему удивлению, зачитался ими. Особенно его увлекла история дела. Он прочел о Бенардосе — о русском инженере, первом электросварщике на земле, об инженере Славянове, который усовершенствовал сварку, заменив угольный электрод Бенардоса металлическим. Прочел, как русское открытие перехватили иностранцы, как спустя двадцать семь лет после Славянова на его «электроотливке металла» нажилась Америка. Объявив в тысяча девятьсот семнадцатом году войну Германии, Соединенные Штаты задержали в своих портах множество немецких кораблей. Но немецкие командиры успели сильно попортить свои корабли. Машины, валы, главные механизмы были на них поломаны так, что хоть выбрасывай и ставь новые. А поставить новые — значит, надо их изготовить; значит, потребуется немалое время. И вот американцы взялись за славяновскую электросварку. Через несколько месяцев все корабли вступили в строй действующего флота Америки. Срок ремонта был сокращен на добрый год. Америка сохранила в своем кармане не меньше двадцати миллионов долларов.

После этого случая капиталистический мир зашумел, электросварка потребовала себе достойного места в промышленности.

На свою родину она возвратилась только после Октябрьской революции. Но зато уж и разворот получила в полную мощь. В какую мощь — это Алексей сам видит, даже вся его профессия гибнет перед ее натиском. Варят домны, мосты, паровозы, железнодорожные цистерны, самолеты, плуги, каркасы зданий в тридцать этажей. Интересная у Кости специальность — ничего не скажешь.

Костя, если что пообещает, никогда не станет тянуть с выполнением обещания. Пообещав заняться с Алексеем практически, он сам позвал его на такое занятие.

— Ну, не передумал? — спросил он в обеденный перерыв. — Приходи после гудка в корпусный.

Алексей пришел. Костя показал ему аппараты для ручной и автоматической сварки, трансформатор, электроды, объяснил их устройство. Надел шлем, дал Алексею щиток.

— Теперь смотри, наблюдай. — Костя начал сваривать два обрезка корпусной стали.

Братья швыряли их потом на чугунную плиту, били тяжелой болванкой. Листы схватило прочным швом навечно.

— Пробуй сам теперь!..

Алексей пробовал, электрод в его руке тыкался мимо шва, рукам было жарко. Он вспомнил Зину, которая взялась однажды клепать его молотком; вспомнил, как у нее ползли и плющились в лепешку головки заклепок… Ему тогда было смешно, а Зина растерялась. Теперь сам он теряется, но Костя не смеется над ним. Костя говорит:

— У всех так вначале. Не обращай внимания. Понахальней действуй.

Алексей действовал и «понахальней» и «повежливей». Устал. Сели покурить. Алексей сразу взялся за папиросу, Костя сначала погрыз леденец, выплюнул его и тогда только закурил.

— Мне один парень говорил, — сказал он, — в отделе главного механика работает… будто сейчас изобретают в Киеве такой автомат, который по стенам, по потолку, где хочешь, сам пойдет. А то потолочные швы варить — горя натерпишься.

— Как же он пойдет?

— Будто бы с магнитами. Магниты его присосут к металлу.

День за днем, после гудка, братья ходили в корпусный цех и где-нибудь в углу, чтобы не мешать вечерней смене, сваривали не убранный вовремя металлический лом и хлам. Они наткнулись на длинную трубу, сваренную из нескольких частей уменьшающихся диаметров.

— Батькина мачта, — сказал Костя. — Вот тебе наглядный пример брака. Помню, как ее запороли прошлой весной. Батя орал на все стапеля. Дорогая штука, сколько тысяч стоит! А кто виноват? Тот, кто сваривал. Сейчас я тебе прочитаю лекцию. Ты видел на железной дороге зазор между рельсами?

— Видел.

— Для чего он?

— Известно, для чего. Чтобы, когда солнце нагреет, не порвало костыли да не погнуло рельсы.

— Ну точно. От температуры каждый металл расширяется. А электрическая дуга дает температуру в несколько тысяч градусов. В том месте, где варишь, металл расширяется, в таком виде ты его и прихватил. Потом, когда остынет, поглядишь — что такое? Все покоробилось, перекосилось. Остывая, это место сжимается. Понял? Усаживается, по-нашему, ну и тянет к себе соседние участки, коробит их. Кто варил эту мачту, не подумал как следует об усадке, и мачту испортил.

— Переделать нельзя разве? Доктора из кишки желудок делают, — сказал Алексей. — А тут не кишка.

— Попробуй переделай! «Не кишка»! — Костя ходил вдоль мачты, осматривал швы, выстукивал их молотком. — Тут, видишь, непровар, по звуку слышно, как битый горшок — звону нет! А тут пережог… Сам сварщик, должно быть, хватился, думал перекос выправить.

Давно пора было идти домой, но Костя все крутился возле мачты и рассуждал о невозможности ее исправить.

3

Виктор, впадавший в тяжелое раздумье дома, оживал в своей мастерской. Ему не хотелось после гудка уходить с завода. Пока он в труде, все иное забыто, — забыто, что от него ушла жена, что он и не холост и не женат, что он бобыль и что виноват в этом сам. Каждый раз он искал повода остаться на заводе хотя бы на час, на два.

Вскоре надобность во всяких поводах для этого отпала сама собой. Как-то раз в модельную пришло несколько молодых ребят из шлюпочной мастерской: «Виктор Ильич! Дядя Витя! Расскажите, пожалуйста, о своем станке, о своем методе!» Рассказывал один вечер, рассказывал второй, третий. Слушателей прибывало, и само собой случилось так, что молодые столяры, а с ними и часть старых стали собираться два раза в неделю на инструктаж к Виктору. Организовалась школа столяров-скоростников. Виктора очень увлекла работа в этой школе. Он видел, что молодежь легко осваивает его станок, что станок нравится столярам, и старался собрать в свою школу как можно больше народу.

Однажды Виктора вызвал к себе главный инженер завода.

— Мы составили полную техническую документацию на ваш станок, товарищ Журбин, — сказал он. — Пожалуйста, прочтите. Если что не так, сделайте пометки на полях, вместе исправим. И еще прошу… у станка нет названия. Не задумывались случайно над названием?

— Как не задумывался! Название есть: «Жускив-один».

— «Жускив»? Что же это означает?

— Сокращенно. По фамилии тех, кто работал над станком. Полно это получится так: «Универсальный столярный станок системы Журбина, Скобелева, Ивановой, модель первая».

— Позвольте. При чем тут Скобелев и Иванова? Кто сконструировал станок?

— Все вместе, втроем.

— Загадочная история! Впервые слышу. Мне известно, что эти товарищи вам кое в чем помогали, а…

— Во всем помогали. Вместе работали, — твердо сказал Виктор.

Он прочел документы, ошибок в них никаких не было, да и не могло быть — составляла документацию станка Зина, — и ушел. Но едва он открыл дверь мастерской, как ему сказали, что его зовет директор.

— Что выдумываешь-то, что? — заговорил Иван Степанович, встречая его на пороге кабинета. — Какие они тебе соавторы? Иванова — девчушка еще, ей учиться надо — не изобретать. Скобелев?.. Несерьезный разговор, Виктор Ильич. Ну, помогали, помогали. Каждый инженер обязан помогать новаторам. По должности обязан, ему деньги за это платят.

— Неправильно, Иван Степанович! Не за деньги люди работали. Каждый вечер мы вместе занимались. Я не уступлю. Станок будет назван «Жускив» или как хотите, не в названии дело, — дело в том, что авторов у него трое. Вы из меня мошенника думаете сделать? Да мне после такой штуки в глаза товарищам стыдно будет глядеть!

— Пойми, Виктор Ильич, мы тебя на Сталинскую премию выдвигаем. Тебя, тебя, рабочего-изобретателя, а не Скобелева, не дорос он до такой чести!

— На Сталинскую премию? — Виктор вытащил платок из кармана, вытер зачем-то лицо, словно оно было мокрое. — Да что вы, Иван Степанович! Не надо.

— Министерство поддержит. Ценное изобретение.

— Я не о том…

— А о чем же?

Иван Степанович подошел к телефону, набрал номер.

— Товарищ Жуков? Если есть время, очень прошу зайти ко мне. Нужна поддержка.

Когда Жуков пришел, Иван Степанович сказал Виктору:

— Ну-ка, объясни парторгу Центрального Комитета партии, почему не надо.

— А тут нечего и объяснять. Станочек наш — такой крохотный винтик в советской технике, что его в увеличительное стекло надо рассматривать. Вот и все объяснение.

— Впервые слышу подобную критику собственной работы! Что же, станок плохой?

— Нет, он хороший. Да разве же за такие штуки премии надо давать!

Иван Степанович стоял рядом, разводил руками.

— Вот средство против какой-нибудь зловредной болезни, касающейся всего народа, это да, оно достойно, — продолжал Виктор. — Новый метод труда для миллионов людей — он тоже достоин. Новый тип корабля, паровоза — и так далее. А то, мой дед рассказывает, один огородник тяпку изобрел, ручку, что ли, длиннее сделал или лезвие с двух сторон, не знаю точно. Так он тоже себе за эту тяпку Сталинскую премию требует. Во все организации заявления пишет.

— Но у вас не тяпка!

— Недалеко от нее. Я же, товарищ Жуков, член партии. Я не могу на дело только со своей колокольни смотреть. Я люблю станок, здо́рово люблю, но как взглянешь на него по-государственному: не канал Волга — Дон, не Московское метро.

— Рассуждение неправильное, товарищ Журбин. — Жуков смотрел в окно, за окном густо падал крупный снег, снежинки подлетали к стеклу, какое-то мгновение толклись перед ним, подобно бабочкам, и вдруг уносились в сторону. — Иногда простой винтик важней Днепрогэса. Смотря что за винтик. Не масштабами, не размерами определяется ценность сооружения, изобретения или открытия. Определяется она теми зернами будущего, которые в этих открытиях заложены. Объясню. Можно создать сверхмощный молот — паровой, воздушный, гидравлический. И все-таки он не будет шагом вперед. Это будет простое увеличение масштабов существующего. А вот один ленинградский кузнец, может быть, вы читали в газетах, заменил свободную ковку прессовкой, молот — прессом. Это шаг вперед, большой шаг. Поковка, или, как ее теперь назвать, — попрессовка, что ли? — получается абсолютно точной, по заданным чертежам, металл не деформируется под ударами, не сотрясаются стены цехов, соседствующее с молотом оборудование.

— Вот за это я бы дал премию! — воскликнул Виктор.

— Ее и дали.

— Значит, правильно я определяю, за что следует, за что не следует.

— Ваш станочек — тоже шаг вперед, шаг к полной механизации пока еще очень слабо механизированных столярных работ, особенно модельных. А моделей при поточном методе понадобится много, очень много.

— Шаг! — ответил Виктор. — Какой шаг? Первый шажок. Когда шагну второй раз да третий, тогда и разговор будет о премиях, товарищ Жуков.

— Разве в таких делах спрашивают согласия автора? — сказал Жуков.

Виктор ушел, нисколько не поколебленный в своем мнении.

О том, что он был у директора и у парторга, о содержании их разговора с ним узнал Скобелев. Тот страшно взволновался. Теперь уже никто не скажет, что у него, Скобелева, нет ничего за душой. У него есть изобретение, оригинальная конструкция, он не рядовой, заштатный инженер, он соавтор изобретателя, он новатор, творец!

Но состояние приподнятости не удержалось и трех дней. Возникли сомнения: начнут заседать, разбирать, доберутся до истины, и тогда… тогда каждый мальчишка будет пальцем указывать: примазался к чужой работе, потолкался возле нее, поплевал в ладони — и уже изобретатель!

Скобелев приуныл. Вся жизнь его проходила как на качелях — то подлетит, то снова вниз. Он принялся подводить обоснование под необходимость пойти и самому заявить о своей непричастности к авторским правам на станок Виктора Журбина, не ожидая, когда это сделают без него.

Он пришел к Ивану Степановичу, объяснил цель прихода.

— Ошалели вы все! — закричал Иван Степанович. — С вами мозги вывихнешь. Не завод, а институт благородных девиц! Разбирайтесь с Журбиным сами. Я отказываюсь.

Самому разбираться в таких делах, когда чувства твои раздваиваются, нелегко. Вот уже что-то пришло, дается в руки — важное, значительное; оно может изменить жизнь, упрочить твое общественное положение — и ты же сам должен доказывать, что это важное, значительное тебе не принадлежит, ты не имеешь на него права.

Грубый ответ директора ожесточил Скобелева. В его неустойчивом мышлении произошли быстрые перемены.

— Вы отказываетесь, — сказал он. — Так имейте в виду, что я не откажусь от защиты интересов изобретателя. Я буду их защищать! Я считаю это долгом советского гражданина.

Роль защитника чьих-то интересов необыкновенно понравилась Скобелеву, — в такой роли он выступал впервые. Он принялся надоедать Жукову, Горбунову, везде и всюду болтал о том, что его-де хотят подсунуть в соавторы Виктору Журбину, но он этого не допустит, он не позволит обкрадывать талантливого человека. В это самое время к нему в бюро пришел один из молодых электросварщиков.

— Вот, слышал, вы за Журбина болеете. А за меня никто не болеет. Один кручусь. Конечно, я не изобретатель, я только диаметр шестеренок прошу изменить. Все отмахиваются.

— Пошли! — решительно сказал Скобелев, выслушав смысл предложения. Ведя изобретателя за собой, он ворвался к главному технологу. — У нас на заводе рационализаторскую мысль зажимают! Безобразие! Вот товарищ третий месяц не может добиться толку. Предлагает реконструировать сварочный аппарат. Увеличивается скорость варения.

— Надо посмотреть.

— Давно это следовало сделать!

— Но я только сейчас слышу о предложении этого товарища. С кем вы разговаривали, товарищ? Кто и в чем вам отказывает?

— Мастеру говорил, технику по аппаратам. Ты, говорит, в аппараты лазить не имеешь права. И вообще эта система устарела — новые получаем. А зачем обязательно новые? Диаметр шестеренок изменить — и эти будут работать не хуже новых.

— Хорошо, займемся, я сегодня же пришлю на участок инженера, посоветуйтесь с ним. А вам, товарищ Скобелев, спасибо за горячее участие. Только не надо так нервно, поспокойней, пожалуйста.

— Будешь нервным. Шагу шагнуть человек не может, чтобы в бюрократических рогатках не увязнуть.

Всякая необходимость делать то, что он обязан был делать, давила Скобелева, повергала в уныние, в апатию. Теперь перед ним открылось поле деятельности, лежавшее вне пределов его должностных обязанностей: это поле влекло, манило, пробуждало энергию. Скобелев превращался в борца. Он перестал сидеть в бюро, ходил целыми днями по цехам, мастерским, участкам, беседовал с рабочими, с бригадирами, с мастерами, от него не ускользало ни одно, даже самое маленькое рационализаторское предложение. Он являлся с этими предложениями к главному технологу, к главному конструктору, к главному механику, требовал, доказывал, горячился. Он не достиг еще того, чтобы стучать кулаками по столам начальников, но и прежней трусоватости в нем уже было значительно меньше. Не за себя борется, за других, — сознание этого придавало ему смелости.

Однажды он зашел и в модельную мастерскую:

— Привет, Виктор Ильич, привет! Слышал, ущемить вас хотели, соавторов приплели. Я не позволю. Можете на меня положиться.

— Не приплели, — ответил Виктор, пожимая ему руку. — Наоборот, не признавать вас с Зинаидой Павловной вздумали. Я, конечно, дал отпор.

— И зря. Разве мы с Зинаидой Павловной соавторы? Так, помощнички в меру сил и возможностей. Вы, вы создатель этой машины! — Скобелев погладил рукой полированную станину «Жускива», с нежностью погладил, снова вспомнив хорошую, светлую пору совместной работы.

4

Снег в это утро был похож на соль. Сухой и твердый, он хлестал по афише возле заводских ворот. Люди останавливались, рассматривали два желтых шара, изображенных на большом листе серого картона, читали черные надписи — вкось через желтое:

ЛИМОНЫ


Как их выращивать

в комнатных условиях


Начало в 8 ч. вечера

Лектор В. В. Лобанов

В сознании как-то не совмещались январская стужа, ледяной снег и тропические плоды. Люди пожимали плечами и бежали к проходной. Но и в проходной, на досках объявлений в цехах и мастерских, на стенах строительных, обитых толем, тепляков, в коридорах заводоуправления — всюду перед ними мелькали желтые шары и четкие черные надписи. Деться было некуда от этих шаров. Видно, у самого у него, у нового заведующего клубом, у Василия Матвеевича Журбина, шарики в голове не работают; тоже придумал: лимоны!

О лимонах говорили весь день, над ними смеялись, смеялись и над Василием Матвеевичем, острословили. Техник компрессорной станции Поликарпов позвонил в завком Горбунову — осведомился: не собирается ли клуб переделывать природу на Ладе?

Когда Василия Матвеевича назначили заведовать клубом, Горбунов сказал ему: «Надо составить план работы. Помозгуйте вместе с Вениамином Семеновичем и несите сюда, посмотрим, утвердим». Василий Матвеевич помозговал, да только без Вениамина Семеновича, один. Он долго мозговал, больше месяца. Горбунов напоминал, поторапливал, в ответ неизменно слышал: «Сначала помещение в порядок приведу. Долго ждали. Еще обождете».

В конце концов план был составлен. Василий Матвеевич принес его в завком — три странички, исписанные крупным почерком, сел возле Горбунова на стул:

— Читай, Петрович, знакомься да утверждай.

Горбунов читал, и его охватывало беспокойство.

— Откуда ты взял эти лимоны, Василий Матвеевич? — спросил он.

— А тут городской садовник, Лобанов, приезжал… ну, который заводскую территорию озеленять будет. Разговорились, то да се, ко мне домой зашел, увидел Марьины фикусы да лимончик в горшке и объяснил — урожай получать можно. Интересная штука.

— Штука-то, может, и интересная, но как-то, знаешь… А байдарки — кому они нужны? Кружок рыболовный?… Не боевой план.

— Что значит — не боевой? — сердясь заговорил Василий Матвеевич. — Самый боевой!

— Не то что не боевой… А не думается ли тебе, что он маленечко аполитичный?

— Ты мне про аполитичность, Петрович, моралей не читай. Сам знаю, что политично, а что нет.

Будь на месте Василия Матвеевича его брат, Илья Матвеевич, или Александр Александрович, те бы тотчас припомнили и Красную Горку, и Царицын, и кронштадтский лед — все бои, в которых они учились политике. Но Василий Матвеевич, более сдержанный, добавил только:

— За этот план несу полную ответственность. Не справлюсь когда — снимайте, гоните. А пока — я заведующий! Я в ответе.

Они смотрели друг на друга и были недовольны друг другом: что это ты, брат, гордый такой и несговорчивый?

От Горбунова Василий Матвеевич сразу же пошел к Жукову. Парторгу лимоны тоже не очень поправились.

— План довольно живой, интересный, — сказал он. — Возражений особых не имею. Своеобразный, конечно. Что ж, попробуем так поработать. Только кое-что давайте все-таки добавим, товарищ Журбин. Вы, полагаю, сами чувствуете, чего тут не хватает? — Жуков взял красный карандаш. — В центре внимания не только нашего народа, народов всего мира — наши громадные стройки. Впишем? Впишем. О преобразовании природы, о техническом прогрессе… Только поярче, поживей об этом надо говорить. Разве можно сухо рассказывать о делах, которых история человечества еще не знала? Как вы думаете?

— Так и думаю: нельзя! И не желаю сухие мероприятия устраивать. По сих пор, — Василий Матвеевич провел пальцем по горлу, — накормили нас ими шестнадцать-то заведующих.

И вот, к большой тревоге Горбунова, клуб расклеил эту афишу с желтыми шарами. Горбунов не мог ни усидеть в завкоме, ни пойти домой в тот день, на который была назначена лекция. Он явился в клуб. Он давно знал обо всех переделках, произведенных в клубе Василием Матвеевичем. Председатель завкома сам утверждал эти переделки, сам следил за ними, но и его поразили строгий порядок и та чистота, какие представились теперь глазу, когда были зажжены все лампы в вестибюле, в коридорах, в гостиных, в комнатах отдыха.

Василий Матвеевич выбросил из «зимнего сада» обвитые войлоком сосновые жерди с пучками грязных листьев наверху, называемые пальмами, и привез из города несколько настоящих финиковых пальм. Аквариум наполнили водой; в центре его, раскидывая веером тонкие струйки, бил ленивый фонтанчик; под фонтанчиком, среди водорослей, плавали степенные рыбки — вуалехвосты. Из диванов выбили многолетнюю пыль. На одном из них сидела полная женщина в зеленой шляпе и следила за рыбками в аквариуме. Неужели и жена Ивана Степановича интересуется лимонами!

Возле дверей в конференц-зал, где должна была состояться лекция, Горбунов увидел мастера Тарасова и двоих ребят из ремесленного. Тарасов говорил:

— Можно и семечком. Только плодов из семечка пятнадцать лет прождешь. Отростком надо, отростком. От привитого дерева.

Главный конструктор Корней Павлович прохаживался по коридору и рассматривал картины на стенах.

— Кто это придумал? — спросил он у Горбунова.

— Не помню, — ответил Горбунов. — Давно здесь висят. С самой постройки.

— Я не о картинах. Кто, говорю, лимоны эти придумал?

— А что — плохо?

— Почему плохо! По крайней мере, интересно. Я давно занимаюсь лимонами, выписывал когда-то трехлетки из Мичуринска. Те плодоносили. Но в войну сохранить их не удалось, холодно было в квартире. Завел новые — никакого толку.

— Из семечек вырастили, Корней Павлович? — осведомился Горбунов. — Из отростков надо, люди говорят.

— Из отростков, из семечек — по-всякому пробовал. А вы тоже любитель?

Прозвенел звонок. Из гостиных, из коридоров в конференц-зал мимо Горбунова потянулись судосборщики, токари, конструкторы, пожилые бухгалтерши, ремесленники, домохозяйки, настройщики станков, столяры, — почти всех Горбунов знал в лицо, по фамилиям, по именам, по производственным показателям; все было известно председателю завкома об этих людях, не знал он только об их пристрастии к лимонам.

Расселись по местам. Зал, рассчитанный на сто пятьдесят человек, был почти заполнен. Горбунов устроился в сторонке, у боковых дверей. В последнюю минуту, когда на лекторской кафедре из полированной корабельной фанеры появился городской садовник Валериан Валерианович, вошел Жуков и сел в последнем ряду.

Валериан Валерианович нисколько не был похож на садовника. О нем скорее подумаешь: кузнец или здоровяк-каталь. Стал на кафедру, кафедра ему едва до пояса. Руки длинные, крепкие, плечи широкие. Седые с прочернью волосы. Повернется, переступит с ноги на ногу — кафедра поскрипывает.

— Не знаю, дорогие товарищи, — поглаживая подбородок ладонью, заговорил он басом, по-северному окая. — Не знаю, когда это будет, только верю, что будет: в нашем городе зацветут на улицах тропические растения. Выйдет человек из дому и под собственным окном сорвет на ходу апельсин или персик.

По залу пронесся веселый шумок.

— Да, верю, крепко в это верю, — продолжал Валериан Валерианович. — Триста лет стоит наш город на Ладе, двести девяносто шесть лет росли в нем одни боярышники, тополи да сосна, на двести девяносто седьмом я срезал в своем саду первую кисть винограда, а на двести девяносто девятом, то есть в прошлом году, сорвал первый персик. Значит, разговор мой не о пустом мечтании, не бабушкины это сказки, хотя и сказок знаю немало, — бабушка, как и у всех у вас, у меня, понятно, была.

Валериан Валерианович вынул из кармана платок, поприкладывал его к лицу, будто промокашку: в зале было жарко, Василий Матвеевич распорядился пустить отопление в тот день на полный ход.

— Идут южные гости на север. Приближаются к нашим местам. Человек ведет их, за ручку ведет, что малых ребятишек. Будут они не гостями тут вскорости, а коренными жителями.

Лектор рассказал о работах Мичурина, о мичуринских сортах теплолюбивых растений, которые под воздействием человека постепенно утрачивают свою любовь к теплу и привыкают довольствоваться умеренными температурами. Говорил он об арбузах и дынях под Москвой, о черешне под Ленинградом, говорил о планах преобразования природы, о великих каналах и лесных посадках, и чем больше говорил, тем легче и спокойнее становилось на душе у Горбунова. Валериан Валерианович рассказывал как будто о персиках и черешнях, а перед слушателями возникал образ человека-творца, который на своей родной советской земле совершает чудесные превращения, который все может, всего добьется, лишь бы он не жалел сил и трудов.

«Со смыслом получается, — думал Горбунов. — Ну никак не ожидал!» Ему невдомек было, что Василий Матвеевич за то время, когда составлялся план, не только ремонтировал клубные помещения, — он ходил по цехам, толковал со старыми приятелями, с молодежью, допытывался — чего, мол, хотят они от своего клуба, что их интересует. Интересов у заводских рабочих оказалось хоть отбавляй. Даже дед Матвей высказался:

— Ты устрой там, Вася, такое помещение, чтоб и старикам было где посидеть, чтоб не затолкал нас там молодняк. Придем, посидим, побеседуем, кружечку пивка выпьем. И чтоб шуму не было. Не вздумай радио туда проводить или, чего доброго, баяниста не посади. Я вот, помнишь, на курорт когда под Ригу ездил, третьим годом, так в ресторан пошел. «Лида» называется. С одним доменщиком из Донбасса. Тоже дед. Давай, говорит, спаржи поедим, Дорофеич, никогда не пробовал, деликатес! Принесли. Тюря. Горькая, еще и с мочалкой внутри. Белые такие финтифлюшки. Да, я про другое… Главное, джазбанда в «Лиде» в этой до того старалась — тарелки прыгали по столу. Сидишь и дребезжишь весь. Язык вилкой уколол от такой вибрации организма. Вот и объясняю тебе, Вася, не вздумай про баянистов. Беседу вести да пиво пить — тишина нужна.

О лимонах Василию Матвеевичу сказала старушка Селезенкина, уборщица из завкома. Интересует ее-де, как сделать, чтобы не сохли и лист не роняли. «Никогда не была в клубе, а за таким делом непременно приду». И вот пришла, верно, в первом ряду сидит.

Устроили перерыв. Слушатели обступили Валериана Валериановича, и он, кому и перерыв-то нужен был только для того, чтобы выйти покурить, так и не покурил, все пятнадцать минут отвечал на вопросы.

— Кто не поленится, — продолжал он после перерыва, — пусть приезжает ко мне домой, покажу дерево, в человеческий рост оно, большое. С этого дерева снимаю штук по пятьдесят плодов. Каждый может вырастить такое дерево, у каждого всегда будут к чаю свои лимоны. Знаю, что и среди вас есть специалисты, у которых лимонные деревья плодоносят. Что надо делать, чтобы они у всех плодоносили? Вот и подумаем вместе.

Валериан Валерианович рассказывал сам, просил выступать желающих. Горбунов окончательно успокоился. Он пробрался потихоньку к Жукову, сел рядом с ним, зашептал:

— А ведь неплохо получается.

— А что у рабочих получается плохо? — коротко ответил Жуков.

«Что он мне о рабочих толкует! — подумал Горбунов. — Я сам рабочий. Мне эти лимоны, может быть, тоже по душе. А вот не сразу разберешься — нужны они или не нужны в современный момент. Жестокий бой идет на белом свете. Силы мира растут, крепнут, но и поджигатели не сдаются, на рожон лезут. Рука тянется в набат бить: в опасности мир! Вот и сообразуешь с этим каждый свой поступок, каждое слово. Где тут о лимонах рассуждать!»

После беседы часть слушателей ушла, но часть осталась. Валериана Валериановича увели в «зимний сад» и еще долго мытарили вопросами.

Жуков, за которым последовал и Горбунов, отыскал Василия Матвеевича. Василий Матвеевич на лекции не был, он сидел в своем кабинете и «прорабатывал» бывшего заведующего клубом, который упорно отказывался руководить драматическим кружком. Вениамин Семенович прямо не заявлял этого. Он ссылался на то, что в кружок записываться не хотят, а кто и записался, никаких сценических способностей не имеет.

— Сам соберу народ, докажу тебе! — сердился Василий Матвеевич. — Что значит — сценических способностей не имеет! У моего племянника жена галошницей была на резиновом заводе, галоши клеила. А знаменитой артисткой стала, по радио выступает. И на сцене выступала. Способности отыскивать надо, не ждать, когда они к тебе придут. Они и вовсе могут не прийти к таким ленивым, как мы с тобой.

— Словами кидаетесь, товарищ Журбин! Я не ленивый. Но и усердия не по разуму не признаю.

В этот момент и вошли Жуков с Горбуновым.

— Отличная лекция, Василий Матвеевич, — весело сказал Жуков. — Давно такой не приходилось слышать. Хорошо придумали, хорошо начинаете. — Он посмотрел на Вениамина Семеновича. — Вот как работать надо, товарищ режиссер!

— Таких лекций я мог бы вам организовать тысячу, — ответил Вениамин Семенович. — От меня не пустячков требовали, а мероприятий целеустремленных, направленных.

— Это были танцульки? Это было прокручивание старых кинокартин? Этого от вас требовали?.. Кстати, вы как-то сказали, что собираетесь справлять сорокалетний юбилей. Чем вы его отметите? Чего вы достигли за сорок лет?

Впервые Вениамин Семенович не находил достойного ответа.

А Жуков продолжал:

— Недавно я получил письмо от вашей дочери. Она пишет, чтобы мы не считали вас ее отцом, что она переменила имя и фамилию.

— Как же теперь ее зовут? — воскликнул Вениамин Семенович, побледнев.

— Вы подумали о том, что сказали? — Жуков посмотрел на него с удивлением. — Вы у постороннего человека спрашиваете имя своей дочери. Отец!

Вениамин Семенович по очереди посмотрел на всех, усмехнулся, взял со стола лист бумаги и стал писать: «Заявление. Прошу… по собственному желанию…»

Закончив, он протянул заявление Василию Матвеевичу, тот повертел листок в руках и расписался вкось на уголке: «Согласен». Горбунов, тоже молча, в другом уголке вывел: «Освободить».

Вениамин Семенович, увидев эти надписи, пожал плечами и вышел.

— Нет, — заговорил Жуков после некоторого молчания, — не удалась у товарища жизнь.

— Если бы мне, — отозвался, насупясь, Василий Матвеевич, — сказали бы: не нужен ты никому, Журбин, — я бы тут же и провалился сквозь пол. На что мне и жить тогда?

— И я бы за тобой — под пол! — мрачно пошутил Горбунов. — Думал, между прочим, что через эти лимоны мы с тобой как раз такой маршрутик и проделаем.

5

Услышав гудок автомобиля, дед Матвей не спеша надел пальто, шапку с ушами, рукавицы и вышел из дому. Возле калитки стоял черный директорский ЗИС. Шофер распахнул дверцу:

— Матвею Дорофеевичу!

— Здоро́во, Митя! — Дед уселся поудобней, прикрыл колени полами пальто. — А тепло у тебя в драндулете!

— Печку сегодня установил. Дает жару!

Машина проваливалась в снежные колеи, шла тяжело, освещая крутые сугробы по сторонам.

— Электрическая печка-то?

— Нет, от мотора.

— Вот бы рыбакам нашим что-нибудь такое придумать. Зябнут ребята. Иду в субботу в баню через Веряжку. Сидит над прорубью этот… знаешь, машинист с паровоза, Самохин? Ну, такой… лицо оспой побито. Застыл — морозюга крепкий. Щека бабьим платком обвязана. «Что, — кричу ему с моста, — вовсе, гляжу, ума рехнулся: с флюсом на реку пришел?» А он, бедняга, хочет подняться, на ноги встать — и не может: пальтишко ко льду приморозило. Чистая беда. От тепла тоже бывает неладное. Случилось раз с тыквой… Здоровенная, пуда в три. Привезли ее по морозцу, положили в теплом помещении на выставку. Она полежала полчасика, да ка-ак долбанет, что бомба. Посетителей побила страх сколько! Кому коркой в ухо, кому семечком в глаз, а кому жидкой хлябью, внутри которая, по всей физиономии этак смазала. Ученые объяснили — воздух в ней нагрелся и разорвал. Ты, Митя, с тыквами полегче. Остерегайся. На укропчик налегай, на сельдерюшку. Мирный овощ, без подвохов.

С наступлением морозов Иван Степанович приказал возить деда Матвея на машине. И не только потому, что заботился о дедовом здоровье. Были и другие причины.

После вступления в новую должность дед Матвей поневоле свыкался с мыслью о том, что рабочая жизнь его кончилась, что дел отныне у него никаких, что должность ему выдумана «для блезиру». Он принес в директорский кабинет подушку, одеяло, простыни, вытребовал у Ивана Степановича ключ от книжного шкафа. Придвинет после ухода директора настольную лампу к дивану — приделал к ней длинный шнур, — уляжется и читает. Больше всего по душе ему пришлась энциклопедия. Сначала он читал подряд — с буквы «а» и дальше страницу за страницей. Но от такого чтения ничего, кроме путаницы, в голове не оставалось. Тогда стал читать только медицинское. Бросил и медицину: спалось от нее плохо. Саркома да рак снятся, хвостатые какие-то, с рогами. Выдумал игру — читать, где раскроется. Вот тут-то и пошло самое интересное. Раскроет, например: «Тайвань». Слышал, конечно, сто раз — китайский остров, Чан Кай-ши на нем засел да его американские покровители, а что оно такое «Тайвань» наглядно — кто его знает. Оказывается, благодатный край, и рис там, и ананасы, и сладкая картошка — батат — растут, и климат что в раю — теплый, мягкий, и народ боевой на Тайване проживает. Или рядом: «Тамара». Подумать только, грузинская эта царица, про которую россказней сколько всяких рассказывается, была женой русского князя! Как он жил с ней, бедняга? Натерпелся, поди. «Тори» раскрылось. Английские аристократы. Уинстошка-то, Уинстошка, факельщик, — тоже их породы! Ну та́к он, дед Матвей, и знал: ясно, аристократ. Прощелыга.

Начитается, уснет; утром книги в шкаф под ключ — и пошел домой. Однажды в самый разгар интересного чтения позвонил телефон. Никогда еще не было, чтобы подняли деда Матвея с дивана среди ночи. Подошел к аппарату, взял трубку.

— Чего там? Кому не спится? — спросил ворчливо.

— Товарищ директор?

— Какой директор! До утра он тебе сидеть будет? Утром звони.

— Утром поздно, товарищ! Это десятник Черноклюев говорит, товарищ. Трубы лопнули, вода хлещет! Всюду названиваю, никто не отвечает.

— Какие трубы-то? — осведомился дед Матвей.

— На бетономешалках.

— А ты выключи воду. Возле механического ваши бетономешалки? Отсчитай, значит, от входа в цех пятнадцать шагов по метру… Ты часом не коротконогий? Ну вот отсчитай, — там тебе колодец будет… А водопроводчики у тебя есть? Они пусть и лезут. Вентиль перекрыть надо. Сообразил? Чего — спасибо! А потом пусть трубы меняют. Чего же ты не отеплил их? Войлочком, войлочком обернул бы. На складе войлок есть. Завтра чтобы обернул. Не лето.

Следующей ночью дед Матвей сам позвонил строителям:

— Черноклюева к телефону, десятника! Черноклюев? Журбин с тобой говорит, от директора. Как вода у тебя? Трубы-то отеплил? Гляди, брат, чтоб никаких аварий. Ты нам плановую задачу не срывай.

Еще раз позвонили: дежурный из транспортного отдела. Семь вагонов лесу пришло, железнодорожное начальство требует, чтобы немедленно разгружали, порожняк обратно нужен. Дежурный спрашивал, разгружать или ждать до утра.

— До утра — они нам простой запишут, — сказал дед Матвей. — Народные денежки. Разгружай, и никаких!

— А у меня людей сейчас нету столько — на семь вагонов.

— Нету? — Дед Матвей задумался. Трудное положение! Начальство будить? А чего будить, подумаешь — семь вагонов! Не пожар и не потоп. — Ты мне… как тебя зовут-то? Мартьянов? Ты мне, Мартьянов, позвони минуток через десять. Решение скажу.

Дед Матвей положил трубку, постоял возле аппаратов, сел в директорское кресло. Народу на заводе ночью мало. Дежурные монтеры да механики, кочегары, вахтеры. Их с места не сорвешь, они при своем деле. Строители? Вот, пожалуй, строители!

— Черноклюев? — гудел он в трубку через минуту. — Прораб твой где? Один помощник? Давай его сюда! Товарищ помощник, тебе лес нужен? До зарезу? Есть семь вагонов… Я и говорю: хорошо. Вот, значит, разгрузить надо быстренько. Кто, кто! Журбин звонит, Журбин. Мобилизуй подсобников. Часика через три справлюсь.

Когда позвонил Мартьянов, дед Матвей ему сказал:

— Нажми на строительного помощника. Крути по тридцать девятому номеру. Он подсобников даст. Я распорядился. И доложи-ка мне потом, как дело пойдет.

В эту ночь дед Матвей на диван не укладывался и книжный шкаф не отмыкал. Он звонил по телефонам, справлялся о ходе разгрузки, расхаживал по кабинету — руки за спину, бубнил про трубы-горны.

«А не простая штука заводом-то руководить! — рассуждал он сам с собой. — Кто не знает — тому она легкая. Со стороны все легко, а покрутись, пораспоряжайся — узнаешь!»

Утром дед ушел, оставив на столе Ивана Степановича записку с кратким описанием ночных событий, с докладом о своем решении и о том, что на заре завод вернул порожняк железной дороге; никакого простоя не получилось, денежки сохранены.

Вечером он подровнял бороду ножницами, поужинал, стал натягивать валенки.

Вошел шофер Митя.

— Каким ветром занесло? — спросил его Илья Матвеевич, отрываясь от газеты. — Или срочное что?

— За Матвеем Дорофеевичем, — сказал Митя.

— То есть как? — Илья Матвеевич удивился.

— Обыкновенно, на «ЗИСе». Директор велел.

Все переглянулись: не нагоняй ли деду ожидается? Не накуролесил ли? И самого деда Матвея взяло беспокойство, что, если он неправильно нараспоряжался? Не много ли принял на себя сторож директорского кабинета? Всю дорогу до завода он скреб за ухом; там почему-то чесалось, и коленка чесалась, и у ступни; только нос никакие силы не беспокоили — не в рюмку, знать, везут смотреть, нет, не в рюмку, — в глаза своей вине.

Но Иван Степанович встретил деда Матвея крепким рукопожатием и прочитал приказ: деду объявлялась благодарность за инициативные действия.

— Приказ приказом, — добавил Иван Степанович, — еще и от меня тебе, Матвей Дорофеевич, особое, личное спасибо.

— На одном деле стоим с тобой, Иван Степанович. Ты за него, и я за него.

С того дня и отдал Иван Степанович распоряжение — возить деда Матвея на завод и обратно в машине.

— Дедушка! — воскликнула тогда Тоня. — Да ты совсем как директор стал!

— А что, ребятки? — Дед Матвей усмехнулся. — Я их… как их… с лестниц-то в революцию кидал… которые… Ну и вот… Достигайте и вы. Кому что положено, то он и получает.

Теперь, уходя домой, Иван Степанович, случалось, поручал деду Матвею что-нибудь проверить ночью, о чем-нибудь напомнить строителям или механикам; давал эти задания он устно или письменно, дед выполнял их со стариковской придирчивой требовательностью.

Ночью на заводе был, конечно, диспетчер. Но диспетчер занимался вопросами, непосредственно связанными с производством, — координировал ночную работу цехов, именно цехов. А в связи с развернувшимся строительством возникали порой такие неожиданные вопросы, на которые никакой диспетчер не ответит. На помощь приходил дед Матвей. Он знал завод до самых глухих закоулков, знал его подземное хозяйство, без всяких планов и схем — по памяти — мог рассказать, где проходят электрические кабели, старые и новые линии труб от воздуходувки, где и каких сортов сложен строительный лес. Ему звонили, к нему обращались за справками и советами. Кто первый сказал это слово — неизвестно, но деда Матвея стали называть не иначе как «ночной директор».

Где уж теперь было спать! Едва приляжешь, едва раскроешь книжку — названивают: дед Матвей! Матвей Дорофеевич! Так, мол, и так. В отличие от дневного директора ночной директор отзывался на каждый звонок. Секретарши у него не было, никакие переключатели ночью не действовали — попадали все прямо к нему, без капители и бюрократизма: что да кто, по какому вопросу?

Дед Матвей забросил ватник, в котором вначале ходил на дежурство, стал носить пиджак, надевавшийся прежде только по воскресеньям, чаще подстригал свою львиную гриву и старательно расчесывал, холил бородищу. Он уже не был сторожем, и заводские дела волновали его не только ночью; на завод деда Матвея тянуло и днем. Выспится к полудню — стариковский сон недолог, — придет, шаркает валенками по строительным подмостьям, ворчит: «Лед бы скололи с досок, убиться народ может…» «На „козе“ кирпич таскаете? Этак при царе Горохе рабатывали». Прораб или десятник ответят ему: «Много ли его, кирпича-то, Матвей Дорофеевич! Простенок заложить — тысчонки полторы». — «А и полторы — зачем горб ломать? Моторный кран стребуйте».

Обойдет стройки, складские дворы — вечером рассуждает с Иваном Степановичем обо всем, что видел и что не понравилось ему. Глядишь, и лед скалывают, и мотокран пригнали, и отделочный лес дорогих пород из снега перетаскивают под крышу. Дедовы зоркие глаза подмечали многое из того, что ускользало от внимания директора.

И сегодня, приехав на завод, дед Матвей заговорил о неполадках на строительстве:

— Понимаешь, Иван Степанович, гравий не моют. Морозно, объясняют, — корка получается. А гравий тот грязный, пыльный. Как его в бетон пускать! Надо мыть, в тепляке мыть.

— Смотрю я на тебя, Матвей Дорофеевич, — сказал Иван Степанович, — а не мог бы ты директора заменить? Как думаешь?

— Старый, старый я для этого дела. Силенок не хватит, Иван Степанович. Да и неученый. Это, конечно, неученый — не главное. Главное — старый. Был бы помоложе — на ученье мог бы и поднажать.

— Образование, силенки, они, считаешь, нужны? А вот мне один товарищ говорил… На заводе, говорит, где все налажено, где крепкий рабочий коллектив, где хороший инженерно-технический персонал, там, дескать, и директор ни к чему, без него обойдутся.

— Загнул твой товарищ, — подумав, ответил дед Матвей. — Это он соображает так: вроде духового оркестра. Планы, графики, нормы — они заместо нот. Катай по ним — и вся музыка? А оркестр без этого самого, как его…

— Капельмейстер? Дирижер?

— Во-во! Без капельмейстера-то и оркестр с толку собьется. Тебе один товарищ говорил, а мне другой рассказывал. Про оркестр рассказывал. Без руководителя, если оркестр большой, что получится? То они, музыканты, равняясь друг на друга, все быстрей да быстрей играть начнут, под конец понесутся вроде взбесившихся жеребцов, а то всё медленней да медленней, на заупокойную съедут. Капельмейстер следит вроде бы за каждым в отдельности, а получается — за всю музыку враз он болеет. В нотах, конечно, все написано, да ведь ноты — они бумага. Если только в бумагу глядеть, неважно получится. Человеку человеческое руководство надобно, человеческое объяснение.

— И проверка.

— И проверка, как же! Кто как действует. Наша партия, Иван Степанович, раздумаюсь, бывает, она что? Она тоже решение на бумаге напишет. Хорошее решение, всякому понятное. Распечатай на машинке его, это решение, раздай каждому: действуйте, мол, по написанному, все тут сказано. Ан нет, не так получается. Собрание будет партийное, обсудят все, обдумают, каждому особое дело определят. Партийный комитет — на ноги, к народу пойдут, объясняют. Парторг рукава засучивает. Опять соберутся, кто как выполняет партийное решение, посмотрят. Хорошо человек выполняет — еще лучше попросят. Худо выполняет — поднажмут на него или помогут… смотря что там и отчего. Неверно говорю?

— Верно, верно, Матвей Дорофеевич.

Не первый раз дед Матвей заставлял задумываться Ивана Степановича. Дедовы слова о том, что даже в самых, казалось бы, мелких поступках надо брать пример с великих людей, сказанные осенью, прозвучали тогда для Ивана Степановича укоризной. Иван Степанович отдавал заводу все силы, все свое время, ничто иное, кроме завода, для него не существовало. Он не ездил в театр, почти не бывал в кино, читал только техническую литературу. От семьи оторвался, домой приезжал пообедать да переночевать. Он думал, что так и надо. Но дед Матвей наговорил таких слов, что Иван Степанович не мог их забыть.

Кто такой дед Матвей? Представитель народа, частица народа! И во многом-многом прав был старик. Ведь и на партийной конференции говорилось о том, что Иван Степанович иной раз либеральничает по отношению к лентяям, к тем, кто не слишком-то добросовестно выполняет свой долг. Часто в таких случаях ограничивается только «личным внушением». Да, пожалуй, это так. Сам рабочий, сам инженер, Иван Степанович считал своей обязанностью «входить в положение» каждого рабочего и каждого инженера и понимал эту обязанность в непомерно широком смысле.

Ему казалось, что дед Матвей, старейший производственник, должен был одобрить, поддержать действия директора, которые касаются защиты рабочих интересов. Но дед, как выяснилось тогда, в подобной защите нисколько не нуждался. Он говорил, что защищать рабочего — это прежде всего защищать свое Советское государство.

И вот снова Иван Степанович задумался — над тем, как же прав дед Матвей в его рассуждениях о жизни, о роли руководителя, о партии. Он ничего не сказал деду на прощанье, только крепко пожал руку.

Телефоны в эту ночь молчали. Дед Матвей посидел за столом над книгами, да и задремал в кресле. Его разбудил звонок. Снял трубку с аппарата — гудок станции. Что такое? Снял со второго аппарата, с городского. Тоже гудок. А звонки звонят. И вдруг дед Матвей понял, что зовет его к себе московский телефон, на отдельном круглом столике, всегда таинственно тихий, загадочный. Брать или не брать? Дед растерялся. Может, Ивану Степановичу брякнуть, пусть сам едет, разговаривает? Но аппарат звал настойчиво, нетерпеливо; надо было браться за трубку.

— Алё! — сказал дед Матвей осипшим голосом. — Алё!

— Завод? Кто у телефона? — спросил его далекий, но отчетливо ясный голос.

— Матвей Журбин, — ответил он. — Дежурный.

— Сейчас будете разговаривать с Николаем Васильевичем.

Кто такой Николай Васильевич — дед Матвей не знал, но оттого, что названо было самое простое, обыкновенное имя, страх и замешательство его стали проходить.

— Ну давай, давай, — сказал он значительно бодрее. — Слушаю.

— Товарищ Журбин? — заговорил в трубке другой голос. — А директор где?

— Отдыхает директор, товарищ Николай Васильевич. За день-то накрутился, набегался. Поспать человеку положено. Что надо, сам скажу. Про строительство, что ли?

— Как с траулерами дело? В каком состоянии? Сегодня Совет Министров предложил нам сдать их к Первому мая.

— Все шесть? — осведомился дед Матвей. — Значит, что — не на плаву достраивать? На плаву ведь не выйдет. Лада наша поздно вскрывается. Полную отделку на стапелях давать?

— Да, на стапелях.

— Это можно. Дело такое. Суда мелкие. Постараемся, Николай Васильевич. Так министрам и скажите: постараемся. Народ на заводе крутой. Бывали у нас? Нет еще? Милости просим. Да я, как его… Ребята вот смеются: ночной директор. А в общем-то старый рабочий, Матвей Журбин. Все передам, в точности. Утром приедет — и передам. Здоров, здоров! И вы бывайте здоровы.

В трубке умолкло, но дед Матвей долго еще держал ее в руке, рассматривал. Разговор с Москвой ему понравился. Обходительный парень этот Николай Васильевич. Здоровьем поинтересовался, директора будить не велел. А разбудить хотелось, тут же сказать о тральщиках, которых ждет Совет Министров.

Дед заходил по кабинету, по огромному ковру, волоча простреленную ногу и досадливо притопывая валенком на поворотах.

Утром он узнал от Ивана Степановича о том, что «обходительный парень» Николай Васильевич уже и к директору на квартиру позвонил, и есть он не кто иной, как министр их судостроительной промышленности.

Загрузка...