4. ХУВАВА

Когда братья миновали гнилые озера, сомнения постепенно оставили их. Только у обрыва, у сладких, так любимых степными зверями источников, Энкиду остановился. Увлажнившимися глазами он посмотрел вокруг себя.

— Очень похоже, — как всегда старательно произнес названный брат Гильгамеша.

— На то место, где тебя соблазнила Шамхат? — весело спросил Большой. — Хотел бы я полюбоваться на это.

Шамхат обещала Энкиду много блудниц, но, к общему удивлению, тот не воспользовался соблазнами города. Если ему хотелось женщину, он шел к маленькому храму у северных ворот, садился около его дверей и терпеливо ждал. Шамхат часто возвращалась в святилище уставшая, кошелек Инанны был туго набит приношениями, но ни одна женщина на ее месте не устояла бы перед той преданной, доверчивой радостью, которой горели глаза степного чуда.

— Забери Шамхат в Кулаб, и пусть она все время живет с тобой! — предложил как-то Гильгамеш, но Энкиду отказался.

— Богиня обидится! — он боязливо посмотрел на небеса. — Пусть Инанна владеет ею, так будет лучше.

Вода спала, дожди стали совсем редкими. Повсюду цвела багряница, белые пахучие лилии покрывали свободные от тростника участки водоемов. Даже безжизненный в остальные времена года обрыв был усеян сиреневыми и желтыми цветками. Пахло свежей зеленью и терпким весенним вином, которое наполняет жилы молодеющей, расправляющей после долгого сна члены земли.

На обрыве были видны следы недавних дождевых потоков, низвергавшихся из степи. Кое-где еще сохранялись озерца жирной грязи, шевелящиеся от обилия в них головастиков, личинок, словом, всяческой полужизни. Однако Уту-Солнце уже брал свое. Тропинка, по которой вслед за Энкиду они поднялись в степи, была покрыта твердой, горячей коркой спекшейся глины. Кое-где трава уже подсыхала, серея под цвет летней земли.

За это степь все еще пиршествовала. Если в низинах черноголовых краски были влажными, глубокими, то здесь — более яркими, броскими, кричащими. Они спешили излиться за недолгий срок благовременья. Травы буйно стремились вверх, свежие побеги кустарника достигали местами высоты деревьев. Колени покрывались пыльцой фиолетовых, розово-сиреневых, белых метелок шалфея, икры царапали похожие на коготки котенка колючки астрагала, волны всех оттенков голубого и карминного пробегали по заросшим ковылем склонам холмов. Грациозно поджимая ноги, высоко подпрыгивали тонкорогие газели. С шумом проносились стада горбатых степных лошадок. Над головами людей вились, распевая то любовные, то тревожные песни, степные пичуги.

Гильгамеш и Энкиду не стали спешить в первый день пути по степи. Они видели, каким охотничьим азартом загорелись глаза юношей, шедших за ними, и разрешили им повеселиться, пока незнакомые земли еще не щерятся во враждебном оскале. Пятьдесят героев победы над Агой, пятьдесят юных служителей Кулаба рассыпались вокруг пологого холма, на котором их вожди устроили первую стоянку.

Шумерские герои ходили на север и восток, купцы черноголовых плавали на юг, к острову Дильмун, а некоторые еще дальше. Но на западе пределом их мира оставалась необозримая степь. Здесь не с кем было торговать, некого было побеждать. Редкие кучки пугливых бормотал кочевали по ней; ни меди, ни драгоценностей они не знали, и весь строй их жизни зиждился на страхе перед огнедышащим драконом, чье имя шумеры старались не произносить. «Кур» звали дракона, а «Кур» значит «Преисподняя», владевшая большую часть года западными степями-пустынями.

Даже там, где благодатный Евфрат поворачивал к западу, и лишь десятидневный переход отделял его от далеких закатных гор, не установилось торгового пути. Степь страшна, а горы еще страшнее. Эти горы были особыми: где-то прямо посреди них стоял кряж Хуррум, покрытый великанами-кедрами, а в середине кедрового леса жил Хувава, страж горы бессмертных деревьев. Про Хуваву говорили, что он родился прямо из горы Хуррум и возвеличен наездницей Кура, владычицей подземного мира Эрешкигаль, дабы смертью покарать любое человеческое сердце, пожелавшее увидеть заповедные закатные земли. Ужасный облик, лики смерти, множество рук и голов — что только не рассказывалось про Хуваву в шумерских городах. Удивительно, откуда людская молва прознала о нем, ибо ни один черноголовый дальше большой излучины Евфрата не заходил. Однако все они с суеверным ужасом говорили о тьме, царившей под покровом Хуррумского леса, о тьме настолько могучей, что еще ни один луч Солнца не нарушил ее мертвящего покоя.

Наверное, эта тьма и подвигнула Гильгамеша на подвиг, который ни одному из прошлых черноголовых героев просто не пришел бы в голову. Когда Ага был побежден, и счастливое переживание славы стало превращаться в скуку ежедневно повторяемых, теряющих остроту переживания и краски, песнопений, Энкиду затосковал. Стремительный Гильгамеш просто перестал слушать похвальбу урукцев, а вот его брат начал задумываться.

— Ничего не могу поделать с собой, — сказал он однажды Большому. — Ты, владыка Кулаба, совершил уже два подвига: построил стены, поверг Киш; но неужели ты не чувствуешь опустошенности, подобной моей? Вот смотри: каменщик положил кирпич, сделал это ловко и умело, но для того, чтобы его сочли за настоящего мастера, он должен положить рядом с ним второй кирпич, третий, выстроить дом. А если кирпич оставить один, его занесет пыль, и кто вспомнит о каменщике? Ты меня понял, Большой? Ты увидел, что я сказал?

Большой увидел. Он вспомнил Агу, подернутого жирком самодовольства, задремавшего на волне удач, не требовавших особых усилий с его стороны, и пропустившего момент, когда сила волны иссякла. Слава — работа, требующая постоянного приложения труда, иначе она остается в прошлом, зарастая тиной привыкания к ней.

— Ты прав, брат, — Гильгамеш вспыхнул, как любой юноша, которому доводится говорить о славе. — Что остается на земле после человека? Тени — и той не остается! Я не помню облика своего отца, Лугальбанды, и даже Нинсун, матушка, не может показать мне его — а ведь я не раз просил ее об этом! Так что же остается — удовлетвориться и ждать, пока гонец смерти Намтар не отведет тебя в кромешную тьму? А там долгие, заунывные речи станут вести судьи, Эрешкигаль начнет пугать своим черным взглядом… Бр-р! Не хочу думать о таком! Мое место здесь, а не там. Хоть чем-то нужно зацепиться за здешний мир. И, если нельзя продолжать жить в теле, я хочу жить в славе! Вот сейчас ты сказал про каменщика — и я увидел. Славу надо возводить, как храм: одно дело кирпичи, из которых складывают основание, другое — те, что сверкают на крыше. Из кирпичей для фундамента построишь только что-нибудь грубое. Как Ага, знавший лишь трусливых бормотал и принесший в свою славу одни причитания грязных горных женщин! Нет, хорошо, что мы молоды и можем рассуждать!

Энкиду слушал Большого с замершим сердцем. Он не думал и о половине того, что разом наговорил Гильгамеш.

— Жизнь проходит — вот о чем думал я, — сглотнув, сказал он. — От этого мне было скучно, и я боялся, как бы скука не вытравила из моих рук силу. Вот так. Но мог ли я подумать, что скука в состоянии прогнать скуку! Любое сердце боязливо перед смертью, однако ты, Гильгамеш, заставляешь эту боязнь бороться против самой себя. Говоришь — храм славы? И я хочу такой же — только подскажи, куда нам пойти за сверкающими кирпичами?

Большой думал недолго:

— К Хуваве!

Боги были слишком неопределенны; Гильгамеш смотрел на идолы в храмах владык небес, грома, земли, воды и терялся: слишком многозначны были слова священных гимнов. Боги мнились ему великанами, до пояса вросшими в преисподнюю, отчего сквозь образ каждого из них пробивалось второе лицо, полностью противоположное первому. Они со сладострастным вожделением лепили людей, а потом с пьяной издевкой создавали болезни и старость. Они возвышали своих любимцев, одаривали города ремеслами, умениями, а потом обрушивали на них хляби небесные и не прекращали потоп до тех пор, пока все люди, подобно издохшим рыбам, не начинали плавать кверху пузом. Гильгамеш слышал много легенд о потопе и, глядя на низкую, влажную страну черноголовых, понимал, что она вечно живет на грани катастрофы. Вот такими же — вечно на грани — он представлял себе богов. Вечно между темным и светлым, порядком и разгулом, ленивым великодушием и беспричинным раздражением; не охватывая обе стороны, а грозя сорваться в одну из них — такими, наверное, словами он описал бы свои ощущения от общения с алтарями. Другие не задумывались над этим, да и сам Гильгамеш не смог бы ответить, почему его сердце так часто бередило изумление перед предметами поклонения всех шумеров. Объяснение этому может быть в том, что сам Гильгамеш был Большим, он с детства познал соблазны возвышающейся над человеческим силы и мерил богов по своей мерке.

Но двум богам Большой доверял всегда. Первой была Нинсун, матушка, слишком близкая, нежная, чтобы верить в ее причастность соблазнительной грани самовольства. Вторым — Уту, Солнце, бог света и определенности, судья, чья роль была ясна, а решения чисты как летнее небо. Гильгамеш негодовал, если слышал о соперниках Уту, воспринимал вызовы ему как попрание самого себя. Именно поэтому в ответ на вопрос Энкиду он выкрикнул имя Хуррумского демона: пресловутая тьма под сводами кедров, так напоминающая преисподнюю, казалась Большому самым наглым вызовом.

Что урукцы? Они испугались. Старейшины стали вспоминать ужасы, которые слышали с детства про Хуваву. «Голос его как ураган, вместо губ — пламя, вместо дыхания — смерть», — слова древних гимнов звучали впечатляюще.

— Никто другой за меня не умрет! — отмахнулся Гильгамеш.

Тогда старейшие начали перечислять богов, которые уделили Хуваве частицы своей силы. Неожиданно они вспомнили и про Уту. Получалось так, что гора Хуррум охраняла путь закатного солнца, а Хувава ходил у Уту в привратниках.

— Нет! — резко возразил Гильгамеш. — Не верю, что Хувава славит Солнце. Наоборот, он бежит от Уту. Но не убежит от меня. Что до врат преисподней — тем лучше, мы распахнем их и посмотрим. Неужели вам не интересно было бы заглянуть туда?

Старейшины бормотали оградительные заклятья, безрассудство Большого приводило их в трепет. Построил стены, победил Агу — это, конечно, славно, но достаточно ли для того, чтобы похваляться перед самим Куром?

Однако старейших для того и выбирают, чтобы они боялись. Гильгамеша удивил Энкиду. Вначале тот принял слова Большого с восторгом, однако чем ближе дело шло к походу, тем более тревожным становилось его лицо.

— Прошлую свою жизнь я помню уже плохо, смутно, словно бы сквозь дым от очага. Но знаю точно, что звери боялись гор. Может быть, мне это только кажется, но я припоминаю рвы, колючки, холод из-под крон деревьев. Погадай, Большой, может быть камни да кости подскажут, идти, или нет!

Гильгамеш даже обиделся.

— Какая глупость! Пусть женщины слушают гадальщиков. Когда же камни предсказывали доброе? Нет, Энкиду, прекращай беспокоиться. Даже если я умру там, слава-то останется. Подумай, в Уруке станут подрастать дети и приходить к тебе: «Скажи, Созданный Энки, что совершил наш Большой, твой друг и названный брат?» Вместо того, чтобы печалить меня, подумай, о чем ты будешь им рассказывать…

Одна Нинсун не отговаривала Гильгамеша. Только морщины на лице жрицы стали темнее.

— Хорошо, сын мой, — женщина оторвалась затылком от конусообразного алтаря. — Я пойду говорить с Уту. Позови Энкиду и ждите меня здесь.

Жрица молилась на крыше Кулаба. Когда она вернулась в храм Нинсун, на ней были торжественные одеяния. Грудь женщины украшало массивное драгоценное ожерелье, голову венчала серебряная тиара, а от тела веяло мыльным корнем. Она была погружена в себя и, даже усевшись перед алтарем, не сразу посмотрела на братьев.

— Ну, беспокойные сердца, — наконец грустно улыбнулась жрица. — Много со мной говорил Уту, но не все я поняла. Однако удерживать вас не стану. — Ее глаза некоторое время перебегали с Гильгамеша на Энкиду и обратно. — Да вас и не удержать. Как бы ни хотелось мне этого. Когда сердце просит, таким, как вы, нужно идти. Даже если цель путешествия — Хувава. — Она вздохнула. — Одно — чувствую это! — я должна сделать: посвятить тебя, Энкиду, Гильгамешу.

— Я и так посвящен ему, — осторожно сказал степной человек.

— Ты же назвала нас братьями! — удивился Большой. — А братья посвящены друг другу — кто этого не знает?

— Я, Нинсун, твоя мать, желаю этого, — женщина властно протянула руку Энкиду. — Могучий, не мною рожденный, подойди сюда. Не бойся, разве так страшна названная матушка?

Энкиду доверчиво улыбнулся и взял ее за руку. Огонек странной решимости зажегся в глазах жрицы.

— Здешние жены богов, жрицы Кулаба, уже ведут священный хоровод во дворе. Прислушайся, они славят тебя, посвященный Гильгамешу!

Большой напряг слух и услышал приглушенный стенами женский напев.

— Пусть счастлива будет твоя доля, — продолжала Нинсун. — Иди перед Гильгамешем, отводи от него грозу — тогда мое благословение пребудет с тобою. А еще носи талисман, пусть он бережет твою грудь.

С этими словами жрица-Нинсун сняла с себя ожерелье и перекинула его через шею Энкиду.

Созданный Энки любил, покряхтывая от внимательности, разглядывать талисман. Пронизанные серебристой нитью, переменною чередою шли кусочки горного хрусталя и яхонты. Тяжелое, оно сверкало на солнце так, что Энкиду был виден издалека. По этой причине он ни разу не участвовал в охоте. На предложения Гильгамеша снять ожерелье и спрятать в походном мешке, степной человек отвечал неизменным отказом:

— Матушка одела его мне на шею не просто так. Здесь есть какой-то смысл, нельзя забывать об этом.

Как ни крути ожерелье, всюду оно было одним и тем же. Старый мастер подобрал одинаковые по размеру камни и расположил их в бесконечный хоровод.

— С таким ожерельем можно не беспокоиться о будущем, — беспечно говорил Большой. — Даже бормоталы в обмен на такое сокровище дадут тебе еды на множество дней.

— Это хорошо, — рассеянно кивал головой Энкиду. — Здесь, наверное, многое значит поворот. — Он так и сяк вертел ожерелье вокруг шеи. — Жалко, что я не догадался оставить его в том же положении, как дала мне его Нинсун.

Поглощенный ожерельем, Энкиду как будто не замечал дороги. Впрочем, каждое утро он задавал направление, а в полдень сверялся по солнцу и уверенно говорил, сколько им еще идти. Урукцы же только тем и занимались, что глазели по сторонам. Их интересовало все: от буйных трав, захлестывавших местами прибитые сухими ветрами к земле деревья, до неожиданных выпуклостей холмов и ржаво-песочных боков степных пантер, которые, протяжно мяукая, подолгу сопровождали людей.

А однажды они попали под запоздалую весеннюю грозу. Вовсю грохотал в свои боевые барабаны Энлиль, слепящие огненные стрелы вонзались в землю вокруг людей. Одна молния ударила так близко, что урукцам показалось, будто они увидели гигантское блистающее дерево, раздвинувшее небо и землю. Тонкие, словно паутина, ветви расходились во все стороны от ствола; пересекаясь, они расцвечивались странными огненными цветами. Огненные птицы словно мячики скакали между ветвей. Пылающий змей струился вверх по стволу. Миг — и все исчезло. Оглушенные молотом Энлиля, урукцы долго терли глаза, прогоняя из них черноту, принесенную блистающим древом.

Энкиду сказал, что им лучше сесть. Они опустились на землю — только носы да глаза торчали над травой, — и огненные стрелы стали обходить людей. Урукцы сидели так до тех пор, пока первые полновесные капли не ударили о почву. Тогда Энкиду поднял путешественников и заставил идти вперед. По привычке горожан Гильгамеш и служители Кулаба оглядывались по сторонам в поисках укрытия.

— Если хотите — можно опять сесть, — сказал Энкиду. — Но что сидя, что на ходу — вымокнем мы одинаково.

Дождь был крупный, но теплый. Моментами людям казалось, что они не идут, а проламываются сквозь сотканную из плотных шнуров завесу небесной влаги. Где-то сзади громыхал стремительно удаляющийся Энлиль, а вокруг начинали шуметь все более крупные потоки. Когда дождь стал тише, они взобрались на один из холмов и наблюдали, как несутся по степи из ниоткуда взявшиеся реки. Вода влекла за собой пучки травы, вырывала из земли уродливые, клешнеобразные корни деревьев, ломала кустарник. Кое-где под очищенной влагой почвой были видны россыпи камней, напоминавшие о недолговечности степного цветения.

На четвертую седьмицу путешествия они вновь увидели Евфрат. Степь уже пожухла, потускнела. С каждым днем воздух становился все суше, пыльнее. Урукцы достали тонкие полотна, прихваченные из города, и обматывали ими головы, изобразив нечто вроде прикрывающих нижнюю часть лица бурнусов. От Евфрата знакомо пахнуло речной, илистой влагой. Однако урукцы не узнали своей реки. Евфрат здесь казался полноводнее, течение его было стремительным, а берега крутыми, мощными. Особенно высоко поднялся западный берег, с которого они смотрели на любимое детище Энки.

Сократив путь степными тропами, урукцы вышли к тому самому изгибу Евфрата, где река оказывается ближе всего от Хуррумских гор.

— Четвертая седмица, а словно три дня прошло, — сказал Энкиду, просыпаясь от дремы, навеянной ожерельем. Его лицо приняло озабоченное выражение. — Скоро увидим верхушки кедров. Нужно бы помолиться богам.

— Ты прав, — согласился Гильгамеш.

Из веток деревьев и кустарника сложили нечто вроде шалаша. Большой омыл лицо, перепоясался белоснежным поясом и стал совершать перед солнцем священный обряд. Он, широко и твердо ставя ноги, обходил вокруг палатки, двенадцать раз останавливаясь во время каждого круга и отбивая поклоны на все стороны света. Затем он встал так, чтобы лучи солнца падали прямо ему на грудь. Из плоской глиняной чаши Большой кропил сладкую воду на землю перед своими ногами, совершал жертвоприношения мукой и медовыми лепешками, сопровождая все это бормотанием молитв. Когда обряд завершился, Гильгамеш забрался в узкий шалаш, повертелся, устраиваясь там удобнее, но смог забыться дремой лишь сидя, склонив голову на колено.

Энкиду, сжимая в руках оружие, стоял у входа в шалаш. Герои Кулаба разбрелись по окрестностям. Некоторые спустились к Евфрату и плескались в нем, другие, выбрав тенистые места, последовали примеру своего вождя. Жаркий неторопливый день незаметно пришел к концу. Высоко воздев главу, Уту завершил свой путь по небесам, плавно опустившись в бездны, укрытые западным горизонтом. Когда на небе начали появляться первые звезды и потянуло ночным холодком, урукцы собрались перед Энкиду.

— Что с Большим? Он все еще спит? — испуганно спрашивали они.

— Вот так. Спит. — Энкиду сам был встревожен. — Я слышу его дыхание.

— Но ведь уже ночь. Солнца давно нет на небесах. Разбуди его!

— Нельзя мешать разговору с богами, — сомневался Энкиду. — Может это и хорошо, что он спит!

Урукцы отошли от палатки ненадолго. Кто-то зарычал вблизи стоянки людей, и их, доселе не боявшихся ни львов, ни туров, ни пантер, охватила паника. Как овцы они сбились около спящего пастуха-Гильгамеша. Энкиду какое-то время пребывал в нерешительности, однако общее чувство неуюта, беззащитности в конце концов охватило и его.

— Брат, — сказал он негромко. Подождал и повторил: — Брат!

Гильгамеш не отзывался.

— Брат! Большой! — уже более решительно произнес Энкиду. — Наступила ночь, мы ждем тебя. Вот так.

Из шалаша доносилось ровное дыхание. Недоуменно пожимая плечами, Энкиду повернулся к урукцам.

— Мы можем крикнуть все вместе. Но, боюсь, брат все равно не проснется. Может, принести холодной воды?..

В этот момент какая-то сила подбросила шалаш. Рассыпаясь на ветки и веточки, он упал к ногам служителей Кулаба. Огромный, темный в сгущающихся сумерках, из остатков шалаша поднялся Гильгамеш.

— Твое слово я слышал, Энкиду. Это ты меня звал? — голос Большого был бодр.

— Звал! — не скрывая радости, заговорил степной богатырь. — Посмотри-ка, сколько ты спишь. Люди беспокоятся, да и я начал волноваться… Ну, что тебе поведал Уту?

— Уту? — Как бы вспоминая, Гильгамеш приложил ладонь ко лбу. — Да, мне приснился сон. Странно, я чувствую себя отдохнувшим, выспавшимся, хотя сон был из таких, что вызывают желание весь день маяться в постели.

Он приказал служителям Кулаба отойти от них с братом. Убедившись, что его никто не подслушает, Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду и, склонившись к мохнатому, заговорил — торопливо, теряясь иногда в поисках нужного слова.

— Я должен сейчас же рассказать обо всем. Жаль, что нет рядом матушки: она знала, как обходиться со снами. Но, быть может, ты подскажешь что-нибудь: больше ни с кем здесь я поделиться не смогу. Услышав мой сон, они перепугаются и побегут домой…

— Рассказывай, рассказывай, — подбодрил Созданный Энки. — Мне вот никогда настоящих снов не снится, все больше какие-то краски, запахи, бегущие газели. Зато в настоящих человеческих снах разбираться интересно. Когда Шамхат рассказывала мне, я видел все словно вживе.

Гильгамеш содрогнулся.

— Вживе? Вживе это страшно. Вокруг нас лежала степь — весенняя, цветущая. Мы стояли посередине ее, тебя я не видел, зато чувствовал рукой руку, плечом плечо. Мы ждали кого-то, но в какую сторону ни оборачивались, видели только пустую цветущую степь. А потом небеса возопили, словно мириады рожающих женщин. Мне показалось, будто кто-то вонзил в мои уши кривые серпы и поворачивал их, размалывая все внутри черепа. Вторя небесам, загрохотала земля. Она так тяжко сотрясалась, что мы едва-едва держались на ногах. Только что вокруг нас стоял светлый день, и вдруг прямо из него, из света, сгустилась жаркая темнота. В одно мгновение стало невозможно дышать. Помню, я схватился за грудь, не в состоянии ни вдохнуть воздух, ни закричать. Всюду вспыхнул огонь, но не дневной, ясный, а багровый, подобный полыхающим угольям. В небе пылали зарницы — пустые, бесцветные, вроде изнанки языка. А потом сверху полилась смерть. Не могу объяснить тебе этого — она похожа и на дождь, и на полчища саранчи. Словно жидкий металл прожигала все на своем пути. Жаркая и холодная, она скручивала тело в сухой лист, опаляла его огнем, а потом наваливалась обжигающим холодом. Я чувствовал, как под ливнем смерти корчится степь вокруг нас. Земля умирала — может ли быть хоть что-то страшнее умирающей земли?

Гильгамеш задохнулся, размахивая свободной рукой. Та же, что лежала на плече Энкиду, клешней вцепилась в брата.

— Землю так изогнуло в корчах, что один ее край задрался к небесам, а потом обрушился нам на голову. Был вязкий удар, темнота; теперь, наверное, мы умирали по-настоящему. Однако Кур нас не принял, ибо вскоре мы снова увидели себя на том же месте. Смерть излилась, вместе с ней опустился жар, голую каменную корку земли медленно покрывал седой пепел. Пепел — все, что осталось от жизни! Кого не охватила бы от этого смертная тоска?! Но сон летел дальше, и мы не успели даже заплакать. Вихрем вздымая седой пепел, к нам подскакал гигантский бык. Яркий, словно молния, он весь переливался алым блеском. Только глаза были черными, будто два колодезя в полдень. От ударов его копыт по каменной корке шли трещины. Мы с тобой прижались плечами, выставили руки и ухватились за горячие турьи рога. Тот взревел так, что под нашими ногами разверзлось ущелье. Ноги потеряли опору, мы упали бы, но руки наши, вцепившиеся в рога, еще держались. Я думал, что он тряхнет головой, ударит передними копытами — что стоило ему сбросить нас! Однако тур повел шеей, и мы с тобой как два перышка перелетели за его спину. Я поднялся на колено, готовясь встретить зверя. Но вместо быка увидел Великана. Уж себя-то я считаю Большим, этот же был еще больше. Два топора висело на поясе, а белая треугольная юбка опускалась ниже колен. Как мне ни хотелось посмотреть ему в лицо, какая-то сила мешала подняться голове. Я видел только пояс, крепкие, словно у быка, колени, а еще — руки. Я желал, чтобы эти руки коснулись моих волос, или плеч. В них была необъяснимая сила, спокойная тяжесть. Великан протянул мне чашу с творогом из буйволиного молока и мех с водой. Целую вечность я пил из меха, еще дольше поглощал творог. Тело мое крепчало, а сердце веселилось. Я забыл о смерти: вот чудо, степь вокруг нас цвела, и небо опять стало весенним, голубым! Великан кормил меня, Энкиду, и, хотя лица его я не видел, знаю, что оно не было злым. О, Энлиль, кто он такой?.. А потом властный голос произнес: «Гильгамеш!»Я поднялся, сокрушил шалаш и увидел — ночь, тебя, испуганных молодцов.

— Знаю, знаю! — возбужденно прошептал Энкиду. — Как только ты заговорил про великана… Это твой Бог, твой Отец — Лугальбанда! — потрясенный рассказанным ему сном, степной человек хотел успокоить, подбодрить брата. Но вместе с этим желанием в его памяти всплыли все когда-либо услышанные рассказы о богах и героях. Сердце Энкиду еще переживало их свежо и ярко; он восторгался сказаниями не менее, чем ремесленными умениями горожан. И теперь Созданному Энки казалось, что сон невидимыми нитями связан с услышанным от Шамхат, от жрецов Кулаба. Он читал сон с ловкостью толкователя, отличаясь от последнего лишь тем, что верил каждой своей фразе. — Да! Я уверен — Лугальбанда! Твой бог не оставляет нас, как этому не радоваться?! Он подкрепит твои силы в схватке с Хувавой, ты станешь непобедимым! А сверкающий бык — это Уту, вот так. Ты встречался во сне с самим Солнцем, и оно помогло оказаться около Отца. Не бойся, брат, сон склоняется нам на пользу. Мы пройдем всю степь, доберемся до кедровых лесов, где царит смерть — Хувава, мы обрушим его, словно тот край земли, который, тебе показалось, придавил нас. Уту и Лугальбанда помогут, мы вернем в горы Хуррум жизнь, вот почему ты радовался так, принимая пищу из рук Отца!

Энкиду счастливо горящими глазами смотрел на Большого.

— Смотри-ка, что вышло! Оказывается, я тоже могу видеть далеко впереди!

Взгляд Гильгамеша был устремлен куда-то поверх головы брата.

— Ты говорил не хуже моей матушки… — он запнулся. Как сон не рассказывай, все равно остается нечто, что передать невозможно. Ощущение, настроение, которое словом не ухватить. — Ладно! — Большой стряхнул с себя задумчивость. — Позови молодцов. Пусть не боятся: я проснулся окончательно!

В эти последние десять дней пути они узнали, что такое — настоящая пустыня. Где багровая, где пепельно-серая лежала земля, ветра гнали по ней колючие шарики перекати-поля, и лишь торчавшие кое-где сухие ломкие стебли подсказывали, что весной и здесь кипит жизнь. «Так, наверное, будет и дальше», — решили урукцы. Они радовались тяжести бурдюков с водой, которые заставил их наполнить на последней остановке Гильгамеш. Однако, с каждым днем тяжесть уменьшалась, и путешественники стали пить экономно, а чтобы не возбуждать излишней жажды, также экономно двигаться и переговариваться только короткими фразами. Разговаривать стало тяжело — сухой, пыльный воздух резал небо и сводил скулы в болезненной судороге. Уту нещадно палил с иссушенного неба, от обилия солнца болели глаза и различать истинные очертания предметов было очень сложно. Урукцам казалось, что они передвигаются в коконе из солнца и пыли, марево закрывало горизонт, и не будь среди них уверенно ориентирующегося даже здесь Энкиду, горожане впали бы в отчаяние.

Настроения среди них царили не самые радужные. То, что в Уруке виделось весьма интересным путешествием, оказалось работой. Работой тяжелой — даже чтобы добраться до Хувавы, нужно собрать, призвать все свои силы, а каково будет сражаться с самим демоном! Решающий момент приближался с каждым шагом, с каждым глотком из бурдюка. Урукцев бросало из жары в холод при воспоминании о рассказах про закатное чудище, которыми их обильно потчевали в детстве. После победы над Агой прошло слишком много времени, от поля, на котором самодовольный повелитель Киша был трижды повержен на колени, они отшагали слишком много поприщ, чтобы мысли о славе могли поддержать их решимость. Оставалось надеяться на вождей.

Гильгамеш осунулся, черты его лица стали острее, движения утеряли стремительность — он экономил воду не меньше спутников. Сон на берегу Евфрата вырвал из его груди бездумную уверенность в своей мощи. Если появление Энкиду заставило повелителя Урука приостановиться, то марево, застилающее горизонт, научило, что не знающая пределов мощь тоже бывает бессильна. Ему приходилось собраться внутри себя, сосредоточиться на нескольких целях, высушить жаждущее разнообразия и красок сердце, ему приходилось терпеть. На самом деле Большому доставалось тяжелее всех. И не только из-за необходимости перемалывать стремящуюся вырваться в каком-либо безумном поступке мощь, данную от рождения, но и из-за того, что он был больше всех. Такому большому телу требовалось больше воды, больше пищи, больше отдыха. Первый день пути по пустыне телесные страдания еще подстегивали его, на второй стали раздражать, а на третий он выкинул из головы мысли о славе, воспоминания о пирах в Кулабе, грезы о заполненных до краев водой каналах. В довершении всего Гильгамеш понимал, что он не должен показывать своих страданий спутникам. Те и так брели еле-еле, уныние на лице вождя лишило бы их последних сил. Большой не изображал глупой бодрости, но и не отдавался мрачным настроениям. Облик его соответствовал тому, что царило в сердце: терпение, труд, готовность терпеть дальше.

Зато Энкиду почти не страдал от жары. От его мохнатой шкуры остро попахивало потом, но пил он меньше самого сдержанного из урукцев. Энкиду не заматывал рот платком, не прятал голову от солнца. Его кривые ноги уверенно подминали под себя поприща песка, камня, потрескавшейся глины. Успокоенный своим же предсказанием, он спешил вперед, за блестящими кирпичами славы.

На восьмой день путешественники обнаружили, что впереди марево стало прозрачнее, невесомее. Около полудня оно исчезло совсем.

— Вот так. Это они, — подпрыгнул на месте Энкиду.

Весь западный горизонт закрывали горы. Когда глаза урукцев привыкли к новому зрелищу, они различили несколько гряд, все выше и выше громоздящихся друг на друга, парящие над ними треугольники вершин и белые венчики облаков, обрамляющие пики.

— Когда весна, когда не так жарко, их наверное, видно от Евфрата, — в восхищении пробормотал Энкиду.

Гильгамеш и его молодцы молчали. Тревожный зуд от близкой опасности пробегал у них под кожей, однако ни ужаса, ни подавленности они не испытывали. Горы покрывали фиолетово-зеленые леса, а пологие предгорья светились изумрудной краской. Скоро они выйдут к родникам, к прохладе. Пустыня осталась позади!

На десятый день, миновав предгорья, урукцы стояли перед горным хребтом.

— Как мы станем искать Хуваву? — спросил один из служителей Кулаба. — Горы уходят и на полночь, и на полдень…

— Найдем! — бодро заявил Энкиду. — Гора Хуррум ограждена глубоким рвом, она вся заросла кедром. Как доберемся до нее, узнаем, что впереди — враг.

Зная, что его спутникам нужно восстановить силы, Гильгамеш устроил им отдых. Целые сутки они бездельничали, отпиваясь, отъедаясь после многодневного поста в пустыне. Вода в предгорьях была необычно чистой для шумеров, привыкших к вечному медному, болотному оттенку влаги их колодцев. Предгорья поросли тамариском, чья чешуйчатая листва превращала рощицы этих то ли кустов, то ли деревьев в подобия свернувшихся на солнце ящеров. Кое-где еще цвел олеандр, крупные розовые и красные цветы отчетливо выделялись на фоне грубоватой кожистой зелени кустарника. Устремляли в небеса вершины тополя и кипарисы; разлапистые и приземистые, застыли можжевеловые деревья, пахло огуречной травой, мускатным шалфеем и ирисами.

По какому-то капризу местных демонов ирисы продолжали цвести. Ближе к степям они были нежно-голубыми, с аккуратной желтой прожилкой, или просто голубые — исчезающей голубизны, почти сливающейся с белым цветом. Высокие и упругие, они гордо поднимали к нему изящные бородатые головки. Но у подножия гор ирисы становились ниже. Здесь лепестки у них были широкие и темно-синие, совсем как глаза Гильгамеша. Такие ирисы росли островками во влажных впадинах рядом с первыми соснами горных склонов. Их тонкий, изысканный аромат Большой жадно втягивал ноздрями.

— От них пахнет как от женщины! — восторженный, возбужденный, Гильгамеш срывал лепестки губами и жевал, закатывая глаза. — Но я никогда еще не спал с такой женщиной! Я даже не знаю, кто она! Кто она? — изображая любовное безумие, он смотрел на Энкиду, а тот похохатывал.

Ирисы росли и в тени, между узловатыми, похожими на застывшие в судорогах сухожилия, корнями сосен. Только там они становились совсем черными, и запах вместо сладковатой изысканности потчевал мертвенной сухостью.

Неприятный холодноватый ветерок часто спускался по горным склонам и беспокоил урукцев.

— Дышат, — зачарованно говорил Энкиду. — Чувствуешь, брат, как дышат горы?

— Чувствую, — Гильгамеш задумчиво смотрел на чернеющие вдоль опушки соснового леса тени. Тени эти походили на странных бесформенных животных, подглядывающих за людьми. — Дышат и наблюдают. Впрочем, не беспокойся. Беспокоиться будем завтра.

Когда они вступили под своды сосен, изменилось все. Воздух стал холоднее. Степная живность, вытесненная летним жаром к предгорьям и кишевшая вокруг лагеря урукцев, здесь исчезла. Кругом стояла тяжелая, подернутая белесыми разводами паутины, тень. Даже небо, пробивавшееся сквозь разрывы между древесными кронами, казалось более мрачным, темным. Звук от шагов тонул в массе мха, то влажной, то сухой и колючей, ноги опутывали побеги папоротника. Сосны стояли где редко, где часто — и тогда путешественникам приходилось взмахивать топорами, срубая острые ветви, норовившие расцарапать тело, выколоть глаза. Сосны сменялись другими, неизвестными людям сортами деревьев, впрочем, здесь все они были на одно лицо — тусклые, враждебные.

Наконец, Энкиду нашел сухое русло, проторенное весенними дождями, и по нему повел урукцев к вершине. Созданный Энки шел первым, положив на плечо любимую палицу и оживленно поглядывая по сторонам. За ним следовал подчеркнуто невозмутимый Гильгамеш, а потом — молодцы из Кулаба: нос в затылок, след в след. Руки урукцев не выпускали оружия, они не разговаривали и косились на деревья, каждое мгновение ожидая нападения если не Хувавы, то его подручных. Однако день прошел без каких-либо происшествий. Горы равнодушно пропускали их; не будь все вокруг настолько безжизненно, путешественники решили бы, что рассказы о Хуваве — выдумка. Но даже насекомые не нарушали молчания заколдованных мест.

— Все пропитано смертью, — сказал Большой, когда они развели на ночь костры посреди одной из редких в здешних лесах полян. Ночью тьма была совершенной, даже звезды не могли пробиться сквозь странную холодную пленку, застилавшую небо. Только жадное полыхание кругом охвативших лагерь людей костров подбадривало путешественников.

— И пахнет ею, смертью, — продолжил через некоторое время Гильгамеш. — Я помню: во сне она пахла так же.

Энкиду во все глаза смотрел на брата, поражаясь сосредоточенной решительности, которая проявилась на его лице в последние дни. Впервые степной человек видел в глазах брата и ту, кошачью, внимательность и внимание самого Гильгамеша. «Это его Отец, — думал про себя Созданный Энки. — Сейчас вместе с ним смотрит на костер Лугальбанда. Интересно, знает ли об этом брат?»

— Завтра, — не дал задать степному человеку вопрос Большой. — Я вижу, завтра мы встретимся с Ним.

Завтра долгое время шло как вчера. Однообразные подъемы-спуски; Энкиду насчитал, что за два дня они одолели шесть гряд. Зато когда им открылась седьмая, путешественники остановились и разом воскликнули: «Ну, вот!»

Отделенная от остальных кряжей узким бездонным провалом, на них смотрела Гора Хуррум. Словно в пику окружавшей ее пустынности, эту гору переполняла жизнь. Оттуда доносились птичьи трели, вдоль провала бежала лань, яркое солнце заливало вершины кедров. Когда белые барашки облаков закрывали лик Уту, по склонам Хуррум текли стайки причудливых теней. Сами кедры чем-то напоминали можжевеловые деревья — и, одновременно, отличались от них, как отличается черноголовый от какого-нибудь бормоталы. Черноголовые созданы для богов — так же и кедры были созданы для богов. Величественные, царственные, они просторно разбросали свои кроны над бессмертной горой. В каждом из них угадывалось горделивое упорство, казалось, будто кедры сами осознают свою значительность. Очевидцы первых шагов созданного могучим дуновением Энлиля мира, они были прекрасны древней, нетронутой дикостью. Да и кто осмелился бы тронуть эти неохватные стволы, эти корявые, могучие, властно раскинутые ветви?

Несмотря на провал, перебраться на гору Хуррум оказалось несложно. Несколько сосен, вырванных с корнем неизвестной силой, были перекинуты через пропасть.

— Не для нас ли это приготовлено? — нервно засмеявшись, спросил Энкиду.

— Для кого же еще? — превозмогая трепет перед величественностью бессмертной горы, Гильгамеш стал спускаться к необычному мосту.

— Нет уж, нет уж. Я пойду первым. Вот так. — Энкиду обогнал Большого.

В движениях степного человека чувствовались напряжение и опаска. Он медленно-медленно, как ребенок, который только учится ходить, стал продвигаться по соснам на другую сторону провала. Урукцы замерли. Они ожидали подвоха: вот сейчас, думалось им, сосны рассыплются, переломятся и Созданный Энки полетит в бездну. Но он беспрепятственно перебрался на другую сторону и махнул рукой остальным: «Идите!»

Гильгамеш, а следом за ним пятьдесят служителей Кулаба ступили на гору Хуррум. Та не сотряслась, не возопила, но, раздвинув заросли олеандра, росшие здесь на краю пропасти, люди замерли в изумлении.

Им открылась исполинская, мощеная стеклистыми, как будто оплавленными, базальтовыми плитами дорога. Прямая как стрела, тенистая от нависающих крон кедров, она поднималась к вершине горы. А там виднелось еще одно дерево — древо всех деревьев, размером с башню. В дупле, темнеющем у его корней, мог бы поместиться целый дом.

— Он там, — прошептал Энкиду. — Он смотрел на нас.

Степного человека охватила слабость. Чувствуя, как предательски темнеет у него в глазах, как подкашиваются ноги, он непроизвольно опустился на колени.

— Что с тобой? — непроизвольно опустился к брату Гильгамеш.

— Не знаю, — пробормотал Энкиду, утирая с широкого лба ледяные капли пота. — Наверное, это Он. Он смотрит и вытягивает силы.

— Хувава? — Гильгамеш специально назвал хозяина горы по имени. Проговорил его он с трудом, словно здешние кедры терпели только почтительно-уступающее «Он». Зато произнеся «Хувава», Большой ощутил, как в его сердце, в затылке, в глазах собирается сила. Он засмеялся — уже без всякого усилия. — Столько одолели гор, Энкиду, неужели мы будем столь жалки, что не взберемся на вершину этой? Перед нами прямая дорога! Нарубим кедров, прогоним отсюда зло — и, славя Уту, отправимся домой. Не думай о смерти, тогда тебя не настигнет слабость. Ты не боялся героев Аги Кишского — чего же бояться деревьев? Сообрази: хозяин этих мест один, нас же двое. Дотронься до ожерелья, которое подарила матушка. Вспомни, вместе с нами идут Лугальбанда и Уту. Оглянись, посмотри на молодцов. Они ступили на гору Хуррум, теперь их уже ничто не остановит! Вот как нас много, а Хувава один! Один!

Громовой рык раздался над горой:

— Кто здесь произносит мое имя?

Схватившись за ожерелье Нинсун, Энки рывком поднялся на ноги. Вместе с братом они вглядывались в дорогу. Однако та была пуста, голос раздавался откуда-то со стороны.

— Кто осмелился проникнуть в запретное место?

Настоящая буря встряхнула кедры, окружавшие людей. Их властные ветви жадно тянулись к человеческой плоти, стволы надсадно трещали, словно деревья хотели вырвать из земли свои корни.

— Я поражаю вас проклятием Энлиля, глупцы! Ни шагу больше не ступите вы по земле, на которой боги разговаривают друг с другом!

Голос бесновался уже совсем рядом с братьями.

— Боги разговаривают друг с другом? — перекрывая грохот бури, прокричал Гильгамеш. — Тогда услышь нас, Уту! Во славу твою, во имя твое мы пришли сюда. Прими нашу силу так же, как ты принимаешь жертвы в храме Кулаба. Мы служим тебе, не отворачивайся от тех, кто предан. Помоги нам; здесь нас хотят одолеть темные, злые ветра. Так дай же нам своей, солнечной мощи!

Тени на дороге перед людьми потемнели. Буря теперь не просто колыхала кедры. Она скручивала тени в узкий черный жгут, пляшущий как змея перед Гильгамешем. Чернота постепенно разгоралась бледным, мертвенным сиянием. Похожее на сиреневые огоньки, прыгающие ночью по гнилушкам, оно было более интенсивным и непереносимо холодным. Служители Кулаба непроизвольно прикрывали глаза ладонью. Они ожидали великанов, рыкающих львов, а здесь к людям подступало нечто невообразимое, не укладывающееся в голове. Они перешли границу, за которой любые человеческие представления не значили ничего.

Только Гильгамеш не отрываясь смотрел на луч смерти. Да, это он уже видел во сне на берегу Евфрата. Так и есть, ангелы-хранители предупреждали его, что на горе Хуррум придется собрать в кулак все отпущенное ему небесами мужество. Когда жгут стал приближаться к людям, Большой поднял топор и прокричал боевой клич. Широкий плоский квадрат меди ослепительно вспыхнул отраженным светом солнца. Может быть потому, что сила богов была близка к горе Хуррум, а, может благодаря колдунам-кузнецам Тибире и Симугу, специально выковавшим этот топор для владыки Урука, отраженный солнечный свет не исчез. Он превратился в юношу с лапами льва. Ловкий, как красный хозяин степей, он прыгнул на сияющую тьму. Детище Хувавы охватило его черными кольцами, а тот рвал когтями мертвенные змеиные объятия. Гильгамеш и Энкиду бросились вперед. Взмахивая топором, Большой не мог понять, где он — здесь, снаружи отсекает от жгута длинные кипящие пласты, или же там, внутри, юношей-львом распарывает сияющую смертью плоть.

Холодные поцелуи-прикосновения змеи оставляли на теле Гильгамеша болезненные багровые пятна. Но он рвал, рубил, мял тьму — и вот что-то хрустнуло под его лапами, порвалось от удара гигантского топора. Высокий, закладывающий уши вой вознесся к небесам, и змея исчезла. Вместе с ней исчез юноша-лев. Запыхавшиеся, пораненные стояли Гильгамеш и Энкиду, а перед ними лежал переломленный пополам кедр. Черный сок бежал из места слома, но могучие ветви все еще тянулись к людям.

— Добейте его! — крикнул Большой служителям Кулаба.

Пятьдесят юношей как муравьи облепили умирающее дерево. Сопровождаемые все более глухими стонами, послышались удары топоров. С грузным хрустом отчленялись страшные ветви великана, а Гильгамеш и Энкиду пошли вверх по дороге.

— Нет, ты умрешь! — взвыла буря.

Снова заплясали тени, вытягиваясь сияющим жгутом.

— Будь славен, Уту! Будь велик, Лугальбанда! — Гильгамеш воздел топор, и из солнечного света прянула бирюзовая искристая змея. Зев ее был больше львиной пасти, острый, раздвоенный как рыбацкая острога, язык беспрерывно метался взад-вперед. С изогнутых, словно серп судьи-Солнца, клыков капала шипящая ядовитая слюна.

Две змеи — бирюзовая и мертвенно-белесая — разом ударили друг в друга, сцепились, скрутились в огромный клубок, принялись бить хвостами, снося кусты олеандра, росшие рядом с дорогой. Гильгамеш шагнул вперед и слился с солнечной змеей, он снова кусал, давил, рубил белесую тьму, рубил до последнего хруста, до воя, чтобы увидеть сломленный пополам кедр.

Семь раз перед братьями возникали лучи смерти. Каждый раз Уту бросал на помощь Большому один из солнечных ветров. После юноши-льва и бирюзовой змеи из топора выпрыгивали ящер с двузубым шипом на хвосте, огненный шар, гигантская многоножка, ястреб с кривым клювом и могучими когтями, наконец — оранжевый, переливающийся светом, словно бык во сне Гильгамеша, скорпион.

Семь мертвых, порубленных кедров оставили урукцы за собой. Все тело Гильгамеша болело, чем дальше, тем труднее было ему ступать по скользкой стеклистой дороге. Шедший рядом с ним Энкиду тяжело дышал и опирался на палицу. Они остановились в десятке шагов от чудовищного древа, венчавшего гору. Все вокруг них волновалось — деревья, кустарник; саму гору, казалось, колебали подземные бури.

— Вот и мы, — крикнул Гильгамеш в темноту дупла, из которого разом могло бы выйти не менее десятка воинов. — Уту привел нас к тебе, Хувава. Мы поразили твои лучи смерти, мы содрали с тебя семь одежд. Хватит прятаться за безжизненные горы, хватит подставлять вместо себя кедры. Выходи, покажись, какой ты есть!

Утробный рык раздался из дупла. Целый ворох трухи, пепла, пыли окатил братьев. С визгом и ревом темнота вылилась в движение, и хозяин горы Хуррум выскочил на свет. Ростом не больше Гильгамеша, он передвигался как онагр, у которого из плеч выросло человечье туловище. Задние лапы Хувавы были лапами пантеры, коричневый пантерий хвост раздраженно хлестал по поджарым бокам. Зато передние ноги были ногами онагра, над ними начинался новый живот, а затем — человеческий торс и голова старца, увенчанная львиной гривой. Несмотря на непропорциональность сложения, Хувава передвигался ловко и с явной сноровкой сжимал в руках оружие: длинный острый зуб-кинжал и сеть, вроде той, с которой птицеловы подкрадываются к гнездовьям.

Лицо демона не было вполне человеческим. Черты его постоянно менялись, он походил на всех старцев, которых Большой видел, разом. Казалось, будто Хувава прячет себя за множеством масок. Однако даже сквозь них ясно ощущались мука, боль, ярость загнанного в угол зверя, обуревавшие хозяина бессмертной горы.

— Я наложил на нас проклятье Энлиля, — воющим голосом произнес он. — Уходите отсюда, не трожьте моего леса, и я сниму проклятье. Негоже человеку врываться в заповедные места богов!

— А что такое «проклятье Энлиля»? — опершись на топор, спросил Большой.

— Смерть, — прошипел Хувава. — Неминуемая смерть.

— Семь раз ты пытался напустить ее на нас, — усмехнулся Гильгамеш. — Сдается мне, ты потерял самое свое лучшее оружие. Что сила горы Хуррум в сравнении с мощью Уту!

— Уходите отсюда! Мир стоит на равновесии, вы оскверняете божественный порядок!

В голосе демона Гильгамешу почудились умоляющие нотки.

— Ты просишь нас?

— Может быть и прошу. Прошу ради блага моего и твоего, пришелец. Остановись, чтобы позже не пожалеть о своей гордыне!

— Не слушай его, — закричал Энкиду. — Не допускай демона к сердцу, он пожрет тебя! Убей Хуваву, Солнце взирает на нас!

— Будь проклят твой раб! — взвизгнул владыка горы. — Да не будет ему покоя на земле!.. Хорошо, я не сниму с вас проклятья. Умрем вместе!

Взметнулась сеть, Гильгамеш едва успел отскочить в сторону. Энкиду она хлестнула по ногам, степной человек упал и скатился на несколько шагов вниз по дороге. Большой рубанул по сети топором, но та была крепче меди. Звякнув, топор едва не вырвался из его рук.

— Я достану тебя, достану! — размахивая кинжалом, Хувава полурысью, полугалопом бросился к Энкиду. Одной рукой он сорвал с шеи мохнатого брата Гильгамеша ожерелье-талисман, другую же, сжимающую длинный зуб, взметнул над лицом степного человека.

В отчаянии Большой метнул топор. Сверкнув в полете словно молния, топор вонзился в плечо Хувавы. Рука, сжимающая кинжал, упала на стеклистый камень. Из разрубленного плеча хлынула кровь такая же черная, что и в жилах кедров. Хувава взвыл — совсем как семь его лучей в предсмертный миг. Энкиду поднялся на ноги и его палица сокрушила ребра демона. Гильгамеш, выхватив из-за пояса нож, одним прыжком оседлал воющее тело Хувавы и дважды вонзил оружие в покрытый рыжей шерстью затылок.

Вой поднялся до самого верхнего предела слышимости и стих. Зато раздался грохот, подобный многократно усиленному раскату грома.

На людей падало древо, служившее жильем хозяину горы Хуррум. Юноши с криком бросились вниз по дороге. Энкиду схватил старшего брата за руку, рывком стащил его с застывшего в окоченении смерти демона и повлек за собой в сторону, в заросли олеандра и кедров.

Ветви больно хлестали их тела, но, превозмогая боль, превозмогая усталость, братья успели ускользнуть из-под гигантской тени, накрывшей было их. Раздался оглушительный удар — и все стихло.

Стихла буря, гора перестала волноваться, она уселась ровно и твердо на земное основание — как любая другая гора. Словно не слышавшие ужасных звуков, сопровождавших смерть Хувавы, подали голос птицы. Величественные кедры утратили всю свою злобу. Они остались так же прекрасны, но ни капли ужаса не испытывали люди, глядя на них. Откуда-то снизу доносились возбужденные, радостные крики служителей Кулаба. Вместо боли и усталости грудь братьев наполнил покой.

— Вот так, — Энкиду улыбался во весь рот. — Как хорошо здесь!

— Хорошо, — согласился Гильгамеш. — Идем.

Они поднялись на вершину горы. Рухнувший кедр погреб Хуваву, вместе с его сетью, кинжалом, вместе с топором Гильгамеша и ожерельем Нинсун.

— Значит, для этого оно и было предназначено, — успокаивал брата Большой. — Каждая вещь служит для какого-то одного, определенного дела.

На месте жилища Хувавы лежала неглубокая круглая яма. Из нее — все слабее и слабее — поднимался черный пар. На Гильгамеша еще раз пахнуло смертью.

— Ф-фу! — он помахал рукой перед носом. — Долго же мне еще будет чудиться этот запах!

Энкиду ничего не говорил. Он смотрел на запад, скрытый доселе гигантским кедром. Рот его был раскрыт так же, как в тот день, когда Шамхат впервые показала ему танец Инанны.

— Значит это правда… — произнес Гильгамеш, посмотрев туда же. За горой Хуррум лежала глубокая долина, дальше поднимался еще один хребет, пониже того, что они одолели, а еще дальше братья видели великую голубую зелень — сливающееся с небом Закатное море.

— Выходит, в сказках много правды, — улыбнулся Большой. — Смотри, Созданный Энки, какую дорогу мы проложили!

Загрузка...