До начала занятий в Сорбонне оставалось десять дней, и Жюль с трепетом думал о том, что через два-три дня у него не останется ни одного су. Две недели назад он имел сто франков. Куда и на что ушли деньги? На вино и закуски? Нет, Жюль не пил ничего, за исключением слабого виноградного. Значит, деньги ушли не на вино, а… впрочем, они расходовались только на вино.
Аристид Иньяр, этот мастер короткого куплета и недлинной опереточной арии, пил вино, как воду. Охотно и много пил Леон Манэ, и исключительную любовь ко всякого рода напиткам обнаруживали новые знакомые Жюля — студенты, журналисты маленьких издательств, поэты и прозаики всевозможных школ и направлений, а также их подруги. Жюль, чувствуя себя среди этих людей скромным, неповоротливым провинциалом, угощал их всех, не интересуясь тем, сколько у него денег сейчас и сколько будет через два-три часа, да и хватит ли их, чтобы расплатиться. Покупать в кредит или приобрести какую-либо вещь вовсе без денег Жюль не умел, да и охоты не было, — для этого требовался дар импровизации, способность в течение двух-трёх минут сочинить стихи в честь хозяина кабачка или его жены, прочесть эти стихи вслух перед тем, кому они посвящены, и терпеливо ожидать вознаграждения. Очень часто — такие случаи бывали — вместо денег автор получал аплодисменты. «Подлинное искусство не ценится», — говорили подобных случаях новый приятель Жюля — Анри Мюрже, великий мастер импровизаций в стихах и прозе. Недавно он закончил роман под названием «Сцены из жизни богемы» и терпеливо искал издателя, существуя на скромные гонорары, получаемые за всевозможную мелочь, которая печаталась в маленьких журнальчиках и газетах. Возможно, что и здесь с ним порою расплачивались натурой, — на Мюрже всегда были надеты штаны или очень длинные или чересчур короткие, но никто никогда не видел на нём таких, которые были бы ему в самый раз. Фиолетовое пальто своё Мюрже никогда не застёгивал, несмотря на то что был страшно худ. В этом пальто он разгуливал по средам и пятницам. Пальто светло-коричневое, в котором он щеголял по понедельникам и субботам, сильно похоже было на одеяло или домотканый ковёр. По вторникам и воскресеньям Мюрже носил пальто под названием «Золотое детство», — оно едва доходило до колен, хлястик сидел где-то между лопатками. Пальто это своим багрово-красным цветом пугало не только парижских буржуа, но и мирных домашних животных. Однажды Мюрже явился в кабачок «На пять минут от мамы» вовсе без ботинок, в одних носках, но зато на голове его сидел такой блестящий цилиндр, какого не носил сам Дюма.
— Я болен, друзья, — говорил Мюрже, корчась от кашля. — Моя Мими сегодня утром пустила на папильотки последнюю кредитку в девяносто семь франков. Я трижды сходил с ума, в безумии мне являлась Жанна д'Арк и голосом раскаявшейся праведницы возвещала: «Анри! Иди к своей цели прямо, на пути сверни в кабачок и отыщи там человека по имени…» Вас как зовут? — обратился он к Жюлю. — Благодарю вас! «Отыщи там человека по имени Жюль и скажи ему, что ты привык обедать ежедневно». Трудно менять с детства укоренившиеся привычки. Имеющий уши да слышит. Имеющий язык и деньги да закажет два обеда с вином и фруктами. Сударь, не советую гневить Жанну д'Арк. О, как я болен, друзья мои! Сегодня я написал только сорок строк… Когда-то я умел писать столько же, сколько и сам мэтр Гюго…
— О, Гюго! — воскликнул Жюль и только за то, что Мюрже назвал это имя, немедленно же заказал два обеда с тройной порцией вина и фруктов.
— Вы любите Гюго? — спросил повеселевший Мюрже.
— Обожаю, — ответил Жюль. — По-моему, Гюго — первый поэт Франции.
— Та-ак… — протянул Мюрже. — Он первый, а я, по-вашему, какой?
— Вы… Если хотите, вы второй, — ответил Жюль, бегло пересчитывая деньги в своём кошельке.
— Поостерегитесь, сударь! — обидчиво кинуй Мюрже. — Я сумею обойтись и без вашего обеда. Вы изволили назвать меня вторым поэтом Франции!
— Вторым поэтом Парижа, — поправил Жюль.
Мюрже ударил кулаком по столу, назвал Жюля маменькиным сынком и удалился из кабачка. Охотников разделить с Жюлем заказанную трапезу нашлось немало, и, таким образом, прибавилось много знакомых, друзей и приятелей. В честь щедрого студента было прочитано не менее пятисот строк хромых и вовсе безногих стихов.
В Париже Жюль на первых порах не знал ни отдыха, ни работы, Аккуратный и исполнительный по натуре, воспитанию и привычкам, он встречался с людьми неаккуратными, не умеющими держать своё слово. Приученный к тому, чтобы ценить каждое сказанное слово, Жюль сразу же по приезде в Париж оказался в компании людей болтливых до крайности, откровенных до неприличия, способных ради острого словца обидеть человека близкого, дорогого. И делалось это с таким шиком, размахом и естественностью, что Жюль запретил себе в чём-либо подражать своим новым приятелям; он сидел среди них как немой или, вернее, подобно человеку, оглушённому болтовнёй диковинных оригиналов, взявшихся переговорить и перекричать друг друга.
За Жюлем немедленно же установилась кличка «Святого из Нанта» и «Месье Молчок». Первое время Жюля обижали эти прозвища, потом он привык к ним. Гораздо труднее было не выходить из сметы.
Он снял комнату в мансарде неподалёку от Пантеона; комната была квадратная и маленькая, в ней, впрочем, имелся камин, который никогда не знал дров, и люстра на двенадцать свечей — без единой свечки. На полке у двери он разместил свои любимые книги — Диккенса, Гюго, Мольера и Шекспира; учебники он поставил на столе позади чернильницы. Справа и слева стояли портреты матери и отца, нарисованные акварелью племянником Бенуа. В ящиках низенького пузатого комода Жюль держал бельё. Спал он на длинной и узкой железной кровати, для случайных гостей — к себе Жюль никого не приглашал — имелись два кресла и хромоногий стул.
По утрам Жюля будил весёлый птичий гомон, что напоминало ему родной Нант; из окна своей мансарды он видел верхушки деревьев Люксембургского сада и крышу Пантеона. Соседние домики утопали в плюще и зелени. Песни уличных бродячих артистов звучали с утра до вечера.
Жюль скучал. Переход из одного быта в другой был очень резок и чувствовать себя давал прежде всего со стороны финансовой. Завтрак, обед и вечерняя скромная трапеза в смете Жюля умещались, как очки в футляре для скрипки, но ознакомление с Парижем, что по существу означало главным образом посещение кафе, кабаре и маленьких театриков, стоило денег. Скрипка никак не могла поместиться в футляре для очков.
— Сколько же нужно для того, чтобы жить хотя бы так, как мои приятели? — спрашивал Жюль.
Мюрже на этот вопрос ответил так:
— Ни одного су сегодня и немного меньше завтра.
Аристид Иньяр рассуждал проще:
— Думающий о пропитании рискует всюду и везде думать только о пропитании. Нужно думать о нашей работе, — рано или поздно она будет кормить. В Париже никаких денег не хватит, — следовательно, не в них сила. Впрочем, в деньгах никогда и не было силы.
Хозяйка Жюля говорила так:
— Учитесь тратить только то, что вы имеете, и старайтесь обзавестись какими-нибудь заработками. В Париже это не так уж трудно, если вы не брезгливы. Есть много способов иметь деньги.
— Например? — спрашивал Жюль.
— Пожалуйста. Вы поёте? Жаль, иначе вы могли бы в один час, распевая на улице, иметь на обед. Тот, кто слушает, всегда платит. Таков обычай. Вы рисуете? Жаль. Набрасывая профили и карикатуры, можно ежедневно хорошо обедать. Два профиля, в которых вы чуточку польстите оригиналу, дают обед из трёх блюд. Я это хорошо знаю. Вы пишете? Да? Это совсем хорошо, совсем то, что надо. Мой покойный муж тоже писал, и это нас кормило, и неплохо. Сам Гюго, к которому мой Жан ходил со своими стихами, сказал однажды: «Вы не поэт, но стихи ваши вполне правильны…» Я очень жалею, что муж мой не умел писать для театра, а то…
— Я сумею написать пьесу, — сказал Жюль.
— Это так хорошо, что я и выразить не умею, но все же и этого мало. Необходимо знакомство с актёрами или, что вернее, с драматическими писателями. Мой муж знал Скриба[8], но и Скриб не хотел писать за моего мужа…
— Значит, нужны знакомства? — епросил Жюль, чувствуя и понимая, что через секунду круг замкнётся и на сцену выступит смета и та страница в ней, где записывается перерасход.
— Да, нужны знакомства, ничего не поделаешь, — ответила хозяйка.
— Но это стоит денег! — всплёскивая руками, произнёс Жюль.
— На свете нет ничего бесплатного, мой дорогой. Но нужно стараться делать так, чтобы о деньгах думали не вы, а тот, кто нужен вам, с кем вы познакомились.
— Мой бог, как все сложно и противно в вашем Париже! — вздыхая проговорил Жюль.
Хозяйка утешила его гениальным советом:
— Постарайтесь сделаться необходимым тому, кто очень необходим вам. Угодите человеку в его самом сокровенном желании, — не воображайте, что человеку нужно что-то очень дорогое и редкое, нет! Человеку нужны пустяки, но о них следует догадаться и преподнести в нужную минуту. Вы не понимаете? Слушайте же! Знаете, как разбогател Скриб? Сейчас он уже стар, ему не меньше шестидесяти, и он давно забыл то, что я хорошо помню и знаю. Он писал пьесы, их не ставили. Шли те пьесы, которые были значительно слабее. Тогда он постарался и написал очень плохую комедию и пригласил в качестве соавтора человека, имевшего связи, но лишённого таланта. Комедия пошла, имела успех. Скриб заявил своему соавтору: «Благодарю вас! Сейчас у меня имеется только что написанная мною пьеса. Она очень плоха, в ней много болтовни и мало смысла. Эта пьеса наверняка пойдёт, — я угадал вкусы зрителя и изучил желания и требования театральных дирекций. Я не хочу ставить эту пьесу под своей фамилией. Не хотите ли, чтобы она шла под вашей?»
— Не понимаю тактики Скриба, — прервал Жюль.
— Сейчас поймёте, — улыбнулась хозяйка. — Умница Скриб отблагодарил своего соавтора, с помощью которого влез на самую верхнюю ступеньку лестницы успеха и даже приобрёл подражателей. Да, да! Ведь пьеса эта, его собственная пьеса, поставленная под другой фамилией, всеми критиками была названа подражательной. Они так и писали: здесь влияние Скриба. Ну, а что касается сборов, то они делились так: Скриб брал себе три четверти, а одну четверть — тот, кто имел связи, но ни за какие деньги не в состоянии был купить себе дарования. Вам понятно?
— Очень сложно, — ответил Жюль. — Сюжет запутанный и с большими прорехами. Тут что-то пропущено или упущено.
— Все равно, упущено или пропущено, — такова правда. Я смотрю на вас и вижу: этот не пропадёт в Париже. У вас подбородок очень упрямого человека. У меня намётанный глаз. Я уже двадцать первый год сдаю мою мансарду студентам и молодым литераторам. Я хорошо изучила людей — вы из тех, кому в будущем улыбнётся счастье.
— Я, по-вашему, Скриб? — рассмеялся Жюль.
— Возможно, что и больше, чем Скриб, но вам необходимо постучаться к тому, кто наверное не Скриб, но в состоянии привести туда, куда вам хочется.
В октябре Пьер Верн прислал Жюлю на десять франков больше положенной ему суммы месячного содержания.
«Это на покупку книг, — писал отец. — Что касается маленьких, невинных удовольствий, то постарайся добыть их бесплатно. Для удовольствий покрупнее найди уроки».
Уроков Жюль не нашёл, хотя почти все студенты — однокурсники Жюля — были одновременно и репетиторами в тех среднеобеспеченных семьях, где всегда имелся маленький лентяй или тупица, с которым нужно было заниматься по вечерам часа полтора-два. Для того чтобы получить такие уроки, необходимо было проявить гибкость и инициативу. Жюль полагал, что игра не стоит свеч.
Каждое воскресенье он отправлялся на набережную Сены и здесь, наедине со своими мечтами и планами, чувствовал себя почти как дома. Более чем как дома, — среди поставленных на парапет набережной ящиков с книгами Жюль обретал то состояние равновесия и довольства собою и всем миром, которое можно было бы назвать счастьем, если бы человеческое счастье не нуждалось в постоянно меняющихся определениях…
Книги… Друзья требовательные и верные… Мысль и её вечная неуспокоенность, её устремление в будущее, её богатейший гардероб из слов всевозможных оттенков, полутонов и скрытых значений, непрерывная тревога и нагромождение вопросов, битва ответов во имя поисков путей к истине, демонстрация взглядов, вкусов и верований, изображение всех сторон бытия… Жюль переходил от одного ящика к другому, — его возбуждал самый вид книг, он вчитывался в названия на корешках, учился хитрой науке распознавания подлинной ценности книги, не имеющей никакого отношения к той цене, что стояла, дважды и трижды перечёркнутая букинистами, на последней странице обложки, и ему казалось, что для спокойной, счастливой жизни он должен купить и ту и эту книгу, — нет, все, и в сущности только одну, какую-то одну такую книгу, которой ещё нет, её необходимо написать, — возможно, что её кто-нибудь уже пишет; автор её, может быть, живёт в Париже, и никто не подозревает о том, что он делает…
Жюль опускал руку в карман, нащупывал мелочь, кредитки, но, разглядев книгу со всех сторон, откладывал в сторону и из плотного ряда брошюр, справочников и романов вытаскивал приглянувшуюся ему по названию книжку и принимался читать, раскрыв наугад, спрашивая находку: кто ты такая, откуда, чем поможешь мне?..
В первый же месяц своих книжных экспедиций Жюль завёл несколько интересных знакомств с продавцами и почти каждому вручил список нужных ему книг. В одном таком списке он поименовал все, что ему хотелось получить по астрономии, в другом перечислял мемуары учёных и путешественников, в третьем просто писал: «Интересуюсь изобретениями и открытиями».
И очень скоро один старик букинист сказал Жюлю, что он добыл для него интересную книгу; и Жюль подумал: а что, если найдено нечто очень редкостное, нужное, книга-толчок, который направит его на правильную дорогу; книга, которая поможет ему, будущему юристу, отказаться от этой деятельности… Люди ничем и никак не умели помочь, и потому-то Жюль так верил в указующую руку книги.
— О, что я нашёл для вас! — сказал букинист. — Книгу, отлично всем и каждому известную, но успевшую сделаться уникой. Первое издание! В любительском переплёте! На английском языке, а не в переводе, — оригинал, короче, говоря…
— Я очень плохо знаю английский язык, — признался Жюль. — Я вижу, вы добыли что-то не для меня, а для библиофила. Я не собираю книги, а покупаю только для того, чтобы читать. Ваша книга…
— Уже не моя, а ваша, — проговорил букинист, довольный тем, что разговаривает с настоящим книголюбом, притворяющимся, что он всего-навсего профан. — Эта книга имеет пометку племянника автора, известного собирателя книг. Что касается самой книги, то в ней талантливо и тонко соединены путешествия, мужество, высокий характер и география. Пейзаж и приключения. Книга уже покорила юношество всех стран мира. Одним словом — знаменитая книга!
— Не томите, — простонал Жюль. — Говорите сразу — сколько стоит эта книга? Если она дороже десяти франков, я не смогу её купить.
— Тридцать франков. Только тридцать франков. Смотрите, вот она! Возьмите её в руки, прочтите титульный лист, обратите внимание на рисунки.
Букинист ожидал громких и пылких изъявлений благодарности и восторга — и не дождался. Наоборот, он увидел на лице покупателя кислую гримасу, он услыхал вздох, красноречивее всяких слов сказавший ему о том, что книга эта не доставила покупателю удовольствия. Но этот покупатель оказался тактичным, хорошо воспитанным человеком; он бегло перелистал книгу и сказал:
— Фенимор Купер! «Последний из могикан»! Да знаете ли вы, сударь, что эта книга несколько лет назад увела меня из родительского дома! Драгоценная книга, я очень люблю её!
— Вот видите! И всего-то тридцать франков.
— Дома у меня есть эта книга. — Жюль положил Купера на парапет. — Мне казалось, что вы угостите меня чем-то особенным, какой-то такой книгой, в которой автор соединяет путешествие не только с тем, что для путешествия обычно, естественно, то есть с природой, приключениями и всем прочим, но ещё и с наукой.
— С наукой? — Букинист округлил глаза свои. — Первый раз слышу…
— Очень хорошо, — сказал Жюль. — С подлинной наукой, с тем, что она есть на сегодня. Я, видите ли, и сам очень смутно вижу это, а потому лишён возможности более точно сформулировать мои мысли, но…
— Такой книги нет, — сказал букинист. — Знаю наверное. Я служил в национальной библиотеке, я отлично знаю, что есть и чего нет. Такая книга, такой роман, вернее, ещё не написан. Попробуйте, сударь, напишите сами!
Жюль рассмеялся.
— Вы очень добрый человек! От всей души желаю счастливой торговли! Кстати, за первое издание Фенимора Купера можно взять и сорок франков…
Не далее как вчера Аристид Иньяр обратился к Жюлю с предложением:
— Давай напишем либретто музыкального водевиля! Это не так трудно. Если у нас что-нибудь получится, мы заработаем не менее пяти тысяч франков за один сезон. Я уже не говорю о том, что мы приобретём себе имя.
Сколько соблазнов! Как, в сущности, легко заработать — напиши либретто! Немного требуется для того, чтобы угодить заказчику. Поглупее, посмешнее, поменьше вкуса, побольше банальности… Мюрже познакомил Жюля с редактором «Корсара»; Жюлю предложили написать сценку из жизни уличных певцов.
— Два часа работы, — убеждал редактор. — За два часа вы зарабатываете пять франков. Роскошная жизнь!
— И слава в Латинском квартале[9], — добавил Мюрже.
А тут ещё хозяйка со своим Скрибом…
Соблазны, соблазны и полное смятение.
И никто не догадывается, что дело тут не только в желании разбогатеть, но и в призвании… А оно разборчиво.
— К чёрту! — сказал однажды Жюль. — Буду учиться!
И с удвоенным рвением взялся за учебники. Отложил на время свидания с друзьями и приятелями в кафе и кабачках, перестал посещать букинистов.
— Кролики и спаржа тоже неплохо, — говорил Жюль, советуя хозяйке своей приготовить на третье компот из персиков и апельсинрв. — И зажарить не одного кролика, а двух. В воскресенье купить утку и подать её в латке, погребённую под каштанами.
Хозяйка заметила, что к такому обеду необходимо вино. Жюль согласился:
— Хорошо, пусть будет немножко вина…
Случилось так, что к этому воскресному обеду пришлось купить ещё одну бутылку рома и дюжину крепких сигар. В субботу, входя в парадный подъезд университета, Жюль услыхал знакомый голос:
— Не торопись, мой мальчик! Закок и его нарушители могут подождать. Твой профессор ещё не выходил из дому, он сидит и ждёт, когда жена отутюжит ему его трижды перешитый сюртук!
— Барнаво! — воскликнул Жюль и кинулся в объятия своего рыжего друга. — Барнаво! Ты здесь! Каким образом, откуда?
— Я здесь уже второй день, мой мальчик, — ответил Барнаво, смахивая с ресниц своих целую серию физико-химических доказательств искреннейшей радости.. — Со вчерашнего дня я снова швейцар. Вот как. А теперь беги наверх, — слышишь, звонят! Немедленно убегай, иначе я умру от разрыва сердца! Такой конец предсказан мне мадам Ленорман…
Случается, что и из палки выстрелишь, — говорит русская поговорка. Такой метафорически стреляющей палкой неожиданно оказался Барнаво.
В октябре Жюль проиграл на ипподроме все свои деньги. Его, как и многих других, подвели лошади: по мнению знатоков, Ласточка и Звезда должны были прийти первыми, а они пришли через полминуты после Красотки и Резвой. Жюль, никого не слушая, поставил на двух чистокровок — Лауру и Хозяйку. Первыми пришли Звезда и Ласточка.
В кармане осталось пять су. Очередное пособие от отца и продовольственная посылка от матери придут через две недели. Попросить у хозяйки? Нельзя, — мадам Лярош и так уже кормит Жюля в кредит. Не следует закабалять себя добавочным кредитом на излишнее, коль скоро это излишнее в тех же руках, которые милостиво отпускают необходимое. Можно попросить у Мюрже; этот даст охотно, тем более именно теперь, когда решительно забросил стихи и занялся исключительно прозой. Но Мюрже даст не больше пяти франков. Сказать о своих затруднениях Иньяру?
Жюль пожаловался на своё стеснённое положение Барнаво, совершенно не рассчитывая на помощь. Барнаво сострадательно почмокал губами и стал качать головой, вздыхая и потирая руки.
— Тебе, мой мальчик, нужны деньги… Ты проигрался… В этом нет ничего страшного. Вся наша жизнь есть чередование выигрыша и проигрыша. Плохо, когда в этом чередовании портится механизм и человеку чаще приходится туго и реже хорошо. Человек слабого характера, испытывая нужду, кончает тем, что умирает от истощения. Сильный человек залезает в долги, теряет рассудок и, в конце концов, умирает от того же самого. Два пятна на брюках влекут за собою пятое, и тогда говорят: «А, чёрт с ними, когда-нибудь куплю новые!» Боюсь, что ты находишься в таком состоянии, что завтра же пойдёшь к ростовщику…
— Мне нечего нести в заклад, — печально отозвался Жюль.
— Ты пойдёшь к своим беспутным друзьям, и они научат тебя пить и есть в долг без отдачи. Этого я очень боюсь.
— Меня кормит моя хозяйка, мой дорогой Барнаво!
— Боюсь, что ты напишешь правду отцу и он, чего доброго, сляжет и не скоро встанет,
— Писать отцу не буду, Барнаво.
— О, если бы я владел капиталом! — воскликнул Барнаво, ероша свою изрядно поредевшую копну волос на голове. — Что я могу дать тебе, мой мальчик? Ну, одну тысячу, не больше. Мою единственную тысячу, больше у меня нет…
Жюль даже застонал от изумления. Он не верил ушам своим, но глазам верить был обязан: Барнаво достал из бокового кармана ливреи вкладную книжку государственного банка, раскрыл её на той странице, где сказано было, что сумма остатка составляет одну тысячу одиннадцать франков.
Палка выстрелила. Жюль из чувства такта ни словом не обмолвился относительно того, что его очень интересовало, а именно: адрес той мастерской, где Барнаво фабрикует снаряды для своих волшебных выстрелов. Он просто-напросто согласился взять у Барнаво взаймы сто франков сроком на три месяца.
Барнаво был счастлив. Жюль ещё раз сходил на ипподром и ещё раз проиграл все свои деньги. Там же, в проходе между кассами и прилавками с абсентом, он дал себе честное слово, что никогда не придёт сюда больше, никогда!
Барнаво помог Жюлю и в более серьёзном деле.
Жюль встретил на улице Жанну. Она была одета по последней моде — в широком, похожем на домашний халат, манто, в чёрных с голубыми стрелками чулках, на голове сидела высокая, с маленькими полями шляпа-корзиночка, с цветами из бархата и шелка, густая вуаль закрывала её лицо. Жюль узнал Жанну по какому-то повороту головы, движению руки, походке, по улыбке, золотым зайчиком пробежавшей по тёмно-синей вуали…
Жанна шла под руку с человеком в цилиндре: взглянув на представительную, самоуверенную фигуру этого человека, Жюль решил, что перед ним не кто иной, как директор «Глобуса». Жюль посмотрел вслед Жанне и зашагал позади неё. Он слышал её голос, и сердце его ныло. В нём ещё жила любовь к этой забывшей о его существовании красивой парижанке. Отдавшись безотчётному порыву, он перегнал Жанну и пошёл навстречу ей. Щёки его пылали, дневной шум Парижа смолк, в городе вдруг стало тихо, как в Нанте после девяти вечера, все звуки словно опустились в воду. Поравнявшись с Жанной, Жюль произнёс:
— Здравствуй, Жанна!
Она остановилась, что-то сказала своему спутнику. Остановился и Жюль. Жанна подошла к нему, подняла вуаль мизинцем левой руки, правую руку протянула Жюлю, кокетливо склонила голову набок и голосом, подобным щебету ласточки, произнесла:
— Здравствуй, милый Жюль! Как не стыдно! Жить в Париже и не зайти ко мне! Разве мы не друзья?
— Друзья, — ответил Жюль, понимая, что встреча напрасна, что она в этом городе первая и последняя. — Как ты похорошела, Жанна! — тихо добавил он и откровенно залюбовался ею. — Ты настоящая парижанка!
— Да? Спасибо! Я так рада, что вижу тебя, — защебетала она, искоса поглядывая в ту сторону, где стоял и ждал её человек в цилиндре. — Непременно приходи ко мне! Я живу в том доме, где «Глобус». Непременно приходи, слышишь? Когда захочешь, тогда и приходи!
— Непременно приду, Жанна! Завтра же! Как ты живёшь?
— Я познакомлю тебя с моим мужем, он может оказаться полезным тебе.
Все звуки в городе замерли окончательно, небо стало серым… Жюль поклонился, крепко, по-мужски пожал руку своей землячке и, секунду помедлив, поднёс её к губам и поцеловал.
— Поздравляю, Жанна, — глухим голосом сказал он, целуя руку и раз, и второй, и третий.
— Прости меня, Жюль, — тихо произнесла Жанна, опуская глаза и на мгновенье приближая лицо своё почти вплотную к лицу Жюля. Она до крови закусила нижнюю губу, порывисто опустила вуаль.
— Пусти мою руку, Жюль! И непременно приходи! У нас бывают писатели, я познакомлю тебя со Скрибом и Дюма. Я слыхала, что ты пишешь, — да? Тебе нужны связи, знакомства. Придёшь?
Жюль закрыл глаза и трижды отрицательно качнул головой. Жанна тоже покачала головой, вздохнула, сказала, что Жюль наивный провинциал, совершенно не понимающий того, что делается на свете. Жюль спросил:
— Что же делается на свете, Жанна?
— Не знаю, но мне хорошо известно, что делается у нас в Париже. Видишь ли, мой дорогой…
Человек в цилиндре громко кашлянул и переступил с ноги на ногу. Жанна улыбнулась, снова подняла вуаль и, о чём-то подумав, продолжала:
— Сейчас всё переменилось и переместилось — понимаешь, Жюль? Ведь была же революция, ты это знаешь. Не качай головой, сейчас всё поймёшь. Если ты пишешь, то тебе следует знать, что весь Париж с восторгом служит своему правительству.
— Ты что-то путаешь, — со смехом перебил Жюль. — Нация не может служить правительству. Правительство должно и даже обязано служить нации.
— Если ты умнее меня — пожалуйста, — обидчиво произнесла Жанна. — Так или иначе, но без связей сейчас ничего не сделаешь. Надо, как говорит мой муж, пройти через контроль. Талант осматривается, проверяется, и тогда…
— Твой муж неостроумно пошутил, а ты приняла это всерьёз, — заметил Жюль и наскоро простился с подругой своей юности. Ему было очень грустно; лучше бы не встречаться с Жанной. Так больно, так нехорошо на душе. Ничего не хочется, всё вдруг опостылело, поблекло, стало скучным и серым.
— И всё-то вы с книгами, над книгами! — сказала Жюлю хозяйка. — Смотрите — начали худеть! Вам влюбиться надо, а то живете, как монах. Наука наукой, а молодость молодостью. Она тоже, если хотите, наука.
Образ Жанны неотступно стоял перед Жюлем, но этот образ ничем не был похож на ту парижанку, которую он встретил на улице. Этот новый образ был недругом того, старого — милого и родного. Памяти и сердцу близка Жанна из Нанта, но никак не парижская Жанна. Боже мой, что случилось с нею?!
Барнаво, узнав о существовании Жанны, принялся допрашивать Жюля тоном весьма строгим:
— Страдаешь?
— Теперь нет, Барнаво.
— Плохо спишь?
— Я не люблю спать, Барнаво.
— Есть хочешь?
— Сейчас не хочу, только что пообедал.
— Так… А не тянет тебя сочинить что-нибудь в рифму?
— Нет, не тянет. Мне хочется написать пьесу. Я задумал сюжет комедии. Мне, как ты знаешь, недостаёт Скриба.
— Зачем тебе Скриб, когда есть целых два Дюма! Это надо обдумать, мой мальчик. Писать пьесы может не каждый. Я, например, не умею. Значит, надо познакомиться с Дюма. Кстати, это очень хороший писатель. Я люблю его.
— Я тоже люблю его, Барнаво.
— А Жанну?
— Об этом тяжело и трудно говорить, Барнаво. К ней я не пойду, никогда!
— Ого! И ты это не лжёшь?
— Не лгу, Барнаво.
— Ты можешь солгать мне, но избави тебя боже лгать самому себе! Страшнее этого нет ничего на свете. Что касается Дюма, то я тебя познакомлю с ним. Мне это нетрудно.
— Не хвастай, — рассмеялся Жюль. — Ты и в самом деле знаком с Дюма-отцом?
— Не имею чести знать, но хорошо знакомый мне Арпентиньи — друг и отца и сына. Я это устрою, Жюль. Жанна не будет сосать кровь твоего сердца.
— Ты волшебник, Барнаво!
— Я очень люблю тебя, мой мальчик! В следующее же воскресенье ты отправишься в Сен-Жермен во дворец к Дюма. Да, да, у него есть дворец. Во дворце есть полсотни слуг. Отсюда мои связи. Приготовь фрак, перчатки, бутоньерку.
— Как ты это устроишь, Барнаво?
— Ты веришь мне, Жюль?
— Безусловно! Верю и изумляюсь! Недоумеваю и верю! Верю и боюсь!
— Самая настоящая вера, мой мальчик! Когда человек чего-нибудь захочет, он добьётся своего. Тем более и тем скорее, когда этот человек носит одежду швейцара. У него и связи, и знакомства, и хорошее настроение.
Месье Арпентиньи знал весь Париж, и он знал всех в Париже. Этот человек был богат, имел собственные дома в Фонтенбло, играл в клубах и много, для шику, проигрывал, писал пьесы, которые пробовали ставить, но после первых двух репетиций раздумывали и обращались к месье с просьбой написать что-нибудь другое. Арпентиньи охотно покровительствовал молодым литераторам, с республиканцами держал себя по-республикански, крайне правых взглядов держался в разговоре с монархистами, подкармливал анархистов — на тот случай, чтобы они оставили его в покое, когда, возможно, эти молодчики никому покоя не дадут. Пробовал месье заняться политикой, но из этого ничего не получилось: политикой кропотливо занялась буржуазия, и месье брезгливо умыл руки после первой же попытки.
На следующий день после беседы Барнаво с Жюлем в кабачке неподалёку от Сорбонны происходила следующая сцена. Жан Батист, кучер собственного выезда Арпентиньи, сидел за столом, потягивал вино и напевал песенку, поглядывая в окно. Было одиннадцать часов утра. Дядюшка Батист только что отвёз своего барина к его родителям. Коляска, запряжённая парой превосходных вороных, стояла у дверей кабачка.
— Ваш друг запаздывает, — сказал сидевший за стойкой хозяин. — Вам одному скучно. Не хотите ли, я заведу музыкальный ящик?
— Спасибо, я предпочитаю слушать музыку издали, — отозвался кучер и расправил свои пушистые, густые усы. — Я не тороплюсь. Налейте, хозяин, ещё кружку. Кстати, и лошадки отдохнут.
— Насколько я понял, — сказал хозяин, ставя на стол перед Батистом новую кружку вина, — вашему другу придётся иметь дело с лошадками, не так ли?
— После полуночи, — ответил кучер.
— Тем более, — будет и темно и поздно. Я боюсь, что ваш друг устроит какую-нибудь катастрофу и тем подведёт вас.
— Возможно, только вряд ли, — сказал кучер. — Услуга за услугу. Я не могу отказать человеку, который спас меня много лет назад. Ещё тогда я сказал ему: «Барнаво, я должен отблагодарить тебя; говори — чего ты от меня хочешь?» Он подумал и ответил: «Пусть твоя благодарность полежит на текущем счету, придёт время, и я воспользуюсь процентами». А вчера он пришёл ко мне за ними. Он сказал: «Дай мне твою коляску на завтрашний день». — «Что такое? — спросил я. — Ты хочешь вместо меня сесть на козлы?» — «Ты догадлив, — сказал Барнаво. — Именно так, я хочу сесть на козлы и взять в руки хлыст и вожжи. Мы уговорились о…» Мы поняли друг друга. Мой барин едет сегодня в Сен-Жермен к Дюма. Править лошадками будет Барнаво. Он берёт свои проценты. Я человек чести, я не могу отказать моему благодетелю.
— А вам известно, как он справляется с лошадками? — спросил хозяин кабачка.
— Барнаво всё знает и всё умеет. Меня страшит другое — как бы мой барин не заметил, что вместо меня на козлах сидит кто-то другой. Барин мой перепугается и прогонит меня. Этого я боюсь.
— Боюсь и я за вас, дядюшка Батист. Непонятно — зачем и для чего понадобилось вашему другу садиться на козлы? Нет ли здесь политического заговора?
— Это меня не касается. Пусть будет политический заговор, давай бог удачи, лишь бы коляска и лошадки не позже десяти утра стояли на месте в конюшне… А вот и сам Барнаво! — обрадованно произнёс кучер. — Здравствуй, дорогой друг! Садись!
Барнаво снял с головы форменную, в золотых позументах, фуражку, поклонился хозяину, пожал руку кучеру, сел на табурет, молча выпил кружку вина, отёр усы и бороду и знаком пригласил друга своего придвинуться ближе.
Разговор вёлся шёпотом. Хозяин тянул свою длинную шею, прикладывал рупором ладонь к уху, но чего-либо связного так и не услыхал. До него доносились отдельные слова, сказанные Барнаво, из них наиболее интригующими были карьера и миллион. Кучер, несколько раз произнёс одну и ту же фразу: благослови тебя бог и его ангелы.
Дядюшка Батист забрался на своё сиденье, щёлкнул бичом и уехал. Барнаво отправился на своё место у подъезда большого здания высших наук. В два часа он увидел Жюля, остановил его и сказал:
— Придёшь домой — ложись спать. В двенадцать, иначе говоря в полночь, переоденься, жди меня. Как твои дела?
— Всё хорошо, Барнаво, спасибо. Скучно мне…
— Потерпи, будет весело. Фрак и всё прочее добыл?
— Добыл, но…
— Не люблю этих «но».
— А я не люблю тех тайн, которые мне не хотят открыть! Кто тебя знает, что ты там придумал! Я опасаюсь неприятностей.
— Кто их боится, с теми они и случаются, мой мальчик. И ничего я не придумал, просто я действую. Для твоей пользы. Ты хочешь познакомиться с Дюма, Скрибом и Шекспиром, — отвечай, хочешь?
— Очень хочу! Только Шекспир давно умер.
— Будешь бояться да раздумывать, умрут и Дюма и Скриб!
— Мне хотелось бы познакомиться с Гюго. Я благоговею перед этим человеком.
— Всё в своё время, мой мальчик! Начнём с тех, кого ты только любишь. О Гюго я кое-что слыхал. Сегодня у нас Дюма. Повторяю: в полночь жди меня. Как следует выспись.
Ровно в полночь Жюль надел фрак, чёрные брюки в полоску, вдел в петлицу бутоньерку из живых цветов, купленную днём в магазине «Дары Ниццы», примерил перчатки — подарок матери — и подошёл к зеркалу.
Он увидел французского франта средней руки, какие обычно сидят в десятом ряду партера Большой оперы и толпятся в приёмных министерств, ожидая того чиновника, который должен говорить с секретарём по поводу заявления о приёме на службу, поданном три месяца назад.
— Ты похож на отца, — восхищённо сказал Барнаво, — на своего родного отца, когда ему было столько же, сколько сейчас тебе, а он в ту пору был красив, как его собственный отец, похожий на твоего прадеда. Садись, мой мальчик!
— Куда ты меня повезёшь?
— В Сен-Жермен, к Дюма.
— Мой бог! Да кто же меня познакомит с ним? И так поздно! Мы прибудем не раньше часа!
— В час тридцать. Лошадкам нынче досталось. Днём они отвезли в больницу жену нашего сторожа и покатали его ребятишек. С Дюма тебя познакомит Арпентиньи, он уже там, я отвёз его. Он сидел с каким то человеком в очках: они всё время болтали, и я узнал кое-что полезное для тебя. Дело в том, что сегодня папаша Дюма празднует выход нового романа и десятое издание «Трёх мушкетёров». Прибыли депутации из Англии. Ты приветствуешь Дюма от Нанта.
— Ночью? — рассмеялся Жюль.
— В доме Дюма не спят круглые сутки; а отдыхают в колясках и в гостях у своих родственников. Там, кстати, и высыпаются.
— Но каким же образом этот Арпентиньи познакомит меня с Дюма, если он мою особу и в глаза не видел?
— Вот это меня не касается. Я добываю лестницу, забираться повыше ты должен сам, без посторонней помощи. Ну-с, всё готово, оделся? Идём, мои лошадки соскучились. Садись глубже, в середине есть продавленное место. Накрой ноги мехом, — становится холодно. Прими независимый вид. Не вздумай разговаривать со мною по дороге, не то я увлекусь и привезу тебя не туда, куда надо. Разрешите ехать, шевалье де Верн!
— Вперёд, мой храбрый д'Артаньян!
— Ого, мы уже вообразили себя Людовиком! Между нами, мой мальчик, — Дюма, по-твоему, гений или просто сочинитель?
— Он чудо, Барнаво!
— И я так думаю. Он отнимает сон и заставляет забывать о том, что ты ещё не обедал. Не каждый может. Попробуй-ка!
— Попробую; моё всё впереди, Барнаво!
— Аминь, сир!
Барнаво щёлкнул бичом, лошади пошли шагом. Барнаво щёлкнул ещё раз. Лошади побежали. Через полтора часа коляска остановилась у подъезда загородного дворца Дюма. Здание было ярко освещено. Много карет и открытых экипажей стояло под аркой и во дворе, просторном, как городская площадь.
— Прибыли, — сказал Барнаво. — Возьми эту визитную карточку и вручи её лакею. Иди смело. Вообрази, что ты пришёл навестить своих родителей.
— Воображу, Барнаво. Спасибо! Мне страшно нравится эта чертовщина!
— Очень рад. Желаю удачи. Но помни, что в шесть утра ты должен покинуть этот дом. Я буду ждать тебя вон у того фонаря, видишь? Я отлично высплюсь за это время.
И вдруг совсем другим голосом, печально и тихо, проговорил:
— Мой милый мальчик! Если бы ты знал, до чего мне нехорошо и грустно!.. Ещё год, полтора, два, и ты перестанешь быть мальчиком, превратишься в барина, известного человека, а я снова стану одиноким, бедным, никому не нужным… Не забудь меня, Жюль, мой мальчик!
— Барнаво! — с жаром прервал Жюль. — Что ты говоришь!
— То, что говорят все старики, мой мальчик. Никогда не забывай о том, что на свете много бедных, задавленных нуждой и страданиями людей! Поднявшись наверх, всегда помни о тех, кто внизу. Может оказаться, что как раз там и… Ну, ладно! Иди! Держи себя с достоинством!
Жюль порывисто обнял Барнаво и трижды поцеловал его.
— Спасибо, мой мальчик! — страстно, отечески произнёс старик и прижал Жюля к своей груди. — У тебя доброе сердце. Ты будешь счастлив.
Жюль поднялся по мраморным ступенькам широкой лестницы, вошёл в квадратный полутёмный подъезд; швейцар распахнул перед ним двери. Барнаво сел в коляску, закурил трубочку. Слёзы умиления и печали затуманили его взор. Некие героические мечтания Барнаво сбывались. Всё идёт хорошо. Жаль только, что нет в живых месье Турнэ, издателя и редактора «Нантского вестника»…
— Он получил бы отличный, первосортный материал на целую полосу, — пробормотал Барнаво, устраиваясь удобнее в коляске. Было очень холодно.
Мраморные лестницы в цветах и пальмах. Большой любитель и поклонник Востока, Дюма превратил вестибюль и площадки лестницы своего дворца в подобие сказки из «Тысячи и одной ночи». Разбогатевший романист и драматург голову потерял, подсчитывая все свои доходы, — их хватило бы на безбедное существование всех его потомков до скончания веков.
Потомки обступили Дюма и заявили: «Дай!» Дюма нанял секретаря — специалиста по потомкам. Работать этому человеку приходилось с утра до позднего вечера; значительно легче было литературному секретарю: за него работал сам Дюма. Привольно жилось лакеям — и тем, что служили в доме на улице Мира, и тем, которые жирели на хозяйских хлебах в загородном дворце. Друзья и благожелатели романиста предупреждали его:
— Богатство — вещь ненадёжная, тем более писательское. Сегодня вы можете купить всё, что угодно, завтра вы отправитесь обедать к своему соседу по мансарде. Не надо чудить, дорогой Дюма, — не бросайтесь деньгами, поберегите их!
— Какая глупость! — возражал Дюма. — Через два месяца я заканчиваю новый роман, деньги поплывут ко мне! Кроме того, я задумал ещё один роман, мне пока что не хватает…
— Времени?
— О нет!
— Документов?
— Пожалуй. Именно. Вы угадали. Я не знаю, как назвать новый роман. Когда я придумаю название, я уже отлично обойдусь без документов. Название поможет сочинить их, а там — поди проверяй! И кому, скажите по совести, нужны документы? Человеку, лишённому таланта и воображения!
Романы следовали один за другим. В Париже они выходили десятками изданий. Лондон, Лиссабон, Мадрид, Амстердам, Нью-Йорк, Лейпциг, Берлин, Петербург и Вена не успевали переводить творения Дюма. Он и сам точно не знал, сколько у него денег. Месье Арпентиньи советовал нанять специального секретаря, умеющего подсчитывать прибыли, падающие с неба. Дюма отвечал:
— Не будем подсчитывать. Я суеверен. Будем работать и тратить то, что есть.
Он работал утром, днём и вечером. Денежный шторм иногда сменялся устойчивой, тёплой погодой мелких гонораров по перерасчётам и позабытым платежам. В такие дни ему служил опытный специалист по финансовым затруднениям, умевший получать и те двадцать франков, о которых Дюма забывал в периоды денежного прилива.
Сегодня он праздновал выход нового романа и энное количество переизданий «Трёх мушкетёров» во всех странах мира. Специалист по реализации причуд Дюма, Поль Круазе, ранее работавший дрессировщиком попугаев в Марселе, напридумал кучу остроумных номеров, способствующих увеселению гостей. В штате прислуги имелись опытные распознаватели и психологи, на их обязанности лежало размещение посетителей соответственно их желаниям — тайным и явным. Дюма любил посетителей, являвшихся к нему с намерениями тайными. Круазе, наоборот, боялся таких людей и потому учредил особую отборочную комиссию, в натренированные руки которой и попал Жюль, едва лишь достиг площадки второго этажа.
Здесь его встретил человек, одетый во всё красное. Движением автомата он шагнул, остановился и, поклонившись, вопросительно произнёс:
— Месье?..
«Что ему надо? — подумал Жюль. — Ах да, визитную карточку!» — и протянул её.
— Пожалуйста!
Человек поднёс её к глазам, потом оглядел Жюля с ног до головы.
— Месье? — повторил он.
Жюль растерялся. Что нужно этому красноштанному, краснофрачному, красночулочному дураку? На нём даже парик цвета спелого помидора, а глаза как у кролика.
— Месье?.. — настойчиво произнёс он и чуть прикрыл дверь, скрытую за драпировкой.
— На карточке сказано, кто я, — нерешительно пролепетал Жюль, совсем не зная того, что именно стояло на карточке; Барнаво, правда, что-то говорил по этому поводу, но мало ли что и о чём говорил Барнаво…
— Месье?.. — настойчиво и даже устало произнёс красный человек.
— Жюль Верн, депутат от Нанта, — сказал Жюль. — Я прошу позвать месье Дюма, он…
Красный человек открыл дверь и с порога крикнул:
— Месье Жюль Верн, депутат от Нанта!
К Жюлю подлетел человек, одетый во всё зелёное, и сказал:
— Прошу депутата от города Нанта следовать за мною! — И повёл его по деревянной винтовой лестнице наверх. У двери, обитой тёмным бархатом, он остановился:
— Жюлю Верну необходимо видеть Александра Дюма или Жюль Верн хочет принять участие в банкете?
Жюль подумал и — была не была — ответил:
— Суньте меня, куда вам будет угодно, я очень устал! Я прямо из Нанта!
— Месье шутник, — улыбнулся человек в зелёном и совершенно неожиданно переменил и тон и манеры: — Александр Дюма — великий человек, но он надавал нам столько инструкций, что мы всё перезабыли. Прошу вас посидеть в этой комнате, пока я докладываю о вас.
Жюль вошёл в крохотную круглую комнату. На длинном узком столе он увидел коробки с сигарами и папиросами, вазу с бананами и гранатами. Через три минуты человек в зелёном вернулся и сказал:
— Прошу садиться! Возьмите сигару, она из Гаваны. Папиросы из Каира. В этом дворце я занимаю должность младшего психолога. Вас я вижу впервые здесь, но очень часто в Сорбонне. Не удивляйтесь, — я бывший преподаватель фехтования на филологическом факультете. В прошлом году эту дисциплину ликвидировали, и сам Александр Дюма пригласил меня к себе на службу. Должность моя несложна, но мне очень скучно: я привык к эспадронам[10], а мне приходится заниматься чепухой. Что поделаешь, Александр Дюма богат, я беден. Он талантлив, я только не без способностей.
— Что же вы здесь делаете? — спросил Жюль, сдирая кожицу с банана. — Если не ошибаюсь, вы обязаны распознавать посетителей, не так ли?
— Совершенно верно, мой друг, — ответил бывший преподаватель фехтования. — Вы из тех, кто, несомненно, заинтересует моего хозяина. Я доложу о вас, но раньше всего вам придётся иметь дело с месье Арпентиньи, — он сегодня дежурный по приёму провинциальных поклонников Дюма, просителей-литераторов и всех тех особ обоего пола, в которых я сомневаюсь…
Жюль съел банан и потянулся за гранатом. Ему хотелось попросить, у зелёного человека разрешения привести сюда Барнаво — в качестве посетителя, в котором сомневаются.
— Кто же, по-вашему, я? — спросил Жюль.
— Это нетрудно определить, раз мне уже известно, что вы студент. Вы провинциал, проникший сюда с помощью или, что вернее, по совету такого же провинциала, как вы сами. Ничего, ничего, не смущайтесь, — вы, будете приняты, вас хорошо накормят, подарят книгу с автографом, а если вы пишете и пришли с пьесой или романом — предложат наведаться этак через неделю. Я забыл, как вас зовут. Жюль Верн? Это недурно для титульного листа оцень толстой книги. Жюль Верн! Очень недурно. На прошлой неделе к нам приходил Анри Мюрже, он попросил у Дюма пособия в две тысячи франков.
— Любопытно, — насторожился Жюль. — Что же, помог Дюма бедному Мюрже?
— Дюма дал Мюрже сорок франков и дюжину галстуков, вышедших из моды. Кроме того, Дюма прислал к нему на дом доктора, — Мюрже отчаянно кашлял. Этот талантливый человек сумел получить и от доктора пять франков. Простите, я заболтался. Кто-то идёт сюда.
В комнату без стука вошёл высокий, нарядно одетый, красивый мужчина с острой бородкой и пышными усами — месье Арпентиньи. Жюль поднялся с дивана. «Держись, мой друг», — сказал он себе.
— С кем имею честь? — спросил вошедший, рассматривая Жюля в лорнет.
— Депутат от Нанта! Прибыл специально за тем, чтобы приветствовать месье Дюма!
Арпентиньи изобразил крайнюю степень удивления — жестами, мимикой, пожатием плеч:
— Депутат из Нанта? Приветствовать? Я, сударь, ничего не понимаю!
— Позвольте… — начал Жюль, о чём-то догадываясь.
— Я позволю вам всё, что хотите, но приезжать из Нанта специально за тем, чтобы… этого я не могу позволить! Это неостроумно, это дурно придумано! Это хорошо для журналиста какой-нибудь левой газетки, но в вашем случае…
— Совершенно верно, в моём случае это бездарно, месье, — со вздохом произнёс Жюль. — Разрешите мне быть самим собою, — простодушно добавил он, чувствуя при этом, как страшная тяжесть вдруг упала с его плеч. — Я давно мечтаю познакомиться с месье Дюма. С этой целью, забыв о путях прямых и доступных, я избрал самый смешной, самый нелепый способ проникнуть сюда.
Арпентиньи сел и потянул за собою Жюля:
— Мне это нравится! У вас открытое, милое лицо, приятные манеры. Выдумывать следует не так, как это сделали вы. Никаких депутаций мой друг Александр не ждёт. Просто к нему пришли и приехали друзья и добрые знакомые, чтобы поболтать, повеселиться. Вы, конечно, пишете?
— Стихи и песенки для театров в Латинском квартале, — ответил Жюль. — Кроме того, я задумал написать пьесу. Для этого мне нужно…
— Для этого нужны талант, вкус, хорошее здоровье, — заметил Арпентиньи. — И ещё…
— И связи, — ввернул Жюль, полагая, что именно о них и скажет его новый знакомый в конце своего перечисления. Однако он ошибся.
— И терпение, — договорил Арпентиньи. — Талант делает пьесу. Вкус пишет характеры. Хорошее здоровье заканчивает всю работу. Терпение ставит пьесу на сцене.
— Я полагаю, — несмело проговорил Жюль, — что связи в состоянии заменить хорошее здоровье и терпение.
— О, вы столичная штучка! — воскликнул Арпентиньи, поднося к глазам своим лорнет. — Но вы не совсем правы. Возьмите, к примеру, меня. Я знаю всех и каждого в Париже, и что же? Пьесы мои не идут на сцене. На что рассчитываете вы, мой друг, идя к моему дорогому Александру?
— Рассчитываю получить помощь, месье.
— Какую именно помощь хотите вы получить? Франки, совет, указания, критику? Только ради всего этого и стоило идти сюда.
— Всё, кроме денег, — ответил Жюль. — Простите, но, видимо, мне нужно прийти сюда в другой раз, — теперь глубокая ночь…
— Именно теперь, сейчас, как раз сегодня, — уверил Арпентиньи. — Александр в прекрасном настроении. Я представлю ему вас. Кстати, вы явились пешком? В наёмном экипаже?
Жюль вздрогнул, но не от испуга или неловкости, а от того приятного состояния, в котором он оказался по милости этого, вовсе не такого пустого, как отзывались о нём, Арпентиньи.
— Я приехал в вашей коляске! С вашей визитной карточкой! Позвольте, я расскажу!
Жюль рассказывал, его слушали — с улыбкой такой благодушной, что Жюль решился даже спросить: неужели месье не обратил внимания на то, что его везёт чужой кучер, а также не объяснит ли он, для чего понадобилось Барнаво снабдить депутата от Нанта визитной карточкой Арпентиньи и каким образом добыта эта карточка?..
— Я слаб в психологии, мне больше удаются описания природы, поэтому я и прошу вас разъяснить мне все это, — сказал Жюль.
— Где же всё то, что вы написали? — спросил в свою очередь Арпентиньи, не желая, видимо, отвечать Жюлю.
— Я не храню написанного мною, я уничтожаю черновики, они мне не нравятся. Я пока что не печатаюсь…
— Значит, у вас есть терпение и вкус, — сказал Арпентиньи. — Что касается вашего Барнаво, то он весьма своеобразно понимает связи. Кроме того, мне кажется, что в данном случае мы имеем дело с бесспорным влиянием книг моего дорогого Александра. Вот вы сказали о Барнаво, об этом кучере. Вы кто, республиканец?
— Ни в коем случае не сторонник монархии, — твёрдо проговорил Жюль. — Всё остальное для меня ещё неясно.
Арпентиньи помрачнел. Ответ Жюля не понравился ему. Поиграв лорнетом, он сунул его в вазу с бананами. Затем встал, взял лорнет, протёр стекла платком и как ни в чём не бывало произнёс:
— Идёмте, депутат от Нанта! Я представлю вас моему другу, так и быть! Странно, вы все же нравитесь мне. Осторожнее, здесь ступеньки из очень толстого стекла, они скользкие, как паркет. Причуды Александра порою абсурдны. Сейчас он ищет негра с рыжей бородой. Такого не найти. Сюда, мой друг. Банкет начнётся в четыре часа. Сейчас три без пятнадцати. Валентина!
Подошла служанка в белом переднике и сказала, что мэтр у себя в кабинете, он работает и просит никого не впускать к нему. Арпентиньи постучал в дверь. Ни звука в ответ. Тогда он предложил Жюлю:
— Постучите, я загадал: если Александр отзовётся — вы будете счастливы и богаты.
Жюль ударил в дверь кулаком. Немедленно послышался густой, певучий бас:
— Чёрт! Кто? Можно!
Арпентиньи и Жюль вошли в кабинет Дюма. Знаменитый романист сидел перед столом верхом на стуле и, перекинув руки через его спинку, писал, судя по размашистым движениям, очень крупными буквами. Стол был закидан исписанными листами бумаги. Дюма продолжал писать, не обращая внимания на вошедших. Он был в коротких синих штанах и ярко-синего цвета сорочке с расстёгнутым воротом. Арпентиньи сказал:
— Александр, мы к тебе.
Дюма поднял голову, отложил перо, встал. Жюль ожидал увидеть нечто высокое и громоздкое и потому очень поразился, когда из-за стола вышел человек невысокого роста, с атлетически развитой грудью и плечами. Щёки Дюма лоснились от пота, всклокоченные волосы стояли густой мохнатой шапкой. Дюма был похож на борца, только что возвратившегося из цирка и решившего написать отцу и матери о своих успехах на манеже.
— Молодой писатель Жюль Верн, которого я полюбил, как только увидел, приехал из Нанта, чтобы познакомиться с тобой и просить советов и критики, — тоном декламатора произнёс Арпентиньи.
— Здравствуйте! — загремел Дюма и протянул Жюлю короткую волосатую руку.
Жюль вложил свои тонкие длинные пальцы в инструмент для выжимания и сдавливания и поморщился от боли. Дюма расхохотался. Казалось, смеётся не человек, а стены огромного кабинета, в котором он находится, массивная мебель и самый воздух, пропитанный запахом сигар. Когда Дюма смеялся, толстые губы его оттопыривались и глаза сверкали, словно освещённые изнутри.
— Здравствуйте, месье Жюль Верн! — раскатисто пробасил он ещё раз. — Помогите мне! Фраза перестала слушаться меня! Все шло гладко — я уже придумал название для книги, я уже начал вторую главу, и вдруг — стоп! Чёрт знает что! Я не знаю, как сказать, что пошёл сильный дождь!..
— Хлынул ливень, — подсказал Арпентиньи, располагаясь в кресле-качалке.
— Плохо! — Дюма даже ногой топнул. — Что значит — хлынул! Мне нужен сильный дождь, а ты — ливень! Что скажете вы, Жюль Верн из Нанта?
— Простите, как я могу… — пролепетал Жюль. — Как я могу давать советы Александру Дюма! Помилуйте!
— Вы ничего не знаете, вы ничего не понимаете! — Дюма замахал обеими руками. — Вся десятая глава «Графа Монте-Кристо» написана под диктовку старого попугая Круазе. Он сидел вот в этом кресле и диктовал. Я исправлял его ужасный, отвратительный слог. Ну, что же относительно дождя?
— Мне кажется, мэтр, что дождю вовсе не обязательно идти — ни сильному, ни маленькому, — сказал Жюль. — Ваши герои любят хорошую погоду.
— Ого! — прорычал Дюма и сунул в рот Жюлю сигару. — Садитесь, льстец, и — курите сигару, Жюль Верн из Нанта! Эмиль, налей ему вина, того, на этикетке которого написано, что оно сделано в семнадцатом столетии. Продолжайте, Жюль Верн! Вы мне нравитесь! Вы купили меня — да, да, купили! Я могу полюбить вас! А дождя не будет! — Он ударил кулаком по столу. — Спасибо, Жюль Верн! Действительно, мои герои любят хорошую погоду, как это я раньше не замечал этого! Тонкое, наблюдательное замечание! Молодец! Курите сигару!
— Я счастлив, мэтр, — задыхаясь, произнёс Жюль. — Когда в книге хорошая погода, то хорошо на сердце и у читателя, не правда ли?
— Чёрт! — одобрительно воскликнул Дюма и подбежал к столу. — Эмиль! Дай ему вина и подари мои палевые перчатки! И малиновый фрак! И бархатный синий жилет! Пришли все это ему на дом, слышишь?
Он сел к столу, взял в руки перо, и оно побежало по бумаге. Десять — двенадцать строк, и исписанный лист был отброшен в сторону. Дюма принялся за новый. Арпентиньи поднёс Жюлю бокал вина, себе налил в какой-то круглый, похожий на глиняную кружку, сосуд. Чокнулись и выпили. Жюлю показалось, что он влил в свой желудок расплавленный металл. Голова его закружилась; вещи в комнате поменялись местами; Дюма, сидевший справа, оказался под потолком. Жюль опустился в кресло. Веки его сомкнулись. Прилив необычайной храбрости охватил его — ему хотелось сказать: «Слушайте меня, я буду диктовать…» Вместо этого он произнёс:
— Разбудите меня в начале шестого…
И заснул.
Дюма продолжал писать. Арпентиньи смаковал вторую кружку вина, макая в него бисквит. Вошёл слуга и доложил, что все приглашённые в сборе. Дюма вскочил, надел золотистую рубашку, коричневые, в клетку, брюки, повязал галстук. Арпентиньи облачил своего друга в серый сюртук.
— Этот Жюль Верн молодчина, — негромко произнёс Дюма и поставил под ноги Жюлю скамеечку. — Хорошие глаза, светлая улыбка — люблю! Напомни, что ровно в пять его нужно разбудить. У него, наверное, свидание. Он просил у тебя денег? Не просил? Ну, я дам ему без всякой просьбы. Идём! Если бы ты только знал, как мне все это надоело! Как сладко спит этот юноша! Фрак он надел впервые, — под мышками у него уже лопнуло! Видишь?
Ровно в пять часов Дюма покинул своих гостей, в самый разгар веселья, споров, музыки и гастрономических услад. Он вошёл к себе в кабинет; слуга зажёг двенадцать свечей на письменном столе Дюма и столько же на круглом столе подле спящего Жюля. Два золотых пышных пятна погрузили углы во мрак, чётко проявили корешки книг в длинном, приземистом шкафу, неспокойные розовые блики кинули на потолок.
Дюма снял, сюртук, галстук, сел к столу. Дюжины свечей ему показалось мало, и он сам зажёг ещё шесть. Окунул перо в чернила. С минуту подумав, принялся писать, вслух произнося каждое слово:
— «Кавалер уже спал и ничего не мог слышать из того, о чём говорилось в будуаре королевы. Вошёл король и, поклонившись своей супруге, отошёл к окну. Королева была не в духе, ей казалось…» Что ей, чёрт возьми, казалось? — спросил себя Дюма. — Может быть, ей ничего не казалось! Она просто-напросто задумалась, ей было стыдно, король поймал её… Она думала, предполагала, рассчитывала… Чёрт! Надоели мне короли и королевы, а без них скучно, привык! Жюль Верн! — крикнул Дюма. — Проснитесь, Жюль Верн! Помогите! За каждое слово плачу десять франков!
Жюль открыл глаза, поёжился от холода, хотя в кабинете было очень тепло, вспомнил, где он находится, и вскочил. Голова его шумела, ноги — так казалось ему — были отняты по колено.
— Что мне делать с королевой, немедленно отвечайте! Шесть минут шестого! Поют птицы. Чернила сохнут на кончике моего пера. Ваша возлюбленная ждёт вас. Что казалось королеве?..
— Ей казалось, мэтр, что она постарела за одну ночь, что мир хорош, как никогда, что молодость — самое драгоценное, что только есть на свете, — держась за спинку кресла, проскандировал Жюль. — Какое крепкое вино, мэтр!
— Вы произнесли двадцать семь слов, из них три лишних! Итого двадцать четыре по десять франков — получите!
Дюма открыл ящик, стоявший на полу подле книжного шкафа, отсчитал двести сорок франков, протянул их Жюлю.
— Я… — пролепетал Жюль. — Я…
— Не люблю, когда начинают с этого слова! И легко и невыразительно! Берите деньги, вы их заработали. Приблизительно по такой же расценке получаю и я.
— Мэтр! — воскликнул Жюль, отстраняя деньги. — Право, я не могу…
— Абсолютно лишние, пустые слова! За них я не плачу. Касса закрыта. Двенадцать минут шестого. Эмиль выпил не менее литра бургундского, но он крепкий человек. Люблю! Мой сын хочет познакомиться с вами, Жюль Верн! Одну минуту, мне что-то пришло в голову, я запишу. Так. Ничего интересного, ерунда! Голова подобна колоколу в рождественскую ночь. Откройте правую половину вон того шкафа, там вино, бананы, конфеты, шоколад. Вам нужно поправить своё здоровье. Налейте и мне.
Жюль сделал всё, о чём просил Дюма. Налил два бокала.
— За ваши успехи, смелый и прямой Жюль Верн из Нанта! — провозгласил Дюма и только понюхал вино в своём бокале. — Этого я не могу пить, вы достали не то, которое я люблю. Ну, ладно. Но вы пейте. Ешьте бананы, их у меня страшно много. Запаситесь в дорогу шоколадом. И отправляйтесь домой. Я хочу спать. Говоря между нами, слава — беспокойная штука. Но все же желаю вам попробовать кусочек этого опасного кушанья. Вам далеко? Прямо в Нант? Ха-ха!
— У меня свои лошади, мэтр, — соврал Жюль, — то есть, я хотел сказать, что…
— Все знаю, — рассмеялся Дюма, — откройте вон ту дверцу, возьмите бутылку с белой этикеткой и дайте её вашему кучеру. Люблю! Однако тридцать восемь шестого! Пьер! Оливье! Валентина! Сюда!
Вошёл слуга.
— Скажите гостям, что они могут делать все, что им вздумается. Я захворал. Я иду спать. До свидания, Жюль Верн! Пишите, если вам хочется писать! Не пишите, если вам писать не хочется! Что касается меня, то я к вашим услугам. Вторник и пятница с полудня до трёх. Перчатки и фрак необязательны. Дайте, я вас поцелую!
Жюль вошёл в широкие объятья Дюма, как в жарко натопленный дом. Дюма поцеловал Жюля, похлопал по спине, дёрнул за мочку уха и приказал слуге:
— Проводите месье до его коляски!
Барнаво спал, свернувшись калачиком и накрывшись полостью. Было очень темно, очень холодно. Жюль разбудил своего друга, и тот забрался на козлы. Щёлкнул бич. Коляска поехала.
— Жду отчёта, — сонным голосом произнёс Барнаво. — Выиграл или проиграл?
— При своих, как мне кажется, — ответил Жюль. — Вези меня побыстрее, Барнаво! Дьявольски болит голова. Подробности дома. К подробностям — вот эта бутылка.
Барнаво щёлкнул бичом дважды, и лошади понесли.
Жюль решил: теперь я буду писать, писать и писать. Днём учиться, вечером писать.
Казалось бы, чего лучше: связи есть, способностями природа не обидела, досуга достаточно, здоровье крепкое. Жюль улыбался, вспоминая слова Арпентиньи относительно того, что именно делают таланты, здоровье, вкус и терпение. Жюль знакомился с биографиями известных деятелей литературы и науки и в каждой биографии читал о терпении и таланте, о преимуществе вкуса и хорошего здоровья. Странно, почти все великие люди, за исключением очень немногих, были недолговечны, то есть рано умирали. Редко кому из них посчастливилось прожить свыше пятидесяти лет, в то время как люди, не занимавшиеся ни литературой, ни наукой, жили и восемьдесят и даже девяносто лет.
На будущее своё Жюль смотрел без тревоги. Происходило это, конечно, от хорошего здоровья прежде всего. Немалое значение оказывало на такой взгляд и знакомство с Дюма, который покровительственно отнёсся к студенту, мечтающему посвятить себя литературе. Этот студент был влюблён в Дюма, но весьма критически и порою неодобрительно отзывался о его романах. Диккенса Жюль любил больше, сильнее, — Дюма, в конце концов, представлял собою сладкое блюдо, без которого можно и обойтись. Диккенс — это хлеб, без него не проживёшь. Учиться, правда, следует у всех и каждого, кое-что необходимо взять и от Дюма. Что касается Гюго…
— О, Гюго! — восхищённо говорил Жюль и себе самому, и Дюма, и своим приятелям. — Это борец, деятель, у него есть убеждения, вера в человека, прогресс, лучшее будущее. Гюго — самый большой, самый великий писатель современной Франции, и кто знает, что он сделает ещё! Он тревожит меня, заставляет мыслить, критически смотреть на окружающее…
— Во Франции победила буржуазия, она теперь начнёт закреплять свой успех во всех областях, — сказал как-то незнакомый Жюлю человек в рабочей блузе. Он пил дешёвое вино и ни с кем не хотел соглашаться. — Победитель всегда хорошо платит тому, кто ему служит, — продолжал незнакомец. — Я, например, пишу стихи и рассказы, но их нигде не принимают, не печатают. Почему?
— Очевидно, потому, что вы плохо пишете, — заметил кто-то из слушателей. — Возможно, не обижайтесь, вы бездарны.
— Бездарным у нас сегодня называют того, кто критикует существующий строй, — с жаром проговорил незнакомец и презрительно посмотрел на собеседников. — Почему так гневается Гюго? Потому, что он против наших порядков, они ему не нравятся, он хочет лучшего строя, лучших порядков.
— Воспевайте существующий строй, и вас напечатают, — посоветовал кто-то. — Найдите что-нибудь хорошее и сегодня, — разве ничего нет?
— Для рабочего человека нет ничего хорошего, — отозвался незнакомец. — Студент, — обратился он к Жюлю, — не хотите ли выпить со мною?
— Возьмите его себе в соавторы, — хихикнул кто-то в дальнем углу кабачка.
— Этот студент внимательно слушает меня, следовательно, он учится не только в Сорбонне, — не обращая внимания на реплику, продолжал незнакомец. — Пейте, студент, — сказал он, размашисто чокаясь с Жюлем.
— За что же мы выпьем? — спросил Жюль.
— Мы выпьем за человека, — ответил незнакомец. — За того человека, который всегда смотрит вперёд, за человека, не желающего служить реакции и произволу!
— За министра финансов и внутренних дел, — подсказал чей-то юный бас.
— Я вижу, вам хочется выпить за короля, который снова вернулся во Францию, — проговорил незнакомец. — Вы всем довольны, и вам на всё наплевать, благополучный буржуа! Нет, — он ударил кулаком по столу, — мы должны выпить за будущее, которое немыслимо без длительной борьбы с министрами финансов и королями, — и он в два глотка осушил свой бокал. — Хорошо! — Он с улыбкой посмотрел на Жюля. — Вы умеете слушать, студент! Слушайте, прислушивайтесь, не ошибитесь!
Он привстал и хлопнул Жюля по спине широкой ладонью.
— Учитесь, студент, только учитесь не напрасно, учитесь для того, чтобы потом служить человечеству!
— О, как пышно! — заметил кто-то, — Совсем во вкусе Гюго!
— Дурак! — сказал Жюль и вместе с незнакомцем вышел из кабачка. Он так и не узнал имени этого человека, видимо, это был простой парижский рабочий, смелый, умный человек, каких становится все больше и больше.
Об этой встрече Жюль рассказал своей хозяйке.
— У меня в прошлом году жил такой же, — отозвалась она. — Потом за ним пришли и увезли в тюрьму. Он жил рядом с вами.
— А кто живёт сейчас? — спросил Жюль. — Там, за стеной, всегда тихо и только иногда кто-то чихает и кашляет или напевает вполголоса. Кто там живёт?
— Странный человек, я даже не знаю, как его назвать. Он служит на фабрике, где приготовляют духи и румяна. Подумайте, — вдруг оживилась хозяйка, — флакон духов какой-нибудь фиалки или розы стоит столько же, сколько и готовая воскресная блузка!
— Странно, что я ещё ни разу не видел моего соседа, — произнёс Жюль. — Он химик?
— Не знаю. Он уходит в семь, домой возвращается в девять. Не спит до часу. Все свои деньги тратит на книги. Он интересует вас?
— Очень, — ответил Жюль. — Я обожаю чудаков, — это самые интересные люди!
Он решил познакомиться со своим соседом. Однажды вечером, готовясь к зачётам, он услыхал за стеной кашель. «Пойду и познакомлюсь», — сказал Жюль и постучал в соседнюю дверь. Ему разрешили войти, предварительно спросив, кто и зачем.
— Ваш сосед, студент, ему очень скучно одному, — ответил Жюль и переступил порог.
Первое, что он увидел, были книги. Они стояли на полках, лежали на подоконнике, на столе и даже на полу. На маленьком столике подле кровати тускло поблескивали пустые флаконы из-под духов, воронки и пестик со ступкой. В комнате пахло табаком и тем особым запахом, какой бывает в помещениях, где много книг.
— Садитесь, — услыхал Жюль приятный старческий голос. — Чем могу служить?
Жюль огляделся — никого.
— Я здесь, простите, что не могу встать. Ложитесь рядом со мною, здесь чисто.
В углу за кроватью лежал на животе низенький человек лет пятидесяти, лысый, с короткими седыми усами. На нём был синий халат. Жюль улёгся рядом с соседом, представился ему. Сосед ответил:
— Очень приятно. Я Анри Блуа. Смотрите, что делается.
На полу перед самым носом Жюля медленно растекалась маленькая лужица. Блуа провёл по ней стеклянной палочкой, лужица сразу же приняла бледно-зелёный цвет, и на мгновенье остро запахло чем-то парфюмерным. Жюль смотрел на лужицу и на Блуа. Вот и познакомился! Лежишь на полу, смотришь на какой-то фокус, ничего не понять, но очень забавно. Блуа спросил:
— Вы что-нибудь понимаете?
Жюль откровенно признался, что ровно ничего не понимает.
— Я тоже, — грустно произнёс Блуа. — Пригласить бы сюда опытного химика — он всё понял бы, растолковал и, наверное, прикарманил бы… А я ничего не понимаю. Однако перед нами духи. Гелиотроп. Этой лужице уже две недели. Запах исчез, спирт улетучился, но вот эта трубочка возвращает духам жизнь, первоначальную крепость, даёт духам устойчивость. Ничего не понимаю! Жаль, что вы не химик… Нет ли среди ваших друзей хорошего химика? Человека, который помог бы мне?
Жюль пожал плечами. Химика среди его друзей нет. Есть писатели, актёры, филологи, юристы.
— Очень жаль, страшно жаль, — печально проговорил Блуа. — Смотрите, что делается, — я снова беру эту трубку, в ней, внутри неё, месяц назад был некий укрепитель запаха духов. Я влил туда анисовые капли. Вы смеётесь? Чепуха, по-вашему? Вспомните яблоко, упавшее на лоб Ньютону! С яблока началось, законом всемирного тяготения кончилось. Правда, у меня мелочь, ерунда, но всё же история повторяется: для всякого открытия нужен какой-то пустяк, незначительный случай. Шутки ради, вчера я помешал лужицу. Она ожила. Заговорила! Чувствуете запах? Чудеса! А я ничего не понимаю. В моих руках открытке, а я ничего не могу сделать. Открытие, возможно и смешное, но способное обогатить и меня и моего хозяина. Поднимайтесь, дорогой сосед! Мне нечем угостить вас. Я обедаю на службе, дома у меня только табак.
Жюль поднялся и помог встать соседу. Блуа растёр ногою лужицу, и немедленно вся комната наполни» лась запахом гелиотропа.
— Случайно пролил духи, случайно налил в трубочку анисовые капли, случайно зашли ко мне вы, — проговорил Блуа, наскоро прибирая своё жильё, переставляя вещи и опуская оконную штору. — Как подумаешь — всё случайно на этом свете. Случайно люди богатеют, случайно умирают. А может быть, я не прав, всё это не так?
— Рассказывайте, пожалуйста, я слушаю вас с интересом, — искренне произнёс Жюль, садясь на стул рядом с Блуа. — Что вы знаете о приготовлении духов?
— Это не столь интересно, — махнул рукой Блуа. — Духи — вещь глупая. Гораздо интереснее те составы, благодаря которым запах духов приобретает устойчивость, нежность, очарование. По совести говоря, духи есть просто спирт и эссенция, но некое количество капель укрепителя на одно ведро духов сообщает им аромат стойкий и — сказал бы я — убедительный. Скажем так: на ведро двадцать капель, не больше. Аромат держится пять-шесть лет. Какая чепуха, сосед! — весело рассмеялся Блуа. — Однако в Париже каждая третья женщина не может жить без духов, и ценятся те духи, запах которых держится дольше. Один флакон стоит три франка, другой, размером поменьше, двадцать пять. В чём дело? В том, что одни духи роза, а другие левкой? Ничего подобного, — в том, что…
— Страшно интересно, — прервал Жюль. — Всё, сообщённое вами, для меня новость. Я кое-что знаю по физике, географии, механике и, надеюсь, буду знать ещё больше, но ничего не знал про духи.
— Если хотите, это интересно, — согласился Блуа, — и я польщён, что вы…
— Зовите меня просто Жюль! Я очень молод, иногда мне кажется, что я прожил на свете не больше десяти лет. Мне всё ново, дорогой сосед!
— Зовите меня этим именем — сосед. Тогда я смогу называть вас просто по имени, — сердечно проговорил Блуа. — Ну, а теперь немножко о духах. Все эти укрепители — штука дорогая, и очень. Мой хозяин изыскивает способы продлить жизнь запаха до десяти лет. Капнуть на платье — и запах не умрёт ровно десять лет!
— Расскажите, какие есть укрепители, — попросил Жюль.
Блуа с полчаса знакомил его со всевозможными составами, рецепт которых каждый хозяин держит в секрете. Духи — это весьма серьёзная отрасль промышленности… Мужчинам — вино и табак, женщинам — шёлк и духи.
— И вот я нашёл свой укрепитель, — продолжал Блуа. — Нашёл! Отыскал способ недорогой и необычайно простой. Открытие моё случайно. Что мне делать дальше? Не знаю…
— Но вы уже нашли, — горячо сказал Жюль, — Значит, всё ясно и понятно!
— Всё непонятно, — покачал головой Блуа. — То, что я нашёл, всего лишь исходная точка. Я мало знаю, у меня нет специального образования. Эта лужица… я думаю, что какую-то роль играет здесь краска — та, которой покрыт пол. А сейчас я вспомнил, что на прошлой неделе я пролил чернила на том месте, где наша лужица. И я ничего не понимаю в этой химической ситуации. Необходимо, прежде всего, заняться исследованием анисовых капель.
— Вам помогут те, кто знает больше вас, — простодушно сказал Жюль.
Блуа рассмеялся.
— Помогут!.. Но они же и используют мою находку! Они же и похитят её! Как вы не понимаете этого! У себя на службе я попробовал сделать маленький опыт, — там под рукой всё, что нужно. Доверенное лицо моего хозяина, известный парфюмер-химик, стал наблюдать за мною, он кое-что заприметил, завертелся около меня, вдруг повысил моё жалованье… А ведь я простой лаборант… Я вылил в умывальник то, что мне удалось сделать по наитию. Пусть найдут сами. Но этот человек обозлился, — да, да, слушайте, что он сделал!
Блуа зажёг две свечи. Заблестела посуда на столе, корешки книг на полке. Темнее стало в углах комнаты.
— Он пришёл ко мне в лабораторию, — продолжал Блуа, — и велел немедленно сообщить сущность моей находки. «Я ничего не нашёл, — сказал я, — я простой лаборант, бывший учитель в Амьене, — что я мог найти!..» Мне не поверили. Мне дали неделю на обдумывание. Пригрозили увольнением. Хуже того…
— Они ничего не могут сделать, мой дорогой сосед! — с жаром проговорил Жюль, вскакивая со стула. — Я изучаю право, мне хорошо известны те статьи закона, которые…
— Закона! Ха-ха! — перебивая Жюля, рассмеялся Блуа. — Сидите, Жюль! Вы изучаете право? Какое может быть право у тех, кто лишён права заступиться за свою честь, кто унижен, кто принуждён служить богачу! Вот что такое ваше право! Оно ничто, фикция, одно название! — Блуа неспокойно повёл плечами. — Право! Кто создал его? Мне без всякого права заявили, что я обязан соблюдать интересы фирмы; если же я не желаю делать это, — значит, я хочу помочь конкуренту моего хозяина. Право!..
— А вы не молчите! Действуйте! Отвечайте! — не успокаивался Жюль, и Блуа опять перебил его:
— Я ответил. «Я ничего не хочу, — сказал я. — Дайте мне возможность честно зарабатывать мой хлеб! Будь проклято то, что я случайно нашёл! Я не специалист». Так я сказал. «Нет, вы что-то нашли и платите нам чёрной неблагодарностью, — ответили мне. — По уставу нашей фирмы вы не имеете права передавать технические секреты посторонним лицам». — «Я ничего и никому не передавал!» — уже кричал я. Но мне очень спокойно сказали: «Нет, вы лжёте! Наш конкурент в прошлом году проделал опыты с каким-то новым укрепителем и имел успех». — «Вы хотите меня запутать!» — сказал я.
— Гадость! — кривя рот, произнёс Жюль. — Но есть закон! Не смейтесь, есть закон!
— Да, есть закон, и вы назовёте статью и параграфы, — согласился Блуа, вздыхая. — Но что толку? У богачей свои статьи и параграфы. Мой хлеб, моё относительное благополучие — в руках фабриканта. А ваши параграфы… Не слишком ли громко я говорю? — шёпотом произнёс Блуа. — В пятницу мне предстоит познакомиться с процедурой увольнения. А затем и с префектурой. Конкурирующая с нами фирма, возможно, что-то нашла, очень возможно. Их старший химик — мой враг. Он блюдолиз, холоп, низкий человек. Когда-то я сказал ему всё, что о нём думаю. Он мстит мне.
— Вам только кажется, — спокойно возразил Жюль. — То, что вы говорите, нелепо. Вы взволнованы, я понимаю ваше состояние, но думать, что вам мстят… Ведь это было бы подло!
— Да, подло, — согласился Блуа, прислушиваясь к чему-то. — Там, где властвует нажива, всегда все подло! Тот, кто служит денежному мешку, всегда подлец. Служите науке, мой сосед, — страстно проговорил Блуа. — Служите интересам народа, учитесь, учитесь, любите родину свою и ей служите всю жизнь! Вы ещё так молоды, так мало знаете.
Блуа судорожно повёл головой.
— Десять лет назад меня приглашали на фабрику детских игрушек. Мне сказали: «Вы учитель, вы любите детей, — помогите нам». — «Да, я очень люблю детей, — ответил я, — и охотно помогу вам. Прежде всего, — добавил я, — пустите в работу то-то и то-то, дети очень любят такие игрушки. А затем…» — «Вы не так нас поняли, — сказали мне, — нас интересует совсем другое, а именно: краски». Конечно же, они правы, игрушка — это полутона, игра цвета, соединение зелёного с синим, переходы и неожиданности. Нужно знать тайну смешения красок, приготовления их. И здесь имеется своя устойчивость, как и в духах. Но этого я не знаю. Я намерен был предложить им новые игрушки, но… Я знаю латынь, историю, свой родной язык, литературу. В молодости я писал…
— Почему же не продолжаете заниматься педагогической деятельностью? — задал вопрос Жюль.
Блуа улыбнулся и искоса посмотрел на Жюля:
— Когда-нибудь я отвечу вам, не сейчас. Сейчас…
— Сейчас идёмте ужинать, я проголодался, — сказал Жюль, поднимаясь со стула.
— С радостью, — заторопился Блуа, снимая халат. — Только мы пойдём туда, куда хочу я, согласны? Сегодня вы мой гость. Кстати, сегодня мне исполнилось ровно пятьдесят пять лет и я намерен покутить!
— Кутить будем в кабачке «Длинноногий кролик», — предложил Жюль. — Вы там бывали? Там вкусно кормят и недорого берут.
Спустя полчаса Жюль и Блуа сидели в кабачке, ели жаркое, пили некрепкое вино и дружески беседовали. Жюль сказал, что он в хороших отношениях с Дюма, — нельзя ли здесь найти какую-нибудь помощь, сделать что-нибудь такое. Блуа покачал головой.
— Что может сделать Дюма? — сказал он. — Оя не станет связываться ради меня с теми, кто сообща держит в своих руках и его! И его самого и его романы, — улыбнулся Блуа. — Спасибо, мой друг! Видите, как трагично положение неграмотного изобретателя, честного человека!
— Вы самородок, — сказал Жюль.
— И самородку необходимо образование, — ему-то оно нужнее всего, — с жаром подхватил Блуа. — Иначе самородок на всю жизнь останется алмазом, которым режут стекло. Пью здоровье вашего батюшки!
— Ваше здоровье! И чтобы всё было хорошо, — сказал Жюль, поднимая бокал. — Кстати, мой отец… Завтра же отправлю ему письмо и попрошу совета; позволите? Мой отец — адвокат, честный человек.
— Не сомневаюсь, — сказал Блуа. — Что ж, напишите… Мне это не повредит и кое-чему научит вас.
Жюль написал отцу. «Помоги, папа, сделай всё, что можешь, для этого человека. В крайнем случае, дай совет, как поступить. Отыщи в своих законах такие статьи и параграфы, которые помогут моему новому другу. Приветствую желание Поля стать моряком. Пусть он напишет мне, кем именно хочется ему быть: капитаном или корабельным инженером. На его месте я стал бы инженером…»
Чего не в состоянии был сделать Жюль в 1849 году?
Позвонить по телефону.
Включить настольную электрическую лампу.
Послушать лекцию или музыку по радио.
Завести патефон.
Сесть в вагон трамвая.
Послать отцу телеграмму.
Посетить кинематограф.
Сфотографироваться.
Совершить путешествие на самолёте.
Писать автоматической ручкой с металлическим пером.
Прикурить от зажигалки.
Переписать на машинке свою пьесу.
Посетить рентгенологический кабинет.
Подняться в лифте.
Выстрелить из пулемёта.
Прокатиться в автомобиле.
Купить примус.
Подарить своей хозяйке алюминиевую кастрюлю или электрический чайник.
Помножить 327 на 844 при помощи арифмометра.
И, как это ни странно звучит сегодня, Жюль не имел даже и представления о велосипеде!
Ещё не было двигателя внутреннего сгорания, шарикоподшипников, пневматических шин. Человек ещё не завоевал Арктику. Южный и Северный полюсы ещё не открыты. Центральная Африка не изведана, слабо изучена Австралия. На карте земного шара очень много белых пятен.
Жюль писал гусиным пером при свечах.
Роль телефона исполняли посыльные.
Первая фотография была открыта в Париже Феликсом Турнашоном в 1852 году. Тринадцатью годами раньше Даггер впервые получил снимок на металлической пластинке.
Пишущая машинка появилась в 1867 году.
На кухонных полках в девятнадцатом столетии стояла медная и чугунная посуда.
Только в возрасте семидесяти лет Жюль Верн получил возможность посредством лучей Рентгена определить состояние своих лёгких.
Велосипед изобретён в 1869 году.
В 1849 году ещё не было многих вещей, которые сегодня кажутся нам такими обыкновенными, привычными.
Прошёл всего лишь один год, как буржуазия Франции пришла к власти. Она ещё сильнее поработила рабочего и крестьянина, мелкого кустаря и ремесленника, — ей очень хотелось фанфар и гимнов, но лучшие произведения литературы разоблачали и зло критиковали действительность, и только Иньяры, Мюрже и Скрибы охотно шли на соблазнительный зов современных требований, исходивших из велеречивых уст издателей и редакторов всевозможных журналов и газет. Иньяр выполнял заказ нетребовательной галёрки. Скриб работал для партера и лож. Мюрже — для всех тех, кто вообще не мог попасть на представление. Его любили модистки, белошвейки, корсетницы и прочий «маленький Париж», который хотел только более или менее безбедно существовать.
Наверху, казалось, всё было спокойно, чинно и благопристойно. Внизу, в рабочих кварталах, было неспокойно и тревожно. Июньское восстание рабочих в прошлом, сорок восьмом году было подавлено с необычайной жестокостью. Убитых, раненых и арестованных было так много, что даже легкомысленный воробей Иньяр написал по этому поводу стихи, которые вскоре стали распевать на окраинах города, а потом и в деревнях. Мюрже в своих «Сценах из жизни богемы» благословлял бедных тружеников искусства на терпение и выдержку, нищету и бедность, обещая доброго мецената, заботящегося о талантах. Мюрже говорил беднякам: «Трудитесь и ждите, карабкайтесь наверх и надейтесь, что и для вас найдётся местечко среди тех, кого вы так сильно ненавидите». Вместо того, чтобы сказать: «Проклятье нищете и страданиям!» — он твердил: «Терпите! Придёт меценат — и вы станете богатыми!»
Жюль ходил по улицам Парижа, часами сидел в Национальной библиотеке, делая выписки из научных справочников для своей картотеки, и, наверное, не догадывался о том, что через двадцать — тридцать лет именно он обследует небо и землю, дно океана и недра планеты, на которой живёт, что именно он изобразит достижения науки и техники своего времени и, фантазируя, предвосхитит многое из того, чего ещё не было на свете и что буржуазия жадно и хищно приберёт к рукам во имя своих собственнических целей.
Сегодня Жюль не задумывался над этим. Он мечтал о профессии писателя и с ужасом думал о том времени, когда получит диплом юриста…
— Вы худеете, бедный мальчик, — сказала хозяйка. — Если это оттого, то вы влюбились, тогда…
— Тогда? — нетерпеливо спросил Жюль.
— Тогда не страшно, — ответила хозяйка. — Хуже, если вы худеете от плохого питания. Вы перестали обедать у меня, — где же вы обедаете?
— В разных местах, — Жюль назвал несколько столовых и кафе. — Я питаюсь превосходно. Моя мать заботится обо мне, присылает посылки. Отец снабжает деньгами.
— Это хорошо. Моему брату хуже, На прошлой неделе его уволили, он сидит без работы, ему нечего есть.
— За что же его уволили?
— Ему не нравятся наши порядки. Вы, я вижу, не читаете газет, ничего не знаете…
Жюль пожал плечами, в душе благословляя этот спасительный, имеющий десятки разночтений, жест.
— Вас окружают не те люди, какие нужны вам, — сердечным тоном заметила хозяйка. — Я хорошо понимаю — вам хочется как можно скорее сделать карьеру, забраться туда, к тем, кто наверху, и возлечь на бархат. Так говорил в своё время мой муж.
— Он говорил трафаретно, банально, — отозвался Жюль. — Бархат меня не соблазняет, имейте в виду. Я хочу остаться самим собою.
— От всей души желаю вам шелка и бархата, — несколько обидчиво сказала хозяйка. — С тем условием, чтобы вы оставались таким же добрым и честным, как сейчас. Думаю, что вам это удастся. У меня нюх на человека, — добавила она. — И ещё скажу: влюбитесь! Вы всё один и один или с приятелями. Молодость коротка… Час назад столяр принёс для вас какой-то длинный, узкий ящик, возьмите его.
После утомительно-скучных лекций в Сорбонне Жюль отдыхал, приводя в порядок свою маленькую картотеку. Трудно пользоваться ею: ещё не найдена система, часть карточек устарела, но это очень хорошо, это значит, что владелец картотеки набирается знаний, идёт вперёд и, следовательно, бракует сделанное не так давно. Некоторые карточки умиляли Жюля, — вот, например, одна из них на букву Л, заполненная ещё в Нанте три года назад:
«Локомотив. Движется силою пара, который, проделав известный путь в механизме, толкает поршень и заставляет вертеться колеса локомотива, управляющего движением (пометка Жюля: «Неясно, неконкретно)». От диаметра главного колеса зависит быстрота хода, но быстрота может зависеть также и от формы локомотива (он же паровоз). Ему приходится преодолевать трение и сопротивление воздуха. Чем меньше углов в локомотиве, тем легче преодолевается сопротивление воздуха.
Наши локомотивы делают от 30 до 40 километров в час. Инженеры считают, что в ближайшие десять лет скорость будет повышена до 50 километров в час. В Америке добились скорости свыше 60 километров в час».
Жюль улыбнулся неточности и лапидарности школьного текста этой карточки. Да, но это писалось без помощи серьёзных справочников, только на основании личного ознакомления с предметом, только после разговоров с понимающими это дело людьми. Вот прошло немного времени, и локомотив на его родине делает в среднем 40 километров в час, но Америка пока что перегоняет на 10 — 15 километров. Нужно завести параллельные карточки, посвящённые локомотиву в Америке, нельзя доверять газетным сообщениям о развитии техники в этой стране, — янки набили руку на сенсациях, они мастера на рекламу, а следовательно, всегда и везде преувеличивают.
Много карточек по кругосветным путешествиям. На одной рукою Жюля написано: «Закат солнца в океане прекрасен». Отстаёт в картотеке химия. Хорошо поставлена физика. Жюль доволен буквой Ф — флора и фауна… О, как бьётся сердце, кружится голова и как вдруг раздвинулись стены комнаты, чтобы просторнее было мечтам! Однако карточки карточками, а дело делом, хотя ещё неизвестно, в чём дела больше. Ко вторнику (сегодня пятница) нужно приготовить контрольное сочинение на тему «Понятие о законе до и после опубликования». Одна мысль о занятиях портила хорошее настроение. Чтобы не думать о неприятном, Жюль решил вздремнуть до девяти вечера, а потом снова заняться карточками. Контрольному сочинению можно посвятить завтрашнее утро.
Пьер Верн и не подозревает, что его сын всерьёз подумывает о какой-то другой профессии, — ему не нравится юридическая деятельность. Она скучна, насквозь фальшива, — закон устроен так, что защищает только имущих и лишь на словах не даёт в обиду бедняков.
«Эта юридическая деятельность пугает меня, — размышлял Жюль. — Не хочется мне быть юристом. Занятие бесперспективное и утомительное, оно сушит человека, превращает его в педанта. Пример — мой отец. Умница, проницательный и широкий, он с годами стал узким во взглядах, всё в жизни своей подчинив статьям и параграфам, гербаризируя всё живое, — отцу сподручнее оперировать готовыми формулами и положениями. Ещё бы! Живое протестует, кричит, не даётся, а закон любит подчинение, молчаливость, угодливость, лесть. Бедный отец! Я очень, очень люблю его, но мне не хочется следовать традиции. Я не буду юристом, у меня есть своя дорога. Она в тумане, но я уже ступил на неё…»
Стук в дверь.
Кто бы это мог быть? Хозяйка обычно сперва войдёт, а потом постучит. Барнаво спрашивает: «Можно?» Товарищи, приятели и друзья входят без стука.
— Войдите, — сказал Жюль.
На пороге остановился Блуа. У него вид человека, только что вставшего с постели: взъерошенные волосы, заспанные глаза, помятый пиджак. Он шагнул, схватился за спинку кресла и опустился в него.
— Простите… Добрый вечер, — тяжело дыша, проговорил Блуа. — Мне нехорошо…
— Сердце? — Жюль подбежал к соседу, нагнулся над ним.
— И сердце… Меня уволили со службы. Оскорбили. Я не знаю, что делать…
— Не тревожьтесь, сосед. Отец написал мне, что вам следует предупредить своих хозяев, то есть опередить их, понимаете? Мы подадим на них в суд. Не печальтесь, не надо! Вы поступите на другую службу, у меня есть связи.
Блуа улыбнулся, и было в этой улыбке столько иронии, что она, видимо, помогла ему выпрямиться и спокойно произнести:
— На другую службу… связи… Дитя! Чистое, хорошее дитя, вы ничего не понимаете. Подать в суд… Мой хозяин уже предупредил, опередил меня. Я уже получил повестку. Я должен явиться завтра. Меня не только гонят, но и добивают. Я, видите ли, причинил фирме убыток в сто тысяч франков!
Жюль расхохотался:
— Сто тысяч франков! Бред! Глупости! Чепуха! А почему не шестьсот тысяч, не миллион? Что они возьмут с вас?.. Сто тысяч! Да это так смешно, что судьи помрут от колик!
— О нет, они не умрут, — горестно отозвался Блуа. — Они умрут вместе с системой, породившей их. Они придумали ядовитую штуку, они уже договорились с химиком своего конкурента. Я говорю о хозяевах, Жюль. Этот химик переходит к ним на службу. Я сяду в долговую тюрьму. Опишут всё моё жалкое имущество…
— Вы больны, дорогой сосед, — сказал Жюль. — Вы рассказываете анекдоты. Вы никуда не сядете. Мой отец кое-что смыслит в законах. Я поеду в Нант, привезу отца…
— Ваш отец откажется от борьбы с таким сильным противником, как мой хозяин. Ваш отец… Не сердитесь, друг мой, — едва удерживаясь от гнева, сказал Блуа, — ваш отец сам служит моему хозяину!
— Этого не может быть! — Жюль переменился в лице и сжал кулаки. — Мой отец чист и честен. Он не может служить неправде! Что вы говорите, месье Блуа! Опомнитесь!
— Я говорю то, что и вам хорошо известно. Так уж устроено общество, мой дорогой! Ваш отец служит моему хозяину.
Он повторил эту фразу, захлёбываясь от удовольствия говорить то, что ему нравилось.
— И вы готовитесь к тому, чтобы притеснять меня, — Блуа скорбно улыбнулся. — Здесь, у себя в мансарде, вы за меня, но в суде вам придётся поддерживать моего хозяина.
— Так что же это такое?.. — растерянно проговорил Жюль, понимая, что его сосед прав. — Выходит, что мне нечем заняться в этом обществе… Так, что ли? Чем лучше наше общество другого, того, которое было раньше?
Блуа ничего не ответил на это. Он поднялся с кресла. Напрасно Жюль утешал старика, — Блуа упрямо качал головой и слушать не хотел никаких советов, да и что могли ему посоветовать… Предстоит суд, потеря всего имущества, книг, тюрьма.
— Еду за отцом! — сказал Жюль. — Сегодня же!
— Не надо, глупый мальчик! — Блуа схватил Жюля за руку и с силой сдавил её. — Не конфузьте своего отца — зачем вам это? Я пришёл проститься, вот и всё. В случае, если… прошу вас распорядиться моими книгами. Их немного, но у меня есть редкие издания по физике и астрономии. Оставьте их себе, остальные продайте и храните деньги у себя. Я дам знать, когда они понадобятся мне. Если бы мне вашу молодость! О, я сумел бы использовать её с честью! — Он поцеловал Жюля. — Запомните то, что я вам скажу, дитя! Есть две науки: одна угнетает, другая освобождает. Не ошибитесь, делая выбор. Если когда-нибудь фантазия ваша заберётся под облака — помните, что есть два рода фантазии: одна — во имя будущего, другая — за приукрашивание всего дурного, что есть в настоящем. Всегда помните это! И не забудьте меня. Я одинок.
— Вы революционер? — спросил Жюль шёпотом.
— Я проснувшийся раб, — ответил Блуа. — Поздно проснувшийся раб, — добавил он. — Не настаивайте на уточнении, мне многое ещё неясно, но вполне ясно одно: все честные люди должны проснуться и разбудить тех, кто спит…
— Как хотите, но я еду за отцом, — сказал вконец взволнованный Жюль. — Я привезу его сюда, в Париж, отец сделает невозможное, но спасёт вас.
— Надо делать только то, что возможно, — отозвался Блуа. — И вы займитесь этим в будущем.
— Куда вы сейчас? — спросил Жюль.
— Приводить в порядок моё движимое и недвижимое, — улыбнулся Блуа. — Дайте мне слово: если через две недели я не вернусь, вы продадите мои книги и сохраните деньги. Кое-что я подарю вам. Я одинок, вы единственный, кого я полюбил безотчётно и всем сердцем.
Жюль дал слово.
Блуа не возвратился домой и через три недели. Жюль медлил с продажей книг. Отец писал ему:
«…дело твоего соседа очень сложное и очень нехорошее. Лет десять назад таких дел не могло быть. Я понимаю, почему никто не берётся защищать твоего соседа. Мне, сидя в Нанте, невозможно помочь тому, кто в Париже, да вдобавок и в тюрьме. Кроме того, я не знаю, что он за человек, и ты не знаешь этого. Наши впечатления обманчивы. Не будь ребёнком, Жюль, ты уже взрослый, ты будущий юрист, привыкай смотреть на вещи здраво, отбрось романтику и всякую беллетристику…»
Ответ неопределённый, уклончивый, богатый подтекстом и тем самым определённый и ясный. В конце апреля Жюль пригласил букиниста с набережной Сены оценить книги Блуа. Осмотр был недолго. Букинист намётанным глазом окинул каждую пятую, прочёл надписи на корешках, задержался на какой-то одной.
— Беру, — сказал он. — Вот эти мне не нужны. Не пойдут. Всего здесь на триста франков.
Жюль пригласил другого букиниста.
— Триста франков, — сказал он.
Жюль пригласил третьего. И этот назвал ту же цифру, добавив, что никто больше не даст: таков уговор букинистов, торгующих на набережной.
Пришёл Барнаво и сказал:
— Не будем продавать книги, Жюль. А вдруг Блуа вернётся! Я заходил в канцелярию суда, мне сказали, что дело не так серьёзно. Над ста тысячами франков и там посмеялись. Не продавай, Жюль!
— Я должен исполнить просьбу, я дал слово Блуа!
— Продать книги можно всегда, это дело минут. Трудно купить, мой мальчик!
Жюль рассказал о своём соседе и Дюма. Почтенный романист поднял брови.
— Ого! Низы шевелятся! Я не думал этого! А из тебя такой же юрист, как из меня епископ! Хорошо, я попытаюсь узнать, где твой Блуа и что с ним.
Спустя неделю Дюма сообщил Жюлю:
— Твой Блуа опасный человек. Он говорил чёрт знает какие вещи! Даже на суде. Ему не нравится наше правительство. Садись, я прочту тебе последнюю главу моего романа.
Жюль послушался Барнаво и книг не продал. Но ту пачку, которую отложил первый букинист, Жюль приобрёл для себя, оценив каждую книгу вдвое дороже её цены. Здесь были описания кругосветных путешествий, популярная физика, астрономия и «Загадка полюса» — книга толстая, с картинками, — книга, которую Жюль искал пять лет и нигде не мог найти.
Пьер Верн был уверен в том, что его сын всерьёз заинтересован юридическими науками. Для уверенности твёрдой, совершенной не хватало только неопровержимых свидетельств в пользу этой любезной сердцу Пьера Верна заинтересованности самого Жюля. И вот эти свидетельства явились: сын спрашивает отца, как нужно поступить в таком-то и таком-то случае, и даже просит его помочь какому-то Блуа.
Пьер Верн довольно потирал руки. Закон и право оказались сильнее стихов и комедий. Все идёт как надо. Старший сын через год-два приступит к практической деятельности адвоката. Младший сын учится в специальном учебном заведении, — Поль хочет быть моряком. Дочери… с ними значительно проще, о дочерях в своё время позаботятся их мужья. Будет очень хорошо, если эти мужья окажутся юристами.
Пьер Верн в Нанте довольно потирал руки.
Его старший сын в Париже был очень недоволен собой. Всё шло не так, как надо. Дюма рекомендовал ему простейший способ найти самого себя.
— Для этого надо писать романы приключений, — сказал Дюма. — Попробуйте стать моим соперником. Я ни в чём не уступлю вам, это вас подстегнёт; вы будете стараться, буду стараться и я. Таким образом вы достигнете своей меры, а я превзойду себя.
— Легко на словах, — вздохнул Жюль. — Мне не написать романа приключений, ничего не получится.
— Получится, — беззаботным тоном возразил Дюма. — Для этого необходимо иметь здоровый желудок, терпение и досуг.
— А талант?
— Талант? Что это такое? По-моему, талант — это трудолюбие. Садитесь и пишите. Утром пьесу, вечером роман, через неделю наоборот. Одно пойдёт хуже, другое лучше, в результате что-нибудь выйдет очень хорошо.
Жюль соглашался: да, и то и другое заманчиво, и, конечно, романы приключений значительно лучше пьес, но для романа нужны деньги, отсутствие забот, солидная обеспеченность. Ежемесячное пособие от отца — это пока что единственная финансовая помощь. Романы заставят бросить юридический факультет, и тогда отец немедленно прекратит присылку пособия.
Новый знакомый Жюля, де Кораль, завсегдатай салонов и клубов, редактор газеты «Либертэ», сказал как-то:
— Вы нравитесь мне. Я люблю людей упрямых, одарённых, сомневающихся в себе и других. Пишите пьесу, только театр может дать славу и деньги.
— Никто не хочет понять меня, — уныло ответил Жюль. — Я не ищу ни славы, ни денег. Мне, как океанскому пароходу, нужен курс, понимаете?
— Океанскому, а не речному? — улыбнулся де Кораль.
— Жизнь — океан, — улыбнулся и Жюль.
Де Кораль с минуту о чём-то подумал.
— Не хотите ли познакомиться с Гюго?
Жюль побледнел. Ему не хотелось верить, что это возможно. Познакомиться с Гюго.. Бог мой! Шутит он, этот легкомысленный, богатый де Кораль, и шутит неостроумно, зло…
— Вам необходимо познакомиться с Гюго, — сказал де Кораль.
— А вы с ним знакомы? — спросил Жюль, бледнея ещё больше.
— Я неизменный гость на его приёмах, — ответил де Кораль. — Если хотите, мы пойдём к нему в следующее воскресенье. В два часа.
Жюль произнёс только одно слово — самое короткое и самое энергическое из всех слов, какие только существуют на свете.
— О! — сказал Жюль, и на его широком лице бретонца пятнами проступила краска. Он был предельно взволнован.
— Разрешите сесть, — сказал он, опускаясь в кресло. — Это невозможно… — Жюль приложил руку к сердцу. — И не надо смеяться надо мною, не надо, пожалуйста! Оставьте меня с моими мечтами, они так дороги мне!..
— Вы, я вижу, очень любите Гюго!
— О! — воскликнул Жюль, закрывая глаза. — Если в вы только знали!
— В следующее воскресенье вы увидите мэтра, — просто и чётко проговорил де Кораль.
— Вто правда? Поклянитесь, это правда? Вы не шутите?
— Я не могу обещать вам свидания с господом богом, — ответил Кораль, — но познакомить с Гюго — это в моих силах.
Жюль кинулся де Коралю на грудь, припал к ней и едва не разрыдался.
— Через десять дней я буду представлен Гюго, — похвастал Жюль Аристиду Иньяру. — Невероятно! Ты веришь в это? Непредставимо!
— И даже очень, — поддакнул Иньяр. — Гюго живёт замкнуто, он в ссоре с правительством, его почти невозможно увидеть. И всё же я верю, что ты увидишь мэтра. Счастливец! Давно ли в Париже и уже знаком с самим Гюго!
О предстоящем визите к знаменитому писателю узнала и хозяйка Жюля.
— Вы родились не только в сорочке, но в сорочке с бантом, как говорят у нас в Пикардии, — сказала мадам Лярош. — Вы далеко пойдёте!
— Ну вот, мой мальчик, у тебя такие связи, каких нет и у премьер-министра, — сказал Барнаво. — Два Дюма, один де Кораль, месье Арпентиньи, музыкант Аристид Иньяр, а теперь прибавляется сам Гюго. В эту компанию так и просятся президент республики и португальский король. Не удивлюсь, если сам папа римский пригласит тебя на партию в бостон. Пора тебе начать стричь купоны, мой мальчик!
Виктор Гюго жил в доме № 37 по улице Тур д'Овернь. Дом стоял на высоком холме. Из окон своего кабинета Гюго видел (был солнечный, тёплый воскресный день), как к дому его приближались двое людей — в одном он признал де Кораля, другого не знал вовсе. Гюго пристально, насколько позволяло расстояние, вгляделся в незнакомца: на нём были светло-серые брюки, коричневый пиджак, чёрный, повязанный пышным бантом галстук. Трость с массивным набалдашником молодой человек нёс на плече, как ружье.
— К нам идёт де Кораль и с ним кто-то из провинции, — сказал Гюго своей жене. — Задержи их, пожалуйста, я хочу сегодня молчать и слушать, я утомлён…
Де Кораль и Жюль поднялись на второй этаж и остановились перед огромной массивной дверью; в неё была вделана медная доска с надписью:
ВИКТОР ГЮГО
Жюль благоговейно обнажил голову и присел на полукруглую мраморную скамью. Лицо его блестело от пота, светлые волосы торчали вихрами во все стороны. Элегантный, подтянутый де Кораль отлично понимал состояние Жюля и снисходительно поучал его, как вести себя у Гюго.
— Не робеть, быть самим собой, поменьше спрашивать, побольше слушать, ничем не хвастать, не читать своих стихов, не просить стихов у мэтра. Вы, наверное, увидите и Теофиля Готье — это поэт, добрый человек, но сноб, чуточку позёр, горячий спорщик. Не сцепитесь с ним, — вам достанется от него!
— Он спросит меня, мой дорогой Гюго: кто вы такой? — в сотый раз принимался Жюль за репетицию, предполагая, что Гюго начнёт именно с этого. — Я отвечу: «Студент юридического факультета Жюль Верн из Нанта». Он спросит меня: «Нравится ли вам учиться на этом факультете»? — «Нет, мэтр, мне не нравится учиться на этом факультете». Он спросит: «А почему?» Я отвечу…
— Гюго был адвокатом, — сказал де Кораль. — Я думаю, что он спросит вас о занятиях, о настроении молодёжи…
— К этому я не приготовился, — растерянно проговорил Жюль, обмахиваясь цветным в полоску платком. — Он спросит, что я делаю. Я отвечу: «Учусь писать пьесы…» Гюго улыбнётся и попросит прочесть что-нибудь. Я прочту «Мой Нант».
— Ради бога, не читайте вашего Нанта! — испугался де Кораль. — Сто сорок строк это очень бестактно для первого знакомства! Найдите что-нибудь покороче — строк на двадцать. И ни о чём не спрашивайте мэтра, займитесь разговором с мадам. Она большой знаток старинного фарфора и венецианского стекла, поговорите о чашках и бокалах шестнадцатого века — это её конёк. Вы очаруете её.
Жюль схватился за голову:
— Мой бог! Как трудно, как сложно! Фарфор! Чашки! Бокалы! Я ничего не смыслю в этом, ничего. Я не пойду к Гюго! Пусть мечта останется мечтой!..
— Глупости, пойдёте, — спокойно произнёс де Кораль. — Дышите, чёрт вас возьми, глубже! Вообразите, что ныряете в океане!
— Вообразил, — тяжело дыша, ответил Жюль. — Очень холодная вода, сударь! Я плохо плаваю! Акулы!..
Де Кораль потянул на себя ручку звонка. Дверь открыл старый слуга, седой и высокий, очень похожий на Авраама Линкольна.
— Мадам и месье просят подождать в приёмной, — с поклоном проговорил он.
Приёмная сверху донизу была обита тёмной кожей. Кресла с непомерно высокими спинками, рассчитанные на великанов, стояли вдоль стен. Портреты Шатобриана и Робеспьера[11] висели в простенках между окнами. Сотни безделушек из фарфора, нефрита и кости покоились на стеклянных полках в особых шкафах с зеркальными стенками.
— Я попал в музей, — сдавленным шёпотом произнёс Жюль. — И это только приёмная! А что же там? — Он указал на дверь, прикрытую тяжёлым занавесом.
Дверь открылась, и тот же слуга пригласил:
— Мадам и месье просят вас!
Жюль вошёл следом за де Коралем, и первое, что он увидел, был красный жилет — от самого подбородка, подпёртого тугим крахмальным воротником. «Кто это?» — спросил себя Жюль. Бесстрастное, каменное выражение лица этого человека поразило Жюля, — ему показалось неприличным и дерзким надевать на себя такой жилет. Костюм как костюм, но жилет… Человек этот в самой непринуждённой позе стоял посередине большой квадратной комнаты и курил длинную, тонкую трубку.
Жюль поклонился ему.
— Готье, — отрекомендовался человек в красном жилете и сделал глубокую затяжку.
Жюль в замешательстве назвал свою фамилию трижды. Готье пресерьёзно заметил:
— Поберегите ваши силы, сударь!
Де Кораль подвёл Жюля к хозяину дома и сказал:
— Мой друг Жюль Верн жаждет быть представленным вам, мэтр!
Вот он — Гюго! Знаменитый, любимый передовой Францией Виктор Гюго! Враг монархии, король поэтов, академик, драматург, романтик, публицист, друг обездоленных и защитник угнетённых, гроза болтунов из роялистических клубов, живое знамя республиканцев, человек несгибаемой воли, сорокасемилетний юноша, имя которого уже обросло легендами во Франции и за её пределами, будущий изгнанник, гордость мировой литературы, писатель, автограф которого на книжном рынке расценивается необычайно высоко, человек, ежедневно получающий приветственные письма и анонимки с угрозами, — вот он, Гюго!
Взволнованность Жюля достигла предела, сердце его колотилось где-то в висках и темени, а там, где ему полагалось быть, вдруг стало пусто и холодно. Вот он, Гюго! Мой бог! Бежать, провалиться сквозь землю, растаять, исчезнуть! Сейчас он начнёт задавать вопросы.
— Кто вы и откуда? — спросил Гюго.
Жюль поднял глаза и одним взглядом охватил Гюго. Среднего роста, коренастый, плечистый человек, чем-то очень похожий на Пьера Верна, с подстриженной полуседой бородой, крупным носом, — он, этот великий человек, приветливо улыбается, в его глазах неизъяснимый свет и доброта, высокий лоб весь перерезан морщинами…
— Студент юридического факультета, мэтр! Родом из Нанта. Мой отец — адвокат, но я…
Позволительно ли добавить то, о чём ещё не спрашивают? На выручку пришла дама — очень красивая дама в чёрном платье, она стояла подле Гюго и с улыбкой смотрела на Жюля.
— Но вы не хотите быть адвокатом, — догадливо договорила она и протянула руку — не для пожатия, а для поцелуя: тонкие пальцы её трепетали у самых губ Жюля.
Он поцеловал эти пальцы, взял их в свою руку, пожал и выпустил. «Так ли это делается? — подумал он. — Дома всё это было проще…» Мадам Гюго милостиво склонила голову и, оправив платье, опустилась в кресло. Немедленно сел и Гюго. На краешке дивана, обитого чёрным бархатом, устроился Жюль. Де Кораль и Готье продолжали стоять, о чём-то тихо переговариваясь.
«Очевидно, так принято», — подумал Жюль, не зная, можно ли положить ногу на ногу, — сидеть с поджатыми под диван ногами было неудобно, но именно так сидел в своём кресле Гюго. Но вот он вытянул левую ногу, руки скрестил на груди, и Жюль облегчённо вздохнул, приняв ту же позу. Над его ухом клокотала трубка Готье.
— В своё время и я был адвокатом, — произнёс Гюго. — Я очень рад, что перестал быть адвокатом, — добавил он. — В сущности, мы все адвокаты, — я имею в виду защиту справедливости. Но есть адвокаты-профессионалы, служители официального закона, они защищают несправедливость, по большей части. Им за это платят, дают чины и награды.
— Награды дают очень редко, — вставил Жюль, вспоминая своего отца.
Гюго не обратил внимания на эту реплику и продолжал:
— Мы наблюдаем страшные вещи в нашей милой Франции. Ум, самостоятельность мысли и честное, свободное слово преследуются, поощряется казённое благодушие, популяризация низких истин и страстей, оторванных от народа. Вы, — Гюго посмотрел на Готье, — Совершенно напрасно защищали Дюшена…
Жюль подумал: «Ага, они уже тут о чём-то спорили. Очень хорошо! Значит, можно сидеть и слушать. Очень интересно!»
— Совершенно напрасно, — повторил Гюго. — Ваш Дюшен каждый день кричит в своей газете: «Мы процветаем!» Никогда никто не кричит, если он процветает, никогда и никто! В театрах у нас водевиль, в литературе… О нет, литература жива! Она жива, несмотря на то что её хотят превратить в балаганного плясуна! Литература должна учить, направлять, вскрывать зло, — писатель должен жить с высоко поднятой головой, да!
— Вы говорите о трибунах, — спокойно отозвалея Готье, — я имел в виду только себя и моих друзей.
— Вы и ваши друзья — это и есть литература! — загремел Гюго, и глаза его сверкнули гневом. — Кто-то, по-вашему, борется, а кто-то стоит в стороне и грызёт шоколадную конфетку!
— Вы суровы, мэтр, — спокойно возразил Готье, стараясь не смотреть на Гюго. — Вы действуете гиперболой, так нельзя — нельзя в данном случае. Нельзя всё переносить на Францию и её судьбы.
— Только Франция! — громко сказал Гюго, на секунду привставая. — Только её судьба! Отечество, отечество и ещё раз отечество! Прежде всего отечество! Потом литература, если в том есть надобность!
— Правда! Святая истина, мэтр! — воскликнул Жюль, хлопая себя по колену. — Я с вами согласен, мэтр!
Гюго увлёкся. Ему, чья жизнь, как он сам говорил приближалась к вершине горы, после которой все дни наши «катятся вниз, как камешки», приятно было видеть сочувствие своим взглядам от представителя молодёжи. Он улыбнулся Жюлю. Жюль привстал, хотел что-то сказать — и молча опустился на диван. Гюго нравился этот молодой бретонец, нарядившийся для чего-то столь нелепо и безвкусно. «Шуточки де Кораля, — решил Гюго. — Он любит иногда подвести простодушного человека, очень любит…» Гюго рассматривал своего нового гостя внимательно и пытливо, раздумывая о том, какой костюм больше подошёл бы ему: куртка рыбака или рубаха крестьянина?
— Расскажите, что вы делаете, — обратился Гюго к Жюлю.
Жюль взглянул на де Кораля — тот ободряюще кивнул и улыбнулся. Жюль перевёл взгляд на мадам Гюго. Она качнула головой, что означало: говорите вce, что вам угодно, чувствуйте себя как дома. Жюль поднял глаза на Готье: поэт ковырял крючком в своей трубке и чему-то насмешливо улыбался. Жюль посмотрел на Гюго. Необходимо ответить этому сосредоточенному на какой-то мысли человеку так, чтобы он на всю жизнь запомнил слова Жюля. Кроме того, следует ответить с максимальной ясностью и лаконизмом: ответы длинные скоро забываются, в памяти остаётся только то, что выражено скупо. Десять дней, с утра до вечера, репетировал Жюль предстоящий ему ответ.
— Я делаю далеко не то, что мне хотелось бы, мэтр, — произнёс Жюль.
Молнией сверкнула мысль: «Только бы он не перебил! Иначе я собьюсь!..»
Гюго молчал.
— Я хочу заняться литературной деятельностью, литература тянет меня, — проговорил Жюль. — Я очень люблю всё, что имеет отношение к науке. Люблю физику и астрономию. Может быть, можно писать романы о науке, мэтр, я думаю об этом. Только не знаю, как это сделать… — Он развёл руками. — Я ещё ничего не знаю, мэтр, и Ваш вопрос очень труден для меня. Сказать по совести, дома я приготовил ответ, но вижу, это совсем не то, не так. Простите меня, мэтр!
Гюго откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза рукой, потом выпрямился, снова скрестил руки на груди. «Отец, живой отец мой», — подумал Жюль и заложил ногу на ногу.
— Сейчас я должен писать всё что угодно, для того чтобы существовать, — сказал он, уже нисколько не робея.
— Что вы называете существованием? — резко спросил Гюго, и кресло скрипнуло под ним.
К такому вопросу Жюль не был подготовлен, однако он быстро нашёлся:
— Существованием я называю ежедневную суету и хлопоты, нечто бесцельное и скучное, мэтр! Для того чтобы делать то, что мне нравится, к чему я чувствую призвание, необходимы время и средства.
— Так, — сказал Гюго, поднимая голову и глядя в упор на Жюля. — Ежедневную суету можно превратить в интересную, полезную для себя и людей работу. Суетится только тот, кто не знает, чем ему заняться. Непременно пренебрегите всем во имя задуманного. Живите деятельно, не суетясь.
— Я очень люблю науку, — перебил Жюль и тотчас побледнел, дивясь своей бестактности.
— Очень хорошо, — одобрил Гюго, меняя интонацию. — Служите науке, она нужна народу. Но прежде всего для этого необходимо образование. Надо много знать, чтобы дать что-то народу.
— Вот я и ищу себя, — теряя всё своё самообладание, произнёс Жюль, следуя расписанию домашних репетиций. Он любил эту фразу настолько, что даже перестал видеть в ней смысл.
Гюго вложил в неё тот смысл, о котором Жюль и не подозревал:
— Вы ищете себя? О, как мне это знакомо! И до какого же возраста, приблизительно, намерены вы искать себя?
— Год, два, три — я не знаю, — потерянно и смущённо ответил Жюль.
— Так. Ну, а кто будет вашим оповестителем? — спросил Гюго так строго, что Жюль кашлянул, закрыв глаза. — Я хочу сказать, мой дорогой юноша, — кто же шепнёт вам на ухо утешительную весть: ты нашёл себя! Кто? И как, наконец, узнать, что вы нашли себя, а не кого-то другого?
— Я это почувствую, мэтр!
— Ага! — ядовито процедил Гюго. — И что же тогда вы скажете себе, что будете делать? Думайте, думайте, не торопитесь! Я подскажу, если вы ошибётесь.
— Наверное ошибусь, мэтр, — со вздохом сказал Жюль. — Подскажите сразу!
— Хорошо, подскажу, — оживился Гюго. — Не себя надо искать, совсем нет, но то дело, в котором вы с предельной полнотой сможете служить родине своей и народу. Обществу, людям, будущему!
Гюго щёлкнул пальцами.
— Ищите себя в прогрессе, в науке, — продолжал он. — Сама литература есть наука — её область, самая увлекательная и доступная всем. Если только, само собою, она талантлива. Литература неталантливая вредна!
— Спасибо, мэтр! — задыхаясь проговорил Жюль, привставая с дивана. — Почти то же самое говорил мне и мой сосед Блуа. Он говорил… Простите, я вас слушаю!
— Будет дурно, если вас будут читать только избранные, — сказал Гюго, искоса посматривая на Готье, который вдруг насторожился. — Мы живём и работаем не напрасно, когда нас любят внизу. Вы понимаете?
— Понимаю, мэтр! Я счастлив! — Жюль встал и поклонился Гюго.
Совершенно неожиданно заговорил Готье.
— Искусство есть форма, — начал он холодно и бесстрастно. — Прекрасны все темы: и наука, и люди, и вот эта трубка. Я предпочту хорошо изображённую — словом или красками — трубку бездарному портрету человека. Талант, произведение искусства, оценка тех, кто понимает! Вот круг!
— А я предпочту портрет, пусть и посредственно написанный, — вмешалась мадам Гюго. — Это вызовет соревнование. Трубка соревнования не вызовет. Цель искусства — человек, а не то, что он держит в зубах!
— Превосходно! Отлично сказано! — певуче одобрил Гюго. — Критика наша редко говорит подобные вещи; критика вообще привыкла оперировать банальными, затасканными, серыми определениями! Жаль, что среди нас нет критика, — он, наверное, похитил бы эту мысль! Её хватит на два фельетона по пятьсот строк в каждом. Жду возражений, Тео, ну?
— За меня возразит автор будущих романов о науке, — обидчиво отозвался Готье. — Прочтите ваши стихи, Жюль Верн!
Гюго прикрыл рукой глаза. Мадам Гюго обратилась с каким-то вопросом к де Коралю. Вошёл слуга с подносом, на нём стояли две бутылки, пять бокалов, ваза с фруктами. Готье налил себе вина, выпил, отёр губы синим шёлковым платком.
Вошёл другой слуга и подал Гюго визитную карточку. Гюго встал, извинился и вышел. Де Кораль и Готье занялись вином. Мадам Гюго отпила глоток. Жюлю предложили инжир и финики. После второго бокала вина он заявил, что у него нет хороших стихов. Готье похлопал его по плечу и сказал, обнажая в улыбке белые, красивые зубы:
— Не существует ни плохих, ни хороших стихов, юноша! Есть стихи, совершенные по форме, и есть стихи, несовершенные по форме. Форма — всё!
— Мои стихи несовершенны по форме, — непринуждённо произнёс Жюль, поедая финики.
— Догадываюсь, — сказал Готье. — Мадам! Прикажите набить мою трубку!
Воспользовавшись этой просьбой, мадам Гюго покинула гостей. Пришёл слуга с коробкой табаку и набил трубку Готье. Жюль съел все финики, их было много. Готье заметил это и не без лукавства сказал:
— Не ваши ли это стихи, мэтр: он съел все финики, и вот болит студенческий живот! Ха-ха! Не ваши ли это стихи, Жюль Верн?
— Нет, не мои, — ответил Жюль. — Я уже сказал, что мои стихи несовершенны по форме.
Готье озадаченно попятился к окну. Де Кораль улыбнулся. Гюго ждали минут двадцать, но он так и не вышел к своим гостям. Жюль и де Кораль пожали Готье руку и прошли в приёмную. Принимая от слуги трость и шляпу, Жюль попросил его передать привет хозяйке и хозяину дома. Слуга молча поклонился и подал Жюлю пакет, перевязанный шёлковой тесьмой.
В саду, неподалёку от дома Гюго, Жюль и его спутник присели на скамью, — Жюлю не терпелось посмотреть, что в пакете.
— Здесь не один, а два подарка, — заметил де Кораль. — От Гюго книга, от мадам шёлковая тесьма. Вам повезло! Чем-то вы понравились мэтру!
Жюль спрятал тесёмку в жилетный карман. Белую бумагу, в которую был завернут томик стихов, бережно вложил в бумажник.
На титульном листе книги Гюго написал: «Служите прогрессу, человечеству, правде».
Созвездие крохотных клякс окружило последнее слово. Подпись заняла треть страницы. Жюль не отрывал глаз от автографа.
— Идёмте ко мне обедать, — пригласил де Кораль. — Я скучаю. Я не люблю слушать нашего Тео. Всё одно и то же, всё об одном и том же!
— Спасибо, — ответил Жюль, продолжая рассматривать надпись на титуле. — Сегодня я никуда не пойду, я не хочу обедать, дорогой де Кораль! Я взволнован до предела!..
Весёлая мелодрама «Молодость мушкетёров» снова понадобилась Дюма для того, чтобы поправить весьма пошатнувшиеся финансы и свои писательские фонды. Дворец в Сен-Жермен и чересчур широкая жизнь вне всякой сметы привели к тому, что прославленный романист всё чаще стал задумываться над своим будущим. Впрочем, у Дюма был лёгкий, беззаботный характер.
— Я всё поправлю моими пьесами, — говорил он. — Приходите завтра на репетицию моих мушкетёров, Жюль. Вам полезно будет посмотреть, как это делается. Приходи!
Он обращался к нему то на «вы», то на «ты», смотря по настроению. Оно менялось каждые пять минут. У Дюма был собственный «Исторический театр», свои, им оплачиваемые актёры, и даже публика. Но она что-то стала изменять ему. В библиотеках и книжных магазинах увеличился спрос на романы Бальзака, новеллы Мериме, толстые тома Стендаля. Школьники запоем читали переводные романы Фенимора Купера, Вальтера Скотта; популярность приобрели морские истории капитана Мариета. Публика привыкла к однообразной лёгкости Дюма; ничем не разочаровывая современников, он наивно полагал, что с него вполне достаточно того очарования, которое он даёт своими Людовиками и кавалерами красных замков. Шестнадцатилетний читатель, заткнув уши пальцами, охотно поглощал всё, что ему преподносил Дюма, но с охотой вдвое большей тот же читатель, восторженно раскрыв глаза, отдавал все силы своей фантазии Фенимору Куперу.
Жюль любил посещать репетиции в «Историческом театре». Там он знакомился с актёрами и техникой постановки спектакля, с законами капризного драматического искусства на практике. Он любил самый воздух кулис, полуосвещённую сцену, с которой так страшно было смотреть в огромную чёрную пропасть зрительного зала. Жюлю нравилось бродить по лесенкам и переходам, забираться на самый верх, где на толстых поворачивающихся брёвнах были накатаны восходы и закаты, морские прибои и королевские замки, туманные дали и залитые солнцем поля. Ему хорошо было известно, что декорация за номером одиннадцатым изображала тёмное грозовое небо с большим круглым отверстием посередине для искусственной луны. Гром, буря и адские завывания ветра лежали в большом сундуке с надписью на крышке: «Гроза и непогода, не переворачивать!»
… В полдень явился Дюма, собрал актёров, сел за столик подле левой кулисы и заявил, что ему хочется посмотреть, как пойдёт второй акт его мелодрамы:
— Я кое-что изменил, кое-что добавил, но боюсь, что этого недостаточно. Раз, два три — пошли! Мадам Арну, в руках ваших цветы! Встаньте справа, вот так. Мамзель Кишо, вы должны хохотать, глядя в окно. Подождите, Крюсен ещё не готов. В день спектакля приглашу нашего буфетчика, чтобы он стоял за окном и смешил вас. Он на это мастер, а вы совсем не умеете хохотать. Делается это так…
Дюма привстал, схватился за бока и, широко раскрыв рот, расхохотался столь натурально, что через минуту корчились от смеха все тридцать человек, занятых в пьесе.
— Вот как надо хохотать, — сказал Дюма, принимая серьёзный повелительный тон главного режиссёра. — Мадам Леру, начинайте вашу песенку! Ля-ля, тра-ля-ля… веселее, это не молитва, а чёрт знает что! Я и сам не знаю! Вообразите, что в физиономию вашей соперницы вцепилась кошка. Ну, тра-ля-ля! Мотив какой вам угодно! Анатоль, надевайте шпоры! Занавес поднят, зрители затаили дыхание, — начали!
Действующие лица мелодрамы произносили остроумные монологи, мадам Леру весело напевала чёрт знает что, мамзель Кишо глядела в окно и хохотала до хрипа и стона. Бутафорские цветы летели из окна на сцену и со сцены за кулисы. Дважды букеты ловил Жюль и, не зная, что делать с ними, передавал их пожарному, стоявшему подле бочки с водой. Пожарный, видимо, хорошо знал пьесу, — один раз он перекинул цветы через всю сцену, прямо в руки плотнику, который передал их мадам Арну. Второй раз пожарный пренебрежительно сунул бархатные розы в корзину, где лежали уже обыгранные вещи: зонтик, сломанная шпага, бутылка из-под вина и медная чаша из золотистой бумаги. Жюль, увлечённый ходом представления, заметил, что пожарный начинает клевать носом, — клюнув раз и два, он погрузился в сон, опираясь на свою бочку. Уборщица кулис тётушка Роллан на самом интересном месте махнула рукой и удалилась в свою каморку, где её ожидали недовязанный чепец и добрая порция анисовой настойки.
В середине третьей картины второго акта Жюль стал скучать. Заскучал и сам Меленг, игравший д'Артаньяна. Дюма прервал репетицию.
— Довольно, — сказал он решительно. — Все хорошо, но этого мало. Приношу мою сердечную благодарность, мои друзья, и прошу явиться на репетицию завтра в полдень. До свидания!
Жюль вышел из театра, вместе с Дюма.
— Почему так неожиданно вы кончили репетировать? — спросил Жюль. — Все шло хорошо, гладко…
— Все шло очень плохо, — вспылил Дюма. — И ты скучал энергичнее всех, да! Но это ничего, это меня не страшит, я пишу не для тебя и всяких других ценителей. Я пишу для публики, для зрителя простого, я адресуюсь к незамысловатым, добрым душам. И этот зритель скучал на репетиции. Я обратил внимание, что и пожарный, и уборщица, и плотники очень равнодушно относились к тому, что делалось на сцене. Зритель должен забыть, что он в театре, — он обязан быть там, где мои герои. Завтра актёры получат новый текст ролей.
— Так скоро? Я не ослышался, — завтра? — недоверчиво спросил Жюль.
— До завтра целые сутки, — наставительно проговорил Дюма. — Только то и хорошо, что пишется быстро, залпом, без пауз. Хорошая, плодотворная работа — это такая работа, которая держится на особом ритме, без перерыва. Все великие произведения создавались очень быстро, проверь, если сомневаешься. С семи вечера до часу ночи я переделаю весь первый акт. Шесть часов работы — двадцать страниц текста. Наслаждение, а не труд! Я заставлю их улыбаться, смеяться и плакать — всех этих плотников, пожарных и костюмеров! Пожарный кинет цветы в мою толстую физиономию, а не в корзину для реквизита! Вот увидишь, или я разучился писать!
На следующий день в полдень Жюль убедился, что Дюма не хвастал. Репетицию вели по новому тексту, в приподнятом настроении были все актёры и служащие; сам автор петухом расхаживал среди хохочущих и напевающих актрис и поминутно кричал «браво», азартно аплодируя вместе с пожарным и тётушкой Роллан,
— Месье — сам господь бог выдумки, — сказала тётушка Роллан. — Как хочется мне побыть на месте мадам Арну! Уж я сумела бы намять бока этому нахалу Будри! Вчера мадам Босон не знала, что делать, а сегодня — смотрите, как она хлещет по физиономии Будри! Так ему, так, дай ещё, или я сама прибавлю!
Дюма ликовал. Первый акт удался превосходно. На ходу были внесены поправки во втором и третьем актах. Четвёртый перенесли на завтра. Дюма спросил тётушку Роллан, не хочет ли она, чтобы Будри, в конце концов, был повешен. Роллан ответила, что вешать Будри не следует, но избить его до потери сознания надо и даже необходимо. Дюма дал слово, что так оно и будет.
На этих репетициях пустейшей, но ладно, профессионально скроенной и крепко сшитой пьесы Жюль учился нелёгкому искусству управления судьбами литературных героев, умению заинтересовать, в нужный момент вызвать у зрителя смех или слёзы, негодование или жалость. Жюля развлекали эти репетиции, но к спектаклю он отнёсся с равнодушием: уж слишком лёгкой, пустой оказалась пьеса, чересчур запутаны были все положения, чего-то, по мнению Жюля, недоставало пьесам Дюма. Такие вещи могут приносить доход, развлекать зрителя, но им далеко до пьес Гюго. О, Гюго!.. Он бичевал, проклинал, гневался. Дюма развлекал, вызывая добродушный смех, и никого не хотел обидеть. Дюма приготовлял голое зрелище, — на это был он великий мастер; и здесь Жюль многому научился, что пригодилось ему в будущем.
В три дня, не прикасаясь к учебникам, Жюль написал одноактную пьесу «Пороховой заговор» и немного спустя, в течение одной недели, сочинил, по его собственному выражению, вовсе не трагическую «Трагедию во времена Регентства».
Пьеса эта была насквозь подражательна, — из каждой фразы, каждого положения, как из окна, выглядывал самодовольно смеющийся папаша Дюма. Жюль прочёл свою пьесу двум плотникам и тётушке Роллан, и они, словно сговорившись, сказали:
— Месье Дюма очень утомился и потому написал так бледно и вяло…
— Да это же моя пьеса, моя, — тяжело вздыхая, прошептал Жюль.
— Ваша? — удивлённо протянула тётушка Роллан. — Ну что ж, вы тоже можете писать пьесы; желаю удачи!
«Исторический театр» Дюма закрылся, — мелодрамы знаменитого романиста не собирали и одной трети зала. Дюма терпел убытки, заработки его снижались, долги росли.
— Не понимаю, что происходит, — говорил он. — Неужели я выдохся? Мой бог! Не может быть! Мой театр переходит к Севесту. Твой тёзка Севест — полноправный хозяин моего родного театра… Подумать только, он назвал его «Музыкальным»! Что ж, посмотрим, что у него получится. Желаю ему удачи, бог с ним!
Из пьес Жюля ничего не получилось. Удачливый Дюма-сын сказал ему, что пьесы его вполне грамотны драматургически, сценичны, отличны по языку, но они не обременительны в смысле идей, — не тех идей, которые вовсе и не нужны, а тех самых, без которых вообще нет пьесы.
— Они — бенгальский огонь, ваши пьесы, — сказал молодой Дюма. — Они свидетельствуют о том, что вы талантливый человек. Но, как видно, одного таланта мало. Нужно уметь огорошить публику, показать ей самоё себя, ткнуть ей пальцем в нос и глаза!
— Вы правы, — согласился Жюль, — нужны мысли, идеи…
— Но не в том смысле, в каком вы думаете, — поправил Дюма. — Критиковать распоряжения правительства совсем не наше дело. Заступаться за этих обездоленных и всяких так называемых угнетённых поручим кому-нибудь другому.
Жюль спросил: чьё же это дело? Гюго считает, как об этом свидетельствуют его стихи и пьесы, что писатель обязан везде и всюду быть критиком общества, наставником, вожаком. Дюма замялся и сказал, что Гюго не писатель, не художник, а политик. Театр — не трибуна в парламенте. Политика и искусство — вещи несовместимые.
— А вы как думаете? — спросил молодой Дюма.
— У меня на этот счёт иное мнение, — ответил Жюль. — Я не подпишусь сегодня под тем, что вы сказали. Что касается Гюго — я готов драться за Гюго!
Пришёл Барнаво и принёс письмо в голубом конверте. В нём вчетверо сложенная бумага с угловым, штампом: «Глобус», фирма учебных наглядных пособий, представительства во всех городах Франции, а также в Берлине, Лондоне и Мадриде. Жюля уведомляли, что его разрезной глобус потребовал дополнительного изготовления в количестве трёх тысяч экземпляров, за что фирма обязуется уплатить изобретателю одну тысячу франков. Подпись. Число, год, месяц.
К этой официальной бумаге приложена записка: «Милый Жюль! Не соглашайся: тебе дают половину того, на что ты имеешь право! Проси две тысячи, тебе дадут, я знаю. Иногда, чаще по вторникам, я заглядываю в контору с двух до четырёх. Жанна».
Жюля восхитила и обрадовала официальная бумага и погрузила в меланхолическую грусть записка.
Жанна!..
Не только ты, Жанна детства, отрочества и юности, но девушки вообще, все эти Мари, Мадлены, Клотильды, Франсуазы, Сюзанны, Сильвии, Мюзетты, Рашели, Роксаны и Мими… Они восхитительным хороводом окружили Жюля, улыбнулись полуиронически, полупрезрительно, немного лукаво и очень насмешливо и хором воскликнули: «Ты живёшь замкнуто, одиноко, не так, как следует жить в твои годы, ты забыл, что на свете, помимо книг, пьес и римского права, существуем и мы…».
Жюль вслушивался в голоса молодости, жизни, и тоска наваливалась ему на сердце. Как много сил, хлопот, энергии отдаёт он театру, университету, знакомствам с писателями, а молодость тем временем проходит… Он и не заметил, как подошёл двадцать второй год его жизни. Жанна потеряна, но Жюлю улыбаются сотни других Жанн, когда он идёт по улице, отдавшись размышлениям о своём настоящем и будущем. Он совсем не обращает внимания на перегоняющих его девушек в плиссированных юбках, в ботинках со шнуровкой до самых колен, в шляпках, похожих на цветочные корзиночки. А какие чудесные вуальки носят парижанки! Синие, полупрозрачные, с вышитыми паучками и бабочками на том месте, где вуалька касается щеки; бледно-розовые, с маленькими серебряными колокольчиками возле уха, чёрные и белые с разрезом для поцелуя, серебристые и словно вытканные из золотых нитей с ярко-красной розой там, где вуалька прикрывает лоб… А какие чулки носят сегодня парижанки! В стрелку, квадратиками, кружочками, — чулки, вытканные густо, а есть такие, что ничем не отличаются от паутинки. Как подумаешь — сколько осторожности нужно, чтобы натянуть такую диковинку на ногу!..
Все это, в конце концов, чепуха и мелочи, но из этих мелочей состоит то, что называется жизнью, изяществом, очарованием, светлой тоской и радостью! Все это можно назвать ненужной необходимостью, но — честное слово — юность не имеет права быть неряшливой, безвкусно одетой, грубой, непривлекательной…
Вот записка от Жанны, и Жюль взволнован. Бог с ней, с Жанной! В сердце уже ничего нет, кроме чуть потрескивающих угольков, ярко пылавших в Нанте. Жанна напомнила о том, что Жюль молод и что ему нельзя затворяться в одиночестве. Гюго — это очень хорошо. Дюма — весьма неплохо. Мюрже, Иньяр и десяток друзей — это недурно, хорошо, но как можно не повеселиться с той, которая только того и ждёт, чтобы ты был именно с нею!
— А я даже не танцую, — сказал Жюль, разглядывая себя в зеркале. — Милейший Жюль Верн, ваши щёки говорят о том, что у вас прекрасное здоровье. У вас мясистый нос — бретонский нос мужика, рыболова, простолюдина, — нос Барнаво. Ваши глаза — всем глазам глаза, в них, простите за нескромность, светится ум и способность мыслить… Позвольте, а если я взгляну на себя этак… — Жюль потупил глаза, сплюнул, чертыхнулся и погрозил зеркалу кулаком: «Отыди от меня, сатана!»
Завтра у Жюля будут деньги, много денег, — он пойдёт в Луврский универсальный магазин и купит себе фрак, жилет, шляпу, часы, трость. Он будет обедать в кафе «Люксембург», он отдаст часть долга своего Барнаво, подарит хозяйке флакон её любимых духов «Мои грёзы»… Тьфу, какая чепуха! Эти духи приготовляют на фабрике, где служил бедный Блуа…
Жюль вздрогнул, вспомнив соседа. В дверь постучали.
Вошёл Блуа.
Жюль кинулся к нему, обнял, расцеловал, усадил в кресло и, боясь о чём-либо спрашивать, молча остановился у стола.
Костюм на Блуа сидел, как на вешалке. Жилет внизу был стянут английской булавкой, воротничок помят и грязен. Лицо Блуа напоминало голодного из предместья Парижа. Под глазами синие круги, небритые щёки обвисли. Жюль все забыл — и Жанну и её записку. Он подумал: «У меня есть деньги, много денег, надо помочь бедному Блуа».
Молчание длилось долго. Блуа смотрел на Жюля и улыбался. Наконец он заговорил:
— Спасибо, что вы не послушались меня и не продали книги. Спасибо за все хорошее, что вы говорили обо мне… Записочка вашего отца помогла, но все же… Меня выпустили на свободу, но без права жительства в Париже. Дней через десять я обязан уехать, — наше правительство не может спокойно работать и спать до тех пор, пока какой-то Блуа не уедет за шестьсот километров от столицы. Завтра я приступлю к распродаже моих книг. Не всех, — нет, не всех! Прошу вас взять себе все, что вам только нравится. Тридцать, сорок, пятьдесят книг! Не возражайте, я болен, мне нельзя волноваться…
Жюль не прерывал Блуа.
— На мне решили отыграться. Им удалось это. Что ж, буду жить вдали от Парижа. Я уеду в Пиренеи. Рекомендательные письма Барнаво очень пригодятся мне. Кто он, этот Барнаво?..
Спустя одиннадцать дней Жюль и Барнаво провожали Блуа в недалёкий, но невесёлый путь. За несколько минут до отхода поезда Жюль передал своему бывшему соседу маленький пакет.
— Здесь немного денег, — сказал Жюль. — Они собраны среди студентов, сочувствующих безвестным изгнанникам. Мои товарищи обидятся, если вы не возьмёте эти скромные пятьсот франков.
Блуа взял пакет, не подозревая, что все пять стофранковых билетов принадлежали Жюлю.
Главный кондуктор возвестил, что через две минуты поезд отправляется. Дежурный трижды ударил в колокол. Кондукторы всех десяти вагонов закрыли двери. Главный кондуктор, уже стоя на подножке, крикнул во всю силу своих лёгких:
— Мы отправляемся! Опоздавших прошу занимать последний вагон! Мы отправляемся! Прошу отойти подальше от вагонов!
Дважды ударили в колокол. Ровно в семь и пятнадцать минут вечера поезд отошёл от дебаркадера. Рожок дежурного по отправке трубил до тех пор, пока красный фонарь на площадке последнего вагона не смешался с красными, синими, жёлтыми огнями на запасных путях.
Жюль долго смотрел вслед удалявшемуся поезду.
— Вот и уехал наш Блуа… — печально проговорил Барнаво. — Пойдём и выпьем за благополучную дорогу хорошего человека. Ты что такой грустный, мой мальчик? Тебе жаль Блуа? Думаешь о нём?
Жюль посмотрел на Барнаво и отвёл глаза.
— Нет, я думаю о другом, — ответил он. — Я представил себе всю землю, опутанную железнодорожными путями. Ты садишься в вагон и едешь, едешь, едешь — переезжаешь реки и моря, пересаживаешься с поезда на пароход, достигаешь пустыни; там к тебе подводят верблюда, ты приезжаешь в Индию и садишься на слона, потом… Как думаешь, Барнаво, сколько нужно времени для того, чтобы объехать вокруг всего света?
Барнаво сказал, что это смотря по тому, как и с кем ехать.
— Со мною, мой мальчик, ты вернёшься домой скорее, чем с какой-нибудь малознакомой дамой. С ними, мой дорогой, вообще не советую путешествовать.
Жюль пояснил, что он не имеет в виду спутников, — он имеет в виду технику, прогресс. Когда-то, когда не было железных дорог, кругосветное путешествие могло потребовать два, три и даже четыре года. Наступит время, когда люди придумают новые способы передвижения, и тогда расстояния сократятся, кругосветное путешествие будет доступно и очень занятому и небогатому человеку.
— Ошибаешься, — горячо возразил Барнаво. — Одна твоя техника ещё не сделает людей такими счастливыми, что каждый сможет позволить себе такую роскошь, как кругосветное путешествие. Наука и техника! Гм… По-моему, здраво рассуждая, важно знать, в чьих руках будут и наука и техника. Если в моих — это одно, ну а если в руках хозяина Блуа — совсем другое. Так я говорю или нет?
Жюль не ответил. Сейчас он думал о Блуа и не слыхал вопроса. Барнаво продолжал свои рассуждения:
— Мой земляк Пьер Бредо в Париж не может попасть, ему семьдесят пять лет, он ни разу не был в Париже, а почему? Потому, что нет денег. Ты полагаешь, что наука и техника дадут ему деньги? Гм… Жюль, — понизил голос Барнаво, — а не кажется ли тебе подозрительным, что за нами все время идёт человек в ядовито-жёлтом пальто и такой же шляпе?.. Он только что не наступает нам на пятки.
За Жюлем и Барнаво неотступно следовал человек в пальто и шляпе цвета горохового супа. Он подошёл к ним, когда они выходили из вокзала. Он отвернул борт своего пальто, пальцем указал на какую-то жестянку и сказал:
— Прошу следовать за мной!
— Куда? — чуть оробев, спросил Жюль.
— В префектуру, — вежливо, настойчиво и бесстрастно проговорил переодетый полицейский. — Прошу следовать за мной. Это недалеко.
— Надо идти, — покорно произнёс Барнаво. — Тут уже ничего не поделаешь. Можно отказаться от приглашения на обед, а тут, конечно, кормить не будут.
Полицейский заявил, что он обязан доставить только Жюля Верна, но Барнаво запротестовал, — он не может отпустить своего друга без провожатых; кроме того, префекту будет очень интересно познакомиться и с ним, с Барнаво, — ведь Блуа провожали двое, а не один, — не так ли, месье с жестянкой?..
Жюль воскликнул:
— Ах вот оно что!..
Барнаво взял его под руку, и они зашагали впереди полицейского, вполголоса подававшего команду: прямо, налево, направо, не туда…
— Мы уже и без того повернули не туда, куда надо, — проворчал Барнаво. — Это очень хорошо, Жюль, что я буду подле тебя! Они мастера сбивать с толку. Ты ел курицу, а они будут уверять, что ты пил кофе!
И, чувствуя, что рука Жюля ощутимо подрагивает, добавил:
— Ничего не случилось, мой мальчик! Каждый по-своему зарабатывает свой хлеб. Пусти префекта в кругосветное путешествие, и он возвратится министром по меньшей мере!
Полицейский скомандовал:
— Стоп!
Толкнув ногой дверь, он пригласил войти в помещение префектуры.
Они прошли длинный полутёмный коридор и вступили в хорошо освещённую квадратную комнату. За большим столом сидели двое — префект, в положенной ему форме, и штатский. Лицо префекта было приятно и даже симпатично, штатский — в пальто с поднятым воротником и в котелке, сидящем чуть набок, производил отталкивающее впечатление. Барнаво солидно буркнул: «Н-да…» — и остановился, заложив руки за спину. Жюль, тревожась и тоскуя, опустил голову. Тот, кто привёл их сюда, отрапортовал:
— Провожающий доставлен! Разрешите идти?
Префект сделал какой-то едва уловимый жест.
Полицейский удалился.
— Студента юридического факультета Сорбонны прошу присесть, — распорядился префект. — Грегуар, закройте дверь!
Жюль опустился на деревянную скамью у стены. Захлопнулась дверь, часы на стене гулко, по-церковному пробили десять раз. Барнаво сел неподалёку от Жюля. Поднялся со своего места человек в штатском и что-то шепнул префекту, указывая на Барнаво. Префект махнул рукой и приступил к допросу. Спрашивая, он записывал ответ, не глядя на Жюля. Штатский намётанным взглядом сыщика впивался то в Барнаво, то в Жюля. Когда префект спросил, с какой целью явился студент юридического факультета Жюль Верн на вокзал, штатский обратился к Барнаво:
— Вы приходитесь родственником студенту Жюлю Верну?
— Есть вещи абсолютно непонятные вам, сударь, — ответил Барнаво.
Штатский недовольно поморщился, снял котелок, кинул его на стул. Префект кашлянул. Штатский кашлянул два раза. Барнаво сказал: «Ага!»
— Вы заявляете, — продолжал префект, — что пришли на вокзал с той целью, чтобы проводить некоего Блуа.
Жюль молча кивнул. То же сделал и Барнаво.
— Из того, что нам известно, можно прийти к выводу, что вы хорошо знаете Блуа, не так ли? Не так? Гм… Однако эти проводы…
— Государственного преступника, человека, мешающего правительству работать на благо народа, — продолжал штатский, снова надевая свой котелок. Барнаво хихикнул. Префект и штатский зашептались. Жюль обратил внимание на то, что штатский многозначительно поводил глазами, словно сообщал бог знает что.
— Может быть, вы позволите допросить и вас? — обратился штатский к Барнаво.
— Не позволю, — глухо отозвался Барнаво. — Блуа, которого мы провожали, хороший человек. Жюль, скажи этим людям, что это так.
— Блуа очень хороший человек, — послушно произнёс Жюль.
— Не задерживайте моего Жюля Верна, ему нужно заниматься, у него много уроков — и по арифметике, и по физике, и по всяким законам! — просительно проговорил Барнаво.
И штатский и префект скоро убедились, что Жюль ничем не может помочь им, что он отвечает вполне правдиво, а если о чём и умалчивает, так только о том, относительно чего самим допросчикам было хорошо известно.
Неожиданно Барнаво подошёл к столу, наклонился над ним и спросил префекта:
— Трудная, наверное, у вас должность?
Префект опешил. Штатский улыбнулся.
— Моя работа, — начал префект, — состоит…
— Я не о работе, — перебил Барнаво. — Я говорю о должности. Какая может быть у вас работа, что вы понимаете в работе! Работа — это когда человек трудится, а тут…
— Жюль Верн, — громко произнёс префект, взглядом требуя, чтобы Барнаво замолчал. — Известно ли вам, кого вы провожали полчаса назад?
— Человека по фамилии Блуа, моего бывшего соседа по комнате, хорошего человека… — начал Жюль, но Барнаво перебил:
— Человека умного, высокой души и сердца. Что касается меня, то я уважаю его и люблю. Что ещё можно сказать о бедном Блуа!..
Префект терпеливо выслушал Барнаво и, справившись ещё раз, всё ли он сказал, отеческим тоном начал:
— Вы провожали человека, напитавшегося вредными идеями современных мыслителей, вы провожали человека, скрывшего важное изобретение, которое могло способствовать развитию нашей промышленности. Вы провожали человека, который рано или поздно, — надеюсь, что очень скоро, — кончит жизнь свою весьма плохо, плачевно… Вот кого вы провожали, студент Жюль Верн!
— Мы это знаем, — вставил Барнаво. — Продолжайте дальше, слушаем вас!
— Что вы знаете? — оживился штатский.
— Я знаю, что бедный Блуа кончит плохо, — со вздохом произнёс Барнаво. — Вы уже принялись за него…
— Приберегите ваши шуточки для другого места! — прикрикнул штатский.
— Для другого места у меня другие шуточки, — отозвался Барнаво.
Префект молча выслушал эту короткую перебранку.
— Предупреждаю вас, Жюль Верн, — продолжал он, — что вы делаете глупости, связываясь со всякими Блуа! Вы огорчаете и нас, и своих родителей. Вам надлежит учиться, чтобы затем своими знаниями юриста помочь правительству, нации и…
— Беззаконию, — закончил Барнаво.
На этот раз вспылил префект. Он встал, зло поглядел на Барнаво:
— Ещё одна такая фраза, и вы останетесь здесь надолго! Предупреждаю!
— У меня наготове несколько таких фраз, они ждут своей очереди, они так и просятся на язык, — спокойно сказал Барнаво.
— Вы кто такой? — спросил префект, берясь за перо. — Ваш адрес, должность?
— Маленький человек, Париж, Сорбонна, швейцар, — ответил Барнаво. Подумал и добавил: — Курьер для особо важных поручений у Александра Дюма-отца.
— Вы знаете Александра Дюма, писателя? — удивлённо спросил штатский.
— Александр Дюма имеет честь знать меня, — ответил Барнаво.
Префект сжал кулаки, хотел что-то сказать, но сдержался. Пошептавшись со штатским, он обратился к Жюлю:
— Вы свободны. Помните, что я сказал вам, студент! А вы, — он поднял голову и посмотрел на Барнаво, — а вы поостерегитесь! Я всё запомнил!
— Это вам может пригодиться, — усмехнулся Барнаво. — Разрешите идти? Благодарю вас. Мне здесь очень не понравилось. Идём, Жюль!
На улице Барнаво взял притихшего Жюля под руку, заглянул в глаза, улыбнулся.
— Тот, который в котелке, несомненно, уже погубил себя, и, думается мне, давно, — раздумчиво проговорил Барнаво. — Как тебе нравится наше приключение?
— Приключение?.. — повторил Жюль. — Оно, по-моему, во вкусе плохого бульварного романа. Ты держал себя глупо, мой дорогой Барнаво! Ты, что называется, лез на рожон! К чему?
— К тому, чтобы рожон не лез на меня, — ответил Барнаво. — Ты теперь понимаешь, что такое наука и что такое техника? Или забыл? Ты очень испугался, бедный мой мальчик? Ничего, не стыдись, — лучше испугаться и тем, быть может, повредить себе, чем сделать подлость. А я… что ж, такой у меня характер. Недавно я прочёл в газете статью Виктора Гюго; в ней есть такие слова: «Ничего не бояться и давать отчёт только своей совести — вот наш девиз!» Золотые слова! Счастливец, ты видел, разговаривал с Гюго!.. Ах, как я стар! — вдруг прошептал Барнаво и коротко, тяжело вздохнул. — Ах, какая это беда — старость не вовремя, когда так нужны силы!.. Впрочем, всё хорошо, — мы на свободе. Дыши, мой мальчик, дыши и не забывай тех, кому сдавили горло!..
В марте 1849 года Проспер Мериме закончил перевод «Пиковой дамы» Пушкина. Французский писатель изучил русский язык специально для того, чтобы читать произведения русских писателей. В великосветских салонах Парижа Мериме, в ответ на просьбу прочесть что-нибудь новое, с увлечением декламировал стихи Пушкина.
Жюль не был знаком с Мериме, не знал ни стихов, ни прозы величайшего из поэтов России. Много лет спустя он хорошо познакомился с Россией и многое узнал о русских, читая об этой стране и её народе, беседуя с русскими о их науке и технике, кое-что узнал от Дюма, побывавшего в гостях у Некрасова. Бегло ознакомившийся с Россией, Дюма несколько лет спустя рассказывал Жюлю невероятные вещи. Он уверял, например, что в столице России, в Петербурге, холода достигают такой силы, что жители принуждены отапливать улицы, для чего на всех углах и перекрёстках сваливают в кучу дрова и, зажигая их, греются сами и обогревают проспекты и переулки. В гости русские ходят, неся под мышкой огромный самовар, из которого они пьют по тридцати и сорока стаканов чаю.
Дюма врал и путал. Он сказал, что после смерти Пушкина и его двоюродного брата Лермонтова наибольшей славой и любовью народа пользуется поэт Бенедиктов[12]. Все простые люди поют его песню «Ревела буря, дождь шумел, во мраке бабочки летали…».
Жюль спросил, какова в России наука, попросил назвать имена современных деятелей её.
— Этого не знаю, — ответил Дюма. — Чего не знаю, о том и врать не буду. Видел докторов; они всегда в белых халатах и в очках; как кто заболеет, они сейчас же прописывают баню: это такая больница, в которой люди лежат голыми, а служители бьют их прутьями, связанными в пучок.
— Странно, — заметил Жюль.
— Ещё бы не странно, — согласился Дюма. — Иногда заболевают целыми семьями, и тогда все они пешком идут в эти больницы, даже грудных младенцев берут с собою! Странный народ эти русские! И почему-то в таких случаях они друг друга поздравляют с каким-то лёгким паром! Своими ушами слыхал!
Жюль часами просиживал в Национальной библиотеке за учебниками и книгами по физике и астрономии, химии и геологии. Для сдачи экзаменов требовалось десять — двенадцать книг. Для того чтобы знать по одной только физике столько же, сколько знает учёный, нужно было прочесть сотни различных трудов… «На всю науку жизни не хватит», — сказал как-то Жюлю служитель читального зала, не подозревая, что он говорит это человеку, который наиблестящим образом опровергнет его слова.
Отцу своему Жюль написал, что занятия на факультете идут успешно, он живёт не скучая, просит поцеловать всех родных. «Дорогой папа, — в самом конце приписал Жюль, — исполни мою просьбу: сходи к начальнику корабельных мастерских, я точно не помню его фамилии, но ты его найдёшь, и попроси его написать для меня — кратко и поскорее — устройство фрегата „Франция“: этот фрегат строил он сам, когда я был маленьким. Пусть он напишет, сколько на фрегате пушек, парусов; количество экипажа меня также интересует и всё остальное, что вообще интересно на фрегате. Мне это очень нужно…»
Пьер Верн ответил коротко: «К чему тебе всё это? Начальник корабельных мастерских умер, кстати сказать. Мне не нравится, сын мой, что ты уходишь куда-то в сторону. Интересуясь сегодня фрегатами, ты в будущем испортишь себе всю жизнь. Мне кажется, что между нами уже возникает тяжба, в которой роль истца принадлежит мне…»
Много лет тянется эта тяжба между отцом и сыном. Пятилетнему Жюлю Пьер Верн рассказывал сказки, в которых добрый и злой, плохой и хороший получали воздаяние из рук седобородого волшебника по имени Юрист. Этот Юрист жил во всех сказках Пьера Верна. Жюль ненавидел и боялся этого волшебника. В сказках матери не было Юриста, не мог отыскать его Жюль и в книгах, когда научился читать. Он понял, в чём тут дело: отцу во что бы то ни стало нужно было приохотить сына к деятельности законника, стряпчего, адвоката; отец решил пожертвовать всем во имя торжества своих мечтаний, — он убил в сказке поэзию, наивно предполагая, что тем самым он делает сына практиком и вселяет в его сердце нелюбовь ко всему, что выдумано.
Пятнадцатилетнему Жюлю было сказано: «Ты обязан служить закону, ты будешь адвокатом, эта должность спокойна, прибыльна и уважаема тем обществом, в котором ты живёшь и жить будешь». Жюль слушал отца и не возражал, — в пятнадцать лет он ещё не тревожился за своё будущее. В двадцать лет Жюль больше думал о настоящем, чем о будущем, и только сегодня, уединившись в своей мансарде, Жюль с ужасом представил себе добрых фабрикантов и злых Блуа… Он, значит, должен помогать беззаконию, он будет защищать — и ничего из этого не выйдет: зло победит… Нет, волшебник Юрист не поставит крест на литературной деятельности, в которой можно судить и рядить по-своему, как тебе нравится…
Пьеса Жюля, написанная совместно с сыном Дюма, выдержала десять представлений в Париже и с большим успехом прошла в нантском Старом театре.
«От твоей пьесы „Сломанные соломинки“, — писал Пьер Верн, — до сих пор болят головы у театралов и чешутся руки у обыкновенных зрителей: им тоже хочется писать пьесы, чтобы прославиться. Твоя мать хранит афишу и проливает слёзы гордости и любви над именем Жюля Верна. Ты для неё Расин и Шекспир, Мольер и Гюго. В последний раз спрашиваю тебя: что ты намерен делать? Будешь ли ты юристом? Или театр так сильно вскружил тебе голову и ты намерен всю жизнь потешать публику и не иметь верного, обеспеченного занятия? Подумай; моё сердце болит, я удручён, я боюсь за тебя…».
— Второй месяц мы живём вместе, — сказал Жюль Аристиду Иньяру. — Второй месяц ты пишешь музыку к моему тексту. Скажи по совести: может наша оперетта прокормить нас? Отец настаивает, чтобы я стал адвокатом. По многим причинам — хотя достаточно и одной — эта профессия противна мне. Я сдам государственные экзамены, получу диплом, но адвокатом не буду. Подожди, ещё одно замечание: мне надоели мои пьесы. Это хлам, третий сорт, не то, к чему меня тянет.
— Что же тебя тянет? — спросил Аристид. — Наша оперетта может дать триста тысяч. Наша оперетта может провалиться. Дело не в качестве моей музыки и твоего текста. Дело не в публике, хотя всё дело именно в ней, к сожалению: она наш хозяин, мы её слуги.
— Гюго не скажет таких слов, — осудительно проговорил Жюль.
— То Гюго, а то ты и я, — сказал Иньяр. — Гюго — великан. Мы — пигмеи.
— Гюго — великан, это правда, но мы не пигмеи, — возразил Жюль. — Пигмей доволен тем, что он делает.
— Довольны и мы, — пожал плечами Иньяр.
— Я не доволен, Аристид, — серьёзно проговорил Жюль. — Я со стороны смотрю на себя и морщусь. Порою мне хочется избить этого Жюля Верна за то, что он делает.
— Не бей, а приласкай, — рассмеялся Иньяр, — за то, что он делает успехи. «Сломанные соломинки» уже замечена, о пьесе пишут, ты имеешь деньги. Чего тебе надо, не понимаю. Дьявольское честолюбие, как посмотрю.
— Без честолюбия нельзя работать, — сказал Жюль. — О том же говорил и Гюго. Я не помню, как именно, какими словами, но говорил.
— Гюго становится для тебя богом.
— Он мой образец, пример, учитель.
— А Дюма? — лукаво покосился Иньяр.
— Дюма — это профессор на кафедре сюжета и увлекательного повествования, — ответил Жюль. — Я буду писать отцу, не мешай мне!
Первый черновик письма Жюлю не понравился: он получился сухим и нелюбезным. Второй черновик едва поместился на двух страницах и представлял собою сплошное покаяние и растерянность. Третий вариант смахивал на просьбу. Жюль скомкал черновики и принялся писать набело:
«Дорогой отец! Я решил навсегда отказаться от юридической деятельности. Она мне не по душе, и ты знаешь, почему именно. Диплом мне не помешает, но я поступлю с ним так же, как со школьными наградами и похвальными листами: спрячу так далеко, что и сам забуду, куда спрятал. Я остаюсь в Париже, чтобы заниматься литературой. Горячо целую тебя, мой дорогой отец. Привет Ларам и Пенатам. Твой Жюль».
Жюль ликовал, — отныне он предоставлен себе самому, собственным своим силам, свободен, как птица. Ура!
Ежемесячное пособие от Пьера Верна что-то задерживается… Деньги не пришли. Ещё одна, две недели — нет перевода из Нанта. Жюль не нуждался, но его пугало молчание отца, внезапное прекращение присылки пособия. Спустя два месяца Жюль израсходовал все свои деньги. Из Нанта — ни звука.
— Ты умеешь глотать шпаги? — спросил как-то Барнаво своего «мальчика». — Напрасно смеёшься; это не так трудно и хорошо оплачивается. Я пробовал — шпага вошла наполовину и дальше идти не захотела. Если бы я поупражнялся с недельку-другую, меня, наверное, приняли бы в труппу индусов, выступающих в цирке.
— Вы, Барнаво, не индус, — сказал Иньяр.
— Благодарю вас, я это помню. Но и те индусы, которые выступают в цирке, родились в Лионе, да будет это вам известно.
Барнаво спросил друзей, чем они питаются. Булочка в два су на второе и пустая тарелка на первое? Подогретый кофе на третье? Воспоминания о прошлом вместо хорошей сигары? Барнаво покачал головой.
— Ничего не понимаю, — сказал он. — Вы, Аристид, знакомы с самим Оффенбахом[13] и даже с капельмейстерами Большой оперы. Ты, Жюль, в превосходных отношениях с Гюго и Дюма. Ваши сочинения, милые мальчики, представляют на сцене. Где же ваши деньги? Ничего не понимаю! Не было связей — вы ели кролика и спаржу. Появились связи — исчез хлеб и нет горчицы… Пожалуйте ко мне на обед в это воскресенье.
— В котором часу изволите? — сверля Барнаво жадными взглядами, спросили музыкант и драматический писатель.
Барнаво был польщён. На обед он приготовил суп из рыбы, мясные котлеты, вишнёвый компот, поставил на стол кувшин вина и ящик сигар.
Жюль и Аристид ели и пили. Барнаво сидел в сторонке, подливал, подкладывал и умилялся, — аппетит Жюля приводил его в восторг.
— Так много есть может только очень хороший человек, — сказал Барнаво. — Питайся, Жюль, питайся! Я налью тебе ещё, — ешь, ешь, такого супа в ресторане не подадут. Ешь, умоляю тебя! Не отказывайся от четвёртой тарелки! Все великие люди любили поесть вроде тебя. Ты будешь знаменитым!
— А я, дядюшка Барнаво? — спросил Иньяр, отказываясь от второй тарелки супа.
— Вы? У нас в Пиренеях говорят: кто ест только то, что ему нравится, тот никогда не получит того, чего он хочет. Аминь.
— Я съел восемь котлет, дядюшка Барнаво, — сказал Иньяр.
— И одну тарелку супа. А суп — главное в жизни! Сколько раз говорил я вам об этом, а вы мне не верите. Я знавал одного человека, который питался только супом и вином и прожил сто лет. В завещании он обязал сыновей, внуков и правнуков есть только суп и пить только вино. Сыновья, внуки и правнуки процветают.
— Вы это придумали или слышали от кого-нибудь? — спросил Иньяр.
— Съешьте ещё три котлеты и помните, что великий человек и хороший аппетит — одно и то же. Дюма обожает суп. Гюго тоже. Мольер и Расин могли говорить о супе как о первой любви. Великий Наполеон, направляясь в Россию, шёл, в сущности, только затем, чтобы поесть кислых щей, есть у русских такое кушанье, я жалею, что оно не прививается у нас. Людовик Двенадцатый сам варил себе раковый суп. Вольтер спрашивал русскую императрицу Екатерину, с которой он состоял в переписке, — как надо варить суп, тот самый, которым кормят её. Императрица ответила: «Вы берёте фазана и жарите его в масле». Великий Лафонтен прославил суп в баснях. Бальзак изобрёл кофе из корешков моркови и свёклы — это его суп. Почтенный болтун Скриб придумал изречение: «Суп — это да, всё прочее — литература…» Угодно вам слушать дальше?
— Большое спасибо за обед, — низко кланяясь, сказал Иньяр. — Вы, дядюшка Барнаво, ловко сочиняете!
— Возможно, — согласился Барнаво, дымя сигарой. — Так, самую малость, чтобы не заскучать от правды.
Наконец-то пришло письмо от Пьера Верна! Жюль схватил его, подумав: так приговорённый к смерти берёт в руки бумагу о помиловании… Вскрывая конверт, Жюль вслух произнёс: «Приговор утверждён…» Глаза его побежали по прямым, энергичным строчкам. Он заглянул в конец, прочёл: «Горячо любящий отец». Отлегло от сердца.
Все благополучно: у отца не было денег, он извиняется за задержку.
«Твоя пьеса, сыгранная в Нанте, — читал Жюль, — настоящее литературное произведение, несмотря на лёгкость и, сказал бы я, пустоту мысли и содержания. Всё же желаю тебе удачи на том поприще, которое так ненавистно тебе только внешне; не забывай, что судейскими были твой прадед и дед! В последний раз, Жюль: или работа со мною в Нанте, что спокойно, прибыльно и солидно, или твоя рискованная литература. В кого бы тебе быть писателем, сам посуди! Не верь Дюма, у него мозги фантазёра и выдумщика, верь отцу, он живёт на земле и отказывается от крыльев из проволоки и шелка. Подумай и реши: или родной Нант и адвокатская деятельность в моей конторе, или чужой Париж, оставаясь в котором ты должен самостоятельно, без моей помощи, добывать средства к существованию…».
— Кончено, Аристид, — сказал Жюль. — Министерство финансов для меня закрыто.
— Зато ты имеешь неограниченный кредит в Министерстве Надежд и Самообольщений, — утешил Иньяр. — Твои дела не столь плачевны, как кажется. Известно ли тебе, что в Париже выходит журнал под названием «Семейный музей»?
— Что-то слыхал… Мало ли журналов выходит в Париже!
— Журнал этот, — продолжал Иньяр, — печатает рассказы, статьи, научно-популярные беседы и всевозможную мелочь. Редактор журнала — Пьер Шевалье.
Жюль насторожился. Это имя напомнило ему что-то давнее, полузабытое. Пьер Шевалье… Знакомое имя.
— Ты встречал его в Нанте, — сказал Иньяр. — Он старше тебя лет на пятнадцать. Земляк земляку должен помочь. Сходи к нему, он принимает по вторникам и пятницам от двух до пяти. У меня лёгкая рука, — попытайся. Что стоит!
В приёмной редактора «Семейного музея» Жюлю пришлось долго ждать: он оказался десятым в очереди к Пьеру Шевалье. В приёмной сидели поэты и прозаики; первых легко было опознать по длинным волосам и фантастической одежде; вторые не носили длинных волос, но отпускали бороды и курили трубки. Поэты читали вслух свои стихи и чувствовали себя в приёмной как рыба в воде. Прозаики видом своим напоминали рыб, выброшенных на сушу, хотя проза кормила лучше, чем стихи. Какие-то господа в шляпах и с портфелями в руках без очереди входили в кабинет редактора и скоро выходили оттуда. Жюль с завистью смотрел на этих людей и думал о том времени, когда и он добьётся такого же положения, когда и он непринуждённо и смело будет посещать кабинеты редакторов, минуя очередь.
На стенах приёмной висели раскрашенные картинки. Жюль занялся рассматриванием их. Вот бежит страус с почтовой сумкой на спине. Вот пирамиды и пальмы возле оазиса в пустыне; караван верблюдов проходит мимо пирамиды, залитой ярко-жёлтыми лучами солнца. На одной картинке изображена морская битва с пиратами, десяток окровавленных тел и много дыма. А это что? Слон несёт толстое бревно, на спине добродушного великана сидит голый человек в чалме и размахивает палкой. Ещё одна картинка: сбор бананов. И ещё: царь пустыни стоит на ярко-золотом песке и смотрит на Жюля благосклонно и приветливо и, кажется, подмигивает: не бойся, не робей, — здесь, в нашей приёмной, хорошо и весело, как на уроке географии, помнишь?.. Тигр на соседней картинке исподлобья смотрел на Жюля и говорил: «Мы добрые гении твои, ободрись! Терпи и надейся, не ленись и работай! Всё будет хорошо, вот увидишь!»
Жюль вошёл в заветный кабинет. Из-за стола поднялся невысокий человек с взъерошенными волосами и реденькими бачками, пожал Жюлю руку и указал на кресло подле стола. Жюль сел, внимательно оглядывая редактора.
— Вы принесли статью?
Жюль ответил, что он ничего не принёс, а пришёл с единственной целью познакомиться и поговорить.
— Превосходно! — обрадованно произнёс редактор. — Ваша фамилия мне знакома. Я знавал вашего отца. Я видел вашу пьесу «Сломанные соломинки». Пустячок, но не без дарования. Мне пьесы не нужны, мне нужен рассказ или статья. У вас это выйдет, это не трудно!
— Вы думаете? — спросил Жюль. — Вам кажется, что я могу писать?
— Вы уже пишете, земляк! Перейти на беллетристику после пьесы не так уж трудно. Лично я верю в тех людей, которые сперва пишут стихи, а потом рассказы. Вы молодой, пробующий свои силы драматург. Драматургия — дело прибыльное, денежное. Вы намерены, как я вижу, оставить корову и приобрести козла. Вы мужественный человек, земляк!
— Вы думаете? — серьёзно произнёс Жюль. — Ваши слова окрыляют меня. Я всю жизнь мечтаю о… козле! Ха-ха! Сильно сказано! Но могу ли я надеяться, что…
— Не в моей власти давать и отнимать надежды, — снисходительно улыбнулся редактор. — В моей власти дать заказ, принять его или отвергнуть, оплатить то, что пойдёт, и выдать вам два авторских номера журнала плюс пять оттисков вашей работы. Что вы хотите предложить мне?
— Сейчас ничего, но через месяц… — вздохнув, проговорил Жюль, чувствуя прилив мужества и веры в себя. — Скажите, эти картинки в приёмной… как их понимать?
— Это бесплатное приложение к нашему журналу; такие картинки мы вкладываем в каждый номер. А что?
— Мне по душе эти картинки, — сказал Жюль, улыбаясь. — Мне кажется, что я сумел бы написать что-то такое, к чему очень подошли бы эти картинки. Например, воздушный шар…
Над головой редактора висела картинка; на ней — воздушный шар, в корзине трое бородачей с трубками в зубах.
— Они напрасно курят, — заметил Жюль. — Этого нельзя делать, это опасно. На картинке со львом тоже ошибка: мох на камне! Это в пустыне-то! Как можно!
Редактор подумал, что к нему явился человек, хорошо знакомый с воздухоплаванием. Жюль разочаровал его:
— Я кое-что смыслю в юридических науках, уложениях о наказаниях, о…
— Упаси боже! — воскликнул редактор, отмахиваясь от перечислений. — Не надо! Что вы знаете такого, из чего можно сделать нужное для нашего журнала?
— Я интересуюсь химией, физикой, географией, главным образом географией, — нерешительно, боясь показаться нескромным хвастунишкой, ответил Жюль. — И интересуюсь воздухоплаванием, паровозостроением, знаком с механикой и медициной. Само собой, всего понемножку, не подумайте, что… Как каждый, — закончил он, поднимаясь с кресла.
— Сидите, сидите! — испуганно закричал редактор. — Не уходите! Вы посланы ко мне самим небом, земляк! — Редактор возбуждённо потёр руки. — У меня с вами пойдёт! Пишите для нашего журнала, очень прошу вас! За рассказ в пятьсот строк мы платим сто франков, за статью…
Редактор начал говорить о гонораре, о программе журнала и его направлении, о том, что две трети тиража расходятся в Париже, одна треть в провинции, — в частности, Нант получает по подписке сорок экземпляров. Жюль сидел, ошпаренный кипятком редакторской реплики относительно ста франков за рассказ. Сто франков! Два рассказа — двести франков. Один рассказ можно написать в три дня: один день на размышления, второй на черновик, третий на переписку. Сто франков!..
А редактор, этот змей-искуситель, подбрасывал все новые и новые «яблоки»: журналу вот как нужны рассказы о путешествиях, приключениях, недурно было бы получить статью о воздухоплавании. За такую статью редакция заплатит столько же, сколько и за рассказ.
— Не угодно ли взглянуть на только что вышедший номер «Семейного музея», — на первой странице вы видите город Чикаго, там только что приступили к постройке пятнадцатиэтажного дома. Три рассказа, — небольшой стишок о хорошей погоде, две статьи, фельетон об Австралии, продолжение романа Жюля Сандо. Рисунки Жана Гранвиля. Загадки и задачи на премию. Бесплатное приложение — цветной рисунок.
— Вам не хватает рассказов? — спросил Жюль.
— Хороших рассказов вообще мало, земляк. Приходится печатать средние и даже плохие, что поделаешь! Стихи у нас идут на подвёрстку. Гюго не даст нам ничего, как ни проси. Кое-что переводим с английского, немецкого — под шумок; это ничего не стоит, платить некому. Гонорар за перевод ничтожен. А потому и переводят так, что…
Редактор махнул рукой.
— Итак, жду вас через неделю, — сказал он, провожая Жюля до дверей. — Жду и надеюсь, дорогой земляк!
Неподалёку от Пантеона Жюль повстречался с Барнаво.
— Прошу пожаловать ко мне на обед в это воскресенье, — лениво растягивая слова, произнёс Жюль, крутя рукой перед носом Барнаво. — За неимением кухни и посуды обедать будем в кафе «Лиловый кот».
— Нашёл бумажник, а в нём сто франков? — спросил Барнаво.
— Боже, какая бедная фантазия, какое убогое воображение! — поморщился Жюль. — В четыре часа в это воскресенье жду вас, принц, в упомянутом выше кафе. Два котла супа уже заказаны.
Рассказы оказались потруднее пьес.
В своей драматургии Жюль уже успел выработать некую манеру, приёмы, — ему почти ничего не стоило заставить разговаривать целую группу действующих лиц и в то же время не задерживать разговорами течения фабулы. Короче говоря, Жюль научился управлять характерами и действием на сцене. Пьеса строилась на движении к развязке, и здесь Жюль, что называется, набил руку, работая с таким опытным и не лишённым таланта драматургом, как Дюма-сын.
В работе над рассказом Жюль встретился с новыми, совершенно неожиданными трудностями. И в рассказе, как и в пьесе, всё строилось на движении к развязке, но трудность заключалась в том, что самое действие нужно было дать своими словами, не рассчитывая на героев. Кроме того, всё время следовало помнить основное требование редактора: не больше пятисот строк. В крайнем случае — пятьсот пятьдесят.
Жюль работал с девяти утра до полудня. В соседней комнате Иньяр трудился над опереттой; в продолжение двух-трёх часов он выколачивал из рояля один и тот же мотив, добиваясь ясности, мелодичности, слаженности звуков. Нечто похожее делал Жюль: он обдумывал фразу, записывал её, потом переделывал, начинал обдумывать следующую, с нею повторялось то же самое. Жюль долго думал над тем, как лучше соединить две фразы в одну, какие слова оставить, что выбросить. Лучшей фразой оказывалась та, которая вбирала в себя все соседние.
Жюль ловил некий мотив, вспоминал какую-нибудь песенку, оперную арию, подчинялся её ритму и убеждался в том, что Аристид со своей мусыкой очень помогает ему: он подсказывал мотив, походку фразы, нечто весьма существенное. И всё же не в мотиве заключалась соль, суть, основа.
Жюль спрашивал себя: «Почему так происходит, — вот есть мысли, знаешь, что нужно сказать, но нет слов; ищешь их, а они спрятались. И наоборот: слова без усилия ложатся на бумагу, одна фраза ведёт за собой другую, но серьёзней мысли нет в этой серии предложений, получается болтовня, не нужная для рассказа».
Жюль бросал перо и ложился на диван. Рояль гудел под пальцами Иньяра. Жюль лежал минут десять и снова усаживался за работу. К полуночи рассказ был готов. Всё сказано, показано, объяснено, но чего-то не хватает. Рассказ похож на человека, которому трудно передвигаться. В рассказе нет лёгкости, он весь в поту. Вместо вина кипячёная водичка. Дюма в таких случаях советует отложить написанное и приниматься за что-нибудь другое. А если другого нет?
«Пишите что хотите, — советует Дюма. — Иногда из этого получается начало чего-то ещё неизвестного, а иногда окажется, что вы нашли как раз то, что искали. Мой совет: пишите ежедневно. Нужно очень много товара, чтобы выбрать то, что нам нужно. Заготавливайте этот товар, имейте про запас дюжину лунных ночей, а потом берите любую. Предположим, что завтра вам будет плохо работаться, вы будете злиться, а потом кинете всё к дьяволу и отправитесь гулять. Нет, дорогой мой, гулять вы пойдёте тогда, когда, к примеру, изобразите мужчину, которого покидает возлюбленная, или женщину, которую… и так далее. Начнёте — через пять минут вы увлечётесь работой, забудете всё и всех. Тренируйтесь, упражняйтесь, — уж я-то знаю, что говорю!»
«Тренируйтесь ежедневно, — сказал как-то раз Гюго. — Всё достижимо для того, кто трудится. Труд — самое волшебное, что только есть на свете. Трудом человек преобразует землю».
Жюль трудился. Написанное в пять вечера до самой полуночи казалось Жюлю столь исключительным, таким блестящим, что хотелось крикнуть на весь Париж: «Слушайте! Слушайте! Смотрите, что я сделал! Как можете вы беспечно пить, есть и спать, когда рядом с вами живёт гений! Слушайте!»
Утром следующего дня Жюль перечитывал написанное и конфузливо вымарывал те именно фразы, которые десять часов назад казались ему гениальными. И уже не хотелось кричать на весь Париж…
— А у тебя как? — спросил он Иньяра.
— Почти так же, с той разницей, что я менее требователен к себе, — ответил Иньяр. — Публика — дура, она всё слопает и три раза спасибо скажет. Талант она освищет, бездарность наградит венком. Ты счастливее меня, — ты к себе строг. Ты выбрал литературу, а читатель всегда требовательнее зрителя. Публика, любящая оперетку, предпочитает второй сорт. Вот я и даю ей то, чего она хочет. Публика уже испортила меня, — каюсь…
— Ты молод, как и я, — возражал Жюль. — У нас всё впереди, нам рано каяться. Мы можем пять лет ошибаться, а потом встать на верную дорогу. Не хорони себя, Аристид, — к собственным похоронам можно привыкнуть. Назови школьника тупицей, и он перестанет заниматься.
— Меня везде и всюду называют тупицей, — с болью произнёс Иньяр. — И я примирился с этим. Чёрт с ними! Тупица? Хорошо, но вы дорого заплатите мне за это!
Летом пятьдесят первого года Жюль поставил последнюю точку на седьмом черновике рассказа. Переписка потребовала двух вечеров. Жюль попросил Иньяра послушать.
— «Первые суда Мексиканского флота» — так называется мой рассказ. «Глава первая. Немножко географии». Не знаю, хорошо это или плохо, но меня с детства интересует наука. У меня много карточек по всем видам знания. Итак, начинаю. Ты скажешь правду, Аристид!
Жюль читал полтора часа. Иньяр не прерывал его ни разу.
— Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо! Мне очень нравится. Ты нашёл что-то новое, уверяю тебя! Я получил большое удовольствие.
— Ты думаешь? — не верилось Жюлю.
— Вижу, а не думаю. Скорее неси эту драгоценность в «Семейный музей»! Сто франков ты уже имеешь. Завтра приступай к новому рассказу.
Жюль пришёл в редакцию «Семейного музея» первым, и его немедленно пригласили в кабинет редактора. Пьер Шевалье взял рукопись и стал читать её бегло и, казалось, невнимательно. Перевёртывая страницы, он поглядывал на Жюля, стряхивая пепел сигары на головы героев. Жюль сидел на краешке кресла. Он думал о том, что рассказ, в крайнем случае, можно отдать и за пятьдесят франков. Деньги — статья очень важная, но гораздо важнее увидеть свой рассказ на страницах журнала. Пятьдесят франков — это очень много денег. Тридцать нужно отдать в мясную и хлебную лавки, шесть — стирка белья, три….
— Беру, — сказал Пьер Шевалье.
— Вы думаете? — бледнея от радости, произнёс Жюль.
— Наверное знаю! Видите, я пишу: в набор. Рассказ пойдёт в следующем номере. Долго писали?
— Месяц, — ответил Жюль. — Думал две недели. Очень много бумаги пошло на черновики.
Редактор поморщился:
— Так нельзя, земляк. Изнурительная работа. Три рассказа в месяц — вот норма. Ну-с, научитесь, привыкнете, а пока поздравляю. Деньги можете получить в субботу.
— Сколько? — Жюль опустил голову, закрыл глаза.
— Как я и говорил — семьдесят пять франков. Когда принесёте новый рассказ? Мне хотелось бы… Вот, например, этот воздушный шар, — он указал на картинку, висевшую на стене. — Напишите что-нибудь про этих господ в корзине. Жду. Желаю успеха.
Семьдесят пять франков… Это, конечно, очень хорошо, но разговор шёл о ста франках. Пьер Шевалье не так давно назвал именно эту цифру. Почему же он передумал? И даже не извинился… А ещё земляк… Пел, как райская птичка, обещал, умасливал, просил. Что поделаешь, придётся до поры до времени терпеть, молчать, не ссориться, брать то, что дают. Быть может, наступит время, когда дадут в три раза больше.
Жюль пришёл домой, снял с полки свою картотеку, посмотрел, что есть в ней о воздухоплавании. Очень немного, да и то уже весьма устарело, хотя бы только потому, что в таком-то столетии упоминается воздушный шар, ещё спустя пятьдесят лет — тот же воздушный шар, и спустя сто лет — опять воздушный шар. Различные города, разные фамилии, но суть одна и та же: воздушный шар неизменен…
Жюль отложил карточки и задумался. В сущности, ничего не стоит написать рассказ о приключении с воздушным шаром. Придумать какое-нибудь приключение, связанное с полётом, например нападение орла. Поговорить о природе… Редактор журнала таким именно и представляет себе рассказ, который, несомненно, будет принят, оплачен (семьдесят пять франков…) и напечатан. Подписчики журнала прочтут рассказ и забудут его через полчаса. Гм… Стоит подумать об этих подписчиках и покупателях. «Семейный музей» читают главным образом подростки — самый благодарный, самый требовательный читатель, независимый и неподкупный. Жюль на себе испытал действие и влияние книг. Если в них описывается путешествие — самому хочется поездить по белу свету. Если книга изображает доброго, умного, великодушного человека — самому хочется стать добрее, чище, лучше. Если молодому читателю рассказать о воздухоплавании, а потом дать сведения о географии Альп, то такой рассказ, само собою, превращается в нечто полезное, современное, нужное. Кроме того — о, это самое главное, — следует заглянуть в будущее воздухоплавания: что там? Сегодня воздушный шар, а завтра?
Таким образом, рассказ о перелёте, скажем, через Альпы превращается в интереснейшую лекцию о науке. Иначе за каким чёртом, простите за выражение, висеть раскрашенным картинкам в приёмной и кабинете редактора!
Только в рассказе будет не пятьсот строк, а больше. «Первые суда Мексиканского флота» испорчены тем, что их в угоду редактору пришлось сокращать. Но ничего, пусть будет пятьсот строк в журнале, — потом можно прибавить, развить, и тогда рассказ увеличится вдвое. Но всё непременно должно быть коротким.
На следующий день Жюль занял место за длинным полированным столом в читальном зале Национальной библиотеки. Он выписал историю воздухоплавания, и ему дали две книги. Он попросил всё, что имелось в библиотеке о природе Альп, и ему дали географический атлас и книгу «Ботаника горных вершин». Он попросил снабдить его хорошей картой Альп, и перед ним оказалась тяжёлая и толстая книга — атлас Европы.
Ему хотелось есть и пить, но ему не хотелось уходить из читального зала. Он делал выписки, набрасывал план рассказа, наскоро записывал отдельные сценки, разумно полагая, что связать их в одно целое он сумеет дома. Жюль покинул библиотеку самым последним. Он шагал по улицам Парижа, и ему казалось, что он только что возвратился из фантастического путешествия на воздушном шаре.
Иньяр наигрывал бравурные опереточные мотивы. Жюль в изнеможении опустился в кресло.
— Великий Моцарт! — обратился он к своему другу. — Беги в лавку. Купи хлеба, масла, вина. Как можно больше — сколько хочешь. Деньги поищи в своём кошельке.
Жюль ел и писал. Работа доставляла ему такое большое удовольствие, что он встал из-за стола только под утро, когда Иньяр ещё крепко спал. Рассказ наполовину был готов.
Через день рассказ был готов окончательно. Жюль переписал его и понёс в «Семейный музей». Пьер Шевалье извинился: «Очень занят, сейчас читать не буду, оставьте, спасибо, зайдите во вторник ровно в три, желаю удачи…»
Ровно в три во вторник Пьер Шевалье сказал Жюлю:
— Написано бойко, занятно, со знанием дела, можно подумать, что рассказ написан учёным. Но какой же вы учёный! Вы сунулись не в своё дело. Нам нужны приключения и ещё раз приключения. Наш читатель требует кладоискателей, морских битв и святой материнской любви. С вашим воздухоплавателем ничего не случается. Взгляните на этих господ, курящих трубки. Неужели так-таки ничего нельзя сделать с ними? Эти полоумные люди курят под оболочкой шара! Из трубок летят искры. Сумасшедшие, право, сумасшедшие!..
Жюль встрепенулся:
— Сумасшедшие?..
Он подумал о чём-то. На лице его проступила едва видная улыбка.
— Спасибо, — сказал он. — Через три дня вы получите рассказ с приключениями. До свидания. Только я ничего не меняю ни в конце, ни в начале, — история и география остаются. Можно?
— Физика, математика, медицина — что хотите, — махнул рукой редактор. — Только дайте приключения! Придумайте сумасшедшего, и вы получите сто франков.
Сумасшедший уже вошёл в сознание Жюля и удобно расположился там.
— Не боги горшки обжигают, — сказал Жюль Иньяру. — Редактор хочет сумасшедшего — он получит его.
— Представь себе, мой друг, — отозвался Иньяр, — горшки обжигают боги, именно они, и никто другой. Тот, кто знает, как сделан горшок.
— А я говорю в том смысле, что рассказ не пострадает оттого, если в корзину воздушного шара я посажу сумасшедшего. Он бежит из больницы, прячется среди мешков с балластом… Гм… Тут что-то не так. А второй воздухоплаватель… Как быть с ним? Надо подумать.
— Да, мой друг, мы пока что приготовляем горшки для обжига. Мы ещё слепо слушаемся заказчика. Надо, чтобы они писали под нашу диктовку. Чтобы они плясали под нашу дудку.
— Уходи, Иньяр, ты мне мешаешь обжигать мой горшок, — сказал Жюль. — Сядь за рояль и побренчи что-нибудь весёлое, — я начинаю прямо с сумасшедшего.
Новый рассказ назывался «Путешествие на воздушном шаре». Первые две страницы посвящались истории воздухоплавания, на страницах третьей, четвёртой, пятой и шестой читателю преподносились захватывающие приключения воздухоплавателя, потерявшего рассудок под облаками; на седьмой и восьмой страницах Жюль развязал сюжетный узел и закончил рассказ описанием местности, схожей с пейзажем Альп.
Пьеру Шевалье рассказ понравился.
— В субботу вы можете получить…
— Сто франков, — торопливо вставил Жюль. — Кажется, именно эту цифру вы и хотели назвать, дорогой земляк?
Редактор промолчал. Однако в субботу Жюль получил только восемьдесят франков.
Рассказ «Путешествие ка воздушном шаре» появился на страницах журнала спустя две недели. Жюль прочёл его вслух, и он ему не понравился, — не потому, что сумасшедший был нелеп и даже комичен, но потому, что научная часть рассказа была принесена в жертву традиционно понятой занимательности.
Жюлю уже не нравился и журнал. Видимо, из всех кушаний редактор любил те, которые пожиже и послаще, а цвета розовый и голубой предпочитал всем другим. Он просил Жюля написать ещё два-три рассказа «на любовную тему».
— Только поменьше объятий и поцелуев, побольше нежных прикосновений и вздохов! Мой вкус терпит урон от таких рассказов, но наш журнал читают солидные папаши и мамаши, мы обязаны быть нравственными людьми. Напишите о том, как приятна прогулка с любимой, как чисты её молитвы перед распятием, когда она ложится в постель рядом со своей матерью, которую ей приходится содержать на свой скромный, но вполне достаточный для безбедного существования заработок.
— Вы шутите? — спросил Жюль.
— Шучу я только дома, — ответил редактор. — Через неделю после того, как будет напечатан такой рассказ, мы получим три сотни писем с просьбой дать в журнале портрет автора. Хотите?
— Розовое и голубое? — рассмеялся Жюль.
— Голубое и розовое — вы угадали. И тут я разрешаю и химию, и физику, и прочую фармакопею. Наворачивайте сколько угодно.
— За семьдесят пять франков?
— Сто! Сто десять! После того, как мы дадим ваш портрет, вы будете получать сто двадцать пять франков.
— А как быть с приключениями?
— Приключения должны быть такие, как в библии, земляк! Чистые, неземные, непорочные.
— Возлюбленная героя может вознестись на небо?
— Может. И вернуться обратно. И рассказать о том, что там, наверху.
— Меня и вас убьют за такой рассказ, — совершенно серьёзно заметил Жюль.
— Букетами цветов и восхищенными взглядами, земляк, — уточнил редактор.
Пришло письмо из Нанта, от матери. Мадам Верн прочла рассказ сына «с чувством восхищения и радости». Пьер Верн сделал приписку: «Я тоже читал про корабли и сумасшедшего. Я в тревоге, — здоров ли ты, мой дорогой Жюль?..»
Прочёл рассказы Жюля и Барнаво. Старик расплакался, целуя своего мальчика и поздравляя с успехом.
— Теперь о тебе знает весь мир, — сказал он, всхлипывая. — Все читают и говорят: «Ах как вкусно, ах как гениально!» Ты молодец! Ты переплюнешь самого Дюма!
— Не преувеличивай, Барнаво, — печально отозвался Жюль. — Я написал чепуху; ты это и сам хорошо понимаешь. Ты просто любишь меня, и тебе кажется…
— Не кажется, а вижу, что ты прославишься на весь мир. Только доживу ли я до этого дня?.. Пока что тебя читают и хвалят. Придёт время, когда будут удивляться и завидовать. Да, я люблю тебя, а настоящая любовь — это… это… дай вспомнить… гипербола! Может быть, мы правы только тогда, когда преувеличиваем, мой мальчик. Вот как это сделал я в тот день, когда ты родился. Как хорошо работала в то время моя голова! И за себя и за мадам Ленорман, ха-ха!…
Жюль спрашивал себя: «Что делать дальше? Превратиться в Иньяра от литературы и так этим Иньяром и остаться?» На этот вопрос он отвечал суровыми фактами: «Я уже превратился в Иньяра, — журнал приключений, голой выдумки и плохих рассказов на семейно-бытовые темы широко раскрыл передо мною свои двери и даже обещает портрет на первой странице: „Наш дорогой сотрудник Жюль Верн за рабочим столом“… Сочиняй, пиши, отдайся целиком ремесленной работе, и у тебя будут деньги и известность. Капля точит камень не силой, а… Любому школьнику известно это нехитрое изречение…»
Жюль знакомился с биографиями писателей, — его интересовало, в каком именно возрасте человек приобретал положение и известность. Биографии говорили, что прочное материальное положение и известность чаще всего приходили очень поздно — в конце жизни писателя, когда сил оставалось немного, когда фантазия тускнела, а воображение складывало крылья. Попадались такие биографии, в которых известность приходила после смерти. При жизни человека не признавали, он всегда во всём нуждался, у него была большая семья, но он упрямо и бесстрашно шёл своим путём, осыпаемый бранью завистников и дураков. Чему же завидовали? Таланту, упрямству, бесстрашию… Типической биографией Жюль считал ту именно, когда популярность росла годами, — писатель заслуживал её трудом, терпением, выносливостью…
Часто известным и богатым становился тот, кто не заслуживал этого, — какая-то загадочная сила препятствовала тому, чтобы читатель знал того, кто ему особенно был нужен. Жюль приходил к выводу, что, следовательно, суть в помощи случая, в удаче, — судьба почти всегда являлась распорядителем и распределителем благ, и эта судьба почти всегда жестоко несправедлива…
От писателей он переходил к учёным, изобретателям, и здесь он видел иную картину: известным чаще всего делалось само изобретение, открытие, но не имя человека. Тот, кто читал Гамлета, неминуемо знал имя автора этой трагедии. Читатель любит «Робинзона Крузо» и, естественно, запоминает на всю жизнь сочинителя этой необыкновенной книги — Даниэля Дефо. Спроси, кто написал «Дон-Кихота», и девяносто девять из ста ответят: Сервантес. Но собери сто, двести, триста человек и спроси: кто изобрёл карманные часы? Ответят очень немногие, и, может быть, как раз те, у кого нет карманных часов. Спроси шахматиста, знает ли он что-нибудь из истории этой игры, и он смущённо улыбнётся. Кто изобрёл машину, делающую бумагу для книги, кто и где впервые сделал бумагу? Кто изобрёл печатный станок? В каком году и где напечатана первая книга? Человек ответит: «Я читаю Рабле, книга мне нравится, но я не обязан знать все то, что, наверное, и вам знакомо понаслышке…»
— А вот я всё это знаю! — сказал однажды Жюль.
— Хвастунишка, — незлобиво заметил Иньяр.
— Пусть хвастунишка, это ничего не меняет. Ответь мне, музыкант и композитор, — кто изобрёл инструмент, на котором ты играешь? Кто научил людей записывать музыку на бумаге? Ну, отвечай, кто изобрёл фортепьяно?
— А ты знаешь? — спросил Иньяр, иронически насвистывая.
— Знаю, — Жюль вскинул голову. — Только тебе что ни говори, всё сойдёт за истину. Назови тебе Кристофори и тысяча семьсот одиннадцатый год или что-нибудь другое — ты всему поверишь!
— Кто же изобрёл инструмент, на котором я играю? — спросил Иньяр, крайне заинтригованный этим своеобразным экзаменом. — Ты сам-то знаешь ли?
— Я только что назвал имя и год. Ну, теперь спрашивай меня! По любому предмету!
— Хорошо… Скажи — кто изобрёл блинчики с вареньем?
— Ты вздумал пошутить, а на самом деле задал очень серьёзный вопрос, Аристид. Блинчики с вареньем и все прочие вкусные вещи изобрёл голодный человек.
— А мне думается — пресыщенный, — убеждённо проговорил Иньяр.
— Нет, голодный. Изобрела его мечта, когда он, фантазируя, насыщался всем, что только мог придумать. Он изобрёл, а сытые приготовили и съели!
— А ведь так часто бывает, Жюль, — серьёзно заметил Иньяр, ероша свою шевелюру. — Возьмём, к примеру, твоего Блуа; ты сам говорил, что…
Одни открытия пропадают, другие, не доведённые до конца каким-нибудь Пьером, реализуются руками и смекалкой какого-нибудь имеющего связи Франсуа… Сейчас время для самой плодотворной, самой лихорадочной работы изобретателей, учёных, техников, — одно открытие следует за другим, а что именно будет открыто завтра? Чего не хватает веку, обществу, людям, отдельному человеку?
Жюль набросал на бумаге наименования необходимых людям вещей. Есть пароход, плавающий по воде, но, кажется, нет парохода, плавающего под водою. Паром пустить такое судно в движение, конечно, нельзя. Чем же, в таком случае? Стоит подумать. В детстве Жюль фантазировал: как забраться на Луну?.. Чего проще — протяни рельсы и пусти поезда, взаимно друг друга подталкивающие… Сегодня он смеётся над этой чепухой. Сегодня ему кажется, что для этой цели потребовалось бы пушечное ядро. Ну, а как быть с людьми, которые пожелают совершить такое заманчивое путешествие? Найдётся же смельчак, и, наверное, не один, а много. «Гм… Следует подумать над этим, познакомиться как можно глубже с баллистикой, с… „Ох, жизни, кажется, не хватит на то, чтобы всё знать, всё прочесть! А на что и дана эта жизнь, в самом деле!“
Для своего возраста Жюль знал много. Применение накопленных знаний, по его собственному мнению, тормозилось тем, что ему всё не удавалось найти подходящие условия. Не редактор же «Семейного музея» и есть эти «подходящие условия»! И не Аристид, — этот советует плыть по течению, поставлять литературный товар редакциям и таким образом постепенно делать имя и деньги.
На одной из главных улиц Парижа открылась маленькая выставка технических новинок — целая коллекция необходимых человеку вещей. Она помещалась в магазине хозяйственных принадлежностей. Ничего особенного — вещи, потребные кухарке: мясорубка, кофейная мельница, нож, снимающий шелуху с картофеля, песочные часы «Модерн», капканчик для мышей. Ничего нового, и в то же время не скажешь, что пред тобою вещи давным-давно знакомые. В конструкцию мясорубки и кофейной мельницы внесли две-три детали, ранее неизвестные. По словам продавца, новая мясорубка приготовляет фарш вдвое мельче и втрое быстрее, а кофейная мельница устроена так, что вы имеете возможность получить кофе любого размола, кто какой любит. А капканчик! В старой мышеловке животное попадало в безвыходное положение, и только. Сейчас животное страдает и мучится. И уйти не может. Правда, тут имеется одно «но»: в этот капканчик могут угодить кошка или собака; вот эта хитроумная деталь устроена так, что с нею надо обращаться осторожно, не то придавит палец и человеку. Ребёнку она оторвёт палец, размозжит его.
Жюль рассматривал выставленные на прилавке диковинки — «новейшие изобретения», как заявляли продавец и плакаты. А что во всех этих вещах нового? Над чем работала мысль мастера, делающего эти вещи? Раньше они продавались? Да, их можно было купить и десять лет назад, но вещи эти были примитивнее, проще по конструкции и сложнее в пользовании. Теперь наоборот. Не так давно карандаш нужно было очинивать ножиком, теперь появилась машинка; сунешь карандаш в машинку, повернёшь десять — двенадцать раз — и готово, пиши. Пользование облегчилось, но то, что даёт возможность пользоваться, усложнилось: в этой точилке семь деталей, она могла возникнуть только после того, как некоторое время карандаш очинивался ножиком. Да и карандаш, — давно ли появился он!..
Сперва была обыкновенная лодка, сделанная из дерева. Потом её заменило, не изгнав из пользования вовсе, парусное судно. За ним пришло паровое. Несомненно, что дальнейшее развитие позволит судну, плавающему на воде, уйти под воду… Так… Ну, а теперь окинем взглядом мостовую Парижа, освободим от лошади коляску, дадим коляске возможность двигаться без помощи лошади… Поднимем коляску на воздух. На воздух? Но может ли что-нибудь подняться на воздух, если это что-то тяжелее воздуха?
Жюль облокотился о прилавок, раздумывая и размышляя. Продавец спросил его — что же ему угодно?
— Неужели вы не хотите подарить вашей жене или матери кофейную мельницу? Так недорого! А капканчик! Простите, но у вас, наверное, водятся мыши! Фи, какая гадость! В течение трёх — пяти суток с помощью этого капканчика вы навсегда освободите своё жильё от этих противных грызунов!
Жюль сказал, что он берёт капканчик. Мышей у него нет, но эта машинка будет напоминать о… о… как бы это сказать…
— Старой мышеловке, — подсказал продавец. — Когда животное сидело в одиночной камере и ожидало казни.
Жюль покачал головой.
— Не совсем так, но очень близко к тому, о чём я думаю, — ответил он.
Забавно, однако, что мысль человека особенно изобретательна там, где дело касается капканчика! Любопытно — кто придумал эту штучку? Этот человек в потомстве своём непременно даст изобретателя какой-нибудь пушки или яда. Капканчик…
В этот капканчик уже попалось воображение Жюля.
В такой день нельзя сидеть дома: всё в Париже цветёт и благоухает, на бульварах поют бродячие артисты, звучат арфы, скрипки и мандолины, двери магазинов открыты настежь, окна прикрыты цветными жалюзи, по торцам мостовой катятся коляски и ландо. Так жарко, что кучеру лень поднять свой бич над спиной лошади, а Жюлю не хочется сказать кучеру: «Остановитесь, мне нужно сойти, — иначе чем я расплачусь с вами?..»
Всё же пора выходить и расплачиваться. Жюль спросил, сколько он должен уплатить за прогулку. Кучер приподнял над головой свой цилиндр и принялся подсчитывать:
— Булонский лес и бульвары до Мадлен — один франк. Двадцать минут ожидания у кафе «Америкен» и полчаса ожидания у Нотр-Дам — один франк. Затем мы ездили к Пантеону, обогнули Люксембургский сад, вы не менее получаса задержались в Сорбонне — ещё полтора франка. Потом — площадь Этуаль, оттуда…
— Почему бы вам не догадаться было остановить меня! — воскликнул Жюль.
Кучер надел цилиндр, вынул из кармана своего расшитого позументом сюртука носовой платок, отёр им лицо, шею и затылок и, посмеиваясь, продолжал:
— Возле дома, где фирма «Глобус», я ожидал вас двадцать минут. Затем…
Жюль перебил:
— Вы хотите сказать, что ожидания по вашей таксе расцениваются дороже поездки, — не так ли? Остановка дороже движения?
— Совершенно верно, — улыбнулся кучер. С кого же и взять подороже, как не с провинциала, вздумавшего обозревать Париж с высоты двухместного экипажа! Открыто и прямо кучер не говорил этого, но его арифметика сказала именно это, и Жюль с тоской ожидал, когда же кучер закончит перечисление остановок и назовёт роковую цифру…
— Когда я ожидаю вас, — сказал кучер, — я лишаю себя возможности возить других; понимаете? Это есть вынужденное бездействие, за которое взыскивается вдвое.
— Сколько с меня? — нетерпеливо спросил Жюль и добавил, что проезд по железной дороге обходится много дешевле.
Кучер согласился:
— Совершенно верно, но вагону железной дороги очень далеко до лакированного, на рессорах и шинах, экипажа. Короче говоря…
— Сколько? — спросил Жюль и закрыл глаза.
— Шесть франков, сударь!
— Возьмите семь! — обрадованно произнёс Жюль. — Вы хороший, умный человек! Вы не из Нанта?
— Я коренной парижанин, — с достоинством ответил кучер. — Желаю веселиться!
Ловко! Прокатиться по центральным улицам Парижа, зайти в кафе, чтобы наскоро позавтракать, узнать в «Глобусе», когда принимает директор, заглянуть в швейцарскую к Барнаво и с ним посидеть четверть часа, издали полюбоваться на цветники Люксембургского сада, издали послушать музыку военного оркестра в Булонском лесу и за всё это уплатить шесть франков, то есть не шесть, а семь… Дорого? Если и недорого, то очень много денег!
К чёрту деньги! Нужно думать о сюжете пьес из жизни богемы, населяющей Латинский квартал, — для этого-то Жюль и нанял экипаж и, наблюдая парижскую суету и толкотню, про себя строил этот сюжет, задумывал входы и выходы действующих лиц. Будь она неладна, эта богема и Латинский квартал! Изволь давать в каждом акте куплеты и песенки, а под занавес преподнести зрителю винегрет из куплетов, не менее пятнадцати штук, по двенадцать строк в каждом… Ничего не поделаешь — традиция, обычай, канон…
— Ты сочиняй, сочиняй, — торопил сегодня утром Жюля Иньяр. — Не тревожься, что получается не так, как тебе хочется, — к чёрту хороший вкус и высокие требования! Дай мне поскорее песенку, и я к вечеру выну вот из этого рояля готовую музыку!
У Иньяра получается. Он работает легко и не без вдохновения. Это конькобежец, фокусник, прыгун. В час дня он получает текст, в шесть вечера получайте музыку. И мотив свеж, приятен, легко запоминается; если и заимствован, то весьма и весьма незаметно, — так, два-три чужих такта… Только опытный человек, знаток музыки найдёт здесь прямое подражание или попросту плагиат. Иньяр уже превратился в ремесленника. Когда-то он говорил: «Я буду, подобно портному, выдумывать собственный фасон и покрой, — я буду законодателем моды!..» Сейчас он шьёт по готовым выкройкам и, что называется, в ус не дует.
Жюлю казалось, что и в его лице идёт сейчас по улицам Парижа такой же ремесленник от литературы, затрачивающий немало труда и сил на изготовление пустяков. Это почти то же самое, как если бы представить, что на создание бабочки-подёнки природе понадобилось бы месяца три, не меньше. Девяносто дней работы на то, чтобы красивое крылатое существо, родившись утром, кончило своё существование в полночь. Для чего? Кому это нужно?
Оказывается, кому-то нужно, — такие бабочки есть. Да вот она — летит над головой идущей впереди Жюля женщины, хлопотливо бьёт своими тёмно-синими с красными полосками крыльями, садится на решётку сада, отдыхает с минуту и летит дальше. Красива эта бабочка? Очень.
А где-то, далеко от Парижа, есть страны, в которых никогда не бывает зимы, там постоянное, вечное лето, там растут диковинные деревья и на их ветвях сидят и кувыркаются мартышки… Крохотные птички колибри, похожие на уносимые ветром лепестки цветов, летают над папоротниками в пять метров высоты… Огромные бабочки, величиной с голубя, невозбранно перелетают с цветка на цветок… Какой же величины должны быть в этих странах цветы, если размах крыльев живущей там бабочки достигает сорока сантиметров? Кому и зачем нужны эти бабочки?
Жюль шёл, бабочка летела впереди него, то поднимаясь на высоту фонаря, то опускаясь почти до земли. Она садилась на камень или тумбу, и тогда Жюль останавливался, любуясь ею. Бабочка сидела минуту, две, три, едва шевеля крыльями. Жюль смотрел на неё, и ему хотелось уехать из Парижа куда-нибудь очень далеко, на необитаемый остров, к дикарям, в девственные, тропические леса… Интересно — захочется ли ему вернуться в Париж или он согласился бы навсегда поселиться среди диких и жить там, вдали от людей и культуры?..
«Гм… А что, если третий акт пьесы перенести из буржуазной квартиры на необитаемый остров? В самом деле, подумать только, какую сцену устроят на острове мадам Шенель и её супруг! А месье Рубан, домовладелец, — что будет делать он среди фантастической природы, под ослепительно голубым небом? А мадемуазель Катрин, сплетница и бой-баба, — она, пожалуй, передерётся со всеми мартышками, и, в конце концов, её съест крокодил. Мой бог, что за чушь лезет в голову! Однако поставь на сцене нечто похожее на эту ерунду — и парижане останутся довольны, спектакли пойдут с аншлагом».
Жюль рассмеялся. Бабочка все летела и летела впереди него. Жюль перегнал её, а потом повернул назад и пошёл ей навстречу. Бабочка на лету ударилась о его грудь и замерла, сложив крылья. Она стала похожа на кораблик, поставивший свой единственный парус.
На бульваре оркестр духовой музыки играл «Турецкий марш» Моцарта. Взволнованный Жюль прикрыл бабочку шляпой. «Необитаемый остров (есть же такие острова!)… кругом океан (океан есть, много океанов!)… на пальмах сидят мартышки (их сколько угодно!)… полное безлюдье, тишина…»
Париж шумит, поёт, играет. На набережной Сены стоят рыболовы с удочками в руках; белые и красные поплавки, как живые, ныряют в воду. Деловито пыхтят маленькие пароходики с высокими трубами. Остро, мучительно, всей силой души захотелось Жюлю тишины и одиночества. Бабочка бьётся под шляпой. Жюль вошёл в вестибюль Национальной библиотеки. Прохладно, очень тихо. Сегодня здесь мало посетителей, — книгам парижане предпочли цветы и музыку.
— Лети, — сказал Жюль, выпуская бабочку в раскрытое окно. — Лети: веку твоему скоро конец, — не буду укорачивать его. Лети, милая.
В читальном зале он подошёл к высокому массивному барьеру и попросил атлас бабочек, сам ещё не зная, зачем он ему. Получив огромную, толстую книгу — такой величины, как если бы здесь были собраны двенадцать романов Дюма, — Жюль прошёл к «выставке новинок» — так окрестили постоянные читатели библиотеки прикрытую стеклом витрину, где регулярно демонстрировались книги по какому-нибудь одному предмету, на одну определённую тему. В своё время Жюля заинтересовала выставка книг, посвящённых описанию моря, — одной витрины для семисот названий оказалось недостаточно, книги стояли на передвижных полках и стеллажах, лежали на мраморных подоконниках. Запомнилась Жюлю выставка, посвящённая Африке и её исследователям. То, что предлагалось читателям сегодня, свободно могло уместиться на маленьком столике. «Робинзонада», — прочёл Жюль на плакате, укреплённом над витриной. Это его заинтриговало настолько, что он забыл об атласе бабочек и, подобно школьнику, стал рассматривать книги.
Здесь был «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо на английском, французском, испанском, португальском, итальянском и немецком языках, украшенный гравюрами и иллюстрациями в красках; рядом с этой книгой покоилось «Путешествие вокруг света от 1708 по 1711 год» Вудса Роджерса со множеством карт и обширными примечаниями. Книгу эту Жюль прочёл не так давно, и судьба матроса-шотландца Селькирка, прожившего на необитаемом острове четыре года, глубоко взволновала его. В массивном синем переплёте лежала книга Кампе «Новый Робинзон» — о человеке, сумевшем обойтись на острове без тех инструментов, которыми предусмотрительно снабдил своего героя Даниэль Дефо.
А вот и «Швейцарский Робинзон» Висса, хорошо знакомый Жюлю с детства. Пройдёт сорок лет, и знаменитый на весь мир Жюль Верн напишет продолжение этого романа и назовёт его «Вторая родина». В предисловии к своему роману семидесятидвухлетний Жюль Верн скажет о влиянии робинзонад на своё творчество, даст перечень подобных книг и восторженно отзовётся о «Робинзоне Крузо». Но это в будущем. Сегодня Жюль и не помышляет о том, чтобы стать знаменитым человеком, сегодня он смотрит на «Швейцарского Робинзона» и думает: что ж, если есть швейцарский, неминуемо кто-нибудь сочинит и немецкого, и бельгийского, и, возможно, греческого Робинзона. Что же касается Робинзонов вообще, то, конечно, самый интересный из них тот, который гуляет теперь по всему свету вместе с Пятницей. Жюль хорошо помнит ненастный, дождливый день и себя самого с книгой «Робинзон Крузо» в руках — её подарил отец «за успехи в науках». Книга была прочитана в два дня — за счёт «успехов в науках», конечно…
На обложке «Швейцарского Робинзона» изображена парусная лодка и в ней длинноволосый, бородатый человек с подзорной трубой в левой руке. В перспективе горы и надпись: «Издание одиннадцатое». И ещё одна тоненькая книжечка, под названием «Я был Робинзоном», в ней не больше сорока страниц, издана она в Мадриде в 1817 году.
Часы строго-назидательно пробили три раза. Жюль очнулся от мечтаний, — где только не побывал он за эти двадцать минут, что стоял подле витрины! О чём только не передумал за это время, — а думал он главным образом о том, что ему, как и Робинзону Крузо, даны все инструменты для того, чтобы устроить свою жизнь по возможности интересно и не в тягость другим людям. Но легче жить на необитаемом острове и там делать всё, что тебе хочется, чем неуютно существовать в большом, шумном, равнодушном к тебе Париже и заниматься далеко не тем, что нравится.
Жюль сел за большой стол, не зная, чем и как увлечь себя. Он забыл об атласе бабочек; служитель напомнил ему о нём. Жюль положил перед собою атлас, раскрыл и снова закрыл. «Для чего понадобились мне бабочки? — спросил он себя, невольно вспоминая живую бабочку, минут сорок назад севшую ему на грудь. Не она ли летает и сейчас вровень с окнами читального зала, не хочет ли она поблагодарить Жюля за его великодушный поступок?.. Вот она, бабочка! Тёмно-синие крылышки с красными полосами, длинное узкое тельце, тонкие серебристые усики. Бабочка села на раму окна и замерла; можно подумать, что она ищет Жюля, напоминая ему о далёких, волшебных странах, о таинственных, необитаемых островах, которые терпеливо ждут и просят, чтобы их населили добрыми, трудолюбивыми и смелыми людьми…
Жюль возвратил атлас и попросил что-нибудь о необитаемых островах. Библиотекарь предложил Робинзонов — всех тех, что имелись в витрине.
— Я хочу получить книгу, — сказал Жиль, — в которой было бы изображено целое общество Робинзонов — не тех, о которых мы читали в детстве, но таких, которые живут вне законов государства и сознательно наслаждаются полней свободой. Сознательно! Должна же быть такая книга.
Библиотекарь стал припоминать, что именно есть на эту тему. Он посмотрел в каталог, долго водил пальцем сверху вниз, пожимал плечами и поглядывал на Жюля.
— Ничего не могу найти, — сказал библиотекарь. — У нас насчитывается семнадцать названий подобных книг.
— Не то, не то, — упрямо проговорил Жюль. — Книги о Робинзонах, в сущности, представляют собою сочинения о том, как некий человек оказался на необитаемом острове и как он жил на нём. Правда, вы мне можете назвать книгу, в которой изображается целая семья, оказавшаяся в положении Робинзонов. Но я имею в виду группу потерпевших крушение, человек шесть-семь, и все они добывают для себя всё необходимое.
— Такой книги нет, — сказал библиотекарь. — Я понимаю, что именно вам нужно, — вы имеете в виду трудовое Сообщество, человечество в миниатюре, так сказать… Но, повторяю, такой книги нет и быть не может. Есть Робинзон-семья, если угодно, и много Робинзонов-одиночек.
— Почему же не может быть такой книги? — спросил Жюль.
— Смелая мысль, — тихо произнёс библиотекарь и даже посмотрел по сторонам. — Робинзон — это ведь целое вместилище раздумий о…
— Чем же вы объясните это? — спросил Жюль, переводя взгляд с библиотекаря на бабочку; она снялась с оконной рамы и скрылась в густой листве каштана. — Почему люди боятся смелых мыслей?
Библиотекарь пожал плечами. Он был стар, он знал наизусть названия всех книг в читальном зале и полагал, что этого с него вполне достаточно. «Есть вот такие книги, и нет того, чего вам хочется. Почему нет? Очевидно, потому, что они ещё не написаны. Напишут — и тогда милости просим, приходите к нам».
— Не думаете ли вы, — продолжал Жюль, — что интересующей меня книги нет потому, что… как бы это сказать… никому в голову не приходит изобразить группу людей, живущих вне воздействия законов… Я дурно выражаю мою мысль, — потому, наверное, что неясно представляю себе людей, вернее, поведение их на такой точке земного шара, где они максимально независимы и свободны. Я, видите ли, юрист, — улыбнулся Жюль и тотчас поправил себя: — почти юрист! А поэтому и говорю о законах. Кроме того, один Робинзон — одна голова, а шесть или семь Робинзонов… Необходимо каждому дать какую-нибудь работу, каждый должен что-то уметь делать, и делать хорошо. Один из этих Робинзонов должен быть инженером — непременно! У них нет инструментов? Этот инженер сумеет сделать их. Признайтесь — хотели бы вы прочесть такую именно книгу?
Библиотекарь снисходительно улыбнулся и сказал, что ему пятьдесят пять лет, что он недостаточно юн для того, чтобы читать такие книги. Жюль охотно согласился — да, для юношества книга о группе Робинзонов, живущих на необитаемом острове, была бы исключительно ценным подарком, разумным и весьма воспитательным чтением. Что касается читателя взрослого, то разве так нелепо думать, что на сотню сорокалетних всегда найдётся десять — двенадцать человек, сохранивших в себе драгоценнейший дар детскости, способности быть по-юношески любопытным ко всем явлениям мира! В качестве примера Жюль указал на себя, — он с удовольствием читает книги, предназначенные для детей.
— Для меня все ново в мире, месье, — сказал Жюль. — Летит бабочка, и я смотрю на неё глазами пятилетнего ребёнка. Это плохо? Странно? Наивно? Может быть, — Жюль даже ногою шаркнул перед библиотекарем и поклонился ему, — но я, простите, уважаю себя за это! Да, уважаю и счастлив! До свидания, месье!
Едва Жюль вышел из помещения библиотеки, как его окликнули. Он обернулся и увидел Иньяра. Шляпа на затылке, трость на плече, идёт и насвистывает.
— Поздравь меня! — сказал Иньяр. — Я подписал договор на музыку к водевилю! Одно действие, три танцевальных номера, три арии и дюжина реприз. Помоги мне, напиши два-три куплета!
Жюль ничего не ответил. Он шёл, как загипнотизированный, глядя куда-то вдаль.
— Да что с тобой? Можно подумать, что ты блуждаешь на необитаемом острове.
— Угадал, Аристид. Ты проницателен, как Барнаво. О, если бы мне дали год полнейшей свободы! Двенадцать месяцев независимости — что хочу, то и делаю! К чёрту водевили, пьесы, арии и куплеты! Ах, Аристид, Аристид, завидую тебе, — ты не тщеславен, не самолюбив и, кажется…
Жюль хотел сказать: «Кажется, не способен на что-нибудь настоящее…» — но удержался: он любил своего друга и искренне был привязан к нему. Никому неведомо, о чём мечтает этот человек, — может быть, и у него есть свой необитаемый остров, только бедный Иньяр не знает дороги к нему… Жюль тоже не знает пути к примечтавшемуся своему острову. Да и существует ли он? Есть ли ещё на свете необитаемые острова?..
— А если нет — нужно выдумать их! — воскликнул Жюль.
— Ты что? — спросил Иньяр. — Если ты думаешь, что твоё восклицание годится в качестве первой строчки куплета, то весьма ошибаешься. Куплет должен быть лёгким, острым, — вот слушай, я насвищу.
— Оставьте, мэтр, я кое-что смыслю в той гигантской работе, которая сушит ваш мозг, — сказал Жюль. — Лучше обратите внимание на даму в зелёной шляпе, нетерпеливо постукивающую каблучком, — видите? По-моему, она ждёт вас, сударь, вы опоздали, вам здорово влетит.
— Дама в зелёной шляпе? — Иньяр посмотрел по сторонам. — Ах, вот эта! Ты ошибся, — это не дама, это всего лишь Валентина Бижу, натурщица Гаварни!
— Торопись, Аристид! И не надо насвистывать, — мне надоели эти мотивы!
— Все же, мой друг, приготовь к вечеру дюжину куплетов, — попросил Иньяр. — Папаша Кубэ хорошо платит, — ну что тебе стоит!..
— Ах, Аристид, если бы ты только знал, что это мне стоит! — со вздохом произнёс Жюль.
И было в этих словах так много тоски, боли и отчаяния, что Иньяр на минуту задержал свою руку в руке Жюля, а потом долго глядел ему вслед, помахивая тростью и не обращая внимания на мадемуазель Бижу.
Пьер Шевалье сказал Жюлю:
— Почти ежедневно происходят железнодорожные катастрофы у нас и за границей, в особенности в Америке и Англии, реже в Германии: немцы аккуратный народ! Дальше: ежедневно у нас, в Париже, убивают людей, в Сену бросаются безработные и обманутые в любви. Мальчишки, начитавшись Купера, покидают родительский дом и бегут в пампасы и прерии. Этих путешественников настигают обычно в Гавре. Очень немногим удаётся переплыть океан или хотя бы Ла-Манш. Дальше: ежедневно горят дома на окраинах Парижа, в огне погибают драгоценности и документы…
— Вы забыли о людях, — прервал Жюль.
— Из людей, погибших в огне, не выжмешь и страницы, — кинул Пьер Шевалье. — Сгоревшие документы — готовый сюжет, богатейшая фабула! Дальше: каждое утро в Париже находят не меньше десятка подкинутых младенцев обоего пола. В Париже влюбляются, любят, расстаются на неделю и навсегда, проливают потоки слёз от горя и радости…
— Слеза от радости не стекает с подбородка и щёк, как сказал какой-то мудрец, — опять перебил Жюль.
— Бог с ней, со слезой радости, — махнул рукой Пьер Шевалье. — Талантливый человек использует и такую слезу, а вы не лишены дарования, мой друг. Дальше: ежедневно где-нибудь дерутся, льётся кровь, на бирже падают бумаги и акции, разоряются одни и богатеют другие. Каждый день что-нибудь да случается, а вы пишете о том, как люди не ходят, а прыгают на Луне!
— Дорогой земляк, — укоризненно произнёс Жюль. — Про себя я только что сказал: «Какой дурак этот Пьер Шевалье!»
— Можете говорить вслух, я не обидчив, — заметил редактор «Семейного музея». — Говорите всё, что вам угодно, но дайте приключения! Я только что перечислил хорошие темы, — возьмите любую, развейте её, придумайте сюжет; раз, два — и у вас получится как раз то, что нам надо.
— Если вам не нравится рассказ про Луну, то, быть может, понравится охота на тигров? — спросил Жюль. — Меня тревожит эта тема.
— А кто поручится, что вы не соврёте? — прямо, без обиняков, выпалил Пьер Шевалье.
— А вот я обидчив, — сказал Жюль. — Жду очередной бестактности, земляк. Ну?
— Вы удивительный человек, — со вздохом проговорил Пьер Шевалье. — Юрист по образованию, а берётесь за такие узкоспециальные, научные темы! Быть может, напишете рассказ и о том, что делается на дне моря?
— Пожалуй, — не сразу ответил Жюль. — В моей картотеке не меньше сорока номеров о дне океана и моря. О, здесь так много волшебного, острого, увлекательного!.. Хотите, расскажу?
Пьер Шевалье разрешил Жюлю писать обо всём, что ему вздумается, но с одним условием: в рассказе должны быть приключения с весёлой, благополучной развязкой. Жюль сказал, что для этого необходима не менее благополучная завязка, в просторечии именуемая авансом.
В авансе Пьер Шевалье отказал. Жюль не скрыл своего раздражения и печали. Он решил быть откровенным.
— Мне нечего есть завтра, — сказал он. — Дайте мне двадцать франков, и через неделю я принесу вам рассказ с приключениями, — в конце папа женится, мама выходит замуж!
— В кассе пусто, — развёл руками Пьер Шевалье. — Но зато потом я расплачусь по-царски!
Жюль откланялся.
День погасал. Над газовыми рожками на бульваpax и в магазинах плясало фиолетовое пламя. В Париже только и было разговоров, что о новом освещении. Все газеты посвящали газу целые страницы, о газе писали стихи и фельетоны, художники рисовали на него карикатуры, и даже детские журналы печатали картинки, на которых послушные девочка и мальчик снимали юбочку и штанишки подле кроваток, освещённых двумя парами газовых рожков. Непослушные мальчик и девочка раздевались при мерцающем свете тоненькой свечки. В хронике происшествий регистрировались случаи умышленного отравления светильным газом.
Жюль едва передвигал ноги, голова кружилась от слабости. Он упрекал себя в том, что не догадался попросить взаймы у Пьера Шевалье не как у редактора, а по-дружески, как у хорошего знакомого, у земляка. Франков пять… Дома ни куска хлеба. Аристид израсходовал последние два франка на нотную бумагу.
Неподалёку от дома кто-то взял Жюля под руку, женский голосок подле уха кокетливо произнёс:
— Противный! Стал писателем и не хочет узнавать друзей!
— Жанна! Все хорошеешь… Какая ты изящная, прелестная!..
— А ты похудел! У тебя такой вид, словно ты дней пять не ел.
— Мне очень трудно, Жанна… В самом деле я не ел с утра и не знаю, буду ли есть завтра.
Жанна закрыла лицо руками. Жюль воспользовался этим театральным жестом и отошёл на край тротуара. Когда Жанна сыграла коротенькую сценку ужаса и удивлённо посмотрела по сторонам, Жюль успел перейти дорогу и издали наблюдал за тем, как Жанна уныло искала его в толпе пешеходов. Жюль готов был расплакаться от досады, — надо же так случиться, что Жанна встретила его именно сегодня, когда ему совсем не до неё… Смешно, конечно, бежать и прятаться, но всё же это лучше, чем слушать, как тебя жалеют… Всё это напоминает отрывки из тех пьес, которые сочинял сам Жюль.
Придётся написать что-нибудь про девицу, влюблённую в клерка из банка. Кавалер катает свою даму в лодке, потом объясняется в любви. Луна. Музыка. Серпантин и конфетти. Нужно спросить кого-нибудь, как и что говорят, объясняясь в любви. Страница пейзажа. Две страницы нежных чувств цвета горных вершин. Первый поцелуй. Разговор про маму и папу. Ещё немножко про луну, которая заливает влюблённых пышным светом, подобно прожектору в «Историческом театре».
Три дня подряд Иньяр и Жюль обедали у Барнаво. Старик переменил место, он служил теперь в маленьком театрике курьером. Жюль спросил, нет ли там и для него местечка.
— Попробую, — сокрушённо произнёс Барнаво. — У меня лёгкая рука, мой мальчик.
Рука у Барнаво оказалась лёгкой: директор театра принял Жюля на должность своего секретаря, выдал аванс в размере тридцати франков. В ближайшее воскресенье обед состоялся в кафе «Синяя звезда», — на этот раз угощал Жюль. Иньяр дал слово, что ровно через две недели кормить своих друзей в кафе «Барабан и флейта» будет он.
— Я сочиню что-нибудь такое, что наверное пойдёт, — сказал Иньяр. — Ты, Жюль, напишешь текст. Пятьдесят франков мы заработаем.
— Мне такие фокусы не нравятся, — вздохнул Барнаво. — Этак можно жить до самой смерти и тосковать каждый день. Если ты, мой мальчик, пристроился в театре, — значит, нужно постараться сделаться директором или уйти. Я сторонник быстрого продвижения. Если вы, Аристид, пишете музыку — нужно однажды в жизни сочинить такую музыку, чтобы она играла и после вашей смерти. Боюсь, что в следующее воскресенье я буду обедать на ваш счёт… Ещё через неделю приду на обед к тебе, Жюль. Потом вы дадите мне возможность накормить вас обоих. И так до бесконечности. Это очень нехорошо, дети мои!
— Мы в этом не виноваты, — сказали Иньяр и Жюль. — Повинны обстоятельства.
— У обстоятельств должны быть фамилии, — тоном мудреца изрёк Барнаво.
— Изволь, — оживился Жюль. — У моих обстоятельств фамилия двойная: Верн — Шевалье. Одно обстоятельство желает видеть меня в тоге адвоката, другое — в старомодном сюртуке кисло-сладкого литератора. Как победить эти обстоятельства?
— В следующее воскресенье милости прошу на обед ко мне, — сказал Барнаво. — К обеду, помимо вина, будет сюрприз. Итак, в три часа в подвале моего театра, комната номер три. Стучать четыре раза, на пятый входить, дверь никогда не закрывается.
Обед у Барнаво в подвале под сценой был картинно изображён самим Жюлем: он решил записывать всё, что случается в его жизни значительного и интересного. Эти записи он назвал «Картотекой души».
«21 ноября 1851 года. Обед у Барнаво. Сказочно огромный котёл супа с невероятно большим куском мяса, которое мы рвали зубами. Добрейший, мудрейший, благороднейший Барнаво зажарил утку и самолично испёк не менее полусотни пирожков с вареньем. Вина хватило бы на двенадцать алкоголиков. Были фрукты, сигары и много остроумия. Я не могу понять, откуда у Барнаво деньги…
На обеде присутствовал суфлёр театра Густав Дега. В семь часов ему нужно было залезать в свою будку, но он так напился, что не в состоянии был сказать, где и у кого находится. Мы его спрашивали об этом, и он отвечал, что сидит и дремлет в своей будке и актёры — что за чудо! — так хорошо вызубрили свои роли, что суфлёру нечего делать. В шесть вечера он подставил голову под кран и так держал минут десять, после чего заявил, что теперь он готов не только суфлировать, но и играть самого короля Лира.
Очень много пил Блуа. Он-то и оказался сюрпризом, Блуа приехал в Париж потихоньку; он, по его словам, недурно устроился в деревне, где нашёл место школьного учителя. Как грустно, что я ничем не могу помочь бедному Блуа… Я пригласил его переночевать, Аристид ничего не имел против. Мы теперь живём на бульваре Бон-Нувель, отсюда десять минут ходьбы до моего театра. Я читал мои рассказы Блуа. Он выслушал и сказал: «Это совсем не то, что вы должны делать, но не печальтесь; вы, как я вижу, из тех, кто созревает медленно, а следовательно, и верно; мне подозрительны скороспелки…»
24 ноября. Меня переманил к себе Жюль Севест, я служу в «Лирическом театре», это бывший «Исторический». Севест взвалил на меня: заключение контрактов с актёрами, разговоры с цензурой, улаживание конфликтов и ссор между актёрами и недоразумений между ними и директором, приобретение реквизита, организацию и проведение репетиций, составление текста афиш… Скоро он потребует, чтобы я выводил на прогулку его собаку и кормил его кошек. Спасибо Барнаво, — он взял на себя актёрские ссоры.
27 ноября. Я был в гостях у моего кузена Анри Гарсе. Он преподаёт математику и физику. Заинтересовался моими карточками, дал слово, что придёт ко мне в самые ближайшие дни. «Я могу пригодиться тебе, Жюль, — сказал Анри. — Ты знаешь то, чего не знаю я, и наоборот, — и тут я знаю больше твоего».
2 декабря. Пьер Шевалье предложил писать совместно с ним пьесу. Что ж, попробуем. Уехал Блуа.
5 декабря. Написал не рассказ, а всего лишь схему чего-то на рассказ похожего, назвал «Мастер Захариус» — о человеке, который в обыкновенные часы вложил часть своего существа. Старик умирает, и останавливаются механизмы, сделанные его руками. Рассказ не получился. Повторяю — есть ехема. Отложил, надо подождать. Пьер Шевалье меня подстёгивает, я переступаю с ноги на ногу.
3 февраля 1852 года. Кончили пьесу «Замки в Калифорнии». Сюжет принадлежит Шевалье, текст мой. Поправки моего соавтора.
8 февраля. Мне исполнилось двадцать четыре года. Что я собою представляю? Что такое этот Жюль Верн, человек, который весьма часто сильно не нравится мне? Никак не разберусь… Получил подарки: Барнаво на голове притащил хорошее кресло. Жанна прислала букет цветов. Пьер Шевалье выдал аванс — сто франков, они не записаны в кассовые книги…»
Неудачи, необеспеченность, случайные заработки и обременительная работа в «Лирическом театре» вконец извели Жюля. Он стал угрюм, неразговорчив, раздражителен. Друзья не понимали, что с ним. Даже Иньяр, обладавший характером мягким, уступчивым, всегда и во всём соглашавшийся со своим другом, однажды не вытерпел.
— За что ты обижаешь меня? — спросил он, чуть не плача. — Что я сделал тебе?
Жюль только скрипнул зубами. Ему казалось, что никто не понимает его; он был уверен, что ему просто не везёт, что он рождён для лучшей доли. Юрист, чёрт возьми! Юриспруденция — штука страшная, фальшивая, циничная. Но и писание либретто — занятие не из весёлых, и именно потому, что тут протоптана дорожка, в либретто вставляешь не стихи, а стишки, остроты преподносишь такие, что самому совестно, — однако зрители аплодируют, кричат бис как раз там, где следует кидать на сцену гнилые яблоки и свистеть в два пальца.
В январе пятьдесят третьего года Жюль серьёзно заболел. Иньяр пригласил врача и всех друзей и знакомых своих. Врач осмотрел, выслушал больного и сказал:
— Меланхолия, невралгия, упадок питания. Советую пригласить специалиста. А пока — путешествие, пусть и недальнее и недолгое. Хорошее питание и гимнастика обязательны.
Пришёл Барнаво, а за ним Пьер Шевалье, суфлёр и директор театра. Он сообщил приятную новость: оперетта «Игра в жмурки», написанная Жюлем в соавторстве с Карре и Иньяром, будет поставлена на следующей неделе. По словам директора, «Игра в жмурки» займёт каждые вторник и субботу; в переводе на деньги — это и путешествие и гимнастика.
Барнаво предложил взять напрокат парусную лодку и совершить путешествие по Сене. «Вода — вещь целебная, — сказал Барнаво, — я вообще уважаю жидкости!»
Этим он намекал на то, что ему часто приходится слушать опереточные остроты.
Пьер Шевалье советовал лежать в постели, читать Дюма и спать не меньше пятнадцати часов в сутки.
— Вы противоречите себе, — заметил Барнаво. — Читать Дюма и спать… это невозможно, сударь! Я предлагаю путешествие, настаиваю на нём!
Здоровье Жюля было основательно подорвано. Едва он оправился, как на него навалились суета и неразбериха в театре. Одноактная оперетта «Игра в жмурки» — её давали в качестве дивертисмента[14] — имела успех. Материально она приносила немного. Газетные заметки о ней становились всё короче и короче. Остроты и песенки набили актёрам оскомину. Составление текста афиш и заключение контрактов изнурили Жюля.
Весною он приступил к работе над рассказом «Зимовка среди льдов», но отложил его и в несколько дней написал «Мартин Пац». Он работал по двенадцать часов в сутки. Отдыхать некогда было…
— Что-то у меня с головой, — пожаловался он Иньяру. — Давит в затылке и темени.
Вернувшись как-то из театра, Иньяр увидел своего друга лежащим на полу. Он был без чувств. Через десять минут пришёл врач. Он подтвердил свой первый диагноз и уложил больного в постель.
— Он ничего не понимает, — сказал Барнаво. — Я наконец смекнул, что нужно делать. Скажи, мой мальчик, чего бы тебе хотелось?
— Радости, только радости, — ответил Жюль.
— Радости? Ну, а нежных слов, объятий, поцелуев не хочешь?
— Хочу, Барнаво, страшно хочу!
— Ты получишь нежные слова и горячие поцелуи, — сказал Барнаво. — Обещаю тебе!
— В чём дело, Барнаво?
— Секрет, мой мальчик. Догадайся сам. Сегодня у нас что, вторник? Гм… Так… вторник, среда, четверг, пятница… Во вторник на следующей неделе ты получишь охапку счастья. Терпеливо жди.
— Во вторник… — повторил Жюль. — В какое приблизительно время?
— Ровно в полдень. Время для тебя удобное? Аминь!
Неделя тянулась нестерпимо медленно. Наконец наступил вторник. Время подходило к двенадцати. Иньяр, из чувства такта, удалился, и Жюль остался один. Догадывался ли он, что именно готовит ему Барнаво? Конечно, догадывался! Он даже прибрал в комнате, хотя в ней и прибирать было нечего: рояль (месяц назад Жюль перебрался к Иньяру), стол, комод, две кровати, три кресла. На всём немного пыли. На гвоздиках у двери висят полосатые и в клетку брюки, пальто, бархатная куртка. Жюль прикрыл одежду простыней, переменил в графине воду, перевернул ковёр наизнанку, плотно закрыл окно.
Часы пробили двенадцать раз.
— Кто же придёт? — вслух спрашивал себя Жюль. — Да и придёт ли она, Жанна? Какое лекарство принесёт она? Чем поможет мне?..
Всё же он чутко прислушивался к шагам на лестнице. Не в окно же влетит благая весть, обещанная Барнаво. Хотя, чего доброго… Вот, кажется, кто-то идёт. Да, кто-то поднимается по лестнице. Вот шаги замерли. В дверь постучали. Стук робкий — так стучат очень нерешительные люди.
«Постучат ещё раз, тогда открою», — решил Жюль.
Постучали ещё раз — настойчиво и громко. «Мужская рука… — Жюль даже испугался чего-то. — Мой бог, за дверью Барнаво! Это он!.. А что, если Жанна? Пусть будет Жанна, всё равно! Я очень хочу нежности, ласки, поцелуев…»
— Войдите, Жанна! — крикнул Жюль.
Дверь распахнулась, и в комнату вошла дама в тёмно-синем пальто, с большим саквояжем в руках. Дама поставила саквояж на стол.
— Мама! — крикнул Жюль.
— Мой сын! Мой сын! — не сдерживая слёз, горячим шёпотом произнесла дама, широко раскрывая объятия. — Сын мой! Жюль! Мой маленький бедокур, мечтатель! Что с тобой? Ты исхудал, ты бледен, — ты голоден? Я привезла тебе много всякой еды, Жюль! Скорее, скорее вынимай всё из саквояжа! Скорее садись и ешь! Бог мой, да что с тобою?
Жюль обнял старенькую полуседую маму, заглянул ей в глаза, вдыхая милый, ни с чем не сравнимый запах родного дома. Мадам Верн подвела своего сына к окну, покачала головой, судорожно прижалась к своему Жюлю.
— Ты чуточку постарела, мама!
— Ты превратился в скелет, Жюль!
— Как хорошо, что ты со мною, мама!
— Какое счастье видеть тебя, мой сын!
— Ты приехала в Париж по делу, мама?
— Да, конечно, ради тебя, мой бог!
— Как же ты нашла меня, мама!
— Я получила письмо от Барнаво, он писал, что… Я не могу! Где Барнаво? Он должен прийти сюда…
— Сядь, мама, ты устала, ты приехала…
— Вчера, Жюль. Я остановилась…
— В гостинице против «Лирического театра», да? Там меня хорошо знают; тебе там хорошо?
— У Барнаво очень хорошо, Жюль! Он встретил меня на вокзале, привёз в карете; он варил обед, читал мне твои рассказы; мы оба плакали и смеялись! Этот Барнаво гениальный человек, Жюль! Я удивляюсь — почему его до сих пор не сделали министром иностранных дел!
— А что папа?
— Всё скажу, Жюль, дай передохнуть. Устала. Мне уже пятьдесят два года, я стара, мой дорогой, — посмотри, мои волосы седеют, лицо в морщинах…
Мадам Верн сказала, что отец с прошлого года занимает должность председателя коллегии адвокатов, у него обширная практика, своя контора, а в ней верные помощники, друзья.
— Папа любит тебя, он тоскует по тебе, считает, что ты сбился с дороги, что ты забрался в дремучий лес, где тебя непременно съест злой великан. Не сердись, Жюль, на папу, он тоже стар, ему нелегко, он бывает прав…
Жюль дал понять матери, что он согласен с отцом: литература — весьма неверное и даже опасное дело в том смысле, что ты имеешь все возможности разменяться на мелочи и тем погубить себя. Да, отец прав, — его старший сын забрался в дремучий лес, где бродят великаны; они бренчат на рояле и брызгаются чернилами, они пишут куплеты и порою голодают; но, несмотря ни на что, дорогая мама, литература сильнее всего. «Она моё призвание», — сказал Жюль. Мадам Верн не оспаривала доводы сына, — втайне она соглашалась с ним, догадываясь, что сын её рождён для литературы и будет заниматься ею даже и в том случае, если станет адвокатом.
— Делай что знаешь, только не будь несчастным, — сказала мадам Верн.
Наступило время обеда. Мадам Верн заявила, что Жюлю ни о чём не нужно заботиться и хлопотать, — всё необходимое она привезла с собой. Вконец сконфуженный Жюль исполнил приказание матери: открыл саквояж и начал доставать оттуда пакеты, свёртки, банки, бутылки. Мадам Верн, вооружившись лорнетом, каждый номер своей гастрономической программы снабжала кратким примечанием:
— Твои любимые каштаны, Жюль; я поджаривала их сама и привезла самые горелые — по твоему вкусу. Это сыр. Понюхай, как он пахнет! Его нужно есть умеючи: много хлеба, поменьше масла и тонкую пластинку сыра. Здесь маринованный перец с цветной капустой и шантэнскими огурчиками. Этот хлеб испекла для тебя тётя Анна. Осторожнее, Жюль, ради бога, осторожнее! Ты сломаешь его, — это пирог! С мясом, рисом, яйцами и поджаренным луком. Эту банку с маслинами присылает мадам Дювернуа. Она по прежнему держит собак и дрессирует белых мышей. У неё есть одна мышь, которая танцует канкан! Жюль, что ты делаешь! На яблочную пастилу кладёшь жареную утку! Она вся пропахнет пастилой! Ну, тут ничего особенного, обыкновенная сметана, прованское масло, охотничьи сосиски. А это…
— Вино! — воскликнул Жюль. — Персиковая настойка!
— В последнюю минуту эту бутылку сунул в саквояж отец, — благоговейно произнесла мадам Верн. — Если бы ты знал, как он тебя любит! Как легко привлечь его на свою сторону!..
— Стараюсь изо всех сил, — весело проговорил Жюль. — Мы ещё будем друзьями, вот увидишь! Я добьюсь этого!
— Я верю в тебя, Жюль! И отец по-своему верит в тебя. Ах, Жюль! Если бы ты решился… Если бы ты сумел написать рассказ про адвокатов! Поднял бы их престиж! Увековечил!..
— И с приключениями, мама? О, я это сделаю, непременно! Как не пришло это в голову Пьеру Шевалье!..
— Пожалуйста, Жюль, напиши! Изобрази адвокатов как безупречных служителей добра и справедливости. Это понравится твоему отцу, да это так и есть. Это понравится всему сословию юристов. Сейчас они хлопочут о расширении своих прав, твой рассказ пришёлся бы кстати. Дай мне кусочек сыру. Чокнемся, Жюль! Маленький мой! Твоё здоровье!
— Твоё здоровье, мама!
— Значит, ты напишешь такой рассказ?
— Конечно, не напишу, мама! Для такого рассказа нужен талант юмориста и сатирика. Прости, мама, я не заметил, как съел половину утки. Если в ты знала, как я люблю поесть!
— Ты упрям, Жюль!
— Весь в отца, мама.
— Ты нелепый человек к тому же!
— Весь в тебя, мама. Какой чудесный пирог! И подумать только, что такую прелесть где-то кто-то ест каждый день.
Жюль порозовел, повеселел, хандра оставила его. После насыщения он сел за рояль и исполнил несколько отрывков из оперетты «Игра в жмурки». Мадам Верн попросила познакомить её с текстом этой весёлой музыки. Жюль пропел несколько песенок. Мадам Верн сидела в кресле, обмахиваясь веером, и вслух выражала своё одобрение:
— Очень хорошо, Жюль! Очаровательно! Мой бог, что ты умеешь делать!
— Это очень плохо, мама! Очень плохо! Я ещё не написал ничего хорошего, — всё в будущем.
— Не скромничай, сын мой! Я любуюсь тобою, я горжусь, что ты…
— Не надо, дорогая моя мама, не надо! — поморщился Жюль. — Подожди немного, я постараюсь написать что-нибудь такое, что… А сейчас разреши мне покончить с уткой и допить вино.
— Всю бутылку! Жюль!.. Кто-то стучит в дверь…
— Это наш Барнаво, — он всегда приходит кстати. Входи, Барнаво, и помоги мне в одном предприятии!
Через полчаса пришлось откупорить вторую бутылку: пришёл Иньяр. Для суфлёра осталось кое-что на донышке, — впрочем, он заглянул только на минуту. Когда пришёл директор театра Жюль Севест, Барнаво сказал, что ему необходимо, как курьеру, куда-то сбегать. Он вернулся с двумя бутылками мадеры. Компания развеселилась. Барнаво исполнил очень старую песенку — «Моя невеста — жена барабанщика». Суфлёр продекламировал монолог Гамлета из сцены с актёрами.
В одиннадцать вечера в дверь постучали, и немедленно, не ожидая разрешения, в комнату вошли двое полицейских и привратник. Полицейские взяли под козырёк. Старший из них спросил, кто из присутствующих есть Жюль Верн, бывший студент юридического факультета, ныне секретарь дирекции «Лирического театра».
— Вы? — Полицейский подошёл к Жюлю. — Потрудитесь вручить мне письма, полученные вами от некоего хорошо вам известного Блуа. Кроме того, я имею ордер на производство обыска в занимаемом вами помещении. Мадам, прошу не волноваться! Альфонс, приступай!
Огорчённая, опечаленная мадам Верн уехала в Нант. В полиции Жюль дал подписку о невыезде из Парижа впредь до распоряжения. С Барнаво в полиции была особая беседа. За оскорбление чинов полиции Барнаво оштрафовали.
Все эти неприятности окончательно убили в Жюле уважение к юридическим наукам: он упрямо устанавливал связь полицейской префектуры с наукой о праве в сегодняшней Франции. Он наконец убедился в том, что подлинное его призвание — литература. Летом он с Иньяром и Барнаво каждое воскресенье устраивал прогулки по Сене. Они садились в короткую, широкую лодку, ставили маленький квадратный парус и отплывали в недалёкие края, отсчитывая мосты, под которыми проходили. Жюль сидел за рулём. Барнаво и так и этак поворачивал парус. Иньяр громко командовал:
— Убрать грот-рею и бизань-мачту! Ветер двадцать восемь баллов! Сэр Артур, немедленно отправляйтесь в кают-компанию и займитесь ромом! Передайте канал Дугласу и извольте слушаться своего капитана! Сэр мистер Жюль, не сидите в такой близости к воде, вас может укусить дикая утка! Раз, два, три — курс на маяк Святого Дюма! Лево руля! Я уже вижу голубые скалы Ямайки, и, если не ошибаюсь, на берегу стоит мадам Понг, комическая старуха из водевиля. Матросы! В честь мадам Понг залп из всех мушкетов! Да здравствует король и его д'Артаньяны!
Лёгкий ветерок рябил воду. Высоко в летнем небе разгуливали облака, отражаясь в позванивающей, напевающей реке. Жюль мечтал. Он видел себя на большом океанском корабле, в руках у него подзорная труба. Он смотрит на клочок земли, внезапно показавшейся слева. «Здесь не может быть земли, — говорит капитан. — Вот, взгляните на карту, — ничего нет!» — «Мы открыли новый остров, — говорит Жюль. — Давайте обследуем его!»
— Может быть, пересядем в лодку, которая полегче? — спрашивает Барнаво, обращаясь к Иньяру. — Эта тяжела, как характер моего покойного родителя. Я очень люблю вас, Аристид, но вы не умеете управлять судном. Вы плетёте чёрт знает что!
— Право руля! — кричит Иньяр. — Эй, сэр Барнаво! Наденьте три пары очков на свой благородный нос, — мы налетим на баржу! Тысяча чертей и морских свинок, милорд!
Жюль улыбается мечтам своим. Он на необитаемом острове. Ему хочется остаться здесь, он уговаривает команду корабля: «Господа, а что, если мы навсегда поселимся на этой благословенной земле? Среди нас есть инженер, художник, столяр, механик, врач, повар…»
— Жюль, ты спишь? — кричит Иньяр.
Лодка ударяется носом о гранитную стенку набережной. Мальчишки бросают сверху в Барнаво апельсинные корки.
— Возьмите нас! — просят мальчишки. — Мы умеем управляться с парусом, уж мы не наедем на стенку!
Ребятишек берут в лодку, и они приступают к делу: ставят парус, грамотно, по-морски командуют. Иньяр, Жюль и Барнаво дремлют. Матросы блаженствуют.
После таких прогулок Жюль окреп, стал чувствовать себя значительно лучше. Пьер Шевалье советовал ему оставить секретарство в театре и полностью отдаться литературе:
— У меня есть нюх, — вы будете писателем. Пишите!
— А вы не будете меня печатать, — раздражённо отзывался Жюль. — Я уже пробовал. Худшее вы берёте, лучшее возвращаете.
— То, что нужно, печатаю, то, без чего могу обойтись, возвращаю. И всё же бросайте театр и пишите рассказы. От них постепенно придёте к романам.
В июле умер Жюль Севест, на его место пришёл новый человек. «Как будто всё устраивается так, что я и в самом деле останусь без работы», — думал Жюль, желая и боясь этого. Служба тяготила его, но она же давала скромный, верный заработок.
Новый директор заявил Жюлю:
— Обязанности секретаря расширяются. Мы приглашаем иностранных актёров. Знаете ли вы английский язык? А немецкий? Ну, а итальянский? Дело в том, что у меня есть на примете молодой человек, отлично владеющий пятью языками. Придётся вам…
— Очень рад, — облегчённо вздохнул Жюль. — Знать языки только ради того, чтобы разговаривать с английскими мисс и браниться с немецкими фрау… Прощайте!
Жюль пришёл в редакцию «Семейного музея» и сказал Пьеру Шевалье:
— Дайте пятьдесят франков, и через полтора месяца получите рассказ — большой, на два номера.
— Название? — спросил Пьер Шевалье.
— «Тишина». Если не нравится, то «Молчанье» или «Двенадцать месяцев среди льдов». Берите любое.
— Как будто подходит… И опять, наверное, география и астрономия…
— Много приключений, — сказал Жюль. — Рассказ уже готов в моём воображении. На дальнем севере пропадает капитан брига «Юный смельчак». Природа полярной местности, ледяные поля, северное сияние, белые медведи… Тишина… От этой страшной тишины лопаются барабанные перепонки. Где-то далеко-далеко кто-то стонет — не то человек, не то… Здесь ещё не всё ясно. Тоска охватывает путешественников. Они поют хором, чтобы не сойти с ума…
Жюль увлёкся. Он был похож на одержимого, он забыл, где находится, ему казалось, что перед ним не стены, увешанные раскрашенными картинками, а ослепительно голубые горы льда, тускло-жёлтое сияние на небе, звонкая тишина. Слышно, как идут облака…
— Мне нужны пособия, книги, атлас, — сказал Жюль. — Завтра я принимаюсь за рассказ. Он не даёт мне покоя. Меня измучила бедность. Вчера я съел маленькую булку и выпил стакан молока. Сегодня я насыщаюсь обедом моего неплохо работающего воображения. Дурно с вашей стороны, Пьер, что вы заставляете меня просить. Научитесь дорожить людьми, которые в состоянии украсить страницы вашего ничем не примечательного журнала.
Пьер Шевалье выдал Жюлю небольшой аванс.
— С вашей лёгкой руки, — сказал он, — все мои сотрудники научились брать авансы.
— Сегодня вы заплатили мне за то, что я показал вам чудесную феерию творческого воображения, — с достоинством произнёс Жюль. — Пройдут годы, и номера журнала с рассказами Жюля Верна будут расцениваться как библиографическая редкость. Говорю совершенно серьёзно.
— Совершенно серьёзно слушаю вас, — сказал Пьер Шевалье. — Мой журнал станет редкостью ещё и потому, что в каждом номере моя фамилия, как редактора. Говорю совершенно серьёзно.
— Аминь, — сказал Жюль.
Месяц и два дня прошли, как сон: Жюль странствовал по льдам. Иньяр играл свои арии, потом ставил на стол мясо и вино, окликал своего друга, заговаривал, спрашивал. Жюль ничего не слышал, его уже не было здесь, он жил где-то там, очень далеко отсюда. Иньяр не понимал этого. Безумие, а не работа, и кому это нужно… Надолго ли хватит человека, когда он ложится в два часа ночи и встаёт в семь, а потом весь день сидит и пишет… Этак можно сочинить роман.
— Страниц сто есть? — спросил как-то Иньяр.
— Было сто сорок, осталось пятьдесят. Я люблю сокращать. Писать не так уж трудно. Трудно убирать лишнее. Трудно потому, что эта уборка связана с чувством жалости. Вчера я выбросил две сцены. Они абсолютно не нужны. Но мне жаль их. Значит, я ещё не мастер. Гюго сказал: нагромождает подмастерье, приводит в порядок мастер. Дай мне поесть, Аристид!
Рассказ вчерне был готов. Прошла неделя, и Жюль убедился, что рассказ готов только наполовину: период нагромождения закончился, следовало приступить к наведению порядка. Ещё через неделю Жюль сказал: «Больше не могу… Я уже не подмастерье, но ещё не мастер…»
Пьер Шевалье, бегло прочитав рассказ, восхищённо произнёс:
— Солидно! На два номера! Это мне нравится! Садитесь, Жюль Верн! Я буду читать и тут же редактировать. Позволите?
Жюль сказал, что рассказ уже отредактирован, нет нужды портить его. В самом деле, сколько людей, столько и мнений. Что касается содержания рассказа, то там такие приключения, каких ещё не было в литературе.
Опытный редактор углубился в чтение. Молодой, неопытный писатель ушёл в свои думы. Редактор прочитал семь страниц и задал себе вопрос: чем всё это кончится? Писатель спрашивал себя: что скажет этот читатель, когда дойдёт до страницы шестьдесят первой? Всего в рассказе шестьдесят пять страниц.
Пьер Шевалье выпрямился, взял в руки перо. Жюль согнулся, почти касаясь лбом колен, и взял свою шляпу.
— В набор, — сказал редактор.
— Вы думаете? — по давней привычке своей спросил писатель.
— Превосходный рассказ, искусный рассказ! Пускаю его на март и апрель. «Продолжение следует» мы поставим после фразы: «Никто не откликнулся в этом холодном безмолвии, капитан бесследно исчез…»
В майских номерах парижских газет появились хвалебные отзывы о рассказе. Рецензент «Фигаро», расхваливая Жюля, заканчивал свой литературный обзор так: «Несомненно, что в лице Жюля Верна мы имеем восходящую звезду на небе нашей литературы. После Фенимора Купера достойным преемником его может оказаться именно доселе никому не известный Жюль Верн…»
Рецензент газеты «Эхо Парижа», человек, видимо, проницательный, писал, что «автор, бесспорно, крупный специалист и знаток дальнего севера и, само собой разумеется, не столько беллетрист, сколько учёный, решивший пропагандировать знания свои способом наивернейшим и увлекательнейшим…»
«Нантский вестник» в краткой рецензии на «Семейный музей» упомянул, что автор научно-приключенческих рассказов Жюль Верн является уроженцем города Нанта.
Барнаво прочёл рассказ и сказал:
— Из этого надо было делать роман, мой мальчик. Ты поскупился.
— Всё впереди, — сказал Жюль. — Будут у нас и романы.
— Давайте новый рассказ — такими словами встретил Пьер Шевалье Жюля осенью пятьдесят пятого года. — Если теперь вы замолчите и тем обманете ожидания публики, то это будет классической глупостью и преступлением. Что такой скучный?
— Мне надоели рассказы. Дайте тему для романа.
— Вам давать тему для романа! Вам, учёному, физику, геологу, астроному, воздухоплавателю, фантазёру, мечтателю!..
— Бедняку, не евшему со вчерашнего утра, — добавил Жюль. — Впрочем, я пришёл не за темой, а за деньгами. Читатель сыт, автор голоден. У автора семья — Барнаво, Иньяр, — я прежде всего должен позаботиться о них.
— Пишите рассказы!
Жюль преувеличивал: он не голодал, но обедал все же через день. Его пальто износилось, шляпа выцвела. Ежедневно с двенадцати до пяти он работал в читальном зале Национальной библиотеки. Несколько раз встречался на улице с Жанной и, стыдясь своей бедности, опускал глаза и проходил мимо, делая вид, что не узнал своего старого друга. Жанна догадывалась о его невзгодах. Маленький уголёк нежности тлел в её сердце, но не было того ветра, который раздул бы этот уголёк. Жанна осмотрительно не ходила по тем дорогам, где разгуливали такие ветерки; Жанна была богата, молода, хороша собою, — у неё было всё и чего-то всё-таки недоставало. Ей очень хотелось помочь другу своей юности — хотя бы ради того, чтобы всегда помнить: где-то есть такой ветерок, который…
Фирма «Глобус» печатала маленькие книжечки, посвящённые истории французских городов. Жанна как-то сказала Жюлю, что лучше его никто не знает Нанта, а потому именно он, Жюль Верн, должен писать об этом городе. В редакции «Глобуса» с Жюлем заключили договор, выдали немного денег. Спустя три недели Жюль написал сто двадцать страниц — всё, что он знал о своём родном городе, всё, что любил и помнил. За ответом нужно было прийти дней через десять.
— Твоя рукопись о Нанте нравится всем, — сказала Жанна, случайно встретившись с Жюлем в Люксембургском саду. — Месяца два-три ты будешь жить очень хорошо.
Жюль улыбнулся.
— А твой муж? — спросил он. — Ему тоже нравится моя история Нанта? Для того чтобы написать сто двадцать страниц, мне пришлось не спать ночами и клевать носом днём…
— Мой муж прочёл рукопись и сказал: «Этот человек может и должен писать».
— Значит, мой Нант ему не понравился, — огорчённо произнёс Жюль. — Когда нам что-нибудь нравится, мы прямо говорим: «Как хорошо!»
— Завтра ты можешь получить деньги, — утешила Жанна.
— Довольно об этом, — махнул рукою Жюль. — Посиди со мною, Жанна! Разреши смотреть на тебя! Как ты хороша? Понимает ли твой муж, каким сокровищем он владеет? Любишь ли ты его?
— Я его уважаю, — ответила Жанна.
— Мне очень жаль тебя, и так и надо твоему мужу! — весело рассмеялся Жюль. — Не сердись, Жанна, — я вообразил, что мы сидим на набережной в Нанте и ты любишь меня. Хочешь, я посвящу тебе мою историю? Я напишу: «Дорогой Жанне на память о юности, которая не возвратится…»
— Я очень уважаю моего мужа, — проговорила Жанна.
— Бедный муж! Бедная Жанна! — сказал Жюль.
На следующий день он получил немного денег.
Прошло два месяца. В магазинах появились в продаже первые книжечки — коротенькие истории Ниццы, Амьена и Нанта. Автором истории Нанта был Луи Эстонье…
— Странно, загадочно, — жаловался Жюль Барнаво. — Я получил сполна деньги за мой Нант, я правил корректуру, но моей рукописи предпочли другую. Она хуже моей, прости за нескромность, — в книжке Эстонье упущено много интересных фактов, многое изложено скучно. Очень плохая книжка. В чём тут дело?
Барнаво долго молчал, пожимая плечами и барабаня пальцами по столу. Наконец он ответил:
— Дело, по-моему, в том, что хозяин «Глобуса» — муж Жанны, а этот муж приходится, как мне известно, двоюродным братом Луи Эстонье. Этому человеку деньги не нужны, ему нужна слава. Тебе нужны деньги, ты хорошо знаешь, что слава уже идёт к тебе, она уже надевает самое лучшее своё платье. Деньги ты получил. Муж Жанны из тех людей, которые считают, что деньгами можно закрыть рот, а славой прибавить мозгов там, где их маловато. Погоди, мальчик, вот станешь богатым, и у тебя сразу заведутся друзья, — их приведёт к тебе Жанна, и вот тогда ты можешь всё разузнать! Только тогда. Сегодня смирись, чёрт с ними!
Жюль увидел Жанну спустя несколько дней и спросил, почему так случилось с книжечкой о Нанте. Жанна сказала что-то о связях Луи Эстонье, о том, что рукопись его была предложена «Глобусу» одним из членов правительства, что сам министр финансов…
«Вот она, тема для большого романа», — подумал Жюль, забывая, что на подобные темы превосходно писал великий Бальзак.
После этого некрасивого случая с историей Нанта Жанна отправила Жюлю с посыльным двести франков. В записке, приложенной к деньгам, Жанна написала: «Я богата и люблю литературу. Вы бедны, Жюль Верн, от этого страдает Ваша литература, которую Вам надо беречь. Цветы, что я посылаю Вам, это для души и глаза. Деньги — для того, чтобы не высыхали чернила Ваши. Когда Вы станете богатым, Вы отдадите мне эти деньги. Ваша поклонница — Парижская Дама».
Жюль догадался, от кого цветы и деньги.
На следующий день к Жанне пришёл посыльный с письмом; к нему были приложены двести франков.
«Благодарю Вас, богатая Парижская Дама! — читала Жанна. — Я не могу воспользоваться Вашими деньгами: они жгут мне руки, марают воображение моё, когда я думаю о Вас. Мой счастливый день не за горами. Ваши цветы к тому времени увянут, но те, которые я принесу Вам, будут самыми прекрасными из всех, какие только есть на этом хорошем, единственно пригодном для преодоления трудностей, свете. Почтительно — Жюль Верн».
Осенью пятьдесят пятого года Франция Наполеона III праздновала победу над николаевской Россией. Мир ещё не был подписан, моряки Франции рассказывали невероятные истории о героизме русских. Осада Севастополя стала популярной темой среди французских рабочих, солдат и крестьян. Победители благоговели перед побеждёнными. Интерес ко всему русскому стал необычайно велик и продолжителен. В рабочих кварталах открыто звучали русские песни. Замечательный французский писатель Проспер Мериме переводил на язык своей родины сочинения Пушкина и Гоголя.
Буржуазная Франция открыла салоны и принялась веселиться, декламировать и ежедневно пускать блестящие фейерверки. Театры потребовали от своих поставщиков: «Дайте нам оперетку, пустой развлекательный водевиль и такую песенку, в которой было бы поменьше смысла и побольше чепухи». Журналы печатали анекдоты и смесь, газеты ежедневно давали по одной главе уголовного романа.
Гюго жил в изгнании. Мопассану только что исполнилось пять лет. Тридцатичетырёхлетний Флобер трудился над «Мадам Бовари». Пятнадцатилетний Доде корпел над учебниками. Эмилю Золя исполнилось пятнадцать лет, и он уже подумывал о завоевании Парижа. Бальзака и Стендаля не было в живых. Анатоль Франс ходил в школу.
Жюль получил несколько приглашений от «председателей» литературных салонов. Однажды он вспомнил, что ему только двадцать семь лет, хотя он и чувствовал себя безмерно усталым, разбитым суетой и мытарствами. Не так давно, проснувшись поздно утром после ночной работы, он увидел перед собою целый рой неподвижно застывших в воздухе мушек. Он шире раскрыл глаза — мушки дрогнули и сдвинулись с места, превратившись в нечто похожее на сетку. Жюль испуганно протёр глаза. Сетка стала плотнее. Похолодев от ужаса, Жюль позвал Иньяра.
— Я, кажется, слепну, — сказал он ему. — Я гляжу на тебя сквозь вуаль. Чёрт знает что такое!
— Переутомление — вот что это такое, — участливо проговорил Иньяр. — Со мною бывали такие штуки.
— Да? И всё прошло? Утешь меня, Аристид!
— Ничего страшного, мой дорогой! Немедленно прекрати работу, забудь, что существует на свете Национальная библиотека, начни посещать салоны, — тебя уже знают, тебя охотно примут, накормят, напоят…
— Ты предлагаешь безделье, Аристид!
— Тебе хочется остаться со своей сеткой, похожей на вуаль?..
Пришлось послушаться Иньяра и специалиста по глазным болезням. Он предостерёг:
— В течение полугода никаких занятий, за исключением физического труда.
— Иначе? — спросил Жюль.
— Иначе слепота, — ответил окулист.
Жюль рассмеялся.
— Может быть, вы точно определите, когда именно я ослепну?
— Через двадцать лет. А возможно, и раньше. Советую показаться врачу по внутренним болезням,
Жюль и слушать не хотел.
«Двадцать лет! Да я, может быть, умру раньше этого срока», — говорил он себе. И в тот же вечер решил идти в салон мадам Дюшен, собиравшей у себя молодых писателей, художников и музыкантов. У мадам Дюшен был сын, писавший стихи, которые везде одобряли и нигде не печатали. В этом салоне собирались по субботам, приглашённых щедро угощали винами и закусками, после чего восемнадцатилетний виршеплёт читал свои оды и сонеты. Как на грех, к каждой субботе молодой человек ухитрялся приготовить не менее трёхсот рифмованных строк.
Жюлю не понравились гости этого салона: желторотые юнцы и молодящиеся старые девы, лодыри и неучи, решившие тем или иным способом проникнуть в литературу, благо для этого требовалось только умение изложить какой-нибудь пустячок и тем позабавить сытого, благополучно царствующего буржуа. Почти все эти «литераторы» днём играли на бирже. В салоне мадам Дюшен собирались в десять вечера и расходились в пять утра. До полуночи читали стихи и танцевали. Стихи, в лучшем случае, представляли собою откровенные подражания Ронсару, танцы граничили с бесстыдством. Посетители салона хулили романы Бальзака, плоско острили, провозглашали тосты за императора, цинично отзывались о женщинах и зло высмеивали друг друга…
К Жюлю пришла Жанна. Она протянула ему обе руки и голосом чистейшей невинности произнесла:
— На днях я получила странное письмо — какие-то двести франков… Ничего не понимаю. Очевидно, у тебя есть поклонники, они ценят твой талант, кто-то из них решил помочь тебе. В этом нет ничего предосудительного: богатый должен помогать бедному, иначе произойдёт революция. Откуда ты взял, что эти деньги послала я?
Жюль только улыбнулся. Неужели и в самом деле у него есть поклонники? Очень приятно. Следовательно, надо работать и работать. Проклятые мушки перед глазами!..
Жюль спросил, не знает ли Жанна кого-нибудь из посетителей салона мадам Дюшен. Жанна ответила, что ей легче ответить на вопрос — кого она не знает. Весь Париж раскланивается с нею.
— И ты отвечаешь на каждый поклон?
— Приличия, Жюль, — как ты не понимаешь! Кроме того, этого требует мой муж…
Жанна откровенно скучала. Видимо, было что-то неладное в её семейной жизни. Жюль догадывался об этом по некоторым едва уловимым признакам: Жавна неохотно говорила о своём муже, осуждала всех тех, кто на войне с Россией нажил огромное состояние. Жюль не удержался, чтобы не спросить:
— А твой муж, Жанна? Он честнее других?
Жанна ответила, что фирма «Глобус» очень выгодно распродала запасы карт и оказала кое-какие услуги союзному флоту.
— Подробностей я не знаю, но кое-что слыхала, — доверительно сообщила Жанна. — Война принесла и горе и радости. Одни осиротели, другие потолстели ещё больше. Ты осуждаешь войну, Жюль?
— О да! Но всё же скажу без лицемерия, — некоторые войны я не в состоянии осудить. Я буду приветствовать борьбу чёрных с белыми, угнетённых с угнетателями, — я на стороне тех, кто борется за свою независимость.
Жанна ввела его в салон своего мужа. Здесь встречались солидные коммерсанты, владельцы газет и издательств, игроки на бирже, интенданты и поставщики на армию и флот. Жюль дважды посетил этот салон и дал себе слово не приходить больше. Да и вообще следовало отоспаться: ночные сборища приучили Жюля к тому, что он спал днём. Однако летающие перед глазами мушки исчезли, в количестве значительно меньшем они появлялись только в те минуты, когда Жюль вспоминал о них.
Весною пятьдесят шестого года он отыскал салон по своему вкусу. Впрочем, этот дом нельзя было назвать салоном: в небольшом загородном особняке учёного Гедо каждый понедельник собирались профессора, сотрудники научно-технических издательств, инженеры. Разговоры велись на темы изобретательства и открытий. Жюля сразу же очаровала атмосфера этих собраний. Он забирался в уголок и внимательно слушал возникающие споры, импровизированные диспуты, жаркие перепалки горячо любящих своё дело людей. Ровно в два ночи гости желали хозяину и его жене всего доброго и расходились по домам.
Жюль познакомился с посетителями этого кружка и незаметно для себя втянулся в споры и диспуты. Заговорили как-то о том, в какой именно области науки появится наибольшее количество открытий. Хозяин назвал химию. Инженер Гош — физику. Спросили Жюля: что он думает по этому поводу?
— Прошу извинить меня, — смущённо ответил он, — я не имею специальности, я всего-навсего непрактикующий юрист и редко печатающийся литератор. Но я люблю науку. Люблю мечтать о том времени, когда человек подчинит себе природу, овладеет всеми секретами материи и установит царство разума, если позволительно так выразиться. Наиболее внушительных побед ещё в нынешнем столетии я жду от тех людей, которые работают в самой таинственной, самой многообещающей области, едва разгаданной и ещё не вспаханной. Я имею в виду область, связанную с громом и молнией. По-моему, именно здесь скрыты все тайны, — в силе молнии заключены все науки — и химия, и астрономия, и даже география и медицина. Я не умею выражаться точнее, умнее, — простите меня!..
— Прощаем и просим продолжать, — сказал хозяин дома. — Вот только медицина…
— Это от преизбытка благоговения моего, — пояснил Жюль. — Я очень многого жду от электричества. Оно должно осветить наши дома, дать совершенно новый вид энергии для транспорта и промышленности, и, простите, я весьма смутно и, значит, неверно представляю, как именно всё это будет выглядеть, но я страстно люблю фантазировать! Мне кажется, что если я проживу ещё лет сорок, я собственными глазами своими увижу корабли, летающие над землёй, приборы, посредством которых люди, находящиеся в Париже, будут переговариваться с друзьями, живущими в Лондоне… И много других волшебных вещей. Я хочу быть на уровне всех современных знаний, жадно стремлюсь к этому, стараюсь не отставать…
Он говорил увлечённо, со страстью; его слушали не перебивая, а потом спросили, откуда у него такое свободное обращение с научными и техническими терминами, как сумел он в свои молодые годы так много узнать. Жюль пожал плечами и смущённо отошёл в сторону. Да и было от чего смутиться, — хозяин дома, человек очень скупой на похвалу и осторожный в оценках, сказал соседу своему, известному кораблестроителю, побывавшему на войне:
— Этот Жюль Верн ещё покажет себя! Мне по душе его запал, страсть, жажда знаний. В нашем скромном кружке появился многообещающий человек. Юрист! Надо же придумать!
Многообещающий молодой человек весьма легкомысленно проводил свой досуг. По вечерам он сидел в театре оперетты, слушал Оффенбаха, посещал концерты итальянских певцов, развлекался в «Водевиле», скучал на премьерах Скриба и Лябиша. Как всё это однообразно, похоже одно на другое, — искрится и вспыхивает, но света не даёт.
К перу и чернилам Жюль не прикасался. И только по вторникам он сидел в читальном зале Национальной библиотеки. Иногда сюда приходил Гедо, он подсаживался к Жюлю, и начиналась беседа — знаком, мимикой, жестами. Однажды Жюль признался Гедо в том, что он мало верит в учёных Франции. Гедо громко выругался, — он был оскорблён в своих лучших чувствах. Он покинул читальный зал, прошёл в курительную и там дал волю своему гневу.
— Напрасно сердитесь, вы не поняли меня, — убеждал его Жюль. — Не меньше вашего я люблю мою родину, и я не намерен оскорблять её, говоря, что она во многом уступает и непременно уступит Англии и Германии, — в том смысле, какой вы имеете в виду. Что тут оскорбительного! Мы — это литература, живопись, дамские наряды.
Гедо скрипнул зубами, сжал кулаки. Однако, выйдя вместе с Жюлем из библиотеки, он взял его под руку и тоном человека, примирившегося с противником, сказал:
— Забудьте мой резкий тон! Иначе я не мог, вы поймёте, надеюсь. Но… ладно, не будем больше об этом. Я хочу сообщить следующее: мой друг, побывавший в прошлом году в России, говорил мне, что эта страна представляет собою грандиозную лабораторию всевозможных замыслов и открытий. Он говорил мне, что русские очень талантливы, упорны и терпеливы, и именно от них, русских, ждёт мой друг почина в изобретательстве, — как раз там, где заключены любезные вашему сердцу гром и молния. Знаете ли вы Россию? Плохо? Я тоже очень плохо. Надо попросить Корманвиля подробно рассказать нам об этой загадочной стране.
Жюль улыбнулся:
— Не сердитесь, но эта загадочная страна разбила нашего Бонапарта! Мне хорошо известно, что русские очень сильны, но их беда в том, что руководят ими люди бездарные и жестокие. Русские — фантазёры и мечтатели, но крепостное право мешает им осуществить свои фантазии и мечтания. В одном салоне не так давно я встретил русского, по фамилии Соболевский, — преинтересный человек! Исключительная личность, скажу вам! Он рассказывал изумительные вещи о таланте своих соотечественников. Грустно, что мы так дурно знаем эту потрясающе большую страну. Мы, французы, легкомысленны и самоуверенны!
— Опять! — вспылил Гедо, — Вы плохой патриот, сударь!
— Плохой патриот! — вспылил и Жюль. — Плохой патриот указывает на плохое и говорит, что оно хорошее. Плохой патриот усыпляет и лжёт. Не будем ссориться, возобновим нашу беседу.
— Возобновим, — неохотно согласился Гедо. — Вы что-то начали говорить мне о фантазии, когда мы сидели в читальном зале. Вы…
— Я начал о том, — с жаром перебил Жюль, — что сейчас фантазия опережает науку. Придёт время, когда наука опередит фантазию. Нашему поколению необходимо вооружиться всеми знаниями, не пренебрегать тем, что сделали англичане, немцы, русские, — от всех понемножку, без гордости и ложного самолюбия! Вот о чём я говорил. Необходимо быть на уровне современных достижений — вот о чём я всегда говорю и думаю.
— Юрист! — рассмеялся Гедо, разводя руками. — В жизни моей не встречал подобных юристов. Учили одному, получилось другое!
— Общение с вами благотворно действует на меня, — сказал Жюль. — Ругайтесь, бранитесь, но не отталкивайте меня! Почаще разговаривайте со мною, указывайте, критикуйте, помогайте, — я так мало знаю…
Гедо крепко пожал руку Жюлю и молча поклонился, что должно было означать: «Всегда к вашим услугам!»
Жюль зашагал к себе, радуясь возможности наедине побыть со своими думами, — в эти часы дня Иньяр уходил в театр на репетиции своей оперетты. Но, видно, судьбе не хотелось, чтобы Жюль работал в этом году: не успел он снять пальто и шляпу, как вошёл Лемарж — его приятель по юридическому факультету.
— Я к тебе с просьбой, — сказал он.
— И для этого ты оделся, как жених!
— Я и есть жених. Через десять дней я женюсь на молодой, красивой, богатой!
— Редчайшее соединение качеств, — заметил Жюль, — Умна ли она?
— Пока что да. Прошу тебя быть на церемонии моего бракосочетания; оно состоится двенадцатого мая, в Амьене. Мы весело проведём время, ты отдохнёшь…
Жюль поблагодарил за оказанную ему честь. Уехать из Парижа, повеселиться на свадьбе, ухаживать за хорошенькими амьенками, влюбиться, полюбить, сделать предложение, вступить в брак… Заманчиво и страшно.
Он взглянул на свой письменный стол. На нём всё в пыли. Амьен или работа? Длительное безделье или образовательные беседы с Гедо и уютный читальный зал в Национальной библиотеке?
— Очень прошу тебя, поедем, — умоляюще протянул Лемарж. — Клянусь, не раскаешься. Родители моей невесты богаты. Их винному погребу завидует весь город. Ты поживёшь у нас пятнадцать — двадцать дней, а потом сядешь за свой стол, сотрёшь с него пыль и с новыми силами примешься за работу. Ты растолстеешь, порозовеешь, ты…
— Вези меня в Амьен, — сказал Жюль.
Париж превращался в грандиозную финансовую контору по скупке и продаже земли, домов, убеждений и совести. В переполненном вагоне поезда Жюль за четыре часа пути до Амьена получил столько материала, столько ценных сведений об игре на бирже и спекуляции, наслушался таких разговоров о внезапном обогащении одних и обнищании других, что всего этого хватило бы на большой рассказ под названием «Золотая лихорадка».
Жюлю казалось, что все пассажиры в родстве друг с другом, — настолько откровенны были разговоры их, так по-семейному беседовали они, хвастая своими приобретениями, выигрышами на падении курса ценных бумаг, на дьявольски хитром способе купли и перепродажи земельных участков в том городе, куда всех этих людей везёт услужливый, добрый паровоз — величайшее изобретение скромного, бедного человека, никогда не игравшего на бирже и даже не имевшего собственного дома.
Жюлю не давал покоя толстяк в синем костюме, соломенной шляпе, в жёлтых башмаках на скрипучей подошве. Он держал Жюля за пуговицу пиджака и без умолку твердил:
— Играйте на бельгийских, юноша! Только на бельгийских! Плюньте на все другие! После нашей победы над русскими в гору идут английские бумаги, но тут надо быть очень осторожным; дело в том, что… потом я все объясню, всё объясню! Дай бог здоровья нашему императору, — при нём можно жить и радоваться! Играйте, юноша, на бельгийских! Я полюбил вас, как родного сына!
— Благодарю вас, — сухо отвечал Жюль.
— Не за что, я очень рад помочь человеку, не имеющему опыта. Мой сосед увлёкся аргентинскими и в короткое время остался без единого су. Чудак! Ему казалось, что Аргентина божественно звучит. Дурной тон, очень дурной тон, юноша!
— Аргентина и в самом деле звучит неплохо, — сказал Жюль. — В этом слове есть что-то романтическое, влекущее… Вы были в Аргентине, месье?
— Ну! Зачем ехать туда, если она сама придёт ко мне! На прошлой неделе за сотню франков можно было иметь три сотни верного барыша! Я купил на пять тысяч. Придёт и Аргентина! Земля в Пикардии и Бретани сейчас дешевле, чем на кладбище в десяти километрах от Парижа. Но через месяц всё переменится, надо торопиться, ловить счастье за хвост. У счастья он длинный, но скользкий!
К вечеру Жюль прибыл в Амьен. Он вышел из вагона и направился к паровозу: он по-детски любил всё, что имело отношение к механике, помогающей человеку. С паровоза сошёл выпачканный в саже и масле человек в очках. Жюль почтительно приподнял шляпу:
— Здравствуйте! Сердечно благодарю вас за благополучный рейс! Вы управляли паровозом?
— Что угодно? — сухо спросил машинист.
— Ничего, я только хочу поблагодарить вас за то, что вы так умело управляете этой металлической лошадкой, — проговорил Жюль и постучал концом трости по колесу паровоза. — Надеюсь, вы довольны вашей должностью?
— Не сказал бы, — ответил машинист, принимаясь за смазку поршня. — Вы инженер?
— Нет, я просто интересуюсь машинами. Вы управляете чудом, мой друг! Лет через сорок ваши внуки скажут: дедушка управлял машиной на земле, мы управляем машиной в воздухе. Будьте здоровы, мой друг! Ещё раз спасибо!
На привокзальной площади Жюля встретил Лемарж.
— Да здравствует французская литература! — приветствовал он своего друга. — Ты первый из приглашённых. Познакомься — моя невеста Эмма де Виан.
Жюль пожал тонкие пальчики блондинки в белом платье.
— Сестра моей невесты, мадам Морель, — сказал Лемарж.
Жюль учтиво поздоровался с новой знакомой, — она была очень похожа на Жанну, только выражение лица мадам Морель было строже, серьёзнее, хотя она кокетливо улыбалась и несколько провинциально, разговаривая с кем-нибудь, отступала на шаг в сторону.
— Я читала ваши рассказы в «Семейном музее», — томно, нараспев произнесла мадам Морель. — Мои дочери запомнили ваше имя.
— Ваши дочери! — воскликнул Жюль. — Одной год, другой два с половиной!
— Валентине четыре, Сюзанне шесть, — флейтой прощебетала мадам Морель.
— Вы ничего не хотите сказать о муже, — несколько искательно произнёс Жюль. — Очевидно, он не запомнил мою фамилию…
Мадам Морель кашлянула, взяла под руку сестру; Жюлю было предложено просунуть свою массивную руку под согнутый локоток новой знакомой.
Жюлю и в голову не приходило, что он идёт со своей будущей женой. Мадам Морель не догадывалась, что спустя восемь месяцев со дня этой встречи она вторично выйдет замуж и станет Морель-Верн.
Этого брака хотели и хлопотали о нём Лемарж и его невеста. Они сознательно оставляли вдову и Жюля вдвоём без посторонних, произносили при них заранее приготовленные фразы, делали косвенные, а где позволяло приличие, и прямые намёки.
— Этот медведь держит себя нелепо, — говорил Лемарж своей невесте. — Нужно что-то придумать. Мне так хочется, чтобы он женился на твоей сестре! Он любит детей и будет отличным другом твоих племянниц. Твоя сестра засиделась во вдовстве. Она любит литературу, а Жюль литератор.
— Он настоящий медведь, — сказала невеста Лемаржа. — Наступает на ноги, держит себя как-то, неуклюже, говорит странные вещи…
Жюлю вдова Морель нравилась. Даже больше: он успел влюбиться в неё. И ещё больше: в мечтах своих он запросто называл её Онориной. Правда, он наступал и ей на ноги, развлекал разговорами об устройстве паровоза, о том, чем и как пополняется оболочка воздушного шара.
Лемарж женился. Гости разъехались. Вдова и её дочери оставались в доме молодых супругов. Приближался день отъезда Жюля.
— Завтра вы покидаете нас? — спросила вдова.
Жюль кивнул головой, — говорить он боялся: как бы не сказать чего-нибудь такого, что сразу же изменит его жизнь, спутает планы…
— А вы? — спросил он.
— Я ещё побуду здесь. Моим девочкам полезен воздух Амьена. Здесь так хорошо! Я не люблю Парижа. Там шумно, неспокойно…
— Я люблю, чтобы мне не мешали, когда я работаю, — неожиданно и для себя произнёс Жюль. — Аристид уходит, когда я пишу, но иногда по моей просьбе играет Моцарта или Бетховена…
Жюль внутренним взором оглядел свою холостую жизнь. Нашёл в ней мало хорошего и произнёс ту именно фразу, которая и решила его судьбу:
— Когда я женюсь, Аристиду придётся уехать. В одной комнате нам не поместиться. Пойдут дети, будут заглядывать гости…
Мадам Морель кончиком зонта рисовала на песке квадратики, подсознательно иллюстрируя своё представление о комнате Жюля.
— Кроме того… — начал он.
Прибежали Сюзанна и Валентина, поцеловали мать, за руку поздоровались с дядей Жюлем.
— Идите играйте, — сказала вдова. — Посмотрите, что делает тётя, потом придите и скажите мне.
Жюль довольно улыбнулся: отказа, видимо, не будет. Он изобразил гипотетический случай: две комнаты, двое взрослых, двое детей, возможное появление третьего…
— Вы намерены жениться на вдове? — спросила мадам Морель.
— Это зависит от вдовы, — ответил Жюль.
— Рассмотрим ваш гипотетический случай. Вас приятно слушать, вы прекрасный рассказчик.
— Совершенно необеспеченный материально, твёрдый и упорный в своих убеждениях и вкусах, — проговорил Жюль и взял руку вдовы в свою. — Я надеюсь зарабатывать много денег, но всё это в будущем…
Рука вдовы шевельнулась, пальцы дрогнули, ток добежал до сердца и сжёг все черновики с гипотетическими случаями. Жюль поднёс руку вдовы к губам и долго целовал её — сантиметр за сантиметром, от запястья до кончиков ногтей.
— Ваша надежда плюс ещё одна надежда, — заикаясь от волнения, произнесла вдова.
— Любовь с одной стороны и любовь с другой, — пробормотал Жюль, в последний раз мысленно прощаясь со своей холостой комнатой и всеми своими привычками.
— Любовь, основанная на уважении, — подчеркнула вдова. — Следует позвать девочек, они могут подумать…
— Как раз то, что есть на самом деле, — шепнул Жюль на ушко вдове. — Можно? — спросил он и, как всегда в таких случаях бывает, ответное «да» получил две секунды спустя после того, как поцеловал мадам Морель. Затем началось обсуждение самого ближайшего будущего. Жюль откровенно сказал, что сейчас он беден и не в состоянии создать ни комфорта, ни уюта, не говоря уже о вполне обеспеченной жизни, но — на этом Жюль настаивал и готов был поклясться, — он надеется на то, что его дарование в будущем поможет ему встать на ноги и нарядить надежды в шёлк, атлас и бархат. Что касается вопросов сердечных, то…
— Я полюбил вас сразу, то есть истинно и навек, — признался Жюль. — Что такое любовь? Никто до сих пор точно не определил её. Я не поэт, не философ. По-моему, любовь — это такое содружество, когда мечты одного совпадают с мечтами другого, когда деятельность моя по душе вам, а ваше участие… Одним словом, я не знаю, что такое любовь, ибо сам уже люблю и боюсь вернуться в Париж без вас. Я весь наполнен вами, образ ваш не покидает меня. Я придумываю имена, которыми буду называть вас, — впрочем, имена эти уже придуманы, мне остаётся только выбрать самое лучшее. Слушайте! Ориноко, Ява, Онтарио, Аргентина, Колумбия, Бразилия…
— Вы ещё назовите меня Географией, — рассмеялась вдова.
— Да, я назову вас Географией! Чудесное имя! Вы хмуритесь… Это мне нравится, я люблю людей требовательных.
— А я — рассудительных. К вам у меня тот род любви, который называется уважением плюс желание не расставаться как можно дольше. Но вот мои девочки…
— Наши девочки, — поправил Жюль. — О, как я буду трудиться! Вы увидите, — я чувствую в себе такие силы… Позвольте, я подниму вас!
Вдова не успела сказать «не надо», как Жюль поднял её на полметра от земли, поддержал с четверть минуты и прошептал:
— Да обнимите же меня! Мне тяжело!..
На этом кончилось первое действие импровизированной феерии. Начались обычные в таких случаях визиты к родным и близким невесты, просьбы «руки и сердца», длинные письма отцу и матери в Нант, хлопоты и суета, счастливое бытие влюблённых…
Пьер Верн прислал письмо, написанное слогом юриста и отредактированное чувствами отца. Пьер Верн поздравлял сына и спрашивал, на какие средства думает он жить, имея жену, двоих детей и… «Надеюсь, ты позаботишься и о третьем», — писал отец, незамедлительно после этого уступая место юристу: «Дочери мадам Морель ни в коем случае не дают мне права называть их моими внучками». Далее следовал недлинный перечень трудов и дней Пьера Верна. «Юриста из тебя не вышло, — заканчивал он. — Писательское ремесло очень плохо кормит и холостых, не говоря уже о женатых. Желаю тебе счастья и умения нести бремя супружества. От всего сердца обнимаю твою Онорину…».
Десятого января 1857 года в Амьенском кафедральном соборе состоялось бракосочетание Жюля Верна с Онориной Морель.
«Старуха Ленорман что-то напутала, — говорил себе Барнаво, когда до него дошла весть о женитьбе Жюля. — Старик получает отставку, он лишается права советовать, воздействовать и стоять у штурвала. Тут что-то не так, или всё идёт так, как надо для счастья моего мальчика. Мне кажется, что тот Барнаво, который руководил поступками мадам Морель, сильнее и мудрее того, который в конце концов оказался в роли человека, опускающего занавес… Счастливая мадам Морель! Дай боже счастья моему мальчику! „Высокочтимый Жюль Верн, — напишу я ему, — скажите, что мне делать? Первый раз в жизни старый Барнаво серьёзно встревожен, впервые он эгоистически думает о самом себе…"
Пьер Верн прислал Жюлю две тысячи франков. Пьер Шевалье в качестве свадебного подарка преподнёс кресло, в котором Жюль сидел в его кабинете. Онорина призналась мужу, что у неё имеются сбережения — небольшие, но их хватит на первое время.
— Я мечтаю о путешествиях, — сказала она как-то Жюлю. — А что, если ты от какой-нибудь газеты поедешь в Англию или Америку?
— Мечтаю об этом, — ответил Жюль. — Ради этого я тружусь с утра до поздней ночи. Аристид помогает мне.
— Музыка не в состоянии помочь литературе, скорее наоборот, — рассудительно проговорила Онорина.
— Боги взаимно служат друг другу, — сказал Жюль.
— И остаются на своих местах, в то время как простые смертные разгуливают по палубе океанского парохода, — уже назидательно добавила Онорина.
— Будем мечтать, дорогая моя. Мечты сбываются, когда основанием их является труд.
Мечты Жюля и Онорины сбылись в форме необычайной. Иньяр от имени своего брата предложил Жюлю место на пароходе, отплывавшем в Шотландию.
— Хочешь? — спросил Иньяр.
— О! — воскликнул Жюль, опасаясь, что Аристид хлопнет его по плечу и скажет: «Я пошутил…»
Иньяр не шутил.
— Сколько мест? — спросил Жюль. — У меня жена, дети.
— Одно место. Каюта…
— А жена? А девочки?
— Жена и девочки остаются дома. Путешествие необходимо тебе, а не им. С них довольно театра, игрушек и книг. Ты непременно должен ехать. Довольно ловить зайцев в бассейне для рыб! Думая о себе, ты тем самым думаешь о своей семье. Ты ствол дерева, они ветки.
— Ого! — одобрительно сказал Жюль. — Кто научил тебя этой премудрости?
— Жизнь, — ответил Иньяр. — Я становлюсь стар, а старость любит прописные истины. Итак, ты едешь. Плывёшь. Запасайся бумагой и карандашами.
Прошло несколько дней, и Жюль познакомился с очень интересным человеком. Он и до этого слыхал о нём, знал его имя, имел в виду именно его, когда писал рассказ о воздушном путешествии… Знакомство с этим человеком произошло неожиданно и просто. Жюль встретил приятеля Гедо — инженера-кораблестроителя Корманвиля — и пригласил его к себе на обед.
— Я женился, — сказал Жюль; ему ещё не наскучило оповещать об этом своих знакомых.
— Поздравляю, — почтительно произнёс Корманвиль, человек сорока лет, высокого роста, уже седой и сутулый.
— Я женился, — повторил Жюль, — а потому и веду нормальный образ жизни: ежедневно обедаю, на моих сорочках каждая дюжина петель имеет столько же пуговиц, меня любят, ухаживают за мною, допускают, что в будущем я стану знаменитым, и верят, что я уже и сейчас чем-то отличаюсь от простых смертных. Короче говоря — я счастлив. Идёмте ко мне обедать. Цветная капуста, много мяса, кабачки, мадера и вместо одного Барнаво я имею двух. С этим новым Барнаво, по имени Онорина, вы и познакомитесь.
Насвистывая вальс из оперетты Иньяра, Жюль повёл кораблестроителя к себе.
— Мне сильно везёт, — без умолку говорил Жюль, размахивая тростью, — судьба милостиво окружает меня людьми интересными, умными, сердечными. Я знаком с лучшими людьми Франции. Теперь судьба послала вас, месье Корманвиль. Мы будем обедать, а потом вы расскажете о себе, о ваших поездках, о России. Возможно, придёт Барнаво. Этот человек столь же необходим обеду, как соль и перец…
Жюля ожидал гость. Высокого роста, с пышной шевелюрой и маленькими весёлыми усикавш человек сидел в качалке против Онорины и что-то смеясь рассказывал. Онорина поминутно восклицала:
— И не боялись? Под самыми облаками?
— И даже над ними, мадам, — басил пышноволосый. Он встал, как только в комнату вошёл Жюль, вытянулся и, ожидая, когда представят, правую руку держал наготове для пожатия.
— Познакомься, Жюль, — сказала Онорина. — Это Феликс Турнашон, он же Надар.
Жюль пробормотал: «Очень рад», — представил в свою очередь Корманвиля и вместе с ним устроился на диване, во все глаза разглядывая гостя.
Так вот он какой, этот Феликс Турнашон, известный парижский фотограф, он же Надар — автор статей по воздухоплаванию, появляющихся почти еженедельно газетах, талантливый карикатурист, художник, смельчак, сфотографировавший Париж из корзины воздушного шара. За этими снимками охотился весь город. Вот он какой, этот Надар-Смелый, спортсмен, стрелок, охотник, метатель диска, пловец.
Надар мечтал о постройке гигантского аэростата с двухэтажной корзиной; в ней должны были быть столовая, спальня, кухня.
Проект этого фантастического аэростата был опубликован в газетах. Для него требовалось 20 000 ярдов шёлковой материи; высота этого воздушного шара достигала в проекте 200 футов; он вмещал в себя 20 000 кубических футов газа.
Жюль смотрел на аэронавта, фотографа, фельетониста, художника, спортсмена и думал о том времени, когда он, Жюль Верн, сумеет заняться любимым делом — фантазированием с пером в руке. Корманвиль спросил Надара, известно ли ему что-нибудь о состоянии воздухоплавания за границей, в частности в России. Надар привстал и отрывисто произнёс:
— В России? А что там? Вы были в этой стране?
— Был и очень уважаю русских, — ответил Корманвиль. — Я жил в Петербурге, там у меня много друзей, я с ними переписываюсь.
— Всё это очень хорошо, но… какое отношение к воздухоплаванию имеет Россия? — запальчиво проговорил Надар. — Насколько мне известно, русские умеют превосходно сражаться, но я что-то не слыхал, чтобы они что-нибудь изобрели, тем более в области воздухоплавания. Англия и мы, вот…
Корманвиль перебил:
— Вы хороший, отважный человек, мой друг. У вас светлая голова и ясный ум, но, простите, вы мало чем отличаетесь от всех других французов, воображающих о себе, что они…
— Что? — зарычал Надар. — Не позволю!
— Позволите, — мягко произнёс Корманвиль. — Русские рассказывали мне о своём соотечественнике, по фамилии Ползунов, — сто лет назад он построил первую в мире паровую машину. Шотландец Уатт…
— Уатт является истинным изобретателем паровой машины, — сказал Надар.
— Не спорю, — улыбнулся Корманвиль. — Но и русский, этот Ползунов, также не менее истинный изобретатель паровой машины. Эти люди жили в одно и то же время, они совершенно не знали друг друга, они…
— Что вы хотите сказать, чёрт возьми! — топнул ногой Надар, задорно покручивая усики.
— Я хочу сказать и уже говорил, что русский народ талантлив, что мы непростительно мало знаем Россию, с которой полезно было бы никогда не ссориться, всегда жить в мире и согласии. Вот, например, воздухоплавание…
— Да, воздухоплавание, — надменно проговорил Надар.
— В июне тысяча восемьсот четвёртого года из Петербурга вылетел и поднялся под облака аэростат. В его корзине находился известный учёный, академик Захаров.
— Под облака! Вы сказали — под облака? — запальчиво произнёс Надар.
— Воздушный шар достиг высоты в три тысячи метров, — спокойно продолжал Корманвиль. — Это уже не под облака, а много выше, дорогой Надар!
— Три тысячи метров! — воскликнул Надар, ероша свою шевелюру. — Не может быть! Где об этом сказано? Кому это известно?
— Русские — народ скромный, — сказал Корманвиль.
Онорина, согласившись с этим, заявила, что гости могут поссориться после обеда, а сейчас надо садиться за стол.
— Нет, пусть он говорит, — грозно пробасил Надар, грозя пальцем Корманвилю. — Продолжайте, сударь! Русские — народ скромный, изволили вы сказать!
— Они не хвастуны, они работают втихомолку, — продолжал Корманвиль. — Захаров пробыл в воздухе три часа и спустился в одном из пригородов. Со мною беседовали свидетели этого полёта, глубокие старики.
— Вы влюблены в ваших русских, — заметила Онорина.
Корманвиль признался, что прежде всего любит науку, затем истину, и, наконец, он обязан отдать должное русским людям, их уму, таланту, терпению и мужеству.
— Ничего не поделаешь, таков этот народ, — сказал Корманвиль.
Надар принялся за еду. Онорина зорко следила за тем, чтобы гости ели как можно больше. Пример подавал хозяин — он ел за троих. Минут двадцать языки бездействовали и работали только зубы. Наконец Надар попросил у хозяйки разрешения выйти из-за стола.
— Ну, а вы, друг мой, что делаете? — обратился он к Жюлю. — Почти ничего? Хотите писать о воздухоплавании? Одна большая газета охотно предоставит свои страницы статьям на эту тему. Газета интересуется воздухоплаванием и у нас, во Франции, и в Англии.
Жюль решил, что сейчас как нельзя более кстати заявить о предложении Иньяра. Пусть жена рассудит, как быть, — оставаться или ехать.
— Хорошо кричать в бурю на море, — сказал он, стараясь не глядеть на жену. — Мне давно хочется испробовать силу моих лёгких. Говорят, что палуба морского корабля — самое лучшее место для постановки голоса.
— Жюль, ты собираешься поступить в оперу? — спросила Онорина.
— Ваш супруг собирается совершить морское путешествие, но боится, что вы не разрешите ему, — догадливо произнёс Надар и тем неожиданно помог Жюлю. — Морское путешествие имеет свою неприятную сторону, — добавил он. — Я имею в виду качку и связанную с нею морскую болезнь. Штука пренеприятная. Я страдал этим ровно пять минут, потом как рукой сняло!
— Морское путешествие — лучший вид отдыха, — сказал Корманвиль. — Я добирался до России кружным путём, Средиземным морем, потом Чёрным, я дважды пережил сильную бурю, и, должен сознаться, морская болезнь сильно потрепала меня…
— Не пугайте, я боюсь, — всплеснула руками Онорина. — Мой муж уедет, а я буду думать о нём как о погибшем. Тебе очень хочется ехать, Жюль?
— Вместе с тобой и девочками, дорогая! Но вот говорят про бури и качки, морские болезни и…
— Я не поеду, ни за что! — воскликнула Онорина, притворно ёжась от воображаемых бурь и болезней. — Поезжай один, тебе это нужно! Ты похудел, устал, легко раздражаешься из-за каждого пустяка, твои нервы не в порядке.
— Право, я побаиваюсь, — сказал растроганный Жюль. Он понимал, что жена его, большая любительница моря, искусно симулирует страх перед бурями; ей очень хочется отправиться в путешествие, и непременно морское, но… Жюль благодарно посмотрел на жену и, привстав, поцеловал её в щёку: — Спасибо, дорогая! Если тебе так хочется, я поеду в Шотландию…
— А потом мы полетим на моём воздушном шаре, — предложил Надар. — Хотите?
Жюль сиял. Наконец-то судьба ему улыбнулась. Он наполнил вином бокалы и предложил выпить за здоровье и счастье каждого из присутствующих здесь.
— За морскую бурю и прекрасное самочувствие путешественников! — воскликнул Надар.
— За благополучное возвращение нашего дорогого Жюля Верна! — сказал Корманвиль.
— За всех вас, друзья! — произнесла Онорина, суеверно чокаясь так, чтобы расплескать вино из своего бокала.
— За наше будущее! — сказал Жюль. — Жалею, что с нами нет моего Барнаво. Он обещал прийти, но… Не заболел ли он… Друзья, ещё бокал за здоровье Барнаво!
Корманвиль пожелал выпить персонально за Жюля. Надар пил только за мадам Верн. Онорина уже отказывалась от вина, — она ничего не имела, впрочем, против тостов. Все бутылки были пусты, хозяева и гости держались на ногах неуверенно. Жюль обнял Корманвиля и, пользуясь тем, что Надар стал любезничать с Онориной, попросил кораблестроителя рассказать о себе.
Корманвилю не повезло в жизни. С юных лет мечтал он о высоком призвании служителя науки, способного освободить мир от неурядиц и неравенства. Он хотел строить торговые корабли, очень много кораблей, которые целыми флотилиями выходили бы в моря и океаны и развозили но всем странам мира идеи и высокие замыслы. Он точно не представлял себе, как именно будет выглядеть это и что именно повезут построенные им корабли; он считал, что достаточно мира между странами Европы, Нового Света, Китая и Австралии для того, чтобы народы, торгуя и взаимно делясь культурой, взаимно учась и совершенствуясь, позабыли о войнах и революциях. Здесь Жюль стал спорить с Корманвилем, сам не представляя себе истинного положения вещей на свете.
— Я за всё берусь, и ничего у меня не выходит, — жаловался Корманвиль, — Я много читал, но прочитанное усвоил плохо Я хочу помочь людям, чувствую силы для этого и не знаю, что делать. Мои корабли, например, — меня опьяняет эта мысль!
— Ваши корабли повезут колониальные товары, золото и оружие, — сказал Жюль, сосредоточиваясь на своей мысли.
— Товары — это хорошо, — огласился Корманвиль. — И золото — тоже неплохо. Но вот оружие… не понимаю, о каком оружии вы говорите.
— О ружьях, пушках, — лукаво подмигивая собеседнику, ответил Жюль. — Вы, кстати, обратили внимание, как часто употребляет огнестрельное оружие почтенная Америка? Против негров и индейцев, которым она не даёт спокойно жить. Вы с головой ушли в ваше кораблестроение и не видите, что делается за бортом ваших судов. Восемь десятых всего флота Британской империи, например, служат целям захвата и подчинения.
Корманвиль возразил:
— Я имею в виду добрую, хорошую торговлю, я имею в виду крепкие, большие корабли, культурные свчзи между народами, я мечтаю… Чему вы улыбаетесь?
— Моим собственным мечтам, — ответил Жюль. — Спаси вас бог от такой практики! Я, как вам известно, немножко юрист, я неудачник, и, быть может, моя удача в том, что я неудачник-юрист!
— Вас ждёт удача на другом поприще, — сказал Корманвиль.
— Где? Когда? — спросил Жюль. — Только одному вам скажу вполне откровенно, потому что чувствую к вам сердечное расположение: мои мечты о деятельности в области науки похожи на ваши корабли. Я нагружаю их продуктами моей фантазии; фантазия эта осуществляется, — всё осуществляется рано или поздно, — и моё ружье, отправленное для охоты на диких зверей, будет употреблено во зло: из него станут палить в людей. Порою я думаю, — грустно продолжал Жюль, — что должна появиться совершенно новая наука — наука перестройки всего мира, наука о том, как сделать людей счастливыми…
Он пожал плечами, выжидательно глядя на собеседника.
— Вот вы инженер, — продолжал он, — вы умеете хорошо и надёжно строить корабли. Люди других профессий оснащают ваши корабли всеми чудесами современной техники; я говорю — чудесами, так как и в самом деле чудесно всё, что делают мозг и руки человека. На вашем корабле проводят освещение, возможно, электрическое, устраивают разные средства связи со всем миром…
— Какие именно? — прервал Корманвиль.
— Не знаю, это надо придумать, исходя из того, что сделала наука сегодня. Пока мы придумываем нечто теоретическое, люди практически опередят нас. Фантазия опередит технику, вот увидите! Ваш корабль в состоянии делать сказочное количество миль в час. Он уходит под воду. Но дело не в этом…
— В чём? — нетерпеливо спросил Корманвиль. — Я слежу за ходом вашей мысли, она оригинальна, умна, — продолжайте!
— Для чего всё это — вот что неясно для меня. — Достаточно ли одной техники для счастья человека? Вот вы инженер; у вас есть знания, вы мечтатель. А если вы о чём-то мечтаете, — значит, вы что-то можете. Мечта родится в сознании человека тогда, когда он уже, пусть и неясно, видит нечто в будущем. Мечта — крылья. Это аппарат для летания в области догадок и предположений. Скажите — в каком государстве, при каких обстоятельствах вы сполна станете инженером? Подумайте сами над сутью слова: инженер. Не просто, не только наименование профессии, но и способность потрудиться ради того, чтобы, скажем, корабль был построен по образцу мечты всего человечества! Ох как трудно мне выражать мысли, как мало я знаю, мой друг!
— Любопытно быть инженером на необитаемом острове, — произнёс Корманвиль и рассмеялся.
Жюль пытливо оглядел его, ударил в ладоши.
— Браво! — воскликнул он и стал аплодировать. Надар и Онорина удивлённо посмотрели на него. — На необитаемом острове! Чудесно! В каком-то мире, где об юристах и понятия не имеют, адвокаты там вовсе не нужны, потому… потому… — он щёлкнул пальцами.
— Робинзон уже написан, — вздохнув, словно сожалея об этом, сказал Корманвиль. — Робинзона читают мальчики на всём земном шаре, эта книга — своеобразный учебник для детей, нечто вроде поваренной книги: как сделать вещи, когда продукты для этого имеются. Выражаясь языком книги для хозяек — как сварить суп, если для этого…
— Мы близко подошли к какой-то серьёзной идее, — сосредоточенно проговорил Жюль. — Кстати, Робинзон. Он строил и добывал для себя, только для себя одного. Он думал о своём благе, — потом он занялся колониальной политикой. Советую ещё раз прочесть эту книгу. Я, говоря с вами, имею в виду общество, группу людей, для блага которых работает инженер Корманвиль. Погодите, постойте, одну минуту, — а что, если вы сейчас находитесь в положении Робинзона! Вы думаете только о себе. Гм… В таком случае недалеко и до мысли, что техника поможет человеку во всех его затруднениях. Не так? Если не так, тогда что же именно?
— Будем честно исполнять то, что нам поручено, — сказал Корманвиль.
— И мечтать, — добавил Жюль. — Вы на верфях, а я за письменным столом. Ничто не пропадает бесследно, один вид энергии переходит в другой. Будем пчёлами: с каждого цветка по капле нектара. Идущие за нами будут работать лучше, они исправят нас там, где мы ошиблись, но мы обязаны кое-что приготовить для них.
— Важно знать, что именно приготовить дли потомков, — сказал Корманвиль. — До сих пор мы видим нечто другое: большая группа людей думает и заботится о себе, и получается так, что она тем самым полезна своим единомышленникам. Я думаю о народах…
— Народам поможет наука, — убеждённо произнёс Жюль.
— Правильно, — вмешался Надар. — Наука и техника, ничто больше. На следующей неделе мы летим на моём воздушном шаре — хотите?
— Что ж… — неуверенно, поглядывая на Онорину, сказал Жюль. — С удовольствием.
— А это не опасно? — встревоженно обратилась к Надару Онорина.
— Со мною совсем никакой опасности, — хвастливо проговорил Надар, закручивая свои усы. — Может быть, угодно будет и вам, мадам?
— Оставьте меня в покое! И не соблазняйте Жюля!
Полёт Жюля с Надаром на «Гиганте» состоялся несколько лет спустя. Онорина отговорила своего мужа от полёта перед тем, как ему отправиться в путешествие.
— Но ведь моё путешествие опаснее, — убеждал Жюль. — Чужая страна, чужие люди… А Надар…
— Вот именно — Надар, — повторила мадам Верн. — Сумасшедший человек, на которого нельзя положиться. Он тут такое мне говорил! Хорошо, что ты ничего не слышал.
Жюль побывал в Лондоне, Глазго, он посетил лондонские верфи, где видел на стапелях строящийся гигантский пароход «Грейт-Истерн»; на нём он, и сам о том не подозревая, позже совершил путешествие в Америку. Жюль выходил в море на маленьких и больших судах и большую часть времени проводил в машинном отделении, изучая работу механизмов. Жюль посетил угольные и железнорудные шахты, прядильные фабрики, доки на Темзе. Всё виденное произвело на него сильное впечатление, но впечатление наиболее глубокое оставил в нём бесхитростный рассказ матроса, пережившего ужасы кораблекрушения. И когда Жюль спрашивал себя — почему рассказ этот действует на него сильнее и глубже реальной действительности, то отвечал так: «Реальное, виденное мною, представимо, его я и сам могу изобразить, но испытанное человеком… Здесь необходимо самому быть в его положении, чтобы отказаться от домысла и выдумки — необходимейших элементов искусства. Американский писатель Эдгар По — отличный, талантливый выдумщик, но его выдумка нереальна, он выдумал выдумку, его фантазия лишена научной опоры. Я и сам в состоянии придумать любое происшествие в пределах Африки или Америки, но переживания человека должны быть изучены. Потому-то на меня так сильно подействовал рассказ матроса, пережившего кораблекрушение».
Жюль пополнел, отпустил бороду.
— Вы похожи на профессора, — почтительно сказал Барнаво.
— Прежде всего — не вы, а ты, а потом — я не похож на профессора.
— Простите, я хотел сказать — на академика, — поправился Барнаво. — Вам нужно пустить по животу золотую цепочку, надеть очки, — непременно золотые, — взять в руки портфель и начать переделывать законы. Беззаконие, насколько мне кажется, состоит в том, что очень много законов. С каждым годом их становится всё больше. Это как прутья железной решётки, за которой сидит ни в чём не повинный человек. Вы хотели рассказать о матросе… Вы многое видели, сударь!
— Я видел фабрики, заводы, верфи, я двадцать суток провёл на корабле, меня дважды укачало до полусмерти. Я видел рабочих, инженеров, техников, всё это очень интересно и поучительно, но самое интересное… Садитесь и слушайте.
Валентина и Сюзанна сели подле матери на диване. Барнаво расположился на полу, на огромной пушистой шкуре белого медведя.
— Шесть суток носило моего матроса по океану, — начал Жюль. — Он держался за обломки разбитого корабля. Он пил собственную кровь, надкусывая язык, и всё же не терял надежды на спасение, хотя ежеминутно был готов к смерти. На седьмые сутки его прибило к берегу. На кого он стал похож! Спина сожжена солнцем, разъедена солью, волосы выпали, зубы расшатались, язык распух. Матрос спал на берегу двое суток подряд — лёг и сразу уснул. Проснувшись, он направился на охоту. Он полз подобно червяку и вскоре достиг деревни, где жили дикие племена. Они приняли его за божество, — он научил их многим полезным вещам, он был с ними добр и ласков. Он прожил у дикарей полтора года и очень неохотно расстался с ними. Спустя год, когда ему довелось плыть мимо этого острова, он попросил капитана высадить его на берег и на обратном пути снова взять на борт. Капитан отказал в этой просьбе. Что же делает, матрос? Он прыгает за борт и плывёт к острову, к своим друзьям.
— Воображаю, как они встретили его, — заметил Барнаво.
— Должен огорчить тебя, — сказал Жюль. — Мой матрос нашёл только двух дикарей, все остальные, а их было сто пять человек, погибли в бою с англичанами. Англичане хотели поработить этих мужественных, умных, великодушных людей, но они встали на защиту свою с оружием в руках — с пиками, самострелами, топориками… Горсточка европейцев разбила островитян. Двоим удалось спастись. Мой матрос звал осиротевших друзей к себе, на свою родину, но они отказались. «Тогда я останусь с вами», — сказал он.
— Правильное решение, — заметил Барнаво.
— Однако, — продолжал Жюль, — недели через две-три над океаном показался дым из труб корабля. Островитяне с ужасом наблюдали за ним: куда он направится? Он вскоре пристал к острову; это прибыли просвещённые европейцы. Они водрузили свой флаг на здании, которое очень быстро было построено, поработили гордых туземцев и вообще расположились на острове как у себя дома.
— Эти бедные дикари умерли от горя, — произнесла Сюзанна тоном утверждения, а не догадки.
— Ты угадала, — сказал Жюль. — Они умерли от горя. Свободные люди не пережили рабства. Мой матрос, не дождавшись возвращения своего корабля, поступил на службу к англичанам. «Это ненадолго, сударь, — сказал он мне, — рано или поздно, но я вернусь на родину». Я полюбил этого человека. Я дал ему наш адрес, — может быть, когда-нибудь он придёт к нам. Вот и вся история. Я нарочно кое-что оставил для вашего воображения…
Прошёл год. Жюль писал либретто для музыкальных обозрений; денег и славы это не приносило. Пришлось временно прекратить всякую литературную работу и поступить на службу в качестве финансового агента в конторе биржевого маклера Эггли. Знакомые Жюля решили, что он потерпел фиаско, изменил литературе ради доходного места. Жюль только грустно вздыхал, — ему не хотелось разуверять подлинных и мнимых друзей своих в том, что его служба у биржевого маклера есть, по существу, вынужденная передышка, которая позволит ему спустя год-два выступить в литературе во всеоружии своего таланта и тех знаний, которые он, в меру сил и времени, приобретает сегодня.
Служба отнимала у него восемь часов ежедневно. Всё свободное время он проводил в библиотеке за чтением книг по естественным наукам. «Терпение, терпение, терпение, — говорил он себе. И добавлял: — И труд, мой дорогой Жюль!»
Радости в его жизни стало больше: Онорина родила ему сына. Прибавилось забот, они отвлекали от занятий дома и в библиотеке. В маленькой квартире было очень шумно.
— Наш сын много кричит и плачет, — говорил Жюль жене. — Здоров ли он?
— Я покажу его врачу, — отвечала Онорина и уходила с Мишелем из дому.
Она нанимала экипаж и каталась по улицам Парижа или же садилась на скамью в сквере, укачивая горлопана и придумывая изустный текст наставления, полученного ею в мифическом кабинете воображаемого врача. Часа через два она возвращалась домой. Её муж работал в своём кабинете. Иногда приходил Иньяр, и тогда Онорина вместе с девочками и сыном отправлялись в гости. На часок заглядывал Надар, соблазняя Жюля заоблачными прогулками.
— Завтра я лечу, — сказал как-то Надар. — Не хотите ли со мною вместе?
— Завтра? Только ни слова жене; хорошо? Я скажу ей, что еду за город; что-нибудь придумаю. Ведь мы улетаем ненадолго?
— Судьба, ветер, непредвиденные обстоятельства… — пожал плечами Надар. — На всякий случай скажите, что уезжаете на два дня. Запасы продовольствия и воду я беру на неделю.
— Бог мой, до чего интересно! — воскликнул Жюль. — А не может так случиться, что нас занесёт на какой-нибудь необитаемый остров?
— Мечтаю об этом, — ответил Надар.
На следующий день, едва рассвело, Жюль сбегал к Барнаво и попросил своего верного друга в десять утра нанять пятиместный экипаж и заехать за Онориной, а потом…
— Это вроде того, как я возил вас к Дюма, — рассмеялся Барнаво. — Не беспокойтесь, сударь, мой мальчик, месье Верн! Ровно в десять я заеду за вашими дамами, усажу их в экипаж, отпущу на весь день кучера и сам сяду на его место.
— Только, дорогой Барнаво, ты должен увезти моих дам куда-нибудь подальше от Парижа, — таинственно шепнул Жюль. — Ровно в полдень с ипподрома поднимется шар Надара; в корзине вместе с моим другом будет…
— Давай бог, мой мальчик, — дрожащим голосом проговорил Барнаво, осеняя себя крестным знамением. — Только куда же мне прикажете ехать? От воздушного шара не спрячешься…
— Мои дамы и знать не будут, что в корзине вместе с Надаром нахожусь я, — сказал Жюль. — С земли меня не увидят!
— Оно так, — согласился Барнаво, — но завтра об этом весь Париж узнает из газет.
— Пусть, я даже хочу этого, Барнаво, но… это будет завтра. Я успею покататься по воздуху!
— В следующий раз возьмите меня, — просящим тоном проговорил Барнаво. — Я хочу собственными руками пощупать тот потолок, что над нами. Постучать туда, понимаете?
… Дул сильный ветер. Воздушный шар, едва отпустили канаты, взял направление на север, поднявшись выше тысячи метров над землёй. Жюль обозревал в подзорную трубу волшебные виды, открывшиеся перед глазами. Внезапно ветер переменился и шар понесло на восток.
— Безмозглое изобретение, — сказал Жюль. — Без руля и без ветрил — плохо. Надо придумать такую машину, которая полетит туда, куда вам хочется.
— Сейчас я всё направлю, — пообещал Надар, возясь с какими-то инструментами. — Мой шар доставит вас куда вам будет угодно.
— На необитаемый остров на Тихом океане, — заказал Жюль.
— Пожалуйста, — хвастливо произнёс Надар.
Он принялся мудрить, вертеть и проклинать какие-то клапаны, Жюль тем временем наблюдал за тем, как шар медленно, но неуклонно и верно тянуло к земле. Минут пять назад только в трубу можно было видеть человека, чинившего мост через какую-то речушку, а вот сейчас человек этот виден и без помощи трубы: он оставил работу, поднял голову и смотрит на воздушный шар и его эволюции. Спустя ещё пять минут шар стремительно полетел вниз. Надар встревожился.
— А я совсем забыл о духовном завещании, — сказал Жюль. — Знаете что, Надар, — когда ваша тележка спустится ещё пониже, я прыгну на землю. Как жаль, что я не взял свой дождевой зонт! Вам это не приходило в голову, мой друг?
Надар ничего не ответил. Он был бледен. Встревожился и Жюль. Париж остался справа. Воздушный шар летел параллельно земле на высоте не выше сорока метров. Взрослые и мальчишки бежали за ним, размахивая руками.
— Что я скажу Барнаво, когда он спросит меня про потолок! — воскликнул Жюль. — Послушайте, Надар, ваша подзорная труба полетела вниз!
— Чёрт с нею, подумаем о себе, — отрывисто произнёс Надар. — Держитесь! Сейчас я попробую зацепиться за деревья. У нас есть все возможности обнять наших близких. Видите рощу? Я держу на неё. Согните ноги в коленях! Крепче держитесь за борт! Подайтесь вперёд!
Немедленно после этой команды Жюль почувствовал сильный толчок в грудь, затем корзина завертелась, подобно карусели, и плавно опустилась. Жюлю казалось, что глаза его вылезают из орбит. В ушах звенело.
— Поздравляю с благополучным прибытием, — иронически проговорил Надар, вылезая из корзины. — Где мы? — спросил он у кого-то из толпы, окружившей аэронавтов.
— Фонтебло! — ответили Надару. — Скажите, пожалуйста, а вы полетите ещё раз?
Через четыре часа Жюль в наёмном экипаже прибыл домой. Ни Барнаво, ни дам ещё не было, они возвратились с прогулки в семь вечера. Онорина сообщила о страшной катастрофе с каким-то воздушным шаром.
— Я боюсь, не с Надаром ли несчастье… — сказала она мужу.
— Нет, это не с Надаром, — уверенно произнёс Барнаво, оглядывая Жюля с головы до ног. — Это с кем-то другим… И, насколько мне известно, Надар в полном здравии.
— Относительно потолка ничем не могу утешить, — сказал на следующий день Жюль Барнаво. — Не могу утешить в том смысле, что у меня не было возможности постучать в этот потолок…
И откровенно признался жене и Барнаво в своей «воздушной проделке». И в тот же день приступил к работе, намереваясь написать историю воздухоплавания. Для подобной книги материала было в изобилии — от Икара до полётов друга Жюля Верна. Длинный список необходимых пособий Жюль получил в Национальной библиотеке. Снабжал материалом и Надар, — ему посвящалась начатая Жюлем история воздухоплавания. Обещал свою помощь Корманвиль (он на два года уезжал в Россию: крупное техническое объединение и вместе с ним судостроительный завод командировали его в Петербург).
В мае 1862 года Жюшь поставил точку на последней, сто семьдесят шестой странице. В каждой странице сорок две строки.
Получилась солидная рукопись.
— Исполни мою просьбу, — обратился Жюль к жене. — Сядь вот сюда, я сяду здесь. Я буду читать, ты слушай. Понравится — скажи. Не понравится — не молчи.
— Мне не нравится твой вид, — сказала жена. — Ты опять похудел, оброс бородой. Неужели ты всерьёз решил носить бороду?
— Мне тридцать четыре года, — ответил Жюль. — У меня две дочери и сын. Борода — это солидность, борода, как где-то сказал Бальзак, — это свидетельство длительного прощания с прошлым, а прошлое моё — всего лишь минувшее, в нём мало действия и совсем ничего по части воспоминаний. Вот эта рукопись… — он прикрыл рукою страницы своей истории воздухоплавания, — представляет собою претензию мою на то, чтобы получить право на имя Жюля Верна, французского писателя. Слушай.
Он читал три часа и пятьдесят минут. Онорина слушала внимательно первые шестьдесят минут, потом задремала. Она очнулась, когда муж дочитывал шестую главу. Онорина улыбнулась и громко произнесла: «Мой бог!» — желая этим показать всю свою заинтересованность. Её муж читал с увлечением непомерным, отчего самые скучные страницы становились оживлёнными, подобно тому, как серая, безрадостная равнина вдруг преображается, когда солнечный луч коснётся её ничем не радующей поверхности. Кое-что, очень немногое, Онорине понравилось, но вся история (Жюль осмелился прочесть всю) показалась сырой, недоработанной, скучной, лишённой блеска и жизни.
Жюль читал заключительные фразы:
«Такова история завоевания воздуха человеком, гением его ума, силы и воображения. Пожелаем же себе самим ещё большей веры в то, что только разум и знания завоюют природу, превратят её в послушное дитя, счастливое и благодарное потому, что её горячо любят и только поэтому требуют от неё так много, вплоть до открытия самых сокровенных тайн…»
— Устал! Воображаю, как устала ты! Ну, слушаю твою критику…
— Правду, Жюль?
Он вскочил с дивана. Он уже понял, какова будет критика.
— Так вот… Ты, кажется, не заметил, что я на середине чтения уснула. Это случилось по твоей вине…
— Значит, плохо?
Онорина обняла его и заплакала.
— Может быть, и наверное, я ничего не понимаю, ты мне не верь, дорогой мой! Пусть кто-нибудь ещё послушает тебя, но мне твоя книга показалась скучной. Длинно, неоригинально, пересказ чужих идей и мыслей. Твои старые рассказы из «Семейного музея» были лучше.
— Завтра же снимаю бороду, — решительно произнёс Жюль.
— Не завтра, нет, — только после того, как ты узнаешь отзыв Этцеля, того издателя, к которому тебя посылает Надар.
— Но если он скажет то же, что и ты!
— Догадываюсь, что скажет Этцель, — уверенно, как если бы ей уже было это известно, произнесла Онорина. — Он скажет, что в рукопись твою следует вдохнуть жизнь, сообщить ей движение. Ты написал хорошую лекцию. Он, вот увидишь, предложит тебе написать роман.
— Постой! — воскликнул Жюль. — Помолчи!
Подошёл к окну, опустил штору, зажёг газ. В комнате стало менее уютно от грубого, пасмурного света.
— Роман? Ты говоришь — роман?
Жюль словно приходил в себя после долгой болезни, поста, добровольной голодовки. Две морщины в форме глубоко вырезанных скобок, в которых были заключены рот и крылья носа, обозначились резче и грубее, но произошло это потому, что Жюль улыбнулся так чётко и ясно, что улыбка, длясь мгновение, придала всему лицу подобие бронзы, застывшей навсегда. Онорина смотрела на мужа со страхом и предчувствием чего-то недоброго. Она уже каялась в своей прямоте, боясь за последствия отзыва. Что, если она ошиблась!
— Ты сказала — роман… — повторил Жюль. — Роман… Но почему же я не послушался внутреннего своего голоса, приказывавшего мне писать именно роман, почему?
— Успокойся, — сердечно произнесла Онорина. — Этцель даст тебе совет, что нужно делать с рукописью. Не волнуйся, всё будет хорошо. Ты и наши дети со мною, и мы все подле тебя, не вздумай тревожиться о деньгах. Проживём! Не беда, Жюль! Не в деньгах счастье!
— Беда, моя дорогая, беда! — трагически проговорил Жюль. — Беда в том, что я всё ещё не Жюль Верн! Мне скоро сорок, а я всё ещё…
— Ты уже научился видеть свои ошибки, это очень много, страшно много! — сказала Онорина. — Не падай духом! У нас всё впереди. Завтра же ты пойдёшь к Этцелю.
— Завтра иду к Этцелю, — повторил Жюль. — Сегодня я выслушал критику сердца. Спасибо за неё. Послушаем, что скажет голова…
Этцеля называли благодетелем, светлой головой, кладоискателем: под кладом подразумевался талант. Этцель был умный, дальновидный, талантливый, образованный издатель, сам писавший романы и повести для юношества под псевдонимом Сталь. Убеждённый республиканец, отбывший срок изгнания до амнистии пятьдесят девятого года, он пользовался популярностью человека смелого и непоколебимого в своих убеждениях. Он умел помочь начинающему, посоветовать опытному литератору, поддержать в беде (чаще всего материального характера) и старого и молодого, закупить на корню всё, что уже написано и может быть написано в будущем тем человеком, в котором он почуял незаурядный талант. Он был скуп на посредственность и щедр на подлинное дарование. Книги, вышедшие под его маркой, отличались прекрасной внешностью, добротностью переплёта и бумаги. Этцель приглашал известных художников, они иллюстрировали книги, делали обложки. Этцелю подражали в Германии и Англии. В конце девятнадцатого столетия изданиям его стали подражать в России Вольф и Девриен.
Этцелю приносили плоды долгих бессонных ночей, результаты кропотливых изысканий, образчики ума, таланта, выдумки. Он взвешивал этот тонкий, деликатный товар, подвергал его анализу в лаборатории экономики, коммерции и вкуса, определял степень успеха той и этой рукописи и, зрело обдумав, покупал вместе с рукописью и автора её — на радость читателям, на счастье автора. Он имел обыкновение заключать договор на десять лет вперёд, он умел превратить полюбившегося ему автора в своего постоянного работника, в свою золотую рыбку, с которой он, помня назидательное разбитое корыто и непогоду на море, умел ладить, то есть просить от человека ровно столько, сколько он в состоянии был дать, и ещё столько, сколько хотелось Этцелю.
От талантов исключительных, больших Этцель требовал очень много, тем самым воспитывая в них повышенную требовательность к себе, гордость за свою работу, пренебрежение к труду лёгкому, небрежному, кое-как. Этцель первый издал полное собрание сочинений Гюго и многих других передовых писателей Франции. Богатея сам, он увеличивал благосостояние тех, кто у него печатался. Книги он выпускал быстро и платил без задержек.
Жюля Этцель принял в спальне, лёжа в постели. Ему нездоровилось. Он устал. Он не доверял своей бухгалтерии, экспедиторам, наборщикам и курьерам, он знал в лицо членов семьи каждого своего служащего, он сам читал корректуру и ежедневно часа два проводил в типографии. Рано утром, когда голова была свежа и ясна, Этцель садился за работу. В одиннадцать часов он начинал приём.
— Простите, — робко, волнуясь и дрожа, произнёс Жюль, останавливаясь на пороге. — Я к вам…
— Дайте мне вашу рукопись, — прервал Этцель и указал на стул подле кровати, перед столиком, заставленным бутылками с вином, закусками, книгами.
Жюль сел, наблюдая за тем, что будет делать Этцель. В большой комнате было полутемно. Этцель был похож на Дон-Кихота; худой, длинноносый, с глазами мечтательно-грустными, длиннорукий и быстрый в движениях, он пробегал взглядом по страницам рукописи, делал пометки синим карандашом, отрывался от чтения, чтобы закурить и улыбнуться, и снова читал, то покачивая головой, то морщась. Некоторые страницы он не читал, а только смотрел, что наверху и внизу, и, перелистывая, длительно останавливался на тех, которые ему чем-либо понравились.
Непроизвольно копируя каждое движение знаменитого издателя, Жюль соображал, что в его рукописи плохо и что хорошо. Этцель чаще всего морщился. Один раз он щёлкнул пальцами и сказал: «Ловко!»
— Вы думаете? — привставая, спросил Жюль.
— Вы всё проморгали, сударь! — ответил Этцель.
Прошло ещё немного времени. Жюль взял с тарелки кусок холодной телятины, положил его на хлеб и собрался позавтракать, но как раз в это мгновенье Этцель свернул рукопись в трубку, длительно посмотрел на Жюля и сказал:
— Лекция! Вы написали лекцию. Температура вашей рукописи невысока. Кому нужны лекции! Кого заинтересует компиляция! Нужен роман! Он уже есть в вашей рукописи, его нужно вынуть, очистить, причесать. И не история воздухоплавания, а история с воздухоплавателями! Понимаете? Такая книга пойдёт. Налейте мне, пожалуйста, мадеры. И себе. Благодарю вас. Будете работать?
— Буду, — ответил Жюль, совсем не чувствуя себя убитым. Он ждал худшего. Он получил ответ, предсказанный Онориной. Она только ничего не сказала о вине и закусках. Мадера оказалась превосходной. Критика Этцеля — обнадёживающей.
— Наука наша на пути прогресса, — продолжал Этцель, то прикладываясь к бокалу с вином, то затягиваясь сигарой. — Кому-то нужно подхватить то, что может дать и уже даёт техника. Чуточку прогноза, это не помешает. Если, конечно, на это у вас найдётся знаний, способностей, ума. Таким образом мы получим новый жанр. Понимаете мою мысль? В таком случае принимайтесь за работу. А это… — он протянул Жюлю его рукопись, — не пойдёт. Ваша история…
Положил руку свою на плечо Жюлю, заглянул ему в глаза, дождался улыбки и только тогда произнёс то, что ему чаще всего приходилось говорить молодым авторам:
— Совсем неинтересная история! Возьмите её. Населите людьми, сочините приключения, главным действующим лицом сделайте воздушный шар. Получится роман, наилучшая форма лекции.
— Мне не найти слов для благодарности, — пробормотал Жюль. — Я так…
— Пейте мадеру, оставьте ваши слова. Возьмите себе в карман дюжину сигар, они из Манилы. Не курите? Бросили? Очень хорошо, очень хорошо, — оттягивая нижнюю губу, певуче проговорил Этцель. — И не огорчайтесь. Мы будем делать интересные вещи. Жду вас в самое ближайшее время. Не торопитесь, но и не медлите. Вы работаете регулярно?
— Шесть-семь часов в сутки, — потупясь ответил Жюль, ожидая, что Этцель скажет: «Мало!»
— Садясь за работу, всегда ли знаете, о чём будете писать?
— Знаю всегда, но только не всегда получается так, как хотелось бы, — ответил Жюль, чувствуя себя учеником перед строгим, но доброжелательным учителем. — Много читаю, — добавил он. — За истекшие пять лет прочёл триста научных книг. Скажите — я не совсем безнадёжный человек?
Этцель рассмеялся и, в свою очередь, спросил о возрасте Жюля.
— Мне показалось, что вам лет сорок, — сказал он, когда Жюль назвал год своего рождения. — Ну что ж… Увидим, увидим, — он стал потирать свои руки. — Оставьте свой адрес.
Едва закрылась за Жюлем дверь, как Этцель дёрнул шнур звонка дважды. Явился секретарь, он же главный бухгалтер и кассир.
— Видели? Я говорю о человеке, который только что был у меня. Он придёт к нам в конце месяца.
— Романы? Рассказы? — спросил секретарь.
— Пока что нагромождение фактов, хорошо изученных, профессионально поданных. Этот человек присел подле золота и кучи железных гаек и тщательно подобрал все гайки. Я поговорил с ним, намекнул. Возьмите его адрес.
— Его фамилия?
— Верн. Жюль Верн. Недурно звучит, не правда ли? Принесите всё, что сделала типография за вчерашний день. Разберите почту и дайте мне.
Прошёл месяц, и Жюль принёс Этцелю роман под названием «Пять недель на воздушном шаре»; он стоил автору многих бессонных ночей, непогасимого восторга, сомнений, воодушевления и полного забвения всего, что его окружало. Он признавался, что писал под диктовку незримого друга, образы возникали сами собою, нужные слова являлись как по волшебству, страницы ложились в папку законченных глав без единой помарки. Глобус и географический атлас были главными помощниками Жюля. Карта Африки была вся исчерчена цветными карандашами…
Воздушный шар Жюля Верна летел над Центральной Африкой, которая ещё не была исследована. Она исследовалась и тщательно изучалась здесь, в Париже, за письменным столом трудолюбивого, взыскательного художника, создававшего новый жанр в литературе. «Теперь или никогда», — говорил себе Жюль в короткие минуты отдыха, настаивая на том, чтобы Онорина всем приходящим к нему сообщала, что муж её болен. Никого не принимать, даже Барнаво и Аристида.
— Барнаво привёл врача, — сказала как-то Онорина. — Они сидят и ждут, когда ты позовёшь их к себе.
— Барнаво пришёл с двумя врачами, — сказала Онорина на следующий день. — Выйди к ним, покажись, поговори!
— Что-то случилось с моим воздушным шаром, — пожаловался Жюль жене. — Может быть, ты позовёшь Надара? Как, уехал? Куда уехал? Врачей гони!
— Пришёл твой кузен Анри, — сказала Онорина вечером того же дня. — Его ты, конечно, примешь.
— Анри математик, он мне не нужен. Поцелуй его за меня и извинись, дорогая…
— Мишель хочет видеть тебя, — прибегала Онорина к самому крайнему средству. — Он спрашивает, где папа, что с ним…
— Давай Мишеля, скорей, скорей! Здравствуй, сын! Поцелуй меня сюда. И сюда. Теперь сюда. Спасибо. Я пишу для тебя книгу. Да, с картинками. Страшно весёлую; ух какая это будет книга! Скорее учись читать, Мишель. Онорина! Возьми Мишеля.
Ещё страница… Ещё полстраницы… Заключительная фраза, и — точка. Жюль отложил перо, потянулся так, что хрустнули суставы, закрыл глаза. Какое счастье — закончить работу! Ни с чем не сравнимое счастье — знать, что твой труд будет известен сотням, тысячам, сотням тысяч людей, а возможно, и миллионам. «Миллионам», — вслух произнёс Жюль и подошёл к окну.
Небо над крышами невысоких домов было ясно и чисто. Но вот с востока пришла туча, она остановилась прямо перед Жюлем, и ветер стал трепать её, комкая очертания и форму. Прошло несколько минут, и от тучи осталось облако, странно похожее на Африку — ту Африку, что лежит на карте.
— Африка! — воскликнул Жюль и настежь растворил окно. — Африка! — крикнул он, протягивая руку к облаку, уже менявшему свои очертания, уже таявшему в бледно-голубом небе. — Африка, моя Африка! — ещё раз сказал Жюль и в изнеможении, в состоянии блаженного забытья и счастья опустился на диван…
На следующий день Жюль пошёл к Этцелю. Издатель поставил перед Жюлем столик с винами и закусками и сказал:
— Я буду читать, а вы поскучайте, мой друг, за мадерой! Хорошая, старая мадера! Я не задержу вас, я умею читать быстро!
Жюль сидел ровно пять часов. Этцель наконец прочёл последнюю страницу, молча протянул Жюлю руку и сказал только одно слово:
— Поздравляю!
Затем он налил себе вина, чокнулся с Жюлем, обнял его и сказал:
— Вы будете представлять мне ежегодно по два романа, только мне и никому другому. Я приглашу лучших художников — Риу, Невиля, вас будут иллюстрировать Бениет, Фефа. Эти люди хорошо знают географию, интересуются техникой, любят и понимают природу. Мы завоюем мир, Жюль Верн!
— У меня кружится голова, не надо, — сказал Жюль. — Будем мечтать в наших книгах, в жизни останемся трезвыми людьми.
— Будем мечтать и в жизни, — поправил, улыбаясь, Этцель.
— Да, конечно. — Жюль закрыл руками лицо. — Это я от большого волнения! От очень большого чувства, которому нет названия!
— Хотите быть знаменитым и богатым? — спросил Этцель, отдавая распоряжение секретарю заготовить текст договора. — Хотите? Будете! — торжественно проговорил Этцель. — Вы взбираетесь на золотую гору, сударь!
— А потому оба и дышим так тяжело, — вставил Жюль, подписывая договор. Этцель обратил внимание на то, что рука Жюля дрожит. — Событие исторической важности, — сказал Жюль, откладывая перо. — Сегодня я заново родился, вы моя повивальная бабка… А это что? — спросил он, когда Этцель протянул ему узкую длинную бумажку бледно-зелёного цвета с красной чертой по диагонали.
— Это чек, по нему вы получите пока что три тысячи франков. А пока — пью за процветание Жюля Верна! — Этцель поднял бокал.
— Пью за процветание вашего издательства, за ваши книги! — сказал Жюль.
— За наш увлекательный подъем в гору! — провозгласил Этцель, наливая новый бокал.
— Я пьян, — пробормотал Жюль. — И от вина также…
От Этцеля он направился на Большие Бульвары, туда, где много народу, где шум, движение, суета. Радость его была так велика, что он не в состоянии был найти ей точное определение. Много позже, когда слава его была упрочена на всём земном шаре, он говорил, вспоминая этот день: «Вот когда я понял, что человек рождается дважды! Весь день я бродил по городу, заговаривая с незнакомыми и театрально-вежливо раскланиваясь с друзьями и приятелями. „Подождите, подождите, — мысленно говорил я каждому, кто проходил мимо меня, — ещё немного времени, и все вы будете узнавать меня, всем вам захочется познакомиться со мною! Сегодня я прощаю вас, бог с вами, сегодня вы не хотите поклониться мне — не надо, ничего, я подожду, — я ждал много, осталось очень мало!“ Я вошёл в помещение банка. Я медлил, я долго сидел на скамье против того окошка, за которым работал седой человек; он и не подозревал, что его сын, первый из ребятишек, получит мою книгу с автографом! „Позвольте мне получить по этому чеку!“ Служащий надел очки, взял мой чек, осмотрел его и спросил, намерен ли я взять всю сумму или какую-то часть оставлю на текущем счету. „Непременно текущий счёт, непременно!“ — сказал я. Чёрт возьми, у меня текущий счёт! „Позвольте узнать ваше имя!“ — „Гастон Фужер“, — ответил служащий банка. „У вас есть дети?“ — „Сын, ему пятнадцать лет…“ — „Пусть ваш сын придёт ко мне ровно через полтора месяца, он получит… ха-ха! — он получит несколько бессонных ночей!..“ Тем временем банковская машина заработала ради меня одного. В одном месте я получил тысячу франков, в другом какую-то книжечку, я даже и не посмотрел на неё, а просто сунул в карман и, помахивая шляпой, грациозно удалился. Всего доброго, будьте здоровы, желаю вам удачи! Фу, каким дураком был я в тот день, — блаженный, неповторимый день!..»
Книга появилась в продаже спустя сорок девять дней. Жюль в сопровождении Барнаво отправился в экспедицию издательства получать авторские экземпляры. Новый чек от Этцеля он получил накануне, беседа с Гастоном Фужером на этот раз была более продолжительной. Тридцать книг уже были приготовлены — две массивные, тяжёлые пачки, крест-накрест перевязанные верёвкой. Барнаво поднял их и заявил, что понадобится помощь мальчика — того, что стоит и ждёт, когда его позовут.
— Зови, Барнаво, этого мальчика! Нет, зови тридцать мальчиков, пусть каждый несёт по одной книге!
— Я ничего не имею против оркестра духовой музыки, — заявил Барнаво. — А это не сон, мой дорогой Жюль Верн? Дайте мне хороший подзатыльник! Я могу умереть от радости и счастья!
— Мы должны долго жить, Барнаво, — сказал Жюль. — Умереть сегодня страшно!
— Умирать всегда нехорошо, но если для продления вашей жизни понадобится чья-то другая — возьмите мою! Только сперва разрешите мне прочесть вашу книгу!
— Барнаво! — воскликнул Жюль и кинулся в объятья своего верного старого друга. — Мы будем работать, как волы! С утра до ночи! Впрочем, работать буду я, — ты теперь должен отдохнуть. Сегодня же ты выходишь на пенсию. А теперь нанимай экипаж и закупай всё поименованное вот в этом списке. Я буду дома через три часа. К моему приходу стол должен быть накрыт на пятнадцать персон. Побольше вина, фруктов, мяса, сыра…
— Хлеба, масла и сосисок, — закончил Барнаво. — Всё знаю, Жюль Верн, всё знаю! Когда же вы успели заготовить этот список?
— Пять лет назад, — ответил Жюль.
Он не торопясь шёл по улицам Парижа. Походка его изменилась, — он и сам обратил на это внимание, — она стала уверенной; Жюль дышал глубоко и полно; он свысока, но вовсе не пренебрежительно глядел на прохожих — читателей своих, отныне своих читателей! Он заходил в магазины писчебумажных принадлежностей, выбирал самую дорогую бумагу, конверты, тетради и просил прислать на дом вот по этому адресу. «Всего хорошего, будьте здоровы, желаю вам удачи!» В трёх магазинах он накупил столько бумаги, перьев, карандашей и чернил, что ему хватило этого лет на пять. Затем он зашёл в магазин цилиндров, шляп и котелков; свою старую жёлтую шляпу оставил на прилавке, а вышел из магазина в мягкой жёлтой панаме со шнурком. В ювелирном магазине он купил золотое кольцо; зачем, кому — и сам не мог понять. «Подарю кому-нибудь, — сказал он себе. — Такое милое колечко, как не купить…» В магазине обуви он только посидел с минуту и ушёл. «Ботинки буду заказывать, у меня мозоли, широкая ступня, готовая обувь вредит моему здоровью», — сказал он и отправился к Иньяру:
— В шесть вечера прошу пожаловать ко мне на маленькое торжество по случаю выхода моей книги!
От Иньяра он проследовал к Дюма-отцу. Почтенного романиста не оказалось дома. Бывшая квартирная хозяйка, мадам Лярош, дала тысячу уверений в том, что она придёт в шесть без пятнадцати. Надар сказал: «Бегу сию минуту!» Кузен Анри Гарсе обещал быть ровно в семь. «Раньше никак не могу, — сказал он. — „Надеюсь, вина будет достаточно?“ — „Пять литров на человека“, — ответил Жюль.
Не пригласить ли Жанну?
Он послал ей большой букет белых и красных роз.
Отец и мать… Они далеко, стары, не приедут.
А что же книга?
Книга раскупалась, как хлеб.
Школьники читали её, как некий учебник географии, в котором для лучшей усвояемости были добавлены приключения. Взрослые, по совету детей, среди дел и забот наскоро пробегали одну-две страницы и уже не могли оторваться, забывая дела и отдыхая от забот.
Из дома в дом летела весть: «Вышла интересная книга, спешите купить её, вы не раскаетесь, вы не заснёте, забудете всё на свете и даже почувствуете лёгкое головокружение после путешествия на воздушном шаре».
Газетные обозреватели и солидные критики вынуждены были очень серьёзно отнестись к предложенной им для отзыва книге. Один из них, наиболее откровенный, скромный и честный, на страницах газеты признался, что он ничего не знал об Африке, — всё недосуг было прочесть и узнать, и вот ему преподнесли эту страну, её климат, животный мир, растения в такой увлекательной форме, что хочется сказать автору: «Большое спасибо, добрый, талантливый Жюль Верн!»
Прошёл месяц, и Этцель приступил к подготовке второго издания. В качестве иллюстратора он пригласил Риу, — этот художник давно мечтал о такой именно книге. Она вышла, поступила в продажу; бюро газетных вырезок прислало издателю тридцать печатных отзывов. Жюль перевязывал шёлковой тесьмой письма от читателей: белой от женщин, синей от мужчин. Писем от мужчин было больше.
— На завтра к обеду котлет, анчоусов, рыбы, — говорил Жюль Онорине. — Я всё ещё голоден! Я очень долго думал о читателе и наконец получил право подумать о себе.
Роман Жюля очень скоро перевели в Петербурге на русский язык; роман вышел под названием «Воздушное путешествие через Африку»; книга была издана Головачёвым. Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин писал о ней в «Современнике»: «Ребёнок не встретится здесь ни сблагонравным Ваней, ни с обжорливою Соней, ни с лгуном Павлушей, рассказы о которых так тлетворно извращают детский смысл, но сразу увидит себя окружённым здоровой и свежей атмосферой. Он увидит, что автор не обращается к нему, как к низшему организму, для которого требуется особенная манера говорить с картавленьем, прпшептыванием и приседаниями и которому нужны какие-то особенные „маленькие“ знания: он поймёт, что ему дают настоящие знания, что с ним говорят об настоящем, заправском деле…»
Жюль задумывал новый роман. Ещё пять-шесть месяцев, и на столе Этцеля должна лежать рукопись размером не менее десяти листов.
— О чём же ты будешь писать? — спросила Онорина.
Муж её задумался. У него было много планов, но сейчас особенно сильно беспокоил один.
— Сен-Клер-Девиль, геолог, с которым я недавно познакомился, — ответил Жюль, — предложил мне идею интереснейшего романа. Он должен называться так: «Путешествие к центру земли». Мой новый друг сам спускался в кратеры погасших вулканов; Девиль представляет собою готовый образ учёного-мыслителя, не жалеющего жизни своей ради науки…
— Мой бог! — всплеснула руками Онорина. — Ты должен написать этот роман в пять-шесть месяцев! Ты закабалил себя! Ты совершил оплошность!
— Может быть, я переоценил своё здоровье, — спокойно проговорил Жюль. — Два романа в год — совсем немного. Этцель ничего не навязывал мне, я добровольно согласился с его предложением давать в год два романа. Зато двадцать тысяч франков, моя дорогая! Этцель нашёл меня, он указал мне мою золотую жилу! А я, как тебе известно, умею работать по десять часов в сутки.
— Иногда ты работаешь и двенадцать часов!
— Значит, нет нужды волноваться. На следующей неделе мы отправляемся в Нант, там пробудем до сентября, и, как только вернёмся, я немедленно сажусь за «Путешествие к центру земли».
Пьер и Софи Верн состарились. Старшая сестра Жюля вышла замуж и жила в Лондоне, младшая служила в пароходной компании в Гавре. Поль в качестве офицера флота плавал по морям и океанам.
Нант застраивался новыми домами, через Луару был перекинут железнодорожный мост. Мадам Дювернуа сгорбилась и ходила опираясь на палку. Родители Жанны умерли. Мадам Тибо закрыла свою книжную лавочку и открыла парфюмерный магазин, находя это более выгодным делом: все ровесники её, — а ей исполнилось семьдесят пять лет, — хотели казаться моложе и для этого прибегали к помощи косметики.
Старый адвокат Пьер Верн обнял молодого писателя Жюля Верна и расплакался.
— Ах, Жюль, Жюль, — сказал он, — всё-таки ты…
И не договорил: к нему подвели внука, которым он и занялся, предоставив в его распоряжение свою бороду, очки и цепочку от часов.
— А я пойду по местам моего детства, — сказал Жюль. — Я уже в том возрасте, когда на своё детство смотришь как на самое светлое, что было в жизни…
Места его детства изменились: там, где двадцать пять лет назад росла трава и паслись коровы, сейчас стояли каменные дома; набережную облицевали гранитом и через каждые пять метров поставили чугунную тумбу; от них тянулись тяжёлые цепи, на которых раскачивались ребятишки. Молодые деревья в парке стали высокими и пышными. Жюлю показалось, что вдвое уже стала Луара, — всё изменилось вместе с человеком, и то, что в детстве воспринималось как нечто очень большое и широкое, сейчас стало очень маленьким и узеньким. «Лучше ли теперь, чем было раньше?» — думал Жюль.
В одном отношении лучше: город застраивался, расширилась железнодорожная сеть, появились поезда под названием «курьерские», дома освещались газом и цены на свечи сильно упали, но вздорожали хлеб и мясо; увеличилась цифра самоубийств: четверть века назад люди бросались в реку, сейчас они ложились на рельсы под бегущий поезд. Четверть века назад хроника происшествий регистрировала одного самоубийцу в месяц, сейчас один самоубийца приходился на каждые пять дней. Богатые богатели, беднели бедные; техника не принесла облегчения простому, маленькому человеку, — техника работала в пользу тех, кто пользовался чужим трудом. Очевидно, нужно было что-то переменить, переставить, — но что, где, как?
Жюль задумался над этим, но ответа найти не мог. Ему казалось, что несправедливость и неравенство будут исчезать по мере успехов в области науки; вот человек изобретает такие аппараты, которые позволят ему переговариваться на расстоянии и летать по воздуху долго, далеко и быстро; человек осветит своё жилище электричеством, ускорит все способы передвижения и связи, и тогда все будут одинаково довольны, обеспечены всем необходимым, счастливы, сыты…
Стемнело, когда Жюль возвратился в дом отца. Пьер Верн и старенькая мадам Софи нянчились с Мишелем; Онорина стряпала, наслаждаясь покоем и уютом тихого мирного дома. Жюль скучал. Его уже тянуло в Париж. Новый роман беспокоил его воображение, стучался в мозг и настойчиво звал к работе. Жюль на следующий же день взял из библиотеки необходимые пособия и сел за работу — наиболее сложную, ту, что называется подготовительной и вовсе неведома читателю. Но одних пособий для такого рода романа было недостаточно, и Жюль, погостив у родителей неделю, один уехал обратно, в Париж, и прямо с вокзала отправился к Сен-Клер-Девилю. С ним он беседовал до утра. Ему он читал каждую главу «Путешествия к центру земли», принимал все его указания и поправки.
Этот новый роман был написан в четыре месяца. Этцель собственной своей персоной пожаловал к Жюлю, поздравил его и сказал:
— Как человек, сам причастный к литературе, я восхищен вами, друг мой! Как издатель, я хочу получить от вас через полгода новый роман. Могу я узнать, что именно вы дадите мне?
— Путешествие на Луну — хотите? — с таинственным видом произнёс Жюль.
— На самом деле или только в вашей книге? — спросил перепуганный Барнаво.
— Пока что в моей книге, — ответил Жюль.
— Того и гляди, вы опуститесь на дно океана, необыкновенный Жюль Верн, — почтительно проговорил Барнаво.
Отныне и мы, мой благосклонный читатель, будем называть героя романа не Жюлем, а почтительно — Жюлем Верном.
«… Необходимо, однако, добавить, что члены Пушечного клуба не ограничивались изобретениями и вычислениями. Они платили собственной жизнью для торжества своего дела. Среди членов Пушечного клуба имелись офицеры всех рангов — от поручика до генерала, военные всех возрастов, новички в боевом деле и кончившие свою военную карьеру. Многие члены клуба легли на поле брани, и имена их занесены в Почётную книгу клуба, а у множества других, вернувшихся с войны, остались неизгладимые следы их храбрости… В клубе, у его членов, можно было найти целую коллекцию костылей, деревянных ног, искусственных рук и челюстей, серебряных черепов и платиновых носов. Статистику Питкерну мы обязаны следующими любопытными вычислениями: он установил, что в Пушечном клубе на четырёх человек приходится только по одной руке (настоящей) с дробью и лишь по две настоящих ноги на шестерых…»
Жюль Верн отложил перо. Работать помешали: пришёл Надар. Но он-то как раз и был нужен. «Я всегда прихожу кстати», — любил говорить Надар.
— Садитесь. Когда-то вы предлагали мне лететь под облака. Теперь я предлагаю вам лететь на Луну.
— В вашем романе?
— Пока что да. Хотите?
— С величайшим удовольствием! Очевидно, я уже лечу, не правда ли? Сужу об этом по количеству исписанной бумаги.
— Всё это черновики, — устало проговорил, Жюль Верн. — Дьявольски трудно даётся мне этот роман. Математические расчёты сделал мой кузен — профессор Анри Гарсе. Расчёты, так сказать, социальные произведены мною. Действие романа происходит…
— В наши дни, — перебил Надар.
— В Америке, — добавил Жюль Верн. — Только что окончилась гражданская война. Для членов Пушечного клуба настал мёртвый сезон. Они нажились в дни войны и теперь изрядно скучают. Один из героев романа, математик Мастон, заявляет: «Ещё не всё потеряно, всегда возможны международные затруднения, они позволят нам объявить войну какой-нибудь заатлантической державе. Не может быть, чтобы французы не потопили какого-нибудь нашего корабля, не может быть, чтобы…».
— Ваш американец настроен так воинственно против нас, французов! — вскипел Надар.
Жюль Верн улыбнулся. Надар опять вскипел:
— Вы берётесь за политические темы! Не ожидал от вас этого!
— Наука — всегда политика, — кстати и неожиданно для себя произнёс Жюль Верн. — Мои герои решают послать на Луну пушечное ядро. Так вот, не угодно ли послушать текст телеграммы, которую получил Пушечный клуб? Телеграмму эту послали вы, Надар!
— Я?.. — Рука Надара потянулась к усам.
— Вы. Слушайте: «Замените круглую бомбу цилиндроконическим снарядом. Полечу внутри. Приеду на пароходе „Атланта“. Мишель Ардан». Вы мне позволите это? У вас будут спутники — Барбикен и Николь.
— Ардан? Ловко! Спасибо! Позволяю тысячу раз! Прочтите, пожалуйста, что вы написали про меня! Ардан! Мне и в голову никогда не приходило этак переставить буквы! Гениально! Ну, что же вы написали про меня, — сгораю от нетерпения!
Надар узнал об этом восемь месяцев спустя, когда роман «С Земли на Луну» появился на страницах «Журналь де Деба».
Учёные — математики и астрономы — принялись за проверку вычислений фантастического полёта на спутник нашей планеты. Большая парижская газета дала отзыв о романе, и, между прочим, были в нём следующие строки: «Фантастический полёт, талантливо описанный нашим изобретательным и учёным писателем, когда-нибудь будет совершён в реальности. Дело, в сущности, за небольшим: необходимо соорудить такой снаряд, который достигнет поверхности Луны. Будем надеяться, что кто-нибудь из наших соотечественников изобретёт нечто похожее на то, что изобразил наш талантливый Жюль Верн. Когда и кто — вот что сегодня неизвестно…».
Американские газеты и журналы запрашивали Жюля Верна: когда будет выпущено окончание романа «С Земли на Луну»? Такой же вопрос задавали автору и во Франции. Жюль Верн ответил всем им в газете «Эхо Парижа»:
«Ничего страшного не случится с героями, если они побудут в роли спутника Луны полтора-два месяца. Продовольствием они обеспечены на три месяца. О судьбе смельчаков сообщу в книге, которую рано или поздно напишу.
Жюль Верн».
Школьники Парижа прислали к нему на дом депутацию. Четырнадцатилетний мальчуган наизусть прочёл обращение к популярному писателю: тридцать четыре школы — пятнадцать тысяч учеников — просят Жюля Верна написать географический роман, в котором были бы и приключения, и полезные сведения из области науки.
Растроганный Жюль Верн ответил:
— Охотно исполню вашу просьбу!
— Поскорее, — сказал глава делегации. — Такая книга поможет нам учиться.
— Приложу все мои силы, — сказал Жюль Верн. — Может быть, такую книгу я напишу через год-полтора.
Депутация хором произнесла: «Ого!»
— Если это будет так скоро, то, наверное, ваша книга получится тоненькой, страниц на двести, — разочарованно вымолвил один из членов депутации.
— Не меньше семисот, — пообещал Жюль Верн. — Написать меньше — всего труднее. Вспомните, как вы трудились над текстом обращения ко мне, и вы поймёте, почему толстую книгу можно написать скорее, чем тонкую. Кроме того, признаюсь вам, мои дорогие друзья… Видите, я уже немолод, бородат… Когда-то и я был мальчиком — таким же, как и вы. Я мечтал о путешествиях, я дважды убегал из дому, мне хотелось побывать в далёких странах. Об этом я мечтаю и сейчас. И вот я напишу такую книгу, в которой…
— Ещё раз убежите из дому! — воскликнул глаза депутации.
— Да, ещё раз убегу из дому вместе с мальчиком, и так, наверное, будет и с его сестрой. Я уже придумал им имена. Какие? Секрет, мои милые! Секрет! Даю вам слово: книгу, о которой вы говорили, я напишу! Она уже у меня в голове. И на сердце…
В 1865 году Жюль Верн приступил к очередной толстой книге — роману «Путешествие капитана Гаттераса». Глобус, географические карты, история полярных путешествий высоким барьером отделили Жюля Верна от его родных и близких. Он приучил себя вставать в пять утра и работать до полудня. В новом своём романе он решил изобразить, помимо энтузиаста-учёного, ещё и чудака, остроумного человека, который будет говорить всё то, о чём думает сам автор. Жюль Верн уже распределил главы и каждой дал название. Так он поступал и в будущем. Название давало глазу картину, картина позволяла вводить подробности, подробности точнее и глубже рисовали характер. Жюль Верн любил своего читателя, всегда думал о нём и стремился дать ему как можно больше радости.
В девять вечера, незадолго до того как лечь спать, Жюль Верн прочитывал написанное утром, вносил исправления. Когда роман был закончен, Этцель прочёл его, одобрил и попросил автора внести небольшое дополнение в текст. Куда именно? Вот сюда, где доктор Клоубони успокаивает своих спутников, — пусть он скажет им кое-что о себе, скромно и вместе с тем с чувством собственного достоинства. Жюль Верн приписал:
«Почему-то все думают, что я учёный человек, но здесь ошибка, — я ничего не знаю, хотя и издал несколько книг, которые разошлись очень быстро. Значит это что-нибудь? Ровно ничего не значит. Это простая любезность моих читателей, не больше. Повторяю — я ничего не знаю, я невежда, но теперь я действительно имею случай пополнить моё образование, и я начну с медицины, истории, ботаники, минералогии, географии, философии, химии, механики и гидрографии…»
— И я уверен, что спустя десять лет мы выпустим в свет двадцать романов, в которых будут присутствовать все перечисленные доктором Клоубони дисциплины. Было бы очень кстати, если бы где нибудь кто-нибудь из действующих лиц романа сказал нечто лестное по адресу доктора. Вы, помнится, говорили однажды о колодце знаний, куда опускают ведро…
Жюль Верн не перебивая выслушал Этцеля, отыскал нужное место и сделал ещё одну вставку, — помощник капитана, восхищенный доктором, произносит:
«Дорогой доктор! Вы воистину „колодец“ знаний! Достаточно опустить туда ведро…»
— Какие ещё колодцы и вёдра интересуют вас, дорогой издатель? — спросил Жюль Верн. — И почему, скажите, пожалуйста, понадобились вам эти вставки? Зачем?
— Очень просто! В докторе Клоубони читатель без труда опознает автора. Поэтому опознанному автору необходимо сказать о себе, что он думает. Скоро наш читатель попросит вашу биографию.
Роман печатался у Этцеля в журнале «Воспитание и развлечение». Спустя неделю по выходе книги отдельным изданием Барнаво докладывал:
— Книга раскупается нарасхват. Тридцать шесть лет назад нечто подобное происходило в Нанте с одной маленькой газетой, в которой знаменитая мадам Ленорман… Ох, что вспоминать! Воспоминания в моём возрасте — это соль на старые раны. Старому Барнаво можно отправляться на покой, — он, как пишут в плохих фельетонах, узрел. Дожил. Но вот сердце… оно…
Жюль Верн внимательно оглядел свою мадам Ленорман. Рыжие волосы поредели и, не сделавшись седыми, перестали быть огненно-красными. Щёки и лоб похожи на географические карты — те именно части их, где изображены реки и шоссейные дороги. Глаза мутны, тяжёлые красные веки прикрывают их тяжёлым занавесом. И все же, несмотря на дряхлость, старик следит за собою: его сюртук опрятен, тёмно-синие брюки выглажены, начищенные ботинки сверкают, как лакированные. Жюль Верн смотрел на своего Барнаво с любовью и печалью: «Надолго ли хватит его? Ах как нужен он именно теперь!»
— Барнаво, дорогой, слушай, что я скажу…
— Я слушаю, я всегда слушаю, Жюль Верн, слушаю и смотрю. Хочется говорить изречениями, но они, чёрт возьми, уже использованы в подобных же обстоятельствах, мой мальчик!
— Я — твой мальчик, и прошу и впредь называть меня мальчиком, — сердечно произнёс Жюль Верн. — С завтрашнего дня ты переходишь на службу ко мне. Ты будешь жить внизу, там есть свободная комната. Отныне ты мой литературный секретарь.
— А мадам? — спросил Барнаво. — Она какой же будет секретарь?
— Мадам мой личный секретарь, Барнаво. Должности эти нельзя смешивать. Должность литературного секретаря очень весёлая, очень лёгкая. Мы напишем много книг. В самое ближайшее время отправимся в кругосветное путешествие, побываем на необитаемом острове, расскажем людям о смелости, мужестве, научим их трудолюбию, покажем, что такое человек, вооружённый знанием!
— На необитаемом острове, если не ошибаюсь, кто-то уже был, — неуверенно заметил Барнаво.
— И не раз, но делал там не то, что надо, — доверительным тоном сказал Жюль Верн. — У нас Робинзоны будут делать всё для себя, — они явятся примером для всех тех, кто живёт в больших городах и совершенно напрасно мешает жить и себе и другим. Потом…
— О, вы действительно колодец знаний, Жюль Верн! Как жаль, что я такое старое, дырявое ведро! И уж если я и в самом деле литературный секретарь, то мне нужно знать, что делает мой шеф. Скажите, правда ли, что вы собираетесь в Америку?
— Возможно и наверное, Барнаво, — не совсем уверенно проговорил Жюль Верн. — Мой брат Поль, моряк и весёлый человек, приглашает меня вместе с ним посетить всемирную выставку — она открывается в Америке в будущем, шестьдесят седьмом году.
— Вас укачает океан, — недовольно буркнул Барнаво. — Оставались бы в Париже, здесь спокойнее. В Америке индейцы, они снимают скальпы, а иногда и головы.
— О, если бы в Америке были только индейцы! — мечтательно произнёс Жюль Верн и, закрыв глаза, покачал головой. — К сожалению, в Америке скоро не будет индейцев.
— И негров, — добавил Барнаво.
— Негры останутся, как жертва, которую американцы приносят своей свободе, — отозвался Жюль Верн.
— Я буду скучать без вас, мой дорогой мальчик, — сказал Барнаво и, махнув рукой, опустил голову. — Если бы я был Жюлем Верном…
— То я, будучи Барнаво, непременно отправил бы тебя в Америку, мой друг! Пойми наконец, что меня интересует не столько сама Америка, сколько путь до неё. Мне очень нужно побывать пассажиром на большом океанском пароходе, — ведь я в будущем отправлю моих героев во все концы земли, Барнаво! Мне очень нужно испытать качку, бурю и, может быть, кораблекрушение. Я должен…
— Вы погибнете, Жюль Верн! — угрожающе проговорил Барнаво, театрально поднимая левую руку и кулаком правой ударяя по краю стола. — Что тогда останется делать мне? Какой другой великий человек возьмёт меня на службу в качестве литературного секретаря?
Жюль Верн медленно опустился в кресло. Глядя прямо в глаза своему старому другу, он совершенно серьёзно, ни разу не улыбнувшись, проговорил:
— Я не могу погибнуть, Барнаво! Этого не случится! Даже и в том случае, если в водах Атлантики утонут все пассажиры корабля. Я останусь в живых. Не для гибели я так долго терпел нужду, лишения, так долго ждал своего времени, с таким терпением вынашивал замыслы моих романов! Сперва я напишу их, потом — как угодно. Мне необходимо прожить ещё тридцать лет, не меньше. Этого мне хватит вполне. Тридцать лет, Барнаво!
— Теперь я знаю, что должен делать литературный секретарь, — сказал Барнаво. — Наверное, в своё время трудно было и месье Эккерману[15] подле знаменитого месье Гёте. Трудно только первые две-три недели, конечно. Потом он догадался, купил толстую тетрадь и поблагодарил господа бога и своих родителей за то, что они научили его грамоте.
— Скорей выползай из предисловия и приступай к делу, — рассмеялся Жюль Верн. — Что намерен делать ты, Барнаво, со своей толстой тетрадью?
— Я намерен записать ваши слова, дорогой Жюль Верн, относительно тех сорока лет, которые…
— Я сказал — тридцать, а не сорок, — поправил Жюль Верн.
— Тридцать — это подлинные ваши слова, — сказал Барнаво. — Сорок — это документ. Кому будут верить, когда вы умрёте? Документу, конечно! Поезжайте, мой дорогой мальчик, в Америку и живите ещё полвека!
Двадцать седьмого марта 1867 года большой океанский пароход «Грейт-Истерн» покинул английский берег и взял курс на Нью-Йорк. В журнале стюарда записаны были, среди прочих пассажиров, обитатели каюты № 382: «Жюль Верн — писатель, и Поль Верн — офицер французского флота»
— Наконец-то, Жюль, ты решился побывать в Америке, — сказал Поль брату, — Увидишь эту удивительную страну и напишешь роман о ней.
— Ровно двадцать пять лет назад в Америке был Диккенс, — медлительно проговорил Жюль Верн и, взяв брата под руку, повёл его на верхнюю палубу. Океан недружелюбно шумел, волны, подобно гигантским животным, наскакивали на корабль. — Диккенс был в Америке, — продолжал Жюль Верн, — и, возвратившись на родину, написал книгу об этой стране. Ты читал её, мой дорогой?
— Читал. Диккенсу не понравилась Америка. Но ведь он был там двадцать пять лет назад!
— Посмотрим, — сухо отозвался Жюль Верн. — А теперь взглянем в нашу записную книжку, добавим, чего ещё в ней не хватает. Машинное отделение есть, пароходная прислуга записана вся. Говори, Поль, — что ты знаешь о нашем плавучем доме?
— «Грейт-Истерн» в прошлом году много потрудился по прокладке огромного трансатлантического кабеля, — ответил Поль. — Записал? Дальше. Длина корабля — двести метров. Мощность паровой машины — одиннадцать тысяч лошадиных сил. Скорость — тринадцать узлов в час. Шесть мачт и пять труб. Постройка корабля обошлась в семьсот пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Восемьсот кают, две тысячи сто коек. Да, ещё, — концертный зал на пятьсот человек. И — это уже для твоего литературного секретаря — имеется салон мадам Дюбуа, известной гадалки, предсказывающей будущее и иногда правильно угадывающей прошлое своих клиентов.
— Соврём Барнаво что-нибудь на этот счёт, — рассмеялся Жюль Верн. — Скажем, что мадам Дюбуа предсказала мне долгую жизнь, а тебе звание адмирала.
— Ты желаешь мне дожить до глубокой старости, Жюль, — сказал Поль, — спасибо, желаю и тебе того же, капитан французской литературы!
Жюль Верн опустил голову и, нахмурившись, ответил:
— Место капитана французской литературы вакантно с того дня, как умер великий Бальзак. Не делай из голубя орла, Поль. Я знаю моё место, и оно достаточно почётно. Я — прикомандированный от науки, не больше, но и не меньше. Продолжай о нашем «Грейт-Истерн».
Поль обвёл взглядом горизонт, покосился на небо, недовольно покачал головой.
— Ночью будет буря, — сказал он. — Ветер меняет направление. Послушаем американскую музыку, Жюль.
Под грохот медных тарелок, горластых труб и большого барабана на палубе плясали пассажиры первого и второго классов. Длинноногие англичане и их миссис выделывали уморительные антраша. Со стороны можно было подумать, что пляшущие пассажиры забивают ногами гвозди в палубу, а левой рукой вертят кофейную мельницу. Океан недовольно ворчал.
На нижней палубе, куда спустились братья, играли на гармониках и пели на итальянском, немецком, английском языках. Слепой старик исполнял на скрипке неаполитанскую серенаду. В шляпе, что лежала подле слепого, одиноко поблескивала монета.
Ночью океан всерьёз принялся за «Грейт-Истерн»: он укладывал корабль на левый борт, потом поднимал на волну высотою в тридцать метров, с улюлюканьем и свистом опускал в бездну. Сверкали молнии — ветвистые, зигзагообразные, похожие на золотистый фейерверк, и Жюлю Верну казалось, что вот такую молнию он уже видел однажды в Историческом театре папаши Дюма. Жюль Верн был бледен, он тяжко страдал.
— И всё-таки, — катаясь по своей койке, говорил он брату, — путешествие — хорошая вещь. Здесь всё настоящее; мне это нравится, несмотря на то, что вот-вот я встану на голову! Прости, Поль, я тебя ударил ногой в живот!
— Держись, Жюль, я лечу на тебя! — кричал Поль. — Погоди, ещё не то будет! Бортовая качка ничто в сравнении с килевой. Сейчас мы занимаемся гимнастикой, а потом будем кувыркаться и ходить на голове.
— Поль, мне очень нехорошо, — жаловался Жюль Верн. — Не можешь ли ты попросить капитана, чтобы он прекратил это безобразие? Тебя здесь все знают, — пожалуйста, дружок!
— Хорошо, Жюль, я поговорю с капитаном. Он в дружеских отношениях со стихиями.
— А завтра или послезавтра снова начнётся, не правда ли?
— Правда, Жюль, непременно начнётся по той же программе! Ах, до чего ты хорош! Галстук на спине, борода на боку, на твоих штанах сорок складок, и все они не вдоль, а поперёк!
— А ты чего катаешься, как маленький! — буркнул Жюль Верн. — Вот скажу маме, что ты… Ох, Поль, как я страдаю!..
Утром океан успокоился, и братья Верн, выспавшись и приведя себя в приличный вид, после завтрака вышли на палубу. Спустя час Жюлю Верну удалось собрать в кружок тех матросов, которые в прошлом году участвовали в прокладке атлантического кабеля. Жюля Верна интересовало всё, что было связано с этой гигантской работой, но прежде всего он записывал в свою тетрадь подробности катастрофы, о которой так мало сообщили газеты всех стран мира: погруженный в воду кабель оборвался, и концы его пришлось вытаскивать щупами и тралами. Вместе с кабелем на борт «Грейт-Истерн» были вытащены со дна диковинные рыбы, раковины, водоросли. Матросы рассказывали внимательно слушавшему и записывавшему Жюлю Верну свои впечатления; они, как умели, отвечали на его вопросы о внешнем виде всех тех «подводных жителей», которые уже играли какую-то роль в его воображении, — некий герой будущего романа повелительно беседовал с Жюлем Верном, приказывая ему изучить всё то, что наблюдали эти простые люди — матросы «Грейт-Истерн».
Когда все страницы тетради были заполнены, Жюль Верн ещё раз вместе с братом спустился в машинное отделение, а потом ещё и ещё раз обошёл весь корабль, интересуясь названием каждой мелочи, каждого винтика, назначением вот этого и устройством вот того. Поль заметил, что есть книги, в которых описано…
— Книги дают только поверхность вещи, только видимость факта, — ответил Жюль Верн. — Необходимо знать факты своими руками, глазами, собственным своим наблюдением.
— Ну, а воображение? — спросил Поль.
— Воображение должно работать только в тех случаях, когда ты говоришь о вещах, ещё не существующих. Всё, что уже есть, ты должен видеть. Если нельзя видеть, надо хорошо знать. Если об одном и том же событии имеются сотни книг — следует прочесть все сто и сделать для себя сто первый вывод. Если же книг нет вовсе…
— Вот, вот, — прервал Поль, — если нет ни одной книги — тогда как?
— Тогда надо оставить факт в покое и создать его подобие. Случается, что ты угадываешь. Происходит это потому, что воображение наше питается фактами. То, что видят глаза и переживают чувства, воспитывает воображение. Воображение в идеале — это мечта о будущем. Оно должно быть прекрасным не только для тебя и меня, но и для всех людей. Тренируй, Поль, своё воображение думами о будущем человечества. Образы моих писательских дум обязаны увлекать читателей. Удаётся ли это мне?
— Я горд и счастлив называть себя родным братом известного писателя Жюля Верна, — совершенно серьёзно проговорил Поль и в шутку добавил: — Собирается буря…
— Не надо, ради бога, не надо! — взмолился Жюль Верн. — Бури хороши в романах, Поль! О бурях и я могу сказать то же, что Барнаво говорит о злых женщинах: «Я их не боюсь, но стараюсь держаться подальше…»
Бури не было. Путешествие продолжалось при ясной, солнечной погоде. Десятого апреля Жюль Верн и Поль ступили на землю Америки, никем не встреченные, обычные пассажиры из Франции. В гостинице на Пятой авеню братьям пришлось долго стоять в очереди к окошечку портье. Скромный номер на пятом этаже был очень дорог и неуютен.
— Мы в Америке, — сказал Жюль Верн, внимательно оглядывая своё временное жилище. — Ты что нибудь чувствуешь, Поль?
— Тоску, Жюль, — откровенно признался повидавший много чужих стран офицер французского флота. — Обрати внимание на картины, — всё это копии английских и наших художников, и копии плохие. Дешёвые ковры, безвкусная мебель. Пойдём погуляем, Жюль!
Побродив по суетливым узким улицам Нью-Йорка, братья отправились в театр Барнума, о котором слышали много у себя на родине. Говорили, что это лучший театр в мире, — впрочем, говорили об этом только американцы. Жюль приобрёл два билета в третий ряд партера. Поль купил программу.
— «Нью-Йорк в полдень», — прочёл он вслух. — «Пьеса в четырёх картинах с музыкальными переменами и грандиозным натуральным пожаром в последнем действии…» Жюль, ты слышишь? Чего доброго, приедут пожарные и будут тушить горящий дом!
Публика и в партере и в ярусах пела, горланила, играла на дудках и гитарах, с треском откупоривала бутылки с какой-то пенистой влагой. На самом верху, на галёрке, зрители закусывали и переговаривались со своими соседями.
— Это американский обыватель, — заметил Поль. — Трудовой народ Америки мы увидим на фабриках и заводах, на полях и в прериях…
— Ты говоришь — в прериях! — воскликнул Жюль Верн и обнял брата. — Завтра же едем в прерии, Поль! Там есть индейцы? Едем, едем в невозвратные дни нашего детства!
Гигантский занавес, сплошь увешанный рекламами и объявлениями, стремительно взвился, яростно заиграла музыка, представление началось. Оно состояло в том, что народ гулял по улицам в то время, как декорация с нарисованными домами двигалась в обратную сторону, создавая иллюзию подлинной жизни. Во втором действии полиция ловила грабителя, двух убийц и стреляла в бешеную собаку. Зрители ревели от восторга.
— А не уйти ли нам отсюда? — предложил Жюль Верн брату. — Мне, знаешь ли, скучно…
В четвёртом действии дом на сцене горел настоящим огнём. Приехал пожарный обоз — тридцать настоящих пожарных. Публика гоготала. Жюль Верн вскочил с кресла и устремился к выходу в ту минуту, когда пожарные стали поливать горящий дом из резиновых шлангов. Сбитое пламя выбросило гигантский клуб дыма, в оркестре ударили в большой барабан, завыла сирена.
— Господь бог накажет всех нас, — сказал Жюль Верн, затыкая пальцами уши, — хозяина театра и пожарных за то, что они сами, по своей доброй воле, обменяли свои мозги на опилки, а нас за то, что мы на минуту поверили в добрые намерения американских служителей искусства!
— Не торопись, Жюль! Давай посмотрим, — может быть, загорится театр!
— В гостиницу! В гостиницу! — крикнул Жюль Верн. — Немедленно! У нас в Париже простые уличные представления четырнадцатого июля полны души и таланта, а здесь… Ой, Поль, смотри, поливают улицу! Это что, так надо или это тоже театр?
На следующий день братья направились в глубь страны, сделав круг, центром которого был Нью Йорк, удаляясь от него на двести и триста километров. Два часа, в немом изумлении, совершенно недвижимо простоял Жюль Верн у водопада Ниагара; изумление и восторг его были столь велики, что он спросил брата:
— Неужели вода падает вечно?..
— Так уж устроено — вечно! — во всю силу голоса ответил Поль.
— Иметь такой водопад и пускать на сцену своего театра пожарных! Это преступление перед всем миром! — сказал Жюль Верн и в испуге попятился: сильный ветер подул с противоположной стороны и водопад накрыл водяной сеткой стоявших перед ним людей. В ушах Жюля Верна не умолкая пели какие-то диковинные трубы, заливались скрипки и виолончели, как в симфониях Бетховена, а благодарный, восхищенный взгляд не отрывался от белопенных струй, падающих, казалось, с неба. Жюль Верн искал сравнений и не находил. Он чувствовал себя песчинкой перед лицом этого чуда и с гордостью думал о других чудесах, созданных руками человека, — о науке и её младшей сестре — технике, о том, что всё же природа настоятельно требует покорения всех своих сил, всей мощи и радости, которые человек в состоянии умножить, поставив на мирную службу себе. Жюлю Верну захотелось поделиться своими мыслями с братом, и он окликнул его. Поль не отозвался. Жюль Верн крикнул ещё раз и огляделся.
Он был одинок подле водопада, все зрители исчезли. Куда-то ушли и те люди, что сидели за столиками ресторана на открытом воздухе. Какая-то безвкусно одетая дама в шляпке с большими полями, на которых лежали шёлковые розы и ландыши, бежала в сторону рощи и истерически кричала:
— Джим! Джек! За мною! Вы должны посмотреть на это! Скорей!
Жюль Верн последовал за этой дамой и откуда-то вдруг появившимися мистерами в пробковых шлемах и полосатых в обтяжку брюках. Спустя минуту он достиг опушки рощи; здесь стояла густая толпа молодых и старых людей, все они о чём-то возбуждённо переговаривались, комично жестикулируя и, видимо, чего-то ожидая. Жюль Верн увидел Поля, подошёл к нему и спросил, в чём тут дело, что случилось.
— Сейчас будут линчевать негра, — ответил Поль. — Пойдём, Жюль. Я не могу смотреть на это.
— Линчевать негра? — не веря брату, переспросил Жюль Верн, и пальцы его сложились в кулак. — Вешать человека в свободной Америке? Ты что-то путаешь, мой дорогой…
— Идём скорее, — проговорил Поль и, взяв брата, как маленького, за руку, потащил за собою. Толпа в это именно мгновение зашумела, послышались зловещие крики: «На тот свет его, чёрного дьявола! Смерть оскорбившему белого!» Здоровенный верзила с физиономией хорька и полувершковым лбом далёкого предка забрался на дерево, укрепил на суку верёвку с петлёй… Жюль Верн, шагая за братом, оглянулся и увидел связанного по рукам и ногам негра, на шею ему надели петлю. Послышались дружные аплодисменты.
— Теперь я понимаю, почему у них в театре настоящие пожарные тушат по-настоящему горящий дом, — себе самому сказал Жюль Верн.
А спустя несколько дней тот же «Грейт-Истерн», те же англичане, пляшущие на палубе, и очень много американцев; а среди них, возможно, те, что рукоплескали палачам в роще неподалёку от Ниагарского водопада. И тот же чернокожий слуга, прибирающий два раза в день каюту. Жюль Верн был особенно вежлив и предупредителен с ним, — он чувствовал себя виноватым перед этим простым, хорошим человеком, он щедро платил ему за услуги, отлично понимая, что делает что-то не то и не так…
— Какой роман дадите вы мне теперь? — спросил Этцель Жюля Верна.
— Роман, в котором вы увидите меня, — ответил Жюль Верн. — Книгу о том, как исполнились мечты нантского школьника, роман о дальних странах, о кругосветном путешествии, о чудаках и смельчаках. Я намерен сказать, что чудак всегда смельчак и наоборот. Напечатайте в своих рекламных проспектах, что мой новый роман будет называться так: «Дети капитана Гранта».
Рукопись этого романа Этцель получил спустя полгода. Прошло ещё два месяца, и депутация школьников явилась к писателю, чтобы поблагодарить его за увлекательную книгу. Мальчики спросили: «А что будет с Айртоном?» Ответ изумил их: «Я и сам ещё не знаю, что будет с Айртоном. Поживём — увидим. Сейчас у этого нехорошего Айртона достаточно времени для того, чтобы подумать о своём проступке и раскаяться».
Литературный секретать Жюля Верна посоветовал своему шефу:
— Теперь нужно отдохнуть, дорогой мастер природы и людей! Заставляя путешествовать лордов, Мэри и Роберта, недурно было бы и самому покататься. Есть у меня предложение… Разрешите доложить.
Барнаво доложил: в устье Соммы, в посёлке Кротца, он видел восьмитонный баркас для рыбной ловли, без каюты, но с мачтой для паруса. На этом баркасе имеется надпись: «Продаётся, спросить Поля Ренэ». Предложение Барнаво сводилось к следующему: нужно купить этот баркас, поставить каюту, отделать её так, чтобы в ней можно было работать, путешествовать и вообще чувствовать себя как дома. Нанять шкипера и матроса. Доставляя удовольствие другим, не следует забывать и о себе…
— Вы будете капитаном, — сказал Барнаво. — Я возьму на себя должность кока. Кстати, я же буду пополнять запасы пресной воды.
На следующий день Жюль Верн и Барнаво посетили владельца баркаса и, недолго думая, купили этот баркас. Барнаво «присмотрел» двух рыбаков, сговорился с ними, убедил бросить ненадёжное и опасное рыбацкое дело и поступить на службу к самому Жюлю Верну.
— Служба весёлая, — рекламировал Барнаво. — Иногда на баркасе, чаще всего у себя дома. Мой хозяин обожает море на карте и глобусе. Кроме того, ему нужно так много писать, что вы будете иметь дело со мной. Жалованье? Деньги у нас имеются, задержки не произойдёт, можете не беспокоиться.
Вскоре Жюль Верн, его семья и Барнаво присутствовали на освящении яхты «Сен-Мишель» — так назвали её в честь небесного покровителя рыбаков. Команда яхты получила форменную одежду: синие широкие штаны с золотыми адмиральскими лампасами, зелёную куртку и красный берет. На первой странице судового журнала Жюль Верн написал:
Хозяин судна и капитан — Жюль Верн
В маленькой каюте — в ней едва и с большим трудом поместились семь человек — было устроено нечто, что Барнаво назвал «водяным банкетом», после чего всех участников его укачало так, словно они выдержали настоящую морскую бурю.
Жюль Верн полюбил свою яхту. Барнаво распоряжался на ней как дома и не один раз предлагал выйти в море, но капитан предпочитал держаться на расстоянии «полувздоха от берега». Весной 1868 года он приступил к работе над новым романом.
Подводные лодки весьма несовершенной конструкции существовали уже в середине девятнадцатого столетия, но Жюль Верн не только в фантазии своей, но и научно обосновал во всех технических подробностях такую подводную лодку, которую практически оказалось возможным построить спустя каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят лет. Жюль Верн во все дни своей жизни старался не отставать от передовой науки своего времени; учитывая реальные возможности развития техники, он всегда заглядывал на много лет вперёд. Все те научно-технические проблемы, которые теоретически разрабатывались в его время, были практически разрешены им в своих романах. Одним этим он был велик и для современности; одно это делало его писателем исключительным, ни на кого не похожим.
Действующие лица уже созданных им романов не претендовали на звание типов, живых персонажей мировой литературы. Капитан Гаттерас представлял собою фанатика одной великой идеи. Гленарван был добр, мужествен и человечен в лучшем смысле этого слова. Барбикен мало чем отличался от всех прочих «механизмов» романа, — разница состоял в том, что он нёс в себе восхищение Жюля Верна технической смекалкой американцев. Роберт и Мэри присутствовали в романе как живой элемент удивления и восхищения главным действующим лицом повествования, имя которому — география. Ранее созданному Жюль Верн придавал новую функцию. Он прекрасно понимал, в чём его сила, что именно он открыл и что останется не только в литературе французской. Доброжелательно настроенная к Жюлю Верну критика уверяла, что он создал Паганеля — образ, которого не было в литературе. Жюль Верн соглашался, но с оговорками не в пользу рассеянности симпатичного, милого Паганеля.
Жюлю Верну хотелось сотворить человека — борца за свободу. И вот он создал капитана Немо, человека, который за свои великие земные цели борется, находясь под водой. Этот гордый, волевой, образованный человек мстит англичанам, поработившим его родину — Индию, и помогает греческим повстанцам с острова Крита. И в этом своём новом романе Жюль Верн главным действующим лицом делал человека, а не машину, не географию, не астрономию и геологию, как это было в первых романах. На суше и на поверхности моря уже существовали капитаны Немо, их создала вся мировая литература. Но мстителя подводного литература ещё не знала.
Два месяца Барнаво невозбранно хозяйничал на борту яхты. Жюль Верн работал. Атласы, морские карты, справочники, газетные вырезки, собственноручные рисунки, чертежи и планы наполнили всю каюту. Судовой журнал пришлось забросить, но Барнаво регулярно заносил на его страницы всё, что находил достойным и полезным для потомства. Так, например, один раз Жюль Верн решил побеседовать со своим литературным секретарём, и эту коротенькую беседу Барнаво занёс в судовой журнал:
«…Он сочиняет роман про гордого человека, который не может действовать на земле, а потому ушёл под воду, скрылся в подводной лодке. Жюль Верн читал мне своё сочинение, и я запомнил те слова, которые произносит капитан Немо, обращаясь к Аронаксу: „До последнего вздоха я буду на стороне всех угнетённых, и каждый угнетённый был, есть и будет мне братом“. Золотые слова! Так думает и сам Жюль Верн. Я спросил: „А почему ваш капитан Немо не француз?“ — „Потому, Барнаво, что цензура не позволит мне сделать мстителем француза, понимаешь?“ Я, конечно, всё понимаю, и даже больше того. „И вы это сочиняете для школьников?“ — спросил я. „Для всех возрастов“, — ответил Жюль Верн».
«… Плаваем, наблюдаем за горизонтом, забрасываем сети, в которые иногда кое-что попадается. Жюль Верн сидит и сочиняет, и я не могу понять, как это может делать один человек! Ну, когда их много — один выдумывает, другой присочиняет, третий пишет, четвёртый поправляет, пятый тоже не сидит без дела, шестой смотрит и говорит: „Бедные вы мои, довольно на сегодня, отдохните!“ Жюль Верн сказал мне, что у него будет электрическое освещение в „Наутилусе“ — такого ещё нигде нет в мире. „Наутилус“ уже делает (в романе моего гениального мальчика) пятьдесят миль в час. И помимо людей серьёзных, сильных и таких, без которых роман не роман, в новой книге будет Аронакс, это такой, как говорит Жюль Верн, персонаж, без которого ему скучно. Это тот же доктор Клоубони, только под водой…».
Жюль Верн работал с пяти утра до полудня. С четырёх до восьми он читал, делал выписки, исправлял написанное. Форма повествования менялась дважды. В первом варианте роман заканчивался гибелью капитана Немо. Второй, и окончательный, вариант оставлял его в живых: он ещё должен был пригодиться в будущем. Когда роман был готов на девять десятых, Жюль Верн прибыл в Париж и явился к Этцелю.
— Здравствуйте, здравствуйте! — радостно приветствовал Жюля Верна издатель. — Привезли новый роман? Давайте его! Что? Ещё не готов?
— Я пришёл к вам за советом, — сказал Жюль Верн. — Потрудитесь слушать то, что я буду читать, и делайте самые строгие замечания.
Чтение продолжалось двое суток, читали по очереди. Этцель был взволнован.
— Сильно сделано, — сказал он. — Не торопитесь, работайте месяца два, полгода, забудьте о нашем договоре. Нужны деньги?
Жюль Верн отрицательно покачал головой. Он попросил Этцеля добыть всё, что только есть и что достать возможно о морском дне и его богатствах. Таблицы глубин морей и океанов. Немедленно. Если можно то сию минуту.
— Все просимые мною материалы у меня имеются, но мне хочется сверить их с теми, которые я получу от вас. До свидания!
Этцель задержал Жюля Верна, заявив, что с ним хочет познакомиться украинская и русская писательница Мария Александровна Маркович, работающая под псевдонимом Марко Вовчок. Она печатала в журнале Этцеля свои рассказы, переведённые ею же на французский язык. Жюлю Верну был хорошо известен тот номер журнала, в котором была помещена сказка Марко Вовчок, обработка известного сюжета о двенадцати месяцах — «Добрая Розочка и Злючка-Колючка».
— Мой бог! — воскликнул Жюль Верн, критически оглядывая себя. — Знакомиться с русской дамой, а я, как видите, в костюме мореплавателя! Она молодая, эта дама?
— И молодая и красивая, — сказал Этцель. — Идёмте ко мне, она сидит и скучает над каким-то журналом.
В самом деле, Марко Вовчок, Маркович по мужу, оказалась и молодой и очень красивой. Её длинная, толстая коса была обвита вокруг головы подобием короны. Жюль Верн, познакомившись с красивой дамой, отошёл в сторону, издали любуясь ею. Этцель немедленно предложил Жюлю Верну дать обаятельной, талантливой Марии Александровне Маркович авторское право на перевод всех своих романов, как уже написанных, так и тех, что появятся в будущем.
— Мой дорогой гость и сотрудник, — Этцель почтительно склонился перед Маркович, не отводившей глаз от Жюля Верна, — прекрасно владеет многими языками, что же касается французского, то его знает так же, как и свой родной. Ваши книги, — Этцель обратился к Жюлю Верну, — в России переводят дурно — неточно и тяжело. Поэтому я намерен, получив ваше согласие, предоставить мадам Маркович право на перевод всех ваших романов. Соглашайтесь! Вы будете счастливы взаимно, даю слово!
Спустя час был подписан соответствующий договор, один из немногочисленных пунктов которого читался так: «Каждый выходящий у меня роман Жюля Верна посылается заказным пакетом в город Санкт-Петербург в гранках, т.е. до того момента, как ему выйти из печати в свет — вместе со всеми клише рисунков, каковые клише возвращаются мне в течение двух месяцев со дня их получения в издательстве г. Звонарёва».
— Отныне русский читатель будет иметь возможность знакомиться с Жюлем Верном неискажённым, неурезанным, в переводе образцовом, — сказал Этцель.
Жюль Верн был польщён, обрадован, взволнован.
— Приглашаю вас, мадам, — он почтительно поклонился переводчице своей, — и моего издателя на прогулку под парусами «Сен-Мишеля».
…Яхта плавала там, где хотелось матросам и коку. Расставшись со своими гостями, капитан запёрся в каюте. Барнаво снял сапоги и, оставшись в вязаных шерстяных носках, на цыпочках ходил кругом и около каюты и грозил пальцем «членам экипажа». Спустя три недели Жюль Верн объявил:
— Поздравьте меня, друзья! Роман окончен! Ставьте паруса и плывите подальше от берега! Шампанского и пунша! А потом не будите меня трое суток — я буду спать, спать и ещё раз немножко спать!..
— Подпишите судовой журнал, — заторопился Барнаво. — Проверьте счета и наличие провизии в трюме. Выдайте деньги на неделю вперёд. Напишите сердитое послание Антуану Пернэ — поставщику солонины и риса: на прошлой неделе он доставил нам бочку какой-то тухлятины, а вместо риса прислал второсортное монпансье для первоклассников. Нахал! И пожалейте мадам Онорину, — она ежедневно присылает по два письма. Сегодня есть три экстренные депеши.
Команда жирела на богатых харчах. Капитан похрапывал. Просыпаясь, он думал о том, что через шесть-семь месяцев ему нужно сдать Этцелю новый роман.
В декабре 1869 года «20 000 лье под водой» поступил в типографию; в начале марта семидесятого года первые две тысячи книг уже продавались в магазинах. Читателя ожидал сюрприз: на одной из иллюстраций художник Риу под видом Аронакса изобразил Жюля Верна. Блуа (он жил вдали от Парижа) узнал в портрете своего друга, мысленно поздравил его с новой книгой, а когда прочёл книгу ещё раз, не мог удержаться от того, чтобы не написать автору:
«Дорогой Жюль Верн! Поздравляю, Вы написали блестящий, необыкновенный роман! В нём Вы сумели подняться до высот подлинного политического пафоса, — наконец-то! Борец за свободу угнетённой Индии… — это звучит весьма сильно! На этот раз книгу Вашу с удовольствием и пользой прочтут не только школьники. Книга Ваша для людей всех возрастов…»
Всё хорошо, всё благополучно: семья здорова, книги выходят и переиздаются, и сам он, писатель Жюль Верн, здоров и полон сил, он ежедневно работает с пяти утра до полудня и с четырёх до восьми вечера. Всё очень хорошо, но откуда же это тревожное ощущение одиночества? Может оыть, виною музыка, которая вот сейчас в Люксембургском саду играет печальные, сентиментальные вальсы и безнадёжно-грустные арии из опер… Правда или нет, но говорят, что капельмейстер оркестра потерял жену и детей и теперь всему Парижу рассказывает о своём горе…
Жюль Верн ближе подошёл к музыкантам. Их было двадцать человек, они дули в большие серебряные трубы и золотые рожки, меланхолично наигрывали на кларнетах и флейтах; бородатый толстяк бил в барабан, а на возвышении, спиною к публике, стоял высокий бледный человек и чёрной палочкой перечёркивал пространство перед собою. Жюль Верн заметил, что человек этот не только управляет оркестром, не только указывает, где нужно усилить, а где смягчить звук, — он не только рисует мелодию, подчёркивая её и ею управляя. Он переживал музыку, печалился вместе с нею, и печаль приобретала оттенки радости; обычные вальсы превращались в гипнотически-страстную жалобу, и не танцевать хотелось, а просить о сочувствии. Вальс, который жалуется! Вальс, вызывающий сочувствие! И не скрипки, не виолончели, не арфы, а инструменты духовые!
Плохое настроение, чувство одиночества не покидало Жюля Верна. Желая найти причину этого состояния, он прибег к тому способу, который много раз помогал ему в детстве и юности: он стал припоминать всё, что было радостного и приятного в его бытии, а затем спросил себя: «А что случилось плохого?»
Радости… О, их много, чрезмерно много для одного человека! Печали и неприятности?..
Музыка с настойчивостью одержимого продолжала своё повествование. Облетала листва с деревьев, было очень холодно, Жюль Верн зябко поёжился, сунул руку в карман пальто. Пальцы нащупали плотную бумагу и — сразу же всё непонятное объяснилось. Вот она, причина, заставляющая чувствовать себя неуютно, нехорошо.
— Не понимают! — с обидой в голосе произнёс Жюль Верн. — Странно, они не хотят понять меня, такого ясного и простого! Вот, извольте!
Он сел на скамью подле киоска с цветами, развернул журнал и, не смущаясь тем, что прохожие останавливаются и с недоумением смотрят на него, вслух прочёл небольшую заметку на предпоследней странице:
— «Наш популярный, в короткое время завоевавший любовь и внимание читающей публики Жюль Верн подарил нам новую книгу о чудесах техники — роман о подводной лодке. Всё пленяет в этой книге — и морское дно, и чудеса растительного мира на дне океана, и характеры героев, увлекающих читателя своими приключениями. Капитан Немо, этот морской пират…»
Жюль Верн раздражённо сунул журнал в карман пальто. «Пират! Экая нелепость, чушь, недомыслие, глупость!» Вот, оказывается, откуда это ощущение одиночества: писателя не хотят понять, критика сознательно читает не то, что написано. Впрочем, критика всюду и всегда такова: она читает одно, понимает другое, пишет третье.
— Велик Дюма, — прошептал Жюль Верн, — но вполне достаточно и одного Дюма! Я не намерен следовать по его пути!
Жюль Верн взглянул на себя со стороны и рассмеялся: идёт ещё не старый (всего-то сорок два года от роду) человек и брюзжит, подобно старому холостяку, который внушает влюблённым правила поведения. А как, в самом деле, не брюзжать! Надар советует не обращать внимания на то, что болтают критики — люди, сами не могущие сочинить что-либо, а потому жестоко мстящие тем, у кого хорошо получается. Надар… В августе 1863 года он основал «Общество сторонников летательных аппаратов тяжелее воздуха», и Жюль Верн одним из первых стал действительным членом этого общества и был свидетелем опытов с геликоптерами, которые производили друзья Надара — Габриэль де Лаландель и Гюстав Понсон д'Амекур. Газетные шавки и моськи издевались над этими людьми, называя их смелые опыты упражнениями ребёнка, который на один час остался без матери…
«Какой-то смешной аппарат, — писали невежественные газетчики, — вертикально поднялся с паркетного пола в большом зале и винтом своим повредил подвешенный к люстре воздушный шар, что, надо полагать, являлось символом, который и был разъяснён присутствующим здесь изобретателем этой игрушки, пригодной для подарка к рождеству…»
Правда, учёные Франции писали совсем другое, но «сотни блох скорее доведут до сумасшествия, чем добрый, честный укус здоровой собаки», как говорит Барнаво. Жюль Верн подошёл к капельмейстеру, присевшему в перерыве между отделениями программы на скамью у раковины оркестра, и, поклонившись, произнёс:
— Прошу вас, месье, исполнить колыбельную Моцарта.
Капельмейстер, привстав, вежливо ответил:
— Простите, месье, у меня нет с собой Моцарта. Я не обещаю вам исполнить когда-либо вашу просьбу… Я даю моему слушателю только то, что способно успокоить его, а колыбельная песня…
— Прекрасная музыка, — сказал Жюль Верн. — Видишь кроватку, засыпающего ребёнка, мать, напевающую песенку…
— Моя жена и дети погибли при взрыве котла на «Бретани», — вполголоса произнёс капельмейстер. — На этом пароходе погибло двести человек — мальчиков и девочек… Музыка Моцарта больно ранит осиротевших матерей… Пусть лучше они слушают грустные вальсы, а я и в них…
— Простите, — тихо вымолвил Жюль Верн. — Ещё раз простите, месье!..
— Музыка должна пообещать человеку, что всё будет хорошо, музыка…
— Но ведь где-то играют колыбельную Моцарта, — мягко проговорил Жюль Верн. — Осиротело двести матерей, а вы играете и вас слушают тысячи людей…
— А если среди них та, которая осиротела? — спросил капельмейстер. — Она напомнит вдовцу о том, что… И вдове, а не только осиротевшей матери…
Капельмейстер поднялся со скамьи и тоном глубоко страдающего человека произнёс:
— Они на своей «Бретани» поставили старый котёл.
— Кто это «они»? — спросил Жюль Верн.
— Подлецы, подлые души, — ответил капельмейстер. — Старый английский котёл не выдержал давления. Простите, месье, — вместо колыбельной мы исполним для вас «Гибель медузы» молодого композитора, моего друга Поля Ренара.
— Благодарю вас, — Жюль Верн снял шляпу и поклонился. — Простите, не знакомы ли вы с композитором Иньяром? Аристид Иньяр — слыхали такое имя?
— Слыхал, — улыбнулся капельмейстер. — Талантлив, но работает впустую. У него одна мечта — заработать деньги, как можно больше денег! Деньги — это не мечта, месье! Надо мечтать о том, чтобы ваша работа доходила до сердца человека… Человек одинок, месье! Очень одинок человек… Простите, я должен работать.
Оркестр играл «Гибель медузы». Торжественная, мажорная музыка (вся в лёгких иголочках растерянности, заботливо подобранных флейтой), она останавливала прохожих, заставляла смолкать тех, кто разговаривал… «Это Бетховен», — сказал кто-то. «Нет, эта кто-нибудь из новых», — возразил бедно одетый молодой человек. «Мне это не нравится», — томно протянула дама в очках и старомодной шляпе. «Нет, это превосходно, — громко возразил Жюль Верн. — Талантливо, свежо и смело!»
Стал накрапывать дождь. Жюль Верн решил дождаться выхода вечерней газеты и потом идти домой, чтобы после обеда прочесть о последних новостях, узнать о новых книгах, — возможно, в газете отыщется очередная глупость по поводу «романов приключений нашего дорогого и любимого…». Говорят, кто любит, тот понимает. Значит, плохо, мало любят, если понимают так нелепо, вздорно, подло.
Жюль Верн шёл, опираясь на тяжёлую палку, левую руку заложив за спину. И вдруг в самое ухо пронзительный крик газетчика:
— Кошмарное убийство на улице Галеви! Пять трупов, разрезанных на части!
Газетчик распродавал газету с деловитой небрежностью. Жюль Верн, купив её, остановился у фонаря. Он окинул взглядом последнюю страницу, — там обычно печатали названия новых книг и краткие отзывы о них. Сегодня не было ни одной рецензии, но зато в самом конце редакционной части, над объявлениями, Жюль Верн нашёл коротенький столбец со звёздочками, озаглавленный «Новости науки».
«Нам сообщают, — читал Жюль Верн, — что в России известный химик Дмитрий Менделеев опубликовал плод долгих трудов — периодический закон химических элементов. Трудно переоценить значение этого закона для науки. Вот выражение закона периодичности: свойства простых тел, а также форма и свойства соединений находятся в периодической зависимости от величины атомных весов элементов. В ближайшем номере газеты будет дано дополнительное сообщение о работе русского учёного».
Газетчики продолжали кричать о кошмарном убийстве на улице Галеви. «Почему они не кричат о Менделееве? — подумал Жюль Верн, пожимая плечами. — Кто командует этой сворой продавцов? Не может быть, чтобы сообщение о Менделееве было менее важным и интересным, чем убийство на улице Галеви! Необходимо заявить в редакцию, что…»
Он заторопился к Гедо. Идти в редакцию, по меньшей мере, глупо: вполне естественно, что публику больше интересует убийство, чем величайший труд учёного, имени которого публика и не знает. Менделеев… Периодический закон химических элементов, — кто в состоянии заинтересоваться этим сообщением! Да и кто понимает, в чём тут суть!
Гедо — вот кто поймёт, вот кто обрадуется, объяснит, расскажет. А все же любопытно взглянуть, кого именно зарезали. Ага, личности не выяснены, не опознаны. Ну и отлично. Зато известно имя и фамилия учёного, давшего миру увлекательнейшую таблицу, подарившего человечеству гениальное открытие. Дмитрий Менделеев…
— Мальчик! — крикнул Жюль Верн. — Дай мне газету! Две!
— Пожалуйста, месье! Кошмарное убийство на улице Галеви!
— Знаю, знаю! Ты не то объявляешь, — надо…
— Не каждый день такие убийства, месье! Возьмите сдачу! Благодарю вас, месье!
Жюль Верн вошёл в кабинет Гедо, остановился подле стола и, развернув газету, провозгласил:
— Потрясающая новость! Исключительное открытие в области науки! Слушайте, слушайте! Вы знаете что-нибудь о Менделееве?
— Конечно, — насторожился Гедо. — Он умер?
— Жив и обязан жить очень долго! Вот, читайте! На последней странице, над объявлением о духах, пудре и мыле.
Гедо прочёл заметку о Менделееве про себя, потом дважды вслух.
— Грандиозно! — сказал он. — Исключительно по тем перспективам, которые открываются перед учёными всего мира! Бежим к Буссенго! Наш почтенный химик помолодеет, — сами посудите, кого больше касается то, что сделал Менделеев! Буссенго прочтёт нам лекцию.
Гедо впереди, за ним Жюль Верн. Они перегоняли не только идущих, но и едущих. Спустя четверть часа они вошли в кабинет старого химика. Всем была известна его скупость на похвалу, сдержанность в оценках, однако сейчас он расщедрился на лестную аттестацию по адресу русского учёного.
— Эта таблица подобна азбуке, без которой невозможно обучение грамоте, — сказал Буссенго. — Менделеев не только предсказывает, что будут открыты некие неизвестные пока что элементы, но в таблица своей оставил места для этих, сегодня ещё неведомых нам элементов. Он внёс в нашу работу поэзию и указал дорогу в будущее.
— Он инструментовал химию, — возбуждённо заговорил Гедо. — Перед нами ноты великой симфонии, имя которой Наука.
— Полагаю, что подлинная наука, открывая нечто сегодня, всегда провидит будущее, не так ли? — обратился Жюль Верн к своим друзьям.
— Вам, поэту науки, свойственно задавать именно такие вопросы, — поклонившись Жюлю Верну, с достоинством проговорил Гедо. — Задавайте их в вашей литературе, пропагандируйте открытия учёных — братьев по духу и страсти. О, как интересно жить, друзья мои! — воскликнул он с жаром поистине юношеским.
— Мы должны поздравить нашего великого коллегу, — сказал Буссенго. — Напишем ему! Это даже обязательно!
— Вы знаете его адрес? — спросил Гедо.
— Нет, не знаю. Мы напишем так: Россия, Петербург, Академия наук, Дмитрию Менделееву.
Жюль Верн подумал: «Человек не одинок, когда он работает во имя будущего, а это возможно только тогда, когда он имеет в виду интересы современности. В потомстве остаётся тот, кто потрудился ради своего поколения…»
В начале семидесятого года Этцель предложил Жюлю Верну переиздать его рассказы. Жюль Верн заново отредактировал их, решив открыть книгу рассказом «Блеф», который он начал в каюте «Грейт-Истерна», возвращаясь из Америки.
— Этот рассказ надо поместить в самом конце книги, — сказал Этцель.
— Почему не в начале? — спросил Жюль Верн.
— Содержание рассказа анекдотично, — несколько неуверенно проговорил Этцель. — Что в рассказе? Мошенник Гопкинс сообщает, что в окрестностях города Олбени он нашёл глубоко в земле скелет необычайного размера. Гопкинс решает объявить Америку колыбелью человеческого рода, нажить деньги и создать то, что называется бумом. И действительно, американский учёный мир и виртуозно организованная реклама кричат на весь мир об открытии Гопкинса. Земной рай, оказывается, находился в долине Огайо, Адам и Ева, следовательно, были американцами… Так, не правда ли?
— Все так, как вы говорите. Простите за нескромность: хороший рассказ. Что вы имеете против него?
— Да чепуха получается! Анекдот! Кто поверит, что американцы и в самом деле таковы!
Вместо ответа Жюль Верн протянул Этцелю чикагскую газету:
— Прочтите то, что напечатано на шестой странице. Вот здесь, наверху. Моя фантазия бледнеет перед тем, что пишут о себе янки. Нет, нет, извольте читать! Вслух!
Этцель прочёл сперва про себя и уже не мог читать вслух, — раскатистый, истерический хохот душил его, он не мог произнести слова.
— Дайте прочту я, — сквозь смех произнёс Жюль Верн. — А вы утверждаете, что я фантазёр, выдумщик! Нет, вы должны выслушать! Я начинаю: «Сын Милли Парксин опять видел во сне, что под домом, где он живёт, зарыт камень, на котором много лет назад сидели Адам и Ева». Как это вам нравится? — хохоча обратился к Этцелю Жюль Верн. — Сидели Адам и Ева! Чёрт знает что! Продолжаю! «Милли Парксин заявила в редакции нашей газеты, что она безвозмездно дарит этот камень правительству Соединённых Штатов Америки и за это, просит, чтобы её Боб имел право требовать наказания для учителя той школы, в которой он учится: этот учитель заявил, что человек произошёл от обезьяны. Однако толпа, собравшаяся у дома Милли Парксин, потребовала, чтобы камень был немедленно извлечён, и бросилась в подвалы. Через полчаса с помощью самой Парксин был вынесен огромный камень весом не менее двадцати килограммов, который тут же толпа поделила между собою…»
Этцель схватился за бока и в припадке смеха согнулся в три погибели. Жюль Верн, наоборот, сохранял невозмутимо серьёзный вид.
— Вот, друг мой, — сказал он, когда издатель успокоился. — Отдохните немного, а потом я продолжу чтение.
— Ещё не все? — воскликнул Этцель.
— Ещё не все. Извините мой очень плохой перевод с английского, но, даю слово, он совпадает с подлинником по смыслу и интонации. Я открываю газету на восьмой странице и среди объявлений нахожу следующий перл. Будьте мужественным, хладнокровным человеком, мой друг. Слушайте: «Владелец аптеки № 17 на площади Вашингтона имеет честь довести до сведения своих покупателей, что продажа исторических осколков большого камня, на котором сидели наши прародители Адам и Ева, производится ежедневно с пяти вечера до восьми. Постоянным покупателям и лицам старше восьмидесяти лет скидка двадцать пять процентов. С почтением Джек Сидней…»
— Потрясающе… — только и мог произнести Этцель. — Подождём с изданием вашего рассказа; согласны? Что вы делаете сейчас, над чем трудитесь?
— Пишу, — коротко ответил Жюль Верн. — Работаю, как всегда. Замысел моего нового романа тревожит меня необычайно.
— «Таинственный остров»? — шёпотом произнёс Этцель.
Жюль Верн кивнул головой и погрозил пальцем:
— Никому ни слова, прошу вас! Я суеверен, не люблю болтовни о вещах, которые ещё не сделаны.
Весной семидесятого года Наполеон Третий наградил Жюля Верна орденом Почётного Легиона.
— Поздравляю вас, мой дорогой друг! — сказал Этцель. — Почему вы морщитесь? Разве вы не испытываете радости?
— Мне грустно, — ответил Жюль Верн, — что эту радость мне преподносит Наполеон Маленький, человек, которого я презираю. Кстати, мой бодрый издатель, хотели бы вы быть кавалером ордена Дружбы?
— Ордена Дружбы? — изумился Этцель. — Первый раз слышу о таком ордене…
— Такого ордена нет нигде, ни в одном государстве, — сказал Жюль Верн, — но такой орден должен быть. И когда это случится, человек, награждённый им, станет не хуже, а лучше. Мне кажется, орден этот должен называться «орденом Друга». Вы ничего не понимаете?
— Ничего не понимаю, — улыбнулся Этцель. — Объясните, я заинтригован.
— Раз в год, — начал Жюль Верн, — каждый большой человек того или иного государства — писатель, художник, путешественник, композитор, актёр — подаёт в особую комиссию просьбу о награждении орденом Друга кого-то из своих друзей. Например, я прошу наградить вас, мой милый Этцель.
— Польщён, — поклонился издатель. — Начинаю кое о чём догадываться.
— Вас награждают орденом. Не знаю точно, как именно он будет выглядеть, но на нём непременно должна быть ласточка! Получив этот орден, вы, естественно, возбуждаете у всех чувство почтения, уважения и даже любви. Всем хочется иметь такой орден с изображением милой, родной всем птицы — ласточки. Но получить его не так-то легко, — для этого необходимо, чтобы я любил вас так же сильно, как и вы меня, чтобы наша дружба ничем не была омрачена, чтобы ни я вам, ни вы мне не сделали гадости, подлости. Понимаете?
— Весьма обязывающий орден, — отозвался Этцель. — Но мне кажется, что таким образом очень скоро все люди в некоем государстве будут носить в петлице орден Друга.
— Так оно и должно быть, — улыбнулся Жюль Верн. — В этом сила ордена Друга! Он подобен клятве, честному слову, присяге, верности в любви. Тот, кто носит этот орден, есть, в сущности, Лучший Человек. И меня делает таким же тот, кто верит мне. Я, извините, сделал ошибку, имея в виду только больших людей государства, — вернее, причислив к ним служителей искусства. Право на представление к ордену имеет каждый человек. Гедо может представить Барнаво, Барнаво вас, вы своего слугу. Орден Друга нравственно связывает людей.
— Вы идеалист, мечтатель, фантазёр! — с жаром проговорил Этцель и обнял Жюля Верна. — Всё это очень хорошо в теории, в мечтах, но…
— Подождём того времени, когда это будет возможно и на практике, — серьёзно произнёс Жюль Верн. — Мои романы — тоже мечта, но мечта действенная, страстная, живая; она осуществится не сегодня-завтра.
… Девятнадцатого июля 1870 года началась война между Пруссией и Францией. Париж превратился в военный лагерь. Жюль Верн с утра посылал за газетами и уединялся, чтобы ему никто не мешал. В конце июля был созван семейный совет, на котором присутствовал и Барнаво.
— Горячо советую и настоятельно прошу тебя, моя дорогая, — обратился Жюль Верн к Онорине, — вместе с девочками и Мишелем уехать из Парижа. Противник, я уверен в этом, направит свои войска на столицу. Для тех, кто управляет Францией, немец не враг. Впрочем, не будем громко говорить об этом.
Далее Жюль Верн сказал, что ему сорок два года и его, наверное, призовут в армию, а поэтому он никуда не может уехать, — да и куда ехать? И разве можно покинуть родину в эти часы…
— На первое время можно поселиться в Амьене, — предложил Барнаво. — Там живут родители мадам. Вас, Жюль Верн, могут призвать, но из вас нельзя сделать солдата. Вы моряк, у вас есть свой корабль. Вам предложат драться на море.
Все рассмеялись, но произошло так, как сказал Барнаво. Жюль Верн получил повестку, явился на призывной пункт, был вызван на осмотр.
— Ого, бородач! — воскликнул председатель призывной комиссии. — Доброволец? Приглашены повесткой? Жюль Верн? Тот самый?.
— Отличное сложение, — заметил врач.
— Впервые вижу знаменитого человека, — признался один из членов комиссии. — Мой сын уверяет, что вы миф.
— Для несения военной службы годен, — сказал председатель. — Гм… У вас, кажется, есть своя яхта?
И все пять членов комиссии принялись разглядывать полуголого сочинителя романов.
— Да, у меня есть яхта, — ответил Жюль Верн. — На яхте два матроса, одному сорок семь лет, другому пятьдесят. Они вооружены мушкетами. На борту яхты стоит пушка образца тридцать первого года. Она стреляет на двести шагов и даже может убить. Прошу не принимать в расчёт мою писательскую деятельность, — если я годен по состоянию здоровья…
— Вы плохо видите левым глазом, — заметил председатель комиссии.
— Я очень хорошо вижу всё то, что достойно внимания, — ответил Жюль Верн. — А потому прошу найти для меня подходящее место там, где я буду полезен в обороне отечества.
Комиссия принялась вслух совещаться, и минут через пять-шесть вынесла решение: Жюль Верн, рождения 1828 года, по состоянию здоровья годный для несения военной службы, хозяин яхты, призывается в качестве моряка, и ему вменяется в обязанность патрулировать побережье от возможных набегов германских рейдеров.
Свою семью Жюль Верн отправил в Амьен. Военная обстановка, несчастная для его родины, заставила переселить родных из Амьена в Шантеней — пригород Нанта. «Сен-Мишель» исправно нёс свою службу. Из мушкетов, чтобы они не ржавели, стреляли по уткам и диким гусям. Сам капитан, так и не увидев ни одного живого немца, занимался своим писательским делом. Третьего сентября семидесятого года в каюту к Жюлю Верну вошёл матрос и нерешительно сказал:
— Есть новости, месье…
Жюль Верн взглянул на матроса, — он стоял, вытянув руки по швам и высоко подняв голову. Он ожидал, когда ему разрешат говорить. Жюль Верн молчал, ожидая обещанных новостей. Матрос переступил с ноги на ногу и ещё раз сказал:
— Есть новости, месье…
— Да? — вопросительно отозвался Жюль Верн.
— Мимо нас прошёл разведывательный катер. Люди на борту попросили дать им немножко рому. Я дал. Мне сказали, что вчера нашу армию разбили под Седаном…
Жюль Верн вскочил с кресла.
— Ложь! — загремел он и ударил кулаком по столу. — Не может быть! Ваши приятели захмелели от рома и очень плоско пошутили!
— А императора взяли в плен, — закончил матрос и, пятясь задом, дошёл до деревянной поставленной у борта скамьи и упал на неё, словно его ранили. Капитан подошёл к своему матросу, — они оба плакали. Матрос пробормотал:
— Горе, месье, горе! Я не о том, что Наполеон в плену, — мой бог, совсем не о том! Ему и в плену дадут устриц и шампанского… Я плачу…
— Знаю, понимаю, Оливье, всё понимаю, — отечески проговорил Жюль Верн. Ему казалось, что матрос добавит ещё что-нибудь… Но что может быть страшнее военного разгрома, несчастья родины? Император в плену… Да пусть он хоть в течение часа испытает то же, что и все честные патриоты!
— Мы победим, всё будет хорошо, — пытался успокоить и себя и матроса Жюль Верн. — Не может быть, чтобы Франция…
Матрос привстал, отёр рукавом куртки мокрое от слёз лицо.
— Всё может быть, месье! — глухо проговорил он. — Всё может быть! Император увёл с собою сто тысяч солдат!
— Сто тысяч! — воскликнул, бледнея, Жюль Верн.
— Так сказали мне, и люди эти не лгут. Они только что из Парижа. Простите, месье, сейчас моя вахта. Мои сыновья, месье, дрались под Седаном. Горе, ох, горе!
Матрос вышел из каюты. Жюль Верн потушил огни, сложил в аккуратную стопку исписанные листы бумаги, прошёл на палубу. Было холодно, сильный ветер пенил волны и раскачивал яхту. Жюль Верн уже не в состоянии был работать. Через полчаса он отдал приказ идти к берегу. Матросы варили ужин, к ним подсел их капитан, и они молча опускали ложки в тарелки, молча ели и только вздыхали, стараясь не глядеть друг другу в глаза.
Жюль Верн чувствовал себя больным. Он подолгу стоял на своём маленьком капитанском мостике, воображая себя повелителем мира, в котором нет и быть не может войн. Вспоминая детство своё, он ожидал заката солнца и не отводил взора от того места на западной стороне неба, за которым скрывался багрово-красный, раскалённый диск. Нужно было уловить ту — одну-единственную секунду, когда солнце, уходя до завтра, веером распускает на небе разноцветные лучи и среди них зелёный, пронзительно-яркий луч. Он виден одно мгновение, и в детстве Жюлю Верну дважды посчастливилось наблюдать его. Барнаво говорил, что тот, кто увидит этот волшебный луч, будет счастлив всю жизнь. «А ты видел его?» — спросил однажды Жюль Верн Барнаво. «В тот день, когда родились вы, мой мальчик, и когда вышла ваша первая книга», — ответил Барнаво.
Сегодня солнце скрылось за горизонтом без единого луча. Жюль Верн протёр слезившиеся от напряжения глаза и подумал о давнем замысле своём, о романе, героем которого должен быть мечтатель, фантазёр, чудак, всю жизнь охотящийся за этим зелёным лучом и… Дальнейшее пока что не ясно. Не наука, не техника — что-то другое, особенное, очень душевное, интимное.
— Когда-нибудь непременно напишу роман под названием «Зелёный луч», — вслух произнёс Жюль Верн, и ему вдруг захотелось работать, и он запёрся в своей каюте, отдав необходимые распоряжения «экипажу ».
«Всё будет хорошо, — говорил Жюль Верн себе. — Не может быть, чтобы всё было плохо! Я верю в народ, — он устоит, выдержит, победит!»
Осенью, когда пошли дожди и всё кругом утеряло свои нарядные, весёлые краски, в каюту постучался Барнаво. Жюль Верн сказал: «Войдите». Барнаво переступил порог и устало опустился на скамью.
— И ты ко мне с новостями? — встревоженно спросил Жюль Верн.
— Дурные новости, капитан, — печально проговорил Барнаво. — Вы знаете?
— Что? — дрожа всем телом, крикнул Жюль Верн. — Онорина? Девочки? Мой сын?
— Они в безопасности, капитан, — ответил Барнаво. — В опасности родина… Я привёз распоряжение — вам надо вернуться в Париж, а там голод, болезни, там очень нехорошо, капитан. Вот бумажка…
Он подал Жюлю Верну предписание военных властей о немедленном возвращении в Париж.
— Народ требует мира во что бы то ни стало, — продолжал Барнаво. — Правительство боится народа. Народ ненавидит правительство. Всё идёт так, как оно и должно быть. В Париже каждый день умирает двести — триста человек. Не хватает гробов. Что будет через, две-три недели, когда наступят холода! У немцев пушки, у нас… у нас могучий флот под названием «Сен-Мишель»… Слыхали о подвиге Надара? Он на своём «Гиганте» сражался с немецкими аэростатами и сбил их. Один против двух! Надар — настоящий патриот!
Жюль Верн выехал в Париж. Барнаво остался на яхте. Он привёл в порядок стол, горячей водой вымыл стены и потолок в каюте и объявил команде, что она должна слушаться его распоряжений.
— На полных парусах в Париж, — приказал он.
— Каким же это образом? — спросили матросы.
— Как можно ближе к Парижу, — уточнил Барнаво. — И ни о чём меня не расспрашивать. На обед приготовьте что-нибудь из наших запасов. Ужин отменяется, — в Париже едят один раз в два дня, скоро там вообще не будет никакой еды.
Затем он позвал юнгу и попросил его найти в походной аптечке какие-нибудь капли от сердца. «Дай мне двойную порцию, — сказал он юнге. — Мне семьдесят шесть лет, мальчик, я думаю, что не повредит и тройная порция…»
— Вам, дядюшка, плохо? — Юнга склонился над стариком. — Я позову доктора, он на полицейском катере.
Барнаво отрицательно покачал головой.
— Пришла и моя очередь шаркнуть ножкой святому Петру, — сказал он, вытягиваясь на скамье. — Накрой меня потеплее. Возьми вон те листки, что на столе капитана. Прочти их вслух.
Юнга читал черновые записи нового романа Жюля Верна, Барнаво одобрительно покашливал. Иногда он стонал, и тогда юнга прекращал чтение. Проходила минута, вторая, третья, Барнаво требовал продолжения.
— Мой дорогой мальчик научился писать, как тот человек, который сочинил «Дон-Кихота», — заметил Барнаво по поводу одного, в юмористических тонах написанного, места. — Я угадал, — Жюль Верн прославит своё отечество, а я… Мальчик, дай мне ещё порцию сердечных капель. Мне очень нехорошо…
В октябре Жюль Верн получил письмо от Онорины, она сообщала, что его отец серьёзно болен, необходимо ехать в Нант, дорога каждая минута. В тот же вечер Жюль Верн выехал из Парижа и в три часа утра постучался в дверь родного дома. Ему открыла монахиня, и он всё понял.
— Когда? — спросил он.
— В одиннадцать пятьдесят пять, — ответила монахиня. — Пройдите к вашей матери, успокойте её, она убита горем. Мужайтесь, месье! Весь Нант оплакивает усопшего.
Похоронив отца, Жюль Верн поспешил в Амьен, где жила его семья, недавно покинувшая Шантаней. Его встретила заплаканная Онорина. Жюль Верн опустился на каменные ступени крыльца и, боясь услышать что-то очень страшное, спросил:
— Мишель? Девочки?
— Барнаво, — ответила Онорина. — Вчера у меня был курьер от Этцеля. Наш Барнаво умер на «Сен-Мишеле». Юнга читал ему черновики твоего романа…
Жюль Верн заплакал — сперва тихо, по-детски, потом громко — так, как плачут взрослые, когда им очень больно. Рыдания душили его, и он не сдерживал их. Барнаво умер… Нет Барнаво…
— Пожалей меня, Онорина, я осиротел… Не могу представить себя без моего Барнаво!..
Надо было возвращаться в Париж. Для этого оставалась только одна узкая дорожка шириной в шесть километров. Грохотали пушки неприятеля. Было очень холодно. На улицах Парижа лежали умершие от голода. Жюль Верн поселился у Этцеля, сюда спустя две недели пришёл Гедо. Издатель, учёный и писатель выдержали все ужасы войны. Почти на их глазах немного позже расстреливали восставших коммунаров.
— Конец мира, — говорил постаревший, исхудавший Этцель. — Когда умирает справедливость, умирает всё — и честь и высокое звание человека! В рядах Национальной гвардии, как мне известно, сражается наш друг Реклю. Пожелаем ему победы.
— Может быть, — заметил Гедо, — нарождается новый мир. Кровь коммунаров напрасно не прольётся…
— Наши дети будут счастливее нас, — сказал Жюль Верн. — Их дети — я твёрдо верю в это — навсегда покончат с войнами, — наука поможет им в этом.
— Какая наука? — спросил Гедо, обращаясь и к Этцелю и к писателю. — Нет такой науки, друзья! Я вижу кровавую науку Галифе и Тьера, будь они прокляты[16]!
— Я не знаю имени грядущей науки, — задумчиво проговорил Жюль Верн, — но она рождается в крови. Потомки наши не забудут того, чему мы являемся свидетелями.
Осенью семьдесят первого года Жюль Верн окончательно переселился в Амьен, — жить в Париже он уже не мог. Здесь всё было для него напитано ужасом и кровью.
На бульваре Лонгвилль он приобрёл двухэтажный дом — внизу пять комнат, наверху три. При доме был большой сад, отгороженный высокой каменной стеной. Жюль Верн устроил для себя кабинет в круглой башне, которая возвышалась над южным углом дома. Из окон этого кабинета видны были бегущие поезда, соборная колокольня, спокойная поверхность Соммы; на ней слегка покачивался «Сен-Мишель» — новая яхта, размерами значительно больше прежней. На ней Жюль Верн и его семья в недалёком будущем совершат далёкие, интересные путешествия… Свой рабочий кабинет Жюль Верн обставил очень скромно: простая железная кровать в углу за невысокой ширмой, старинное кожаное кресло перед конторкой — письменным столом писателя. На мраморной полке огромного камина бюсты Мольера и Шекспира. На стенах географические карты, в углу глобус.
Жюль Верн вставал в пять утра, завтракал и работал до девяти, когда подавался завтрак для всех обитателей дома. До полудня Жюль Верн редактировал написанное накануне. В анкете, опубликованной в «Ле Тан», он сообщил, между прочим, что, работая ежедневно пять-шесть часов, ему удаётся без усилий, легко и с наслаждением делать не менее половины листа. Дополнительная работа иногда убавляет количество написанного, но чаще всего увеличивает его. «Днём и вечером я гуляю, читаю, принимаю посетителей, друзей, отвечаю на письма. В начале одиннадцатого я уже в постели», — сообщал Жюль Верн.
Прах Барнаво покоился в земле на берегу Соммы, неподалёку от маленького, тихого Амьена. Раз в неделю Жюль Верн приходил на могилу своего необыкновенного друга, садился на низенькую деревянную скамью и надолго погружался в воспоминания.
Оставшееся после Барнаво имущество: берет, зелёная куртка, бархатный жилет с перламутровыми пуговицами и номер «Нантского вестника» от 9 февраля 1828 года — Жюль Верн хранил, как драгоценные реликвии.