Часть вторая. НА ПИКЕ (1864-1872)

Я мальчиком мечтал, читая Жюля Верна,

Что тени вымысла плоть обретут для нас,

Что поплывет судно, громадней «Грейт-Истерна»,

Что полюс покорит упрямый Гаттерас,

Что новых ламп лучи осветят тьму ночную,

Что по полям пойдет, влекомый паром, Слон,

Что «Наутилус» нырнет свободно в глубь морскую,

Что капитан Робюр прорежет небосклон.

Свершились все мечты, что были так далеки.

Победный ум прошел за годы сотни миль;

При электричестве пишу я эти строки,

И у ворот, гудя, стоит автомобиль;

На полюсах взвились звездистые знамена;

Семья « Титаников» колеблет океан;

Подводные суда его взрезают лоно,

И в синеву, треща, взлетел аэроплан.

Валерий Брюсов

* * *

Дыхание удачи. — «Париж в XX веке». — Дама из Аньера. — «О некоторых авторах XIX века и о том, как трудно достать их книги». — Мелодии галантного века. — Поиски стиля. — Жестокое письмо Этцеля. — «Англичане на Северном полюсе». — Лето в Шантане. — Размышления. — «Эдгар По и его произведения». — Картотека открытий и исследований. Нисхождение профессора Лиденброка в подземную бездну. — Технический прогресс. «С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20минут». — Замысел серии «Необыкновенные путешествия». — Смерть мадам Дюшен. — Любовь и супружеская верность. — Кого будут читать в XX веке? — «Отверженные». — Записка, найденная в желудке акулы. — Новое необыкновенное путешествие вокруг земного шара. — Обезьяны и чернокожие. — Натуралист на борту «Дункана». — «Иллюстрированная история Франции». — Покупка «Сен-Мишеля». Колыбель рода человеческого. — Споры с издателем. — Загадочный капитан. — К вопросу о России. — Гюго или Дюма-отец? Теория Вечного Мстителя. — Красота спасающая, красота убивающая. — Зинаида Гиппиус о Жюле Верне. — «Если бы Фабиан был французом…» — Война. Седанская катастрофа. — Самый мрачный роман. — Семьдесят два дня Парижской коммуны. — Декламаторы молний. — «Париж заселяется вновь…» Смерть отца. — Решение о переезде в Амьен. — Дагеротип Надара

1

Жюль Верн продолжал служить в конторе Эггли, но успех романа и долгосрочный договор с Этцелем позволяли строить более уверенные планы.

Под колоннами Парижской биржи Жюль Верн немало размышлял о складывающейся ситуации. Вне сомнения, жизнь начинала удаваться. Он писал о том, что ему было интересно, и работа его оплачивалась. Он бережно относился к деньгам, даже сейчас не позволяя Онорине слишком часто посещать бутики. Бережно относился — это не фигура речи. Судя по воспоминаниям внука, ссылавшегося на близких родственников, писатель был скуповат. Онорина, в свою очередь, мало интересовалась рукописями мужа, только иногда переспрашивала: а о чем это он там пишет? Ах, о процветании Франции! Вообще-то она считала, что о таком должны думать и писать министры.

Жюль Верн думал иначе.

Процветание Франции в XIX веке во многом зависело от заморских территорий, от того, как складывается ситуация в Африке, Индокитае, Северной Америке. «Научные» романы, показывающие и объясняющие мир, именно сейчас могут принести обывателю, то есть главному читателю любого пишущего человека, ощущение реального участия в мировых процессах. Пароходы пересекают океаны, над Землей взлетают воздушные шары, значит, даже банки рано или поздно получат в свое распоряжение не привычных недалеких клерков, не успевающих следить за стремительно меняющимися курсами ценных бумаг, а быстродействующие электрические машины.

В рукописи романа «Париж в XX веке» Жюль Верн уже описал нечто подобное.

Электрические счетные машины походили на огромные фортепиано. Пользуясь удобной клавиатурой, можно было в невероятно короткое время и с непостижимой точностью посчитать любые расходы, приходы, сложные коэффициенты, пропорции, проценты…

Работая над вторым томом полярных приключений капитана Гаттераса, Жюль Верн завершил и отправил Этцелю рукопись «Парижа».

Он не сомневался в успехе. Он надеялся на успех. Он был уверен в успехе.

Как ни хороши были «Пять недель на воздушном шаре», но между этим сочинением и, к примеру, «Отверженными» Виктора Гюго была, скажем так, разница. Роман «Париж в XX веке» должен был эту разницу сгладить. Этим романом Жюль Верн вторгся в настоящую литературу. Он действовал как мэтр Виктор Гюго, как Оноре де Бальзак, даже как нелюбимый им Эмиль Золя. Жюль Верн теперь писал о самых обычных вещах, о том, что будет со всеми нами. Не с отдельной экспедицией в экзотические края, а со всеми французами, с парижанами точно. Ну да, Майн Рид, Вальтер Скотт, Джеймс Фенимор Купер, капитан Марриэт, — все они создают замечательные, всеми читаемые книги, но когда критики всерьез заговорят о неведомом будущем, то без обращения к «Парижу в XX веке» они не смогут обойтись. Как не обходятся сейчас без перечисленных выше имен, говоря о настоящем.

Эстель поддерживала такие настроения.

Молодой писатель нуждался в ее поддержке.

Он долгие годы мечтал о женщине, с которой можно обсуждать не только моды или светские слухи — с этим прекрасно справлялась и Онорина; ему хотелось любить женщину, которая будет понимать то, о чем он пишет, и чтобы в хорошенькой головке ее не смешивались механически обыденность и приевшаяся романтика художественных салонов.

Даже скупость Жюля Верна, его чисто французская скупость, несколько умерилась благодаря влиянию белокурой красавицы. Правда, этому помогало и то, что Онорина не всегда могла контролировать поступление его гонораров.

Мадам Дюшен жила теперь в Аньере, и он понимал, что это — ради него.

Подобных чувств Жюль Верн не испытывал со времен своей юношеской влюбленности в Каролину. Что же касается Онорины… Да, типичный брак по расчету… Ни она, ни он этого не скрывали… Такой же брак по расчету, как и у Эстель с Шарлем… Других вариантов, к сожалению, нет. Человек не просто любит жить, человек любит хорошо жить. В одиночку справиться с тяготами жизни трудно. У общества свои законы, не всегда можно переступить через них. Шарль Дюшен был старше Эстель на 14 лет, у него было свое дело. И, к счастью для влюбленных, дело это (нотариальная контора), благодаря стараниям Эстель, находилось в Кевре, достаточно далеко от Аньера…

2

Любовь и успех возродили Жюля.

Он чувствовал себя способным на всё.

Он теперь иначе смотрел на людей, которыми совсем недавно восхищался, которым, что скрывать, нередко завидовал. Он чувствовал, что с помощью талантливого издателя и своего собственного таланта (Эстель не уставала напоминать об этом) он поистине горы свернет. «Париж в XX веке» должен был показать Этцелю, что выбор его сделан правильно. Зная литературные вкусы издателя, в главе «О некоторых авторах XIX века и о том, как трудно достать их книги» Жюль Верн специально коснулся давней, правда, умело до поры до времени затаенной обиды. Ему почему-то вдруг показалось, что жесткая критика кипящего литературного мира понравится Этцелю.

«Бальзак, де Мюссе, Ламартин — все они давно позабыты», — с чрезвычайной легкостью заявлял в романе Мишель — молодой человек грядущего XX века. Жюль Верн хотел раз и навсегда поразить издателя смелостью и независимостью своих суждений. Он ядовито высмеивал вчерашних кумиров, от которых если кто и останется, то разве что Поль де Кок (1793— 1871) (вполне возможно, что романы Поль де Кока нравились мадам Дюшен. — Г. П.). А на смену грязным натуралистическим творениям Эмиля Золя (1840—1902) или высокомерной стилистике Постава Флобера придут книги совсем иного плана.

Какого? Да научного, прежде всего!

Жюль Верн даже приводил названия таких книг.

«Теория трения» — в двадцати томах. «Обзор трудов по проблемам электричества». «Практический трактат по смазке ведущих колес». «Электрические гармонии», изложенные исключительно в стихах. «Раздумья о кислороде». «Поэтический параллелограмм» (сразу вспоминается «Треугольная груша» А. Вознесенского. — Г. П.). Вот что должно интересовать нормальных людей. В конце концов, умный издатель, а Этцель, несомненно, относился к умным издателям, должен понять главную мысль молодого автора: будущее формируется сегодня, и формируется оно сегодняшними взглядами на жизнь и прогресс.

3

Идеи, изложенные в фантастическом романе, должны были раз и навсегда сокрушить принципы на глазах устаревающего романтизма.

Еще в 1827 году, то есть за год до рождения Жюля Верна, в предисловии к знаменитой драме «Кромвель» Виктор Гюго подробно изложил пресловутые принципы. Разумеется, романтизм еще жив, принципы его еще продолжают работать, но мэтр не видит, не учитывает того, с какой невероятной мощью вторгаются в жизнь техника и наука. Конечно, мэтр прав: никому не следует подражать, верить можно только природе и собственному вдохновению. Конечно, мэтр прав: вовсе не романтические литературные персонажи воплощают в себе все самое величественное и прекрасное, а обыкновенные люди. Хотя нет. С последним утверждением можно спорить. Жорж Кювье (1769—1832), или Антуан Лавуазье (1743—1794), или Давид Ливингстон в быту, возможно, всегда вели себя как обычные добропорядочные люди, но их мощные умы так сильно воздействовали на историю всего мира, что их ни в коем случае нельзя было считать людьми обычными…

Да, мэтр прав: современный писатель всегда должен помнить о точности места и действия. Размытые романтиками пейзажи Франции или заморских территорий требуется теперь писать просто и ясно. Достижения науки позволяют делать это. Долой Шекспира! Да! Но долой и Буало! Долой и самого мэтра Виктора Гюго!

Да здравствует точность! Да здравствует научный подход!

«Месье, ваш отец был художником, — говорит Мишелю Дюфренуа, молодому герою романа, некий опытный, поживший господин Бутарден, опершись одной рукой о классический камин, а другую спрятав в карман жилета. — Я хотел бы думать, что вы не унаследовали злополучные наклонности своего отца. Я вижу, вы охотно путешествуете по зыбучим пескам идеального, а это опасно. Сами видите, пока что самым очевидным результатом ваших усилий стал только пресловутый приз за сложение латинских стихов, который вы позорно заработали. Нет-нет! Я не потерплю поэтов в своей семье! Я не потерплю жалких субъектов, плюющихся рифмами! Запомните, что артист недалеко ушел от обычного кривляки, которому я бросаю из своей ложи сто солей, дабы он позабавил меня после обеда. Вы слышите, Мишель? Никаких талантов! Долой таланты! Сегодня важны только способности, так что забудьте про свои нелепые стишки. Отныне вы будете служить не где-нибудь, а в банке "Касмодаж и К°" под просвещенным началом вашего кузена…»

«Правда искусства не совпадает с правдой действительности», — заметил как-то Гюго. Но вот странно: при личной встрече мэтр почему-то не сумел разглядеть в юном Жюле Верне поэта. Это до сих пор больно уязвляло последнего.

В некотором смысле «Париж в XX веке» был прямым ответом мэтру.

«Ты берешь привычные поэтические сюжеты, а для поэзии нынешнего времени это вовсе не обязательно, даже не нужно. Ты воспеваешь привычные надоевшие всем луга, долины, облака, звезды, любовь, все, что относилось и относится к прошлому, а сегодня все мечтают о будущем».

Отсюда вывод: «Стихи должны славить прежде всего науку и промышленность!»

По трубе раскаленной гиганта-котла

Льется сжигающий пламень угля, —

Нет равных сверхжаркому монстру верзил!

Дрожит оболочка, машина ревет

И, паром наполнившись, мощь выдает

Восьмидесяти лошадиных сил.

Но велит машинист рычагу тяжеленному

Заслонки открыть, и по цилиндру толстенному

Гонит поршень двойной, извергающий стон!

Буксуют колеса! Взмыла скорость на диво!

Свисток оглушает! Салют локомотиву

Системы Крэмптон!

Не правда ли, эти стихи, сочиненные Жюлем Верном, напоминают опыты будущих футуристов, пролеткультовцев, конструктивистов?

Еще грубее, еще откровеннее Жюль Верн издевался в романе «Париж в XX веке» над театром и музыкой. Да-да, над высокой чудесной музыкой, над волшебным миром театра. Другими словами, над своей великой несбывшейся любовью, над своим вожделенным раем, над миром счастливых и таких сладких грез, в который его не пустили, в котором его не сочли равным.

«Кенсоннас сказал:

— Друзья, замечали ли вы, какие у нас большие уши?

— Нет, — ответил Жак.

— Так сравните их тщательно с античными или средневековыми ушами, изучите все известные нам картины и скульптуры. Вы сразу устрашитесь: наши уши со временем увеличиваются в той же мере, в какой уменьшается наш рост. И виной тому — музыка! Именно музыка! Согласитесь, нельзя безнаказанно в течение целого века впрыскивать себе в уши звуки Верди или Вагнера.

— Но ведь в Опере еще дают старые шедевры.

— Знаю, знаю, — охотно ответил Кенсоннас. — Поговаривают даже о том, чтобы возобновить "Орфея в аду" Оффенбаха — с речитативами, введенными в этот шедевр Шарлем Гуно. Но "Гугеноты" теперь сведены к одному акту и служат лишь вступлением к модным балетным номерам. Этого достаточно. Трико балерин столь прозрачны, что их уже не отличишь от живой натуры. И это понятно: все делается по вкусу финансистов. Опера стала филиалом Биржи: там теперь до истинной музыки никому дела нет. Певцы ржут, визжат, воют, ревут, испускают звуки, не имеющие ничего общего с пением. А что касается оркестра, то он вообще пал ниже некуда. Ах, если бы можно было использовать растрачиваемую впустую силу, с которой жмут на педали фортепиано, хотя бы для вычерпывания воды из угольных шахт! Ах, если бы воздух, выдуваемый из труб, приводил в движение колеса мельниц! Если бы возвратно-поступательное движение кулисы тромбона применялось на механической лесопилке!»

И к этому совсем уж решительные оценки.

Забытые арии пресловутого «Вильгельма Телля»…

Утомительные мелодии галантной эпохи Герольда и Обера…

Берлиоз, глава школы импотентов, чьи музыкальные идеи выливались в завистливые фельетоны… Гуно, умерший после того, как принял постриг в вагнеровской церкви… И так далее и тому подобное.

А женщины!

О, эти женщины!

«Если верить старым эстампам, парижанка когда-то была ну просто очаровательным созданием. Она соединяла в себе самые совершенные пороки и самые порочные совершенства, будучи женщиной — в полном смысле этого слова. Но мало-помалу кровь парижанки теряла чистоту, порода деградировала. Все знают, что из отвратительных гусениц со временем выходят очаровательные бабочки, а у нас почему-то все произошло наоборот — очаровательные бабочки чаще всего превращаются в отвратительных гусениц. Походка парижанки, ее осанка, насмешливый нежный взгляд, милая улыбка — все это уступило место формам на удивление вытянутым, высушенным, жилистым, костлявым, истощенным. Ангел геометрии, некогда столь щедро одаривший наших женщин самыми притягательными округлостями, теперь навязал им прямые линии и острые углы. Француженки, как и американки, всерьез рассуждают о важных делах и воспринимают жизнь без тени улыбки. Оседлав тощую кобылу нравственности, они одеваются из вон рук плохо, безвкусно, носят корсеты из гальванизированной стали, способные отразить самый сильный натиск…»

Жюль Верн бушевал.

Он хотел высказаться.

Теперь за ним стояли надежный Этцель (так он считал) и чудесная любящая мадам Дюшен, присутствие которой на страницах «Парижа в XX веке» было столь ощутимым, что роман, пожалуй, можно было назвать романом любовным.

И всё же «Париж» вышел в свет (несмотря на то, что Жюль Верн даже переписал его) только… в далеком XX веке.

4

«Почему Жюль Верн решил переписать роман "Париж в XX веке"? — спрашивал в статье «Заново посещенный Париж в XX веке»[19] известный французский литературовед Оливер Дюма. — Первый черновик романа относится к 1860 году, к самому мрачному периоду жизни Жюля Верна, когда распадался его супружеский союз и он почти потерял надежду добиться литературного успеха. И вот тут-то и произошло важное событие: писатель влюбился в жену нотариуса Шарля Дюшена, которую он встретил примерно в 1862 году (по другим данным, на два-три года раньше. — Г. П.).

Разные части романа "Парижа в XX веке" подтверждают связь между новым вариантом романа и пережитым Жюлем Верном сентиментальным приключением, время которого закончилось, видимо, в декабре 1864 года.

Пьеро Гондоло де ла Рива в "Предисловии", которое он написал к роману, предположил, что переписывание произошло именно в 1864 году, опираясь на тот факт, что Этцель в письме, в котором он отказался печатать "Париж", упомянул "Капитана Гаттераса", уже прочитанного им. Исходя из этого, можно предположить, что писатель воспользовался своим вынужденным пребыванием в Кротуа (как раз в это время муж Эстель вернулся в Аньер), чтобы внести изменения в роман. Становится понятно, почему Жюль Верн в мае 1865 года все еще в отчаянии оттого, что он все еще не в Париже и не может видеться с Эстель (которая в то время была в положении)…

Но почему Жюль Верн отдал издателю такое странное и несовершенное произведение, как "Париж в XX веке"?

Да, видимо, потому, что оно имело для автора гораздо большее значение, чем казалось тому же Этцелю.

Благодаря удивительным открытиям исследователя Норбера Персеро мы знаем, что в период с 1863 по 1865 год Жюль Верн действительно испытывал большую страсть к Эстель Энен (по мужу — Дюшен). Она встречалась с молодым писателем в те дни, когда ее муж был занят службой в другом городе, приезжая в Аньер только на один день в неделю. Когда Шарль Дюшен узнал об этой связи, он оставил должность нотариуса и попытался восстановить ослабленные брачные узы. Поэтому нет никакой неожиданности в том, что "Париж в XX веке" полон намеков на отношения Жюля Верна и жены господина Дюшена. Своему герою Жюль Верн, к примеру, дал имя своего законного сына, а фамилию (кстати, верн, verne, по-французски — синоним слова «ольха») образовал из названия дерева ясень (frene — ясень). Будь издан роман, один совсем уж удивительный отрывок, вероятно, привел бы в негодование всех читателей 1865 года. В этом отрывке Жюль Верн выступил в защиту внебрачных детей, высказав буквально следующее: "В наши дни число законных детей резко упало в пользу незаконнорожденных; последние составляют подавляющее большинство, скоро они станут хозяевами во Франции и предложат закон, который запретит установление отцовства". Заметим, что здесь Жюль Верн в очередной раз сделал верное предсказание, поскольку сегодняшнее французское законодательство дает одинаковые права наследования как внебрачным, так и законным детям…»

Решение нотариуса Шарля Дюшена отказаться от собственной практики в Кевре не помогло восстановить отношения. Скорее всего, Дюшен уже знал о неверности своей жены. Клэр Мари (дочь Жюля Верна. — Г. П.) появилась на свет 25 июля 1865 года, а спустя четыре месяца ее мать, мадам Дюшен, умерла.

Родители Эстель — бакалейщик Грегуар Фредерик Энен и его жена Мари Франсуаз Берто — владели продуктовым магазином в Суассоне и были совсем простые люди, но их дочь, как и две ее сестры (в замужестве — госпожа Шатийон и госпожа Гуланкур), получила неплохое образование в религиозной школе.

Несомненно, Жюль Верн знал о рождении своей дочери Клэр Мари, может, даже стремился к встрече с ней, хотя вряд ли… это было не в его характере.

Сейчас нет смысла гадать, как в дальнейшем могли бы сложиться отношения писателя и мадам Дюшен (с «дамой из Аньера», как говорили одни, с «женой нотариуса», как говорили другие), — в самом конце года, 13 декабря, мадам Дюшен внезапно скончалась.

Официальная версия — от последствий тяжелых родов.

Но в статье «Estelle en filigrane»[20] Оливер Дюма указывает на совершенно другие, несомненно, шокирующие причины.

«Я нисколько не верю, — пишет он, — ни в неожиданную болезнь Эстель, ни во внезапное безумие, приведшее к ее смерти через четыре месяца после рождения дочери. Я предполагаю скорее, что уныние после рождения ребенка, классическая послеродовая депрессия, усугубленная постоянным отсутствием своего возлюбленного и упреками ревнивого (не без оснований, как мы теперь знаем) мужа, довели Эстель до самоубийства. Видимо, она бросилась в Сену. Так что, понятно, почему семье было выгодно сослаться на внезапное безумие, — они хотели похоронить Эстель по церковным обычаям. Возможно, какое-то время и сам Жюль Верн верил во внезапное сумасшествие своей любовницы, иначе откуда бы в его романах так много героинь внезапно сходят с ума — от любви или других потрясений?»

5

Но это позже, позже.

А пока Жюль Верн горел.

Он чувствовал силу встать вровень с мэтром Виктором Гюго и превзойти Александра Дюма-отца. Обретя немалый житейский и литературный опыт, он хотел всем современникам объяснить запутанность их жизни, несовершенство их морали.

Любовь и супружеская верность? Да ну! Какая любовь!

«Сорок лет назад, — откровенничал один из героев романа, — господин Бутарден сочетался браком с мадемуазель Атенаис Дюфренуа, теткой Мишеля. Для банкира она стала достойной спутницей: угрюмая, некрасивая, расплывшаяся, вылитая учетчица или кассирша, начисто лишенная женского обаяния; зато она была докой в бухгалтерии, прекрасно справлялась с двойной ее ипостасью, а если нужно, изобрела бы и тройную; одним словом, настоящая администраторша, женская особь администратора. Любила ли она господина Бутардена или он ее? Да, конечно. В той мере, в какой вообще могли любить эти индустриальные сердца. Вот достойное сравнение для нашей супружеской пары: она была паровой машиной, а он — машинистом-механиком; он поддерживал ее в рабочем состоянии, протирал и смазывал, и она равномерно катилась так уже добрых полвека, обнаруживая при этом не больше разума и воображения, чем паровоз Крэмптона. Излишне пояснять, что она никогда не сходила с рельс».

6

«Излишне пояснять, что она никогда не сходила с рельс».

Перед нами какой-то незнакомый Жюль Верн. Он полон сарказма.

Он готов каленым мечом выжигать из жизни всё фальшивое и глупое.

Успех «Пяти недель на воздушном шаре», страстная любовь Эстель и внимание издателя сделали Жюля Верна безмерно смелым. Дорабатывая роман о полярных приключениях капитана Гаттераса, он нетерпеливо ждет от Этцеля ответа, — несомненно, полного восхищения.

И ответ был получен.

Правда, не такой, какого он ждал.

«Мой дорогой Верн, — писал Этцель, даже не пытаясь скрыть своего огромного разочарования, — не знаю, что бы я дал, чтобы мне не пришлось сейчас писать Вам это письмо. Вы взялись за невозможную задачу и, как многие Ваши предшественники, потерпели крушение, не смогли успешно решить ее. На мой взгляд, "Париж в XX веке" на сто футов ниже "Пяти недель на воздушном шаре". Если Вы перечитаете свою рукопись через год, Вы, несомненно, согласитесь с моим мнением: это всего лишь история для бульварной газетенки…

Собственно, я и не ждал совершенной вещи. Вы еще не слишком опытны, это должно было сказаться. Но что я получил? В рукописи, которую Вы мне прислали, не ставится и не решается ни одного сколько-нибудь серьезного вопроса, в ней не найти критики, которая бы хоть чем-то не напоминала уже кем-то сказанное. И если я все-таки чему-то дивлюсь, так это тому, как это Вам, человеку талантливому, удалось произвести на свет вещь столь искусственную и безжизненную…

Провали Вы театральную пьесу, я бы не удивился, — пьесу легко провалить, там не всё зависит от автора. Но и книгу так же легко можно провалить. Когда отправная точка не определена, когда цель не обдумана, ничто не поможет писателю — ни его талант, ни его мастерство. Нельзя спасти того, чего в принципе нельзя спасти. Я не вижу, что собственно можно похвалить в Вашей рукописи, и страшно сожалею, что вынужден говорить Вам все это. Поверьте, было бы истинной катастрофой для Вашей писательской репутации — публиковать сейчас этот роман. У читателей сразу возникло бы неприятное ощущение того, что роман "Пять недель на воздушном шаре" был для Вас всего лишь случайностью. К счастью, у меня лежит первая часть "Капитана Гаттераса" и я знаю, что случайностью является все же не предыдущий роман, а этот, нынешний. Как ни прискорбно, в "Париже" Вы даже о литературе рассуждаете как незрелый светский человек, который лишь слегка прикоснулся к ней и со странным удовлетворением открывает для себя то, что для всех уже давным-давно является общим местом.

Думаю, Вы еще не созрели для книги о будущем. Может, Вы ее переделаете через двадцать лет или тридцать. Но стоит ли старить мир на сто лет, чтобы не суметь подняться над тем, что происходит на наших улицах сегодня?

В общем, мой юный друг, это — провал, это откровенный провал.

И если даже сто тысяч человек сейчас придут и скажут мне обратное, я громко повторю: это провал! — и пошлю всех куда подальше.

К несчастью, сто тысяч людей, прочтя Вашу рукопись, скажут то же самое, что сейчас пишу Вам я. В Вашей рукописи ничто не ранит. В ней нет ни идей, ни чувств. Даже литературная сторона рукописи ниже Вас самого в каждой строчке. Ваш Мишель Дюфренуа — резонер. В героях нет ничего забавного, они попросту неприятны. В своей работе Вы ни с того ни с сего впали вдруг в полную посредственность, и — по самую макушку. Ни оригинальности, ни простоты, ни одного выражения, которое могло бы создать книге успех. Зато в рукописи много такого, что может Вам надолго и непоправимо навредить…

Я говорю жестокие вещи, но говорю их с сожалением, как сказал бы собственному сыну. Надеюсь, Вы понимаете, что я желаю Вам только добра. Бог свидетель: если бы Ваша книга удалась Вам хотя бы на четверть, я признал бы ее хорошей…»

7

Такого ледяного душа Жюль не ожидал.

Он растерялся. Он всего себя вложил в роман о будущем Париже. Он даже главного героя назвал Мишелем, как собственного сына. С Эстель они хотели так назвать сына, если бы он родился. (Родилась дочь.) В разных частях романа Жюль Верн щедро разбросал метки, понятные лишь Эстель и ему. В одном месте он говорит о дверях, в которые не может войты Мишель. Сейчас мы знаем, что после возвращения в Аньер господина Дюшена визиты самого Жюля Верна в дом Дюшенов были категорически отменены. Даже имя героини «Парижа» — Lucy (Люси) — всего лишь на одну букву отличается от букв, из которых складывалось тройное имя мадам Дюшен: Клэр Эстель Жюли Энен —jULIE-LUcIE. Восторженное описание прекрасной Люси, похоже, вполне соответствовало реальному облику мадам Дюшен.

«Люси была восхитительна, сама свежесть, как едва раскрывшийся бутон, являющий взору образ нового, чистого, хрупкого. Ее длинные светлые локоны свободно, по моде дня падали на плечи; ее глаза бездонной голубизны, полные наивности взгляд, кокетливый носик с маленькими прозрачными ноздрями, слегка увлажненный росой рот, чуть небрежная грация шеи, нежные, гибкие руки, элегантные линии талии — все это очаровывало юношу, от восторга он потерял дар речи. Девушка была живой поэзией, он воспринимал ее больше чувствами, ощущениями, нежели зрением, она скорее запечатлелась в его сердце, чем в глазах…»

А брак? А семья?

Жюль Верн беспощаден.

«Нынешний муж живет отдельно от жены, — пишет он. — Дом его — клуб. Он там обедает, ужинает, играет и спит. Мадам тоже занята делами — своими. Если месье случайно повстречает ее на улице, он здоровается с ней, как с посторонней. Время от времени он посещает мадам, иногда мадам приглашает его отобедать, реже — провести вечер; в общем, они встречаются так мало, видятся так мало, разговаривают так мало, обращаются друг к другу на "ты" так мало, что возникает законный вопрос: каким образом в нашем мире все же появляются наследники?»

Даже дорога, по которой Мишель Дюфренуа идет к своей любви, в деталях совпадает с другой привычной дорогой, по которой Жюль Верн не раз добирался до Аньера. «Поезд поднялся по бульвару Малерб, оставил справа тяжеловесную церковь Святого Августина, слева — парк Монсо и остановился на станции, названной Аньерскими воротами…»

Наверное, Жюль не раз представлял радость Эстель.

Выпустить долгожданную книгу! Вложить ее в любимые руки!

Горечь, испытанная при чтении холодного письма, полученного от издателя, была невероятна. Она обожгла Верна. Эта горечь переросла в боль, стала втройне тяжелее, когда Эстель ушла из жизни, так и не увидев роман «Париж в XX веке» изданным. Единственным утешением для Жюля оставалось помнить о ней.

И он помнил. В той или иной мере Эстель возникала позже в таких его романах, как «Плавучий город», «Замок в Карпатах», а их общая дочь Мари послужила прототипом чудесной героини романа «Невидимая невеста» («Тайна Вильгельма Шторица»), изданного уже после смерти писателя.

8

«Вы даже о литературе рассуждаете как незрелый светский человек, который лишь слегка прикоснулся к ней и со странным удовлетворением открывает для себя то, что для всех уже давным-давно является общим местом…»

До Жюля Верна слишком поздно дошло, что история французской литературы вовсе не была Этцелю чужой, более того, многие известные писатели и поэты были его личными друзьями. Как он мог отнестись к таким вот пассажам?

«К 1978 году, предсказал Стендаль, Вольтер превратится во второго Вуатюра, и полуидиоты сделают из него своего божка. К счастью, Стендаль возлагал слишком большие надежды на будущие поколения. Полуидиоты? Да нет же, совсем нет! К 1978 году не осталось никого, кроме полных идиотов! Оставаясь в рамках этой нашей метафоры, я бы сказал, что Вольтер был всего лишь кабинетным генералом, он давал сражения, не покидая своей комнаты и ничем особенно не рискуя. Его ирония, в общем-то, оказалась не таким уж опасным оружием, чаще всего она била мимо цели, и люди, якобы убитые им, жили дольше, чем сам автор…»

Сам тон оценок казался Этцелю абсолютно неприемлемым.

Жан Жак Руссо (взгляд из XX века. — Г. П.): «генерал Республики в сабо, без эполет и вышитых сюртуков!»

Бомарше — «восторженный стрелок авангарда».

Шатобриана Жюль Верн укорил тем, что «Воспоминания с того света» не спасли его от полного забвения потомков.

А далее — Вернарден де Сен-Пьер, чей роман «Поль и Виржиния» вряд ли мог в будущем кого-то тронуть. «Сегодня Поль был бы банкиром и выжимал все соки из своих служащих, а Виржиния просто вышла бы замуж за удачливого фабриканта рессор для локомотивов».

А далее — месье де Талейран, который, наверное, и в аду займется своей дипломатией. И Альфред де Мюссе — с гитарой, на которой давно невозможно играть. И мэтр Виктор Гюго, как всегда, яростно и бесцельно размахивающий знаменем романтизма. «Никогда еще человеческая мысль не сплавлялась так плотно, как в голове этого человека — в странном тигле, способном выдержать самые высокие температуры. Полное собрание его сочинений выдержало семьдесят пять изданий, но и он давно забыт, забыт навсегда».

Бальзак? Нравы, описанные им, отвратительны.

Александр Дюма-отец? О да, конечно! «Мюрат словесности!»

К своему учителю Жюль Верн проявил все-таки некоторую снисходительность.

«Александр Дюма-отец был увлекательным рассказчиком. Щедрая природа позволила ему без ущерба для себя растрачивать свой талант, ум, красноречие, пыл, задор, свою физическую силу. Он без всякой пощады попирал Францию, Испанию, Италию, берега Рейна, Швейцарию, Алжир, Кавказ! Наверное, он написал бы и четырехтысячный свой том, если бы не отравился в расцвете лет блюдом, которое сам изобрел».

В лихом романе Жюля Верна досталось всем и каждому.

Жюль Жанен — «критик, сочинявший латинские стихи на полях газет».

Гозлан — «гусарский капитан».

Проспер Мериме — «генерал от прихожей».

Сент-Бёв — «помощник военного интенданта».

Араго — «ученый офицер саперных войск, сумевший устроиться так, что все простили ему его ученость».

Луи Вейо — «самый непоколебимый приверженец Римской церкви». Однако, к великому своему изумлению, он умер отлученным.

И вообще все эти Ассолланы, Флоберы, Бодлеры, Парадоли, Шолли — всего лишь молодчики, на которых волей-неволей приходилось обращать внимание, потому что «они постоянно стремились палить вам по ногам».

9

Этцель не мог принять таких оценок.

Для него Виктор Гюго, Оноре де Бальзак, Жорж Санд, Альфред Мюссе были его близкими друзьями. Он издавал их труды, он спорил с ними, пил вино, обсуждал новости. Он никак не мог согласиться с оценками Жюля Верна. Они его возмущали. Что за нелепые неологизмы?! — негодовал Этцель. — «Торчат, как шлагбаумы, походят на словечки Фурье».

Что за диалоги?! — «Неестественно длинные, они везде кажутся нарочитыми. Может, мой друг, такой прием прошел бы у Дюма, но у Вас это не получается».

А стиль? — «Журналистика самого низкого пошиба».

А герои? — «Этот Мишель Дюфренуа с его стихами — просто глупый индюк».

А обзор литературы XIX века? — «Я нахожу его злым, наивным и необдуманным».

Главный герой — глуп, тетка героя — пародийно практична, дядя — вызывающе алчен.

«Не роман, а водевиль для провинциальной сцены!»

Сравнение с водевилем добило Жюля Верна. Ведь он писал о другом.

Он вкладывал в роман всю душу. Роман должен был стать истинным откровением.

«Мишель поднимался выше и выше, пока за кипарисами неожиданно не открылся Париж. Вдали — Мон-Валерьен, направо — Монмартр, все еще ожидавший своего Парфенона, который афиняне обязательно воздвигли бы на этом акрополе, налево — Пантеон, собор Парижской Богоматери, Святая Часовня, Инвалиды, а еще дальше — маяк Гренельского порта, вздымавший свой острый шпиль на высоту пятисот футов. Широко громоздились сотни тысяч домов, торчали окутанные дымом трубы десяти тысяч заводов. А прямо под ногами раскинулось нижнее кладбище. Сверху скопления могил выглядели небольшими городами со своими улицами, площадями, домами, вывесками, церквями и соборами — последними пристанищами самых тщеславных. И над ними высоко раскачивались несущие громоотводы, воздушные шары, лишавшие молнию любого шанса поразить беззащитные дома. Мишель ощутил страстное желание обрезать канаты, удерживавшие линию воздушных шаров, и открыть город все сметающему на пути огненному потопу.

— О Париж! — вскричал он, полный гнева и отчаяния.

— О Люси, — прошептал он, теряя сознание и падая в снег».

10

На долгие десятилетия «Париж в XX веке» лег в стол писателя.

Роман будто специально дождался своего века — вышел в 1994 году.

Конечно, Жюль Верн не собирался спорить с Этцелем. Он прекрасно понимал, чем может кончиться такая ссора. Он был ошеломлен реакцией издателя на рукопись. А вдруг он расторгнет договор? Что тогда? Вернуться в биржевую контору Эггли? Поступить в какой-нибудь театр администратором? Снова писать бесконечные, ничего не дающие водевили?

Нет, нет и нет! Он слишком долго искал человека, который мог привести его к успеху. В письме, помеченном «в субботу, вечером», Жюль Верн смиренно, хотя и несколько искусственно, даже «радуется» отповеди Этцеля: «Черт возьми, мой дорогой Учитель, Ваше письмо было мне необходимо, оно вовремя подхлестнуло мне кровь! Согласен, тысячу раз согласен, что я — тварь, нахваливающая саму себя устами собственных персонажей…»

А сам садится за второй том «Капитана Гаттераса».

С 1815 года, как только отгремели последние залпы боевых кораблей, английское Адмиралтейство одну за другой организовывало самые сложные экспедиции в северные районы мира. Это позволяло тысячам опытных моряков не терять работу, их руки и головы были заняты, а военные корабли оставались в рабочем состоянии, не гнили, брошенные у пирсов.

В картотеке Жюля Верна скапливались поразительные факты.

В поисках морского пути из Атлантики в Тихий океан мимо северных берегов Американского континента английский лейтенант Уильям Парри, судно которого затерло мощными льдами, нашел силы и мужество отнестись к суровой зимовке не как к трагической ситуации, не как к чему-то стопроцентно фатальному, но, напротив, — как к чему-то ожидаемому, предсказуемому. Матросы и офицеры не пали духом. Под вой пурги они сочиняли веселые сцены и разыгрывали их в тесной кают-компании. Они даже выпускали рукописную «Газету» («The North gazette and Winter Chronicle»), материалы которой оказались настолько захватывающими, что, по возвращении экипажа в Англию, вышли в свет отдельным изданием…

Как уже говорилось, Этцель огромные надежды возлагал на «Журнал воспитания и развлечения», первые номера которого уже готовились. «Научные» романы Жюля Верна непременно должны были проходить через журнал, Этцель нуждался в таких романах. Читатель (грамотный обыватель), считал он, быстро привыкнет к новому писателю. Только Жюль Верн может сейчас рассказать им что-то новое о стремительно расширяющемся мире. Тем более что Жюль Верн давно и внимательно следил за всеми арктическими экспедициями.

Совсем недавно, в 1857 году, полярный исследователь Мак-Клинток (1819—1907) обнаружил на берегу острова Кинг-Уильям последнее пристанище экспедиции Джона Франклина (1786—1847). Эта страшная находка еще раз подчеркнула невыразимую трудность подобных путешествий. И все равно в ледяное царство песцов и белых медведей, в царство северных сияний и лютых морозов люди вторгались все чаще и чаще — и вовсе не ради удовольствия просто открыть еще одну неизвестную землю, еще один неведомый пролив. Суэцкий канал открыл европейцам короткий путь из Атлантики в Индийский океан, это прекрасно, но крайне необходимо было найти столь же удобный проход из Атлантики еще в один океан — Тихий. Романтика тут ни при чем. Ради богатых далеких стран исследователи неутомимо прокладывали все новые и новые маршруты, ориентируясь по рассказам аборигенов, случайных моряков, пленников, наконец. Жюль Верн пришел в литературу очень вовремя. «Пять недель на воздушном шаре» не являлись исследовательским отчетом, но люди, прочитавшие этот роман, получили достаточно верное представление об Африке.

11

Мишель подрастает, но здоровьем природа его не наградила.

Он часто капризничает, громкий плач ребенка нервирует писателя.

Он наглухо запирает дверь кабинета, наступает тишина. Но приезжают падчерицы — и квартира опять превращается в бедлам. Одно счастье — можно уйти гулять.

Ох уж эти его парижские привычки! — недовольно ворчит Онорина.

«Мой дорогой Учитель, — пишет Жюль Верн Этцелю, — я только что осуществил мощный рывок, достойный нормандского крестоносного тяжеловоза. Но тянул ли я свою "повозку" в правильном направлении, вот что мне надо узнать… Очень скоро я передам Вам "Путешествие к Северному полюсу" (речь идет о романе «Путешествие и приключения капитана Гаттераса». — Г. П.). Я сейчас весь в сюжете — на 80-м градусе северной широты и при 40 градусах Цельсия ниже нуля. У меня даже насморк от всего этого начинается…»

Но в приписке вполне будничная просьба: связаться с неким господином Биксио, влиятельным администратором банка «Креди мобилье». С его помощью Жюль Верн хотел выгодно продать свою долю биржевого маклера.

12

«Завтра во время отлива бриг "Форвард", под командой капитана К. 3. и старшего лейтенанта Ричарда Шандона, отойдет из Новых доков Принца по неизвестному назначению…»

Неистовый капитан Гаттерас, выступивший в указанном сообщении под загадочными буквами К. 3., — профессиональный моряк. Он живет одной мечтой — первым добраться до Северного полюса. Он англичанин, настоящий упертый неукротимый англичанин. Он убежден: на полюсе должен развеваться британский флаг! Он намерен исправить дикую историческую несправедливость. Жюль Верн с удовольствием тасует свои карточки с записями. Сами подумайте! Индию открыл португалец Васко да Гама, Китай — португалец Фернан д'Андрада. Даже Огненную Землю открыл не англичанин, а португалец Магеллан. То же самое — с Бразилией, Канадой, с мысом Доброй Надежды, с Гвинеей, Конго, Мексикой, Гренландией, Исландией, Японией, Камбоджей, Беринговым проливом, Тасманией. Все они открыты русскими, французами, испанцами, скандинавами, голландцами, даже какими-то датчанами. Как такое слышать фанатичному английскому капитану?

Цель его жизни — водрузить «Юнион Джек» над Северным полюсом.

На страницах романа, блестящего по кипящим в нем страстям, Жюль Верн любовно перечисляет бесчисленные экспедиции, в разное время уходившие в самые отдаленные северные уголки земного шара. Наверное, правильнее всего читать романы Жюля Верна, имея под рукой географические карты XIX века. За какую-то пару лет Жюль Верн разительно изменился. Не любовники в шкафах интересуют молодого писателя, не легкомысленные девицы, о которых он сочинил столько куплетов для веселых и не всегда удачных водевилей, а настоящие герои — такие мореплаватели, как Мак-Клюр, Коллинсон, Франклин, Мак-Клинток…

И в этом же ряду — имя капитана Гаттераса.

Ввести в роман женщину, как советует Этцель?

Ну нет! Он уже писал о любви в «Париже в XX веке», хватит.

«Суждения, которые мы, мужчины, можем иметь о женщинах, весьма переменчивы, — замечает он в письме издателю. — Утром мы думаем о них не то, что вечером. Весна наводит на мысли, не подходящие для осени. На подход к этой проблеме самым решающим образом могут повлиять неожиданный дождь или хорошая погода. Наконец, на мое личное восприятие женщин может оказывать состояние моего пищеварения».

И вообще. Речь идет о Земле, о планете.

Теперь Земля — героиня романов Жюля Верна.

Чувство любви сублимировано страстью к открытиям.

Пересечь неизвестный материк, высадиться на необитаемом острове, добраться до диких мест, где поистине никогда еще не ступала нога человека, — что может быть выше этого? Читатель должен получить полное и самое точное представление об ужасах и красотах полярного мира. Разве не обжигает сердце мысль о том, что бриг капитана Гаттераса «Форвард» сумел подняться до широт, до которых никто до сих пор не поднимался — до 78 градусов 15 минут! Держите, держите под рукой географическую карту, вычерченную мастерами начала XIX века! Внимательно вглядывайтесь в многочисленные белые пятна, в неопределенные линии берегов, в пунктиры проложенных храбрыми путешественниками путей. Только так можно по-настоящему понять отчаяние капитана Гаттераса, вдруг узнавшего, что какой-то неизвестный ему америкашка, презренный янки капитан Альтамонт достиг широты 83 градуса 15 минут! Невозможной, невероятной широты! Этот отрывок стоит полностью процитировать. По сути, он глубоко трагичен.

«Американец, поднявшись со своей постели, пополз по земле, потом встал на колени. Покрытые язвами губы шевелились, он что-то бормотал. В крайнем изумлении доктор молча смотрел на него. Гаттерас уставился на больного, стараясь уловить смысл его невнятных слов.

— "Порпойз"… "Порпойз"…

— Корабль! — воскликнул капитан. Американец утвердительно кивнул головой.

— В здешних морях? — спросил капитан с замиранием сердца.

Больной снова кивнул.

— На севере? — Да!

— И местонахождение его вам известно? — Да!

— В точности?

— Да! — повторил Альтамонт.

Наступило молчание. Свидетелей этой неожиданной сцены охватила дрожь.

— Слушайте, — сказал, наконец, Гаттерас, — нам необходимо знать местоположение вашего корабля. Я вслух буду считать градусы, и когда надо будет, вы остановите меня жестом.

В знак согласия американец кивнул головой.

— Итак, речь идет о градусах долготы. Сто пять? Нет! Сто шесть? Сто семь? Сто восемь? Западной?..

— Да, — отвечал американец.

— Дальше. Сто девять? Сто десять? Сто двенадцать? Сто четырнадцать? Сто шестнадцать? Сто восемнадцать? Сто девятнадцать? Сто двадцать?..

— Да, — сказал Альтамонт.

— Сто двадцать градусов долготы? — недоверчиво переспросил Гаттерас. — А сколько минут? Я буду считать…

При слове "пятнадцать" Альтамонт слабым жестом остановил капитана.

— Так… Теперь перейдем к градусам широты… Вы меня поняли? Начинаем… Восемьдесят? Восемьдесят один? Восемьдесят два? Восемьдесят три?

Американец опять остановил Гаттераса.

— А сколько минут? Пять? Десять? Пятнадцать? Двадцать? Двадцать пять? Тридцать? Тридцать пять?!

Альтамонт снова подал знак, причем слабо улыбнулся.

— Итак, — сказал Гаттерас, — ваш "Порпойз" находится под ста двадцатью градусами пятнадцатью минутами долготы и восьмьюдесятью тремя градусами и тридцатью пятью минутами широты…

— Да. — От напряжения Альтамонт вконец обессилел.

— Итак, друзья мои, — воскликнул Гаттерас, — вы видите, что спасение на севере, только на севере!.. — Но вслед за этими радостными словами капитана вдруг поразила какая-то ужасная мысль. Он даже изменился в лице! Как так? Значит, опять не он, а совсем другой человек, притом американец! — на целых три градуса дальше него продвинулся к полюсу!»

13

Бесконечные отсвечивающие снега.

Собаки с трудом тащат груз, истощенные люди выбиваются из сил.

«Потепление предвещало близкий снегопад. И в самом деле, вскоре снег повалил крупными хлопьями. Метель, застилая даль, увеличивала трудности похода. Путешественники часто сбивались с прямого пути и двигались медленно, проходя в среднем по три мили в час.

Поверхность ледяного поля от жестоких морозов и ветров стала шероховатой и ухабистой. Сани то и дело встряхивало, и на неровностях они сильно кренились. Но всё обходилось благополучно.

Гаттерас и его товарищи кутались в шубы, сшитые по гренландской моде. Правда, они не отличались изяществом покроя, зато были отлично приспособлены к климатическим условиям. Лицо было плотно закрыто узким капюшоном, непроницаемым для ветра и снега, наружу выглядывали только глаза, рот и нос. Впрочем, их и не следовало защищать от ледяного воздуха, потому что нет ничего неудобнее поднятых воротников и кашне, быстро каменеющих на морозе, — вечером их пришлось бы разрубать топором, а такой способ раздевания весьма неприятен даже в арктических странах! Необходимо давать свободный выход дыханию, потому что выделяющиеся при этом пары, встречая препятствие, немедленно замерзают.

Беспредельная, утомительная своим однообразием равнина тянулась вдаль. Кругом громоздились льдины, торосы самых разнообразных очертаний, которые под конец начинали казаться одинаковыми, ледяные глыбы, словно отлитые по одному образцу; нередко встречались и ледяные горы, прорезанные извилистыми долинами. Путешественники шли с компасом в руках и лишь изредка перебрасывались словами. Открывать рот на таком морозе — сущее мучение, так как между губами мгновенно образуются острые кристаллы, не тающие даже от теплого дыхания. Каждый ощупывал перед собой дорогу палкой. Бэлл оставлял глубокие следы в мягком снегу; остальные шли по его следам; где проходил Бэлл, там могли пройти и другие.

По всем направлениям тянулись, то и дело скрещиваясь, следы медведей и песцов; но в первый день не заметили ни одного из этих зверей. Охотиться на них было бы и опасно, и бесполезно, ибо не следовало обременять сани, и без того сильно нагруженные…»

Вот из рассеянной морозной мглы снова выплывает луна, освещает безбрежную пустыню — плоскую, белую, однообразную. Взгляду буквально не на чем остановиться.

Через много лет подобную картину во всей ее реальности опишет первый покоритель Северного полюса — американец Роберт Пири.

Опять американец! Это огорчило бы капитана Гаттераса.

Выйдя с мыса Коломбиа (самой удобной географической точки), Роберт Пири достиг Северного полюса 6 апреля 1909 года. И тоже увидел безмерную пустыню, услышал потрясающую тишину. Но настоящее потрясение (сравнимое разве что с тем, которое испытал капитан Гаттерас, определяя путь, пройденный кораблем Альтамонта) Роберт Пири испытал при своем возвращении в Америку. Оказывается, некий доктор Фредерик Кук уже на весь мир объявил, что именно он первым достиг Северного полюса — 21 апреля 1908 года!

Честолюбие Роберта Пири было уязвлено. Он потребовал тщательной проверки всех дневников, фотографий, наблюдений Фредерика Кука. Он столько сделал для того, чтобы оказаться самым первым человеком, побывавшим на самой высокой северной точке земного шара, и вдруг такое! В последний маршрут к полюсу он даже белых спутников с собой брать не стал, обошелся негром и четырьмя эскимосами.

Негр на Северном полюсе! Каково?

Впрочем, с негром и без слов все понятно, а эскимосы… Они, к счастью, вообще не считаются, так рассуждал Роберт Пири. Ну, в самом деле, каков вклад эскимосов в сокровищницу мировой культуры? Они даже письменности не имеют.

Каждая деталь в полярном романе Жюля Верна полна значения. Научный роман должен походить на прекрасную оперу. Каждая фраза раскалена, каждый шаг героев ассоциируется с трагедией, каждая глава звучит, как отдельная могучая ария. В этом смысле даже меню полярника должно читаться взахлеб (меню взято из книги Роберта Пири[21]. — Г. П.).

«Понедельник. Завтрак: каша, бобы, черный хлеб, масло, кофе.

Обед: жареная печенка, макароны с сыром, хлеб, масло, чай.

Вторник. Завтрак: овсяная каша, яичница с ветчиной, хлеб, масло, кофе.

Обед: мясные консервы с зеленым горошком, пудинг, чай.

Среда. Завтрак: каша, рыба, хлеб, масло, колбаса, кофе.

Обед: жаркое с томатом, хлеб, масло, чай.

Четверг. Завтрак: каша, яичница с ветчиной, хлеб, масло, кофе.

Обед: мясные консервы с горошком, пудинг, чай.

Пятница. Завтрак: каша, рыба, хлеб, масло, кофе.

Обед: гороховый суп, рыба, пирог с брусникой, чай.

Суббота. Завтрак: каша, мясной бульон, хлеб, масло, кофе.

Обед: жаркое с томатом, хлеб, масло, чай.

Воскресенье. Завтрак: каша, печенье, хлеб, масло, кофе.

Обед: лососина, фрукты, какао».

Правда, у героев Жюля Верна еды часто вообще не было.

К холоду не привыкают, на это указывали многие исследователи.

К голоду тем более не привыкают, на это, собственно, и указывать не надо.

Детали романа о капитане Гаттерасе почерпнуты из настоящих, реальных отчетов.

Рассеянный солнечный свет, лишающий окружающее теней… Мертвенные отсветы льдов, пронзительная стужа… Пронзительные порывы ветра, от которых не спасают даже меха…

Другой мир…

Совсем другой…

И обитатели его, эскимосы, ведут себя совсем не так, как белые.

«По-видимому, Марвин был мертв, — писал в своей книге Роберт Пири, — когда к полынье подошли эскимосы. Вытащить из воды тело погибшего было невозможно из-за ненадежности льда. Туземцы прекрасно понимали, что Марвин утонул, но в ребяческой дикой надежде, что он — белый, а значит, все равно вернется, они устроили поблизости свой лагерь и стали ждать. По мере того как время уходило, а начальник не возвращался и почему-то так и лежал в полынье, суеверный страх охватил Кудлукту и Харригана. Чтобы избежать преследований души утопленника, они бросили на лед все личные вещи Марвина, снялись с места и, найдя безопасный проход через полынью, поспешно пошли почти без остановки к далекой суше…»

14

В романе о капитане Гаттерасе Жюль Верн необыкновенно точен.

Эпизоды, потрясающие читателя, не придуманы. Например, появление непонятного исполинского чудовища среди льдов.

Настоящее мистическое видение!

Но в реальности это оказывается всего лишь пес капитана Гаттераса — дог по кличке Дэк. Матросы, ненавидевшие капитана, бросили Дэка в воду, но он выбрался. Преломление лучей света, как это часто случается в полярных широтах, придало животному преувеличенно огромные размеры (в связи с этим эпизодом стоит вспомнить парадоксальный рассказ Эдгара Аллана По «Сфинкс». — Г. П.).

Жюлю Верну хочется сделать текст притягательным для любого читателя.

Невозможно не привести еще одну страницу из романа (типичную, так скажем).

«Настало 15 января; луна в последней своей четверти ненадолго появилась на небосклоне; солнце, хотя и не поднималось над горизонтом, ежедневно в течение шести часов посылало слабый сумеречный свет, которого было, впрочем, недостаточно, чтобы разглядеть дорогу. По-прежнему приходилось держать путь по компасу. Бэлл шел впереди, за ним — Гаттерас, а в арьергарде — доктор и Симпсон. Они старались идти по прямой линии так, чтобы видеть одного только Гаттераса, но, несмотря на все усилия, путники нередко уклонялись от прямого направления на тридцать и даже на сорок градусов, и тогда вновь приходилось сверяться с компасом.

15 января, в воскресенье, по подсчетам Гаттераса, отряд уже продвинулся миль на сто к югу. Утром занялись починкой одежды и лагерных принадлежностей. Было совершено и краткое богослужение.

Тронулись в путь в полдень; мороз был крепкий, небо ясное; термометр показывал 36 градусов ниже нуля.

Ничто не предвещало перемены погоды.

Вдруг с поверхности снегов стал отделяться густой морозный пар.

Мгла поднималась все выше, застилая все кругом. Достигнув высоты девяноста футов, завеса тумана неподвижно застыла. Путешественники потеряли друг друга из вида. Пар прилипал к одежде и осаждался на меху длинными острыми кристалликами. Путешественники были захвачены врасплох этим странным феноменом; прежде всего им пришла мысль собраться вместе.

Тотчас раздались крики:

— Эй, Симпсон!

— Бэлл, сюда!

— Клоубони!

— Доктор!

— Капитан, где вы?!

Все четверо, вытянув перед собой руки, разыскивали друг друга в густом тумане, застилавшем все перед глазами. Больше всего путешественников тревожило то обстоятельство, что на их оклики не последовало ответа.

Можно было подумать, что этот пар не пропускает звуков.

Тогда каждому пришло в голову выстрелить из ружья, чтобы подать друг другу сигнал к сбору. Но если звук голоса оказался слишком слабым, то выстрелы, наоборот, были чересчур уж сильны; эхо подхватило их, и долго над снежной равниной гремели раскаты, перекатываясь неясным гулом, направление которого невозможно было определить.

Тогда каждый стал действовать сообразно своему характеру: Гаттерас остановился и, скрестив на груди руки, решил выжидать; Симпсон ограничился тем, что остановил упряжных собак, правда, это удалось ему не без труда. Бэлл направился назад, тщательно нащупывая рукой свои следы. Доктор Клоубони, наталкиваясь на глыбы льда, падал, поднимался, бродил из стороны в сторону, возвращался по своим следам и окончательно сбился с пути. Уже через пять минут он сказал себе: "Однако дело плохо! Уж больно странный климат! Чересчур много сюрпризов! Не знаешь, на что и рассчитывать! А как больно колются эти острые ледяные призмы, черт возьми!"

— Ay! ay! Капитан! — снова крикнул он.

Ответа не последовало. На всякий случай доктор снова зарядил ружье, но даже сквозь толстые перчатки стальной ствол обжег ему руки. В это время доктору Клоубони показалось, что в нескольких шагах от него движется какая-то огромная неясная тень.

— Наконец-то! — воскликнул он. — Гаттерас! Симпсон! Бэлл! Это вы?

Послышалось глухое рычание. Огромная тень приближалась; уменьшившись в размерах, она приняла более ясные очертания.

Страшная мысль промелькнула в голове доктора: "Медведь!"

Похоже, медведь был огромный. Заблудившись в тумане, он бродил из стороны в сторону, рискуя наткнуться на путешественников, о присутствии которых даже не подозревал. "Дело осложняется!" — подумал, останавливаясь, доктор. По временам он даже чувствовал у себя на лице дыхание зверя, но через несколько мгновений тот опять исчезал в тумане; порой медведь подходил чуть не вплотную к доктору; он размахивал лапами и своими страшными когтями царапал на нем шубу. Тогда Клоубони снова пятился назад, и движущаяся громада исчезала подобно фантасмагории.

Отступая перед огромным врагом, доктор вдруг заметил, что почва начинает подниматься; цепляясь руками за острые выступы, он вскарабкался на ледяную глыбу, потом на другую и стал палкой ощупывать вокруг себя снег. "Ледяная гора! — сказал он себе. — Если только мне удастся взобраться на ее вершину — я спасен!"

Промолвив это, доктор с поразительным проворством взобрался на высоту почти восьмидесяти футов; он поднял голову над поверхностью застывшего моря тумана, верхние слои которого выделялись на фоне неба.

— Прекрасно! — сказал доктор и, оглянувшись по сторонам, увидел, что его три товарища один за другим вынырнули из пелены тумана.

— Гаттерас!

— Клоубони!

— Бэлл!

— Симпсон!

Все четыре возгласа раздались почти одновременно.

Небо было озарено великолепным сиянием, которое бледными лучами серебрило застывший морозный туман; вершины ледяных гор сверкали как расплавленное серебро. Путешественники находились в кольце тумана около ста футов в поперечнике. Благодаря прозрачности верхних слоев воздуха и сильному морозу слова доносились удивительно отчетливо, и путешественники могли беседовать, стоя на различных утесах. Не получив ответа на выстрелы, каждый из них постарался подняться выше тумана…»

Жюль Верн чувствовал — он на верном пути.

«Мой дорогой Этцель, — писал он издателю. — Вчера получил Ваше письмо вместе с новыми листами корректуры. Я все исправил, следуя Вашим указаниям, и отнес в типографию. Ваши указания, как всегда, очень верны. Теперь я и сам вижу, что заголовок романа не совсем удачен. Может, сделаем вот так — "Англичане на Северном полюсе"? Или даже вот так — "Приключения капитана Гаттераса"? Как Вы находите? Тогда "Англичане на Северном полюсе" могут остаться подзаголовком. Если это нам подходит, ответьте».

15

Всё в романе необычно.

И герои в нем очень необычны.

Доктор Клоубони, например, отчаянно и постоянно жестикулирует. Он много говорит, он чрезвычайно подвижен. Маленькие живые глазки доктора и его небольшой подвижный рот определены писателем как некие предохранительные клапаны — это сразу запоминается.

«Говорят, что я человек ученый, — экспансивно сообщает доктор Клоубони Ричарду Шандону, помощнику капитана, о причинах своего появления в составе экспедиции. — Но это не совсем так. Я ровно ничего не знаю, а если и сочинил кое-какие книжонки, которые расходятся недурно, то в этом ничуть не виноват. Просто публика у нас слишком снисходительная. Ничего я не знаю, прямо говорю. Живу себе спокойно, тихо, и вдруг, представьте, меня, невежу, приглашают в необыкновенное плавание! То есть дают мне возможность пополнить свои знания в самых разных научных дисциплинах. В медицине, в хирургии, в истории, географии, ботанике, минералогии. В конхиологии, геодезии, химии, физике, механике, гидрографии. Разве я мог от такой возможности отказаться?»

Доктор Клоубони — человек, над которым можно посмеиваться. Но это позитивный, всё понимающий человек. На него всегда можно положиться. В отличие от чудаковатого Жака Паганеля («Дети капитана Гранта») доктор Клоубони по вечной своей рассеянности не заведет спутников в неизвестные края и в отличие от не менее чудаковатого кузена Бенедикта («Пятнадцатилетний капитан») никому не станет в пути обузой. Багаж доктора сугубо функционален. Это книги, термометры и барометры, подзорные трубы, компасы… Впрочем, не будем уподобляться замечательному доктору Клоубони, пусть он сам с глубокой любовью, с глубоким тщанием перечисляет приборы и инструменты, вспоминает знаменитые маршруты, имена известных полярных исследователей.

Он ведь только притворяется простаком.

На деле даже в самый чудовищный мороз он запросто может выточить зажигательное стекло из кристально чистого льда. А понадобится, он замерзшую ртуть превратит в пулю для ружья.

И даже в самые грозные, в самые напряженные часы сурового путешествия доктор Клоубони не теряет способности любоваться бесконечными чудесами полярного мира.

«От четырех до восьми часов вечера небо слегка окрашивалось на севере.

Потом нежная окраска начинала принимать правильную форму бледно-желтой каймы, которая концами своими как бы падала на ледяные поля. Мало-помалу кайма эта начинала двигаться по направлению магнитного меридиана. Она постепенно покрывалась темноватыми полосами; светлые волны разливались, удлинялись, уменьшались или увеличивались в своем блеске. Взору восхищенного наблюдателя являлись чудесные яркие дуги, тонущие в мягких красных, желтых, зеленых волнах наплывающего цвета. Ослепительное, ни с чем не сравнимое зрелище! Роскошный венец, постепенно принимающий все более бледные, неясные оттенки…»

16

По предположениям Жюля Верна (такой точки зрения, впрочем, придерживались в те годы многие географы), район Северного полюса мог быть покрыт водами обширного арктического бассейна.

Воображение писателя поработало на славу.

Над тяжелыми, никем до него не виданными водами пролетают стаи бесчисленных птиц. Среди них почему-то оказались пингвины, птицы, как известно, антарктические. (Может, Жюля Верна сбил с толку любимый им «Крузо». «Здесь было несметное множество птиц всевозможных пород, в числе прочих пингвины», — писал Даниель Дефо об острове, расположенном близко к экватору.) В море плавают огромные полярные медузы, резвятся миллионы разнообразных рыб, названия которых не знал даже сам Жюль Верн. Несмотря на некоторые неточности (те же пингвины), роман понравился известному французскому географу Вивьену де Сен-Мартену (1802—1897); он откликнулся на книгу дружеской рецензией. По представлению Вивьена де Сен-Мартена Жюля Верна даже избрали в действительные члены Парижского географического общества. И неважно, что на Северном полюсе, описанном Жюлем Верном, оказался (в отличие от действительности) огромный действующий вулкан. Могло ли такое препятствие остановить Гаттераса? Нет, конечно. «Юнион Джек» должен развеваться на Северном полюсе! И если полюс оказался вдруг занятым огромной огнедышащей горой, просто обмотаемся флагом родины и шагнем в кратер!

Британия превыше всего!

Этцель не позволил Жюлю Верну погубить смелого капитана.

По глубокому убеждению Этцеля, «Журнал воспитания и развлечения» никак не мог популяризировать трагические варианты.

«Но я не вижу для финала другой возможности, — протестовал Жюль Верн в письме от 25 апреля 1864 года. — Какой смысл возвращать Гаттераса в Англию? Его миссия выполнена».

Но издатель настоял.

Капитана Гаттераса доставляют в Англию.

Теперь он доживает дни в скучной лечебнице Стэн-Коттедж близ Ливерпуля.

Точнее, доживает свои дни его тело. Душа капитана навсегда осталась на Северном полюсе. Он не замечает окружающего, он ни с кем не вступает в беседы и на прогулках всегда идет только в одном направлении — на север! И возвращается — пятясь, не отводя глаз все от той же самой высокой северной точки мира. Многие переводчики пытались адекватно перевести великолепную финальную фразу романа, но лучше всего (на мой взгляд) это сделано в варианте, выполненном в 50-х годах прошлого века (под руководством Г. Еременко).

«Капитан Джон Гаттерас неизменно стремился к северу».

17

Жаркое лето 1864 года Верны провели в Шантене.

Мэтру Пьеру и его жене удалось, наконец, собрать всех своих детей.

Приехал капитан Поль — опытный морской офицер. И не один, а с мадемуазель Мелье де Монторан, которая согласилась стать его женой. Приехали младшие сестры — Анна, Матильда и Мари, теперь соответственно — мадам Дюкре де Вильнев, мадам Флери и мадам Гийон. К ним присоединились родственники — Аллоты, Тронсоны, Шатобуры. Каждое воскресенье на открытой террасе устраивались танцы. Жюля усаживали за пианино, он играл популярные пьески Берлиоза, Обера, Гуно. Совсем недавно он писал о них в высшей степени презрительно: «Мелодии галантной эпохи Герольда и Обера, гордившихся тем, что они ничего не знают… Берлиоз, глава школы импотентов, чьи музыкальные идеи вылились в завистливые фельетоны… Гуно, умерший после того, как принял постриг в вагнеровской церкви…» В Шантене, к счастью, никто не знал об отвергнутом романе.

Иногда Жюль читал свои стихи.

Когда зимой — бесчисленно, над нами

Летят снежинки, нежно белят крышу,

Я ничего не вижу и не слышу,

Забив камин зажженными дровами…

Мечтатель, улетающий в просторы,

Вытягиваю ноги к полыханью

Огня, и, внемля моему дыханью,

Встают в дыму — моря, проливы, горы…

Вольтеровское кресло. Сумрак нежный.

Поленья тают. Это вечность точит

Моей души безмолвные массивы…

И дух любви — дух светлый, безмятежный…

Дух — нежный, будто дым… Как свет, красивый…

Смиряется в очарованье ночи…[22]

18

С огромным интересом следил Жюль Верн за тем, как его друг Надар достраивает в Париже гигантский аэростат, так, кстати, и названный им: «Гигант». Зеваки день и ночь могли любоваться аэростатом на Марсовом поле. Отсюда он совершил свой первый (как оказалось, и последний) вылет. Сильный ветер унес «Гиганта» в Германию, и там он потерпел катастрофу близ Ганновера. Надара и раньше раздражала плохая управляемость воздушных шаров и аэростатов, теперь он окончательно убедился, что ищет не там, где надо.

«Физики и инженеры, — писал Жюль Верн об опытах и размышлениях друга в журнале «Семейный альманах», — давно придумали для полетов в атмосфере все необходимое — газ для наполнения шара, прочную и легкую сетку, чтобы удерживать оболочку, удобный клапан для спуска водорода. Найдены средства для подъема и спуска — балласт и избыточный газ. Но этого мало. Это вчерашний день. Пришла пора строить аппараты тяжелее воздуха. Я видел одну такую действующую модель: изобретатель вместо того, чтобы толкать корзину, толкает с помощью винта сам аэростат, для чего ему придана форма удлиненного цилиндра…»

И далее: «Всем знакомы игрушки, сделанные из лопастей, которым придают быстрое вращательное движение с помощью быстро разматываемой веревки. Такая игрушка взлетает и легко парит в воздухе, пока винт вращается. Теперь представьте себе непрерывно действующую пружину: подобная игрушка будет держаться в воздухе неопределенно долго…»

Сам Надар в опубликованном в газете «Ла пресс» энергичном «Манифесте воздушного управляемого передвижения» провозгласил следующие основные принципы сторонников будущей авиации: «Аэростат родился поплавком и навсегда останется только поплавком. Для того чтобы надежно парить над землей, летательный аппарат должен быть тяжелее воздуха. Человек должен научиться получать опору в самом воздухе, как это делает птица, удельный вес которой всегда больше удельного веса окружающей ее среды. Давно пора отказаться от аэростатов и воздушных шаров! Давно пора перейти к использованию законов динамического полета. Винт! Святой винт! Только винт вознесет нас в небо!»

Придет время, и Жюль Верн реализует размышления Надара в таких романах, как «Робур-завоеватель» и «Властелин мира». Пока же он внимательно следит за тем, как энтузиасты нарождающейся авиации Постав Понтон д'Амекур (1825— 1888) и Габриель де Лаландель (1812—1886) работают над проектами первых геликоптеров. Самое удивительное заключалось в том, что оба лидера этого направления не имели никакого специального технического образования и расчеты для них выполняли опытные инженеры. Не случайно со временем Понтон д'Амекур переключился на другие сферы и стал президентом французского Общества нумизматики и археологии, переживавшей тогда свой бум, а Лаландель, офицер морского флота, вошел в историю французской литературы своими многочисленными морскими романами. Свою роль «изобретатели», впрочем, сыграли. В союзе с неутомимым Надаром они основали во Франции Общество сторонников летательных аппаратов тяжелее воздуха.

Жюль Верн без колебаний вошел в число его учредителей.

19

В апреле 1864 года в журнале «Семейный альманах» Жюль Верн напечатал большую статью «Эдгар По и его произведения». Жюль не часто обращался к чужим литературным работам, но творчество американца чрезвычайно любил. И не зря. У Эдгара Аллана По было чему поучиться.

Вот один из героев По — Огюст Дюпен, аналитик.

И живет он, кстати, в Париже, в предместье Сен-Жермен.

В отличие от большинства людей Огюст Дюпен видит постоянно совершающиеся вокруг нас события совершенно по-своему. В рассказе «Убийство на улице Морг», например, свидетели-иностранцы совершенно убеждены (эта деталь чрезвычайно поражала Жюля Верна) в том, что голос преступника (которого никто не видел, но все слышали) явно не принадлежал их соотечественникам.

«Француз предполагал, что слышал голос испанца и смог бы разобрать несколько слов, если бы знал испанский язык (выделено мной. — Г. П.). Голландец утверждал, что наверняка слышал голос француза, однако допрашивали голландца через переводчика, так как французского он не знал. Англичанин считал, что до него совершенно точно доносился голос немца, хотя сам ни слова не знал по-немецки. Испанец был уверен, что слышал англичанина, но судил об этом исключительно по интонации, поскольку не обнаружил никаких познаний в английском. Итальянец был убежден, что слышал русского, но беда в том, что ему никогда в жизни не приходилось говорить ни с одним русским. Еще один француз, в отличие от первого, всеми силами клялся, что, несомненно, слышал итальянца, но вынес он это убеждение исходя из интонаций говорившего».

Бесподобный прием.

Конечно, его следует помнить.

Или рассказ «Необыкновенные приключения некоего Ганса Пфааля».

«Согласно последним известиям, полученным из Роттердама, — так начинается рассказ, — в этом городе представители научно-философской мысли охвачены сильнейшим волнением. Там произошло нечто столь неожиданное, столь новое, столь несогласное с установившимися взглядами, что в непродолжительном времени, — я в этом не сомневаюсь, — будет взбудоражена вся Европа, естествоиспытатели всполошатся и в среде астрономов и натуралистов начнется смятение, невиданное до сих пор.

Произошло следующее. Такого-то числа и такого-то месяца (я не могу сообщить точной даты) огромная толпа почему-то собралась на Биржевой площади благоустроенного города Роттердама. День был теплый — совсем не по времени года — без малейшего ветерка; и благодушное настроение толпы ничуть не омрачалось оттого, что иногда ее спрыскивал легкий дождичек из огромных белых облаков, в изобилии разбросанных по голубому небосводу. Тем не менее около полудня в толпе почувствовалось легкое, но необычайное беспокойство: десять тысяч языков забормотали разом; спустя мгновение десять тысяч трубок, словно по приказу, вылетели из десяти тысяч ртов и продолжительный, громкий, дикий вопль, который можно сравнить только с ревом Ниагары, раскатился по улицам и окрестностям Роттердама.

Причина этой суматохи вскоре выяснилась. Из-за резко очерченной массы огромного облака медленно выступил и обрисовался на ясной лазури какой-то странный, весьма пестрый, но, по-видимому, плотный предмет такой курьезной формы и из такого замысловатого материала, что толпа крепкоголовых бюргеров, стоявшая внизу, разинув рты, могла только дивиться, ничего не понимая. Что же это такое? Ради всех чертей роттердамских, что бы это могло означать? Никто не знал, никто даже вообразить не мог, никто — даже сам бургомистр мингер Супербус ван Ундердук — не обладал ключом к этой тайне; и так как ничего более разумного нельзя было придумать, то в конце концов каждый из бюргеров сунул трубку обратно в угол рта и, не спуская глаз с загадочного явления, выпустил клуб дыма, приостановился, переступил с ноги на ногу, значительно хмыкнул — затем снова переступив с ноги на ногу, хмыкнул, приостановился и выпустил клуб дыма…»

А речь шла всего лишь о воздушном шаре.

Впрочем, сам герой рассказа никаких симпатий не вызывает.

Если говорить честно, этот Ганс Пфааль попросту был безумец и преступник.

Обычный ремесленник, починявший мехи для раздувания огня, он 40 лет занимал небольшой кирпичный дом в конце переулка, именуемого переулком Кислой Капусты, и 40 лет никому не отдавал постоянно копившихся долгов. Сограждане мало его интересовали, он их презирал. «Ибо, говоря откровенно, — признавался он, — народ прямо помешался на политике… Но, как я уже сказал, мы скоро почувствовали, к чему ведут пресловутая свобода, бесконечные речи, радикализм и тому подобные штуки. Людям, которые раньше являлись нашими лучшими клиентами, теперь некогда было думать о нас, грешных. Они только и знали, что читать о революциях, следить за успехами человеческой мысли и приспосабливаться к духу времени…»

Вот Ганс Пфааль и решил бежать из родного Роттердама.

А куда? Да на Луну, конечно! На Луне его ни один кредитор не достанет!

И вот в один распрекрасный день Ганс Пфааль взрывает собственноручно изготовленной бомбой всех своих кредиторов и спокойно отправляется в небо — к чудесной Луне, в корзине воздушного шара.

Жюль Верн восхищался Эдгаром По.

Он сам стремился к подобной убедительности.

«7 апреля. Встал рано и, к своей великой радости, действительно увидел Северный полюс. Не было никакого сомнения, что это именно полюс и он находится прямо подо мной. Но увы! Я поднялся на такую высоту, что ничего не мог рассмотреть в подробностях. В самом деле, если составить профессию моего восхождения на основании чисел, указывавших высоту шара в различные моменты между шестью утра 2 апреля и девятью без двадцати минут утра того же дня (когда высотомер перестал действовать), то в четыре утра 7 апреля шар должен был находиться на высоте не менее чем 7254 мили над поверхностью океана. (С первого взгляда эта цифра может показаться грандиозной, но, по всей вероятности, она гораздо ниже действительной.) Во всяком случае, я видел всю площадь, соответствовавшую большому диаметру земли; все северное полушарие лежало подо мною наподобие карты в ортографической проекции, и линия экватора образовывала линию моего горизонта. Итак, ваши превосходительства без труда поймут, что лежавшие подо мною неизведанные области в пределах полярного круга находились на столь громадном расстоянии и в столь уменьшенном виде, что рассмотреть их подробно было невозможно. Все же мне удалось увидеть кое-что замечательное. К северу от упомянутой линии, которую можно считать крайней границей человеческих открытий в этих областях, расстилалось сплошное, или почти сплошное, поле. Поверхность его, будучи вначале плоской, мало-помалу понижалась, принимая заметно вогнутую форму, и завершалась у самого полюса круглой, резко очерченной впадиной. Последняя казалась гораздо темнее остального полушария и была местами совершенно черного цвета. Диаметр впадины соответствовал углу зрения в шестьдесят пять секунд. Больше ничего нельзя было рассмотреть. К двенадцати часам впадина значительно уменьшилась, а в семь пополудни я потерял ее из вида: шар миновал западную окраину льдов и несся по направлению к экватору…»

20

Много раз перечитывал Жюль Верн и «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима», незаконченную Эдгаром По. Все в этой повести тревожило Жюля, заставляло вдумываться, искать собственных продолжений и вариантов. Лучшей школы и быть не может. Он считал эту книгу самым загадочным мировым произведением.

Повесть подана как записки Артура Гордона Пима.

Значит, он не погиб? Значит, он мог бы довести свой рассказ до разгадки этой ужасной тайны — человеческой фигуры в саване, поднимающейся над Южным полюсом? И что за огромные, мертвенно-бледные птицы с неизбежным, как рок, криком «текелили!» исчезали вдали? «Продолжит ли кто-нибудь необыкновенные приключения Артура Гордона Пима?» — спрашивал Жюль Верн в своей статье.

Возможно, чувствовал, что заняться такой работой придется именно ему.

21

Жюль Верн постоянно пополняет свою картотеку.

Среди выписок — многочисленные даты, имена, маршруты.

«Их взгляды и жесты выражали изумление, — рассказывал в «Анналах» безвестный английский путешественник о своей поездке в далекий индийский город Барейои, в котором он случайно попал на глаза веселых молоденьких местных женщин. — Их веселость была вызвана, видимо, цветом моего лица. Они засыпали меня бессмысленными вопросами. Они хотели знать, ношу ли я шляпу, бываю ли когда-нибудь на солнце, всегда ли сижу взаперти или все-таки выхожу на улицу под балдахином. Оливковая кожа представляла приятный контраст с белыми ровными зубами красавиц, что, в общем, характерно для жителей Пенджаба».

Такие эпизоды для писателя стоят многого.

На одном из собраний Географического общества Жюль Верн почти случайно познакомился с известным французским геологом Шарлем Сент-Клер Девилем (1814—1876). Рассказ Девиля о том, как он несколько лет назад спустился на веревках в кратер вулкана Стромболи, поразил писателя. А рассуждения геолога о сложном внутреннем строении Земли навели на новый сюжет. Конечно, серьезный ученый должен быть осторожен в своих выводах, но писателю-то никто не запрещает включать воображение. Даже напротив. Игры воображения приветствуются. Почему не описать некое по-настоящему научное приключение, но так, чтобы смысл его оказался понятен всем? Геология в XIX веке энергично развивалась. Плутонизм… Нептунизм… Всё создано огнем… Всё создано водой… Земля внутри горячая, центр Земли расплавлен… О нет! Земля внутри холодная, ее недра пронизаны многочисленными трещинами… Как известно, на Земле практически не существует мертвых областей. Даже ледяные полярные острова со временем обрастают водорослями. Неутомимые птицы заносят семена растений на вершины гор, рыбы мечут икру в чрезвычайном отдалении от мест своего обитания. Рано или поздно даже в огромные, скрытые под землей пустоты (если, конечно, они существуют) вода могла занести семена растений, споры грибов…

22

Новый роман начинался с загадки.

В руки профессора минералогии Отто Лиденброка, человека энергичного и чрезвычайно любопытного, попал загадочный манускрипт. «Для немецкого профессора мой гамбургский дядюшка был сравнительно богат, — сообщает читателям племянник профессора юный Аксель. — Дом, со всем его содержимым, был полной собственностью дядюшки. Конечно, к содержимому дома следует отнести и крестницу профессора — Гретхен, семнадцатилетнюю девушку из Фирланде, служанку Марту и меня самого…»

Жюль Верн чрезвычайно увлекается.

Ему хочется убедить издателя в том, что он способен писать так, как этого требует их тревожное, насыщенное событиями и открытиями время. «Спустись в кратер Екуль Снай-федльс, который тень Скартариса ласкает перед июльскими календами, отважный странник, — цитирует он загадочный манускрипт, — и ты достигнешь центра Земли». И подпись: Арне Сакнуссем.

«— Арне Сакнуссем? — переспросил профессора рейкья-викский преподаватель (это когда Лиденброк и его помощник прибыли в Исландию, страну вулканов. — Г. П.). Вы говорите об ученом шестнадцатого столетия, о великом естествоиспытателе, великом алхимике и путешественнике?

— Именно о нем.

— О гордости исландской науки и литературы?

— Звучит более чем справедливо.

— О всемирно известном ученом?

— И с этим я безусловно согласен!

— Отвага которого равнялась его гению?

— Да, да. Именно так. Я вижу, что вы хорошо его знаете». Сохрани Жюль Верн подобную динамику в поздних своих романах, он, несомненно, потеснил бы и Александра Дюма-отца. Профессор минералогии сразу и безоговорочно поверил давным-давно умершему алхимику Арне Сакнуссему. Конечно, глубины Земли густо пронизаны всяческими пустотами. Иначе и быть не может. Известно, что в давние геологические эпохи поверхность нашей планеты была чрезвычайно насыщена легкими активными металлами, такими как натрий и калий. Они воспламенялись, когда атмосферные пары в виде дождя выпадали на Землю. Вода проникала сквозь трещины, возникающие при разломах земной коры, — начинались чудовищные подземные пожары, они сопровождались мощными взрывами, исполинскими извержениями. Потом всё остывало. Вот профессор Лиденброк и повел своих спутников — трусоватого, но исполнительного племянника Акселя и бесстрашного, невозмутимого, как камень, исландца Ганса по следам давно умершего алхимика.

Вход в подземное царство начинался в жерле вулкана Снеффельс.

Переходы по запутанным подземным галереям, слабо освещенным неверным и тусклым сиянием электричества, которым насыщен был тяжелый воздух пещер. Каждому озеру, каждому ручейку, каждой подземной долине неистовый профессор, конечно, давал название. Это шло от самого Жюля Верна. Всю жизнь он любил так или иначе обозначать увиденные им предметы — статистика и систематика были его страстью.

Спутники профессора Лиденброка с изумлением и ужасом взирали на невиданные загадочные заросли, на гигантских доисторических чудовищ, давно вымерших на поверхности Земли. Под землей путешественники встречали даже человекоподобных гигантов (возможно, наших предков), пасущих на берегах мрачного моря стада огромных, видимо, одомашненных мастодонтов. (Кстати, эту деталь — одомашненные доисторические животные — позже прекрасно использует Артур Конан Дойл в замечательном романе «Затерянный мир».)

«Тут были белые грибы вышиной от тридцати до сорока футов, с шляпками соответствующего диаметра! Они росли здесь тысячами. Ни один луч света не проникал в их густую тень, полный мрак царил под куполами, прижавшимися тесно один к другому, подобно круглым крышам африканских селений…»

А странные физические явления!

«Шар, бело-лазоревый, величиной с десятидюймовую бомбу, медленно перекатывается с одного места на другое, вскакивает на мешок с провизией, снова тихонько соскальзывает, подпрыгивает, чуть не задевает ящик с порохом. О ужас! Мы сейчас взлетим на воздух! Нет, сверкающий диск катится дальше: приближается к Гансу, который от него глаз не отрывает, затем к дядюшке; тот бросается на колени, чтобы увернуться от шара; потом ко мне — мертвенно-бледному и дрожащему от нестерпимого блеска. Шар вертится около моей ноги, он все намагнитил — приборы, инструменты, оружие начинают перемещаться и со звоном ударяются друг о друга; гвозди на моих башмаках плотно пристали к железной пластине, вставленной в дерево…»

А гигантские пальмы! А рощи древовидных папоротников!

Мир, в который попали путешественники, поистине необыкновенен!

«Яркий свет ослепил меня. Глаза, привыкшие к темноте, невольно закрылись! Когда я снова смог их открыть, я был скорее озадачен, чем поражен.

— Море! — вскричал я.

— Да, — ответил дядюшка. — Море Лиденброка, и я надеюсь, что ни один мореплаватель не будет оспаривать у меня честь этого открытия и мое право назвать его моим именем.

Водная гладь простиралась перед нашими взорами, сливаясь с горизонтом.

Сильно изрезанный песчаный берег озера или моря, о который плескались волны, был усеян мелкими раковинами, вместилищами живых организмов первичной формации. Волны разбивались о берег с гулким рокотом, свойственным замкнутым пространствам. Легкая пена на гребнях волн взлетала от дуновения ветерка, и брызги попадали мне в лицо. На этом плоском берегу, в ста туазах от воды, теснились отроги первобытного горного кряжа — огромные скалы, которые, расширяясь, вздымались на неизмеримую высоту. Прорезая берег острыми ребрами, эти скалы выступали далеко в море, о них с ревом разбивались волны. Вдали грозно вздымалась подобная же громада утесов, резко вырисовывавшаяся на туманном фоне горизонта. То был настоящий океан, с причудливыми очертаниями берегов, но берегов пустынных и внушающих ужас своей дикостью. Я мог далеко окинуть взглядом эту морскую ширь, потому что какое-то особенное сияние освещало все окрест до малейшей подробности. То не был солнечный свет, с его ослепительным снопом лучей и великолепным сиянием, и небледный и неверный свет ночного светила, отраженный и призрачный. Нет! Сила этого светоча, его рассеянное холодное сияние, прозрачная белизна, его низкая температура, его яркость, превосходившая яркость лунного света, — все это с несомненностью говорило о его электрическом происхождении. В нем было нечто от северного сияния, от явления космического порядка; свет этот проникал во все уголки пещеры, которая могла бы вместить в себя целый океан.

Свод пещеры, если хотите, каменное небо, как бы затянутое тучами, образовавшимися из водяных паров, грозило через несколько дней обрушиться на скалы проливным дождем. Я полагал, что при столь сильном атмосферическом давлении испарения воды не могло быть, а между тем благодаря еще неизвестной мне физической причине густые тучи собирались в воздухе.

Но пока стояла прекрасная погода.

Электрические волны создавали удивительную игру света, преломляясь в облаках, высоко стоявших в небе. Резкие тени ложились порою на их нижний край, и часто в разрыве облаков вспыхивал луч удивительной яркости. Но все же то не был солнечный луч, ибо от него веяло холодом. Свет этот создавал грустное, в высшей степени меланхолическое впечатление. Вместо небесной тверди с ее созвездиями я чувствовал над головой затянутый тучами гранитный небосвод, давивший на меня всею своею тяжестью, и как ни огромно было это внутриземное пространство, всё же тут было бы тесно даже самому незначительному из спутников нашей планеты.

Мне вспомнилось тогда, что по теории одного английского капитана Земля подобна огромному полому шару, внутри которого газ, под собственным давлением, поддерживает вечный огонь, в то время как два другие светила, Плутон и Прозерпина, вращаются по предначертанию своей орбиты. Был ли он прав?»

В этом необыкновенном, часто смертельно опасном путешествии героям все-таки удалось выжить. Из темных глубин профессора Лиденброка и его спутников выносит на плоту раскаленная лава начавшегося извержения, и они оказываются не где-нибудь, а в кратере того самого вулкана Стромболи, в который когда-то спускался геолог Девиль.

Очень вовремя, кстати.

Промедли путешественники час-другой, и мы не узнали бы ничего о их чудесных подземных приключениях.

И осталась бы без любимого чудесная Гретхен — крестная профессора Лиденброка.

Но Гретхен дождалась, в отличие от Глэдис — героини уже упомянутого выше романа Артура Конан Дойла.

Пожалуй, есть смысл сравнить финалы этих столь похожих и столь непохожих произведений.

«Дверь гостиной закрылась, — писал Конан Дойл, — как вдруг меня словно что-то подтолкнуло. Повинуясь этому порыву, я вернулся к своему счастливому сопернику (понятно, соперник этот бесчестно воспользовался долгим отсутствием героя и покорил сердце его невесты. — Г.П.), который тотчас бросил тревожный взгляд на электрический звонок.

— Ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос…

— Что ж, — неуверенно начал он, — если в границах дозволенного…

— Как вы этого добились? — спросил я. — Отыскали какой-нибудь клад? Открыли полюс? Были корсаром? Перелетели через Канал? Что вы сделали? Где она, романтика? Как это вам удалось?»

Да нет тут никакой романтики.

Жизнь есть жизнь, особенно для недалеких людей.

Молодой человек работал всего лишь письмоводителем, правда, не в каком-нибудь захудалом бюро, а в известной нотариальной конторе Джонсона и Меривилля — простое, уверенное, перспективное дело.

У Жюля Верна финал романа иной.

«Теперь, когда ты стал героем, — говорит счастливому Акселю его славная Гретхен, — тебе никогда больше не следует покидать меня!»

23

Жаркое сухое лето 1865 года Онорина и дети снова провели в Шантене.

Жюль Верн на время остался в Париже. Многие часы он проводил в круглом прохладном зале Национальной библиотеки. Устав работать с архивными документами, тянулся к книгам, но читать не мог. Необъяснимая тревога мешала. Встречи с Эстель были невозможны. Тревога, казалось, была растворена в душном парижском воздухе. Только беседы с математиком Анри Гарсе как-то отвлекали Жюля Верна от раздумий.

— Всё преходяще, — в ответ на его неясные жалобы замечал кузен. — Всё проходит быстрее, чем мы думаем. А раз так, не теряй время, предавайся занятиям достойным.

— Математике, например?

— Почему бы и нет? Кузен был прав.

Не зная математики, не определишься в открытом море, не вычислишь своего местоположения в знойной однообразной пустыне, не возведешь своды храма, высотный дом, не пустишь по рельсам мощную паровую машину, в конце концов, не поднимешь в воздух аэростат. Благодаря математике (в широком смысле) жизнь стремительно меняется. Буквально еще вчера символом мирового технического прогресса являлся газовый рожок, а сегодня…

Изобретатель Фултон испытал настоящую подводную лодку…

Пароход «Савана» своим ходом пересек Атлантический океан…

Задействована на практике вычислительная машина Бэббиджа…

Оправдываются немалые затраты на телеграфный аппарат Земеринга…

В Англии между Мидлтоном и Лидсом уверенно ходят паровозы Бленкистона—Муррея с двухцилиндровыми двигателями…

Скоропечатная машина Кенига забрасывает мир газетами…

Изобретатель Шапсель навсегда отменил огниво, изобретя серные спички…

Датский физик Эрстед открыл алюминий…

Смельчаки катаются по улицам Парижа на «беговой машине» Драйса…

Открыта электромагнитная индукция, работают первые гидротурбины. Английский естествоиспытатель Чарлз Дарвин говорит странные вещи об изменении всех живых существ на Земле. Телеграфный аппарат Морзе позволяет посылать сообщения на большие расстояния. Художник Луи Дагер получил прекрасные фотоизображения на специальных пластинках. Построен и работает синхронный электродвигатель переменного тока. В редакциях и издательствах появились первые пишущие машинки. В типографиях — наборные машины Минье. А еще — индукционная катушка… конвертер… газовый двигатель внутреннего сгорания… самодвижущаяся мина…

24

В мирное время (кровопролитные войны, потрясавшие Европу и Северную Америку, несколько приутихли) потеряли работу тысячи занятых прежде специалистов. Среди них опытные моряки, саперы, артиллеристы.

Чем им заняться?

К чему приложить руки?

Морякам работу можно найти, саперам тоже.

А вот артиллеристы? Чем занять в мирное время их?

«Пушечный клуб»! Вот идея. Следует создать «Пушечный клуб»!

И пусть этот клуб функционирует не во Франции (это слишком близко), а где-нибудь за океаном — в Америке, скажем, в Балтиморе. Там, в Америке, отставных военных сейчас так много, что уже через месяц новый клуб будет насчитывать тысячи действительных членов и десятки тысяч членов-корреспондентов. Тем более что правила приема в «Пушечный клуб» будут несложны: просто кандидат на вступление изобретает новые или совершенствует уже имеющиеся орудия.

«Легко представить размах американской изобретательности, — писал в новом романе Жюль Верн. — Орудия, совершенствуясь, начали принимать колоссальные размеры, а снаряды стали перелетать через все мыслимые расстояния, нередко разрывая в клочки обычных безобидных прохожих. Все эти изобретения скоро оставили далеко позади скромные по своим размерам европейские орудия. Вот цифры. Прежде, "в доброе старое время" ядро в тридцать шесть фунтов весом могло прострелить на расстоянии трехсот футов лишь тридцать шесть лошадей, поставленных поперек его пути, или шестьдесят восемь человек, если случай их выстраивал в таком порядке. Ах эта младенческая пора артиллерийского искусства! С тех пор снаряды научились летать гораздо дальше. Например, пушка Родмена била на расстояние семи миль, и ее ядро, весом в полтонны, могло "скосить" сразу сто пятьдесят лошадей и триста человек. В недавно созданном "Пушечном клубе" был даже возбужден вопрос — не произвести ли в действительности этот опыт? Но если лошади, может, и согласились бы подвергнуться подобному испытанию, то среди людей, к сожалению, охотников не нашлось…»

«Все эти орудия были чудовищно смертоносны. При каждом выстреле сражавшиеся падали целыми рядами, как колосья под ударами косы. Каким жалким по сравнению с такого рода снарядами показалось бы нам ядро, сразившее в 1587 году в битве при Кутра сразу двадцать пять человек, или ядро, убившее в 1758 году при Цорндорфе одним выстрелом сорок пехотинцев. Что значили наполеоновские пушки,убийственный огонь которых решил судьбу сражений при Иене и Аустерлице? Все это лишь цветочки! В битве при Геттисберге конический снаряд, выпущенный из нарезной пушки, разом уложил сто семьдесят три южанина, а при переправе через реку Потомак один родменовский снаряд отправил в лучший мир двести пятнадцать южан. Следует также упомянуть об огромной мортире, изобретенной Дж. Т. Мастоном, выдающимся членом и непременным секретарем "Пушечного клуба"; действие этой мортиры оказалось крайне губительным: при ее испытании оказались убитыми триста тридцать семь человек; правда, все они погибли от взрыва самой мортиры…»

Не удивительно, что больше всех переживал именно Дж. Т. Мастон.

«Как? — постоянно печалился он. — Неужели мы состаримся и умрем, так и не посвятив последние годы своей жизни усовершенствованию мощных огнестрельных орудий? Неужели нам больше не представится случая испытать дальнобойность наших пушек и чужие небеса не озарятся огнем наших залпов? Неужели никогда не возникнут международные осложнения, которые позволят Америке срочно объявить войну какой-нибудь заморской державе? Неужели, к примеру (следует помнить, что это говорит американец. — Г.П.), эти нервные французы не потопят ни одного нашего корабля? И неужели строптивые англичане при их несносном характере ни разу больше не нарушат международного права, — ну, скажем, не вздернут по какому-нибудь торжественному случаю трех-четырех наших земляков?»

В артиллерийской науке американцы превзошли европейцев.

«Нельзя сказать, — писал в романе Жюль Верн, — чтобы приемы их стрельбы достигли большего совершенства, но они создали орудия необычайных размеров, бившие на неслыханные ранее расстояния. В искусстве настильного, навесного и ураганного огня, флангового, продольного и тылового обстрела англичане, французы и пруссаки достигли, пожалуй, самого высокого совершенства; но их пушки, гаубицы и мортиры кажутся простыми пистолетами по сравнению с колоссальными орудиями американской артиллерии…»

В «Пушечном клубе» всё подчинено идее.

Председатель сидит в кресле, поставленном на пушечный лафет.

Письменный стол склепан из жесткого листового железа. Круглая чернильница выточена из настоящей гранаты. Скамьи в зале заседаний поставлены плотными зигзагами — как крепостные валы. Но это все — мелочи, все это всего лишь мелочи. Чтобы мир по-настоящему развивался, нужны большие, нужны великие потрясения. И раз уж не ведется почему-то никаких войн, давайте сами, без всяких войн, с помощью только наших чудесных мощных орудий присоединим к уже имеющимся тридцати шести американским штатам еще один…

Луну!

25

В космической авантюре «С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут» места для мадам Дюшен не нашлось (после «Парижа в XX веке» издатель особенно внимательно редактировал каждую рукопись Жюля Верна. — Г. П.), зато верного друга — неутомимого Надара писатель с удовольствием отправил на Луну под именем Мишеля Ардана.

«Это был человек лет сорока двух, — описывал Ардана Жюль Верн. — Высокого роста, но чуть сутуловатый, подобно кариатидам, поддерживающим городские балконы. Крупная голова была украшена копной огненных волос, и он встряхивал ими порой, как настоящей львиной гривой. Круглое лицо, широкие скулы, оттопыренные щетинистые усы и пучки рыжеватых волос на круглых щеках, близорукие, несколько блуждающие глаза. Нос очерчен смелой линией, а высокий умный лоб изборожден морщинами, как поле, которое никогда не отдыхало. Короче, малый, которого, говоря языком металлургов, природа скорее выковала, чем отлила…»

Рыжего Надара давно знал весь Париж.

Любимец бульваров… Тициан фотографии…

Надар не только рисовал смелые карикатуры на власти предержащие, он еще издал несколько солидных альбомов с портретами своих знаменитых современников. «Фотография — замечательное открытие, — писал он. — Теория может быть изучена за час, основы техники за день, но вот чему никого нельзя научить — это чувству света. То, как свет падает на лицо, вы должны уловить сами. Чтобы получить сходство, а не банальный портрет, вы должны вступить в тесный союз с позирующим, почувствовать его мысли, его характер…»

Надар многих удивлял своими талантами.

И в артиллерийский снаряд Жюля Верна попал по праву.

26

«С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут».

Три смелых человека и две собаки. И никаких шансов вернуться.

Впрочем, смельчаки и не обсуждают такой шанс. Для них важно добраться до далекого земного спутника, а там увидим. Если, дай бог, на Луне окажется атмосфера, похожая на земную, и если там найдутся понимающие разумные обитатели, то можно спутник Земли объявить еще одним американским штатом! Перспектива прекрасная! Так что речь в романе шла уже не о заморских территориях, а о внеземных! А там, смотришь… Отправят на Луну и другие снаряды… (Возможно, именно от этого варианта в будущем отталкивался Герберт Уэллс, описывая марсиан, прилетевших на Землю в таких же полых цилиндрах.)

Математические расчеты для писателя сделал Анри Гарсе.

Из расчетов (в романе они принадлежат неугомонному Дж. Т. Мастону — непременному секретарю «Пушечного клуба») следовало, что специально построенному артиллерийскому снаряду вполне можно придать ускорение, которое вырвет его из объятий земного притяжения. (Кстати, траектория лунного снаряда была высчитана Анри Гарсе настолько точно, что в XX веке это не раз с восхищением отмечали сотрудники НАСА.)

«Если бы снаряд, — писал Жюль Верн, — все время сохранял первоначальную скорость 12 тысяч ярдов в секунду, он долетел бы до Луны приблизительно в девять часов; но так как скорость снаряда непрерывно убывает, то понадобится 300 тысяч секунд, то есть 82 часа 20 минут, чтобы он достиг точки, в которой притяжение снаряда Землей и притяжение его Луной окажутся равными между собой; начиная с этой точки, снаряд будет падать на Луну в течение 50 тысяч секунд, то есть 13 часов 53 минуты и 20 секунд. Поэтому снаряд следует выпустить ровно за 97 часов 13 минут и 20 секунд до прохождения Луны через намеченную точку ее пути».

Герои Жюля Верна тщательно наблюдали за земным спутником.

Они видели (как позже герои Герберта Уэллса), что во время полнолуния на далеком серебристом диске Луны просматриваются какие-то белесоватые полосы, может быть, туманы ползут в ущельях… Значит, там есть атмосфера… А раз есть атмосфера, то могут быть и обитатели… Вот до них-то мы и доберемся… Если Бог сотворил звезды и планеты, утверждает Дж. Т. Мастон, то человек создал ядро, бомбу, снаряд. И не надо споров, что именно лучше использовать для выстрела в сторону Луны — пушку, гаубицу или мортиру «И пушку, потому что пороховая камера у нее будет иметь тот же диаметр, что и канал… И гаубицу, потому что она выпустит бомбу… И, наконец, мортиру, потому что мы установим ее под углом в девяносто градусов и прочно и неподвижно укрепим в земле, — тогда снаряду сообщится вся двигательная сила, которая при взрыве разовьется в пороховой камере…»

Подписка, объявленная в разных странах, принесла «Пушечному клубу» почти четыре миллиона долларов — существенная сумма по тем временам.

Оставалось отлить гигантскую пушку — колумбиаду.

И не где-то, а в штате Флорида! — там, где в XX веке на мысе Канаверал будет построен главный американский космодром.

27

Смельчаки Мишель Ардан, Импи Барбикен и капитан Николь становятся первыми межпланетными путешественниками. И летят они на Луну не на воздушном шаре, как это ранее практиковалось в литературе, и не на спине какого-нибудь сказочного дракона, а внутри обыкновенного полого алюминиевого снаряда.

И они готовы на всё — даже навсегда остаться на земном спутнике.

Кстати, хотел отправиться на Луну и непременный секретарь «Пушечного клуба» — Дж. Т. Мастон, но опытному артиллеристу было отказано.

«Ты не обижайся, — доверительно сказал ему Ардан. — Вместо нормальной руки у тебя железный крюк. Ты хромаешь на обе ноги, весь покрыт шрамами. Короче говоря, ты слишком несовершенен, мой друг, чтобы вдруг явиться на Луну. Представь, что мы, правда, встретим там местных жителей. Ведь, увидев тебя, селениты сразу поймут, что люди тратят свое драгоценное время на то, чтобы калечить себе подобных, отрывать им ноги и руки, вообще истреблять близких. Они сразу поймут, почему на нашей чудесной планете до сих пор не набралось и полтора миллиарда жителей, хотя Земля может прокормить все сто миллиардов. Из-за тебя, дорогой Мастон, нас попросту вышвырнут за порог».

Три винтовки, три охотничьих ружья, запас разрывных пуль.

Неизвестно ведь, с кем придется столкнуться на нашем далеком спутнике.

Мощный выстрел озаряет Флориду. Земля в ужасе содрогнулась. Полый снаряд из колумбиады выпущен. Непременный секретарь «Пушечного клуба» и его друзья лихорадочно ищут любую возможность установить связь с отправившимися на Луну путешественниками, но у них ничего не получается…

Роман заканчивается сообщением директора Кембриджской обсерватории Дж. Бельфаста.

«Лонгспик. 12 декабря.

Членам бюро Кембриджской обсерватории.

Снаряд, выпущенный колумбиадой в Стонзхилле, был усмотрен Дж. Бельфастом и Дж. Т. Мастоном 12 декабря в 8 часов 47 минут вечера в момент вступления Луны в последнюю ее четверть. Снаряд летел мимо Луны, но настолько близко к ней, что попал в сферу притяжения земного спутника. Соответственно прямолинейное движение превратилось в криволинейное, обладающее необычайно высокой скоростью. В настоящее время снаряд движется вокруг Луны по длинной эллиптической орбите, став ее искусственным спутником. К сожалению, нам пока неизвестно время обращения снаряда вокруг Луны, а также продолжительность его оборота вокруг собственной оси. Нынешнее расстояние его от поверхности Луны можно приблизительно определить в 2833 мили (4500 лье)[23]. Исходя из этой полученной нами информации, выдвинуты две гипотезы о последующем движении снаряда: либо притяжение Луны возобладает, и тогда пассажиры снаряда достигнут цели своего путешествия; либо, сохраняя ту же орбиту, снаряд превратится в вечного спутника Луны».

28

Жюль Верн работает.

Он внимательно следит за выходящими во Франции книгами.

Он, например, ошеломлен романом Виктора Гюго «Отверженные».

История несчастного Жана Вальжана, бессмысленно отмотавшего на каторге 19 лет только за то, что, голодая, он украл каравай хлеба, могла тронуть самое холодное сердце. Да, отмечал Жюль Верн, Виктор Гюго умеет вызывать сочувствие к своим героям. И полицейский агент Жавер, и маленькая Ко-зетта, и парижский гамен[24] Гаврош, и юный Мариус, и Гуин-плен, и Жильят-мореход, и БюгЖаргаль, и многие герои многих его других книг — за каждым стояла своя история.

Впрочем, Жюль Верн верит, что своя история стоит и за его капитаном Гаттерасом, и за доктором Фергюссоном, и за профессором Лиденброком.

А разница?

Конечно, она есть.

Виктор Гюго, на взгляд Жюля Верна, слишком часто бывает излишне цветистым и многословным, его бесконечные отступления от основного текста раздражают, афоризмы звучат напыщенно, тем не менее это всегда Гюго! И он сам определяет себе меру. Никакой издатель не заставил бы признанного мэтра переписать, скажем, главу о мерзких мародерах, вышедших на поле сражения под Ватерлоо, тогда как Жюлю Верну все еще часто приходится мириться с замечаниями Этцеля…

С сентября по октябрь роман «С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут» печатался отдельными фельетонами в «Газете политических и литературных дебатов». Одновременно в «Семейном альманахе» появилась повесть «Нарушители блокады» — о недавней Гражданской войне в США. Казалось бы, ничто не должно мешать душевному равновесию, но, потеряв — навсегда — мадам Дюшен, свою подругу, так много для него значившую, Жюль Верн чувствует себя совершенно опустошенным.

Это читается в его стихах того времени.

Теперь ты — только душа,

Теперь ты — только воспоминание.

Время остановилось, ему некуда течь,

Рты закрыты, слов нет, можно лишь вспоминать и думать…

Время остановилось.

Оно остановилось, а ты уходишь.

Ты уходишь, уходишь, и только твоя улыбка

Растворена в воздухе — восхитительная, насмешливая.

Но как ею вдохновляться, если тебя нет?..

Душа, наполненная болью,

Душа, наполненная яростью, —

Рассеивайся, истаивай, уходи, прячься.

Может, там встретишь кого-то похожего на меня,

Может, там почувствуешь горечь прощанья…[25]

Впрочем, отчаяние тоже — двигатель прогресса.

Люди погибали, но открывали новые пути, считавшиеся раньше непроходимыми; калечились, но создавали новые машины, считавшиеся невозможными; терялись в безвестности, открывая новые территории. В истории человечества не бывает потерь, оно просто их не замечает. История человечества делается находками. История ведь — не переписывание документов. Она — их создание.

29

Закончив роман «С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут», Жюль Верн садится за новый. Отношения с Онориной становятся холоднее. Разумеется, она радуется его успехам, ведь он работает на всю семью — на маленького Мишеля, на дочерей, на нее саму, наконец. Но исчезает взаимное понимание первого года и брак по расчету действительно превращается в брак по расчету, где две стороны пытаются, по крайней мере, не мешать друг другу. Часто Жюль Верн остается ночевать в кабинете. Это удобно со всех точек зрения, тем более что по стенам развешаны географические карты, а суть нового романа является как бы отголоском рассказов, слышанных им в детстве, в Нанте: дети ищут своего отца, потерявшегося где-то в тропических морях.

Как всегда, Жюль Верн набрасывает текст карандашом, потом по карандашным строкам, всегда внимательно просматриваемым и редактируемым лично Этцелем, проходится чернилами, а затем и раз, и два, и три, сколько понадобится, правит текст в гранках.

Матросы с яхты «Дункан» случайно находят в желудке выловленной ими акулы стеклянную бутыль, густо обросшую ракушками. В бутыли — подмокшая записка. Прочитав сохранившиеся обрывки текста (на нескольких языках, кстати), лорд Гленарван, владелец «Дункана», не колеблясь, отправляется в Лондон — в Морское министерство, потому что из найденной записки следует, что несколько лет назад у некоего южного острова (название его неизвестно) в Тихом океане потерпел крушение корабль шотландского капитана Гранта.

Впрочем, лорды Морского министерства не слишком торопятся помочь.

Да, конечно, капитан Грант служил Англии, но в южные моря ушел самовольно, не докладывая об этом Морскому министерству, поскольку решил основать на одном из безымянных островов свободную шотландскую колонию. Как многие представители знатных шотландских семейств, капитан Грант считал Англию поработительницей. «Мечтал ли он, что его колония когда-нибудь, по образцу Соединенных Штатов Америки, добьется независимости? Той независимости, которую неизбежно, рано или поздно, завоюют Индия и Австралия?» Возможно! Своих детей — Роберта и Мэри — капитан оставил на попечении своей старой двоюродной сестры и в 1861 году ушел в плавание.

А судьба — она и есть судьба: сестра умерла, дети остались одни…

«Дети капитана Гранта» — светлый роман. Герои его никогда не оставляют друг друга в опасности. Может быть, в романе не хватает сильных любовных чувств, но это ведь для приключенческого романа необязательно. «Ах, если бы я мог описать пару адюльтеров, — жаловался издателю Жюль Верн. — Я бы тогда и двадцать книг писал бы быстрее, чем сейчас три!»

Но у приключенческих романов свои законы.

«Эдуард, — сказала леди Элен Гленарван своему благородному мужу. — Вы решили начать нашу супружескую жизнь с поистине доброго дела. Вы собрались на яхте повезти меня по всему миру, устроить чудесную увеселительную поездку по разным морям, но прошу вас, подумайте: разве это наше удовольствие может быть сравнимо с величайшим удовольствием вернуть отца бедным детям?»

Таковы все герои этого счастливого романа.

Наверное, собственные беды каким-то образом очищали Жюля Верна.

В романе все — один к одному. Мужественный Джон Мангле, капитан «Дункана», воспитан в доме Гленарванов. Он предан им всей душой, он прям и правдив и всегда говорит вслух то, что думает. Дружеское отношение к юной Мэри быстро перерастает у капитана в нечто большее. А сама Мэри всегда, всегда, действительно всегда готова помочь любому. Даже злодей Айртон (пират Бен Джойс) вызывает у нее сочувствие — ведь когда-то он был добрым христианином и служил ее отцу. О майоре Мак-Наббсе, человеке сдержанном и умном, в романе сказано: «Единственной слабостью его был неумеренный шотландский патриотизм». Даже морской чин майор Мак-Наббс получил в 42-м полку горной гвардии, командный состав которого пополнялся исключительно шотландскими дворянами. Юмор майора прост, иногда черен. Когда Жак Паганель завистливо восклицает: «Как?! Вы обогнули мыс Горн, а меня не было с вами?!» — майор мимоходом бросает ему: «Ну так повесьтесь!»

Жюль Верн всегда симпатизировал шотландцам.

Не удивительно. В родословной матери Жюля Верна прямо указывалось: «Госпожа де Ласе — дочь Роже Аллот де ла Фюи и внучка генерала Жоржа Аллот де ла Фюи… В 1462 году Н. Аллот, шотландец, прибыл во Францию для несения службы в отряде шотландских гвардейцев… За услуги, оказанные королю Людовику XI, возведен в дворянское звание…»

Ну а что касается англичан — у них свои взгляды и странности.

Жак Паганель, весьма знающий натуралист, изумлен результатами экзамена, которому он подверг мальчика Толине, учившегося в Мельбурнской нормальной школе. Разумеется, все предметы в этой школе вели англичане, поэтому, наслушавшись их, умный мальчик посчитал, что вся Австралия, Новая Зеландия, Тасмания и прилегающие острова принадлежат и всегда принадлежали англичанам.

— А Новая Каледония, Сандвичевы острова и архипелаг Таумоту? — спрашивает мальчика Жак Паганель.

— Они находятся под прямым протекторатом Великобритании, — не раздумывая, отвечает Толине.

— А может, они находятся под протекторатом какой-то другой страны, скажем, Франции? — переспрашивает натуралист.

— Ни в коем случае, — уверяет ученик Мельбурнской нормальной школы. — Вся Южная, и Восточная, и Западная Азия принадлежит Англии. И вся Африка со всеми ее островами. И вся Америка. Всё-всё-всё!

— Но, может, ты забыл еще о некоторых странах, мой мальчик? — насмешливо напоминает Жак Паганель.

— О каких это еще? — искренне удивляется Толине.

— Ну, скажем, о таких, как Испания, Россия, Пруссия, Австрия, Франция.

— Да ну, — знающе отмахивается Толине, — никакие это не страны, а так… английские провинции…

Всё зло в мире — от невежества.

Вот беседуют честный майор Мак-Наббс и добросердечная самаритянка леди Элен.

Рост местных туземцев, знающе указывает майор, от пяти футов четырех дюймов до пяти футов семи дюймов. Цвет кожи темный, но не черный, а вроде старой сажи. У них длинные руки, выпяченные животы, лохматые волосы. Тела густо татуированы, испещрены шрамами от надрезов, сделанных в знак траура при погребальных обрядах. Трудно вообразить человеческие лица, которые так мало отвечали бы общепринятому европейскому идеалу красоты: огромные рты, носы приплюснутые и словно раздавленные, выдающиеся вперед челюсти.

«— …это, несомненно, обезьяны, только породистые, — замечает майор.

— Но, Мак-Наббс! Это же люди! — восклицает леди Элен. — Зачем вы так говорите? Неужели вы оправдываете тех, кто преследует этих несчастных?

— Люди? Какие люди? — удивляется майор. — Нет, леди Элен, нет! В лучшем случае они — нечто вроде промежуточного звена между человеком и орангутангом. Сравните профиль орангутанга и местного туземца, и вы убедитесь в их полном и неоспоримом сходстве».

В конце концов, даже добросердечная самаритянка леди Элен начинает сомневаться в том, что указанные существа — люди, что они одарены вечной душой.

«Мой дорогой Мак-Наббс, — неуверенно говорит она. — Надеюсь, вы все-таки понимаете, что австралийцев не стоит считать обезьянами? Они вовсе не обезьяны. Вам, наверное, следует отказаться от своих слов».

Майор улыбается:

— Ну, хорошо, кузина. Я откажусь от своих слов, если вам этого хочется. Но вы меня не убедили. Если австралийцы не обезьяны, то уж их обезьяны — точно австралийцы.

— Как так, майор? Почему вы так думаете?

— А вспомните, что сами чернокожие говорят об орангутангах.

— А что они такого о них говорят? — искренне удивляется леди Элен.

— А то, что обезьяны — это тоже чернокожие, только хитрые. И они, как все чернокожие, прекрасно могут говорить, только вполне сознательно не прибегают к речи. Боятся, что их заставят работать.

30

В романе «Дети капитана Гранта» под пером Жюля Верна появляется поистине феерическая фигура — некий рассеянный натуралист Жак-Элиасен-Франсуа-Мари Паганель. Ученый секретарь Парижского географического общества, член-корреспондент географических обществ Берлина, Бомбея, Дармштадта, Лейпцига, Лондона, Петербурга, Вены, Нью-Йорка, почетный член Королевского географического и этнографического института Восточной Индии… Этот чисто кабинетный ученый вдруг решил заняться практической географией и собрался в далекую Индию, чтобы подвести итог многим великим путешествиям.

Жак Паганель добр, умен, но чудовищно непрактичен.

Он изучает испанский язык по оригинальной книге Камоэнса — португальца (и на португальском языке, кстати). Собравшись в Индию, попадает на борт яхты «Дункан», отправляющейся к берегам Южной Америки. Он постоянно совершает сотни нелепостей, некоторые из которых (в силу чистой случайности) отводят от спутников лорда Гленарвана смертельные опасности. А еще он глубоко уверен в правоте науки — всегда и везде. На слова отчаявшейся леди Элен: «Да поможет нам Бог» — он спокойно отвечает: «Непременно поможет, сударыня… если мы сами себе поможем…»

Таким людям и везет по-особенному. Некая милейшая тридцатилетняя девица (кстати, двоюродная сестра майора Мак-Наббса), особа эксцентричная, но видная, и с неплохим капиталом, без памяти влюбилась в Жака Паганеля. А ученый муж, как это ни странно, по возвращении из путешествия почему-то активно бегает от девицы, которая ему, между прочим, весьма по душе. Тайна Паганеля так и осталась бы его личной тайной, если бы майор Мак-Наббс не поделился своими наблюдениями с лордом Гленарваном, а тот не рассказал бы всё леди Элен, а леди Элен в свою очередь не шепнула бы миссис Мангле… Оказывается, в плену у маорийцев географ был с ног до головы татуирован дикарскими рисунками, даже на груди у него красуется диковинная птица киви…

Казалось бы, в чувственной атмосфере французской литературы XIX века Жюль Верн вполне мог писать смелее.

«Ручка у нее была чуть полновата и, возможно, даже коротковата, но так медлительна в движениях, тепла и округла, с ямочками у основания пальцев, приятно умащена, розова и мягка, аристократична — весьма чувственная ручка; она так и притягивала его взор, глаз блуждал по каждой из двух линий, очерчивающих запястье, по всем пальчикам поочередно, с любопытством вбирал в себя цвет этой чуть смугловатой, тонкой кожи с пробегающими по ней синеватыми перекрещивающимися тенями мелких вен…» — так Постав Флобер рисовал в «Первом "Воспитании чувств"» некую мадам Рено, в которую влюблен герой повести.

Но Жюлю Верну такие подробности не нужны.

«Лорд Гленарван не забывал, что его жена — дочь известного путешественника. Ему казалось, что Элен, должно быть, унаследовала страсть отца к путешествиям. Был построен "Дункан", яхта, которая должна была перенести лорда и леди Гленарван в самые дивные уголки земного шара, к островам Архипелага, в воды Средиземного моря. Легко представить радость Элен, когда муж передал "Дункан" в ее полное распоряжение. Действительно, есть ли большее блаженство, чем плыть с любимым вдоль прекрасных берегов Греции и переживать медовый месяц у сказочных восточных берегов…» Этого Жюлю Верну достаточно.

31

У многочисленных читателей «Дети капитана Гранта» вызвали самый настоящий восторг. Тираж романа быстро расходился, а Жюль Верн (с помощью драматурга Деннери) еще и написал по мотивам романа пьесу. Правда, пьеса на сцене не удержалась.

Жюль Верн отнесся к этому спокойно. Он хотел писать романы, этого ему было достаточно. Он испытывал наслаждение, мысленно путешествуя по странам мира, по его самым необжитым и загадочным уголкам. Герои Жюля Верна давали имена всем открытым ими горным хребтам, рекам, озерам, проливам, землям и островам. Это было их великим правом. Да и вообще, утверждал тот же Жак Паганель, «река или гора без имени подобна человеку, лишенному гражданских прав».

Дипломированный юрист Жюль Верн относился к таким вещам серьезно.

Так же серьезно он относился к категорическому требованию издателя давать своим романам счастливые финалы. Тот же роман «Дети капитана Гранта» заканчивался словами: «Возвращение яхты "Дункан" в Шотландию праздновалось как национальное торжество. На какое-то время капитан Грант стал самым популярным человеком во всей Старой Каледонии. Роберт, его сын, стал таким же надежным моряком, как капитан Джон Мангле, и теперь под покровительством лорда Гленарвана надеется все-таки осуществить давний отцовский проект: найти необитаемый остров в южных широтах Тихого океана и основать там шотландскую колонию».

32

В январе 1866 года Этцель предложил Жюлю Верну дописать начатую известным французским географом Теофилем Лавалле (1804—1866) «Иллюстрированную географию Франции». Смерть оборвала жизнь ученого, предстоящая работа выглядела весьма непростой, но Жюль Верн согласился.

«Свободного времени у меня нет, — писал он отцу, — но я, пожалуй, попробую. Это даст нам с Онориной несколько тысяч франков, необходимых для покупки нового дома, а еще мы с Полем сможем, наконец, совершить давно задуманное путешествие на "Грейт-Истерне"…»

«Работаю я как каторжник, — писал он далее. — Времени мне совершенно не хватает, я выкраиваю его, откуда только могу, но все же параллельно начал еще одну работу. Предварительное название — "Путешествие под волнами океана". План подробно разработан. Уверен, чудесная получится вещь…»

Улица Сен-Мартен…

Бульвар Монмартр…

Перекресток Круа Руж…

Пассаж Сонье…

Бульвар Мажента…

Сменив множество адресов, Жюль Верн осел в тихом парижском пригороде Отейе — на улице Ла-Фонтен, 39. Здесь, в просторном удобном особняке Онорина получила, наконец, возможность устраивать званые обеды для своих многочисленных парижских и даже амьенских знакомых, а у писателя появился отдельный кабинет.

Приходили друзья, старая артистическая компания — музыканты и поэты Шарль Валю, Делиу, Филипп Жиль, Лео Делиб, Виктор Масе, конечно, Аристид Иньяр. Стучали на пианино, декламировали стихи. Приходил загорелый географ Элизе Реклю, которого Онорина недолюбливала за то, что он был убежденным анархистом и таким же убежденным вегетарианцем. Первое ее пугало, второе наполняло тайными подозрениями. Зато Онорине нравился Паскаль Груссе[26] — молодой, но уже известный публицист. Сохранился портрет, сделанный все тем же вездесущим Надаром. Рядом с голубоглазым бородатым Жюлем Верном, облаченным в добротный (по гонорарам) фрак, стоит молодой человек в недорогих клетчатых панталонах, в оливковом сюртуке…

Летом Жюль Верн вывозил семью в Кротуа.

Маленький Мишель нуждался в свежем воздухе.

К сожалению, отец, как и прежде, не находил времени для сына.

Участившиеся ссоры с Онориной тоже не привносили в жизнь спокойствия.

«Бедная, бедная Онорина, — признавался Жюль Верн своему другу-издателю. — Она не только занимается капризами Мишеля, но еще и переписывает для меня иногда по восемьсот строк в день. Зато, благодаря ей, я все-таки закончу в срок "Географию Франции"…»

И добавлял: «А еще, конечно, исключительно ради отдыха, я начал писать некое "Путешествие под водой". Мне пришла в голову одна прекрасная мысль, мой дорогой Учитель. Я хочу, чтобы таинственный неизвестный (капитан Немо. — Г.П.), придуманный мною, вообще не имел никакой связи с человечеством. Море дает этому человеку все — вплоть до одежды и пищи. Выбрав уединение, он ни разу больше не ступал ни на один материк. Он живет в своем корабле, и, уж поверьте мне, корабль этот будет построен понадежнее Ноева ковчега…»

33

Благодаря поддержке Этцеля Жюль Верн многое уже мог себе позволить.

Например, в марте 1867 года он с Полем отправился в долгожданное, заранее расчисленное ими путешествие в Северную Америку на самом крупном пассажирском судне того времени — английском пароходе «Грейт-Истерн».

Действительно, огромное судно!

Жюль Верн уже видел его — на верфи Депфорта, когда «Грейт-Истерн» только строился. Водоизмещение — 32 тысячи тонн, экипаж — 500 человек, каюты рассчитаны почти на четыре тысячи пассажиров. Выходит собственная газета, в музыкальных салонах проводятся увеселительные концерты. Настоящий плавающий город. Под таким названием Жюль Верн напишет впоследствии целый роман.

Бескрайняя Атлантика… Долгий, но ничуть не скучный переход…

9 апреля «Грейт-Истерн», шлепая плицами колес, вошел в гавань Нью-Йорка…

Перед Жюлем Верном и его братом будто открылось будущее. Их воображению рисовались улицы, набитые многочисленными автомобилями, бегущие по эстакадам поезда. Огромные небоскребы, стекло и сталь, бульвары и скверы, и везде люди, люди, люди. Жюль Верн и Поль побывали в Риме, в Сиракузах, в Пальмире (о, эта страсть американцев к мировой истории!), в Олбани. Невероятно поразил братьев Ниагарский водопад. «Над его испарениями всегда сияет лунная радуга, — писал Жюль Верн. — Пройдя по подвесному мосту, мы оказались на канадском берегу и… вернулись! Искренне сожалею о том, что больше никогда не увижу столь дорогую мне Америку, которую каждый француз может любить как сестру Франции!»

Впечатления от этой головокружительной поездки легли в основу веселого рассказа «Блеф», подзаголовок которого — «Американские нравы» — вполне отвечал содержанию.

Герой рассказа — типичный американец.

Имя у него тоже типичное — Огастес Гопкинс.

Огромная голова, широкие жесты, громкий голос, огненные бакенбарды, сюртук со стоячим воротничком — вот готовый кандидат в члены «Пушечного клуба»! И этот Огастес Гопкинс прекрасно знает, чем можно поразить сограждан, точнее, как быстрее и ловчее (но вполне легально) очистить их кошельки. Вблизи города Олбани Огастес Гопкинс покупает по дешевке участок в общем-то никчемной земли и с величайшей шумихой, с великой помпой, на которую так падки американцы, начинает широкую рекламную кампанию, вербуя самых опытных, самых умелых, самых-самых что ни на есть рабочих, способных реализовать задуманную им великолепную стройку — Универсальную выставку! — на которой можно будет увидеть всё!

Но стройка не пошла: при выработке каменной породы из котлована рабочие наткнулись на огромные давным-давно окаменевшие кости. Скелет чудища беспримерно велик, он достигает почти 40 метров в длину. После долгих дискуссий ученые, приглашенные Огастесом Гопкинсом, приходят к невероятному выводу: окаменевший скелет принадлежал не какой-то там безымянной вымершей твари, пусть и гигантской, нет, он принадлежал человеку! Правда, уже вымершему, но зато гиганту!

Наш допотопный предок! Вот кого откопали рабочие!

Огастес Гопкинс в полном восторге. Неукротимый патриотизм стопроцентного американца вознагражден. Ведь теперь не Азию и не Африку можно считать колыбелью рода человеческого, а именно Новый Свет! Америка — родина человечества! Допотопному гиганту посвящаются многие труды. Окончательно доказан тот факт, что рай земной находился когда-то не в древнем Междуречье, а на чудесной американской территории, там, где сейчас стоит город Олбани…

34

Еще до поездки в Америку, получив очередной гонорар от издателя, Жюль Верн приобрел рыбацкий баркас водоизмещением восемь тонн. Он знал, для чего покупает эту морскую посудину. Он переоборудовал его в яхту. Мечта Жюля Верна сбылась. У него, наконец, была настоящая яхта. Он назвал ее «Сен-Мишелем», хотя кто знает, какие еще имена приходили ему на ум… С опытным Полем, со старым приятелем Шарлем Валлю и с двумя опытными матросами — Александром Дюлонгом и Альфредом — Жюль Верн вышел в море.

На собственной яхте!

Было чем гордиться, чему радоваться.

«Шквальный ветер, опасность разбиться о скалы, — не без некоторых преувеличений писал он напуганному этой покупкой издателю. — Дорогой Этцель, мы тут испытали настоящую бурю…»

И 14 августа снова: «Мой дорогой Этцель! "Сен-Мишель" показал себя совершенным судном. У него теперь есть все, кроме Вашего благословения, но, надеюсь, и его получу…»

И еще: «Передайте Вашему сыну, что я получил его письмо. Напрасно он упрекает меня в том, что я не сообщаю ему никаких новостей о своем морском путешествии. Скажите ему, что о таких вещах просто невозможно ни рассказывать, ни написать. Они слишком красивы для этого! Зато рад напомнить, что Жюль (сын Этцеля, будущий его наследник. — Г. П.) забыл на "Сен-Мишеле" свой жилет из замечательной фланели марки Н с голубоватой каемкой чуть пониже спины. Вышеуказанный объект ждет своего владельца…»

И заканчивал письмо: «Я вернусь в Париж только 1 октября, мой дорогой Этцель, и, если Вы уже там, то немедленно получите от меня первый том романа о путешествии под водой. Он кажется мне удачным. Ничего такого мы с Вами не проделывали. Возможно, я выгляжу хвастуном, но уверен — вещь получается оригинальная…»

35

«1866 год ознаменовался необычайными происшествиями, память о которых, вероятно, жива по сей день у многих…»

Так начинается роман о приключениях таинственного капитана Немо.

«Слухи об этих необычайных происшествиях возбудили любопытство среди населения континентов и взбудоражили жителей многих портовых городов; но особенно встревожили они моряков. Купцы, судовладельцы, капитаны, шкиперы, военные моряки, даже правительства ряда государств Старого и Нового Света были заинтригованы одним непонятным феноменом. Корабли в тот год нередко встречали в море какой-то длинный, веретенообразный предмет, размерами и быстротой передвижения значительно превосходивший самого большого кита…»

Неизвестное морское чудовище?

Или судно, построенное людьми?

Пьер Аронакс, профессор Парижского музея, от имени которого ведется повествование, убежден, что речь идет, скорее всего, о морском чудовище. Научная и околонаучная литература того времени действительно была полна самых необыкновенных описаний животного мира. Дикобразы, мечущие во врагов свои длинные отравленные иглы… Сказочный единорог — странный зверь с лошадиным туловищем, слоновьими ногами, оленьей головой и скрученным винтообразным рогом во лбу… Русалки, морские змеи, чудовищные спруты… Даже в псалмах можно прочесть: «Это море — великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими. Там плавают корабли, там этот левиафан, которого Ты сотворил играть в нем».

В глубинах океанов вполне могут существовать формы жизни, неизвестные современной науке, считает профессор Пьер Аронакс, приглашенный на борт американского фрегата «Авраам Линкольн», уходящего в погоню за невиданным чудовищем. Вместе с Аронаксом отправляется в опасное плавание опытный гарпунер Нед Ленд. «Когда невежды утверждают, что какие-то зловещие кометы ни с того ни с сего бороздят небо, что в недрах земного шара обитают страшные допотопные животные, это еще куда ни шло, — знающе говорит он профессору Аронаксу. — Но такому серьезному астроному и геологу, как вы, и такому серьезному китобою, как я, смешны подобные сказки. Я много раз охотился за большими китами, многих из них загарпунил, и как бы ни были на вид они велики и сильны, ни один никогда не смог ни хвостом, ни бивнями пробить металлическую обшивку судна…»

Так случилось, что профессор Аронакс, его преданный слуга Консель и грубый, всегда недоверчивый гарпунер оказываются пленниками никому не ведомого капитана Немо, управляющего такой же загадочной подводной лодкой «Наутилус».

Капитан Немо — капитан Никто. Так можно перевести его имя.

Загадочный капитан сам указал профессору Аронаксу на то, что давно живет вне человечества — по своим собственным правилам. Ему неинтересно все это так называемое человечество с вечными его проблемами. Он навсегда порвал с обществом. В случае необходимости (и герои скоро сами в этом убедятся) он готов без каких-либо рассуждений пустить ко дну любой корабль вместе с экипажем, под каким бы флагом он ни ходил…

К удивлению Жюля Верна, роман вызвал у Этцеля множество замечаний.

И прежде всего необъяснимая, на его взгляд, агрессивность капитана Немо.

Конечно, Жюль Верн знал, что Этцелю приходилось в свое время править и Бальзака, и Гектора Мало, и даже неподражаемого мэтра Виктора Гюго. В конце концов, успех писателя нередко зависит от правильной политики его издателя, но… Если раньше письма Жюля Верна Этцелю пестрели уважительными, восторженными, даже восхищенными обращениями: «Мой божественный учитель…», «Дорогой мастер…», «О, мэтр, Ваши замечания верны…», «Ваша правка, дорогой Этцель, даже интереснее моих вариантов…», то теперь тон сменился.

«Читая рукопись, — довольно сухо сообщал Жюль Верн издателю, — старайтесь помнить, пожалуйста, что вызов "Наутилусу" брошен был иностранным кораблем, принадлежащим нации, которую капитан Немо от души ненавидит за смерть своих близких и друзей! Провоцирует не капитан Немо, а это его провоцируют. Немо — поляк, помните это. Он именно поляк, а потопленный корабль — судно русское…»

Жюль Верн имел в виду Польское восстание против России.

Совсем недавно, в 1863 году, оно было жестоко подавлено войсками.

Франция, несомненно, сочувствовала Польше, ведь поляки немало помогли ей в годы Наполеоновских войн. Но осторожный Этцель совершенно категорически выступил против такого, на его взгляд, резкого определения национальности капитана Немо и мотивов его поступков. Опытный политик, опытный издатель, — Этцель понимал, что французскому правительству не время именно сейчас портить отношения с Россией из-за какого-то там романа. К тому же в таком варианте книгу вряд ли переведут в России. А это очень жаль, ведь Россия — один из главных книжных рынков.

Почему, предлагал Этцель, не сделать капитана Немо борцом против работорговцев?

«О нет! — яростно возражал Жюль Верн. — Если уж я не могу внятно объяснить читателям ненависть капитана Немо к человечеству, то лучше вообще умолчу о прошлом героя, о его национальности. Допустить хотя бы на миг, что загадочный капитан ведет такое затворническое существование только из ненависти к рабовладению и очищает моря исключительно от работорговых судов, которых, кстати, уже почти и нет нигде, — очевидная нелепость…»

И далее: «Вы говорите, что, без разбора топя корабли, капитан Немо совершает гнусность! А я Вам на это отвечаю: нет! Вспомните, каким был первоначальный замысел моей книги. Польский аристократ, чьи дочери были изнасилованы, жена зарублена топором, отец умер под кнутом, поляк, чьи друзья гибнут в холодной Сибири, — он понимает, что само существование польской нации под угрозой! И если такой человек не имеет права топить русские фрегаты всюду, где они ему встретятся, значит, возмездие — пустое слово. Я бы в положении капитана Немо топил врагов без всяких угрызений совести. Из уважения к Вам я не упомяну ни кнута, ни Сибири, но повторяю, мне не хочется заниматься политикой…»

36

Вот тут-то самое время вспомнить о мыслях Робинзона Крузо.

«Пока мы шли, — читаем мы в знаменитом романе, любимом Жюлем Верном до конца жизни, — я имел время поразмыслить о воинственном предприятии, задуманном мною (нападение на каннибалов. — Г. П.), и моя решимость начала ослабевать. Не многочисленность неприятеля смущала меня; в борьбе с этими голыми, почти безоружными людьми все шансы на победу были, несомненно, на моей стороне, будь я даже один. Нет, меня терзало другого рода сомнение — сомнение в своей правоте. С какой стати, — спрашивал я себя, — и ради чего я собираюсь обагрить руки человеческой кровью? Какая крайность гонит меня? И кто, наконец, мне дал право убивать людей, не сделавших и не хотевших сделать мне никакого зла? Чем, в самом деле, они провинились передо мной? Их варварские обычаи меня не касаются; это несчастное наследие, перешедшее к ним от предков, проклятие, которым их покарал Господь. Но если Господь их покинул, если в своей премудрости Он рассудил за благо уподобить их скотам, то, во всяком случае, меня Он не уполномочивал быть их судьей, а тем более палачом. И, наконец, за пороки целого народа не подлежат отмщению отдельные люди»[27].

Так думает человек, который, в общем-то, высокой нравственностью никогда не отличался. Не раздумывая, он мог продать своего друга знакомому капитану, мечтать о множестве подданных, которые слушались бы каждого его слова, наконец, без каких-либо угрызений совести подводивший итоги нападения на дикарей (живых людей, между прочим) вот такими словами:

«Вот точный отчет:

3 — убито нашими выстрелами из-за дерева,

2 — следующими двумя выстрелами,

2 — убито Пятницей в лодке,

2 — раненных раньше, прикончено им же,

1 — убит им же в лесу,

3 — убито испанцем,

4 — найдено мертвыми в разных местах (убиты Пятницей или умерли от ран),

4 — спаслись в лодке (один из них ранен, если не мертв). Всего — 21».

37

Конечно, Жюль Верн отстаивал свою точку зрения. Изучив возражения Этцеля, 7 мая 1869 года он писал ему: «Ваше письмо меня сильно обеспокоило. Читая рукопись,

Вы, к сожалению, видели явно совсем другого героя, хотя в

двух пунктах я, пожалуй, соглашусь с Вами.

1. Следует снять, или, по крайней мере, ослабить чувство отвращения, которое вызывает капитан Немо у читателей после учиненной им расправы над военным кораблем.

2. Ускорить действие после потопления этого агрессивного двухпалубника.

Это я сделаю. Но что касается остального, — достаточно будет атаку капитана оправдать тем, что это он, именно он — оказался жертвой провокации. Капитан Немо топит военный корабль не просто так. Он отвечает на нападение. Никогда мой герой не убивал ради убийства. Капитан Немо — благородная натура, но чувства его часто впрямую зависят от внешних обстоятельств…»

И далее: «Вы пишете: "Отмена рабства — величайший экономический факт нашего времени". Полностью с Вами согласен, но полагаю, что к нашему роману отмена рабства никакого отношения не имеет. Приведенная Вами история Джона Брауна[28] очень понравилась мне своей четкостью и сжатостью, но, если применить ее к капитану Немо, она сильно снизит значительность образа. Если бы капитан Немо решил просто мстить работорговцам, ему достаточно было бы записаться добровольцем в армию генерала Гранта…»

И еще далее: «Вы говорите, что вторая часть романа резко отличается от первой в том смысле, что герой ее оказывается все более и более агрессивным. Из этого я заключаю, что Вы, к сожалению, недостаточно помните первую часть. Характер моего героя развивается естественным образом. Он все время проявляет великодушие, и лишь силой определенных обстоятельств превращается в грозного судию…»

38

Итак, судия.

Даже грозный судия.

Робинзон Крузо знал, с кем он борется, — с каннибалами.

Но с кем борется капитан Немо? Почему он так жестоко относится к проявлению любых действий, кажущихся ему враждебными? Невольные пленники капитана не так уж сильно томятся в своей роскошной подводной «тюрьме». Их прекрасно кормят, к их услугам великолепная библиотека. На подводных прогулках они, конечно, подвергаются нападениям акул или гигантских спрутов, но этим нападениям подвергаются и члены экипажа.

Может, враги капитана — море и его обитатели?

Да нет, конечно. Прислушаемся к словам капитана Немо:

«Я люблю море! Море — это все! Оно покрывает собою семь десятых земного шара. Дыхание его чисто, животворно. В его безбрежной пустыне человек не чувствует себя одиноким, ибо вокруг себя он ощущает биение жизни. В лоне морей обитают невиданные, диковинные существа. Море — это вечное движение и любовь, вечная жизнь, как сказал один из ваших поэтов. И в самом деле, господин профессор, водная среда представляет для развития жизни исключительные преимущества. Тут представлены все три царства природы: минералы, растения, животные. (Жюль Верн, конечно, не мог удержаться от очередной лекции. — Г. П.) Животное царство широко представляют четыре группы зоофитов, три класса членистых, пять классов моллюсков, три класса позвоночных, млекопитающих, пресмыкающихся и неисчислимые легионы рыб, отряды животных, которых насчитывают свыше тринадцати тысяч видов, из коих только одна десятая обитает в пресных водах. Море — обширный резервуар природы. Если можно так выразиться, морем началась жизнь земного шара, морем и окончится! Тут высший покой! Море не подвластно деспотам. На поверхности морей они могут еще чинить беззакония, вести войны, убивать себе подобных. Но на глубине тридцати футов под водою они бессильны, тут их могущество кончается! Ах, сударь, оставайтесь тут, живите в лоне морей! Тут, единственно тут, настоящая независимость! Тут нет тиранов! Тут я свободен!»

Увиденное в иллюминаторе «Наутилуса» по тем временам — абсолютная фантастика. И в то же время — реальность. Вполне возможная реальность. Хотя, скажем, открытое море на Южном полюсе явно описано Жюлем Верном только для того, чтобы герой, подняв черный флаг с золотой буквой «N», мог объявить гордо: «Я, капитан Немо, 21 марта 1868 года дошел до Южного полюса, под девяностым градусом южной широты, и вступил во владение всей этой частью земного шара».

Все-таки «вступил во владение».

Все-таки Мировой океан принадлежит ему, капитану Немо.

Дно океана — величайшая сокровищница. Там растут леса «благородных» кораллов — ценой до 500 франков за килограмм, там хранятся жемчужины самых невероятных размеров, чуть ли не с кокосовый орех. Каждый затонувший корабль — это все новый и новый «взнос» в неистощимую копилку капитана. Словно на обычном земном руднике, матросы в скафандрах разрабатывают залежи золота на дне залива Виго. Казалось бы, почему капитану не примириться с человечеством, если ему все-таки принадлежит большая часть мира?

Но примирение невозможно.

Потому, что капитан Немо — Мститель.

В этом, собственно, и заключается разгадка романа.

Признаемся, несколько разочаровывающая. Начать с любимой идеи Виктора Гюго о том, что каждый человек, независимо от его происхождения и рода занятий, свободен, прежде всего свободен, и всегда должен оставаться свободным! — и закончить таким вот тысячу раз отработанным вариантом Александра Дюма-отца: неистребимой обидой на врагов, желанием отомстить каждому…

Конечно, опытный политик Этцель сразу почувствовал это противоречие.

И сумел убедить Жюля Верна раз и навсегда забыть про Польское восстание.

И упорно подталкивал писателя к более разумному решению поднятой проблемы.

Да, конечно, доказывал Этцель, таинственный капитан до глубины души ненавидит всех людей, но ведь и он сам, и его чудесный корабль — прямой итог культурных и научных достижений человечества. Книги Гомера и Данте, Гумбольдта и Фуко, Ксенофонта и Мишле, Катрфаржа и Агасица, Виктора Гюго и Жорж Санд хранятся в библиотеке «Наутилуса». И только ли книги? «Картины великих мастеров, в одинаковых рамах, отделенные одна от другой щитами с рыцарскими доспехами, украшали стены, обтянутые ткаными обоями строгого рисунка. Тут были полотна огромной ценности, которыми я (рассказывает профессор Аронакс. — Г. П.) когда-то любовался в частных картинных галереях Европы и на художественных выставках. "Мадонна" Рафаэля, "Дева" Леонардо, "Нимфа" Корреджо, "Женщина" Тициана, "Поклонение волхвов" Веронезе, "Успение" Мурильо, "Портрет" Гольбейна, "Монах" Веласкеса, "Мученик" Рибейры, "Ярмарка" Рубенса, жанровые картины Жерара Доу, Метсю, Поля Поттера, Жерико и Прюдона, морские виды Бекюйзена и Верне…»

А еще музыка!

Великие партитуры!

Давно ли в рукописи «Парижа» Жюль Верн издевался над «галантной эпохой Герольда и Обера», над Берлиозом…

Жесткая критика Этцеля, несомненно, принесла свои плоды.

Вебер, Россини, Моцарт, Бетховен, Гайдн, Мейербер, Вагнер… В кают-компании «Наутилуса» звучит только лучшая музыка… Правда, для самого капитана Немо все эти композиторы, какую бы эпоху они ни представляли, все равно всего лишь современники Орфея, не больше.

«Двадцать тысяч лье под водой» можно назвать романом чудесных перечислений.

Жюль Верн, как когда-то в «Пяти неделях на воздушном шаре», дал себе волю.

Он откровенно наслаждается описанием бесчисленных существ, населяющих океанские бездны. Вот он — чудесный мир, еще только открываемый!

Но истории нужны новые люди, а не еще один новый мир!

Ни один из героев Жюля Верна — ни капитан Гаттерас, ни профессор Лиденброк, ни Жак Паганель, ни доктор Клоубони, ни динамичные яйцеголовые артиллеристы балтиморского «Пушечного клуба», да что уж там, и сам капитан Немо — никто из них, никто не может претендовать на роль нового человека.

Все они — из уходящего мира.

Они действуют сегодня, но их жизнь принадлежит только прошлому

Так кто же он — капитан Немо? Сам Жюль Верн подводит нас к пониманию.

«Я вернулся в салон. Створы задвинулись, я услыхал шипение воды, наполнявшей резервуары. "Наутилус" стал погружаться по вертикальной линии. Спустя несколько минут подводный корабль остановился на глубине восьмисот тридцати трех метров и лег на дно. Светящийся потолок в салоне погас, окна опять раскрылись, и я сквозь хрусталь стекол увидел море, ярко освещенное лучами прожектора в радиусе полумили.

Я поглядел направо, но увидал лишь массу спокойных вод.

Но с левого борта виднелась на дне моря какая-то большая вздутость, сразу обратившая на себя мое внимание. Можно было подумать, что это какие-то развалины, окутанные слоем беловатых раковин, как снежным покровом. Внимательно присмотревшись, я понял, что это корабль без мачт, затонувший носом вниз. Это грустное событие, видимо, совершилось давно. Если останки кораблекрушения успели покрыться таким слоем отложений извести, они должны были много лет лежать на дне.

Что это за корабль? Почему "Наутилус" приплыл навестить его могилу? Не вследствие ли кораблекрушения затонуло это судно?

Я не знал, что думать, как вдруг рядом появился капитан Немо.

— Когда-то этот корабль носил имя "Марселец", — сказал капитан. — Он был спущен в тысяча семьсот шестьдесят втором году и нес на себе семьдесят четыре пушки. Тринадцатого августа тысяча семьсот семьдесят восьмого года он смело вступил в бой с "Престоном". Четвертого июля тысяча семьсот семьдесят девятого года он вместе с эскадрой адмирала Эстэ-на способствовал взятию Гренады. Пятого сентября тысяча семьсот восемьдесят первого года он принимал участие в битве графа де Грасса в бухте Чезапик. В тысяча семьсот девяносто четвертом году Французская республика переменила ему имя. Шестнадцатого апреля того же года он присоединился в Бресте к эскадре Вилларэ-Жуайоза, имевшей назначение охранять транспорт пшеницы, шедший из Америки под командованием адмирала Ван Стабеля. Одиннадцатого и двенадцатого прериаля второго года эта эскадра встретилась с английским флотом. Сегодня тринадцатое прериаля, первое июня тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года. Семьдесят четыре года назад на этом месте, на сорок седьмом градусе двадцать четвертой минуте северной широты и семнадцатом градусе двадцать восьмой минуте долготы, корабль вступил в бой с английским флотом. Когда все три его мачты были сбиты и трюм наполнила вода, корабль предпочел потопить себя вместе с тремястами пятьюдесятью шестью своими моряками. Прибив к корме свой флаг, команда с криком: "Да здравствует республика!" вместе с кораблем исчезла в волнах.

— "Мститель"! — воскликнул я.

— Да, "Мститель"! Какое прекрасное имя, — прошептал капитан Немо и задумчиво скрестил руки на груди…»

Что ж, слово произнесено. Именно Мститель.

Александр Дюма-отец победил в Жюле Верне мэтра Виктора Гюго.

Конечно, капитан Немо — это типичный Мститель. Законченный, классический. Такие люди не могут строить будущее. Они вообще ничего не могут строить. Такие люди навсегда прикованы к своему неповторимому прошлому…

Но чем Мститель — капитан Немо — привлекает наше внимание?

Да хотя бы тем, что интуитивно понимает, что именно может спасти мир.

Красота! — утверждает Жюль Верн. И везде это подчеркивает: красота мира!

Да, невероятная, вечная красота всего живого и неживого, ландшафтов и облаков, далеких и близких морей, островов, ледяных пространств, белых метелей и неистовых тропических ливней, экваториальных джунглей и подводных лесов.

Красота — как символ.

Красота — как вечное действие.

Красота — как смысл человеческого существования.

«Я знаю вас, господин Аронакс, — говорит капитан Немо. — Если не ваши спутники, то, может быть, вы лично не посетуете на случай, связавший наши судьбы. Между моими любимыми книгами вы найдете и свой труд, посвященный изучению морских глубин. Я часто перечитываю вашу книгу. Вы двинули науку океанографии так далеко, как только это возможно для жителя земли. Позвольте уверить вас, господин профессор, что вы не пожалеете о времени, проведенном на борту моего корабля. Вы совершите путешествие в страну чудес! Смена впечатлений взволнует ваше воображение. Вы постоянно будете находиться в восторженном состоянии. Вас изумит увиденное. Жизнь подводного мира непрерывно будет развертываться перед вашими глазами, никогда не пресыщая ваш взор! Я готовлюсь предпринять новое подводное путешествие вокруг света — как знать, не последнее ли? Я хочу еще раз окинуть взглядом все, что мною изучено в морских глубинах, не однажды мною исследованных! Вы будете участником моих научных занятий. С нынешнего дня вы вступаете в новую стихию, вы увидите то, что скрыто от людских глаз, — я и мои товарищи не идем в счет, — и наша планета раскроет перед вами свои сокровенные тайны!»

Красота спасет мир, кто бы сомневался!

Но Жюль Верн интуитивно чувствует, что даже капитан Немо — классический Мститель, тщательно написанный им, не может быть единственным хозяином такого огромного прекрасного подводного мира. Описания, которые в прежних романах Жюля Верна казались читателям несколько докучливыми, даже пародийными, в романе о капитане Немо и о бесчисленных подводных чудесах несут в себе чрезвычайно важную функцию — функцию утешения.

«Тут росли губки всех видов, — молчаливо восхищается профессор Аронакс, — стеблевидные, листовидные, шаровидные, лапчатые. Внешний вид вполне оправдывал их названия — корзинки, бокалы, прялки, львиные лапы, павлиньи хвосты, перчатки Нептуна. Полужидкое студенистое вещество, пропитывающее волокнистую ткань губок, беспрестанно питает каждую отдельную клетку тонкими струйками, несущими жизнь. Получив пищу, клетка сокращается и выталкивает из себя лишнюю воду. Это студенистое вещество исчезает сразу после смерти полипа; разлагаясь, оно выделяет аммиак, и от животного остается только волокнистая ткань, рыжеющая на воздухе и применяющаяся для разных целей в зависимости от степени своей эластичности, водопроницаемости и прочности…»

Не правда ли, такие мантры завораживают?

39

Маркизские острова… Новая Гвинея… Торресов пролив… Красное море… Атлантика… Мыс Горн… Фолкленды… Влажное устье Амазонки… Багамский пролив… Ньюфаундленд…

Бесконечные волшебные картины.

«Чтобы направлять судно, — открывается перед профессором Аронаксом капитан Немо, — я пользуюсь обыкновенным рулем с широким пером, подвешенным к ахтерштевню. Я так же могу направлять "Наутилус" и в вертикальной плоскости, сверху вниз и снизу вверх, посредством двух наклонных плоскостей, свободно прикрепленных к его бортам. Если плоскости поставлены параллельно килю, судно идет по горизонтали. Если они наклонны, "Наутилус", в зависимости от угла наклона, увлекаемый винтом, либо опускается по диагонали, удлиняемой по моему желанию, либо поднимается…»

Такие лекции восхищают профессора.

Он даже предлагает капитану сотрудничество.

Он готов взять рукописи капитана Немо на хранение — ведь они бесценны, они должны принадлежать всему человечеству. Можно обижаться на людей, но ведь понятно, что мир может принадлежать человеку только как виду. Что для этого требуется? Да самая малость. Надо всего лишь вернуть профессору и его спутникам свободу. Ах, это невозможно? Категорически невозможно? Вы обращаете нас в рабство?

«Называйте это, как хотите», — холодно отвечает капитан.

Какой же после этого он борец за освобождение угнетенных народов? Он негодяй, считает грубый Нед Ленд.

«Задавались ли вы вопросом, на что способна любовь к свободе, помноженная на ненависть к рабству? — негромко спрашивает профессор Аронакс, все еще надеющийся на понимание. — Осознаете ли вы, капитан, какие опасные планы эти чувства могут внушить таким неистовым натурам, как наш канадец?»

Но капитану Немо ни до кого нет дела.

40

«К предлагаемому роману, — писал Этцель в предисловии к вышедшему отдельным изданием «Капитану Гаттерасу», — скоро с успехом присоединятся новые произведения г. Верна, о которых мы постараемся заблаговременно оповещать читателей. Произведения уже изданные и те, которые будут появляться впредь, по плану, задуманному автором, составят в своей совокупности серию романов, объединенных под общим заглавием "Путешествия в известные и воображаемые миры". Автор поставил своей целью подытожить в этой серии все сведения, добытые современной наукой в области географии, геологии, физики и астрономии, и представить историю всей вселенной в живой и занимательной форме».

В марте 1869 года в «Журнале воспитания и развлечения» появилось объявление и о том, что в ближайшие месяцы Жюль Верн обещает закончить новую книгу — «Путешествие под водой», которая, возможно, станет самой необыкновенной в серии необыкновенных путешествий.

Ожидания читателей подогрели неожиданные события.

В октябре того же 1869 года в «Маленькой газете» отдельными фельетонами начал печататься фантастический роман Аристида Роже (псевдоним профессора Ж. Рангада) «Необыкновенные приключения ученого Тринитуса». Отдельной книгой роман А. Роже вышел под названием «Путешествие под волнами».

Пришлось ввязываться в спор о приоритетах.

23 октября «Маленькая газета» поместила заметку, в которой Жюль Верн уверял редакцию и читателей в том, что свой роман под очень близким названием — «Путешествие под водой» — он начал писать гораздо раньше, чем началась публикация «Путешествия под волнами».

Впрочем, не это казалось главным.

Тревожно складывалась политическая ситуация.

Франция всеми способами старалась воспрепятствовать объединению Пруссии, Баварии и Саксонии. На этом фоне очень ко времени пришелся выход «Иллюстрированной географии Франции и ее колоний». Жюль Верн гордился этой работой. А законченную рукопись, посвященную приключениям «Наутилуса», он доставил в Париж на «Сен-Мишеле».

В кабинете Этцеля писатель позировал художнику Э. Риу, увековечившему его в образе профессора Аронакса в замечательных иллюстрациях к роману. А самому капитану Немо художник придал черты известного в те годы полковника Жана Шарраса — неистового республиканца, изгнанного из Франции после государственного переворота 1851 года…

Внимательно следя за происходящим во Франции и в мире, Жюль Верн писал отцу:

«Вот баланс нашей Империи после восемнадцатилетнего царствования: в банке один миллиард, ни торговли, ни промышленности, зато появились военный закон, уводящий нас к времени гуннов и вестготов, всеобщее оскудение нравов и бессмысленные войны в перспективе. — И спрашивал: — Неужели лучшим доводом до сих пор является ружье Шаспо?»[29]

41

Сдав рукопись издателю, Жюль Верн незамедлительно приступил к роману «Вокруг Луны». Многие читатели помнили, конечно, что пассажиры артиллерийского снаряда, выпущенного из американской колумбиады, все еще остаются на орбите земного спутника и непременный секретарь «Пушечного клуба» Дж. Т. Мастон неотрывно следит за движением снаряда в мощный телескоп.

Жюль Верн долго искал возможность возвращения необыкновенных путешественников на Землю и нашел ее в ошибке, якобы допущенной при расчетах, которые, как всегда, выполнял непременный секретарь «Пушечного клуба».

Конечно, снаряд не должен упасть на Луну! Ни в коем случае!

Если снаряд окажется на Луне, ни о каком возвращении не будет и речи.

Кстати, одна из собак, взятых с собой межпланетными путешественниками, — по кличке Саттелит, — в полете заболела и сдохла. Труп ее выбросили, и он, в свою очередь, превратился в спутник — теперь уже снаряда. Через много лет, в ноябре 1912 года в далеком и холодном Санкт-Петербурге русская поэтесса Зинаида Гиппиус по-своему вспомнит эпизод, так ярко описанный Жюлем Верном:

Остов разложившейся собаки

Ходит вкруг летящего ядра.

Долго ли терпеть мне эти знаки?

Кончится ли подлая игра?

Все противно в них: соединенье,

И согласный, соразмерный ход,

И собаки тлеющей крученье,

И ядра бессмысленный полет.

Если б мог собачий труп остаться,

Яркопламенным столбом сгореть!

Если б одному ядру умчаться,

Одному свободно умереть!

Но в мирах надзвездных нет событий,

Все летит, летит безвольный ком.

И крепки вневременные нити:

Песий труп вертится за ядром.

42

Рассчитывая разные варианты возвращения межпланетных путешественников на родную планету, Жюль Верн поначалу обратился за помощью к Бертрану — непременному секретарю Французской академии наук, но тот заниматься подобной ерундистикой не пожелал, — он находил книжки Жюля Верна легковесными.

Пришлось снова обращаться к кузену Анри Гарсе.

Жюль Верн с нескрываемым наслаждением описывает всё происходящее в алюминиевом снаряде, летящем вокруг Луны. Он никогда не забывал про чудесный опыт Робинзона, умевшего ценить любую мелочь. Вспомним, как он описывал в дневнике свои трапезы: «С 14 по 26 августа дожди не прекращались, и я почти не выходил из дому, так как со времени болезни остерегался попадать под дождь, опасаясь простуды. Но пока я сидел в пещере, выжидая хорошей погоды, мои запасы провизии стали подходить к концу, так что два раза я даже рискнул выйти на охоту. В первый раз я подстрелил козу, а во второй, 26-го, поймал огромную черепаху, из которой и устроил себе целый обед. Вообще в то время моя еда распределялась так: на завтрак ветка изюма, на обед кусок козлятины или черепашьего мяса (испеченного на угольях, так как, к несчастью, мне не в чем было жарить и варить), на ужин два или три черепашьих яйца…»[30]

У путешественников Жюля Верна выбор изысканнее:

«Мишель Ардан в качестве француза объявил себя шеф-поваром и главным распорядителем. По этой части ему не было соперников. Газ доставил необходимое тепло, а в ящике с провизией нашлись припасы для первой закуски в межпланетном пространстве.

Сначала были поданы три чашки превосходного бульона, который Мишель приготовил, распустив в горячей воде драгоценные таблетки Либига из лучших сортов говядины. За мясным бульоном последовало несколько ломтиков бифштекса, спрессованных под гидравлическим прессом. Бифштекс был так сочен и нежен, словно он только что вышел из кухни английского кафе. Мишель, отличавшийся чрезвычайным пылким воображением, уверял даже, что бифштекс этот с кровью.

Вслед за мясом появились консервированные овощи — "первой свежести", по уверению Ардана, и, наконец, завтрак завершился превосходным чаем с печеньем, приготовленным по-американски. Этот напиток, признанный друзьями восхитительным, был изготовлен из листиков первосортного чая, несколько ящиков которого предоставил в распоряжение путешественников российский император. Роскошный пир увенчался бутылкой великолепного бургундского, "случайно" обнаруженной Мишелем в ящике с припасами.

Три друга выпили за союз Земли с ее спутником.

И Солнце, словно не довольствуясь участием в изготовлении этого благодетельного вина, напоенного его лучами и теплом на холмах Бургундии, само захотело присоединиться к компании трех собутыльников. Как раз в эту минуту снаряд вышел из конуса тени, которую отбрасывал земной шар, и лучи дневного светила озарили нижнюю часть снаряда благодаря углу, образуемому орбитами Земли и Луны…»

Если цивилизация селенитов окажется старше нашей, рассуждают, вкушая бургундское, герои Жюля Верна, значит, культура селенитов, их наука, их отношения между племенами и нациями могут оказаться более высокими, более сложными, чем у землян. У селенитов, вполне возможно, давно имеются свои Микеланджело и Рафаэли, Гомеры и Мильтоны, Ламартины и Гюго, но…

«Ты хочешь знать, зачем мы летим к Луне? — спрашивает Мишель Ардан капитана Николя. И отвечает: — Да затем, чтобы именем Соединенных Штатов завладеть ею! Чтобы присоединить к нашему Союзу новый сороковой штат! Чтобы, наконец, колонизовать Луну, обработать ее земли, населить людьми, насадить там чудеса человеческой науки, искусства и техники!»

Жюль Верн наслаждается.

Он свободно владеет научной терминологией.

Он приводит в тексте сложные математические формулы.

Конечно, это утяжеляет монологи героев, но как-то же надо объяснять читателям технические особенности сюжета. Проблему эту в будущем блистательно разрешит только Герберт Уэллс: он вообще откажется от всяких технических объяснений!..

Итак, случайная ошибка, допущенная в расчетах непременного секретаря «Пушечного клуба» Дж. Т. Мастона, не позволила снаряду со смелыми путешественниками упасть на Луну. Теперь снаряд плавно огибал ее, чтобы вернуться на Землю.

Но не разобьются ли смелые путешественники при падении?

Мир включен в новые сильные переживания. И вот 12 декабря в 1 час 17 минут пополудни разогревшийся в пути через земную атмосферу алюминиевый снаряд благополучно падает в Тихий океан, неподалеку от американского военного корвета «Сасквегана».

27 градусов 7 минут северной широты.

41 градус 37 минут западной долготы.

«Пушечный клуб» в очередной раз торжествует.

Огромные межпланетные пространства покорены!

Путешествие Мишеля Ардана, Импи Барбикена и капитана Николя закончено!

«Спустя некоторое время после возвращения путешественников, — читаем мы в романе, — во многих газетах появились многочисленные объявления о создании "Национального общества межзвездных сообщений" с капиталом в сто миллионов долларов. Председателем общества избран Барбикен, вице-председателем — капитан Николь, секретарем по административной части — Дж. Т. Мастон, а директором службы движения — Мишель Ардан. Население Соединенных Штатов отнеслось к новому начинанию "Пушечного клуба" чрезвычайно благосклонно, однако по американским правилам была создана (на случай банкротства) арбитражная комиссия во главе с судьей-комиссаром Гарри Тролоппом и его постоянным помощником — синдиком Фрэнсисом Дайтоном».

43

Всю осень и зиму 1869 года Жюль Верн работал над романом «Плавающий город».

Разумеется, описанный в романе город — это некое преображение знаменитого шестимачтового колесного парохода «Грейт-Истерн», на котором Жюль Верн и его брат путешествовали в Америку. В специальных салонах многочисленные богатые танцуют, слушают музыку, в роскошных ресторанах обмениваются новостями. Прекрасное обслуживание, вышколенный экипаж. Но какой-то спад, какой-то нервный надрыв чувствуется в героях романа, какая-то неуместная театральность проглядывает в их улыбках, словах, жестах. Надрыв этот, несомненно, шел от самого автора.

Два года назад юный Фабиан познакомился в Бомбее с прелестной молодой девушкой — мисс Еленой Годжес. Они полюбили друг друга, но у Годжеса-отца были свои взгляды на жизнь: против воли дочери он отдал ее за весьма сомнительного американца Гарри Драке. И вот неожиданно все оказываются на одном пароходе. Больше того, Фабиан в таинственной фигуре, в некоем привидении, показывающемся в разных частях парохода, узнает девушку, которую когда-то любил.

«Елена, вероятно, не могла перенести разлуки с любимым человеком и сошла с ума».

Эта фраза несет в себе скрытый, понятный только Жюлю Верну смысл. Прошло уже четыре года со дня смерти мадам Дюшен, но мысли о ней не отпускают писателя. В «Плавающем городе» есть глава, совсем небольшая по объему, но говорящая чрезвычайно о многом. Этцель, со слов самого Жюля Верна знавший о его отношениях с женой нотариуса Шарля Дюшена и тщательно следивший за нравственностью издаваемых им книг, попросту вычеркнул из этой главы несколько строчек.

«Расставшись с доктором, я провел часть дня с Фабианом.

Опершись о борт, мы смотрели на безбрежное море. В воздухе чувствовался острый запах морской воды, волны были покрыты пеной, в которой в виде радуги отражались преломленные лучи солнца. Глубоко внизу работал винт, свирепо разбивая волны своими сверкающими медными ветвями. Бесконечный след корабля, беловатой полосой выделявшийся на поверхности моря, походил на громадную кружевную вуаль, наброшенную на голубой фон. Белокрылые чайки то и дело проносились над нами.

Фабиан пристально смотрел на волны и молчал.

Что рисовало ему воображение? Может, перед ним промелькнул какой-нибудь милый образ, послав ему прощальный привет? Он был грустнее обыкновенного, но у меня не хватало духу спросить о причине его грусти. Продолжительная разлука поселила между нами какую-то отчужденность, из-за которой он не решался доверить мне свою тайну, а я, в свою очередь, не решался спрашивать.

— Посмотрите, — все же произнес он после долгого молчания. — Посмотрите, как красива полоса, которая остается за нами. Иногда мне кажется, что струйки, бегущие со всех сторон, выводят на ней буквы. Видите? Вот L… А вот Е… Неужели мне это только кажется?.. Нет, нет! Я же ясно вижу эти буквы…

Но что могли означать названные им буквы?

Какое горестное воспоминание они пробуждали в нем?»

Оливер Дюма в одной из своих статей[31], посвященных творчеству Жюля Верна, привел строки, вычеркнутые рукой Этцеля. За словами «Но что могли означать названные им буквы? Какое горестное воспоминание они пробуждали в нем?» — следовали слова, понятные только автору и его издателю: «Если бы Фабиан был французом, я бы мог воссоздать и объяснить роковое слово… "Elle"… "Она"… Первое и последнее слово стольких страданий…»

44

«Если бы Фабиан был французом…»

45

В начале 1870-х самыми известными персонами Франции становятся инженер Фердинанд Лессепс и автор «Необыкновенных путешествий» писатель Жюль Верн. Фердинанд Лессепс недавно завершил канал, связавший, наконец, Индийский океан с Атлантикой, а Жюль Верн издал роман о загадочном капитане Немо.

Кстати, инженер хорошо понял новизну книг Жюля Верна, их истинное значение.

Пользуясь своим влиянием при дворе, он подал ходатайство о награждении писателя орденом Почетного легиона — высшей наградой Франции.

К несчастью, в июле 1870 года началась Франко-прусская война.

Принято считать, что поводом для этой войны послужил известный дипломатический конфликт между Францией и Пруссией. Под прусским давлением вакантный королевский престол Испании был предложен дальнему родственнику прусского короля — принцу Леопольду Гогенцоллерн-Зигмарингену. Это возмутило Наполеона III, который, кстати, еще 2 декабря 1852 года был провозглашен императором. Франция категорически не желала объединения разрозненных германских государств, а Пруссия, напротив, всё делала для того, чтобы немцы объединились. В результате многих интриг Наполеон III почти добился отказа принца Леопольда от испанского трона, но канцлер Пруссии Отто фон Бисмарк пошел на риск. Он так изменил текст телеграммы, отправленной Наполеону III от имени Вильгельма I, что ее смысл показался французскому императору чрезвычайно оскорбительным…

Жюль Верн еще в мае писал Этцелю, что в Кротуа (где он снимал домик для отдыха и работы) войну полагают делом решенным. Так оно и случилось. 28 июля 1870 года, сразу после объявления войны, император отбыл в действующую армию, возложив регентство на императрицу Евгению.

В Париже только об этом и говорили.

Суэцкий канал и романы Жюля Верна отошли в тень.

Лучшие части маршала Базена были блокированы немцами у Меца.

Армия Мак-Магона двинулась на выручку, но Базен как-то слишком уж скоропалительно сдал город. Узнав, что и сражение при Бомоне окончилось для французов полной неудачей, Жюль Верн писал Этцелю: «Мы очень обеспокоены тем, что происходит у Вас в Париже. Упорно распространяются слухи, что на улицах воздвигают баррикады. К тому же из разных городов в столицу вызывают пожарных-добровольцев». Впрочем, оптимизма патриотически настроенный Жюль Верн не терял: «Несмотря ни на что, я верю в победу французов на равнинах Шампани!»

К сожалению, вера не всегда помогает.

В августе немцы начали наступление в Эльзасе.

Под Вертом войска маршала Мак-Магона с трудом отбивались от пруссаков. Поражения следовали одно за другим. Шалонский лагерь… Бой у деревни Борни… Сражение у Резонвиля… Сражение у Гравелота… Тревожные вести приходили из столицы Франции… Провозглашена республика… Правительство национальной обороны возглавил генерал Трошю… Большинство министров склонялись к капитуляции, только Л.М. Гамбетта[32] выступил против. На воздушном шаре (без Надара не обошлось) Гамбетта вылетел из осажденного пруссаками Парижа в город Тур, где активно занялся организацией армии…

Но Гамбетта не успел.

1 сентября произошло то, что принято называть Седанской катастрофой.

Армия генерала фон Мольтке в густом утреннем тумане перешла по понтонным мостам реку Маас. Французы поначалу оборонялись успешно, но в бою у Монселя осколком гранаты ранило маршала Мак-Магона. Командование перешло к генералу Дюкро, по мнению многих, вполне способному переломить ход событий, но недавно прибывший из Алжира честолюбивый и недалекий генерал Вимпфен при поддержке близких ему офицеров взял командование на себя. В итоге, вместо уже намеченного планового отступления на Мезьер, Вимпфен приказал французским войскам прорываться к Мецу…

И вот тут и сыграла роль великолепная немецкая артиллерия.

Крупповские орудия сделали свое дело. К трем часам дня всё было кончено: французы побежали с позиций. Император Наполеон III, находившийся в это время в Седане, приказал выкинуть белый флаг. Известна записка, отправленная им прусскому королю: «Мой дорогой брат! Мне не удалось пасть в бою с моими лучшими солдатами. Отдаю свою шпагу Вам».

Наполеона III интернировали в замке Вильгельмсхёэ близ Касселя.

Последние годы жизни он провел с семьей уже в Англии — в замке Чизлхерст близ Лондона. Императрица Евгения почти на полстолетия пережила своего супруга и скончалась в 1920 году. Их единственный сын, принц Наполеон Эжен Луи, служил офицером английских колониальных войск и погиб в 1879 году на войне с зулусами в Африке.

46

Приказ о мобилизации настиг Жюля Верна в Нанте.

«Приезд мой, — писал он Этцелю, — доставил отцу большую радость.

Я нашел отца очень изменившимся. Он постарел физически, но ум и сознание у него совсем ясные. Семья, конечно, опечалена событиями, да и обстановка, надо сказать, безрадостная: кое-кто из близких погиб на войне в тех частях, которые активно участвовали в боевых действиях. Теперь в Нанте все до крайности восстановлены против императора. Никому в голову не приходит, что после всего произошедшего он осмелится вернуться в Париж. Ополченцы весьма задиристы и только и думают о том, как бы дать офицерам "в морду". Их, похоже, трудно будет организовать». В конце письма Жюль Верн высказывал предположение, что пруссаки все-таки не пойдут на Париж. «Говорят, их выдвинувшиеся части остановились».

В свои 42 года (непризывной возраст) Жюль Верн был назначен командиром боевого охранного судна «Сен-Мишель»! То есть собственной яхты, реквизированной для нужд правительства! Теперь к писателю обращались официально: «капитан Верн», и под началом его состояли 12 пожилых ветеранов Крымской войны, вооруженных длинными кремневыми ружьями и малого калибра медной пушечкой, «величиной с пуделя», как он с усмешкой сообщал Этцелю.

4 сентября до Кротуа дошли вести о катастрофе под Седаном.

«Что теперь будет с Вами, дорогой Этцель? — беспокоился о своем издателе Жюль Верн. — Ведь нашествие продолжается. Пруссаки идут прямо на Париж. Что теперь предпримет Республика? Здесь у нас к новому правительству относятся с полным одобрением, но вопрос — найдется ли оружие?»

И далее: «Если Париж окажет сопротивление, пруссаки, конечно, сами вынуждены будут просить мира, так как зима оВернется против них. К тому же они не могут обстреливать Париж, не взяв хотя бы одного форта, а ходят слухи, что наши форты неприступны. Если не будет измены, пруссаки не возьмут Париж, а провинция готова защищаться изо всех сил. Повсюду организуются отряды Национальной гвардии…»

Патрулируя устье Соммы, Жюль Верн пишет новый роман.

Называется он «Крушение "Ченслера"» — и это одна из самых мрачных вещей писателя. Франция потеряла Эльзас и Лотарингию, эти чудесные области навсегда отторгнуты. Контрибуция назначена в пять, а не в два (как надеялся Жюль Верн) миллиарда франков. Ощущение огромных потерь, каких-то трагических изменений падало на всю страну.

Вот и написалось «Крушение "Ченслера"».

Роман этот представляет собой дневник некоего Ж.-Р. Ка-заллона, пассажира указанного судна — трехмачтового, с прямым вооружением, водоизмещением 900 тонн. По тем временам — весьма неплохое судно. 29 сентября 1869 года «Ченслер» вышел из Чарльстона с грузом хлопка. Кроме Казаллона на трехмачтовике плыли господин Летурнер с больным сыном Андре, богатые супруги Кир — американцы, их компаньонка юная мисс Херби, а также инженер из Манчестера Фолстен и торговец Руби. Во время плавания в трюме «Ченслера» начался пожар. Хлопок горит, остановить пожар невозможно, потому что при попытке открыть люк может вспыхнуть весь корабль. К тому же становится известно, что в хлопке уложена (для пущей сохранности) стеклянная бутыль с пикратом калия — чрезвычайно взрывчатого вещества. В довершение ко всему сказанному, капитан «Ченслера» сходит с ума и командование ложится на его помощника Роберта Кертиса.

К счастью, «Ченслер» налетел на рифы небольшого вулканического островка посреди океана. «Да услышит нас Бог», — смиренно произносит господин Летурнер. «А разве Бог у нас на борту?» — пожимает плечами Фолстен. Он будто предчувствует ужасные лишения. Но, в конце концов, пассажиры и экипаж все-таки опять оказываются посреди океана — на сооруженном из обломков «Ченслера» плоту.

Вот тут и начинается главное.

«В осажденном городе можно хотя бы случайно отыскать в развалинах, в канавах, в закоулках какую-нибудь кость, какие-нибудь жалкие отбросы, чтобы хоть на минуту обмануть ужасный, сводящий с ума голод. Но на голых деревянных досках, много раз омытых волнами, не найдешь ничего, — мы обыскали все щели, все уголки, куда ветер мог занести хотя бы крошку».

Этцель призывал автора к сдержанности.

Война, нервы у всех напряжены, — зачем все эти ужасы?

Но Жюль Верн не придумывал никаких ужасов. Он рассказывал о том, что не раз уже происходило в морях. В данном случае он почерпнул факты из документов, касающихся «Медузы» — французского фрегата, который 2 июля 1816 года потерпел крушение у берегов Мавритании с четырьмястами пассажирами на борту. Офицеры и губернатор Сенегала полковник Шмальц бежали с судна на шлюпках, бросив экипаж и пассажиров на произвол судьбы. В течение двенадцати суток несчастных носило по волнам. Из ста пятидесяти человек в живых остались только пятнадцать. В свое время история «Медузы» наделала столько шума, что морской министр Франции был вынужден уйти в отставку. А подлинную историю несчастных рассказали выжившие на плоту пассажиры — инженер-географ Корреар и помощник судового хирурга Савиньи. Еще большую известность эти трагические события получили после того, как художник Теодор Жерико (1791— 1824) выставил в Париже написанную им картину «Плот "Медузы"» (1819).

Опасения Этцеля можно понять.

Каннибализм — не лучшая тема для воспитательных романов!

Но на этот раз Жюль Верн отстоял трагическую окраску романа.

«Я сознательно довел действие до всего самого ужасного, — писал он Этцелю, — и мне дорога эта развязка: ведь никто ничего подобного еще не описывал. Кроме того, герои романа спаслись. Не все, но спаслись. Я ведь знал о существовании пресноводных течений в открытом море. Несчастные на плоту погибали от жажды, а их окружала пресная вода…»

47

Немцы все-таки заняли столицу Франции. Бесстрашный Надар с помощью воздушных шаров держал связь с осажденными.

Узнав о смерти кузена Анри Гарсе, долго перед этим болевшего, Жюль Верн ненадолго вырвался в Амьен к семье.

Лучшие дома в городе были заняты пруссаками.

«У нас на постое сразу четверо, — сообщал Жюль Верн отцу. — Они, кажется, довольны. Еще бы, у себя в Пруссии они так не питаются. Они получают много риса, чтобы их крепило, так удобнее. Это тихие, кроткие парни из 65-го линейного полка. Онорина, весьма смыслящая в подобных делах, все отлично организовала».

48

В ночь с 17 на 18 марта 1871 года армейские артиллеристы, несшие дежурство на Монмартре, отказались отдать свои орудия представителям Правительства национальной обороны. Пошло в ход оружие.

Собственно с этого начались Семьдесят два дня Парижской коммуны.

Правительственные учреждения пали, Тьер[33] с министрами бежали в Версаль.

Красные фригийские колпаки, развевающиеся знамена. «Да здравствует Коммуна!» На Гревской площади перед зданием Парижской городской думы поставили деревянный помост. Ораторы, срывая голоса, сменяли друг друга. Депутаты с красными шарфами через плечо торжественно принимали у народа власть над Парижем. В этой внезапно разразившейся буре Жюль Верн пропустил декрет о своем награждении орденом Почетного легиона, но в каком-то смысле ему повезло. Орден, дарованный императором, он, скорее всего, не принял бы, но Наполеона III в Париже не было и под декретом стояла подпись императрицы-регентши.

Выстрелы за окнами — не лучшая музыка.

Жюль Верн нервничал. Ему плохо работалось.

Он разуверился в пользе каких бы то ни было революций.

Возможно, он перечитывал в эти дни любимого Эдгара По. В «Гансе Пфаале» задолго до 1871 года Эдгар По писал: «Откровенно говоря, народ прямо помешался на политике. Но мы узнали теперь, к чему ведут пресловутая свобода, бесконечные речи, радикализм и тому подобные штуки. Людям, которые раньше являлись нашими лучшими клиентами, теперь некогда было подумать о нас, грешных…»

Онорина тоже не понимала происходящего.

«Сегодня утром, — писала она Этцелю, — Ваше милое письмо осчастливило нас. Может, оно вернет радость в наш дом. Вам ведь известно, что Жюль вот уже несколько месяцев как загрустил и сильно хандрит. Устает ли он от работы или она ему стала труднее даваться? Не знаю, но как-то он приуныл. И при этом, конечно, изливает на меня всю досаду, которую вызывает в нем эта злая хандра. Я замечаю, что он теперь вообще с трудом садится за работу. Сел, и тотчас вскакивает, жалуется… Что мне делать? Что говорить мужу? Я плачу и прихожу в отчаяние. Когда ему докучает и утомляет наша домашняя жизнь, он просто садится на свой корабль и уплывает в море, большей частью я даже не знаю — куда…»

И добавляла: «Вот вы, дорогой Этцель, изо всех сил стараетесь сделать из Жюля хорошего писателя, вот и я не оставляю надежд сделать из него вполне приличного мужа…»

49

Типография Этцеля, как и множество других предприятий, сочтенных эксплуататорскими, была закрыта. Вандомскую колонну снесли, на улицах слышалась иностранная речь — в Париж съезжались революционеры из других стран. Поляки — братья Домбровские и братья Околовичи; участники походов Джузеппе Гарибальди — А. Чиприани, Кастиони; русские социалисты — А.В. Корвин-Круковская, Елизавета Дмитриева (Томановская), Петр Лавров; венгры, бельгийцы, немцы. В дискуссиях на площадях и в залах схватывались бланкисты, прудонисты, бакунисты; марксисты обсуждали на улицах возможное будущее.

Вставай, проклятьем заклейменный,

Голодный, угнетенный люд!

Наш разум — кратер раскаленный,

Потоки лавы мир зальют…

Самым странным образом патетика в этом революционном гимне Эжена Потье мешалась с будничными реалиями.

Время битвы настало —

Все сплотимся на бой.

В Интернационале

Сольется род людской!

Парижская коммуна упразднила постоянную армию, заменив ее частями Национальной гвардии (декрет от 29 марта);

установила максимум жалованья государственным служащим, равный зарплате квалифицированного рабочего (декрет от 1 апреля);

отделила церковь от государства (декрет от 2 апреля).

Была ликвидирована полиция (ее функции возложили на резервные батальоны Национальной гвардии), а для управления Коммуной 29 марта были созданы специальные комиссии:

исполнительная,

военная,

продовольствия,

финансов,

юстиции,

общественной безопасности,

труда и промышленности,

общественных служб,

внешних сношений,

просвещения.

1 мая вместо Исполнительной комиссии начал работать Комитет общественного спасения, наделенный самыми широкими правами. Отменили задолженности граждан по квартплате. Люди могли совершенно безвозмездно забрать свои вещи, заложенные в ломбарде. В интересах трудящихся Комитет общественного спасения возложил уплату военной контрибуции Германии на фактических конкретных виновников войны — бывших депутатов Законодательного корпуса, на сенаторов и министров Второй империи. Были отменены работы в ночных пекарнях, введен рабочий контроль над любым производством. Священникам еще разрешали вести службы, но по вечерам все церкви превращались в своеобразные дома культуры.

Близкий друг Жюля Верна Паскаль Груссе входил теперь в Комиссию внешних сношений. «Гражданин депутат!» «Гражданин прохожий!» «Гражданин полицейский!» «Гражданин лавочник!» Обращение стало привычным. Надо было срочно завязывать отношения с иностранными посольствами. На сделанной Надаром фотографии Паскаль Груссе выглядит чрезмерно утомленным, в уголке рта зажата смятая папироса…

Но, как это ни странно, продолжала работать Французская академия.

Под звучание «Интернационала» обсуждались эффективное лечение холеры, природа электричества, принципы двигателя внутреннего сгорания, новый метод вычисления планетных орбит, состав метеоритного вещества…

Жизнь не останавливалась.

50

Подписанный 11 мая во Франкфурте-на-Майне мирный договор между Францией и Германией развязал руки версальцам.

Весна являет нам пример

Того, как из зеленой чащи,

Жужжа, летят Пикар и Тьер,

Столь ослепительно блестящи, —

писал молодой и злой поэт Артюр Рембо.

Тьер и Пикар! О, чье перо

Их воспоет в достойном раже!

Пылает нефть: умри, Коро,

Превзойдены твои пейзажи!

21 мая в столицу вошли войска Тьера.

Жюль Верн незадолго до этого вернулся в Париж.

Разгромленные дома, пустая площадь под колоннами Биржи.

Он еще и еще раз убеждался, что революции не приносят счастья.

Никакой издательской деятельности, пустые театры, закрыты художественные салоны. Придет ли опять время искусства и литературы? Не отвернутся ли теперь люди окончательно от романов, полотен, классической музыки? Неужели снова придется возвращаться на службу, в какую-нибудь биржевую контору?

Непрекращающиеся уличные бои усиливали смятение Жюля Верна.

Он осудил Коммуну. Он не мог ее принять, несмотря на то, что в ней активно были задействованы многие уважаемые им люди, не только Паскаль Груссе. Он тревожился за их судьбу. Коммунары ночами тайком уходили через немецкие позиции в Бельгию, Голландию, Испанию. Перестрелки вспыхивали то на площади Бастилии, то в Бельвиле, то на кладбище Пер-Лашез. На кладбище, кстати, удобно было отстреливаться из-за надгробий; в конце концов, стрельба мертвым не мешает.

28 мая пала последняя баррикада коммунаров на улице Рампоно.

Анархист Элизе Реклю был схвачен версальцами на улице с оружием в руках. Приговор гласил: пожизненная каторга. К счастью, Французское географическое общество успело возбудить ходатайство о помиловании знаменитого географа. Под этим ходатайством стояли подписи самых известных ученых, в том числе знаменитого Чарлза Дарвина.

Арестованного Паскаля Груссе приговорили к смертной казни, но вдруг передумали: пожизненная каторга ничем не лучше смерти. Все знали, что из Новой Каледонии не возвращаются.

Пожизненная каторга была уготована и Луизе Мишель[34].

«На бастион прискакала группа блестящих офицеров, — позже писала она в своих воспоминаниях о последних днях Коммуны. — Среди них выделялся подтянутый человек с правильными чертами лица. "Я — генерал Галифе! — громко и решительно объявил он арестованным. — Я знаю, граждане коммунары, что вы считаете меня человеком чрезвычайно жестоким и беспощадным, но уверяю вас, я гораздо более жесток и беспощаден, чем вы считаете!"».

На улицах и в тюрьмах шли массовые расстрелы.

В течение недели было убито более тридцати тысяч человек.

51

Подлецы! Наполняйте вокзалы собой!

Солнце выдохом легких спалило бульвары.

Вот расселся на Западе город святой,

Изводимый подагрой и астмою старой.

Не волнуйтесь! Поджогов прилив и отлив

Обречен, — выступают пожарные помпы.

И забыл тротуар, буржуазно-потлив,

Как играли в пятнашки румяные бомбы.

Уберите развалины! Бельма зрачков

Отражают свечение суток несвежих.

Вот — республика рыжих, давильня боков,

Идиотская биржа щипков и насмешек!

Эти суки уже пожирают бинты.

Объедайтесь, крадите! Победою первой

Обесчещены улицы. Пейте, коты,

Ваше пиво, пропахшее потом и спермой!

Сифилитики, воры, шуты, короли,

Ваши язвы и ваши отребья не могут

Отравить эти комья парижской земли, —

Смрадный город, как вшей, вас положит под ноготь!

Ты плясал ли когда-нибудь так, мой Париж?

Сколько резаных ран получал, мой Париж?

Ты валялся ль когда-нибудь так, мой Париж?

На парижской своей мостовой, мой Париж?

Декламаторы молний приносят тебе

Рифм шары и зигзаги. Воскресни неистов,

Чтобы слышался в каждой фабричной трубе

Шаг герольдов с сердцами оглохших горнистов!

Так возьми же, о, Родина, слезы котов,

реквизит вдохновения и катастрофы.

Я взываю к тебе! Мой подарок готов.

Принимай эти прыгающие строфы!

Так, Коммуна в развалинах. Мир обнищал.

Льют дожди, и дома покрывает проказа.

На кладбищенских стенах танцует овал —

Укрощенная злоба светильного газа.

А. Рембо

52

Но Париж действительно возвращался к «нормальной» жизни.

Медленно, но возвращался. Снова открывались магазины, типографии, расцветали художественные салоны, Этцель возобновил издательскую деятельность. Впрочем, новая вещь Жюля Верна «Дядюшка Робинзон» ему не понравилась. Он нашел этот роман несвоевременным.

Нервы Жюля Верна были на пределе. Он твердо решил уехать из Парижа. В эти месяцы он часто вспоминал слова отца о постоянных революциях, которые, конечно, не делают жизнь удобнее. К тому же 3 ноября из Нанта пришло письмо от Онорины: мэтр Пьер Верн тяжело болен. Страна, только что пережившая войну и революцию, не могла похвастать хорошим транспортом — Жюль Верн не успел попрощаться с отцом.

В Нанте писатель окончательно решил оставить Париж.

Удобнее всего было поселиться в Амьене, родном городе Онорины. И город спокойнее, и море рядом. Пакуя бумаги и книги, Жюль Верн наткнулся на снимок Эстель, сделанный когда-то Надаром. Рассматривая фото, он с отчаянием понимал, что неразумно брать его с собой в Амьен. Белокурая красавица, латинский нос, взгляд тревожный. Семейная жизнь и без того разлаживалась. Вздохнув, Жюль Верн вложил снимок в один из томов «Необыкновенных путешествий» и отправил Надару.

Кстати, именно Надар, старый друг, взялся уговорить Онорину.

Как это, не понимала Онорина, оставить Париж? Как это надолго, может, навсегда забыть про Большие бульвары и модные магазины? Как это скучать в Амьене в унылый сезон ветров и дождей и общаться только с родственниками?

Она не сразу приняла тот факт, что Амьен сейчас — лучшее, на что можно рассчитывать. Раздельное проживание с мужем под одной крышей было в те времена явлением достаточно распространенным, но в Париже это не могло долго оставаться незамеченным. А зачем плодить ненужные слухи? Только здравость этой мысли помогла Онорине. К тому же она остро чувствовала, что Париж перестал быть для ее мужа волшебным городом.


Загрузка...