6. КУР

Таких пиров Урук не видел даже во время празднеств, посвященных Энки. Блудницы старательно плакали над бычачьим удом, а горожане собрались на самой большой площади, перед храмом Э-Ана, чтобы чествовать братьев. Дабы уберечься от солнца, соорудили длинные полотняные навесы, со всех постоялых домов притащили скамьи и столы. Хотя около Э-Ана поместилась меньшая часть народа, довольны были все, даже те, кто сидел и пировал прямо на земле, заполнив прилегающие к площади улицы.

Город очумел от событий, хлынувших на него в этом году. Пожалуй, размышлять над тем, что произошло, было слишком трудно, поэтому все спешили воспользоваться возможностью забыться в хмельном веселии. Если мир переворачивается — отчего бы не отметить это хорошим праздником! Тем более, что большинство горожан верило: отныне центр Вселенной будет находиться в Уруке. Вот он, центр, пьет виноградную влагу. Терракотовая жидкость, покрытая сиреневыми барашками пены, льется ему на подбородок, на грудь. Вот он останавливается и, вместо того, чтобы допить чашу, одевает ее на голову Энкиду, второму центру мира. Брага течет по мохнатым космам хохочущего великана и урукские средоточия сущего принимаются тузить друг друга — тузить легонько, играючи, хотя любой из их ударов мог бы убить обычного человека.

Город не пожалел ни питья, ни еды. Даже если они съедят и выпьют все запасы, Гильгамешу стоит погрозить небесам кулаком — и оттуда посыплются пироги, рыба, румяные бока запеченных в золе барашков. А еще — простокваша, молоко, масло, сливки; все, чем хвасталась опозоренная Инанна. Урукцы были уверены в этом и, отправляя в рот очередной кусок, хлопая по налитым пищей животам, громко хвастались грядущим изобилием.

— Выпьем еще и съедим еще! — запинаясь от сытости, говорили они. — А потом подойдем к Большому все, разом, и скажем: «Возьми топор, пробей в небе дыру! Пусть кушанья со стола богов упадут на город! Пусть завидуют и Ниппур, и Сиппар, и Киш!»

Если бы они подошли к Гильгамешу, тот без разговоров отправился бы за топором, поднялся бы на крышу Кулаба, чтобы испытать остроту земной меди на небесной лазуритовой тверди. Большому было весело и легко. Он верил, что небо сейчас очень близко. Стоит протянуть руку — и сожмешь в горсти белую пену облаков.

Небо было близко, боги умалялись. Когда Гильгамеш в этот день произносил их имена, перед его мысленным взором вставали не малопонятные могучие образы, а тупые морды глиняных идолов. Ударишь кулаком — и они развалятся, рассыплются, являя свою глиняную суть. Таких нельзя было бояться. А где нет страха, может ли идти речь о поклонении?

Разгульные речи братьев разносились под небесами. Гильгамеш знал, что боги не могли не слышать их. Но теперь он казался себе настолько Большим, что ничья ревность не могла его обеспокоить. Хмельной больше от ощущения переворачивающегося мира, чем от браги, Гильгамеш пировал далеко за полночь. Лишь когда из-за восточного горизонта стала подниматься розовая от стыда Утренняя Звезда, они с Энкиду легли спать.

Спали герои в храме Э-Ана. Раскинулись на ложах под занимающим полстены изображением священного брака. Мрачная богиня прыгала над чреслами глуповато закатившего глаза героя, а под ними скользил огромный змей, смысл которого был забыт еще предками черноголовых.

Тяжкий стон разбудил Гильгамеша. Он вытащил владыку Урука из беспорядочного потока ярких, хмельных сновидений, как взрослый за руку вытаскивает плещущегося в реке ребенка.

— Кто это? — сев на ложе, воскликнул он.

Сквозь воздушные колодцы на потолке пробивалось золотистое сияние. Наступал день, но внутри храма еще стояли душные сумерки. Кряхтели, храпели во сне вповалку лежавшие на полу пирующие. Тяжелый похмельный покой стоял в Э-Ане. Не обнаружив стонавшего, Гильгамеш хотел было лечь, но вдруг его взгляд упал на Энкиду. По членам Большого пробежала дрожь.

Мохнатый лежал с неестественно широко раскрытыми глазами. Тонкие как игольное ушко зрачки окружали мутно-белые белки.

— Это ты стонал? — пересилив тревогу, наклонился к брату Большой.

Глаза Энкиду изменились. Зрачки стали шире, во взгляде начал светиться разум.

— Вот так, — прошептал он.

— Что «вот так»? — спросил Гильгамеш.

— Я думаю, это не было сном. — Лицо Энкиду скривила гримаса боли. — Там было так светло, что глаза мои болели, а я не мог закрыть их. Как не хотелось мне этого.

— Где «там»? О чем ты говоришь?

Энкиду приподнялся на локте. Он смотрел на Большого, но не видел брата. Он полностью находился во власти только что пережитого.

— Они тебя пощадили, Гильгамеш. Но они забирают меня. Ох, мое сердце! Энлиль держит его в кулаке, скоро он станет нажимать: все сильнее, до тех пор, пока оно не остановится. Он посмотрел мне прямо в глаза: его взгляд обжигает, словно дыхание небесного быка, которого мы убили. Но только во сто крат сильнее! У меня все внутри болит. Он воткнул в меня раскаленный металл, — Энкиду откинулся назад и схватился за грудь.

— Как ты мог увидеть Энлиля? — Гильгамеш дотронулся ладонью до лба названного брата. — Всю ночь ты провел здесь. Если бы боги хотели напугать тебя, они перебудили бы всех, сидящих в храме.

— Нет, Гильгамеш. Я исчез отсюда, едва сомкнул веки. Может быть, тело лежало здесь, но глаза, сердце, дыхание перенеслись к престолу Ану. Братец, я присутствовал на суде, который устроили небеса! Ану и Энлиль обвиняли тебя, Уту пытался защищать. Он говорил, что без их воли, без воли высших богов смертные не могли бы повергнуть бессмертных, что на скрижалях грядущего все это давно написано. Но Энлиль ничего не слушал. Он метал в Солнце молнии. Они как раздувшиеся змеи впивались в тело Уту. Наш покровитель замолчал. И тогда заговорил Ану. «Гильгамеш должен быть наказан, — сказал он. — Но как это сделать? В нем течет кровь богов, а бег ее не остановить, поэтому пусть в преисподнюю отправится тот, чья смерть принесет владыке Урука боль». Брат, милый, они больше не судили тебя, зато они вспомнили обо мне. Энлиль принялся перечислять мои грехи — и Быка, и гору Хуррум, и хвастливые речи. — Энкиду закрыл глаза рукой. — Но больше всего они разозлились из-за двери.

— Дверь? — Гильгамеш ничего не понимал. — Какая дверь?

— Я дал обет Энлилю. Прямо здесь, в храме Э-Ана. Если Шамхат благополучно разрешится от бремени, я поклялся, что соберу молодцов, нарублю на горе Хувавы кедров, сплавлю вниз по течению Евфрата и в священном городе Ниппуре из дерева сделают дверь для храма громовержца. А на ней высекут мое имя — чтобы люди знали, кто посвятил это чудо богу. Брат, теперь я понимаю: я не обет давал небу, я хвалился силой. Хотел подарить ниппурскому храму украшение, сделанное из священных деревьев Энлиля. Хотел пробраться в его сад, унести любимую его драгоценность, а потом хвалиться: вот, мол, как я умею служить богам!.. Будь проклят мой язык, произнесший эти слова! Энлиль гневался, топал ногами, громадные тучи сталкивались над моей головой, высекая перуны. А потом громовержец закричал: «Вот он, Созданный Энки, смотрит на нас! Лишим его света и воздуха! Лишим воды и пищи! Лишим очага жены и брата! Пусть Эрешкигаль тешится над его телом, пусть бледные черви сделают кости мохнатого голыми! Смотри мне в глаза, Энкиду, читай свою судьбу!»

Степной человек откинулся назад. Теперь он закрывал глаза обеими руками.

— Его взгляд выпил мое сердце. — Голос Энкиду стал глухим, словно он доносился из-под земной толщи. — У меня нет сил бороться с болью. Я умру, братец, умру вместо тебя. Боги желают закласть меня, как ты закладываешь ягненка перед алтарем Энки. Когда твой нож разрезает ему горло, ты говоришь: «Вот я, Энки и Энлиль, вот моя кровь!» Так же и мне придется говорить, спускаясь в преисподнюю: «Я — ягненок! Я — кровь Гильгамеша!»

Тело мохнатого затрепетало, как весенняя степная трава при первых дуновениях жгучего летнего воздуха. Превозмогая оторопь, в которую его ввели слова Энкиду, Большой положил ему руки на плечи и легонько встряхнул.

— Приди в себя! Не причитай, словно старый жрец-скопец, которому приснилось, будто у него выросло мужское корневище.

— Мне никогда раньше сны не снились, — плачущим голосом напомнил Энкиду. — Это не сон.

— Да приди же в себя! — Гильгамеш встряхнул его еще раз. — Ты мужчина. А губы твои дрожат как у ребенка. И грудь твоя болит не из-за перунов Энлиля, а потому, что вчера было выпито много. Хочешь, возьми гусиное перо, пощекочи в горле — боль выскочит сама собой! Или наоборот, выпей еще, проспись, отлежись, это лучшее лекарство от наваждения! Тут жаловаться богам не надо, похмелье — это человеческое, человек справляется с ним сам.

— Это не похмелье. — Губы у Энкиду не дрожали, но из глаз текли тусклые ручейки слез.

— Похмелье, я говорю — похмелье! — убежденно сказал Гильгамеш. — Когда тебе довелось толковать мои сны, ты говорил разумные речи. Стоило тебе самому увидеть сон — поддался панике. На кого сны не навевали тоску? Судьба человека состоит в том, чтобы тосковать и удивляться: во сне мы не похожи на себя, и мир, который во сне, не похож на настоящий. Сон и жизнь никогда не могут сочетаться, соединиться в одно целое. Оттого и тоскуешь, что не знаешь, где ты находишься — там, или здесь? А верить ночным страхам — пустое! Особенно сейчас: чтобы нам не говорили боги, справиться с Уруком они не могут… — Большой встал, нашел пустую чашу, наполовину опустевший бурдюк с брагой. Наполнив чашу, он поднес ее мохнатому. — Чтобы не лежать и не мучиться страхами — выпей! Я знаю похмельные сны: если один был плохой, то следующий будет веселым. Пей, не бойся, пусть брага снова свалит тебя с ног. Глядишь, когда встанешь, глаза будут смотреть бодрее.

Держась за грудь, Энкиду сел. Он взял одной рукой чашу и, опустив глаза, выпил ее до дна. Затем лег на спину, вытянул руки вдоль туловища и смежил веки.

— Вот и хорошо, спи! — зевая и устраиваясь сам, сказал Большой. Как не тревожила его речь брата, владыкой Урука владела пьяная уверенность, что страшиться нечего. Чувствуя, как его покачивает приближающийся сон, он успокаивающе бормотал. — Засыпай спокойно. Я вывалю пригоршни золота перед идолами Ану и Энлиля, я посвящу Лугальбанде рога того зверя, что довелось нам одолеть. Все будет хорошо…

Но все оказалось не так. Скрючившись, стянувшись в огромный мохнатый клубок, лежал вечером на ложе Энкиду. Проспавшиеся урукцы беспомощно суетились вокруг Гильгамеша, пытавшегося распрямить члены степного человека. Даже его силы, силы Большого, на это не хватало. Неведомые руки сложили Энкиду в ту позу, которую принимает ребенок в чреве матери. Широченная косматая спина едва заметно колебалась тихим дыханием. Ни крики, ни шлепки, ни холодная вода не могли вывести мохнатого из беспамятства.

— Здесь душно и воняет пьяными! — наконец сказал Гильгамеш. У него самого голова раскалывалась от похмельной боли. — Давайте сюда носилки. Пусть его отнесут в Кулаб.

В чистых, проветренных помещениях Кулаба Большому стало легче. Но Энкиду, свернутый в комок, оставался без памяти.

— Матушка моя! — бросился Гильгамеш к Нинсун. — Что нам делать? Я чувствую себя беспомощным как ребенок. Кто наслал порчу на брата? Или это… действительно боги? Тогда скажи, как уберечь его? Как вылечить?

Старая жрица печально слушала вопросы Большого. По алтарю волнами пробегали тени, но еще более темные тени застыли на ее лице. Она смотрела перед собой, словно не видя сына, и долго молчала. Нетерпеливо ожидая ответов, Гильгамеш протянул к ней руки. Он хотел бы быть спокойным и мудрым, каким казался себе до появления Быка, но ужасная перемена, случившаяся с братом, наполнила его грудь неодолимой тоской. Он изо всех сил подстегивал себя, приводил в болезненное возбуждение. Ему нужно было делать хоть что-нибудь, лишь бы не чувствовать этой умертвляющей беспомощности.

— Может быть, мы слишком много выпили? — прерывая молчание, с надеждой спросил он.

— Он потерял мое ожерелье, — наконец промолвила жрица.

— Он не потерял! — вскинулся Большой. — Была схватка. Это Хувава! — он задумался на мгновенье. — Но ведь то ожерелье ты дала ему только для похода на кедровую гору!

— Нет, сынок, — поджала губы жрица. — Я навсегда посвятила Энкиду тебе. Каждый камень, что в тебя летел, он принимал на себя, каждую опасность первой встречала его мохнатая грудь. Ожерелье вас связало, но не как братьев, а как посвященных. И судьба Энкиду — умереть раньше тебя. Ожерелье еще могло поддержать его силы, поддержать благодаря тебе, благодаря мощи той крови, что течет в твоих жилах. Но Хувава сорвал ожерелье — и теперь ты беспомощен перед проклятьем Энлиля. Энкиду один принял его на себя. Он умрет. Он — жертва за тебя.

— Я понял, Нинсун, — мрачно сказал Гильгамеш. — Если бы ты не посвятила брата мне, сейчас бы умирал я.

— Нет, Большой, — покачала головой жрица. — Может быть, в том ожерелье была его гибель, а, может быть, и спасение. Твой брат сделан богами. Энки и Нинхурсаг лепили его из глины, а потому его смерть подвластна небесам. Захотели — сделали Энкиду, захотели — убили его. В тебе же есть то, что небесам не подвластно. В тебе есть древняя кровь и сила, которая ею пробуждена. В остальных людях она дремлет, в тебе — бушует. Как назвать ее — не знает никто, даже боги. Сынок мой, я тоже не знаю, что это такое. Не знаешь и ты. Твое безрассудство рождено неведением, ты везде ищешь себя, но, боюсь, то, что тебе нужно, лежит далеко за пределами нашего мира. Мы, боги, те, кто помнит дальше любого человека, не помним его. Мы лишь предчувствуем присутствие силы, имени которой нам не известно, а, глядя на тебя, утверждаемся в нем. Посмотри, сынок: Энлиль и Ану отправляли обуздывать тебя самые мощные из своих созданий. Но быка ты убил. Энкиду же заставил служить себе. Мохнатый пришел в Урук, чтобы победить самого сильного человека. Однако он склонился перед тобой и перед человеческим укладом жизни. Есть в городах что-то, чего не достает небесам. В тебе этого недостающего — с избытком. Поэтому он и влюбился в тебя, стал младшим братом… — Жрица некоторое время молчала, потом понизила голос и жарко зашептала. — Энкиду — самое сильное, что мог сделать Энлиль. В нем частичка природы каждого из богов. Ты понимаешь меня, сынок?.. Он стал служить тебе, а ты полюбил его, как меньшого! Иногда я ощущаю, что в нашем мире все перевернуто, и что не Энлилю-воздуху, или Нанну-Луне служат люди, а наоборот. По крайней мере, должно быть наоборот: вода, воздух, звезды, животные, Энкиду, в котором спрятана мощь звезд, животных, растений, должны простираться перед чем-то, чего в них нет, а есть в человеке. — Старая женщина подумала, а затем добавила совсем едва слышно. — Это «что-то» имеет такой далекий корень… Или близкий? — ибо оно есть даже в человеке, в нашем творении! Если так, у тайного источника имеется лицо, он стоит рядом, за нашими спинами, только посмеем ли мы хоть когда-нибудь обернуться?..

На этот раз Нинсун замолчала надолго. Гильгамеш, напряженно вслушивавшийся в ее речь, ждал, когда она продолжит. Когда же его терпение иссякло, он молвил:

— Я мало что понял из твоей речи, матушка. Но одно уразумел крепко: боги не справятся со мной. А раз так, я встану около ложа брата и буду ждать, пока за ним придет Намтар — демон, что уносит в подземный холод умирающего.

— Намтар? — Жрица испугалась. — Но ведь Намтар — посол Эрешкигаль. Он из подземных богов, нет ничего страшнее их. Если ты разгневаешь преисподнюю, самая древняя сила тебя не спасет. Одумайся, сынок, я знаю больше тебя…

— Ты сама сказала, что я могу бороться с богами. А раз могу — буду делать это, — убежденно произнес Большой. — Только бы мне довелось увидеть его! Матушка, буйволица Нинсун, дай мне заклинание, которое позволит увидеть вестника смерти! Я одолею его, прогоню из Кулаба; я не отдам богам своего брата.

Жрица подбежала к Гильгамешу и пергаментными от молитв, от старости руками дотронулась до его лица.

— Забудь, о чем мы говорили! Энкиду — жертва, принесенная ради тебя. Он уже заклан, не противься тому, что суждено. Я впервые боюсь за тебя по-настоящему. Тогда я видела, что ты справишься, а сейчас… сейчас темно и холодно, я боюсь преисподней!

— Пусть преисподняя меня боится! — Осторожно, но решительно Большой отвел ладони жрицы. — Пожалуй, мне не надо заклинаний, женщина. Я вспомнил: во мне течет кровь богов; значит, стоит только захотеть — и мне станет виден демон из преисподней. Я отрублю его крылья! Я втопчу их в землю! Я ненавижу смерть, мне хватит ненависти, чтобы справиться с ней.

— Остановись, ты не понимаешь, с кем хочешь сражаться! — Старая женщина вцепилась в одежды Гильгамеша, но тот без труда вырвался и стремительно бросился в комнату, где лежал Энкиду.

Рядом с мохнатым человеком сидела Шамхат. Она не плакала, на ее лице были написаны страх и недоумение. Гигантский недвижимый комок, который еще вчера ходил за ней, гладил руки, быстрее самых расторопных из слуг исполнял прихоти, теперь внушал блуднице ужас.

— Это… это не он, — дрожащим голоском сказала она вошедшему Гильгамешу.

— Когда человек болен, он становится непохожим на себя, — произнес Большой и, подойдя ближе, впервые прижал к себе голову блудницы. — Не расстраивайся, он будет здоров.

— Мне страшно, — задрожала она. — Он не болен, он умирает. Это не он, тут… чужое.

— Чужое? — с изменившимся лицом Гильгамеш осмотрел комнату. — Нет, красавица, Намтара я не вижу. Смерть пока не пришла за братом. А когда придет… Я сражусь с ней. Чтобы добраться до твоего мужа, ей придется затратить много сил.

Шамхат с недоверчивой надеждой смотрела на Большого.

— Ты будешь сражаться со смертью? Как это возможно?

Гильгамеш пожал плечами.

— Я возьму топор и встану у дверей.

Всю ночь, а потом весь день над Энкиду мудрствовали врачи. Их головы, обмотанные красными тряпками, отгоняющими духов болезни, то склонялись над мохнатым клубком, то обращались к глиняным таблицам, подкреплявшим их знания. От гнева богов человека не вылечить. Но если гнев богов выражается в телесной болезни, с ним можно поспорить.

Гильгамеш, сам одетый во все красное, застыл в полудреме на табурете около входа. Мудреные имена, магические иносказания составов, которыми обменивались врачеватели, вызывали в его душе болезненные ощущения. Он не верил в их силу, но хотел, чтобы все земное ополчилось против Намтара.

Врачи же изображали уверенность. На глиняных табличках написано все. Степного человека скрутила судорога? Сделаем так, чтобы она отпустила, тогда ему будет легче, тогда он придет в себя.

Пока младшие лекаря смазывали маслом, затем крепким пивом, сухим речным илом ожоги, оставленные на плечах и лопатках Энкиду небесным быком, старшие совещались о составе, который одолел бы судорогу. Одни предлагали растертую грушу, смешанную с корнями степных трав. Другие настаивали на смоле можжевелового дерева, растопленной в горячем пиве и речном асфальте.

«Речной асфальт? — сквозь полудрему думал Гильгамеш. — Тот самый, которым скреплены стены Урука?.. Они хотят латать тело Энкиду, словно стену, в которой появились бреши». Когда согласие по поводу рецепта было достигнуто, и ученики с торопливым усердием начали перемалывать в ступках кусочки панциря речной черепахи, а также другие мелочи, скрепляющие различные части состава воедино, старшие врачи сообразили, что имеется препятствие, неодолимо мешающее действию лекарства. Голова у Энкиду была спрятана между коленей, закрыта руками. Даже Гильгамешу не удавалось отвести ее назад до такой степени, чтобы между зубов больного можно было вставить воронку.

— Лейте в него… сзади, — мрачно разрешил Большой.

— Это больно, — с сомнением предупредили врачи.

— Если Энкиду почувствует боль и переломает кому-нибудь из вас кости, я заплачу пострадавшему за каждый синяк.

Бормоча что-то себе под нос, врачи стали готовить другую воронку, с тонким, длинным устьем. Не закрывая глаз, владыка Урука смотрел, как они вторгаются в тело его брата. То чувство, с которым он ждал действия лекарства, нельзя назвать надеждой. Скорее, Большой с горечью искал подтверждения тому, что только его сила может остановить подступающую смерть. Так и вышло — Энкиду остался недвижим.

Посовещавшись, врачи предложили другую смесь. Гильгамеш разрешил им использовать ее, а затем и третью. Вся комната пропахла лекарствами, на полу подсыхали лужицы жидкостей, стекавших с воронки, но смеси не действовали.

— Хватит мучить его, — зло сказал Большой. — Делайте припарки, обкладывайте его тростником, но еще раз мучить его я не дам.

Днем к Энкиду опять пришла Шамхат. И вновь маленькая блудница не плакала. Она с чисто женской, неизвестно откуда берущейся привычкой несла свой высокий живот, а в ее глазах сидел страх.

— Лучше бы тебе оставаться в своих покоях, — сказал ей Гильгамеш. — Здесь пахнет всякими снадобьями, даже мне тяжело находиться тут.

— Можно я останусь? — сложив брови домиком, попросила Шамхат. — Он мой, я все равно не найду себе места, пока он лежит… так.

— Хорошо, сиди с нами. — Большой приказал лекарям освободить ей место около мохнатого. Те, измученные бессонной ночью, уже не столько строили предположения по поводу природы болезни, поразившей Энкиду, сколько клевали носами.

— Ладно. Половина из вас пусть идет спать, — смилостивился Большой. — Все равно прока от ваших лекарств нет.

Казалось, что когда ушли те лекаря, которым выпало отдыхать, в комнате стало вдвое меньше пахнуть травами. Шамхат, первое время бледневшая, часто подносившая руку к горлу, постепенно привыкла. Все такими же сухими глазами она смотрела на мужа, иногда пыталась гладить его косматый бок, но всегда с испугом откидывалась назад.

— Он не такой… теплый, — объяснила она Большому. — Нет, он не холодный, но и не теплый. Я помню, что всегда чувствовала теплоту. Словно это коровий бок, или кошачья шерсть. Да, он был такой. А теперь теплоты нет.

— Но он еще жив, — сбрасывая сонную пелену, то и дело застилавшую глаза, сказал Гильгамеш. — И, пока я здесь, Намтар не заберет его.

Под вечер они устали до невозможности. Даже проспавшие вторую половину дня лекари выглядели неважно. Кусок не шел в горло. Шамхат вообще не ела. Служительницы, ухаживавшие за ней, то и дело теребили Гильгамеша. Но каждый раз, когда тот хотел отправить блудницу из комнаты, она умоляюще смотрела на него.

— Мне нужно быть здесь. Неужели он так и уйдет?

Только теперь Большой понял причину ее страха. Она боялась не этого мехового комка, она боялась, что останется без Энкиду. Без сильного, мохнатого, наивно восторгающегося всему, что придумал человек, всему, что отличало людей от природы и богов. За его спиной можно было укрыться, на его сильные руки положиться. «А мне не страшно остаться без него? — спросил у себя Гильгамеш. — Да, страшно. Матушка Нинсун, даже она не так близка мне, как этот человек. Что она говорила о жертве? Что он идет вниз вместо меня? Но это не я приношу жертву. Даже если бы у меня была возможность, я не поступил бы так. Самое близкое нельзя отдавать в жертву, потому что самое близкое — та же вера. Человек, отдавший самое близкое — уже не человек…»

Его размышления прервал визг одного из младших лекарей:

— Посмотрите, посмотрите, как он лежит!

Словно дождавшись, пока все, присутствующие в комнате, отвлеклись, Энкиду расправил тело. Теперь он лежал в точности так же, как и прошлым утром, когда Гильгамеш заставил его выпить браги.

— Стойте! — крикнул Большой врачевателям, кинувшимся к степному человеку.

Заставив отступить назад и их, и Шамхат, он подошел к ложу. Глаза Энкиду были открыты. Совсем как вчера его зрачки из тоненьких постепенно становились большими, расширенными болью и тоской.

— Я все-таки увидел тебя, братец, — не проговорил, а простонал он. Большой хотел напоить его рвотным отваром, но мохнатый отвел его руку и стал говорить — торопливо, словно опасаясь, что кто-то догонит его, не даст закончить. — Это не сон. Там, куда уводят меня, никто не спит. Там слишком страшно, и там нет глаз, чтобы их сомкнуть. Кругом темнота, шаришь руками, как слепой, оставшийся в одиночестве посреди пустыни. Земля жжет холодом, а воздух душен и недвижим… Каждое сердце проходит через эту пустую темноту. Я плакал, думая, что навсегда оказался здесь, но мои руки наткнулись на кого-то. Грозовой сполох осветил все вокруг — и я увидел, почувствовал его… — Энкиду закусил губу, борясь с чем-то внутри себя. — Мне больно, — прохрипел он через несколько мгновений. — Вся моя утроба болит. Нет, не надо снадобий. Мне они не помогут ничем. Я хочу говорить — пока еще могу говорить!.. Братец, Большой, трепещи, коли увидишь этого человека. Его лицо мрачно, если только у него есть лицо. Над плечами у него черные крылья, а на руках вместо пальцев когти. Я не успел слова молвить, как он схватил меня за волосы и бросил на землю. Я поднялся — успел подняться! — и ударил его. Он отлетел, будто деревянная чурка. Скакал по земле, словно шар. И вдруг оказался сзади меня, обнял своими когтистыми лапами и сжал так, что ребра начали ломаться. Из последних сил я стал кричать, звать тебя. Я верил, что ты с ним справишься, но так и не дождался помощи. Он сломал меня, я помню, как мой хребет хрустнул. — Неуверенно, слабо Энкиду приподнял руки и дотронулся до плеч. — Вот сюда, к лопаткам, он приделал крылья. Продел сквозь ноздри узду и повлек за собой… — Энкиду зажмурился. — Я потерял тело, стал невесомым, как парящая птица. Он тащил меня, я чувствовал, как взмахивают крылья, но не мог приказать им повернуть обратно, не мог вырвать узду из ноздрей!.. Я побывал там, в преисподней. Вот так. Я видел крылатых, бесплотных — тех, кто умерли. Их дом велик, но бесцветен, там питаются прахом и глиной, никогда не зная сытости. Все они на одно лицо, может быть поэтому галдят свои имена как птицы над помойной ямой. Бесплотные прислуживают подземным богам ни на минуту не умолкая. Они вспоминают свои жизни, твердят их словно вызубренный урок. Одни хвалятся венцами правителей, другие — искусством в ремеслах, однако самая жалкая судьба и самая великая там выглядят одинаково. Все они серые, присыпанные пеплом, не люди — а иссохшие моли. Красками горят только боги, но облик владык так ужасен, что ни одно земное слово не может его описать. В посвященных подземным богам храмах Урука нет идолищ. И правильно — как изобразишь змею, ворона, лягушку, льва, ящерицу одновременно? Когда смотришь на богиню Эрешкигаль, лишаешься рассудка. Она обжигает холодом еще страшнее, чем небесный бык жаром… И вот слушай меня, Большой; я трепыхался на узде у мрачнолицего, желая скрыться от мучений холодом, а некая умершая, стоявшая с таблицами в руках перед владычицей Кура, посмотрела на меня и сказала: «Это Энкиду. Его уже взяла смерть, госпожа!..»

Мохнатый беззвучно зарыдал. Чувствуя, что к его глазам тоже подступают слезы, Гильгамеш стал гладить брата по голове. Он опять поднес к устам Энкиду чашу с настоем.

— Выпей, Энкиду. Тебе сразу станет легче.

— Убери! — порывисто отвернулся мохнатый. — Мне ничего не нужно. Мой путь сосчитан и записан. Никакое снадобье не пересилит волю богов.

— Брат, не отчаивайся! — стискивая зубы, говорил Большой. — Твой мрачнолицый человек — это Намтар, я буду сражаться с ним. То, что не удалось тебе, удастся мне! Я не подпущу его к твоему ложу!..

Но Энкиду не слушал его.

— Молись за меня Уту, братец. Я умираю и хочу, чтобы он воздал тем, из-за кого меня сковала смерть.

— Уту воздаст, и я воздам! — горячо пообещал Гильгамеш. — Только скажи, кому?

— Пусть проклятие Энлиля упадет на охотника Зумхарара! Он первый увидел меня, он захотел привести в город. Когда я жил в степи, бегал вместе со степным зверьем, понимал его язык, никакого греха перед богами за мной не было. Это Зумхарар захотел сделать меня человеком, чей удел — грех и смерть. Пусть его ловушки останутся пустыми, Уту! Пусть он отправится в степь вместо меня. Я хочу, чтобы он скитался там как призрак; без пристанища, без друга, гонимый зверьми, языка которых он не разумеет.

Взгляд Энкиду упал на Шамхат.

— Вижу! Это она, та, которая меня обманула! Теперь смотрит с ужасом, а тогда смеялась, проклятая! Я умираю, блудница, но чем больше моей крови утекает в Кур, тем страшнее сила моих слов. Вспомни, как ты приманила меня и легла там, у границы степей. Я был глупый, чистый, не знал, что каждый твой поцелуй подобен ядовитому укусу! Пока я не ведал женщину, Намтар не был властен надо мной. А ты раскинула ноги лишь для того, чтобы потом пожрать! Смотри, веселись, я умираю! Инанна, которая поедает своих мужей — вот кто ты! Да не будет покоя блуднице, Уту! — Энкиду закатил глаза, лицо его стало страшно. — Я вижу, как блудницу гонят отовсюду. Никто не даст ей денег, пусть отсохнут руки того, кто в холод накинет ей на плечи плащ! Да надругается над блудницей каждый встречный! Нет у нее своего дома и не будет никогда; жить станет она на перекрестках, там, где устраивают свои гульбища ночные демоны. Отныне ты забудешь, что такое — наслаждение. Страх, тоска, все проклятья, что рвут сейчас мое сердце, прогонят тебя из города на верную смерть. Тебя растерзает волк, задерет медведь, разорвет лев!.. — рот Энкиду свело судорогой.

— Дайте холодной воды! — закричал Гильгамеш. Он плеснул ее на лицо брата, стал хлопать его по щекам. Жизнь вернулась к Энкиду, но голос его стал совсем слабым.

— Шамхат, — жалобно позвал он. Потерявшая сознание, белая как полотно блудница лежала на руках у лекарей. — Она не слышит меня, — дрожащим голосом сказал мохнатый Гильгамешу.

— Не проклинай ее, — с мольбой проговорил Большой. — Посмотри, это же не Инанна, это Шамхат, твоя жена. Опомнись, брат, оставшись в степях, ты так и склонялся бы с неразумной тварью, страдая от сухости и голода, вымокая под дождями, празднуя собачьи свадьбы вместе с дикими ослами. Подумай, за что ты ее проклинаешь, за ласку? За человеческую пищу? За славу, которую мы с тобой приобрели? Она научила тебя всему лучшему, что есть у черноголовых. Вспомни, она носит твоего ребенка.

— Да, да, братец, — лихорадочно заговорил Энкиду. — Скажите ей, чтобы она простила меня. Намтар владел мной. Намтар и умершие сердца. Присыпанные пеплом завидуют всему живому, это они проклинали моими устами. Намтар вожделеет смерти и плача, но не я! Уту, услышь, я отказываюсь от проклятий. Пусть она родит мальчика, а Гильгамеш расскажет ему обо мне. Найди ей другого мужа, братец. Или нет! — Из последних сил Энкиду поднял руку. — Когда она родит, сам стань ей мужем, только тогда моя тень в доме праха будет спокойна! Большой, обещаешь ли мне это?

— Обещаю, — прошептал Гильгамеш.

— И хорошо. Вот так. — Мохнатый уже не говорил, а лепетал. Его губы, словно крылья бабочки, почти не колыхали воздух. — За ней присмотрит правитель… Подарит ей золотые серьги, кованые в Сиппаре… Блудница рада каждому подарку. Нет, Шамхат уже не блудница. Она станет улыбаться тебе — как улыбалась мне… Ты тоже смертен, Гильгамеш, я буду ждать тебя и Шамхат. Я первым из крылатых, бесплотных выйду вам навстречу…

Энкиду замер на полуслове. Зрачки его стремительно сужались, он опять видел кого-то.

— Уходите! — рявкнул Гильгамеш. — Быстро! Унесите Шамхат. Сделайте, чтобы она пришла в себя и передайте ей слова Энкиду! Уходите все! Я встречусь с Ним один!

Он смотрел на темные провалы окон. Был поздний вечер, Гильгамеш только сейчас заметил его наступление. Большой ждал Того, Кто Войдет. Едва слышно дышащий Энкиду не закрывал глаз. Узкие, как иглы, обжигающе черные, зрачки были направлены в потолок. Гильгамеш знал, что брат видит Намтара, но мог только гадать, где посол смерти, насколько он приблизился к Кулабу.

Усталость, запахи лекарств подступали к сердцу владыки Урука сонной слабостью. Несколько раз он обнажал кинжал и прокалывал кожу на ладонях. А потом высасывал кровь, раздражая зубами ранку и отгоняя сон, младший брат смерти.

Дверь, закрытая на тяжелый засов, меньше волновала Большого, чем окна. Слишком узкие для человека, демона они задержать не могли. Гильгамеш представил, как из всех их разом появляется нечто и между лопатками пробежала дрожь. Прогоняя ее, владыка Урука начал размахивать топором. Описывающее круги, полукружия, восьмерки лезвие отбрасывало зеленоватые блики. Разорванный широким острием воздух шипел как пальмовое масло, пролитое на угли. Язычки пламени в светильниках трепетали, комната наполнилась сумбурными тенями, и Большой начал сражаться с ними, словно это были настоящие враги.

Удар, поворот, вдох — удар, поворот, вдох. Прыжок в сторону и опять удар, поворот, вдох. Тени взмахивали призрачными крыльями, в панике прятались по углам, но Гильгамеш доставал их и там. «Вж-жик!»— лезвие топора проскальзывало на расстоянии мизинца от стены, и располосованная тень растворялась в зеленоватом блеске.

Лишь почувствовав, что спина его покрыта потом, Большой остановился. Кровь колотилась в висках, на руках вздулись жилы, а ноги легонько подрагивали — они сами собой норовили продолжить воинскую пляску. Очищенные от дремоты глаза видели все ясно и четко. «Вот теперь я готов, — бодро подумал Гильгамеш. — Теперь тебе не уйти от поединка со мной!» Его глаза не отрываясь смотрели на тьму за окнами.

Окна занимали всю южную стену и располагались высоко: нижний их край находился где-то на уровне макушки Большого. Оттуда струилась прохладная ночная темнота; даже обильное количество светильников не могло рассеять тень, скопившуюся у потолка.

«Он придет сверху!»— Гильгамеш сделал над головой несколько рубящих движений. — «И попадет прямо на меня!»— Большой поднял топор перед глазами. Он стоял между окнами и Энкиду, широко расставив ноги. «Ну, давай же, иди! Или тебя нужно упрашивать, как Хуваву?»

Фитили в лампадах разом затрещали. Пламя с удвоенной жадностью стало пожирать масло, оно сверкало, как золото на солнце, но не могло развеять туманный полумрак, поднимающийся от пола. Ногам Гильгамеша стало зябко, он принялся перебирать ими, перекладывая топор то влево, то вправо.

— Я знаю, ты близко! — уже не скрываясь, во весь голос крикнул он. — Хочешь испугать холодом? Ничего не выйдет! Даже горе Хуррум не удалось это!.. Ну, где твоя преисподняя храбрость? Или там все наоборот? В гонцах у Кура не самый храбрый, а самый трусливый?

Темнота за окнами оставалась неизменной. Затылок Большого уже болел от долгого стояния с задранной головой, а поднимавшийся от пола туман делал очертания предметов студенисто-неустойчивыми. «Он уже входит! — тяжелое предчувствие сжало сердце Гильгамеша. — Но почему я не вижу его?.. Намтар крылат, но значит ли это, что ему нужно окно, дабы проникнуть в комнату?» Опуская топор, владыка Урука обернулся.

Дверь отсутствовала. На ее месте находился затянутый зыбкими сумерками провал, из глубин которого в комнату поднималось существо, похожее на гигантскую летучую мышь. Порывистые, бесплотные как две огромные тени, взлетали за спиной крылья, но существо двигалось плавно, будто не они поднимали его, а сила, источник которой находился в этой комнате. Оно всплывало, как всплывает на свет Луны утопленник со дна Евфрата.

Пересиливая странную слабость, из-за которой суставы стали ватными, Большой обошел ложе, чтобы оказаться между существом и Энкиду. Обошел вовремя: едва он сделал это, существо ступило через порог.

Крылья сложились и исчезли сзади, лишь два темных бугра за плечами пришельца напоминали о них. Тело существа покрывали перья, пестрые, как у степной кукушки. Пальцы на руках отсутствовали, вместо них торчали четыре кривых когтя. Перья четко обрисовывали линию головы пришельца, но его лицо было закрыто тенью, из которой торчал клюв, напоминавший старую, почерневшую от времени мотыгу. Существо слепо вытянуло вперед лапы и, словно не замечая Гильгамеша, стоявшего на пути с воздетым топором, сделало несколько шагов к Энкиду.

— Не желаешь видеть? Ну так на тебе! — Большой со всего размаха обрушил на пришельца оружие.

Со свистом раскрылись крылья. Они — огромные, призрачные — в один мах отбросили посланца Кура к дверям. Лезвие не задело существо, но, нисколько не обескураженный этим, Гильгамеш снова поднял оружие над плечом.

— Уходи!.. — голос крылатого звенел как металлическое било: высоко, резко, так, что на мгновение Гильгамешу захотелось зажать уши. — Уходи с дороги!

— Кто ты такой? — стараясь говорить грозно, спросил Большой. — Назови свое имя!

— Я — Намтар! — в тени над клювом что-то туманно блеснуло. — Теперь я вижу, ты — Гильгамеш. — Посланник преисподней поднял перед грудью руки, и все восемь его когтей оказались направлены в сторону владыки Урука. — Прочь! В сторону, несчастный! Мне ты не повредишь — только себе.

— Что же ты тогда испугался моего топора? — усмехнулся Гильгамеш. — Ну, давай, попробуем, кому из нас станет хуже!

Лезвие топора описало перед грудью Большого широкий крест. Набрав ход, оружие само бросило хозяина на демона. Пронзительно закричав, Намтар взмыл в воздух. Крылья подкинули его к потолку, и прежде, чем Гильгамеш успел увернуться, быстрый как мысль демон обрушился на него сверху. Острые когти вонзились в плечи Владыки Урука, боль была такой резкой, что тот выронил топор. Перед глазами человека мелькнула мотыга-клюв, пахнуло злом и затхлостью. Большой закричал. Перехватив покрытые перьями лапы, он рванулся в сторону. Его плечи свело почти непереносимым спазмом боли, но он вывернулся, вырвался.

Длинные полоски кожи остались в когтях у Намтара. Шипя как кот, Гильгамеш сжал демона за запястья и, превозмогая силу бьющихся за спиной чудовища крыльев, стал клонить его к полу. Судорожно извиваясь, Намтар пытался вырваться. Клацали когти, клюв целил Большому в глаза. Но владыка Урука лягнул демона ногой в живот. Лягнул дважды — и призрачное дыхание Намтара пресеклось. Он запрокинул голову, судорожно распахнув зловонный клюв, а когда пришел в себя, оказался припечатан к полу. Упершись коленом в грудь Намтара, Гильгамеш торжествующе смеялся.

— Мы с тобой на равных, Намтар! — отсмеявшись, сказал он. — Я не только вижу тебя, но и могу сломить подземную силу. Ты колючий и быстрый, но не более. Ума не приложу, почему с тобой не справился мой брат?

— Ему суждено было умереть! — звонко прохрипел демон. — Сила здесь не причем. Когда близится смерть, силу заменяет время, отпущенное жизни. У Энкиду оставалось очень, очень мало времени. Как бы ни был он могуч, я отмерил пределы его судьбы.

— Ага! У меня, получается, времени много! — воскликнул Гильгамеш. — Первые добрые слова, которые я слушал за два дня! Ну что же, времени достанет на то, чтобы отогнать от брата подземную нечисть.

— Не надейся слишком на силу, полученную от родителей, — голос Намтара стал сиплым. — Смерть приходит к каждому человеку. Так оно от века. Разве тебе менять порядок, установленный богами?

Крылья, распростертые на полу, конвульсивно дернулись.

— Проверяешь мое внимание? — скривился Большой. — Хочешь заговорить, а потом вырваться? — груз его колена, придавливавшего демона к полу, стал еще тяжелее. — Если правило смерти установлено богами, то отчего бы им не пересмотреть его? Хотя бы сейчас, ради одного человека!

— Даже бог не сможет вернуться в тот день, когда Энлиль и Энки установили человеку судьбу. Смерть — единственное, что обещано человеку твердо. Она живет в вас словно бабочка в коконе. Ваша сила от ее роста, не будь внутри бабочки, кокон, высушенный солнцем, в один день превратился бы в труху. Глупый род: вскормленные смертью, питаемые ею, вы пускаетесь в плач, когда приходит срок выпустить хозяйку наружу…

— Не клевещи на жизнь! — воскликнул Гильгамеш. — Не клевещи на богов. Смерть всегда была после жизни. Вначале Энки создал людей, а потом только появился ты.

Намтар зашелся в кашляющем смехе — то визгливо-сиплом, то металлически-звонком.

— Кур древнее всех, — прохрипел он. — Кур сильнее всех. Человек — откуп, жертвоприношение богов подземному царю. Вы созданы нашей волей и никуда от нее не денетесь. В ней ваше существование.

— Ложь! Малое усилие — и ты треснешь под моей ногой, как яичная скорлупа. Вот будет здорово: посланник смерти раздавлен человеческим коленом!

— Жизни не победить смерть.

— А я уже побеждал смерть — вспомни Хуваву! А рождение ребенка — что, не победа над тобой? Каждое утро, одолев сон, люди открывают глаза и смеются, глядя на Уту — не победа ли это? Твоя сила в клевете и обмане, в нашей привычке уступать. Но сейчас я не отступлю. Я буду держать тебя до тех пор, пока ты не поклянешься, что больше не приблизишься к Энкиду.

На этот раз Намтар смеялся едва слышно.

— Гордец, ты не удержишь меня!

— Но ведь держу же!

Клюв клацнул как молот кузнеца, ударившись о камень.

— Я уйду, но тебе придется иметь дело с Куром, с Отцом Преисподних! Ломай, круши мою грудь; смерть уступчива, ей не нужно ворочать скалы, чтобы доказать свою мощь. Но Отец, Дракон уступать тебе не будет. Он победит тебя, как старый тур побеждает малолетку, он разрисует скрижаль судьбы Гильгамеша по-новому. Сегодня, юноша, произойдет то, чего не ждут ни твоя матушка, ни твой покровитель Уту. Сегодня ты, юноша, умрешь!

С телом Намтара произошла мгновенная метаморфоза. Колено Большого глухо ударилось о каменный пол, ибо костлявая плоть демона перестала подпирать его. Вокруг Гильгамеша вспорхнули тучи серых мотыльков, словно владыка Урука посреди ночи разворошил груду теплых, слабо светящихся гнилушек. Ослепленный, он попытался охватить руками расползающегося Натара, но ощутил лишь беспорядочный плеск мириад суматошных крылышек.

Дверной проем вдохнул их, вдохнул вместе с туманом. Только на полу осталось несколько пятнышек серой пыльцы. Некоторое время Гильгамеш тупо смотрел на место, где только что был Намтар, но затем взял себя в руки. Подняв топор, он встал между ложем Энкиду и разверстой пастью загробного царства.

Торжество, охватившее Большого, когда Намтар был припечатан к полу, быстро испарилось. Призрачный посланник ускользнул и унес с собой надежду, ставшую уже было уверенностью. Напрягая глаза, Гильгамеш всматривался в тьму, волновавшуюся за порогом двери и, отчаянно храбрясь, ждал, когда из нее прянут драконьи головы.

Ждать ему пришлось недолго. Но Кур появился иначе, чем ожидал Большой. Краем глаза он почувствовал движение, а когда посмотрел по сторонам, от изумления закашлялся. Комната расползалась, она становилась шире, длиннее, выше. Кур растягивал ее, создавая для себя простор.

«Остановись!»— едва не закричал комнате Гильгамеш. «Замри, ведь ты — человеческое создание, подземный хозяин не должен иметь власти над тобой!» Движение замедлилось. Почувствовав это, Большой напряг всю свою волю, приказывая стенам не разбегаться еще дальше. Каменные блоки задрожали; на мгновение показалось, что противоборство двух желаний расплещет их как отражение в неспокойной воде. Но почти тут же владыка Урука почувствовал, что сопротивление его воле пропало. Зато раздались стенания и вой сотен глоток — в комнату протискивался Кур.

Все существа, что жили на земле, все фантазии, когда-либо появлявшиеся под руками месивших древнюю глину богов, все уродства, которые только могла породить буйная, гораздая на излишества природа, оказались слиты в Куре. Бесчисленное количество туловищ, рук, лап, беспалых, бескостных конечностей, плавников, хвостов, мяукающих, лающих, изрыгающих проклятья, мычащих, по-рыбьи безмолвных голов сливались в безобразный клубок. Сквозь переплетение множества тел не было видно настоящее тело дракона; волосатая, мохнатая, чешуйчатая плоть скрывала его сердце, если здесь было, конечно, одно, самое большое сердце. Гигантский зародыш мира, нерасчлененное дитя земной утробы, осужденное вечно оставаться в материнской тьме и сырости, вываливалось на пол перед Гильгамешем. Пол, влага, слизь покрывали все, чего касался дракон. Клацали, скрежетали о камень когти, с ядовитым чмоканием отрывались от пола присоски длинных щупалец.

Кур выдавливался из дверного проема словно из кишки, и владыка Урука видел такое, чего не довелось видеть ни одному человеку: он лицезрел тех существ, которых боги уничтожили сразу после их появления на свет, ужаснувшись собственному созданию. Все состоящие из одного рта, безгубого, с воспаленными бурыми деснами, или похожие на человека, но с раздутой жабьей шеей и многосуставными руками, бессмысленно молотящими воздух перед паучьими, вытаращенными глазами. Гильгамеш видел таинство ошибок создателей и ужасался скрытому временем и недрами земли уродству.

Отвращение, ужас, оторопь — трудно одним словом назвать чувства, заставившие Большого отступать назад. Бороться с таким врагом казалось столь же бессмысленно, как бороться с половодьем. У демона не имелось сердцевины, поразив которую можно было бы остановить нашествие уродливых зародышей. Одно неважное, несущественное: какое бы из множества чудищ, туловищ, составлявших дракона Кура, Гильгамеш не поверг, — остальные едва ли даже заметили бы это.

Ощущение безысходности чуть не заставило Большого опустить оружие. Лишь наткнувшись спиной на ложе он остановился. Остановился ненадолго. То ли Энкиду застонал, по-своему видя приближение смертных сил, то ли в Гильгамеше вместе с отчаянием волной нахлынуло бешенство, но владыка Урука как камень, пущенный из пращи, обрушился на Кура. Обрушился, когда ждать уже было нельзя: еще несколько мгновений — и безобразная туша заполнила бы всю комнату.

Первыми брызнули во все стороны куски грифоньего мяса. Гильгамеш врубался в плоть Царя преисподней, как дровосеки врубаются в стволы горных великанов. Направленное чуть наискосок лезвие топора прорывалось сквозь кости, хрящи и сухожилия приросших друг к другу спинами, бедрами, животами тел. Он не думал о защите, он лишь нападал, не обращая внимания на тянущиеся к нему пасти. И нападение оказалось лучшей защитой. Огромная масса драконьей плоти была неповоротлива, словно клубок змей, свернувшихся в норе ради продолжения рода. Гильгамеш прорубал в ней широкую просеку, стараясь только не поскользнуться на покрытом слизью, кровью, отрубленными членами полу. Вокруг него раздавались стоны, ругательства на языках, умерших задолго до рождения Большого.

Гильгамеш забыл обо всем. В каждой искаженной трусливой, или свирепой ненавистью морде он видел лишенное жизни, погруженное во тьму лицо Намтара. Он побеждал его снова и снова, а обжигающе горячий топор, разбрасывая яркие изумрудные искры, не давал возможности остановиться, задуматься над тем, не безнадежное ли это дело.

Кур норовил сомкнуть свои телеса за спиной человека, сплести над его головой лапы и щупальца. Чувствуя это, Гильгамеш несколько раз менял направление движения, прорываясь из кольца, расчленяя нерасчленимое, оставляя истекать кровью оторванные друг от друга части тайного предводителя земных глубин.

Таких становилось все больше и больше. Ноги владыки Урука уже путались среди них. Топор обжигал руки, а дыхание стало бурным. Не хватало воздуха; зловоние Царя преисподней заставляло желудок Гильгамеша подкатывать к горлу. Сказывалась бессонная ночь; только отчаяние заставляло Большого раз за разом бросаться в бесформенный клубок драконьей плоти. Это был бой осы и льва. Оса, слишком маленькая, чтобы убить бесконечно огромного для нее соперника, оказалась чересчур стремительной для него. Лев же щелкал зубами, хлестал хвостом, бил лапами, но не успевал за ней. Они изматывали друг друга до тех пор, пока не остановились оба. Гильгамеш, не в силах уже поднять оружие над головой, держал его, прижав к груди. И жидкая, полупрозрачная кровь Кура текла по его животу, по красному лекарскому переднику, образуя у ног круглую лужицу. Подземный Царь, сведенный вечной судорогой утробной неразделенности, корчился, слепо распихивая останки своих тел. Но он больше не протискивался сквозь двери: там, в темноте дороги, проложенной Намтаром, угадывалась вторая половина его плоти.

Жизнь и недожизнь ждали, переводя дыхание, внимательно наблюдая друг за другом, готовясь к неожиданности, к подвоху, к удару исподтишка. Внезапно Гильгамеш рассмеялся, и от его смеха затихли глухие стенания драконьих голов:

— Кур, ты не похож на смерть. Намтар был страшнее. Когда я вижу тебя, меня мутит от отвращения — и только.

Кур молчал. Бесформенная груда тел застыла без движения. Казалось, взмахни Большой топором — и она рассыплется в прах. Однако Гильгамеш видел, что это иллюзия. Дракон оставался внимателен, но он переваривал услышанное, переводя речь человека в слова, чувства, желания, понятные всем сердцам, бившимся в его теле. Потом драконьи головы заголосили, и безобразное существо стало стягиваться во влажный ком. Щупальца, лапы, руки хватали отсеченные Гильгамешем части и тащили к себе, вминали в ставшую податливой как тесто плоть. Кур превращался в илистую груду земли, подобную тем, что поднимали со дна Евфрата земледельцы, собирающиеся удобрить поля. Только эта груда была живой. Она шевелилась, раскачивалась, как раскачивается человек, мучительно желающий что-то сказать, но не знающий как. Но продолжалось это недолго. Груда ила поднялась, вытянулась в гигантское подобие человеческой фигуры и шагнула к Гильгамешу.

Шаг был сделан всего один, однако его оказалось достаточно для того, чтобы с Куром произошли новые изменения. Вместо уродливой пародии на человека, достигавшей головой потолка, перед Большим стояла женщина, нагая и совершенно безволосая. Об иле, который сжал себя до размеров человеческого тела, теперь напоминала лишь кожа — влажная, темно-песочного цвета. Упершись руками в бока, она холодно рассматривала человека. Светильники яркими желтыми пятнами отражались в ее овальном черепе. Превращение, наверное, должно было поразить Большого. Но тот, уставший, наглядевшийся этой ночью на всякое, оставался равнодушен.

— Неужели ты думаешь, что меня можно остановить? — властным мужским голосом спросила илистая женщина.

— Ты похож на лягушку, Кур, — криво усмехнулся Гильгамеш. — Может, ты хочешь соблазнить меня, приняв женский облик?

— Зачем ты мне нужен! — холодно улыбнулся демон. — Каждый день умирает множество сильных мужчин, множество красивых девушек. Они сочетаются со мной куда более полно, страстно, чем это делается здесь, наверху.

— А как же твоя жена, Эрешкигаль? Как она смотрит на то, что ты забираешься в женское тело?

— Она забирается в мужское, — продолжал улыбаться Кур. — Умри — и ты узнаешь.

— А нужно ли умирать? Стоят ли твои объятия жизни? — Гильгамеш помотал головой. — Нет, не стоят. Нельзя любить, если изо рта пахнет гнилостным тленом. Это не любовь, а… рвота.

Кур сжал свои груди. Они проминались под пальцами, словно глина.

— Я же сказал, что ты узнаешь не земную страсть, а подземную.

Кур опустил руки. На его теле остались глубокие вмятины от пальцев. Он пожал плечами и сделал шаг в сторону.

— Если ты не желаешь обнять меня, это сделает Энкиду.

— Стой! — Гильгамеш преградил ему дорогу. — Я остановил тебя в первый раз, остановлю и теперь.

— Попробуй, — Кур шагнул прямо под топор.

Лезвие рассекло голову демона, но увязло где-то на уровне ключиц. Большой с проклятием вырвал топор и ударил еще раз, сбоку. Плотная, вязкая масса, из которой состоял Кур, поддавалась с трудом. Но вот отлетела в сторону рука, часть головы, другая рука, кусок обвисшей груди. Гильгамеш рубил демона безостановочно и не сразу заметил, что каждая из частей самостоятельно ползет к ложу с умирающим.

Чтобы уберечь лезвие, он обрушил на ближайший комок глины обух топора. Комок разлетелся на еще более мелкие частицы, но и они стремились присосаться к плоти Энкиду. Рыча, Большой принялся ногами отшвыривать их от ложа. Та часть туловища Кура, которая еще держалась на ногах, неуклюже раскачиваясь топталась около самого изголовья степного человека. Гильгамеш опять пустил в ход топор. Но теперь он зацепил им демона как крюком и, хрипя от напряжения, отшвырнул в сторону.

Однако плоть Кура вновь ползла к ложу. Понимая, что он не успеет справиться со всеми частями, Гильгамеш с отчаянием взглянул по сторонам. Через мгновение он уже срывал со стены светильники. Разбив несколько штук, Большой плеснул на илистую глину пылающее масло.

Той это не понравилось. Куски глины подались назад. Они пронзительно шипели, словно пригоршня пиявок, брошенных в огонь. Языки пламени, охватившие темно-песочную плоть, стали тусклыми, дымными, они гневно гудели, как будто их раздувал мощный кузнечный горн. Частицы Кура сползались друг к другу, подпрыгивая, сбивали пламя, но лишь у самого порога бездны, разверстой за дверьми, сумели справиться с огнем.

Потерявшие изрядную долю влажного блеска, они слились, и теперь Кур предстал в облике отвратительной лысой старухи, чьи высохшие груди пальмовыми листьями свешивались до пояса. Держась рукой за стену, она поднялась на ноги и тускло посмотрела на Большого.

— Что же, я нашел против тебя средство, — сказал владыка Урука, показывая ей светильник.

— Ты невероятно упорен, — покачала головой старуха-Кур. — Но помни, что сильнее всего удар приходится на того, кто сопротивляется. Я мог стать водой и залить твои светильники, залить все здесь. Ну да ладно. Посмотрим, поднимешь ли ты руку на собственного брата?

За спиной Гильгамеша раздался скрип. Обернувшись, Большой увидел, что степной человек медленно поднимается с ложа. Его широко раскрытые глаза были обращены к брату. Теперь они совсем походили на глаза храмовых истуканов. В них отсутствовали зрачки — лишь пустота цвета финиковой косточки.

— Братец, лежи! Тебе нужно лежать! — бесцветным голосом сказал Гильгамеш, прекрасно ощущая бесполезность своих слов.

Энкиду положил руки Большому на плечи, а потом потянулся к горлу названного брата, да так быстро, что тот едва успел увернуться.

Не зная, что делать, Гильгамеш отступал перед Созданным Энки, то и дело оглядываясь на Кура: не попытается ли старуха воспользоваться затруднительной ситуацией своего соперника. Но старуха стояла недвижимо. Ей достаточно было власти над умирающим, который преследовал брата все энергичнее. Наконец Большому пришлось схватиться с ним.

Казалось, что ни грамма силы не ушло из тела умирающего. Он был так же могуч, как и в тот день, когда Гильгамеш впервые столкнулся с ним. Но на этот раз владыке Урука нельзя было уступать. Ни в коем случае.

Он застонал в медвежьих объятиях Энкиду. Ребра их трещали, когда они, чуть заметно раскачиваясь, пытались сломить друг друга. Финиковая пустота оказалась совсем рядом с глазами Большого. Она затягивала как воронки, появляющиеся на Евфрате во время половодья. Пустота разъедала разум, черным гнетом ложилась на сердце, поражала бессилием волю. Гильгамеш не мог бороться с ней — и он зажмурился, чтобы не видеть главного соблазна преисподней, он собрал воедино все оставшиеся у него силы и медленно, ступня за ступней, стал теснить брата к ложу.

Сопротивление Энкиду было ужасным. Ни Намтар, ни Кур — ни один из сегодняшних соперников не вызвал у Гильгамеша такого напряжения. Владыке Урука казалось, что у него лопаются жилы, что глаза от усилия готовы выпрыгнуть из орбит, однако он сумел подтащить брата к ложу и прижать к нему.

— Не подходи к нам! — хрипло крикнул он Куру. — Я сожгу тебя! Клянусь, я сожгу всю преисподнюю, если ты попытаешься помешать мне!

В этот момент сопротивление Гильгамешу прекратилось. Энкиду тяжко вздохнул, и члены его расслабились. В глазах появились едва заметные точечки зрачков.

Утирая пот, чувствуя, что еще одно усилие, еще одна схватка убьет его, Большой повернулся к Царю преисподней.

— Сейчас я подойду к тебе и выброшу отсюда. Одним пинком, — устало сказал он.

— Сейчас сил у тебя не хватит даже на то, чтобы убить собаку, — сказал Кур. — Так что лучше сиди около своего брата и слушай меня.

— Я не желаю тебя выслушивать, — нахмурился Гильгамеш. — Я победил. Скоро взойдет Уту, он будет свидетелем, что ни Намтару, ни тебе не удалось дотронуться до Энкиду.

— И все-таки послушай меня, — старуха оскалила в усмешке беззубые десны. — Слушай и старайся не перебивать — Уту действительно скоро взойдет.

Кряхтя, она села на корточки.

— В одном из ваших городов жил очень богатый человек. Такой богатый, что ему не нужна была бы твоя сила. На одно мановение его вечно позолоченных рук слетались самые знаменитые герои и самые красивые блудницы…

— В каком городе? Что это был за человек? — поднял голову Большой. — Почему мне не рассказывали о нем?

— Я же сказал — не перебивай! — воскликнула старуха. — Даже если на самом деле он не жил — какая в том разница?.. Питался этот человек чем хотел, делал, что хотел, но, чем старше становился, тем больше боялся одной вещи, которую то и дело видел вокруг себя… Да, ты прав, он боялся смерти. Он боялся меня, ждавшего его в глубинах под корнями вод и гор. Чтобы избежать неизбежного, велел он построить себе дворец. В стороне от дорог, от вестников, которые могли бы сообщить ему о каком-нибудь зле. Он окружил себя юными слугами и прислужницами, посадил во внутреннем дворе прекрасные цветы. Днем двор был открыт, ночью его затягивали тентом, на котором большой золотой щит изображал солнце, и ярко освещали светильниками. Вокруг танцевали прекрасные девушки, полные сил счастливые юноши разливали благовония, слуги пробовали каждое блюдо, прежде чем хозяин отправлял его в рот. Богач жил в радости и вечности, не слыша вокруг ни слова обо мне. Он боролся с судьбой — как и ты, только по-другому. Однако все рухнуло в одно мгновение. Радость не может быть без причины, счастье только тогда и возможно, когда я появляюсь перед глазами, но отступаю, не забираю человека с собой, даю отсрочку. Когда вокруг один свет — время, отпущенное на жизнь, кажется пыткой. Не видишь жизни, если рядом нет меня, если рядом нет тени. Попробуй посмотреть на своего Уту прямо — и ты не увидишь его, ты просто потеряешь зрение. Куда же жизни без смерти!.. Вот и богач не выдержал. Он переполнился выдуманной им радостью, он объелся ею. Он даже не заметил, как его сердце исполнилось злости на смех, на любовь и свет. Однажды вечером он вскочил с ложа, прогнал девушек, отбросил сладости и с криком помчался прочь из дворца. Даже самые сильные слуги не сумели остановить его. Богач вышиб двери и увидел то лицо, о котором на самом деле мечтал почти все время пребывания в своем дворце — лицо Намтара.

Гильгамеш пожал плечами:

— Это был странный богач, старуха. Такие притчи можно рассказывать детям, но любой взрослый скажет тебе: свету нужна тень, но жизнь смерти ни к чему. В конце концов, тень и смерть — не одно и то же…

Он замолчал, обернувшись к окнам. На каменных проемах лежали серые блики — уже не отблески светильников, но первые знаки начинающегося восхода.

— Нет, Кур, ты меня не убедил, — торжествующе улыбнулся он. — Энкиду останется со мной, он будет жив. По-моему, это самый важный аргумент.

— Время твоего брата исчерпано, — сказал Царь преисподней, поднимаясь на ноги. В движениях старухи Гильгамешу почудилось нечто Инаннино. — Ты сегодня совершил много подвигов, но он мертв, ибо смерть не в руках человека.

— Что за глупости ты говоришь! — вскочил Большой. — Вот он, Энкиду, лежит позади меня. Никто из преисподних демонов не сумел подобраться к нему!

— Я еще раз говорю: время твоего брата исчерпано, — дребезжащим голосом пробормотала старуха. — Для того, чтобы уберечься от смерти, мало победы в единоборстве со мной. Посмотри на Энкиду, юноша, он мертв. Коли желаешь, можешь оставаться у его тела до тех пор, пока из ноздрей покойника не полезут белые черви. А я ухожу. До встречи, герой!

Лицо старухи исказилось. Ее распирали телеса бесчисленных существ, составляющих плоть подземного Царя. Они в конце концов разорвали человекообразное обличье Кура, и прежде чем бездна сомкнулась, прежде чем место черного провала заняли двери, Гильгамеш успел увидеть чудовищный зародыш всего, что только могла носить на себе земля. Опять извивались лапы и щупальца, опять сплетались в клубок стенающие тела, словно их и не касался топор владыки Урука. Вновь тошнота подступила к горлу Большого. Он хотел крикнуть вслед Куру какое-нибудь богохульство, но преисподняя захлопнулась, и Гильгамеш бросился к брату.

Глаза Энкиду были закрыты. Гильгамеш приподнял его голову, но она тут же безвольно упала обратно. Уже ни на что не надеясь, владыка Урука припал к мохнатой руке. Та оказалась холодной, как ключевая вода: такой холодной, будто степной человек лежал мертвым всю ночь.

Еще не осознав толком, что произошло, Большой обратил лицо к наполнявшимся утренним соком проемам окон и завыл так, как не могла бы завыть ни одна плакальщица.

Загрузка...