— Гулять надо в своем дворе. А на улице могут задавить, — говорит Аня. И мы идем на улицу.
Моя мамина бабушка живет у Никицких Ворот.
Никаких ворот по-правдашнему нет.
Есть просто улица. И по ней ходит трамвай — «Аннушка».
И «Двадцать второй».
Дом бабушки против театра.
А театр называется «РЕ-ВО-ЛЮ-ЦИЯ»!
Вон там я и живу, в гостях у бабушки.
Обнаружился я в этой жизни, когда мне было лет пять. Да, точно — пять лет.
Вот я стою на углу Никицкой. Там — памятник…
А здесь аптека. Остановка у магазина. Но сегодня трамвай по рельсам не ходит.
Первое мая! Праздник!
На аптеке — портрет. В полдома! Узнаёте? Ну канешно — самый добрый человек на свете. И самый умный.
Мимо все бегут с выпученными глазами.
Гремит музыка:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся Советская земля…
Я держу Аню за руку. Крепко-крепко. Потому что боюсь потеряться.
Демонстрация!
— Какие мы холосенькие! — говорит какая-то тетя и гладит меня по голове.
На мне бархатный костюмчик, который сшила бабушка из дедушкиного пиджака. И большой бант в горошек.
Я стесняюсь. Все на меня смотрят. А тетя протягивает конфету.
На фиг мне нужна ее конфета?!
— Что должен сказать вежливый мальчик? — рассерживается Аня.
И вежливый мальчик говорит:
— Спасибо, тетя.
На бульваре продают «уди-уди» и мячики на резинке.
Вот такие. Раз — два! Раз — два — три!
Но больше всего мне хочется шарик, который летает.
Вон там стоит дядя на одной ноге, и у него целая куча этих цветных шариков.
Красные! Синие! Зеленые!
Я хочу красный. И синий тоже.
Тащу туда Аню — вдруг все шарики кончатся. И нам ничего не достанется.
Вчера бабушка водила меня сюда в парикмахерскую. Подстригаться на лето.
Я не люблю подстригаться. Потому что волосы потом кусаются.
На кресло положили доску. А на доску я влез сам. Тетя-парикмахер сказала, чтобы я перестал вертеться. А то она мне отстрижет уши.
Тут она взяла машинку и как вцепится!
Я, канешно, заорал.
А бабушка сказала:
— Перестань сейчас же! Ты же мужчина! Возьми себя в руки.
Я, канешно, мужчина. Но зачем за волосы дергать?!
Беру себя в руки. И эта противная тетка оставляет мне вот такую челку на все лето.
Бабушка этот праздник не считает. У нее — Рождество и Пасха. Но сегодня она все равно печет пироги. Потому что к обеду соберется вся семья.
А я люблю всякие праздники.
Кипучая! Могучая!
Никем не победимая.
Страна моя!
Москва моя!
Ты — самая любимая!
Дома я сказал, что это песня про мою бабусеньку.
— Почему? — спросил дядя Жорж.
— А потому, что наша бабусенька — кипучая, могучая, никем не победимая и самая любимая.
— Сам додумался? Или Аня научила?
— Да будет вам, — рассердилась Аня. — Как что, сразу Аня виновата. — И пошла на кухню обижаться.
К Ане придираются, потому что она — неродная дочь.
— Со стола убрать — Аня! Посуду мыть — Аня! Как будто, кроме Ани, некому.
У меня одна мама и один папа. Две бабушки и два дедушки. Правда, один дедушка уже давно почему-то прохлаждается в тьмутаракани. И я его живого не помню. Только на этой вот большой фотокарточке.
Очень хороший дедушка! Из его костюмов мне и перешивают. А дедушка, может быть, скоро приедет, если его там отпустят. К нему бабушка собирается. Не насовсем. В гости.
У нас большая семья. Тетей и дядей у меня — завались. Но больше всех со мной занимается Аня. Хотя она и неродная бабушкина дочь. Просто когда у Ани все отправились на тот свет, бабушка взяла ее к себе воспитывать. Тогда она была совсем девочкой.
Дядя Сережа говорит, что она и теперь еще девочка. Потому что замуж не вышла. А замуж Аня не вышла, чтобы не бросать бабушку. А теперь и меня.
По вечерам Аня мне читает книжку про тысячу и одну ночь. Сказка с картинками.
Дядя Жорж говорит, что сказки — это сплошное вранье. И нечего мне забивать голову. Лучше, если бы Аня меня учила считать до ста.
А я еще не знаю, что лучше. И все равно прошу Аню почитать мне про Синдбада-морехода.
Мне нравится «сплошное вранье».
Я живу или на Никицкой у бабушки. Или в Сокольниках — с мамой и папой. У меня два двора. И два друга. Вовка на Никицкой. И Мишка в Сокольниках. А летом я вообще живу в Лосинке, у папиной бабушки и папиного дедушки.
Лето, зима, лето — прошел год.
Зима, лето, зима — еще прошел.
Так и живем.
Чиво смеетесь?
— Эй ты, ивреец! — кричит мне мальчик.
Я не знаю почему, но страшно обижаюсь и не хочу с этим мальчиком играть. Дома я спрашиваю:
— А что такое «иврей»?
— Твой папа еврей, твой дедушка еврей.
— Какой дедушка?
— Папин папа.
— А твой папа?
— Мой папа русский, и мама тоже русская. У тебя одна бабушка русская, а другая нерусская.
— А что значит «русская» и «нерусская»?
— Когда вырастешь, все поймешь.
— А «иврейцы» все плохие или не все?
Мама сердится и не хочет об этом разговаривать. Мишка мне сказал, что «иврейцы» пьют нашу кровь.
Я пристаю к дедушке, который у меня «иврей»:
— Деда, а деда? Ты пьешь кровь?
— Фуй, фуй, — дедушка всегда так говорит, когда сердится. — Кто тебя этому научил?
— Бабушка сказала, что тетя Белла пьет ее кровь.
Тетя Белла — сестра моего дедушки. Она старая, как баба-яга.
— Твоя бабушка имела в виду совсем не это. Просто она и тетя Белла не находят общий язык.
Но меня не интересует сейчас общий язык. Мне нужно знать, почему «иврейцы» пьют нашу кровь?
— Не слушай всякие гадости, которые говорят во дворе. Это глупые люди.
— А Мишка сказал, что ты, скорей всего — «жид пархатый».
Дедушка становится такой красный, как помидор:
— Не смей так говорить. Фуй! Фуй! Твоего Мишку надо забрать в милицию.
Я хочу смягчить обстановку:
— А собаки бывают «ивреи»?
— Какие собаки? — не понимает дедушка.
— Мишка еще говорит, что пудель у соседей — это «иврейская» собака.
— Ходи сюда, — говорит мне дедушка, — никогда не повторяй, что говорит тебе твой Мишка. Он просто невоспитанный мальчик. Фуй!
Если у меня один дедушка «иврей», а другой «русский», тогда я сам — «русский» или «иврей»?
Если у меня одна бабушка «русская», а другая бабушка, наоборот, «иврей», тогда я сам кто — «русский» или «иврей»?
Если у меня даже папа «иврей», а мама «русская» — тогда что мне делать?
Папин дедушка говорит, что у нас нет теперь ни «русских», ни «ивреев». Теперь все равны, как обещал Маркс.
При царе «ивреев» в Москву не пускали. Было ужасное безобразие. Только купцов первой гильдии. Мой дедушка был купец. Но жил он не в Москве, а в Минске. И там делал махорку «Тройка» для всей русской армии. А махорка — это такой табак, который приличные люди не курят. Приличные люди курят «Казбек». Моя мама курит «Беломор».
Дедушка сейчас совсем не курит. Врачи сказали, что если он будет курить, умрет прямо на улице.
Дедушка не хочет умирать в такое время, когда всем дали свободу. Как обещал Маркс. И теперь живи, где хочешь. Только не делай глупости.
А Дворничиха сказала, что у нас во дворе слишком много «ивреев». И нечего им делать в Москве.
Про меня она долго думала и теперь решила, что я, наверно, все-таки «русский». Хоть папа и подкачал. Потому что беленький. И у меня голубые глаза, как у мамы. А «ивреи» все черные. У них на лбу написано — «иврей»!
У моего дедушки ничего не написано.
У папиной бабушки тоже на лбу не написано. Может быть, они даже не «ивреи»?
Когда один мальчик бросил в меня камнем, Вовка дал ему хорошенько. А Дворничиха сказала, что нельзя бросать камнями даже в «ивреев». Потому что можно разбить окно.
Нашу соседку в Сокольниках зовут Чилевич. Она сказала, что «ивреев» не любят, потому что они умные. А бабушка сказала, что эта Чилевич сама неумная и большая нахалка. Она всегда в магазине лезет без очереди.
Папина бабушка тоже говорит, что умный человек никогда не будет показывать, что он умный, а кругом одни дураки.
Когда я это сказал про одного мальчика во дворе — «дурак какой-то», бабушка на меня накричала. А папин дедушка сказал, что если он на самом деле дурак, то ничего страшного нет. Потому что дурак — не ругательское слово, и говорить надо всегда только правду. Какой бы горькой она ни была.
Дядя Сережа сказал, что я никакой не «иврей» и никакой не «русский». Я наполовинку. Настоящий «ГИБРИД». Если грушу скрестить с яблоком, получается «гибрид». И если пуделя с овчаркой — тоже «гибрид».
А папина бабушка сказала, что это скользкий вопрос.
Я пошел во двор и всем сказал, что я никакой не «иврей», а «гибрид».
На Никицкой все ребята теперь меня так и зовут. А в Сокольниках пока еще никто не знает, что я «гибрид».
У бабушки я сплю в креслах. Вот так — берут два кресла и сдвигают на ночь. А между ними ставят козетку. Один раз во сне я ворочался-ворочался и ка-ак — бабах! Кресла разъехались… и я полетел на пол.
Вот такая получилась дураковина.
На Никицкой теперь меня кладут за шкап. Там дедушкины книги. Он всю жизнь их собирал, пока жил дома.
Я люблю смотреть Брема. Про животных. Только это тяжелая книга. Бабушка достает из шкапа по одной. Я листаю эти книги, если хорошо вымою руки, с мылом. Больше всего мне нравится про собак. У Брема есть все собаки, с картинками. Только нет «гибридов».
Я очень хочу собаку.
Но бабушка говорит, что собаку держать негде. Только у дяди Вани есть собака Неро. Но дядя живет в доме из-под консерватории, и там высокие потолки. А дядя сделал себе комнату под потолком, и туда надо забираться по лестнице. Там он и живет со своей собакой. А тетя Тася живет внизу, под лестницей. И Неро меня катает зимой на санках.
Консерватория тут совсем рядом — на Никицкой.
Там научилась мама играть своего Рахманинова.
И совсем не страшно, что я «гибрид».
Ведь правда?
Все-таки лучше, чем «иврей»!
Моя мамина бабушка — железная!
Когда я об этом узнал, даже испугался.
Пошел, потрогал.
Она меня спрашивает:
— Ты чего щиплешься?
А я просто проверяю. Нормальная бабушка.
Все понятно. Так говорят, потому что у бабушки характер. Как она сказала, так и будет. И спорить тут нечего. Бесполезно.
Даже Дворничиха так сказала.
Вот на Пасху. Бабушка уходит в церковь с утра. Я даже еще сплю.
Куличи на шкапу. Бабушка их еще вчера пекла.
Один вон там, сбоку, самый маленький — для меня.
И яйца луком красила. Целых две тарелки!
Когда дядя Жорж придет, будем стыкаться. Кто кого — еще посмотрим. Я тоже теперь умею самые крепкие выбирать. Тут один секрет есть: яйцо надо вот так держать, всей рукой. Тогда победишь.
Но сейчас даже пробовать ничего нельзя.
Пока бабушка из церкви не вернется.
Там она пропадает весь день, и весь вечер, и всю ночь.
— Как можно столько на ногах стоять, — все только удивляются. — А потом еще от «Ильи Обыденного» на Никицкую пёхом!
Что поделаешь, трамваи ночью не ходят.
А нашу церковь, тут рядом, в Брюсовском, закрыли сволочи.
Так Дворничиха сказала.
Наша Дворничиха всегда знает, что говорит.
У «Ильи Обыденного», оказывается, бабушка с дедушкой венчалась. Когда молодая была.
А дедушку теперь зачем-то в Чимкент послали. И бабушка к нему в гости собирается.
Пасха у нас самая вкусная. Из базарного молока. Его мы заранее с бабушкой покупаем, на Арбате. Там рынок еще под стеклянной крышей. И мелочную рыбку продают, для кота Васьки.
Я больше всего верхушку люблю. Но мне она сегодня вряд ли достанется. Пока дедушка в Чимкенте прохлаждается, дядя Жорж у нас в семье самый старший. Он и сидит на дедушкином месте. Ему как пить дать опять верхушка и достанется.
А пасху делают для Исуса-с-Креста. Это я знаю. К нему бабушка и в церковь ходит.
Целый день я слоняюсь из угла в угол. Не знаю, куда себя деть. Все убираются, готовятся. На кухне такие запахи — просто с ума сойти! Но надо набраться терпения и ждать.
Я ложусь спать. А среди ночи меня подымают. Приходят дядя Жорж с тетей Мусей, и наконец появляется бабушка.
— Кристос — воскрес!
— Воистину воскрес! — все целуются.
Воскрес, это значит улетел в небо. Как шарик.
Дядя Жорж тоже говорит: «воскрес». Хотя он ни в какого «Исуса-с-Креста» не верит. Еще вчера говорил.
Бабушка такая бледная. И глаза совсем прозрачные. Она ест сначала луковицу. А уж потом разговляется. Столько дней у нее во рту «маковой росинки» не было! Потому что пост. А когда пост — бабушка не ест даже потихоньку. Только чай пустой и хлеб.
У меня «поста» не бывает. Бабушка говорит, что маленьким — Бог простит.
А за других она помолится.
Тут мы садимся за стол праздновать. И дяде Жоржу, канешно, достается верхушка. И сидит он на дедушкином месте, во главе стола. Я же говорил! Но зато, зато — я побеждаю его на крашеных яйцах. Видите!
— Одним махом — всех побивахом! — смеется бабушка.
Вот какой я — везунчик!
Раньше мы все жили на Никицкой.
На Никицкой бабушка главная. А папа тоже хотел быть главным.
И мы уехали в Сокольники жить отдельно. А на Никицкую переехала тетя с собачкой. Эта собачка все время тявкает. И в тетину комнату без разрешения ходить нельзя.
Я люблю больших собак. А таких не люблю. Маленькие собаки злые и кусаются. От них никакой пользы.
Люди бывают счастливые и несчастливые. Я счастливый.
У меня самая красивая Мама на свете. У меня самый веселый Папа. Он всегда говорит:
— Сынище-парнище! Если кто-нибудь тебя хоть пальцем тронет, я ему голову оторву.
И оторвет! Будьте уверены.
Вот сейчас они собираются в гости. А я остаюсь дома с Нюрой.
Маме в гости идти не хочется. У нее нет настроения. А папа берет со стола, что под руку попало, и швыряет на пол. Папа всегда колотит что-нибудь, когда у мамы нет настроения. Прошлый раз он дедушкин чайник расколотил.
Я реву:
— Только не расходитесь. Пожалыста!
— Откуда ты это взял, малыш, — удивляется мама. — Кто тебе мог сказать такую чушь?
— Двор-ни-чи-ха!
— Вот я твоей Дворничихе голову оторву! — это уже папа говорит.
— Видишь, до чего ты довел ребенка! Прекрати сейчас же!
Папа быстренько перестает швыряться посудой.
Тут они обнимают меня с двух сторон. У мамы появляется настроение. Они мирятся и уходят в гости.
А я начинаю изо всех сил думать. Если папа с мамой расходятся — куда деваются дети?
Чтобы я побыстрей заснул, Нюра поет мне свою любимую песню:
Как на кладбище Митрофановском,
Отец дочку зарезал свою…
Я представляю себе это кладбище. Страшного мужика с топором. Девочку. Девочку жалко.
Мне хочется плакать.
И я засыпаю.
Утром появляется торт во весь стол и целая гора конфет.
— Эт-самое, — говорит папа и хохочет. Как сумасшедший.
Мама говорит, что папа совершенно невозможный человек. И с ним нельзя ходить к приличным людям в гости.
Но она уже не сердится. Потому что он все это свистнул для меня.
Ребята пошли на задний двор — запускать змея.
В Сокольниках наш дом сразу за каланчой. А наши окна вон там, на втором этаже. Одно — сюда, а другое — туда, на улицу.
Спереди у нас проходной двор. Тут пожарка, милиция. Кому охота кругаля давать — по улице? Прут напрямик, через калитку.
А играть лучше на заднем дворе. И места больше. И можно спрятаться, куда хочешь. Мы в Сокольниках когда в прятки играем, когда — в казаки-разбойники. Мишка меня в свою команду всегда берет. Потому что верткий!
Сначала змей, гадство, запускаться не хочет. Только разбежишься, а он — бац, и носом! Хвост, что ли, тяжелый? Мочалка — дрянь.
А потом вдруг пошел, пошел! И… сел на провода. Ужас как обидно! Я его дергаю, дергаю. Гадство! Никак! Пришлось нитку стеклышком чикнуть. Так не порвешь! Она — для змея, крученая.
И тут Мишка открыл мне страшную тайну: откуда берутся дети?!
Я, канешно, своим ушам не поверил.
— Побожись, гад!
— Во! Етитская сила. Провалиться мне на веки вечные!
Значит, правда.
Вот живешь на свете и ничего не знаешь. Они нарочно это скрывают. Детям — ничего нельзя. Взрослым — все можно. Вот они нам голову и морочат.
Буза какая-то! Ну что бы я делал, если бы не Мишка?
И я стал потихоньку про себя выпытывать. Сначала раскололась моя папина бабушка.
Оказывается, я родился случайно. Просто маме подвернулся папа. А папа подвернулся тоже случайно.
Сперва папиного дедушку объявили «лишенцем». И папа тоже сразу стал «никудышным». Тогда его отправили «на кулички», к чертовой матери.
А мама туда сама поехала, потому что у нее не было профсоюзного билета. Без билета, ясное дело, ее никто не брал на работу.
Билета у мамы не было, потому что она играла своего Рахманинова и ни о чем серьезном не думала.
Вот когда она кончила свою консерваторию и лучше всех сыграла концерт, тут все и открылось. Надо было больше думать про билет, а не про музыку. А моя мама играла на своем рояле и газет не читала. Откуда же она могла знать, что кругом делается?
На счастье подвернулась тетя Муся из оперетты. Она взяла маму с собой в тьмутаракань на гастроли.
В этой тьмутаракани папа мою маму и подцепил. Торчал как пень за кулисами и глаз от мамы оторвать не мог.
А в Москву он дал телеграмму моей бабушке: «У меня все по-старому. Только я женился».
Бабушка Адельсидоровна схватилась за голову. Но было уже поздно.
Мама вернулась в Москву.
И тут я родился.
На Арбате, у Грауэрмана. Вон он и сейчас торчит на Арбате!
Как хорошо все вышло! И папу вовремя послали к «чертовой матери». И мама за билетом в тьмутаракань не зря поехала. А по-другому — меня бы совсем не было.
В Сокольниках я сплю фактицки под роялем. Вечерами мама играет своего Шопена или своего Рахманинова. Не каждый день, а когда у нее есть настроение.
Та-та тарам-там, та-та-та-та тарам-там.
Я лежу с закрытыми глазами. А потом улетаю. По-правдашнему. Как змей.
А на Никицкой у нас есть радиво. Прямо над кроватью висит бумажная тарелка. Она сама поет и разговаривает. Там такая пуговка есть. И ее можно подкручивать. Хочешь — громчее. Хочешь — потише.
Теперь мы знаем, что кругом делается.
И если завтра будет война — мы сразу услышим.
Только оно хрипит как-то.
Но это не я в него мячиком запулил!
А бабушка говорит, что радива раньше совсем не было. Ни у кого. Даже у дяди Жоржа.
Дядя Жорж живет на Никицкой, где бабушка. Даже в том же подъезде. На первом этаже. Только в другой квартире. Бабушкины окна — сюда от парадного. А дяди-Жоржины — туда.
Тетя Галя говорит, что от этой революции все в нашей семье потерялись. Кроме бабушки. Бабушка не потерялась, потому что у нее на руках была семья. А дядя Жорж тоже сначала потерялся, а потом нашелся. Он стал делать детские игрушки. А когда запретили делать игрушки, пошел на завод и стал делать пластмассу.
— Скоро дедушкин фарфоровый сервиз можно будет выбросить на помойку. Теперь все будет только из пластмассы, — говорит дядя Жорж.
Но, по-моему, никто не собирается выбрасывать дедушкин сервиз на помойку.
Его достает бабушка из шкапа по большим праздникам.
На Рождество, на Пасху, ну и на бабушкин день рождения.
— Почему вы в партию не вступаете, если вы такой идейный, — хихикает дядя Сережа.
А дядя Жорж сразу отбрил дядю Сережу:
— Лучше быть беспартийным большевиком, чем партийным карьеристом.
Я ничего не понял. А все засмеялись — какой наш дядя Жорж умный.
Про дядю Жоржа теперь говорят, что он у нас «беспартийный большевик». А большевик — это значит больше всех.
Дядя Жорж за столом всегда борется с мещанством. А мы сидим и его слушаем.
— Народ говорит — война скоро будет. Как его называется, уж больно грибов много было, по осени, — замечает бабушка.
Дядя Жорж сразу сердится:
— Много твой народ знает! Сорока ему на хвосте принесла. Нечего чепуху молоть. Работали бы лучше! Вот немцы.
Тут дядя Жорж садится на своего конька и говорит без конца.
— При царе все-таки и пили меньше. И жили лучше, — вставляет кто-нибудь.
Тут уж дядя Жорж совсем распаляется.
— Это при Николае Кровавом лучше жили?!
— А товарищ Сталин? Чем не царь?
Тут все смотрят на окно — закрыта ли форточка.
Потому что мы ведь живем на первом этаже. И про это надо говорить только тихо, при закрытой форточке. А лучше — вообще помалкивать, как сказала тетя Муся.
Когда дядя Жорж нашелся после революции, он сразу же поженился на тете Мусе.
А тетя Муся — врач. Но никого она не лечит, хотя у нее тоже есть белый халат. А ходит на помойки и ругается. Потому что везде одна грязь.
Дворничиха сказала, что тетя Муся чистая «иврейка». И хорошо хоть у них нет детей. Я тоже думаю, что хорошо. Из-за этого они и меня любят. Им ведь больше любить некого.
Тетя Муся сказала, я сам слышал, нельзя заводить детей в такое время.
А у Дворничихи скоро будет еще ребенок. Ей все равно, какое время.
Один раз дядя Жорж разрешил мне поиграть в свои игрушки.
Вот здорово!
У него машинки и железная дорога, которая ездит сама от электричества. Но они все хранятся в подвале, под дяди-Жоржиным окном.
— Там они будут лежать до лучших времен, — говорит Аня, — пока не заржавеют.
Дядя Жорж и тетя Муся мне никаких подарков не дарят. Может быть, потому, что у них нет денег. А может, они просто не хотят показывать, что меня любят.
Дядя Жорж никому ничего не показывает. У него такой характер. В бабушкину маму. А бабушкина мама училась в институте благородных девиц. И была первой ученицей. Еще при «царе Горохе». И фамилия у нее была «фон Россиус». Это я как-то нечаянно подслушал.
Дома у дяди Жоржа — только новые вещи. Которые нельзя трогать грязными руками. А у бабушки, он говорит, одно старье. Из нафталина. И давно пора все сундуки выбросить на помойку.
Бабушка сказала: пусть он распоряжается у себя в квартире. И то, что в сундуках, еще пригодится. Никто не знает, какая у нас будет жизнь завтра.
А дядя Жорж знает, какая будет жизнь. Потому что он читает газету и слушает радиво.
И радиво у дяди Жоржа не такое, как у нас с бабушкой — тарелка с дыркой. А настоящий приемник. По нему даже заграницу можно поймать. Но я заграницу не люблю. Я люблю сказки и вообще детские передачи.
У моей бабушки есть сундук. Он стоит в темной комнате под ковром. На нем даже можно ночевать. Когда гости. Утром бабушка сказала:
— Давай-ка сегодня, как его называется, займемся делом.
Я давно жду, когда это скажет бабушка. Даже боялся, что она начнет без меня.
В сундуке вся бабушкина жизнь. Потому что она ничего не выбрасывает. А все складывает в сундук. Там вся жизнь и бабушки, и дедушки. Там вся жизнь тети Гали и дяди Жоржа. Там вся жизнь моей мамы. А скоро там будет и вся моя жизнь. Раньше я думал, что в сундуках хранят сокровища. Но теперь я знаю, что это необязательно. Можно в сундуке хранить «всю жизнь». И сундуки не все обязательно волшебные. Это в сказке надо говорить волшебные слова: «Сезам, а Сезам, — откройсь! Немедленно!»
И он открывается.
Бабушкин сундук даже на ключ не запирается. А просто она говорит:
— Не пора ли нам с тобой разобрать сундук. Как бы моль все не съела.
Тут и начинается у нас целый театр.
— Смотрите, какой пиджак дедушкин. С крылышками!
— А платье у бабушки! С хвостом!
— Шляпа — как зонтик. Открывается и закрывается.
Я подхожу к большому зеркалу в светлой комнате у окна и примеряюсь.
Дедушкины котелки. Бабушкины «страусы».
Как на картинке в журнале «Нива».
Потом мы складываем наши сокровища обратно и посыпаем густо нафталином. Чтобы моль-нахалка не съела всю бабушкину жизнь.
В сундуке на самом дне коробочка. А в этой коробочке мой серебряный крестик.
Потому что я крещеный. Бабушкой. Потихоньку.
Я часто сижу на сундуке и думаю. Просто так. Ни о чем. Когда буду взрослый.
Теперь я знаю почти все, что есть на белом свете. Во-первых, есть Бог. Который живет на небе и оттуда все видит. Так что лучше не безобразничать. Даже потихоньку. А еще есть «Черти полосатые». Как сказала наша Дворничиха. Они никого не боятся. Что хотят, то и творят. Хотя такие же люди, как все. Только в хромовых сапогах. И ездят на «эмках». Эти вот «Черти полосатые» взяли моего маминого дедушку с Никицкой. Ни за что. И спрятали куда-то в тьмутаракань. Вчера ночью заявились в Сокольники.
Вот она — наша комната в Сокольниках. На диванчике у рояля спит кто-то, свернувшись калачиком. Конечно, это я.
Большой абажур над столом. Оранжевый? Нет, голубой. Это потом мама сама обтянула его парашютным шелком. И перекрасила стрептоцидом.
Папа в белой рубашке с закатанными рукавами, без галстука. Мама в халатике из вискозы. Только что принесла из кухни чайник.
Я вижу, вижу, будто это случилось только вчера.
Вот они замерли, как на фотографии.
Потом вдруг оживают.
Папа пытается схватить маму за руку. Она отбивается. Бегают вокруг стола, как дети. И смеются. Это я помню.
— Ну, погоди. Он ведь еще не спит.
— Сынище-парнище, ты разве не спишь?
Я молчу. Потому что хитрый. Люблю, когда они дома вместе. И у мамы есть настроение. Папа приходит поздно. Я его почти не вижу.
— Скоро он совсем забудет, как ты выглядишь, — так говорит мама.
Вдруг окно вспыхивает. Крик тормозов.
И все замирает.
…Они громко стучали. На весь дом.
Дверь пошла открывать мама. Я слышу, как они разговаривают в коридоре:
— Харлип, Константин Бенцианович здесь проживает?
Голос мамы:
— Вы спрашиваете Константина Борисовича?
— Бен-циа-ны-ча.
— Костя, — кричит мама из коридора, — тут спрашивают Константина Бенциановича.
— Это, наверное, меня.
Папа говорит тихо. Даже я в комнате его почти не слышу. Мама понятия не имела, что мой папа — Бенцианович. Потому что дедушку-то зовут Бориспалыч.
Они входят в комнату:
— Где у вас аппарат?
Мама показывает на тумбочку:
— Вот, пожалуйста, телефон.
И тут я понимаю, что это они — самые настоящие «Черти полосатые».
Один Главный черт стал названивать и тихо разговаривать в трубку:
— Так точно. По паспорту. Есть!
Потом оборачивается и говорит:
— Что Борисыч, что Бенцианыч — один хрен! Одевайтесь.
Тут началась катавасия. Как в кино.
Я сижу на диванчике, закутавшись в одеяло, спустив босые ноги. Зубы стучат. Папа медленно идет ко мне, становится на колени. Я обнимаю его за шею. А мама вон там, у печки, прижавшись.
Черти переглядываются, и тут Главный начинает орать:
— Прекратить базар! Нечего мне тут цирк устраивать, гражданин Харлов! Бенцианович! На вас и ордера пока нет. Проверочка. Пацана успокойте. Нехорошо!
Мама спрашивает, что нужно взять с собой.
Черт делает рукой вот так:
— Пока ничего. До выяснения.
— Ну полотенце и зубную щетку все-таки можно?
— Можно и сапожную. Штиблеты чистить.
Тут Черт рассмеялся как-то противно. «Хи-хи-хи». Тонким голоском, как девочка.
Папа стоит с открытым ртом. Я, помню, даже удивился. У него губы сами собой прыгали.
— Ну, сынище-парнище.
Мама не пошевелится. Белая, как простыня.
— Пока, сынище-парнище. Пока.
Почему он не поцеловал маму, я не знаю. До сих пор — не знаю. У меня в голове как-то все пересмешалось.
То ли взаправду это, то ли во сне. «Тысяча и одна ночь…»
Черти уводят отца, пританцовывая. Откуда-то сверху, из поднебесья, подпевает голос с хрипотцой:
Эх, яблочко, да куды котишься?
В ГПУ попадешь — не воротишься…
А ГПУ — это все равно что НКВД. Это мне потом во дворе объяснили. А НКВД — это все равно что Лубянка.
Утром мне сказали, что мой папа уехал в командировку.
Мой папин дедушка ходит с палочкой и в галошах.
Даже летом.
— Только «полный поц» ходит в галошах в сухую погоду, — шутит дядя Леня.
— Перестаньте сказать такие вещи. Тем более при ребенке, — обижается моя папина бабушка. — Никогда нельзя знать в Лосинке, что делается в Москве.
Папин дедушка с папиной бабушкой живут в Лосинке круглый год. А я у них живу только летом.
Каждый день дедушка едет из Лосинки в Библиотеку Ленина. Как на работу.
Мой дедушка хочет знать, почему получилась эта Великая революция. Канешно, для этого надо прочесть всего Маркса. И он каждый день туда ходит. Но зарплату ему Маркс не платит.
Дедушку там все знают и очень любят.
Когда он только входит и снимает пальто, к нему сразу подбегает одна барышня и кричит другой барышне:
— Опять приперся этот старый хрыч. Тащи Маркса. Весь «Капитал».
Мой дедушка — почетный читатель номер один. Его повесят скоро на стенку. А пока выдали билет на всю жизнь.
Дедушка ходит по улице медленно. Теперь такое движение, что могут запросто задавить. Никто даже не обратит внимания. А когда надо перейти на другую сторону, он поднимает палочку. Вот так!
И к нему тут же бежит милиционер и свистит.
Из-за угла выскакивает фотограф и щелкает дедушку с милиционером для газеты. Как хороший пример.
Никому и в голову не может прийти, что дедушку раньше объявили «никудышным» и хотели отправить даже к «чертовой матери».
— Придурошный, — называет моего дедушку Дворничиха.
Наверное, это потому, что дедушка всегда ходит в черном пальто и черной шляпе. Как до революции.
— Вот видите, — показывает бабушка дедушкин билет в библиотеку, — здесь написано «бессрочно». А вы еще говорите!
Дедушка охмурил бабушку не сразу. Он долго ходил и носил цветы. А бабушка не хотела за него выходить. Потому что дедушка был человек «другого круга». Но у бабушки не было выхода. Бабушкина мама сама хотела выйти еще раз замуж. Она тогда была еще — ого-го! И бабушке не хотелось портить ей жизнь и висеть у нее на шее.
Тут она согласилась на дедушку. И поехала в Париж за платьем.
А потом она нарожала трех сыновей.
И один оказался мой папа.
А дедушка никогда не любил работать на фабрике. Он хотел сидеть в кабинете и читать книги. Но мама дедушки сказала еще до бабушки: «Хватит тебе ковырять в носу, иди работай на свою фабрику».
У дедушки всегда был особенный нос. Он мог унюхать сразу — откуда табак. Даже зажмурившись.
С таким носом дедушка мог далеко пойти.
Но коммерсант из него получился, как «из дерьма — пуля». Как сказал дядя Леня.
И тогда дедушка взял в дело своего племянничка. Этот племянничек схрумкал дедушку. С потрохами. И оставил его только на вывеске.
Тут началась вся эта катавасия. Ходили туда-сюда немцы, разные поляки. А потом пришел Рубинчик и сказал:
— Пшел вон с фабрики. Кровопивец!
Дедушка страшно обрадовался. Потому что теперь он мог сесть за книги и узнать про всю нашу жизнь у Карла Маркса.
Тетя Галя говорит, что дедушка «чёртичем» занимается. А бабушка всегда рада, что он не на улице, а в тепле.
Этот Маркс очень успокаивает нервную систему.
Ведь дедушкина система совсем расшаталась, когда бабушка с детьми поехала жить в Москву. А дедушка целый год катался на поезде во Владивосток — туда и обратно. Чтобы никто не знал, где теперь живет человек с таким удивительным носом.
— Он всегда был умный, — говорит моя папина бабушка, — только поэтому ему удалось себя сохранить.
Моя папина бабушка была большая барыня.
Аня говорит: «Просто цирлих-манирлих!»
Но когда случилась вся эта петрушка, она стала работать везде, где придется. Даже мыла окна на «Скороходе».
Бабушка работала, а дедушка сохранялся.
Дедушка со мной гуляет, когда положение безвыходное. Все заняты, а погода гулятельная.
Тут дедушка долго кряхтит, ищет свою шляпу, которая постоянно куда-то девается, берет палку и ждет:
— Оденьте ему кашне, чтобы не надуло горло. Как прошлый раз.
Прошлый раз у меня болел живот. Но дедушка считает, что все болезни от горла.
Когда я гуляю с дедушкой, меня закутывают так, что я даже не нагинаюсь. Но зато дедушка спокоен, что я не заболею. И от него никуда не убегу.
На бульвар мы идем только за руку. Хотя дорогу переходим в одном месте, когда совсем нет машин.
С дедушкой гулять скучно. Потому что он все время молчит. Тетя Галя говорит, что дедушка не гуляет, а выполняет свой долг.
Для дедушки я слишком маленький, чтобы со мной разговаривать. Дедушка даже с бабушкой мало разговаривает. Потому что бабушка не читала Маркса. А у Маркса написано, о чем нужно разговаривать. Просто так молоть языком всякую чепуху дедушка не собирается. И поэтому мы с ним гуляем молча. А на бульвар ходим из-за того, что ребята во дворе дразнятся:
— Жид-жид-жид — на веревочке дрожит!
Дедушка обижается и говорит:
— Фуй! Они понятия не имеют, что у нас была революция. И теперь все равны. Не надо даже внимания обращать.
На бульваре никто нас не знает, и никто над нами не смеется.
Там гуляют другие дети. Они ходят за руку парами, с тетей Бонной. К ним приставать нельзя.
Тетя сразу начинает кричать:
— Мальчик, отойди в сторону. Ты не из нашей группы и нам мешаешь.
Дедушка мне сказал, что эта тетя — немка. Она ходит с другими детьми за деньги и учит их говорить по немецкому. Дедушка считает, что лучше бы меня к ним пристроить. Но бабушка сказала, что эти, другие дети, больших начальников. А мы теперь простые люди, и делать нам с ними нечего. Даже в куличики играть невозможно.
Я очень рад, что меня не пристраивают к этой тете. Потому что немцы — фашисты. Скоро мы с ними будем воевать. Когда мы во дворе играем в войну, никто не хочет быть немцем.
Тут оказалось, что мама моей маминой бабушки тоже была немцем. Не фига себе! Я, канешно, рассказывать ребятам про это не стал. И разговаривать по-немецкому не собираюсь.
Один раз на бульваре со мной случился случай.
Мы сидели с дедушкой на лавочке. Делать было совсем нечего.
И вдруг, откуда ни возьмись, появилась девочка. У нее были белые чулочки, и на голове красная шапочка. На бульвар она пришла со своим дедушкой. И этот дедушка как две капли был похож на моего. Тоже с палочкой. Вдруг девочка подошла ко мне сама и сказала:
— Мальчик! Давай с тобой играть.
Я так растерялся. Даже не мог ничего сказать.
— Ты разве немой? — спросила девочка.
— Нет. Я живой.
— А тебя как зовут?
Я, канешно, знал, как меня зовут. Но я первый раз видел такую красивую девочку, и у меня, наверное, отнялся язык. У девочки были такие же белые волосы, как у мамы. И такие же синие глаза.
Тут мне здорово помог чужой дедушка. Он уселся на лавочку и сказал:
— Идите, побегайте. А уж мы тут по-стариковски. Только недалеко.
Никогда я не бегал так быстро. Никогда мне не было так весело. И я не знаю, сколько времени мы играли.
А когда они собрались уходить, девочка спросила меня:
— Ты будешь со мной теперь дружить?
— Буду.
— Всегда?
— Всегда.
Назавтра я опять потащил дедушку на бульвар.
Но Красной Шапочки не было. Больше ее не было. Никогда.
Аня прочитала мне сказку. Про Серого Волка, бабушку и Красную Шапочку. Но эта сказка — неинтересная.
Дворничиха сказала:
— У ивреев кровь черная.
Я пошел в парадку и порезал палец.
У меня кровь красная.
Значит я — не иврей.
Но у папиной бабушки вчера из носа тоже пошла кровь красная.
Или Дворничиха сказала неправду?
Или папина бабушка — не иврей.
Еще Дворничиха сказала:
— Ивреев не любят за то, что Криста распяли.
А папина бабушка сказала, что Кристос тоже был ивреем.
Получается, раньше все были ивреи? А уже потом сделались русские.
Дворничиха всем рассказывает, что «иврей за иврея» горой. А вот русского им обобрать — как два пальца описать. Они и революцию для этого сделали.
Папин дедушка, когда про это узнал, сказал бабушке, чтобы только я не слышал:
— Может, они думают, что и Гитлер еврей?
Бабушка на дедушку так заругалась! И сказала, что он совсем стал «мишиген» со своим Марксом.
Дедушка обиделся и перестал с ней разговаривать на целый день.
Наша Дворничиха с Никицкой живет во дворе. Только двор не она чистит. Для этого у нее есть муж. А она просто сидит на лавочке, грызет семечки. И ждет нового ребенка.
— Иди-ка сюда, несмышленыш!
Это она меня так подзывает.
— Ну, где твой папаня?
Я говорю:
— В командировке.
— И зачем это люди дурью маются! Только детям очки втирают. Ни в какой он не в командировке. А нашел на свою жопу приключение.
Дворничиха говорит много веселых слов. Только мне их повторять нельзя.
— Сидит твой папаня. Как миленький!
Я не спорю. С Дворничихой никто не спорит. Она все равно лучше всех знает. И соседи ее боятся.
Мне просто делается жарко. И стыдно.
За себя и за папу.
Даже за бабушку. Ведь моя мамина бабушка никогда не врет? Да и папина бабушка только преувеличивает. Они сказали — «в командировке». В командировке!
А может, мой папа… в командировке… сидит?
И тогда никто не врет.
Когда говорят «сидит», это значит… в тюрьме.
Гулять мне уже не хочется. Совсем. Иду домой.
Но дома — молчу. Ни у кого не спрашиваю про это дело. Пусть думают, что я еще маленький.
У Дворничихи много детей. Вовка еще не самый старший. Он мой друг с Никицкой.
Вовка ко мне часто ходит. Дворничиха сказала, что со мной играть все-таки можно.
А бабушка сажает Вовку пить чай или обедать. И наваливает ему всегда больше котлет, чем мне.
Тут Вовка мне по секрету такую штуку сказал:
— Когда мамка снова родит, ей премию отвалят. Денег — тысячу. Она мне — велик. Как пить дать! Я с нее не слезу. Обещала — гони, туды твою мать! А то с дитем твоим — пусть Пушкин сидит. Что я, рыжий? Туды твою мать!
Может, Вовка и врет насчет велика?
Но веселых слов он тоже много знает. И я у него учусь. Тут Аня меня раздевала, и я ей сказал:
— Во бля… во бля…!
Ну просто так, для смеха.
А бабушка мне за это ухо отодрала. До красноты! Первый раз за всю жизнь! Целый час ревел.
Я вообще думал — ухо отвалится.
Дворничиха Вовку за слова никогда не бьет. Вот если он чего-нибудь стырит, тут его отец, канешно, ремнем.
А я еще ремня не пробовал. Никогда.
Гости всегда пристают:
— Кого ты больше любишь? Папу или маму?
Дурацкий вопрос. Делать им нечего, вот и спрашивают!
— Одинаково.
— Умница, хороший мальчик!
На другой раз, они забывают и опять про это же спрашивают. Просто с ума можно сойти!
По правде говоря, я и сам точно не знаю. Потому что больше всех люблю мамину бабушку. Бабусеньку!
Я это вслух никому не скажу, а про себя: сначала мамину бабушку, потом маму, потом папу. Потом Аню. И всех остальных.
Папиных бабушку и дедушку я тоже люблю. На капельку меньше. Все-таки они. «иврейские». Я не знаю, чем «иврейские» хуже.
Но Дворничиха говорит, что хуже. И в Сокольниках тоже говорят — хуже. Хотя они добрые и больше всех меня любят. Но все-таки мне за них стыдно.
И за себя мне тоже стыдно.
Надо же, какая ерунда приключилась! Моя мама беленькая, а папа, наоборот — иврей. И он еще «сидит» в командировке. А я «натуральный гибрид». Ничего себе шуточки!
Они набезобразничали, а я всю жизнь расхлебывай!
Когда меня дразнят, я даже сдачи дать не могу. Во-первых, потому что еще не умею драться.
Дядя Сережа все обещает меня боксу выучить. Но никак не учит. Аня мне показывала, как руками махать. Сначала крутишь, а потом — раз! Раз! Но это понарошку.
Все-таки надо так стукнуть, чтобы больно было. Пусть не до крови. А бабусенька мне строго-настрого запрещает. Никому, говорит, нельзя делать больно. Лучше встать и уйти потихоньку. Как велел Кристос. И всех надо любить. Да как любить этого Юрку, если он дразнится?
Вон опять, пожалыста!
Треснуть бы ему хорошенько! Чтобы знал!
Но нельзя. И нечего вздыхать. Мамину бабушку лучше слушаться.
Иначе в жизни пропадешь. Или вырастешь никудышным.
А кому охота, спрашивается, быть «никудышным»?
— Кристос терпел. И нам велел, — всегда говорит моя бабусенька.
И я терплю. Из последних сил.
А бабушка, между прочим, опять собирает у своих знакомых детские вещи. Потому что у Дворничихи скоро получится новый ребенок.
Теперь очень трудно разводить детей сколько хочешь, как до революции. Кормить нечем, и жилплощади не хватает.
На Никицкой Дворничихе дали в большом доме подвал. Но ведь подвал тоже не резиновый!
Я прямо вижу сейчас эту картинку.
Вот сижу дома у раскрытого окошка. Горло уже не болит. Но на улицу пока не пускают. Ребята играют в «штандр» маленьким мячиком. Дворничиха на лавочке, лускает семечки и объясняет соседкам:
— Никаких энтих в Москве раньше не было. А вот после энтой революции все сюды набежали. И до чего хитрющий народ! Морду корчит, зубы заговаривает, а сам норовит квартирку хапнуть. Ладно-ть. Хозяин их всех надысь раскусил. Куды ни кинь — враг народа. Вот паразиты! Им што Володька, што Кристос — один черт. Продали матушку Расею германцу за двугривенный. Над людями измываются. Ситцу и того нет. Когда ж ето было, чтоб в Расее ситцу не было? Ладно-ть. Отольются кошке мышкины слезки.
Бабушка мне чертыхаться не велит. «Володька», догадываюсь, это товарищ Ленин. А Ленин раньше был Сталиным. Только теперь он лежит на Красной площади, в Мавзолее. И все к нему ходят по очереди.
Но бабушка к Ленину не собирается. И папин дедушка не хочет. Потому что не любит смотреть на мертвых вождей.
Жалко, детей туда одних не пускают.
Может, я Аню уговорю? Когда совсем выздоровею.
Или в Мавзолей, или в зоопарк!
Папин дедушка уткнулся в свою газету и ничегошеньки не видит. Даже в шашки со мной играть не хочет. Хотя я уже умею.
А Вовка не умеет. Он старше меня. На полголовы. И говорит, что шашки — «лабуда». Вот «расшибалка» — мировецкое дело.
Дедушка меня еще в шахматы научит. Потом когда-нибудь, когда будет время.
У меня всегда полно времени. А у взрослых, я смотрю, никакого времени нет. Просто смех.
Когда мне совсем делать нечего, я сижу и думаю. Вот так. Как папин дедушка Бориспалыч!
Он у нас ничего не делает. Только думает.
А за него все делает папина бабушка.
Адельсидоровна!
Она вчера играла на рояле. Как мама. Только чуть-чуть. У нее теперь распухли руки, и пальцы совсем не слушаются. Но все равно, мама сказала, Шопен у нее неплохо звучит.
— Перестаньте сказать, — говорит бабушка Адельсидоровна, — когда я играла на экзамене, это был полный фурор на всю Варшаву.
А послепослезавтра Адельсидоровна пожалуется при мне маминой бабушке:
— Какой вы счастливый человек, Елизавета Николаевна, если еще верите в Бога.
Ребята перестали играть в «штандр».
Мячик поскакал-поскакал и провалился в решетку. Теперь надо идти за ним в подвал, к Дворничихе. Или ждать Вовку. А он где-то в городе шляется. На трамвае, наверное, катается. Сзади, на «колбасе», без билета. Когда-нибудь ему ноги отрежет.
— Не смей брать с твоего Вовки пример!
Так мне Аня говорит. И бабушка Адельсидоровна.
А я и не смею. Хотя на трамвае он, когда хочешь катается, у него горло никогда не болит.
Еще бабушка Адельсидоровна сказала, если я с осени не буду «лентяя праздновать» и начну учиться на рояле, из меня вырастет настоящий вундеркинд.
Представляете?
Потому что пальцы у меня длинные. Как у мамы. Вот!
Но я не знаю: какой такой «вундеркинд»?
И надо ли из кожи вон лезть, чтобы стать «вундеркиндом»?
Сейчас пойду и посмотрю в зеркало. На кого я похож?
На маму или на папу? В конце-то концов!
Похож? Или не похож?
И как сделать «полный фурор» на всю Варшаву?
Трудно сказать, что еще из меня вырастет.
Может, и ничего не получится? Все ж таки… гибрид.
Ерундовина! Ерундистика!
— Если не хочешь болеть ангиной, надо полоскать горло. Через каждые полчаса.
Бабусенька развела в стакане целую столовую ложку соли. И капнула туда йодом. Противно — до ужаса! Но надо терпеть. Как велел Кристос.
А против насморка помогает столетник. Он у нас на Никицкой на всех окошках процветает.
Вот она сидит, бабусенька, и строчит на своей машинке. Наверное, штаны для дяди Вани.
А на бабушкиной машинке баловаться нельзя.
Один раз я крутанул колесико, а мама как раз вставляла нитку в иголку. И тут я пришил мамин палец. Но я ведь не нарочно! А просто так получилось. И мама чуть не осталась без пальца.
Представляете, какой ужас! Она ведь у меня пианистка. А без пальца нельзя играть на рояле!
Так что я теперь к бабушкиной машинке и близко не подойду.
Хотя она мне и разрешает пришить два кусочка вместе.
Но это если уж совсем не во что играть и на дворе плохая погода.
Маму мне больше всех жалко. Когда мама болеет и кашляет, я так боюсь, что она совсем умрет. Она спит, а я тихонечко подбираюсь к ее кровати и смотрю. С тех пор как папа уехал в свою командировку, мама никогда не смеется и все время болеет.
А бабусенька не болеет. Она говорит, что болеть ей некогда. На ней весь дом держится.
Утром бабушка часто ходит в церковь и там молится за всех. И за папу тоже.
Хотя папа обижал бабушку.
Мы ведь и в Сокольники уехали, потому что он не мог ужиться с бабушкой. Но теперь она ходит в церковь и за него молится. Этого никто не знает. Кроме меня.
Бабушка сказала, чтобы я тоже молился.
Я два раза помолился, когда никого не было.
На Никицкой в углу, как раз над бабушкиной швейной машинкой, висит икона с Божьей Матерью. Вот видите? И лампадка горит. Не от электричества. От масла.
Я взял в руку гладкий камушек, который привезли мне папа с мамой еще раньше с юга. И молился так: «Господи, Исус-на-Кресте! Послушайте меня, пожалыста. И помогите, если сможете. Пусть мой папа перестанет сидеть в командировке и скорей приедет. Я никогда не буду пулять мячиком в Сумасшедшего. Простите меня за все грехи. Господи! Без папы — видите, как скучно? И мне, и маме. Устройте, пожалыста, для нас это доброе дело. А я потом всю жизнь буду жить, как вы хочете».
Не знаю, слышит меня Господи или не слышит.
Может, для Него я тоже еще маленький?
На бабушкин день рождения у нас на Никицкой — дым коромыслом!
Съезжается вся семья. Ужас сколько народу.
Вытягивается стол во всю комнату. На стулья раскладываются гладильные доски. Все равно мест не хватает.
— И такой гвалт! — говорит моя другая бабушка.
Дядя Петя — старший брат бабушки. Он только раз в год выбирается. С дочками.
Все Коняевы. Дядя Саша, тетя Надя, Коля, Шурка, тетя Рита. Дядя Ваня с тетей Тасей — без Неро.
Соня — Анина подруга.
Тетя Катя — дочка генерал-губернатора. Она меня научила играть в пьяницу.
Дядя Володя — колобок. Суфлер из театра.
Тетя Капа — военный врач.
И, канешно, все наши.
Я мечусь как угорелый. Из кухни в комнату. Из комнаты в кухню.
На столе — дедушкин сервиз. И бабушкины припасы.
Вчера мы с Аней выучивали стихи.
После чая я влезаю на стул и читаю с чувством, с толком, с расстановкой:
Однажды в студеную зимнюю пору
Я из лесу вышел, был сильный мороз.
Гляжу, поднимается медленно в гору
Лошадка, везущая хворосту воз.
Это такая веселая история. Про мальчика Сноготка. Он ходит в лес за дровами. С отцом. И водит лошадку. А я с папой никуда не хожу. Потому что его все нет и нет. Он в командировке.
И шествуя важно, в спокойствии чинном,
Лошадку ведет под уздцы мужичок.
В больших сапогах, в полушубке овчинном,
В больших рукавицах, а сам — с ноготок.
Гости радуются и хлопают.
Тетя Рита сказала, что я — вылитый дед.
А дедушка висит вон там, на стене. В роли Хлестакова.
Бабушка тоже играла в театре, когда была совсем молодая. Это мне тетя Галя сказала, под большим секретом. Там она и дедушку подцепила.
А женились они в церкви у «Ильи Обыденного».
Бабушка туда ездит. На трамвае. И меня берет. Потихоньку.
В церкви дают кусочек хлеба. С вином.
Свечки горят, как на елке. Кругом картинки. Поют тихонечко.
В лесу раздавался топор дровосека.
— А что, у отца-то большая семья?
— Семья-то большая. Да два человека
Всего мужиков-то: отец мой да я.
Я уже ложусь спать. А гости всё разговаривают и разговаривают. О чем? — Я не знаю.
Бабушка собирается к дедушке.
— С немцами так и так воевать.
— А из кролика лучше всего заливное.
Всем весело.
Во сне я держу лошадку. Под уздцы. И мы идем за дровишками. С папой.
А бабушка печет пироги. С капустой. Мои любимые.
Я расту вверх.
Каждый месяц мы с бабушкой отмечаем на двери. Сбоку. Карандашом.
Я становлюсь затылком. А бабушка отмечает.
Понятно?
Расту я каждый день. Но лучше я расту ночью. Сразу это не видно. Поэтому мы следим за ростом с бабушкой — один раз в месяц. По карандашу можно узнать, сколько месяцев уже прошло.
Отмечать мы начали, когда папу забрали в командировку. Если посчитать по пальцам, скоро получится целый год. Целый год пролетает незаметно.
Но если посмотреть на дверь в большую комнату, видно просто невооруженным глазом, как проходит время, — говорит моя мамина бабушка.
И еще бабушка мне велит запоминать случаи из жизни. Каждый день что-нибудь происходит.
Перед сном надо крепко зажмуриться и вспомнить, что было днем. А если вспомнить нечего, значит, день пропал. Получается, что половина дней у нас проходит совсем зря. И бабушка, и мама, и все дяди, и все тети ждут. Что-то вот-вот случится. И я тоже жду.
Но ничего такого пока не случается. Разные пустяки. Засыпаешь — даже вспомнить нечего. Одна скукота.
Вчера в Сокольниках Мишка повел меня на задний двор. Там у нас лучше тайны сохраняются. Взрослые голубей гоняют. А мы в этом подвале прячемся, когда в прятки играем.
Тут Мишка мне и говорит:
— Кто у нас самый главный?
Я думал сначала, он про наш двор спрашивает.
У нас в Сокольниках Валик главный. Знаю. Ребята стыкались. Но Мишка интересуется — вообще! Тут я соображаю:
— Сталин. Самый главный у нас товарищ Сталин.
Мишка даже плюнул. На пол. Вот так.
— Фигня! Не трепись, если не знаешь. Самый главный у нас — Чапай!
Я ему говорю по-взрослому:
— Сталин кого хочешь в тюрьму посадит.
А Мишка губы зажал и как зашипит от злости:
— А Чапай — как саблей махнет, как махнет — так и нет твоего Сталина!
Я прямо не знал, что сказать. Мишка еще вчера про Чапая кино смотрел. А я в кино не был. Меня в кино одного не пускают. Бабушке некогда. А дедушка вообще кино не любит.
Вечером я у папиного деда все-таки допытался, кто такой этот Чапай. Оказывается, его белые зарубили. Но если его зарубили, значит, Чапай мертвый? А мертвый разве может быть самый главный?
— Деда, а деда, кто больше? Чапай или Сталин?
— Фуй! — закричал дедушка. — Не смей даже говорить такие вещи.
И пожаловался бабушке.
А бабушка тоже расстроилась и сказала:
— На Лубянке не смотрят, что ты еще маленький. Через пять минут — на цугундер. И тебе это надо?
Тут все стали меня уговаривать — никогда не лазить в политику.
А я вообще никуда не лазаю. Только раз или два. К соседям в Лосинке. У них малина лучше. И в заборе одна доска шатается. Ее сдвинуть — пара пустяков.
Бабушка говорит, что малину у соседей рвать нельзя. Хотя бы даже большую и спелую. За такие вещи в тюрьму сажают.
Это она нарочно так говорит.
Маленьких в тюрьму не берут. Мне точно Мишка сказал. И побожился.
— Во! Гад буду!
А кто у нас на земле теперь самый главный, я пока не решил.
Дядя Леня живет на Садовой. К нему мы ходим пешком. От Никицких ворот — два шага.
У него есть ванная. И в ванне можно мыться.
Дядя Леня — старший брат папы. И пока папа в командировке, он о нас всех очень беспокоится.
А недавно на дяде Лене поженилась тетя Ира.
И за это она мне теперь приносит каждый раз шоколад «Золотой Ярлык».
Тетя Ира всегда рассказывает что-нибудь веселенькое. Сегодня она пришла и спела:
Если в кране нет воды,
Воду выпили жиды.
Папин дедушка сказал, что это совсем не смешно.
Потому что от этого может случиться погром.
Погром устраивают дети, когда разбрасывают по всей комнате свои игрушки. Я сказал об этом тете Ире. И она долго смеялась. Где только дядя Леня выкопал такую веселую тетю?
А сам дядя Леня совсем не веселый. Он воевал на войне за красных. И у него были красные галифе. Из занавески.
Дядя Леня тогда служил ординарцем у главного маршала. И даже нашел этому маршалу жену.
Только об этом говорят в доме шепотом.
Чтобы я не услышал.
Теперь он самый большой кожаный начальник.
И ездит на машине. С шофером.
Маме он сегодня подарил пальто. Кожаное с ремнем.
Мама посмотрела в зеркало и ахнула.
Вот сами посмотрите: это мама примеряется перед зеркалом.
И улыбается.
Она давно так не улыбалась. Потому что у нее все время болит сердце. А в пальто моя мама еще красивее! Правда?
Дядя Леня говорит, что скоро и мне ребятское кожаное пальто сварганит. Точь-в-точь такое. Может, даже коричневое.
Только он сам понятия не имеет, что будет завтра.
Один раз шел мокрый снег. Прямо с утра. Это из окна видно. Невооруженным глазом. Хочешь — во двор смотри. А хочешь — на улицу. Где трамвай ходит.
Я обрадовался. Когда снег мокрый, можно лепить бабу.
Но мы пошли на улицу не сразу. Нюре нужно было повозиться дома.
Нюра — моя няня в Сокольниках. Она приехала сюда из деревни. Потому что в деревне можно сдохнуть. Там денег не платят. И все работают за «здорово живешь», то есть задаром.
Тут она живет, канешно, не с нами. В Сокольниках у нас одна комната. И на кухне спать нельзя. Потому что соседи. Нюра спит у себя в углу. А к нам приходит утром, когда мама бежит на свою работу.
Нюра убирается, моет пол, стирает в корыте.
Но главное — она со мной гуляет.
Готовит Нюра тяп-ляп, как у них в деревне.
Бабушка научила Нюру делать котлеты. Нюра никогда раньше котлеты не делала, потому что у них там мясорубки нет.
И рояля Нюра никогда не видела, пока к нам не приехала. У них там в деревне ни у кого рояля нет.
Нюре рояль очень понравился.
— Как ето у вас — так пальчики бегают? — это она маму все время спрашивает.
— Деревяшка, а поёть!
В деревне у Нюры есть свой ребенок. Только я не знаю — мальчик или девочка. Нюра про своего ребенка не рассказывает. Я просто слышал, как бабушка сказала под большим секретом.
Вечером Нюра садится на кухне и пишет письмо.
Я про это знаю, потому что Нюра забирает мой карандаш. А читает она «по словам».
Мама говорит, что с Нюрой нам зверски повезло. Она такая чистюля и ничего не ворует. Это большая удача. У других няни — все время воруют. А Нюра только приехала в город и не успела испортиться.
Из деревни все хотят переехать в Москву. Но у них денег нет. И жить негде. А еще им паспорт не дают. Как будто они еще дети.
Дворничиха на Никицкой сказала:
— Разные тут в Москву набежали. Одних «ивреев» сколько. Вон все квартиры порасхватали. Шли бы они куда на фиг!
При чем тут это?
Нюра у нас не «иврей». Это я уже спрашивал.
Сегодня я взял лопатку, и мы пошли во двор лепить снежную бабу.
В нашем дворе пожарная каланча и милиция.
На каланче ходит пожарник. Снизу он такой маленький и в тулупе. Наверху пол-Москвы видно, но холодно. Даже летом.
А внизу гуляет минцонер с наганом. Мильтон по-нашему.
Раньше я его боялся, а теперь ни капельки.
Потому что наша Нюра со всеми минцонерами крутит «шуры-муры». Как сказала бабушка. У нее кровь с молоком. Она из-за этого не мерзнет. Никогда.
И все мильтоны — самые лучшие Нюрины знакомые.
Теперь и я для них — тоже хороший знакомый.
Один раз, когда Нюра крутила с мильтоном на посту «шуры-муры», он вынул из кобуры свой наган и показал мне. Только руками я его не трогал. Потому что наган — это не игрушка.
Сегодня Нюра не стала крутить «шуры-муры».
Как только мы вышли во двор, к нам подкатил какой-то тип.
Он позвал Нюру на пару слов, а мне сказал:
— Гуляй, мальчик, гуляй.
Мне он почему-то сразу не понравился. Вылитый шпион.
А Нюра испугалась и пошла с ним на пару слов.
Вот я тут делаю свою бабу. Одному делать бабу скучно. Там этот шпион пристает к Нюре. И показывает пальцем на наши окна. На втором этаже.
А пальцем показывать нельзя. Это очень некрасиво.
«Дурной тон» — говорит папина бабушка.
Я, канешно, потихонечку стал к ним подкрадываться. Просто так.
А этот тип как рявкнет — собака такая!
— Кому сказано! Гуляй, мальчик!
Когда я уже совсем замерз, шпион дал Нюре бумажку и ушел.
Нюра сказала:
— Пошли скорей домой. А бабу твою завтра сделаем.
Дома Нюра раздела меня и села на табуретовку.
Она так и сидела без электричества. Пока не пришла мама.
А когда мама пришла, они спрятались от меня на кухне. И опять я не знаю, о чем они там долго шептались. Только потом Нюра плакала и говорила, что она не хочет за нами подсматривать.
Я вышел на кухню.
Мама гладила Нюру по голове и успокаивала:
— Ничего страшного. Чему быть, того не миновать. Давайте будем пить чай. Я сегодня купила «Наполеон». Как знала!
А «Наполеон» — мое любимое пирожное.
Нюра давно ушла. В свой угол.
Мама играет своего Рахманинова.
Я лежу под роялем и думаю: «Когда я совсем вырасту, Нюра уговорит пожарника. Он возьмет меня с собой на каланчу. И я тоже увижу сразу пол-Москвы».
Из Чимкента бабушка приехала веселая. И никакая это не «тьмутаракань»! Она сказала, что дедушку скоро отпустят. Может быть даже, на Рождество.
Рождество — это когда в доме елка. А под елкой — подарки.
В Сокольниках Рождества не бывает. Рождество — только на Никицкой. У бабушки.
А в Сокольниках — Новый год. И то без елки.
Потому что игрушек нет. И возиться не хочется. Все равно Дед Мороз не придет, пока папа в командировке.
Папин дедушка говорит, что Дед Мороз — это предрассудок. Его люди выдумали, чтобы пьянствовать.
Он сам никогда не пьянствует и подарков никому не дарит. Потому что у дедушки нет денег. Совсем.
На Новый год к нам пришел дядя Леня с тетей Ирой. Хлопнули шампанским и стали кричать:
— С Новым годом! С Новым годом!
Я тоже кричу — с Новым годом. Потому что хочу, чтобы папа приехал. И мы все были счастливы. Как раньше.
Меня укладывают обратно спать. А гости сидят за столом всю ночь. Пьют водку и разговаривают.
О чем? Непонятно.
Вот и весь Новый год.
Рождество — совсем другое дело!
Это праздник настоящий.
В этот день, давно-давно, у бабушки родился Кристос.
Кристос мне сразу понравился. Мне про него Аня все рассказала.
По-моему, он похож на бабушку.
Вон, видите? У нас на картине. Кристос гуляет по полю. Со своими учениками.
А потом его на деревянном кресте распяли.
За то, что он был добрый и помогал людям жить.
Исуса-с-Креста взяли на небо. И теперь он — Бог.
А крест я видел. На кладбище. Мы туда с бабушкой ездим. Навещать Гулю.
Гуля — бабушкин сын, на самом деле — Игорь, который умер.
И меня в его честь назвали.
Я уже люблю Исуса-с-Креста. А этого Иуду, который его предал, просто ненавижу.
У Никицких Ворот в киоске газеты продает — вылитый Иуда. Так Дворничиха сказала.
Я смотрю на бабушкину картину на стенке. Ну точно!
В киоске на углу — вылитый Иуда!
Когда мы с дедушкой пойдем за газетой, я на него плюну.
Только потихоньку. Чтоб никто не видел. Я в землю плюну.
Бабушка, правда, сказала, что никакой он не Иуда. Просто у него такая «физиономия».
Может быть, он тоже иврей.
А у ивреев Рождества не бывает. Потому что они про Исуса-с-Креста ничего не знают.
Моя мамина бабушка знает. И поэтому с ней все соседи совещаются. Бабушка плохих советов не дает. А всех уговаривает помолиться.
Вчера мы ездили к знакомой тете, которая работает кассиром. И она сказала моей бабушке, что у нее пропали чужие деньги. А когда пропадает чужая зарплата, одна дорога — в тюрьму. Меня попросили погулять в ихнем дворе. И я не знаю, о чем они говорили так долго. Но когда бабушка вышла, эта знакомая тетя выбежала на улицу. Плакала, целовала бабушку и просила у нее прощения.
А вечером моя бабушка попросила прощения у своего Криста.
Она с ним каждый день разговаривает.
Как по телефону. Только на коленках. Вот тут в углу, перед иконой, где Кристос еще совсем маленький и сидит на ручках у своей матери.
— Господи Иисусе! Прости ее душу заблудшую. Мать Богородица — заступись. Она сама не ведала, что творила.
А сердце у нее доброе, жалостливое. Да и зачем языком мелю, Господи — разве ты сам не видишь? А что спотыкаемся мы в мирской суете и Бога забываем, это всё от беспутного времени. Смилуйся, Господи! Прости нас слабых и неразумных. И не гневайся на детей. Не они виноваты. А я большая грешница. Не смогла вовремя. Не сумела. С меня и спрашивай.
Я слышу, как она говорит. А вот что Кристос ей отвечает — не слышу.
Утром нам позвонили и сказали, что та тетя, у которой мы были, ночью в уборной повесилась. Бабушка все утро проплакала. А когда бабушка плачет, на нее смотреть страшно.
К Рождеству мы готовимся как следует. Всю неделю. Я вырезаю из серебряной бумаги колечки. Потом мы с Аней клеим гирлянду. Бабушка ничего не ест и ходит в церковь.
У нее, оказывается, столько грехов накопилось! Приходится просить у Бога прощения. Не только за себя, но и за всех нас. Потому что всем некогда.
Тут бабушка купила елку по случаю. До потолка.
Она отлеживалась всю неделю в сарае. На холоде. Чтобы не испортиться. Вечером мы принесли ее в комнату. Поставили в крест. И нарядили.
В лесу родилась елочка,
В лесу она росла.
Зимой и летом стройная,
Зеленая была.
Я ни за что не хотел засыпать. Ведь главное на Рождество — это подарки. А куда их бабушка прячет — никто не знает. Даже Аня. Я бы у нее выпытал. Мы с ней всю квартиру обшарили. Ничего.
Я думал — дождусь бабушку и подсмотрю. Но не вышло.
Все-таки я заснул.
Самое большое мое желание — черкеска! Самое-самое! Я даже не знаю, где видел черкеску первый раз. Может, в парке?
Когда я был маленький, мы туда с Аней один раз пошли и увидели концерт. Черкесы были в шапках, с кинжалами. Хлопали и кружились. А шапки у них папахами называются.
Аня сказала:
— С ума сойти, как пляшут!
Я тут же попробовал. А когда дома на радиве заиграли эту же музыку — помчался кубарем!
Бабушка сказала, что это настоящая лезгинка.
Только какая же лезгинка без черкески?
И тогда бабушка пообещала, что когда-нибудь она мне найдет черкеску.
На мальчика? В Москве?
Но раз бабушка сказала, так и будет.
Утром под елкой лежала. Чер-кес-ка!
С настоящим кинжалом! С настоящей папахой! В карманах — с двух сторон — настоящие деревянные пули! Вот это бабушка!
А потом я узнал, что у бабушки на Кавказских горах живет один брат, который давно потерялся и недавно нашелся. Она написала ему письмо туда. И он оттуда прислал черкеску. Точно угадал на меня. Только рукава чересчур длинные. И без сапог.
Все равно, я тут же оделся в черкеску.
Прямо на голое тело. И помчался к зеркалу.
Там из зеркала на меня смотрел настоящий Черкес!
Целый день я был самым счастливым мальчиком на белом свете. Хотя черкеска очень кусалась.
А теперь послушайте, что я еще расскажу. Вы даже не поверите!
Тети-Мусина сестра Лиза работает в Доме искусства. А ее муж сидит с папой в командировке. Я про это случайно услышал, когда был не в комнате, а за дверью. И тетя Лиза принесла нам билет на большую елку.
Мы с бабушкой собрались. Я, канешно, надел черкеску. И мы поехали на трамвае.
Когда бабушка сняла с меня шубу, в Доме искусства все ахнули. Никто, наверное, не видел раньше мальчика в черкеске?
Я шел по лестнице и держался за кинжал.
В зале стояла пребольшущая елка. Такой даже в лесу не бывает. На ней игрушек — целый магазин!
И вся она подмигивала разноцветными шариками и фонариками. А на самой верхушке у нее горела красная звезда. Внизу прогуливались живой Дед Мороз и живая Снегурочка.
Дети стояли кружком. По одному выходили в серединку и выступали. Сначала один мальчик прочитал стихи про «Сноготок». Потом Снегурочка спела песенку. И вдруг заиграли лезгинку. На рояле.
Две девочки вошли в круг и стали бегать на цыпочках. Они махали руками, как бабочки.
Тут моя бабушка тихонько сказала:
— Ну-ка, ну-ка ступай! Покажись!
Я, канешно, стесняюсь.
А моя железная бабушка берет меня за шиворот, вот так, и… выталкивает на середину.
Что тут со мной случилось, я рассказать не могу. Только ноги сами собой начали вытворять такие штуки! И я помчался по кругу как бешеный.
Никого не вижу!
Ничего не слышу!
Только музыку!
Девчонки разбежались. Все захлопали.
Быстрей! Быстрей!
Я вытащил кинжал, сжал его ротом изо всех сил. И пошел на одних мысочках…
После на сцене Дед Мороз вручал подарки.
Всем, кто лучше выступил. Мне достался самолетик.
Когда я с самолетиком спустился к бабушке, она сказала:
— Вот видишь, какой ты молодец! И никогда не надо бояться.
А за нами сидела тетя с девочкой, которая танцевала лезгинку.
И тетя сказала:
— Если бы не этот жиденок, ты бы получила подарок. Но не плачь. Я тебе куплю еще лучше.
Бабушка смотрела на сцену и ничего не слышала. А мне стало так жарко. И я сказал:
— Давай побыстрей поедем домой.
Бабушка потрогала мой лоб и нахмурилась:
— А ты не заболел случаем?
Я не заболел. Просто мне уже не хотелось здесь оставаться. В Доме искусства.
Вечером бабушка всем рассказывала, как я плясал, и удивлялась:
— Откуда он только выучился?
А я и не выучился. Я просто все делал так, как хотела музыка.
Потом я играл в самолетик и думал.
Почему чужая тетя так обзывалась? Разве я виноват, что у меня получилась настоящая лезгинка?
Дедушка на Рождество так и не приехал.
Мой мамин дедушка свалился как снег на голову. Никто не ждал. Даже бабушка.
Сплю я себе и сплю, на Никицкой. Вдруг открываю глаза — и на тебе!
Дедушка!
В комнате все хохочут как сумасшедшие.
Я, канешно, дедушку узнал сразу. Хотя он сам на себя не похож. На фотографии — видите? Дедушка важный, красивый, ну вылитый Хлестаков. Как говорит тетя Галя. И фамилия у него в театре была другая. Псевдоним! Хвост трубой, кудряшки на голове!
А тут оказывается, он совсем лысенький. И ватник грязненький.
Но все равно! Это… мой дедушка!
Дедушка подхватил меня на руки. Прямо в ночной рубашке.
Бабушка сказала, что соловья баснями не кормят. Папочке надо скорей умыться с дороги.
Мы уселись за стол и стали есть, что Бог послал в эту ночь.
На другой день прибежали все родственники. И у нас был пир на весь мир.
Я прочитал свой стих про Мужичка-Сноготка.
И дедушка сказал, что из меня получится, дай Бог, артист.
А потом все стали просить дедушку тряхнуть стариной.
Тогда он встал на середину комнаты, вот так зажмурился и начал рассказывать про свое любимое «Белое покрывало»1:
Позорной казни обреченный,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он, гордый нрав
В нем возмущался: меж рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами…
Никто! Никогда! Я не слышал, чтобы так читали. Даже по радиву. Все замерли. Я к Ане прижался.
А дедушка сразу стал молодой и красивый. Как на фотокарточке.
Мать говорила, утешая:
Не бойся, не дрожи, родной!
Я во дворец пойду, рыдая, —
Слезами, воплем и мольбой
Я сердце разбужу на троне…
Я смотрю на маму. У нее дрожат губы. Если бы здесь был наш рояль!
А у бабушки такое лицо — как в церкви.
Коль в черном платье буду я,
Знай, неизбежна смерть твоя…
Но если в покрывале белом
Меня увидишь над толпой,
Знай — вымолила я слезами
Пощаду жизни молодой…
В комнате духота. Окна зашторены. Форточку открывать нельзя. Мы ведь на первом этаже. И во дворе все слышно.
Гудит набат, бежит народ.
И тихо улицей идет,
Угрюмой стражей окруженный,
На площадь граф приговоренный…
Граф ничего не замечает,
Вперед на площадь он глядит —
Там на балконе мать стоит
Спокойно, в покрывале белом!
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он. С радостным лицом
Вступил на помост с палачом.
И ясен к петле поднимался,
И в самой петле улыбался…
Дедушка молча оглядел всех и тихо сказал:
— Зачем же в белом мать была?
О, ложь святая!
Так могла солгать лишь мать,
Полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул
Перед казнью.
Тут все стали хлопать в ладоши. И плакать.
Канешно, дедушке больше всего захотелось, чтобы мама поиграла на рояле. Но для этого надо было ехать в Сокольники. А дедушка по Москве гулять не может. За это ему влетит по первое число. Он теперь будет жить в другом городе. Совсем недалеко. В Твери. А к нам приезжать на воскресенье.
Только чтобы никто не видел.
На Никицкой в Большом доме живет Сумасшедший. Настоящий.
Он даже не разговаривает, а мычит.
Вот так: «Му-у…»
А потом воображает из себя дерево. Растопырит руки и стоит. Даже не пошевелится.
Тут в него пуляй чего хочешь.
— Псих ненормальный, — говорит про него Дворничиха. — Такой пришьет и не заметит.
А бабушка его жалеет. Она говорит: раньше он артистом был. Это у него от несчастной любви.
— Ни от какой не от любви, — спорит Дворничиха. — Показали ему в НКВД кузькину мать, вот он и спятил. Небось наклал в штаны-то.
Летом он выходит во двор прямо в халате. На ногах у него кальсоны с завязочкой. И рубашка без воротничка.
Воротничок ведь надо запонкой пристегивать. Как дедушка делает. Но эти запонки вечно теряются. Вот он их и потерял.
Ходит как последний разгильдяй!
А рубашки без воротничков только до революции делали. Из крахмала. Теперь их все дедушки донашивают.
Чего только до революции не выдумывали? Делать им, верно, было нечего.
Зимой Сумасшедший на халат пальто надевает. А шапки у него нет. Вон, смотрите — идет.
Да вы не бойтесь! Он не тронет. Можете язык показать. Мы сейчас в него снежками пулять будем. Раз! Раз! Все равно не догонит.
Бабушка ругается — нельзя убогих обижать.
А мы не обижаем. Мы просто играем так.
Открывается окно на третьем этаже. Оттуда горланят:
Легко на сердце от песни веселой!
Она скучать не дает никогда.
Это не Сумасшедший. Это пьяница. А Сумасшедший на скрипке может играть. Только летом.
— Хоть святых выноси, — жалуется Дворничиха. — Сдать его в дурик надо, пока дом не спалил.
— Все мы и так в дурдоме живем, — говорит дядя Сережа. — Этот тип, может, самый нормальный. Если сбрендил в такое время.
— Сердца у вас нет, Сергей, — считает тетя Муся. — Иначе вы бы не говорили такие вещи. Просто удивительно, как вас еще не посадили.
У мамы сердце часто болит. Наш домашний доктор Бобков сказал, что это порок.
А у папиной бабушки сердце болит за всех ивреев.
Потому что их Гитлер обижает.
Гитлер — тоже сумасшедший. Бабушка говорит:
— Немцы — такой умный народ. Неужели они не видят, что он просто городской сумасшедший! Надо, чтобы товарищ Сталин раз и навсегда запретил Гитлеру обижать евреев.
Только бабушка живет в Лосинке, а товарищ Сталин — в Кремле. И она никак пока к нему добраться не может. А вот если бы добралась, папа давно был бы дома. Потому что эта моя бабушка очень пробивная особа. Все так говорят.
— Товарищ Сталин сейчас думает, — встревает мой папин дедушка.
А он точно знает, потому что читает газету. Не каждый день. Каждый день читать газету вредно.
Дедушка берет газету и учит меня читать по буквам. Все-таки не зря мы с дедушкой покупаем газету в киоске. Или бабушка ее покупает, когда ходит за хлебом.
— Гитлера надо посадить в сумасшедший дом. Вот и все!
Папиной бабушке Гитлера совсем не жалко. А нашего Сумасшедшего — жалко. Хотя он и не иврей. Вовсе.
Сумасшедший гуляет по двору. Ищет чего-то. Прислушивается. И вдруг — кричит:
— А-а-а!..
Дворничиха стынет на лавочке:
— Это к перемене.
Когда кричит Сумасшедший, погода в Москве всегда меняется.
Кругом тихий ужас и сплошной кошмар. Так говорит бабушка Адельсидоровна.
Мишка катается на подножке трамвая — сплошной кошмар. А я падаю об асфальт и разбиваю коленки в кровь — тихий ужас. У немцев в Берлине сплошной кошмар. У нас в Москве — только тихий ужас.
Бабушка боится мышей до смерти. Дедушка мышей просто не любит. Аня говорит, что маленькие мыши очень симпатичные, их не надо бояться.
— Они ничего тебе не сделают. Ты, смотри, какой большой. А мышка такая маленькая.
Ну, слава Богу, для Ани я уже такой большой!
А мышку я не боюсь. Просто я смотрю не туда, где она шуршит.
Один раз я взял и перекрестился на глазах Бориспалыча. Дедушка страшно обиделся.
— Передовой человек не должен верить в то, чего нет.
— А что есть, дедуля? Ну скажи — ты есть?
— Я есть. Потому что ты меня видишь.
— А я — есть?
— Пойди и посмотри в зеркало.
Я смотрю в зеркало и вижу мальчика. Я уже привык, что мальчик в зеркале — это я сам. Я подымаю руку — и он подымает. Я высовываю язык — и он высовывает. Я могу даже в него плюнуть. А он плюнет в меня — не попадет. Потому что из зеркала плюнуть нельзя. И все-таки я внутри не такой, как в зеркале.
— А Дворничиха есть?
— Посмотри в окно. Сидит на лавочке и грызет семечки. Значит, есть.
— А папа «сидит». Если он «сидит» — значит, он есть?
Адельсидоровна начинает бегать по комнате и приговаривать:
— Тихий ужас! Ну не ребенок, а тихий ужас.
Тут я нарочно спрашиваю Бориспалыча:
— А кто главней — Бог или Ленин?
Теперь сердится дедушка:
— За такие вопросы могут забрать и отправить куда следует. И будут абсолютно правы.
Адельсидоровна уже кричит:
— Кошмар! Сплошной кошмар! Он уже хочет посадить ребенка!
Я уже не ребенок. Это они все думают, что я ребенок. Я мальчик. Как все во дворе. «Как все» — у меня не всегда получается. Но в «колдунчики», я уже играю здорово. В «колдунчики» я даже больше люблю играть, чем в «расшибалку». Во-первых, и денег жалко! На гривенник можно купить целый стакан томатного сока. Вот такой! Маленький. А большой даже и не выпьешь сразу!
На Никицкой продают томатный сок сразу за воротами. Вот выходишь, и налево стоит тетя с соками. И в магазин ходить незачем. И отпрашиваться не надо. Потому что это совсем во дворе. Если есть гривенник — бери, пожалыста. А томатный сок я больше люблю, чем яблочный. Маленького стакана вполне хватает, если на улице не очень жарко. Вот берете. Надо немного посолить. Теперь размешиваете ложечкой. Вкуснотища!
Все-таки на Никицкой жить лучше, чем в Сокольниках. Потому что тут Бог есть, а там Бога нет.
Для бабушки Лизаветниколавны самое интересное в церкви. Для Мишки — самое интересное в кино. А я пока не знаю, где мое «самое интересное». Наверное, самое интересное быть «колдунчиком», только настоящим. Раз! И всех заколдовал. Раз! И расколдовал!
И чтобы кончился сразу для бабушки Адельсидоровны и «тихий ужас», и «сплошной кошмар». А папа вернулся из «командировки».
У нас на Никицкой теперь часто бывает праздник. Гостит дедушка. Он приезжает из своей Твери ночью. Про это я догадываюсь сразу.
Бабушка бережет электричество. Она на всех ругается, кто за собой свет не гасит. Ночью у нас в углу лампадка горит. Под Божьей Матерью. А когда бабушка сама зажигает люстру, приезжает дедушка.
Другой раз я ночью не просыпаюсь, а утром смотрю — дедушка спит в кровати. Я лежу тихонечко и жду, пока он встанет.
Дедушка бреется в большой комнате перед зеркалом. Долго стоит и себя рассматривает.
— Эх, старость — не радость, — ворчит он и уходит мыться на кухню. Там бабушка стоит с полотенцем и ждет, пока он нафыркается.
Дедушка устраивает настоящий потоп.
— Ты уж прости, мамочка. Я тут насвинячил. Но там ведь и помыться как следует нельзя.
А бабушка и не ругается.
— Что у нас, мамочка, сегодня к завтраку?
— А что вашей милости угодно? Велите-заказывайте.
— Ну, ты меня знаешь. Копчушку да рюмочку не мешало бы. С приездом.
— Будет вам, возможно, и рюмочка к обеду. А сейчас кроликом побалуйтесь. От зайца не отличишь!
Я тоже с ними смеюсь. Потому что зайца я еще никогда не пробовал.
Дедушка носит брюки на подтяжках. Никто не носит, только дедушка. А он говорит, что ремень портит фигуру. Бабушка сказала, что сошьет мне длинные брюки, и я тоже буду ходить «в подтяжках».
Только где она возьмет подтяжки? Может, тоже из дедушкиных сошьет?
Мой дедушка не любит больше всего разгильдяев. Разгильдяи разбрасывают по комнате свои игрушки, за собой никогда не убирают и ходят без пуговиц.
Пуговицы пришивает всем бабушка.
Дедушка называет бабушку — мамочка. А бабушка называет дедушку — папочка. И говорит, что папочка всегда был большим франтом. Это потому, что раньше дедушка работал в театре. И ему на шею вешались все «брандахлыстки».
— Жена — черный хлеб. Хочется иногда и беленького, — шутит дедушка.
А бабушка приговаривает:
— Муж — голова, а жена — шея. Куда хочу — туда поворочу.
И моя бабушка поворотила дедушку из театра!
Тетя Галя говорит, что она испортила дедушке жизнь. Потому что, если бы он был артистом, как Качалов, его бы никогда не посадили.
— Еще как бы посадили! — сказал дядя Сережа. — Им без разницы. Всякий порядочный человек этой власти поперек горла. Кто они все? Каторжные? Вот и власть воровская.
Тут тетя Галя сразу на него ругается. Потому что нельзя такие вещи говорить при ребенке.
А дедушка после театра опять ушел работать на фабрику, где делают чашки и тарелки. В нашем доме говорят, что после Кузнецова мой дедушка — самый большой спыцалист.
В шкапу у бабушки большой дедушкин сервиз. Но из него мы едим только по большим праздникам. Еще у меня в Сокольниках дедушкина чашка. А у мамы — «свинушка»: такой графин с рюмочками. У тети Гали — обеденные тарелки с золотой каемочкой. И у дяди Жоржа — дедушкин сервиз для чая. На двенадцать персон.
На этой фарфоровой фабрике мой дедушка с одиннадцати лет. Так бабушка сказала. И тетя Галя тоже. Потому что он остался круглой сиротой, и сам должен был зарабатывать себе кусок хлеба.
Когда я сам буду зарабатывать себе кусок хлеба, я стану совсем взрослый. Но одиннадцать лет мне еще будет не скоро.
Вот мы сидим за столом в темной комнате и обедаем. В темной, потому что светлую из окна видно. А нам дедушку показывать никак нельзя. Иначе всем нам крышка.
Дедушка на главном месте. И всем объясняет:
— Там выжить можно. На свете хороших людей много. Но и разгильдяев достаточно.
А Дворничиха вчера сказала, что теперь у нас столько врагов и столько ивреев, просто жить нельзя.
Надо бы спросить у этого дедушки, кто лучше — разгильдяй или иврей. Ну канешно, не за столом, при всех. А когда мы в зоопарк пойдем.
Но пока нам по Москве гулять нельзя. Даже Вовка ко мне не ходит, когда дедушка наезжает.
А когда дедушки нет в Москве, бабушка говорит мне:
— Садись на дедушкино место.
И еще бабушка говорит, что дедушка сидел «ни за что». Потому что мой дедушка никогда не совался в политику.
У нас в семье никто в политику не суется.
Только дядя Сережа.
— Революция — это чепуха на постном масле. Вот вы, Георгий Васильевич! Как жили до этой бузы?
— Как все, — вздыхает дедушка, — по-человечески.
А я знаю, как жил дедушка!
Он работал, а бабушка выкручивалась. Потому что дедушка каждую лишнюю копейку откладывал. На черный день. А когда получился черный день, дедушкины деньги враз пропали.
— А на них можно было купить пятьдесят коров, — сказал дядя Жорж. Но дедушка никогда коров не покупал, а собирал в шкап книги. Теперь этими деньгами можно обклеивать комнату. Но мы пока не обклеиваем. А ждем лучших времен. И расстраиваться тут нечего.
Бог дал, Бог взял, как говорит бабушка. Отчаиваться — самый большой грех!
За столом разговаривают разговоры. Я сижу на диванчике и делаю вид, что ничего не слушаю. Про меня забывают.
Дядя Сережа, как петух, наскакивает на тетю Мусю:
— Вы думаете, что в революцию все сразу уверовали? Тут красные — там белые? Глупости! Ничего подобного. Большинство вообще понятия не имели, что происходит. Конечно, когда начались беспорядки, боялись выходить на улицу. Вот Аня в подъезде стояла. У нее был ржавый револьвер, который не стрелял. Не знаю, как там в Петербурге, но в Москве два дня постреляли — и всё. Хулиганили, конечно, много. И по ночам эти «колдунчики» грабили. Какие там большевики-меньшевики! В нашем кругу никто такими дурацкими вещами не занимался.
— А какой круг вы имеете в виду?
— Ну, обычные граждане. Господа-обыватели. Мещане. Короче говоря, простые люди, как мы все.
— Не надо всех стричь под одну гребенку, — спорит тетя Муся. — Я, например, отлично понимала, что происходит Великая революция.
— Ну вы вообще особенный человек, — говорит дядя.
Тетя Муся и дядя Жорж не любят дядю Сережу. А дядя Сережа не любит только тетю Мусю. Но бабушка всех мирит и не разрешает никому ссориться.
— За столом надо пить и закусывать. А не заниматься политикой.
Наш дядя Сережа — инженер божьей милостью. Так про него бабушка говорит. Потому что учился он еще до революции. И теперь для него разобраться в машине, в любой машине, — все равно что пописать на два пальца. Это он сам говорит.
А увольняют отовсюду дядю Сережу, потому что у него чересчур длинный язык.
— Дядя Сережа! Покажи свой язык.
Вот видите — показывает!
Дядя Сережа понимает шутки и сам над всеми хихикает. Он никого не боится из-за того, что у него открытый туберкулез. Вот если бы был закрытый, он, может быть, кого-нибудь и боялся.
Курит дядя Сережа как паровоз. Только не папиросы, как все люди. Дядя Сережа курит мундштук.
А в мундштук он всаживает сигареты, которые сам делает из табака и папиросной бумаги.
Вот посмотрите — берет листочек, потом насыпает табачок, сворачивает… слюнявит. складывает в коробочку.
А папиросы, он говорит, все невкусные.
Тетя Муся считает, что дядя Сережа просто невозможный человек.
А папина бабушка сказала, что он юбергикер.
Это значит по-нашему — перевернутый.
У него все белое — черное, а черное — белое.
Не знаю, может, ему нужно очки носить? Как бабушке?
Дядя Сережа не любит всю советскую власть и, может быть, даже всех ивреев.
Кроме родственников.
— Еврей — это не нация. Это профессия.
А маме дядя Сережа сказал:
— Ты неправильно воспитываешь сына. Его надо учить врать на каждом шагу.
— Не слушайте вы этого антисоветчика, — сердится тетя Галя. — Он сам даже муху не обидит.
Тетя Галя, слава Богу, вяжет кофточки. Поэтому они еще живы. А если рассчитывать на зарплату дяди Сережи, то они давно положили бы зубы на полку.
Вот так всегда говорит тетя Галя.
— Обманывать никого нельзя. Бог все видит и накажет обязательно, — сердится мамина бабушка Лизаветниколавна на эти глупые разговоры.
— Бога нет и быть не может, — встревает папин дедушка. — Надо читать Маркса, и тогда все становится ясно.
— Ваш Маркс такой же надувала, как все, — хихикает дядя Сережа.
Дедушка за Маркса всегда обижается:
— Фуй! Вы рассуждаете как неграмотный человек. Такое может позволить себе только дворник с улицы.
Дедушка вынимает газету с портретом Маркса.
Дядя Сережа смеется.
И я смеюсь. Потому что дедушкин Маркс очень похож на Аниного Синдбада-морехода в книжке про тысячу одну ночь. С картинками.
— Страшно не умереть, — говорит дядя Сережа, — страшно не родиться вовсе. Давайте сфотографируемся все. Пока не поздно.
И мы стали фотографироваться — первый раз в жизни.
Дядя Сережа привез такие большие лампочки. Больше арбуза. Деревянные ноги и аппарат «Кодак» с пластинками.
У дяди Сережи в шкапу столько сокровищ, как у Синдбада-морехода.
На днях он мне показал самую старинную монету.
По секрету, канешно.
За нее можно целый дом купить. Только он не покупает. А живут они с тетей Галей в одной комнате на Таганке. Прямо против рынка подъезд.
Фотографировались мы целый божий день. То так сядь, то эдак. То сюда смотри, то туда. А главное — надо замереть! Даже моргать нельзя. Смотреть прямо в дырочку. И не дышать.
Мне-то пара пустяков — не дышать! А вот дедушке. И мама все время кашляла.
Только дядя Сережа закричит: «Внимание!» — мамочка сразу кашляет.
Дядя Сережа даже хихикать перестал.
В конце концов она легла, и ее прямо в кровати и сфотографировали.
А я в черкеске снимался.
— Теперь, — сказал дядя Сережа, — мы останемся навсегда.
Дедушка Георгий Васильевич ездил в Москву, ездил.
А потом взял и заболел.
Пришел доктор Бобков и сказал:
— Крупозное воспаление легких. Надо бы в больницу. Организм все-таки очень изношенный.
Сначала мы испугались. Потому что дедушка в Москве ведь прятался!
А потом, когда ему стало совсем хуже, бабушка вызвала по телефону карету «скорой помощи». И дедушку увезли.
Все эти дни я прожил на Никицкой. Мотался из угла в угол, переводил картинки, играл сам с собой. Даже во двор не ходил.
Все по очереди ездили в больницу. Без меня. Потому что детям в больнице делать нечего. А бабушка даже и домой не ездила. Все время там была.
Один раз, к вечеру, мы сидели у стола в темной комнате и ждали тетю Галю. Она поехала в больницу еще утром и обещалась быть к обеду. Но уже темнело на улице, а ее все не было.
Тетя Муся сказала, что в Москве скоро будет весна, потому что в городе уже пахнет мимозою.
Вдруг стукнуло окно. Я подумал — вот и тетя Галя. У нас так бывает — в дверь не достучишься, так лучше в окно.
Аня пошла открывать. И я побежал почему-то за нею.
Вошла тетя Галя. Сказала:
— Па-поч-ка.
И упала.
В доме пахло камфарой и валерьянкой.
Все плакали. Кроме мамы.
Она сидела белая. Как смерть.
И я боялся на нее смотреть.
Потом тетя Галя рассказала нам — когда дедушка стал умирать, он позвал бабушку и спросил:
— За что, мамочка?
Дедушку хоронили в один день с женой Ленина. Дворничиха сказала:
— Хозяину она поперек горла стала. С того дня ищё. Только под ногами моталася. Архаровцы к ей давно подбирались. Тут она ладушков поела и тапочки откинула. Но жалеть нечего. Свое пожила.
И с муженьком энтим таких делов понаделали — век не разбирёсси! Подстилка — она и есть подстилка. В Мавзолее для нее местов нету. Может, в Кремле где-нибудь закопают. А дедушку тваво жалко. Сурьезный папашка был.
На улице моросил снег. Дворник вынес красный флаг и привязал к нему черную ленту. Играла музыка.
Дедушку привезли на автобусе. В деревянном ящике.
В дом заносить не стали. Поставили на табуретовки перед окнами. И сняли крышку.
Раньше я мертвых никогда не видел.
Зажмурился сразу, а потом стал потихоньку подглядывать.
На подушке лежал какой-то старик. Чужой. Только на лбу у него была шишка. Как у дедушки.
Собрался весь двор.
Пришел Сумасшедший из Большого дома. Со скрипкой. Влез на тумбочку у загородки и начал пиликать. Потом руки раскинул — вот так и стал, как птица.
Никто не смеялся.
Пахли желтые цветы. Мимозы. В Москве сейчас, кроме бумажных, других цветов нету. А эти, противные, с Кавказа понавезли.
Когда скрипка играла, все стояли тихо-тихо. Только носом хлюпали.
Потом мы поехали на Ваганьково. Это наше кладбище.
Из ворот никак выбраться не могли. По улице шел народ. Как на демонстрацию.
У жены Ленина знакомых больше, чем у дедушки.
Сразу видно — большое горе.
А дедушку провожала только одна наша семья.
На кладбище в церкви меня подняли на руки. И я поцеловал этого чужого старика: может быть, все-таки это был мой дедушка?
Мы закопали его в яму и поехали обратно на Никицкую.
За столом все говорили, какой удивительный человек был наш папочка. А умер — ни за что.
Оказывается, когда дедушка играл в театре, его звали Георгий Сарматов.
Как похоронили жену Ленина, я точно не знаю.
Тетя Галя сказала, что политика нас не касается.
Насмотревшись на похороны, я стал думать.
Ведь я тоже могу умереть?!
Как же это? Живу, живу — вдруг бац! И нету.
Нигде? — Нигде.
Меня положили на сундуке в темной комнате. Но разве можно уснуть, когда такое делается?
Каждый вечер теперь я не сплю, а думаю. Они даже решили, что у меня гланды.
Никакие это не гланды! Просто я боюсь засыпать в темноте.
Сначала я молчу про это. Но потом у Ани спрашиваю:
— А умирать всем надо? Обязательно?
Аня меня успокаивает. Пока вырасту, наука что-нибудь придумает. Может быть, я еще сам буду ученый и выдумаю лекарство. Чтобы не умирать.
Дядя Сережа сказал:
— Чтобы жить долго, надо есть простоквашу и пить рыбий жир.
Я не знаю, когда дядя Сережа говорит правду, а когда смеется.
На всякий случай, я теперь каждый день пью рыбий жир и закусываю соленой черной корочкой.
Мама играет или своего Скрябина, или своего Рахманинова. В крайнем случае, своего Шопена. Не каждый день. А когда у мамы есть настроение.
Рояль у нас вон какой большой! Полкомнаты занимает. Ну где мне спать? Один выход — под роялем. У соседей — пианино. Оно маленькое, стоит у стенки, играет так же. Но мама не может играть на пианино! Ведь она кончила свою консерваторию.
Бабушка говорит, если бы не папа и не я, мама выступала бы с концертами. А сейчас она только учит других детей. Не знаю: почему бабушка так говорит? Получается — я во всем виноват?
Маму мне очень жалко. Но моя мама никогда не плачет. Она все переживает в себе. А это еще хуже. Как говорит бабушка.
Тетя Муся-из-оперетты пришла, когда я уже почти засыпал.
Тетя Муся — самая близкая мамина подруга. Это ведь она познакомила маму с папой. Когда они были там. Ну, знаете?!
Там тетя Муся пела в своей оперетке, а мама играла на своем рояле. Папа бегал за кулисами как сумасшедший. Потому что он сразу влип, когда увидел маму. Я уже сто раз слышал эту историю.
У тети Муси тоже есть муж. Он похож на свою фамилию. Шер-ше-не-вич. Шершеневич пишет стихи и со всеми кусается. Только сегодня тетя Муся пришла без своего Шершеневича.
Я сделал вид, что сплю.
Сначала они говорили так тихо, чтобы я ничего не слышал. Потом они про меня совсем забыли и стали говорить громко.
Тетя Муся сказала, что на папу пора плюнуть. Потому что оттуда не возвращаются. Сделаться монахиней в расцвете лет — никакого нет смысла. Нечего распускать нюни и сидеть сложа руки. Надо жить, пока живется. И пусть все катится к чертовой матери.
— Собирайся и пошли в гости. Я тебя познакомлю с одним очень интересным человеком.
Тут я совсем перестал дышать.
А мама — моя любимая, самая красивая мама — сказала, чтобы тетя Муся немедленно убиралась и больше к ней никогда не приходила.
— Ты просто последняя дура, — рассердилась тетя Муся и хлопнула дверью.
— Ты спишь? — спросила мама на всякий случай.
Я даже не пошевелился.
На другой день мама начала сильно кашлять. И бабушка забрала нас на Никицкую.
На Никицкой маму легче вылечить. Сюда ходит доктор Бобков. Он всех нас лечит. Бабушка верит только одному доктору Бобкову.
А когда у меня открылась скарлатина и папина бабушка стала бегать по квартире и кричать «азохенвей», пришел доктор Бобков и сказал, что нужно сделать укол. Тогда Лизаветниколавна всех выгнала из комнаты и позвала только Аню. У меня была температура выше градусника. Я стал плакать. А бабушка сказала:
— Цыц! Негодник.
Она придавила мне голову и руки. Аня держала меня за ноги. А доктор Бобков сделал мне укол в попку. Когда я уже не мог совсем глотать и в голове крутилось, я стал говорить про себя:
— Господи Исусе! Помогите мне, пожалыста, выздороветь. Я не хочу умирать. Помогите мне, пожалыста, Господи.
И вот видите, я не умер, а выздоровел. Все удивлялись. Потому что бабушкин сын Гуля умер как раз от этой скарлатины. Когда бабушка разбила зеркало на комоде.
И тогда, сказал дядя Жорж, бабушка стала верить в Бога. А когда я родился, меня назвали в честь того мальчика.
Я смотрю на портрет Гули, который висит в большой комнате. И совсем он на меня непохож. Только у нас матроска одинаковая.
После скарлатины у меня еще болела коленка.
Когда я совсем выздоровел, пришла весна. И на меня вдруг во дворе свалился мотоцикл.
Я его совсем не трогал и даже на него не влезал. А он взял и свалился. Ни с того ни с сего.
И еще проткнул мне ногу своим тормозом.
Тут опять моя папина бабушка Адельсидоровна стала бегать и хвататься за голову.
А другая бабушка Лизаветниколавна залила мне дырочку коллодием. И этот коллодий застыл. Получилось стеклышко.
Я, канешно, орал как резаный. Все-таки дырка в ноге, из нее кровь течет.
А бабушка еще обещала меня выпороть. Чтобы я не лез куда не следует.
Я знаю, что пороть она меня все равно не будет. Это она так говорит. Для красного словца.
Папа сказал, что если меня кто-нибудь хоть пальцем тронет, он тому голову оторвет. Хотя папа сейчас и «сидит в командировке», но когда он выйдет!..
Аня меня успокаивает:
— До свадьбы заживет!
— Нечего разводить мерехлюндии, — говорит Лизаветниколавна.
Я люблю весну за то, что можно играть на асфальте. И гулять без пальто.
У девчонок — классики.
— Мак? Мак. Мак? Мак. Мак? Дурак.
А у нас — расшибалка!
Я теперь коплю деньги. Без денег в «расшиши» не играют. Бабушка нашла мне царский пятак. Для биты — самая лучшая, необходимая вещь. Вовка даже хотел со мной сменяться. На ножичек. Хитрый какой!
Я уже два раза попадал на «чиру».
Без дедушки жить можно. А без бабушки жить нельзя. Все ходят к маминой бабушке советоваться, как жить. И соседи, и родственники.
Тут приехала Рита и спрашивает — пожениться ей на Магиде или нет. Рита для бабушки — племянница. А бабушка для Риты — тетя. Для меня Рита тоже тетя. Потому что она дочка тети Нади Коняевой. И мы к ним ездим в гости, на праздники.
— Чтобы человека узнать, надо с ним съесть пуд соли, — сказала бабушка.
Но когда пришел Магид, они соль есть не стали, а сели пить чай. И бабушка угощала Магида пирожками. Бабушкины пирожки — самые вкусные в мире.
А потом бабушка сказала Рите — с Богом! И ничего страшного, если он, как его называется, иврей. Ивреи, как его называется, бывают очень хорошие и любят свою семью.
Моя бабушка все время повторяет — «как его называется». Это у нее такая поговорка. У моего папы тоже есть поговорка — «эт-самое». Это самое.
А когда Рита с Магидом поженились, они приехали к бабушке на «линкольне».
«Линкольн» — такая длинная машина. Американская. У Магида «линкольн», потому что он работает в университете. В клубе. А этот клуб на нашей улице, только вон там, в конце. И Магид меня обязательно покатает на «линкольне», когда-нибудь.
Мне он очень понравился. И не потому, что подарил пистолет.
Все сказали, что Магид совсем не похож на иврея. У него такое лицо, как будто он не иврей, а немец.
Уже потом, когда во время войны он попал в плен, это его спасло. Он стал у них переводчиком и помогал нашим партизанам. А когда его освободили из плена, ему дали всего «десять лет лагерей».
Но это было уже совсем потом. А «потом» — это уже другая история.
В общем, моя мамина бабушка живет для всех. И папина бабушка тоже живет для всех. А вот папин дедушка живет для себя.
Когда я вырасту, я тоже буду дедушка. И буду жить или для себя, или для всех.
Моя мамина бабушка говорит, что для себя жить стыдно. Дядя Жорж на это сказал, что бабушка может спокойно поступать в партию.
Но бабушка в партию не хочет, потому что не любит товарища Сталина. А товарища Сталина она не любит за то, что подорвал храм.
Дядя Жорж сказал, что храм подорвал Каганович, а товарищ Сталин в это время был на даче. И хотя Бога уже нет, храм можно было оставить как памятник.
Дядя Сережа сказал, что Сталину наплевать на храм, потому что он нерусский.
А дядя Жорж сказал, что грузины тоже верят в Исуса-с-Креста. И Сталин даже учился на попа в семинарии.
Дядя Сережа вскипятился:
— Сталин никакой не грузин, а типичный Джуга-шви-ли. Значит, наверняка — еврей. Хи-хи, железный еврей!
Тетя Муся закричала, что дядя Сережа — ужасный человек. И непонятно, почему его до сих пор не отправили «куда следует».
А дядя Жорж сказал:
— Но ведь и Христос был еврей. По крайней мере — наполовину.
Тут я и узнал, что Кристос был, как я.
Ни то ни се. Тоже гибрид!
По радио передают веселую музыку:
Чтобы тело и душа были молоды,
Ты не бойся ни жары и ни холода,
Закаляйся, как сталь!
Физкультура-ура-ура,
Будь готов,
Когда настанет час,
Бить врагов,
Ты на границы их не пускай!
Левый край,
Правый край,
Не зевай!
А дядя Жорж тут же придирается:
— Покажите мне конкретно, где у человека душа? Печенку знаю. Вот тут она. Сердце здесь. Аппендицит справа. А где спряталась ваша душа?
Бабушка сердится и говорит, что они все «ни бельмеса» не понимают.
— В революцию тоже ходили голые, прямо по улице, и кричали песню:
Мы на небо залезем
И свергнем всех богов! —
только ничего из этого не получилось, как видите.
А вот у дяди Вани в революцию вышла целая история: одна тетка голая влезла в трамвай. Совсем голая, как мать родила. «Была не была!» — сказал вслух дядя Ваня. И как треснет эту голую по попке! Она сразу выскочила из трамвая и стала кричать: «Милиция! Милиция! Держите хулигана!» Но трамвай не стал ждать милицию и уехал. Дядя Ваня говорит: «Хоть одно доброе дело в жизни, по крайней мере, сделал».
Дядя Ваня рассказывает эту историю про революцию. И мы все смеемся.
Мы едем к тете Наде. Чтобы поддержать семью в такое время.
Коняевы живут у Крестьянской Заставы. В деревянном доме. И двор без асфальта. Как у нас в Лосинке.
Коняевы, а коней у них нет. Это раньше были.
Бабушка — старшая, тетя Надя — младшая. Они похожие. Потому что родные сестры. А мама у них была. Фон Россиус. Во! Какая фамилия!
Она с настоящим царем вальс танцевала. Когда кончила школу для благородных девиц. И стала первой ученицей. А государь-император тут к ним на бал и примчался.
У нас дома про это рассказывают. Только шепотом.
После вальса с государем-императором бабушкина мама выскочила замуж. И нарожала детей! Больше, чем у нашей Дворничихи. Десять штук!
А у моей мамы я один получился. Почему — не знаю. Ни тебе братика! Ни тебе сестрички!
Бабушка говорит, что было бы всех полно. Если мы бы жили как раньше.
Дядя Петя — раз! Тетя Надя — два! Дядя Ваня, у которого собака, — три!
А еще… больше никого. Потому что, на наше горе, была война. А потом, на наше горе, — революция. И куда они все подевались? Никто не знает.
Бабушка, тетя Надя, дядя Петя с дядей Ваней — они наполовину «Фонроссиусы», а наполовину Коняевы.
Моя мама на четвертушку Коняева и на четвертушку «Фонроссиус».
И я на целую восьмушку «Фонроссиус».
Только про эту восьмушку никому говорить не надо.
Когда мы с бабушкой приехали к Коняевым, чтобы поддержать семью, Коля и Шурка поднимали во дворе гирю.
У тети Нади один сын Коля, а другой сын Шурка.
И еще дочка — тетя Рита.
Шурку я больше всех люблю. Бабушка говорит, что он — «не разбери-поймешь». То он шахматист великий, то он в музыку ударился.
У Шурки такой слух вдруг открылся! Ну все прямо удивились. И моя мама стала с ним заниматься на рояле. Всю зиму он к нам шлялся и делал успехи.
А у меня почему-то никаких талантов пока нет. И мама со мной заниматься не хочет. Я могу ей все нервы вымотать. Лучше меня отдать сразу в школу.
Шурку в школу на старости лет никто не возьмет. Он все равно скоро пойдет в армию.
— Ну-ка, подними!
Это Шурка меня подначивает. А гиря такая, что ее с места не сдвинешь.
— Не хулигань, — говорит моя бабушка, — живот надорвешь. И тебе, Шурка, как его называется, не советую. Пальцы беречь надо, если хочешь быть пианистом.
— А я пианистом не стану. Я буду оркестром дирижировать.
— Ну, тебя, как его называется, не разбери-поймешь. Семь пятниц на неделе.
Но бабушка на Шурку не сердится. Она его тоже любит.
Тетя Надя, как всегда, накормила нас вкусными щами, и мы узнали все наши семейные новости.
А Шурка подарил мне свою коллекцию марок. Он уже так вырос, что собирать марки ему необязательно. А я скоро начну собирать, и альбом мне пригодится.
Бабушка сказала:
— Нечего делать такие дорогие подарки. Он еще мал.
Это она про меня. Ладно-ладно, бабусенька!
Потому что альбом — видите — сейчас таких не делают. Это до революции делали. Специально для марок.
Но Шурка мне его все равно подарил. Теперь он будет приезжать не только к маме, но и ко мне. Учить собирать марки! Пока его не забрали в армию.
Все-таки не зря мы поехали поддержать семью в такое время. Хотя тетя Надя уже давно не Коняева, а Васина. Потому что поженилась на дяде Саше.
У меня ведь тоже папина фамилия. А папина фамилия получилась из-за какого-то предка.
Предок был военным мальчиком, играл на барабане. Он пошел на войну и попал в плен к Англичанину.
Англичанин не знал, как звать папиного предка. И придумал ему кликушку: Хаар-лип. По-англичанскому — «Заячья Губа».
Теперь я, ни с того ни с сего, тоже — Заячья Губа. Харлип!
Какая у нас в семье все-таки путаница!
Вот уж точно, «не разбери-поймешь» — как говорит моя любимая бабушка Лизаветниколавна.
Вечером, когда меня уже уложили спать в креслах, я подсмотрел за бабушкой.
Она встала на колени, вот в том углу. Там у нас Божья Матерь с младенцем. И лампадка горит.
Бабушка стала просить у Бога прощения. Долго-долго молилась.
Значит, опять моя бабушка нагрешилась. И когда это она успела, ума не приложу.
Когда мы с бабушкой потихоньку в церковь собираемся или на кладбище, она набивает мой карман медной мелочью. Но не для того, чтобы в «расшибалку» играть. А чтобы каждому нищему подать копеечку. Потому что Бог велит всех любить и со всеми делиться.
Нюра собралась от нас уезжать в свою деревню.
Она плакала и говорила маме, как она ее любит и меня тоже. И лучших хозяев ей не надо. Она сейчас поедет, выродит своего ребенка и вернется. На прощание Нюра попросила маму поиграть ей на рояле. Мама расстроилась и поиграла своего Шопена.
Меня решили сдать в детский сад, потому что со мной сидеть некому. Папиному дедушке тяжело каждый день ездить, а папина бабушка, как и мама, ходит на работу. Мамина бабушка согласна мотаться со мной на Никицкой, но лучше меня отвести в детский сад, чтобы я привык. Все равно с осени меня надо определять в школу.
А в детский сад меня устраивает Магид, за которого вышла тетя Рита по совету моей бабушки. У Магида такие связи, что он может меня устроить куда хочешь.
Первый раз меня ведет мама. Мне жутко интересно. А мама переживает. Она за меня волнуется. Вдруг со мной чего-нибудь случится?
На самом-то деле никакой это не сад, а большая комната. Сюда приводят утром детей, которых девать некуда. Здесь нас отдают в руки Мымре. Так сказал мне один мальчик. И Мымра нас воспитывает.
Она никого не бьет, а только кричит. Мы все должны обязательно ее слушаться.
Началась моя садовая жизнь.
С утра — тихие игры. А потом у нас бывает обед. За столом надо постараться захватить горбушки. Я даже не знал раньше, что самое вкусное — это горбушки. Из черного хлеба.
Обед у нас в саду не как дома. Я стал его есть первый раз, а он пошел обратно ротом. Но тетя сказала, что в следующий раз я привыкну.
После обеда ложимся спать. А мне спать днем не хочется. Я лежу с закрытыми глазами и думаю. Канешно, можно поесть под одеялом горбушку. Вот она для чего нужна!
Один раз я даже взял с собой спать яблоко. Но когда съел немножко, я вдруг по-правдашнему заснул. После сна мы стали убирать за собой постель, и я увидел большое коричневое пятно.
Мне стало страшно.
Вдруг подумают, что это не от яблока. А я просто обкакался?
На другой день я сказал маме, что больше в сад ходить не буду. Мама расстроилась, а моя папина бабушка сказала, что я слишком балованный мальчик и мне будет трудно жить.
Я не хотел ходить в детский сад не из-за яблока. А потому что там скучно.
Я думал, что в детском саду встречу Красную Шапочку. Но моей Шапочки не было.
А другие девочки играют в дочки-матери и мне не нравятся.
И еще в саду все дети становятся октябрятами. А когда принимают в октябрята, дают нашей Мымре клятву, что в Бога они нипочем не верят. В церковь с бабушкой никогда не ходят.
Октябрята все рассказывают. И ничего не скрывают.
Значит, мне придется сказать ей про папу? А я не хочу про это никому говорить.
Пусть лучше я не буду октябрятом.
Я сказал маме, что буду сидеть тихо дома и никого не бояться. Пусть она ходит на свою работу. И учит других детей музыке.
Со мной мама заниматься не может. Потому что родных детей учить музыке — одна мука.
— С детством пора завязывать, — сказал дядя Сережа.
Он привез фотографии. И наши на Никицкой сбежались себя разглядывать.
Я посмотрел — все похожи.
Только я не похож. Хотя в черкеске. Почему-то я себя не узнаю. На самом деле я не такой. Внутри.
Бабушка говорит, что внутри у человека душа. А душа на фотографии не получается.
Наверно, я уже здорово набедокурил в своей жизни. Потому что бабушка повела меня в церковь. Исповедовать. Прямо в Сокольниках.
У нее здесь свой знакомый священник есть. Введенский!
Это у него такая фамилия.
Страшный как черт. Такой носатый. И глаза проворачиваются. Вот так. Бабушка говорит, что он видит всех насквозь.
Сначала мы его долго ждали. Потому что служба была.
Введенский пел шепотом. И дымил очень.
Потом он отвел меня в уголок и спрашивает:
— Сколько раз бабушку не слушался?
— Нисколько, — говорю.
— Крестись, голубчик!
Тут я только руку поднял. Вот эту. А он меня — бац по руке. Это… с испугу, значит, я руку перепутал.
— Проси у Христа прощения.
Я и сказал:
— Господи Исусе! Простите меня за все.
Так меня бабушка научила. Только она мне говорила, что надо сказать «прости», а не «простите». Но ведь Господь большой, а я маленький?! И потом, он не мой близкий родственник. Как Аня. Или тетя Галя.
— Ну вот и умница, — сказал Введенский. — Береги свою бабушку. Она у тебя золотая.
Как видите, моя бабушка не железная, а золотая!
Скоро она мне купит настоящий портфель. И я буду его собирать. К школе.
На днях бабусенька, вывернула брюки дяди Вани наизнанку. Получились как новые. А юбка тети Таси еще подождет. До осени. Сейчас у нас дел много.
Дворничиха родила сразу двоих. Дядя Жорж сказал, что она план перевыполнила.
Теперь Дворничихе дадут премию, и она купит Вовке велик. Наверное.
Я теперь на ночь молюсь. Почти каждый день.
— Господи! Иисус-с-Креста! Помогите нам жить, в такое время.
И обязательно добавляю: пожалыста!
Когда я надеваю сандалии с дырочками, приходит жаркое лето.
Летом надо жить у другой бабушки, Адельсидоровны. Полезно для здоровья.
Я беру с собой двустволку — играть в войну. Мячик — и тот, и этот. Чтобы не скучать.
Бабушкин дом недалеко от станции.
Вот сходишь с поезда и идешь не туда, к вокзалу, а сюда. И по проходу к автобусной остановке. Так намного ближе.
А на автобусе надо ездить только в крайнем случае. Бензином воняет. И очень укачивает. Может даже вырвать! Прямо в машине.
За углом — наша Нагорная улица. Только по канаве ходить не стоит. Там сплошная мокрота. А на дороге — сухая трава. Ведь тут машины не ездят. Потому что Лосинка — это не город, а дача.
Угадайте, какой дом бабушкин? Вот видите — береза двуствольная. А рядом калитка. Спускаешься, вот колодец, а за колодцем — дом. Только это не наша веранда. Здесь живет раввин с дочками. Бабушкин вход с другой стороны.
По лестнице надо ходить осторожно. Видите, две ступеньки совсем гнилые. И перила шатаются. Ничего удивительного! Крыльцо под открытым небом. И дождик все время капает и капает.
Начинается моя дачная жизнь.
Утром бабушка встает чуть свет. Завтракает на скорую руку. И бежит на станцию. Хотя у нее в ногах тромбофлебит и на животе грыжа.
Мы с дедушкой еще дрыхнем!
Бабушка работает теперь у Гиговского.
— Гиговский — это светило, — говорят в нашем доме. — Второго такого в Москве нет.
Раньше бабушка была большая барыня. Она только и делала что воспитывала детей и командовала прислугой.
А когда начался весь этот «кошмар», бабушка приехала в Москву и пошла на обувную фабрику мыть стекла.
Начальство — не дура. И сразу положило глаз на мою бабушку. Она ведь свободно балабонит по-немецки, по-французски, по-польски и даже по-иврейски. Но это теперь никого не волнует.
А сейчас нужно уметь пробиваться. Бабушка оказалась пробивной особой. И тогда ее с обувной фабрики бросили на Гиговского, который просто задыхался.
Теперь Гиговский за бабушкой как за каменной стеной.
Светило помогает советской власти рожать детей. А на плечах у бабушки целых два родительских дома. И она справляется блестяще.
— На днях сам Гиговский дал благодарность на бумаге и пол-оклада деньгами! — хвастается бабушка перед всеми знакомыми.
Дедушка встает и первым делом бреется своим «жилетом». Тут же порезывается! Но это не страшно. У дедушки есть такой белый камушек. От камушка сразу кровь останавливается.
А потом мы с дедушкой завтракаем. Завтрак у нас теплый, под подушкой.
Сам дедушка ничего не готовит. Он даже керосинку не разжигает. Потому что от керосинки может быть большой пожар.
Потом мы с дедушкой идем на станцию, за газетой.
Летом дедушка своего Маркса не читает и с головой уходит в политику.
На станции продают мороженое и лучшее в мире ситро.
Мороженое в вафлях бывает большое и маленькое. Дедушка мне покупает маленькое. Потому что от большого может заболеть горло.
Когда дедушка читает свою газету, его надо оставить в покое.
Я ухожу за дом и строю там шалаш из лопухов. Ко мне приходит Юрка с другой улицы. И мы строим вместе.
В Лосинке много ребят. Мы хорошо играем в войнушку. Как в Москве.
Только здесь никто не знает, что я гибрид.
В Лосинке огурцы пахнут огурцами. А помидоры пахнут помидорами. Потому что на грядке.
Раньше помидоров не было. Это бабушка еще помнит. Электричества не было. Совсем!
Непонятно, как люди жили?
Огород поливает бабушка. Утром и вечером. Когда солнце сбоку и не так жарко. Я бабушке помогаю. Вот у меня своя лейка есть.
А дедушка не помогает. Ему нельзя носить тяжести. Бабушке тоже нельзя носить тяжести. Но куда денешься?
Мой папин дедушка за всю свою жизнь не вбил ни одного гвоздя. Потому что гвозди может и дурак вбить.
Дедушка ходит и думает.
Я знаю — дедушка думает, про Смерть. Про нее нельзя говорить. А думать можно.
Я тоже боюсь, что дедушка умрет и не научит меня играть в шахматы. А ведь он обещал. И мне, и бабушке.
Один раз я взял палочку, дедушкину шляпу и прошелся от этого крыльца до ворот. Вот так. Как дедушка.
Мама смеялась как сумасшедшая. А дедушка обиделся и сказал:
— Фуй! Фуй!
Хорошо, что у нас сада нет. Ни одной яблоньки.
А то можно и пупок надорвать. Запросто.
Вот попробуй, достань воду из этого колодца!
— Не до конца, не до конца надо! Половинку зачерпывай!
Если бы сад, мы бы с бабушкой наверняка пропали. А тут как-то ухитряемся.
Заглядывать в колодец нельзя. Никогда!
Белочка — бабушкина родственница — говорит, что там живет Нечистая Сила.
А Белочкина мама сказала, что Нечистая Сила живет в другом месте.
Вчера бабушка упустила ведро.
Она заплакала и закричала:
— Горе мне, горе! Зачем только я вышла замуж за этого человека.
А «этот человек» — мой дедушка. И он вовсе не виноват, что бабушка упустила ведро.
Когда бабушка за дедушку выходила, она его не любила. Вовсе. Просто бабушкина мама еще молодая была. И надо было дать ей простор.
А дедушка на бабушке поженился, потому что бабушка умела себя подать. У взрослых вообще вся жизнь — шиворот-навыворот!
Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та! Ведро летит вниз и отчепляется.
Пришел Хозяин и отругал бабушку. Он взял «кошку» и достал ведро. «Кошка» не настоящая, а железная.
Хозяин сказал, что если бабушка еще раз выкинет такой номер, пусть лучше съезжает с квартиры.
Потом бабушка опять плакала и говорила:
— Горе мне, горе. Осталась я без своего угла на старости лет. И зачем только я вышла замуж за этого человека.
Двор у нас в Лосинке проходной.
Целый день перед окнами шастают дачники.
С одной улицы на другую. Так ближе до станции.
Бабушке это не нравится. Она просила Хозяина закрыть проход. Но Хозяин боится, что у него из-за этого пойдут неприятности и отнимут дом.
Потому что сейчас такое время.
А мне нравится смотреть из окна.
Вот ходят со станции дачники. Мы с бабушкой иногда сидим и думаем, какие все-таки разные бывают люди!
— Как в кино, — говорит Адельсидоровна.
А я в кино еще только один раз был, с дедушкой. «По щучьему велению, по моему хотению». Мне понравилось, а дедушке — не очень.
На проходном дворе жить всегда веселей.
Я не люблю Белочку. Не потому, что она иврейка. А потому, что она мной командует.
Белочка приезжает к нам в Лосинку вместе со своей мамой. Тетей Миной.
А Белочкин папа Сидор не приезжает. Как сказала по секрету бабушка, он уже тоже «сидит».
Дядя Сидор веселый. Зимой он заехал к нам в Сокольники с дядей Леней и тетей Ирой.
Нам нездоровилось. Мне и маме. Все пили шампанское за здоровье. И за Новый год. Дядя Сидор посадил меня к себе на коленки и дал попробовать. Шампанское мне нравится. И кагор тоже. Но кагор только в церкви дают.
От шампанского я читаю стихи еще громче.
Помню — я обнял дядю Сидора за шею, как будто это был мой папа. И мы пошли к зеркалу.
У нас в Сокольниках такое большое зеркало над сервантом. От бабушкиного гарнитура. С Никицкой. Из черного дерева. В него все видно.
Мама сказала, что вместе мы смотримся.
Это потом я узнал, что смотреться в зеркало на Новый год — плохая примета. И когда кошка дорогу перебежит — тоже примета.
Теперь дяди Сидора нет. Белочка приезжает с мамой на поезде. Потому что машины у них теперь не предвидится.
А все равно она задается.
Но сегодня я ей это прощаю. У нас сегодня одно тайное дело.
Оказывается, в нашем огороде, вот прямо здесь, может быть, спряталась волшебная палочка. И если кто ее найдет и скажет волшебное слово — исполнится.
Какое хочешь желание!
Я Белочке, канешно, не совсем верю. Она и соврет — недорого возьмет. Как говорит Аня. Но чего на свете не бывает?
Обшариваем весь бабушкин огород перед домом. Потом за домом — все лопухи. Палочек — сколько хочешь!
Белочка вовсю старается.
Вдруг повезет? И нам достанется настоящая волшебная палочка?
Это тебе не фунт изюма!
Белочка знает заклятые слова. Но мне пока не говорит.
Пускай! Главное, чтобы вышло Чудо!
Но пока Чудо есть только у бабушки. Это такая кастрюля с дырочками. И бабушка в ней печет свой лучший в мире кекс.
Сегодня палочку мы опять не нашли. А бабушкин кекс подгорел. Белочкина мама и бабушка из-за этого плакали.
Мама говорит, что у папиной бабушки глаза на мокром месте.
Белочка сказала: раз не получилось с волшебной палочкой, давай играть в другую игру.
Мне в другую игру играть не хочется.
Когда у меня такое настроение, я никого не люблю.
— Наши соседи по Лосинке — тоже беженцы, — все время говорит бабушка.
К нам вход с этой стороны. А у них — с той. Мы живем отдельно. На кухне только здороваемся.
Кухня у нас грязная.
— Туда даже заходить страшно, — говорит мама, — я нигде не видела, чтобы был такой беспорядок. Жуткий запах!
За стеной живет Старик-в-шапочке. У него длинная белая борода. Как у Деда Мороза.
Один раз дядя Леня сказал:
— Непонятно, как он спит? Куда девает бороду? На одеяло или под одеяло?
Мне очень хотелось подсмотреть. Но Старик-в-шапочке спит только ночью. А ночью я тоже сплю.
У этого Старика-в-шапочке есть дочка. Она с ним живет. Бабушка называет ее «Халда».
Не на кухне, канешно. А в комнате или во дворе. Чтобы она не услышала. А «Халда» она потому, что опять не убрала за собой помойное ведро.
Я сегодня уже погулял. Поиграл в шалаше. Покатался на велосипеде.
Теперь мне хочется посмотреть, что делает Старик-в-шапочке.
Я поднимаюсь тихонечко на веранду. Открываю чутельку дверь. И смотрю в щелочку.
Старик стоит в углу. В руках у него книжка.
Он качается и жужжит.
Ага! Это он молится.
Только я не разбираю ни одного слова. Старик-в-шапочке жужжит не по-русскому. Неужели Бог его понимает?
— Мальчик, закрой дверь с той стороны, — говорит Старик-в-шапочке.
Как это он заметил меня? Я ведь смотрел в щелочку!
Дома я рассказываю про этот случай.
— Совершенно безобидный старик, — говорит бабушка.
— Лучше бы он читал Маркса, — сердится мой дедушка.
Они приехали на машине вечером. Перекувыркнули весь дом. Мой шалаш поломали. Бабушка сказала — наверное, искали золото. Но золота не нашли.
А Старика-в-шапочке они забрали с собой.
Бабушка плакала. Дедушка сказал:
— Выпей валерьянки. Это лучшее средство.
Валерьяновку любят кошки. Один раз мы напоили Ваську на Никицкой. И он стал кататься по полу как сумасшедший.
Бабушка по полу кататься не стала. Она выпила валерьянку и пошла на кухню готовить ужин.
Нам с дедушкой.
Больше я этого Старика никогда не видел. Скоро и дочка его пропала. А комнату заколотили и повесили печать из сургуча.
Мама, когда приехала, сказала, что надо узнать на Лубянке, за что взяли этого несчастного Старика.
А бабушка решила, что все это «халоймес». Потому что Старик работает раввином. А этого на Лубянке не любят.
Дядя Леня сказал:
— Надо посоветоваться с Митей. Он все-таки писатель и самый умный в нашем кругу.
Раввин — по-иврейски священник. Только я не понимаю, зачем им священник, если они не верят в Исуса-с-Креста?
Рав-вин, рав-вин.
Я знаю уже много иврейских слов от бабушки.
Мишка даже научил меня ругаться по-ихнему: «Кусен тохес»!
Откуда только он это взял? Ведь у него дома — ни одного иврея. И во дворе никто по-иврейски не калякает.
Дедушка спорит, что никакого, вообще, иврейского языка нет. Это язык ломаный немецкий.
Но дедушка даже по-ломаному не говорит.
По-ломаному говорит только Адельсидоровна. Она вообще на всяких языках разговаривает, потому что везде побывала до революции, когда еще замужем не была.
А «халоймес» — это значит пустые хлопоты.
На Лубянке.
В Лосинке тихо. Слышно, как на станции идет поезд. Это не поезд, а электричка.
Электричка останавливается, а поезд проходит мимо. Поезд стучит: тра-та-та, тра-та-та. А электричка, когда трогается, воет. Как сирена.
Сегодня я жду электричку. Или Аня привезет арбуз. Или мама приедет с Мишкой.
Вот — слышите? Это электричка.
Поезда ходят злые. А электрички — веселые.
Мама сказала: если ты совсем соскучишься, я уговорю Мишу к тебе приехать. На несколько дней.
Еще весной Мишка своровал в парке каштан. И принес маме. Мама любит цветы до ужаса.
— Да он втюрился, — сказала Нюра. — Вот смехота!
Мишка сразу убежал. Ну и что? Я тоже втюрился.
В кого? — Не скажу. Не скажу, и всё. Это секрет.
А в маму все втюриваются. Она жутко красивая.
Та-та-там, та-та-там, та-та-там…
Нет, это поезд. Он в Лосинке не останавливается.
Мама дачу не любит. Она сюда ездит только из-за меня. В городе дышать нечем. А на даче скучно. Потом — она боится. Вот папа вернется нежданно-негаданно, а дома никого нет.
Тетя Муся-из-оперетты перестала ссориться с мамой из-за папы. Она взяла своего Шершеневича и приехала к нам в Лосинку.
— Ты же знаешь, что я — тру-ля-ля, — сказала тетя Муся, — на меня сердиться бессмысленно. А тебя я все равно обожаю. И жить без тебя не могу.
Тут они стали обниматься и на радостях пошли в лес. А в лесу нам попался муравейник. Вот такой. Больше меня.
Шершеневич закричал:
— Вот он — символ счастливого человечества! — поднял меня на руки и хотел посадить на эту кучу.
Я по-правдашнему испугался. Но мама меня спасла.
— Вадим! Зачем вы пугаете мальчика? Ведь он не понимает ваших шуток, — сказала мама.
— А я не шучу. Я учу его жить, Ниночка Георгиевна! На этом свете можно выжить, только если хорошенько испугаться.
— Вы говорите какие-то несусветные вещи. Это интересно — когда вы пишите стихи. Но зачем устраивать театр из жизни?
— Вы чудачка, ей-богу. Если бы это был не мальчик, а девочка. Ладно, пусть растет, как цветок. Со временем вы поймете, как я прав.
Я совсем не хочу быть девчонкой. Мне нравится быть мальчиком. Пусть лучше Шершеневич сам будет девочкой.
— Страх — великое лекарство от глупости! — заявил Шершеневич и позвал всех на речку.
Я с ними купаться не пошел. Потому что он обещал меня утопить. А я пока не умею плавать.
Мама сказала, что Шершеневич такой злой, потому что его совсем не печатают. Но он знаменитый поэт. Тетя Муся называет его или «гений», или «мое чудовище».
Пушкин тоже был гений. Но ведь он не пугал детей? А сочинял веселые сказки.
Мы во дворе тоже играем в пугалки.
Прячешься. И… раз! Вылетаешь из-за угла.
Я так бабушку пугал-пугал, а она не испугалась. А дедушка испугался и закричал:
— Фуй! Фуй!
Бабушка сказала, чтобы я прекратил пугать дедушку. У него слабое сердце. И от страха он может упасть и умереть.
Все-таки хорошо, что тетя Муся помирилась и приехала к нам в Лосинку со своим «чудовищем». Потому что мама тут совсем замучивается. Я ведь вижу.
— Вы знаете, отчего гибнет рыба, выброшенная на берег? — спросил Шершеневич на прощанье. — Думаете, от недостатка воздуха? Ничего подобного. Рыба гибнет от скуки. Нельзя долго жить в чужой среде.
Мама сказала, что дядя Вадим слишком умный, и она будет рада, если они приедут, когда поспеет малина.
А самая вкусная малина у соседей. И если просунуться между досками в заборе, можно набрать малины — сколько хочешь. Но мама с бабушкой говорят, что это воровство. А воровать, даже малину, нехорошо.
Не знаю. Все ребята просовываются за малиной — и ничего.
Тут я согласен с Шершеневичем. Они меня воспитывают неправильно.
Вот еще одна электричка…
Опять никто не приехал.
Наверное, Аня не достала арбуз.
А мама не уговорила Мишку.
Идет дождь. Слышите?
Кап-кап, кап-кап…
Сидишь в шалаше. И слушаешь капли.
В носу щекотно. От лопухов. Чувствуете?
Я сложил их крест-накрест. И теперь они не пускают ко мне дождь.
Я люблю так сидеть один и думать про жизнь, как дедушка.
Все ж таки, я решил пожениться. На Красной Шапочке.
Одному жить скучно. Мама не собирается мне родить ни сестричку, ни братика. Папа уже совсем давно в «командировке». А без папы родить не получается. На Юрке пожениться никак нельзя. Потому что он мальчик. А мальчик на мальчике пожениться не может. Красная Шапочка, если на ней поженюсь, переедет жить к нам. И тогда мы будем вместе играть везде. И на Никицкой, и в Сокольниках, и в Лосинке.
Вместе будем есть, вместе будем спать, вместе играть во все игры. Потом мы вместе будем ходить в школу. Вместе ходить на работу. Вместе родить детей. Вместе смеяться. Вместе плакать. Если жить вместе, никогда не будет скучно.
И потом — Красная Шапочка красивая! Как мама. У нее такие светлые волосы, как у мамы. И глаза у нее голубые, как у мамы. И как у меня.
И она лучше всех смеется.
Кап-кап, кап-кап, кап-кап…
Только я теперь не знаю, где она, Красная Шапочка? Как ее найти? Потому что с прошлой зимы, как мы уехали жить в Сокольники, я уже ни разу ее не видел.
Дедушка тоже не знает, как ее искать. Теперь никого нельзя найти. Потому что все прячутся.
Кап-кап, кап-кап…
Ну и что? У нас во дворе все ребята играют в прятки. Один водит, а другие прячутся. Я могу так спрятаться, что меня даже бабушка не найдет. А потом — как выскакиваешь и бежишь со всех ног:
Палочка-ручалочка, выручи меня!
Палочка-ручалочка…
И она выручает.
Я сижу в своем шалаше и думаю: вот дождь скоро кончится. Приедет бабушка с работы. Может быть, Аня. Скорей всего, сегодня привезут арбуз. Хотя бабушка вчера сказала, что для арбуза еще рано.
Но ведь весной для огурцов тоже рано! А бабушка привозила мне настоящий огурец. Хотя еще снег был.
Кап-кап, кап-кап…
А может быть, откуда ни возьмись приедет и Красная Шапочка? Вдруг скажет:
— А вот и я. Давай будем играть в палочки-ручалочки!
Дождь все капает и капает.
А жизнь все идет себе да идет.
Вы не знаете — куда уходит жизнь?
Мама приехала одна.
И на следующий вечер, чтобы не сидеть дома, мы пошли на полянку — в театр.
В Москве я редко хожу в театр. Не с кем. Один раз дедушка пошел со мной на сказку. Но после первого действия мы ушли. Даже без буфета. Он сказал, что это глупая сказка и нечего на нее тратить время. Не знаю. Мне понравилось. Я бы спокойно до конца досидел. Если бы не мой папин дедушка. Ему после Маркса — никакая сказка не нравится.
В Лосинке театр не для детей. Но пускают всех. Даже с кошками. Потому что это театр под открытым небом. Он так и называется «Театр-на-полянке».
И все дачники ходят сюда. Когда делать нечего.
Видите, повесили занавес. А здесь лавочки.
Садимся. И давай смотреть. По сторонам.
Комары кусаются как черти. Не обращайте внимания! Когда начнется спектакль, комаров меньше будет. Сегодня играют «Профессор Мамлок».
— Потрясающая пьеса. Про немцев.
Это нам соседка по лавочке рассказывает.
Сразу к нам приклеилась. Как банный лист.
А я ее совсем не знаю. По-моему, и мама эту соседку видит первый раз. А разговаривает прямо как старая знакомая. Вот тоже чучело!
У нее на голове шляпа, как у бабушки в сундуке.
Чудо-юдо-рыба-кит
Тут на дереве сидит…
Ну чего они не начинают?
— Это вам не Художественный театр. Там на минуту опоздал — и гуляй по коридору все первое действие. Был со мной такой прискорбный случай.
Из-за занавески высунулась голова.
Заиграл патефон.
И пошел спектакль…
Сначала по сцене мотался какой-то Старик. В халате. В шапочке. Похожий на раввина из Лосинки. Только борода поменьше. И не такая белая.
С ним гуляла рыжая красавица. Наверное, дочка.
Вдруг откуда ни возьмись в проходе появились какие-то в масках. Они кричали:
— Бей жидов — спасай Германию!
Я сразу узнал, что это фашисты. Потому что у них была на рукаве красная повязка и крест в кружочке.
Они ходили по сцене в черных плащах. И хлопали кнутами под музыку.
Старик спрятался от этих фашистов в шкап.
Я даже дышать перестал. И все на лавочках замерли.
Тут появился один, совсем паршивый, — Иуда-предатель. Он долго нюхал, а потом показал рукой на шкап!
Все закричали:
— Гад! Гад! Гад ползучий!
Я тоже закричал громчей всех.
А фашисты выковырили старика из шкапа. И стали бить его по голове. Под патефон. У него даже кровь пошла прямо из рота.
Больше всех этот Иуда старался. Пес паршивый!
Эти, в плащах, вытащили еще дочку-красавицу. И стали с ней по очереди плясать. Тоже под патефон.
Старик стоял на коленках и все видел.
Вот тут он выплюнул на пол платок с кровью и захрипел:
— Звери! Звери!
А потом пошел за сцену и застрелился насмерть.
Я, канешно, заревел. И мама меня увела.
Всю дорогу она уговаривала меня не плакать. Потому что это всё понарошку!
В театре всё понарошку! Никто на самом деле никого не убивает.
И никто на самом деле не умирает.
— Если ты будешь так себя вести, мы больше никогда не пойдем в театр, — сказала моя любимая мама.
Она сама очень расстроилась… из-за меня.
А на следующий день мы пошли гулять на полянку. Просто так.
И вдруг, представляете? На полянке гуляет этот старик, который вчера был с бородой. Живой. Но совсем без бороды. Собирает ромашки. И это уже не дядя, а совсем молодая тетя?!
Мама говорит:
— Вот видишь! Давай познакомимся.
Мне стало жарко. И я убежал по канаве далеко-далеко.
Теперь — я больше не хочу в театр! И не люблю всех этих артистов! Самые настоящие обманщики.
Они притворяются.
Всегда…
Сегодня выходной день. Потому что бабушка в Москву не поехала. Она копается в огороде со своими огурцами и помидорами. А дедушка сидит дома и читает свою газету.
Все окна настежь из-за того, что жарко. С самого утра. Я бегаю по двору в одних трусиках и ловлю сачком бабочек.
— Шоколадница!
Сейчас я ее достану и покажу.
Слышу — к воротам подъехала машина.
Смотрю — калитку открывает дядя Леня.
Я его сразу узнал. Только удивился. Никогда не думал, что дядя Леня ходит с открытым ртом.
Он увидел меня и сразу закричал:
— Одевайся — быстро! В Москву!
Тут на дорожку вышла бабушка, увидела дядю Леню и тоже стала кричать:
— Что? Что? Что?
Дядя Леня смеется, ну просто заливается.
Представляете?
Папа вернулся… из «командировки»!
Вот это да! Вот это новость!
У дедушки даже газета выпала. Он снял свое пенсне и стал его мусолить платочком.
Тут мы все садимся в дяди-Ленину машину и мчимся в Москву.
Дядя Леня командует:
— На Никитскую! Быстро!
Летим как угорелые. Я даже забыл, что меня в машине укачивает.
Сворачиваем в ворота. Проезжаем двор. Прямо к подъезду — стоп! Выскакиваем.
Окно. Заглядываю…
В светлой комнате у печки стоит кто-то совсем черный.
Влетаем в комнату, этот «черный» бросается, хватает меня на руки и подкидывает к потолку.
— Костя! Сумасшедший! Уронишь!
А он жмет меня. Изо всех сил. Колючий, как щетка!
Папина бабушка как чумовая носится по комнате:
— Ай, майн гот! Ай, майн гот!
Папин дедушка плюхнулся в кресло, вон видите — и опять молчит.
— Сынище-парнище! Сынище-парнище! — кричит этот Костя.
Тут мне объявляется, что этот черный колючий Костя и есть мой родной папа! Вот номер!
— Разве ты не узнаёшь? Разве ты не узнаёшь?
Все кричат как полоумные.
Мамочка! Моя замечательная мамочка! Никогда я не видел ее такой красивой!
А бабусенька, наша Лизаветниколавна, уже вытаскивает на стол дедушкин сервиз. И бежит на кухню делать свои любимые котлеты. Этот Костя собирается съесть сразу двадцать штук. Потому что там, представляете, он целый год только и мечтал о бабушкиных котлетках.
К вечеру откуда ни возьмись налетели родственники и давай приставать:
— Костя, Костя! Расскажи все по порядку…
— Ребенку пора спать, — говорит Аня.
Нет, вы только подумайте — спать?!
Но сегодня такой день, когда нужно слушаться.
Беспрекословно!
Меня укладывают на сундук в темной комнате. Я закрываю глаза. А на самом деле все слышу, что говорят в большой комнате.
— Все-таки Лаврентий — умнейший человек…
Это голос дяди Лени:
— Я помню его еще по Тифлису.
— При чем тут Берия, какой Берия?
Это тетя Муся.
— Просто наконец дошло до Сталина. Он разобрался и тут же прекратил безобразие.
Наверное, тетя Рита.
— Не преувеличивайте, не преувеличивайте, в конце концов!
Дядя Сережа хихикает.
— Конечно, вредительство. Сейчас постоянно об этом пишут. Чтобы скомпрометировать советскую власть в глазах мировой общественности.
— Ну, ясное дело. — Это дядя Жорж.
— Подкладывай, подкладывай. Я еще пожарю.
— За вкус не берусь, как его называется, но красоты ввалено.
Это уже бабусенька.
— Только не подписывай! Он мне говорит: хочешь жить — ничего не подписывай!
Никак не могу привыкнуть, что этот Костя — мой папа. Но голос-то папин. Я помню.
Он рассказывает тогда целую сказку. Во сне ли, наяву… Но я запоминаю ее так: те самые Черти Полосатые повезли его из Сокольников на машине.
— …Я думал, эт-самое, в Матросскую Тишину или, на худой конец, в Бутырку. А меня, эт-самое, на Лубянку…
Лу-бян-ка. Слово-то какое веселое! Земляничное.
Вот где Нечистая Сила проживает. Оказывается. А Белочка все выдумывает — «в колодце»!
— …на мое счастье, эт-самое, неразбериха полная. Свободных мест нет. Как на премьере. Меня в одиночку. А там, на нарах, — ну вылитый Чапай! Большой пост занимал, эт-самое. Ромб в петлицах. Сам из органов…
И я вижу, как вылитый Чапай, с шашкой, учит моего папу военному делу.
— …хочешь жить — ничего не подписывай. Я подписал, хрен старый. Так и так — крышка. А ты, Костя, еще молодой пацан. Держись! До последнего патрона. У них инструкция. Сам сочинял. Они без подписи не могут. Не под-пи-сы-вай!
На следующую ночь Костю берут под белы ручки и — наверх.
— …за столом сидит какой-то босяк. Эт-самое. Как ни странно — абсолютно еврей! Эт-самое. И порет чушь.
Чушь собачью! Как будто я, эт-самое, на лавочке в Эрмитаже всех собрал и уговорил подорвать товарища Сталина и все правительство, когда они придут в театр.
Я говорю этому босяку, эт-самое: товарищ Сталин никогда не ходит на эстраду! Ну, я понимаю — в Большой или в Художественный. Но к нам, в Эрмитаж?! Что, ему больше делать нечего? Ты представляешь себе?
Я засыпаю… Потом просыпаюсь. И снова слышу папину сказку из большой комнаты.
— …а потом пошли очные ставки.
У моего папы столько знакомых. Пол-Москвы! И я представляю себе, как сидит он на табуретовке. Вокруг него пляшут босяки. А пол-Москвы поет: «Это он! Это он! Завербованный шпион!»
— …конечно, били. Потом уговаривали. И опять били. В общем, тысяча и одна ночь. Представляешь!.. Этот босяк протягивает мне телефон и говорит: «Подписывай и звони своему сынишке. Вот, набираю номер… Подписывай! Или яйца открутим». Пардон, эт-самое. Больней всего, когда копчиком. На угол табуретки…
И опять я все вижу. Как отец подписывает за столом какую-то бумажку.
Только я никак не могу себе представить, что его бьют. Ведь он такой сильный. Сам кого хочешь повалит. Если стыкаться один на один. Как у нас во дворе.
— …а вчера началась настоящая сказка. Опять повели наверх. Но там за столом уже не было того босяка, а сидел приличный человек…
«Приличный человек» сразу дал понять папе, что босяк был сделан из одного говна и его уже хлопнули. Как врага народа! И теперь папа, ни в чем не виноватый, может спокойно ехать к себе домой и не беспокоиться.
Тут папа подумал, что в Сокольниках никого нет, и попросил отвезти его прямо на Никицкую.
Когда его с шиком привезли во двор, из машины сначала вышел командир в форме. И командир сам открыл дверцу и отдал папе честь под козырек. Во дворе все видели, как папе отдавали честь под козырек. На лавочке сидела Дворничиха.
Я очень обрадовался, потому что Дворничиха всегда боялась: не дай Бог, мой папа — враг народа.
Все-таки как хорошо вышло!
В большой комнате громко чокались и выпивали за папу. Потом за маму. Потом за нас всех.
А я взял и заснул. Сладким сном.
На другой день мы пошли с Костей в «Сандуны».
«Сандуны» — это такая купальня, где все моются после командировки.
Там диваны на всю длину. В чехлах. Как кресла у бабушки. И потолки деревянные.
Когда Костя разделся, все сразу стали на нас смотреть. Потому что Костя — совсем худой. У него ведь только кожа осталась да кости, как сказала бусенька Лизаветниколавна.
Меня она купает в корыте у печки. Один раз не рассчитала и облила меня из кувшина крутым кипятком. Представляете, как я орал?
А в бане еще ни разу не был.
Костя сказал, что мыться мы будем по полной программе.
В бане воды — сколько хочешь. Хоть залейся! Вот холодный кран. Вот — горячий.
— Кипяток! Не ошпарься!
Все по три тазика берут. Намыливаются и кричат. Потому что — не слышно.
— Акустика хреновая! — кричит Костя.
Тут подходит голый дядька в фартуке и укладывает его на каменную лавочку. Смехота! Сначала просто так натирает. Мочалкой с мылом. А потом давай по спине ходить. И пятками, пятками его!
Костя мучается, а терпит. У него ребра-то поломанные.
Смылись дочиста и пошли в бассейн. С холодной водой.
Костя плавает и фыркает. А я понемногу привыкаю, что этот мальчишка — мой папа.
В буфете нам дают раков. Вот столько! Полную тарелку. Ему — пиво. Мне — ситро. Рак — он сначала зеленый, но когда его сваривают, делается красный. Как флаг.
А на праздник мы с ним пойдем на Красную площадь. Как пить дать! Это он мне обещает. Прямо тут же. Пока раков лопаем.
И уж там обязательно увидим живого товарища Сталина.
После бани мы идем на Горькую улицу, в кафе-мороженое. И папа говорит:
— Сынище-парнище! Выбирай себе какое хочешь мороженое. Здесь есть всё. Как до революции.
Подходит тетя накрашенная и давай строить нам глазки. Брандахлыстка!
Я говорю — хочу эскимо на палочке.
У тети сразу делается лицо, как у рака. Она обиделась и сказала, что такой ерунды у них не водится. А есть ореховое, шоколадное и крем-брюле.
Папа сразу расстроился из-за меня. А я сказал, что могу есть всякое. Даже крем-брюле.
И нам приносят полную тарелку разных шариков.
Я знаю, что теперь у меня впереди — большая счастливая жизнь. И когда-нибудь еще попадется настоящее эскимо — на палочке!
А ночью во сне отец закричал.
— А-а! А! А!
Я проснулся. И сразу стал старше на целый год.
Назавтра меня отправят обратно в Лосинку. Чтобы я догулял свое последнее лето перед школой. И никому не мешал жить.
Родители уедут на юг к морю. Чтобы прийти в себя. И собрать для меня побольше камушков.
Дедушка Бориспалыч проживет с нами еще два года. И умрет только в эвакуации. Во время войны. Я даже не знаю, успел он прочитать всего Маркса или нет.
Война поставит все точки над «и» в нашей семье — как скажет бабушка Адельсидоровна. Она так боялась в последнее время, что гитлеровская невеста Ева Браун, может быть, ее дальняя родственница? По отцу, которого она видела только один раз в жизни.
Все мои дяди и тети проживут по плану, какой составит для них товарищ Сталин.
А утвердит все равно Господь Бог — как думала до конца дней своих бабушка Лизаветниколавна.
Впереди нас всех ждет счастливое будущее.