Я посвящаю эту книгу памяти моей матери Ревекки, моего отца Израэля и сестры Берты, жертв Холокоста. А также памяти моего брата Исаака, который умер еще до того, как эта книга увидела свет.
Последнее время меня часто спрашивают, почему я до сих пор не поделился своей историей с общественностью. К сожалению, до сих пор я не могу дать на это внятный ответ, который мог бы удовлетворить вас, читатель.
Скорее всего, дело в том, что о трагических событиях, описанных в этой книге, я просто не хотел вспоминать. Наоборот, я заставлял себя их забыть, пытался отодвинуть подальше. Серые будни позаботились о том, чтобы эту тему я отложил в долгий ящик, чтобы мне некогда было серьезно задуматься над тем, что же со мной произошло. Наверное, просто не сразу пришло время…
Как только я чувствовал необходимость рассказать о своих приключениях, как тут же меня что-то останавливало. Есть ли у меня право сравнивать себя с теми, кто пережил Холокост, ставить себя рядом с ними?
Есть ли у меня право сравнивать себя с борцами движения Сопротивления, с узниками концентрационных лагерей и гетто, с теми, кто прятался от фашистов в лесах, бункерах и монастырях? Они были героями.
Их страдания дошли до того предела, дальше которого человеку просто не вынести. И все-таки они сохранили свою принадлежность к еврейскому народу и человеческое лицо. А я в это время незаметно жил среди нацистов, носил их униформу, железный крест на фуражке, кричал вместе с ними «Хайль Гитлер!», как будто и вправду верил в бесчеловечную теорию и варварские цели фашизма.
Нужен ли кому-то мой рассказ? Поверят ли люди моей истории? Попробуют ли ее понять?
Решился я все рассказать, когда задал себе вопрос: «Могу ли я вынести жизнь один на один с угрызениями совести и сомнениями?»
Более сорока лет я размышлял над этим вопросом. И однажды понял, что иного выхода нет. Надо все рассказать. Душевная рана, о которой я старался не думать, не дает мне дальше жить спокойно. Я не мог и не хотел жить дальше один на один со своей памятью. Чтобы освободиться от этого груза, я должен был описать все, что со мной произошло, — кровью сердца, в прямом смысле этого слова.
К тому же я обещал себе придерживаться правды от начала и до конца. Сомнения отброшены, и моя рука может наконец взяться за перо.
Я родился 21 апреля 1925 года в городке Пайне, что неподалеку от Брауншвейга в Германии. Мои родители переехали сюда в 1918 году, когда в России свершилась Октябрьская революция.
В это время евреев в Веймарской республике[1] принимали с удовольствием. У моих родителей было четверо детей. Когда я родился, моему старшему брату Исааку было 16 лет, Давиду — 12, а моей сестре Берте — 9.
Вскоре по приезде мои родители открыли обувной магазин на Брейтенштрассе, главной магистрали города, который кормил нашу семью. В то время наши немецкие соседи не были настроены к нам враждебно. А вот евреи, давно в Германии осевшие, жившие здесь поколениями, встречали нас холодно. Мы были для них всего лишь бедными восточными евреями. То и дело дома обсуждались эти вопросы. Мне все это, однако, никогда не мешало. В то время я не видел разницы даже между евреем и не евреем, и уж тем более — между евреем восточным и западным…
Пайне не был современным городом, однако и здесь становился заметен технический прогресс. Я хорошо помню, с каким восторгом мы, дети, встречали первые автомобили. Они были похожи на повозки без лошади, рядом с рулем красовались огромные клаксоны. Мы бежали за ними и старались нажать на «черную грушу», чтобы она дала сигнал. Тогда ни одно облачко не затеняло счастливое небо моего детства. Ничто не предвещало нам будущего, полного трагических событий. И все-таки это темное время наступило, разрушив до основания всю нашу жизнь. Пятьдесят миллионов людей погибло в этой страшной войне, которая началась с планомерного уничтожения евреев, живших в Европе.
30 января 1933 года к власти в Германии пришла национал-социалистическая партия под предводительством Адольфа Гитлера. Началась черно-коричневая «пляска смерти» — черная и коричневая, как форма нацистов, и кроваво-красная — как треугольная эмблема СС, СА и гитлерюгенда.
Штурмовое подразделение СА было создано в 1921 году. В его обязанности входила, помимо прочего, охрана мероприятий, проводимых национал-социалистической партией, которую Гитлер укрепил и расширил, а также устраивать беспорядки, разгонять собрания других партий и охранять нацистские собрания. В СА вступали преимущественно бывшие солдаты, мужчины, которые не могли адаптироваться в нормальном обществе. Им не давала покоя проигранная Первая мировая война. Эти люди сеяли страх и ужас, внося, таким образом, свой вклад в «демократию» Веймарской республики. После того как Гитлер и его сподвижники укрепились во власти, они передали СА всю грязную работу — преследования и ликвидацию противников режима и евреев.
Отряды СС, созданные в 1925 году, формально подчинялись СА. В действительности же они существовали самостоятельно в качестве личной гвардии Гитлера. В 1934 году они уже официально подчинялись только фюреру. Во главе их стоял Гиммлер. Его аппарат власти включал в себя тайную государственную полицию, гестапо, службу безопасности СД. Последняя ведала концлагерями и карательными отрядами, которые действовали на оккупированных территориях и убивали там стариков, женщин и детей.
Гитлерюгенд, молодежная организация НСДАП, был создан в 1926 году. Его члены принимали активное участие в уличных драках, демонстрациях и других акциях террора. В элиту гитлерюгенда набирали высокорослых юношей нордической внешности и чистой арийской крови.
Жизнь в Пайне продолжалась, хотя положение ухудшалось с каждым днем. Но нас, детей, это мало тревожило. Ничто не могло помешать нашим играм и беготне по городу. Я не был еще достаточно зрелым, чтобы оценить подстерегающую нас опасность, тем более что отец предполагал, как и многие, что «этот сумасшедший» не продержится дольше восьмидесяти дней. Предостережения со стороны немногих тонули как глас вопиющего в пустыне.
Спустя два года я ощутил расовые преследования на собственной шкуре. Во исполнение нюрнбергских расовых законов[2] от 1935 года меня исключили из школы. Повседневная жизнь становилась все тяжелее и опаснее. Много раз мой отец привлекался к унизительным работам вроде подметания улиц и вывоза мусора. СА громили еврейские магазины, били витрины и обвиняли нас во всех грехах. Удавка террора затягивалась все сильнее. Мы решили бежать из Германии.
Большую часть нашего имущества нам пришлось в спешке распродать за бесценок. Почти без средств мы эмигрировали в Польшу и остановились в Лодзи. Первое пристанище нам предложила тетя Клара Ваксманн, младшая сестра моей матери.
Приспособиться к жизни в новой стране было непросто. Не только язык, но и образ мышления местных жителей сильно отличался от того, к чему мы привыкли. Мне просто не удавалось примириться с изменением обстановки. Меня мучила тоска по Германии. Я был потрясен этой внезапной и ужасной переменой.
Я стал ребенком-эмигрантом и на себе испытал, насколько местные жители не испытывали к нам симпатий. Открытые насмешки местных еврейских детей над «немчурой за чашкой кофе» доставляли мне боль, заставляли замыкаться в себе. Я не мог защитить себя, не мог справиться с таким экзаменом на привыкание.
И все-таки жизнь продолжалась, сильное напряжение в конце концов исчезло. Большую роль сыграло и то, что я снова мог ходить в школу. Я вынужден был учиться и с удивительной скоростью выучил новый для меня польский язык.
Постепенно жизнь на новом месте стала налаживаться. Благодаря изучению польской истории, рассказам о великих правителях, которые боролись против раздела страны и господства иностранцев, Польша становилась для меня все симпатичнее. У меня стало появляться чувство, что она может стать моей второй родиной.
Прошло три года… 1938-39 учебный год подходил к концу. Я успешно закончил школу. После летних каникул я должен был поступить в еврейскую гимназию в Лодзи. До сих пор помню слова песни, которую мы со слезами на глазах торжественно пели на выпускном вечере в школе, прежде чем каждый из нас пошел своей дорогой.
Быстро проходит жизнь,
Время бежит как ручей.
Скоро наступит тот час,
Когда вместе не будет нас.
И очень, конечно, жаль,
Что останутся в наших сердцах
Тоска и печаль…
Когда мы пели эту песню, то, конечно же, не представляли себе, что многие из нас скоро не только не будут вместе, но их просто не будет на этом свете.
Наступило 1 сентября 1939 года. Гитлеровцы напали на Польшу и втянули все человечество во Вторую мировую войну. По радио мы слышали угрожающие речи Гитлера и ответ командующего польскими Вооруженными силами маршала Э. Рыдз-Смиглы: «Польша будет мужественно бороться и не уступит ни пяди земли».
Через несколько дней Польша покорилась воле нацистских завоевателей. Лишь ее столица Варшава продержалась целый месяц.
Я снова оказался лицом к лицу с фашистским террором. В Лодзь входили первые подразделения вермахта. Тысячи немцев приветствовали их выкриками «Зиг Хайль!» и дождем цветов.
Для трехсот тысяч евреев города мир погрузился во тьму. Жизнь стала страшным сном. Занятия в гимназии прекратились. Никто больше не был хозяином своей судьбы. Нас охватило жуткое предчувствие. Антисемитизм больше не скрывался, его огонь вспыхивал повсюду и открыто полыхал.
Однажды, когда я шел мимо еврейской гимназии, я увидел, как солдаты пинками загнали в подъезд группу евреев и с жуткой бранью били их, отрезали им бороды и пейсы. В ужасе я убежал домой. Я думал, что задохнусь, судорожно хватал воздух, мое тело сводило судорогой. По пути я все время прятался, чтобы избежать той же участи. Фашисты украли у нас право называться людьми, мы были словно звери, вынужденные убегать от каждого психопата в униформе.
Через несколько месяцев до нас дошли первые слухи о намерениях нацистов собрать всех евреев в одну закрытую зону — гетто.
Наша семья собралась, чтобы обсудить, что делать дальше, и после жарких споров было решено, что мой старший брат Исаак, тогда ему было 29 лет, и я, подросток 14 лет, не пойдем в гетто, а будем пробиваться на восток километров на сто в сторону советской границы.
Мы должны были перейти пограничную реку Буг и попасть в Советский Союз. Там, как мы думали, мы будем в безопасности.
Мой брат Давид, солдат польской армии, оказался в немецком плену, а сестра Берта осталась дома с родителями.
Мы с Исааком колебались. Нам не хотелось разлучаться с родителями, мы хотели помочь им в это трудное время. Но их решение было твердым: они настаивали, чтобы мы собирались в дорогу. Родители настойчиво убеждали нас, что старики хотят разделить общую судьбу с другими евреями нашего города, а мы еще молоды и обязаны спастись любой ценой.
«Я родила вас для того, чтобы вы жили», — говорила мне мать. Отец положил нам руку на головы, благословил нас святым еврейским «Идите с миром!», а мама добавила: «Вы должны жить!»
С рюкзаком, полным провианта, мы покинули дом. У нас была целая куча выпечки, мать приготовила «коммисброт» из особого теста, в которое подмешивали корицу, чтобы он месяцами не черствел. Отец смотрел на нашу поклажу неодобрительно — по его мнению, она был слишком тяжела. Я надел свой новый костюм, который получил в подарок на бар мицву[3]. Мы прикрепили на пояс складные зонтики, изобретение тогда совершенно новое и соответственно дорогое. Предназначались они для расплаты с крестьянами, если те смогут нас подвезти, или для обмена на что-нибудь съедобное. Несколько таких зонтов брат спас во время погрома фирмы «Джентльмен» в Лодзи, где он тогда работал. Этот «ремень» мы спрятали под широкими куртками, а сверху надели еще и пальто.
Несмотря на опасности, подстерегавшие нас повсюду, нам все же удалось поездом доехать до Варшавы. Там мы пошли к Зильберштрому, директору той самой фирмы, где производились и продавались, наряду с уже упомянутыми зонтиками, плащи и резиновые сапоги. С семьей Зильберштрома брат был хорошо знаком еще до того, как устроился у него работать, и часто у них останавливался, когда приезжал в командировки. В этом доме мы пробыли четыре дня, постаравшись за это время по возможности больше узнать о происходящем и оценить ситуацию.
Десятки мнений и противоречивых слухов распространялись по городу, нами овладели беспокойство и нерешительность, мы не знали, что делать, и могли только молиться, чтобы наше решение оказалось правильным…
Можно ли передвигаться дальше на поезде? Не запретили ли русские пересечение границы на каких-то участках? Повсюду бесчинствовали уличные воры и бандиты, что также могло сорвать наши планы.
Наконец мы сели в переполненный поезд, который шел в направлении пограничной реки Буг. Я был худым и маленьким, и мне без труда удалось втиснуться на свободное место, но мой брат, гораздо более крупный, едва протолкнулся в вагон. Там была такая теснота, что мы чуть не задохнулись. Поезд шел ужасно медленно. После многочасовой поездки, которая, казалось, никогда не закончится, мы остановились в маленьком городке, находился он примерно в ста километрах от реки. Дальше надо было идти пешком. Образовалась группа из двадцати человек, все были намного старше меня. Снег доходил до соломенных крыш, и было очень холодно.
За несколько монет польские крестьяне согласились подвезти наш багаж на телеге. Мы пустились в дорогу при сильном ветре, семеня за телегой, как траурная процессия за катафалком, согреваемые лишь дыханием лошади.
Монотонный ход по скрипящему снегу напомнил мне об изгнании евреев из Испании[4]. Во время этого нескончаемого пути звучало во мне «Болеро» Равеля.
Иногда крестьяне останавливались, чтобы обратить наше внимание на расположенную вблизи базу немецких войск. Затем мы продолжали наш безмолвный путь. Я чувствовал озабоченный взгляд Исаака — он боялся, что мои силы закончатся. Тогда я старался идти твердым шагом и улыбаться, чтобы его успокоить.
В середине декабря 1939 года мы дошли до Буга, обессиленные, но живые. На другом берегу реки можно было различить солдат Красной армии в зеленых фуражках.
Появилась другая многочисленная группа беженцев, все смотрели на восток. Единственная лодка, принадлежавшая одному польскому крестьянину, служила паромом. Начался штурм, люди толкали друг друга, отпихивали руками, чтобы первыми сесть в лодку. Кое-как я отвоевал себе место, а моему брату не повезло, его выбросили на берег. Лодка уже отплывала, а люди все прыгали в воду, чтобы нас достать. Они надеялись перейти реку, держась за борта. Я звал брата, но больше его не увидел. Я ревел изо всех сил. Среди шума вдруг услышал, что должен ждать его на том берегу.
Крестьянин греб быстро и сильно. Сильный поток грозил унести нас с собой. Льдины окружали лодку. Мы уже пересекли середину реки, как вдруг лицо крестьянина исказилось ужасом. Он пролепетал: «Йезус Мария!» — и перекрестился. Тут я заметил, что в переполненную лодку стала проникать вода.
Медленно, но верно лодка стала погружаться в черные ледяные воды Буга. Среди беженцев возникла паника. Некоторые попытались спастись вплавь. Катастрофы никогда не ждешь. Лодка перевернулась вместе со всеми пассажирами, но до берега было уже недалеко, и взрослые могли уже идти вброд, балансируя с поклажей на голове, у них была почва под ногами. Но я был слишком мал, мои ноги не доставали до грунта. Я глотал воду и отчаянно пытался ухватиться за льдину. Я не мог плыть, закутанный в многослойную одежду, к которой были прицеплены зонтики. Сперва никто не пришел мне на помощь, но, к счастью, один русский пограничник увидел, как я тону и, не задумываясь, прыгнул в воду. Когда он вытащил меня на берег, я, после того как пришел в себя, в благодарность подарил ему авторучку, которую получил на бар мицву.
На следующий день я встретил брата, мы крепко обнялись, празднуя нашу встречу, и продолжили путь на восток в направлении Белостока. Опасность теперь осталась далеко позади.
Улицы и дома Белостока были полны беженцами из западной Польши. В соответствии с германо-советским договором о дружбе и границе этот район оставался в руках немецких захватчиков, тогда как восточную Польшу оккупировала Красная армия. Граница проходила по реке Буг.
Для меня вскоре нашли надежное убежище — переправили в Гродно, в советский детский дом. Мой брат отправился дальше на север, в Вильно, где он хотел найти свою старую подругу Миру Рабинович.
Детский дом № 1 находился в Гродно по адресу улица Ожешко, 15, в великолепном доме, который принадлежал польскому дворянину, как, во всяком случае, нам рассказывали. Этот богатый помещик бежал от советской власти и нашел приют у нацистов. Что за безумный мир! Люди покидают свой дом, свою землю. Одни бегут на восток от нацистов, другие — на запад, чтобы к ним попасть.
В этом сиротском доме я снова получил право жить по-человечески, чего давно уже был лишен. Постепенно я становился спокойнее, пришел в себя. Но кошмарное путешествие совершенно сломило меня. Мои чувства были в полном беспорядке. Воспитатели меня понимали, и я им благодарен за то, что снова привык к нормальной жизни с регулярным расписанием уроков, полноценной едой, постелью, учебой и занятиям в хоре. Все это способствовало тому, что я снова мог радоваться жизни. Но я страдал от тоски по родине, и меня мучили неопределенность и полное отсутствие известий о судьбе моих близких: каково им в то время, когда я тут беззаботно живу, ем теплую кашу или учу новую главу «Краткого курса истории ВКП(б)».
Боль изнуряла мою душу, а вскоре это сказалось и на теле — я стал «писуном». Каждое утро я должен был снимать свою простыню и под злобными взглядами моих товарищей проветривать ее и сушить. Такого со мной еще никогда не случалось.
Дни мы проводили в учебе и приятных занятиях. Каждый вечер мы приходили, чистые и хорошо пахнущие, на общий ужин в просторной столовой, которая после приема пищи служила музыкальным залом. Чаще всего подавали суп из манки, и я с удовольствием его уминал, потому что он напоминал мне еду, которую часто готовила моя мать.
Однажды, когда я наслаждался этим вкусным супом, ко мне подошла воспитательница и сказала, что я должен пойти в соседнюю комнату, где меня ждет молодая женщина. Тут же я начал строить догадки: может быть, это ученица из соседнего детского дома хочет спросить меня о каком-нибудь задании или это девушка из театральной кассы? Подумал я даже о фрау Кобрынски, которая ненадолго приютила меня до приема в детский дом. Я оставил суп и широкими шагами поспешил в соседнюю комнату. Не успел я закрыть за собой дверь, как мне на шею бросилась с плачем молодая девушка. Это была Берта, моя любимая сестренка! Долго мы стояли, обнявшись… Я хотел что-то сказать, но мои слова тонули в потоке слез — так я был возбужден. Берта не отпускала меня. Я мог только бормотать несвязные слова — ими мое огромное счастье пробивало себе дорогу.
Все еще не веря своим глазам, я уставился на Берту, по-прежнему красивую и все же с заметными следами ужасного страдания: усталость на лице, а в руках жалкий узелок. А ей был только двадцать один год! Через час, когда потрясение от свидания стало проходить, мы сели на мою кровать, единственный личный уголок в детском доме, и разговорились. Есть она отказалась — ни на секунду не хотела со мной расставаться. Рассказ о ее приключении меня поразил.
Берте с подружкой удалось бежать через ворота гетто, которые позже окончательно закрылись. По тому же пути, что и я, пережив те же опасности, она переправилась через Буг и нашла меня по адресу, который я указывал в своих письмах.
Она рассказала мне, что у отца и матери дела идут сносно, они счастливы, что Исаак и я в надежном месте и что они правильно тогда решили нас, а затем и ее отправить на восток. Письма моего брата Давида из немецкого лагеря для пленных не внушают опасения. Несколько часов Берта поспала на свободной кровати, а на рассвете следующего дня мы простились. Она ушла в Сморгонь, неподалеку от Вильно, где рассчитывала жить у Исаака и Миры, которые недавно поженились. Я не знал, что мы разлучаемся навсегда. Сегодня, когда я пишу эти строки, ее фотография стоит у моей кровати, как никогда не увядающий цветок.
Несмотря на все пережитое, учился я прилежно. Раз в месяц я получал открытку от родителей, и это было мне в радость. Таким образом я узнавал, что они в бодром здравии, брат Давид отпущен на свободу, он приехал в гетто и женился на своей любимой Поле Роснер. В ответ дрожащей рукой я писал длинные письма и отправлял их по адресу: семье Перел, Францисканерштрассе, 18, гетто Лицманнштадт.
Со временем я был принят в комсомол. Я тогда не мог знать, что в обозримом будущем окажусь в абсолютно другом молодежном союзе. Продвинуться из пионеров в комсомол мне было непросто, потому что в заявлении о приеме я написал, что мой отец торговец, наивно выдав таким образом свое мелкобуржуазное происхождение. В нашем комитете комсомола это обсуждалось очень серьезно. Но так как я показывал отличную успеваемость в учебе и прилежание по всем предметам, то все сошлись на компромиссе — проголосовали за месячный испытательный срок. По истечении этого срока я был вызван в приемную комиссию. Своей пламенной речью я сумел убедить членов местного комитета и был принят в комсомол, о чем страстно мечтал. День, когда я получил комсомольский билет, был для меня настоящим праздником.
В Пайне я жил по адресу улица Ам Дамм, 1, в соседнем доме слева под номером 6 находился магазин колониальных товаров господина Кратца. Он был секретарем городской ячейки Коммунистической партии Германии. Почти каждое утро мама посылала меня к нему купить свежие булочки и молоко, и он всегда гладил меня по голове и прикалывал на грудь значок с серпом и молотом.
Мне это очень нравилось, и я, конечно, симпатизировал его единомышленникам. Их собрание в Народном доме разогнали коричневые из СА, однажды приехавшие во двор дома на грузовике. Уличные бои тогда были кровавыми, и я всегда был на стороне коммунистов из Пайне. Одно для меня было странно: приезжавшая полиция всегда задерживала не коричневых вандалов, а тех, на кого нападали, невиновных.
А в Лодзи родители моих первых друзей Якова и Ежика входили в крайне левый Социал-еврейский союз. Таким образом, судьба снова свела меня с теми, кто разделял убеждения господина Кранца. Почти регулярно я посещал клуб бундовцев и даже принимал участие в запрещенных тогда первомайских демонстрациях. По-другому и быть не могло. После вынужденного побега из родительского дома я очутился в советском детдоме. И полученная там белая рубашка с красным галстуком, ежедневные уроки марксизма-ленинизма легли на уже хорошо подготовленную почву. Салли стал убежденным борцом за лучшее будущее человечества.
Над нашим детским домом шефствовал танковый полк Красной армии. Регулярно мы проводили вечера в обществе танкистов и от них узнали прекрасные песни: «Калинка» и «Катюша». Позже я пел их на иврите с моими боевыми товарищами во время Войны за независимость Израиля[5].
В такие вечера завязывались дружеские отношения между воспитанниками детского дома и солдатами. Иногда нас приглашали на экскурсию в часть, чтобы посмотреть на спортивные мероприятия, в которых мы тоже могли принимать участие. Все это помогало мне бороться с тоской и печалью.
Иногда военные брали нас с собой в городской кинотеатр, где показывались советские фильмы. Однажды мы посмотрели фильм «Искатели счастья» о евреях в Биробиджане. Я ничего не понял: о каких евреях идет речь, как они туда попали? Но в некоторых сценах говорили на идише, что меня очень радовало. Было у меня желание когда-нибудь посетить эту незнакомую мне еврейскую республику. Но дальнейшие события помешали этому.
Так прошли два года: с 1939 по 1941. Наступил июнь. Мы были заняты подготовкой к отъезду в летний лагерь на берегу Немана. Предыдущее лето мы уже проводили там и с нетерпением ждали, когда вновь поедем в лагерь. Мы и не предполагали, что как раз в этот момент немецкая армия готовится к нападению и был начат отсчет времени для приведения в действие плана «Барбаросса».
22 июня 1941 года. Наступление началось на рассвете. В 5 часов мы вскочили со своих кроватей от рева первых авиабомб, сброшенных немцами. Несколько минут спустя мы узнали, что началась война. Немцы нарушили пакт о ненападении и начали наступление на Россию. Советский воспитатель, еврей, вдруг появился в спальне и приказал всем еврейским детям быстро одеваться и спасаться бегством. Повсюду работали громкоговорители. Мы слышали, как нарком иностранных дел Молотов провозгласил «отечественную войну за Родину».
В дорогу отправились целой группой. Мы думали, что Красная армия с фашистскими завоевателями расправится быстро, прежде, чем нам удастся добраться до Минска.
Об этом мы пели в наших советских патриотических песнях, об этом говорилось в речах партийных функционеров, непрестанно обещавших уничтожить противника. Но во время нашего бегства перед нами открывалась другая картина.
Дороги и поля усеяны были мертвыми и ранеными. Везде распространялись пожары, воздух был полон ядовитым дымом и сладковатым трупным запахом. Нашу группу охватила паника, все разбежались. Я остался один и хотел пробиваться на север, к Сморгони, чтобы добраться до брата Исаака. Однако волна беженцев захватила меня с собой на восток и привела в маленькую деревню неподалеку от Минска. Там я узнал, что дальше на восток бежать невозможно, потому что немцы заняли город. Повсюду я видел ужасные следы опустошения.
В этом кошмаре я старался сохранять ясную голову. Как тысячи других, я стал спасаться бегством. Перепрыгивал через перевернутые повозки, повисал на борту переполненного грузовика. И при этом только одно было у меня в голове: я должен выжить.
Земля горела под градом бомб и гранат. Плотный дым поднимался к небу, потом рассеивался. Свист смертоносных металлических снарядов, начиненных взрывчаткой, усиливался, приближаясь.
Когда над нами пролетали самолеты со свастикой и крестами, я бросался плашмя на землю, чтобы защититься от них, хоронился под корни деревьев, чтобы избежать взрывной волны. Вторжение это по праву называли блицкригом. Характерным для него было продвижение огромных танковых колонн в глубь вражеской территории, не особо задумываясь о том, что творится на флангах.
Когда танки доходили до определенной цели, то разделялись на две колонны, двигавшиеся направо и налево, пока путем многократного разветвления не присоединялись к другим, параллельно действующим танковым колоннам. Таким образом немцам удалось в течение нескольких дней образовать клин, который они контролировали с севера на юг по всей линии фронта. Поэтому Красной армии приходилось действовать между такими клиньями, то есть фактически в окружении противника. Положение становилось драматичным: куда ни посмотришь, везде пожары, раненые и убитые…
Мне было 16 лет.
Не иначе как свыше мне было даровано в те годы умение оставаться, несмотря на ужасные события, в какой-то мере разумным и хладнокровным. В тот момент я еще не имел верного представления о настоящей опасности и не мог себе представить, что мне готовит будущее. Мне удалось на какое-то время убежать из ада Третьего рейха. Я вышел из Пайне, из Лодзи, из Гродно. Мой теперешний, третий, побег из Гродно в Минск как будто бы близился к концу. В действительности же он только начинался.
Через день после моего прибытия в маленькую деревню рано утром я наткнулся на советских командиров высокого ранга, склоненных над развернутыми картами. Те, кто был рангом пониже, собирали солдат, пытаясь составить подразделение, с которым можно было бы прорвать окружение и пройти к регулярным частям. Удалось ли это им, я так никогда и не узнаю, но я пожелал им успеха.
Мне хотелось дойти до ближайшего колодца и набрать в котелок воды, чтобы сварить немного лапши с последними кусочками сахара. Прихватил я их из одной полевой кухни, брошенной при отступлении.
Между тем взрывы приближались.
Штурмовики били залпами, и шальные пули так и свистели в воздухе. Только в матушке-земле можно было спрятаться: за холмом, за камнями или в кювете я чувствовал себя в безопасности.
Они появились внезапно.
После того как дым рассеялся, я отчетливо разглядел мотоциклистов. Их лица были черными от сажи и покрыты коркой пыли. Большие водительские очки закрывали глаза и лоб. Наводящие ужас стальные каски, зеленая униформа и черные сапоги придавали им вид чудовищ.
На мотоциклетных колясках были установлены пулеметы, всегда готовые к тому, чтобы открыть огонь.
Мы оказались в ловушке. Бегство было невозможным.
Вдруг в небе появился самолет и сбросил листовки. По-русски и по-немецки нам было приказано бросать оружие и следовать указаниям патрульной машины, которая уже стояла перед нами.
Слышались крики: «Давай! Давай! Los! Los!»
Мы должны были выйти на пустое поле и выстроиться в шеренги — так нас рассортировывали. Я встал в самую длинную. Там стояли офицеры, солдаты и мирные жители. Я был единственным подростком. Несмотря на свои 16 лет, выглядел я как маленький мальчик.
Я долго ждал, пока очередь медленно продвигалась к немецкому охраннику. Слухи в шеренге нарастали. Друг другу шептали, что евреев и политкомиссаров Красной армии фашисты не станут отправлять в лагерь для военнопленных, как это принято по международным законам военного времени, а погонят в ближний лес и там расстреляют.
Шеренги строго охранялись солдатами. Каждый замеченный шаг за линию сопровождался бранью, угрозами или автоматной очередью. Я видел, как советские командиры срывали свои нашивки, пятиконечные звездочки и значки политрука.
Я понимал, что каждый шаг вперед может быть для меня последним. Я уже не мог думать, страх и ужас парализовали меня, язык как комок свинца лежал у меня во рту. Я мог только бормотать: «Мама, папа, Господи, где вы? Я еще не хочу умирать».
Почти как во сне, преодолевая отчаяние, я уничтожил все документы, указывающие на мое еврейское происхождение и принадлежность к комсомолу. Каблуком ботинка я выкопал ямку в мягкой земле и втоптал туда «предательские» документы. И это перед самым носом охранника! Не думал я ни о последствиях, ни о том, что могут сделать фанатики «порядка и совершенства» с мальчиком без документов. И все-таки мой внутренний голос, интуиция, надежда мне шептали: «С тобой ничего не случится».
Наверное, такая надежда тлеет в сердцах приговоренных к смертной казни, когда палач ведет их из камеры в последний путь. С конца войны и до нынешнего дня я вижу во сне, как стою на краю свежевырытой могилы. Напротив меня приводят в исполнение приказ… пули свистят… они попадают или не попадают… я падаю… падаю… и просыпаюсь. Я в холодном поту, остолбенев от ужаса, жадно хватаю воздух — я жив. И так каждый раз, как будто бы мне снова подарена жизнь.
Очередь продвигалась. Вскоре между нами и солдатами осталось совсем небольшое расстояние. Передо мной находилась еще группка мужчин. Я мог уже отчетливо видеть лица тех, кто решает, кому позволено жить, а кому нет. Я слышал их лающие приказы. Наступает ли в моей жизни последний час?
В этот момент я хотел убежать, провалиться под землю, превратиться в какого-нибудь зверя или стать невидимкой. С удовольствием бы проснулся на груди матери, перевел бы дыхание. Я стоял как вкопанный. Страх достиг неописуемого предела. Он проник во все уголки моего тела и грозил разорвать его на тысячи кусочков. От такого невыносимого напряжения я даже описался. Я почувствовал спад напряжения и некоторым образом облегчение. Мое нижнее белье увлажнилось, но быстро высохло и стало жестким.
Я зажмурился, как бы паря между небом и землей. Когда я снова открыл глаза, увидел пред собой солдатский ремень, на пряжке его было написано «С нами бог». Что могли означать эти слова?
Тот ли это самый Бог, Который нас, евреев, объявил избранным народом? Или у них свой бог, которого следует насытить человеческими жертвами? Солдат заорал на меня: «Хенде хох!» Настала моя очередь. Пару секунд, быть может, последних в моей жизни, я подумал об отце и матери, о всем хорошем и красивом, что случилось со мной на земле, о своем неукротимом желании жить.
Дрожа всем телом, я поднял дрожащие руки, и фашист в стальной каске приблизился ко мне, чтобы основательно меня обыскать. Я видел себя уже мертвецом, стоял как вкопанный и ничего не говорил.
Я ждал. Он поднял руку, и в тот момент, когда он меня коснулся, воля к жизни поднялась во мне как ураган. Что-то фантастическое произошло во мне, какой-то ангел-освободитель проснулся вдруг внутри. Парализующий страх улетучился. Даже мой свинцовый язык отклеился. Надежда и мужество охватили меня, я с легкостью сказал тому, кто должен быть решить мою судьбу: «У меня нет оружия», — и широко улыбнулся.
Он наклонился, быстро ощупал мои карманы, покосился сверху вниз, подозрительно и угрожающе спросил: «Ты еврей?»
Не колеблясь я ответил ему уверенно и твердо: «Я не еврей, я фольксдойче[6]».
Моя жизнь висела на волоске. Я находился в руках солдата, отравленного сумасшествием войны и жаждой убийств. В его глазах человеческая жизнь была менее ценной, чем пуля. Мою судьбу определял его приговор. Поверил ли он мне?
Опасность обострялась. Положение становилось почти безвыходным. Стоявший за мной молодой поляк вдруг выскочил вперед и крикнул, показывая на меня пальцем: «Он еврей!» Я отрицательно мотнул головой, полуживой от страха. Тут произошло нечто странное и невероятное, чего я до сих пор не могу понять. Солдат-нацист поверил мне, именно мне! Доносчик получил громкую затрещину за свою наглость и приказ: «Заткнись!»
Мой взгляд снова остановился на портупее солдата. Во второй раз я прочитал: «С нами бог». Что в этот решающий момент произошло в сердце того человека? Может, в то время, когда он стоял передо мной, голос свыше ему шепнул: «Этот мальчик должен жить»? Если так, то почему выбор пал именно на меня? Узнаю ли это когда-нибудь? До того как очередь дошла до меня, многие евреи уже прошли контроль смерти. Они тоже хотели скрыть свое происхождение. Но оттого, что не были сильны в немецком, они выдавали себя за поляков, украинцев, литовцев и т. п. Но как только в глазах недоверчивых солдат показывалось малейшее сомнение, они приказывали им снять штаны. И всех, кто был обрезан, сгоняли в одну группу и уводили в лес. Там их расстреливали.
Но мне, мне они поверили…
Неожиданно вежливо меня попросили отойти в сторону. Я послушался. Между тем отбор продолжался. Пока я ждал, слышал металлический лязг лопат, которыми рыли могилы моим братьям, автоматные очереди. Те, кто стрелял, относились к особой команде, они шли по пятам проникающих в глубь военных соединений, но в боевых действиях не участвовали, а только бесконечно убивали евреев и комиссаров.
Я все еще стоял тут, пораженный тем, что происходило на моих глазах. Те, кто отходил направо, отправлялись в лес смерти, попавших в левую очередь гнали в огромные концлагеря, которые они сами для себя строили. Я застыл посередине и ждал своей участи.
Время от времени немец, который спас мне жизнь, ободряюще улыбался — обо мне он, выходит, не забыл. Подошел немецкий унтер-офицер. «Господин унтер-офицер, среди этих отбросов человечества мы нашли молодого немца», — отрапортовал солдат. Унтер-офицер добродушно улыбнулся.
Важной задачей национал-социалистов было вернуть всех немцев в рейх. Выполняли ее солдаты с патриотической гордостью. Еще далеко до той поры, когда они доберутся до тысяч поволжских немцев. А тут «первая ласточка». Час спустя мимо проезжал бронетранспортер, полный вооруженных солдат. Унтер-офицер его остановил, перекинулся парой слов с гауптманом[7] и сказал, что я должен сесть на борт.
Солдаты мне улыбались. Один из них сфотографировал эту сцену, не предполагая, какой это будет редкий снимок. Только в 1987 году, через 45 лет, я держал его в руках. Нашел его в Любеке, у Эренфрида Вайдеманна, того самого солдата.
После того как меня втиснули внутрь, проехал тягач. Визг гусениц заглушил выстрелы в лесу, а облака пыли скрыли от меня бесчисленных людей, которые шли навстречу своей судьбе.
Занавес опустился и поднялся вновь — началось путешествие в неизвестное будущее.
Я крепко держался руками и ногами за борт вражеской машины — падение было бы фатальным. Поездка продолжалась недолго. Мы быстро добрались до расположения танкового отряда 12-й танковой дивизии.
Старший фельдфебель отряда, 40-летний берлинец по имени Хаас, сердечно меня принял. Он отпустил несколько сочувственных слов по поводу моего несколько смущенного состояния, растерянности из-за пережитого кошмара, который мне пришлось пережить, и обещал обо мне позаботиться. Я действительно был истощен, голоден, в порванной одежде, так как во время моего слишком торопливого побега вынужден был ползти через заросли кустарника по каменистой местности.
Молодому солдату было велено принести мне еду. Никогда не забуду, с каким аппетитом я смёл целую тарелку бутербродов. Другому солдату было приказано обеспечить меня обмундированием, сапогами и формой самого маленького размера.
Насытившись и помывшись, я влез в униформу, заготовленную для меня вермахтом. До сих пор у меня остается впечатление, что в том кошмаре я участвовал помимо своей воли, словно был статистом. Как будто насчет моей судьбы все было предопределено, и ангел-хранитель своими крылами укрыл меня и спас, ниспослав мне подходящие слова и поведение.
Я осматривал себя в зеркале заднего вида стоящей рядом машины. На своей груди я увидел значок с прусским орлом, держащим в хищных когтях свастику. Меня попросили примерить фуражку с черно-бело-красными полосками, и это меня окончательно отрезвило. Я считал, что выгляжу ужасно. Вокруг меня, маленького Соломона, шла кровожадная война, а я влез в нацистскую униформу. Это как холодной водой окатило меня с ног до головы. Ситуация была напряженной, я просто не знал, как себя вести.
Я боялся сам себя и тех, кто меня окружал. И неизвестно еще, кого больше. Я, еврейский ребенок, пребывал среди своих злейших врагов и должен был приложить все свои силы, чтобы сберечь нервы и препятствовать тому, чтобы опасная правда вышла на свет.
Раньше я спасался от фашистов бегством со смертельным страхом в груди и с бледным от страха лицом. А теперь я находился в их лагере, носил их форму и должен был демонстрировать всем своим видом, что наконец добрался до безопасного места и рад возвращению на родину. Зеркало отразило форму на моем худом теле — а ведь от нее бежал я из Пайне, из Лодзи, из детского дома. Не кошмарный ли это сон, от которого я вот-вот очнусь? Нет, открыв глаза, вижу, что все это наяву — как бы я ни отказывался в это верить. Такой поворот сюжета невозможно было придумать даже в самой сумасбродной фантазии. Чувствовал я себя подобно овце, брошенной в пещеру льва. Через несколько долгих минут я преодолел шок от внезапной перемены.
Теперь я судорожно обдумывал ответы, которые мне надо было давать, и поведение, которого мне следовало придерживаться. Я был еще в своих мыслях, когда мне приказали предстать перед фельдфебелем. Он сидел в голубом «фольксвагене», служившем передвижной ротной канцелярией. Рядом с рулем была прикреплена доска с пишущей машинкой, на заднем сиденье находились полки с документами. Немецкий порядок.
Я приблизился к нему и как только встретился с ним взглядом, он тут же взялся за карандаш и сказал: «Твои документы, пожалуйста».
Мой язык словно парализовало, и я едва смог не выдать то, что несколько секунд назад занимало мои мысли. Если бы я признался, что зарыл свои документы, это стало бы для меня смертным приговором.
Мне надо было выдумать убедительную историю. Но прежде никто меня не научил делать это с ходу и правдоподобно. Это сделали обстоятельства и нацисты. Меня быстро увлекли фантазии, необходимые для выживания.
Ложь явилась в секунду: «Господин фельдфебель, все мои документы были уничтожены массивным артобстрелом вашей армии местности, в которой я находился», — ответил я уверенно. «Ах ты, бедный парень!» — сказал немец и понимающе улыбнулся. Он взял чистый лист бумаги и спросил: «Как тебя зовут?» Непроизвольно я назвал свое настоящее имя Перел, и вдруг в моем сознании прозвучал тревожный колокольчик: «Соломон, что ты наделал? Ты сам, своими же словами разрушил единственный шанс на выживание. Перел — исключительно еврейская фамилия».
Очевидно, я еще недостаточно тренировался и не понимал, о чем идет речь, как и то, что каждая минута моей жизни будет зависеть от моего умения врать и ложь станет моим единственным оружием. К счастью, из-за шума бомбежки и ревущих моторов самолетов он не смог расслышать того, что я сказал, и переспросил: «Как-как?» Еще раз виселица обошла меня стороной. Мне было ясно, что я должен найти себе другую фамилию, но звучащую похоже, а не такую, как, например, Штуттваффер или Мюллер. И я ответил, что меня зовут Перьел.
Вероятно, я правильно угадал, так как мужчина, который стоял рядом, пришел мне на помощь: «Перьел, Перьел — это типично для немца из Литвы». Конечно, я тотчас же это подтвердил. Когда меня спрашивали о происхождении моей семьи, я постоянно отвечал: «Я литовец».
На свидетельство такого эксперта по именам можно было положиться.
Второй вопрос последовал немедленно: «Имя?» Разумеется, я назвался не Соломоном — иначе я был бы просто сумасшедшим. Отчаяние вдохновило меня, и я назвал первое, что мне пришло на ум: «Йозеф».
Вот так состоялась моя новая идентичность. Обстоятельства продиктовали мне новый образ действий — так я превратился в Йозефа Перьела, немца из Гродно. В моих документах с правдой совпадала только дата рождения, ее невозможно было подделать. Хотя бы даты не бывают чисто «арийскими»!
Я, Соломон Перел, еврейский мальчик из Пайне, с этого момента должен был жить под чужим именем.
Немецкий порядок функционировал безупречно, и я быстро был распределен в роту 12-й танковой дивизии немецкой армии, во главе которой стояли главный фельдфебель Хаас и командир роты гауптман фон Мюнхов.
Новость быстро облетела часть, и многие, кто служил в моем подразделении, приходили, чтобы посмотреть на немецкого подростка, добытого как трофей, чтобы поприветствовать его.
Улыбаться и радоваться, когда тебя раздирают печаль и страх, невообразимо тяжело. Несмотря на их вежливость, я боялся их как чумы. Я знал, что одна небольшая оплошность может мне стоить жизни.
Я должен был собраться духом, сохранять холодную голову и довериться игре, правил которой не знал. Я даже не представлял, что это все было только началом сумасбродной и нескончаемо ужасной комедии.
Ночь я провел на переднем сиденье грузовика. Несмотря на не покидавший меня невыносимый страх, усталость взяла верх, и я глубоко и крепко заснул.
На следующее утро меня послали в каптерку, чтобы получить все необходимое для солдата. Многочисленное обмундирование аккуратно лежало в большом мешке защитного цвета. Я как раз приводил себя в порядок, как вдруг услышал громкий приказ построиться. Я задрожал, мне стало дурно. К счастью, меня от этой обязанности освободили, разрешили просто находиться рядом. Солдат в строю проверяли на предмет побритости, чистоты, исправности оружия и обуви, раздавали им почту и зачитывали распоряжения на день. Я понял, что все действия происходят планомерно и войска быстро продвигаются на восток к намеченной цели.
Однажды, когда я вместе с другими солдатами должен был построиться, ко мне подошел фельдфебель с опасной бритвой в руке. От страха у меня заболел живот, на лице отобразилось крайнее смущение. Он с улыбкой извинился и сообщил мне, что с моей формы должен срезать символы рейха, так как я еще не присягал ни рейху, ни фюреру. К тому же не числюсь как регулярный солдат и потому не имею права носить эти нашивки. Он утешил меня обещанием, что при первой возможности я дам присягу и тогда уже получу символы официально.
День и ночь я думал только об одном — о побеге. Я хотел дойти до линии фронта, перейти ее и перебежать к боевым частям Красной армии. Очень скоро мне стала ясна невозможность осуществить этот план, и его исполнение я решил отложить на более благоприятное время. Между тем мне дали нарукавную повязку с надписью «переводчик» — учли, что я говорю по-русски.
Прошло не так много времени, как меня повезли в построенный поблизости временный лагерь для пленных. Я должен был переводить допрос нескольких офицеров. На огромной территории толпились тысячи мужчин, охраняемые вооруженными солдатами. Они были наголо обриты и сидели по-турецки под палящим солнцем без воды и еды. Когда я вошел, мне бросился в глаза один раненый, он лежал на полу в форме Красной армии. Весь низ его тела был оголен, вместо члена зияла глубокая рана. Он стонал и просил воды. Я вспомнил русского солдата, который меня спас, когда я чуть было не утонул. Но у меня не было возможности помочь несчастному. Я прошептал ему несколько утешительных слов и с тяжелым сердцем последовал за двумя немецкими офицерами.
Мы дошли до бараков, окруженных высокими деревьями, там содержались пленные офицеры. В отличие от многочисленных солдат, они выглядели еще вполне по-человечески. Мне было приказано перевести им регламент, включающий нормы порядка и наказания в случае его невыполнения.
Моя работа в качестве переводчика была не особенно трудной, я даже удивлялся, как быстро научился в ней ориентироваться. При каждой встрече с русскими пленными, настоящими моими товарищами, я должен был подавлять в себе сострадание к ним. Постепенно мое безупречное поведение на допросах внушило ко мне доверие и уважение моих «товарищей». Они находили меня смешным в моей слишком большой униформе и огромных сапогах, которые делали меня похожим на Кота в сапогах. Я считался «самым юным солдатом вермахта», что увеличивало симпатию ко мне, и мне это было на пользу. Солдаты постоянно подкармливали меня сладостями, спрашивали о моем самочувствии и заботились о том, чтобы днем мне было не очень жарко, а ночью не очень холодно.
Они стали называть меня kumpel, приятель. Я стал талисманом части. Они делились со мной посылками от родителей. Враги моей семьи и моего народа, при ином раскладе и меня бы лишившие жизни, видели во мне свой талисман, в то время как я внутренне молился о том, чтобы они как можно скорее проиграли войну. Какая горькая ирония судьбы!
На каждом шагу отдавались приказы «Вперед, на восток!», и так мы каждый день на много километров продвигались вперед, пока не показалась окраина города Смоленска.
В части царила железная дисциплина. Особенно боялись старшего фельдфебеля Хааса. Гауптман фон Мюнхов появлялся редко. На каждую новую стоянку приезжали грузовики с вином и шампанским. В них он и проводил большую часть времени с офицерами из соседних частей. Если я случайно оказывался один в его бункере, то пользовался возможностью стянуть сигарету с его письменного стола. И с удовольствием ее выкуривал!
Следующая история дает картину строгой дисциплины. Часть выступала вперед как отдельное формирование. Она состояла из нескольких десятков самоходок, во главе шла машина гауптмана. Время от времени дежурный офицер и фельдфебель на мотоциклах объезжали конвой, чтобы проконтролировать, все ли солдаты полностью вооружены, лежат ли руки на автоматах и правильно ли застегнут шлем. Униформу следовало застегивать на все пуговицы. И только в жаркие дни, после обеда, когда позволяло солнце, господин гауптман разрешал расслабиться и отдавал приказ: «Верхнюю пуговицу расстегнуть!» Указание переходило от одной боевой машины к другой. Я сидел сзади на второй машине и должен был дальше передавать радостную весть. Долгие минуты я наблюдал за тем, что происходило в остальной части конвоя. Головы поворачивались, как в мультфильме, одна за другой, чтобы передать распоряжение дальше, и рука за рукой поднимались к верхней пуговице.
Во время пребывания в части между мной и военврачом Хайнцем Кельценбергом установились дружеские отношения. Мое постоянное место в конвое было в его машине. Мы вместе обедали, перекусывали на обочине дороги, он рассказывал мне о своей семье, родном городе Кельне и вообще о Германии. Был он крупным и рослым, но с тонкими чертами лица и светлыми волосами, аккуратно причесанными на прямой пробор. Он научил меня нескольким кельнским народным песням, и я привязался к нему. Он первым дал мне забавное прозвище Юпп, которое скоро прижилось и среди остальных.
Мы быстро продвигались вперед, особенно днем. С наступлением ночи наша часть устраивалась на постой в подходящих для этого местах. Жилища местного населения из таковых исключались из-за плохих санитарных условий. Мы затаскивали в сараи солому, из нее делали постель и выставляли посменную охрану.
Однажды ночью, когда я крепко спал на сеновале, я вдруг почувствовал, как кто-то провел мне рукой по низу живота. Я открыл глаза и увидел рядом лицо Хайнца. Я был разъярен этим неожиданным прикосновением, быстро отодвинулся, а он все пытался ко мне приблизиться и при этом шептал: «Тихо, Юпп, я только хотел немного с тобой поиграть». Я не понимал, что за игру он имеет в виду, но мое естество воспротивилось этому неизвестному мне времяпрепровождению. Я схватил одеяло и переполз в другой угол.
На следующий день мы оба вели себя так, будто ночью ничего не случилось. Это было само собой разумеющимся — не мог же я на себя навлечь чье-то раздражение. Затеять с кем-нибудь ссору из-за пустяка было бы сумасшествием. Однажды мы остановились в одном большом школьном здании. На стенах еще висели коммунистические лозунги и цветные плакаты Сталина с его любимой дочкой Светланой на руках. На ее белой блузке развевался красный галстук, а широко улыбающееся лицо излучало гордость и счастье. Она салютовала по-пионерски «Всегда готов!»[8].
Я вспомнил, как мой отец однажды взял меня на руки и закружил. Тогда мы хохотали. Теперь же я был покинутым ребенком, окруженным пособниками дьявола.
Я остался один в каком-то классе. Тоска по дому одолевала меня, и все-таки я уснул. Вдруг я почувствовал на лице сырую тряпку. Острый запах эфира ударил мне в нос. Я резко сбросил тряпку, так что эфир не успел на меня подействовать, вскочил на ноги и увидел Хайнца. Тот промямлил: «Это совсем не так плохо…»
Постепенно я научился жить в моей новой шкуре. Страх и тоска по дому отступили и мучили меня уже куда меньше. Воля выжить пересиливала, все остальное стало второстепенным.
Несколько дней мы стояли в Смоленске. И здесь у меня была возможность принять участие в волнующем историческом событии. Меня вызвали в главную ставку роты переводить допрос только что захваченного русского офицера высокого ранга. Такие встречи наполняли меня тайной радостью, так как мои симпатии всегда были на стороне пленных. Иногда я их подкармливал, но при этом мне удавалось унять свои порывы выразить им свою поддержку.
Это был мой мизерный вклад в общую борьбу. Состояла же она в том, чтобы выстоять в данных условиях. В то время я только становился взрослым человеком и мое сознание никак не могло приспособиться к постоянной необходимости притворяться.
За мной заехали на мотоцикле. Через несколько километров мы подъехали к месту, где содержались русские офицеры. Это был крытый соломой дом, хозяева которого сбежали. На лицах заключенных низших чинов, а также солдат отражался страх предстоящего плена. Охранник указал на одного низшего чина, и немецкие офицеры во главе с подполковником Хенманном из 2-й роты нашего батальона танковой дивизии приблизились к пленному и начали допрос. Я был удивлен, как официально и уважительно они с ним говорили. Обычно с русскими они вели себя безобразно, высокомерно и жестоко.
Уже в самом начале допроса мне стало ясно, что перед нами офицер артиллерии Яков Джугашвили, сын Сталина. Он находился здесь, в то время как его знаменитый отец в спешке организовывал оборону Москвы.
Я с трудом сдерживал волнение. На лицах присутствовавших немцев также читался явный интерес. Проверка документов требовала подтверждения. Немцы просили пленного указать точное расположение артиллерии его части, которая все еще продолжала сражаться, но он отказывался, пользуясь правом военнопленного офицера, и давал лишь показания, которые касались его лично. Между тем комендант дивизии получил донесение и приказал немедленно перевести пленного в штаб. Я успел украдкой улыбнуться Якову и пожелать ему доброго пути. Больше я никогда его не видел.
Война продолжалась и увлекала меня за собой. Необходимость жить среди взрослых мужчин основательно изменила мою жизнь. Против своей воли я слушал их противные речи, их непристойные анекдоты, истории их любовных похождений и побед. Не все, что они говорили, было совсем неинтересным, однако по большей части это была пустая вульгарная болтовня. Иногда они тоже не могли скрыть своей тоски по семье, дому и Германии. Они утешали себя перспективой вернуться домой после скорой победы, которую они одержат задолго до прихода ужасной русской зимы.
Никто не отваживался хотя бы с оговоркой выражать собственное мнение о войне. И это при том, что день ото дня все большее число их товарищей превращалось в трупы, изрешеченные пулями или разметанные осколками гранат. Поначалу это были отдельные могилы, но чем ближе мы подходили к Москве, тем больше полей превращалось в сплошные кладбища.
Подвергшиеся промыванию мозгов, солдаты постоянно повторяли одни и те же фразы. В качестве аргумента в свою пользу они указывали на примитивные условия жизни после 25 лет коммунистического господства — в этом они находили признак небрежности и слабости: ничего себе рай, Адольфа Гитлера можно только благодарить за то, что он привел их сюда и таким образом открыл им глаза на советскую власть. Доказательство налицо, фюрер прав: тут необходима твердая рука, и она уже предначертана свыше — это рука немецкого рейха. В конце концов, это было бы хорошо и для «Ивана» — так они называли своих предполагаемых вассалов.
Временами, однако, жизнь была веселой. Я уже хорошо играл на губной гармошке, к тому же выучил их песни, научился играть в скат и раскачиваться, когда мы заливали пиво в охрипшие глотки. Но даже в минуты самого бесшабашного удальства страх не покидал меня ни на секунду. Что случится, если они узнают правду?
В осознании моей ужасной тайны я продолжал вести трагическую двойную жизнь. Ведь среди них не было ни одного, кому я мог бы довериться. А я испытывал жгучую в том необходимость. При том, что научился держать язык за зубами, управлять своими чувствами и не поддаваться искушению рассказать правду.
Однажды ефрейтор Герлах передал мне приказ явиться к командиру роты. Герлах спросил меня, знаю ли я, как надлежащим образом необходимо приветствовать начальника. Я отвечал, что постараюсь научиться, чтобы ему не было за меня стыдно. Я отполировал обувь, почистил пыльную форму, поправил фуражку. Я шел, раздираемый противоречивыми чувствами. Сердце мое учащенно билось. Гауптмана фон Мюнхов я очень боялся. Его лицо неизменно выражало скрытность, и это мне внушало осторожность и заставляло держать дистанцию. Он был обвешан наградами, особенно бросался в глаза Железный крест — настоящий юнкер, отпрыск консервативных прусских дворян. Для меня он был воплощением нациста. Когда я находился рядом с ним, то непроизвольно чувствовал себя скованным.
Я боялся, что он подозревает меня и, возможно, подслушивает, опасался, что однажды устроит мне допрос так, что из моих ответов раскроется правда. Он уже проявлял интерес к моей персоне и регулярно обо мне справлялся. А я постоянно с улыбкой отвечал, что мои дела идут хорошо, но при этом предательски краснел.
Теперь я должен был предстать перед ним в его палатке. Сведется ли все к строгому допросу, пусть и строгому, но который я выдержу? Я молил Бога о пощаде. Со временем я придумал себе простую и убедительную историю, которая, как я надеялся, рассеет недоверие и избавит меня от назойливых вопросов.
Я, дескать, рано стал сиротой, поэтому меня отправили в детский дом в Гродно. Родителей едва помню и не так много знаю о своих близких родственниках. Короче говоря, я один на свете. Ради пущей правдивости выдумал еще и тетю: время от времени она меня навещала, и мы говорили по-немецки; не знаю, как сложилась ее судьба.
Я шагал быстро, как солдат, который спешит в строй на комендантскую поверку. Состояние мое было в высшей степени тревожным. У входа в палатку стояла охрана. Я вошел и откозырял. Наверное, снаружи было слышно, как я щелкнул каблуками. Это понравилось, и я был принят с улыбкой. Гауптман фон Мюнхов предложил мне сесть, а ефрейтору Герлаху приказал принести вина и печенья. Мне вдруг подумалось: сон это или явь? «Ты уже пил когда-нибудь вино?» — спросил гауптман. Я отвечал, что нет. Я уже научился думать одно и при этом говорить, не моргнув глазом, совершенно другое.
Я хорошо помнил, что, по крайней мере, на Песах[9] когда-то выпил четыре стакана вина. Эти мицвот[10], приятные обязанности набожного еврея, я очень любил. Помню, как однажды в шабат[11] отец перед началом традиционной трапезы опустил в фужер с крепким алкоголем кусок сладкой халы и дал мне попробовать. Я чуть было не захлебнулся, слезы выступили у меня на глазах, а сидящие вокруг закатились громким смехом.
В то время как я думал об этих счастливых моментах в отчем доме, вслух отвечал, что еда в детдоме была скверной, а мои губы, само собой, никогда не касались вина.
«Если это так, то можешь попробовать настоящее хорошее мозельское». Вино приятно смочило горло, печенье было рассыпчатым и вкусным. «Что за прекрасная война для господина гауптмана!» — подумал я.
Завязалась непринужденная беседа. Гауптман фон Мюнхов не выражал никакого сомнения или подозрения, когда я ему рассказывал о своей придуманной жизни. Этим я был даже удивлен. Подумал даже, что вся эта история делала меня в его глазах более привлекательным. Он хвалил мое мужество, мое безупречное поведение, мою отличную дисциплину. А потом сделал мне ошеломляющее предложение.
Он владеет большим имением в Померании, в Штеттине, очень богат, но не имеет детей. А так как я очень ему понравился, он захотел меня усыновить. «Ты перестанешь быть сиротой и на своей новой родине получишь прекрасный дом».
Я как с неба свалился. Что-то во мне говорило: «Как ты можешь соглашаться — ведь у тебя есть родители! По отношению к ним это было бы преступлением».
Мое сознание бунтовало, и несколько секунд я сомневался. Противоречивые мысли теснились в моей голове. Вслух же сказал: «Я бы с удовольствием». Мне удалось при этом выглядеть счастливым и улыбаться. Он не замечал ничего, не мог заметить, что в эти мгновения со мной действительно что-то происходит. Внешне я был спокойным и радостным, внутри же бушевали горе и тоска по дому. Я еле сдерживал слезы.
Усыновление должно было произойти непосредственно после победоносного возвращения войск на родину. Я должен был встретить моего отца-усыновителя в его имении, где и предполагалось уладить необходимые формальности.
Мой «будущий отец» еще некоторое время душевно со мной поговорил. На прощание он обнял меня и сказал: «Тебя будут звать Йозеф фон Мюнхов. Я скажу своей жене о твоем согласии. Она будет счастлива и скоро обязательно тебе напишет».
Я вышел на свежий воздух, все еще абсолютно оцепеневший, беззвучно взывая к отцу и матери.
Со временем, похоже, я заразился напряженным ожиданием близкой безоговорочной победы. Прежде чем уснуть, судорожно пытался представить себе это имение и свою приемную мать. Но думал и о своей семье. Увижу ли я их снова? «Будешь ли ты, как прежде, Соломоном Перелом или Йозефом фон Мюнхов?» — спрашивал я себя. До сих пор удивляюсь, как от всего этого я не сошел с ума.
Однако я не прекращал думать о побеге. Я все еще надеялся добраться до передовой и перейти на сторону Советов. Я знал, что мое место на той стороне, и если бы мой план удался, то дезертирством своим я бы отомстил за жертв нацизма.
Однажды такая возможность представилась, во всяком случае, я так думал. Мне было приказано незамедлительно отправиться в одно место на захваченной территории, чтобы послушать брошенный русскими в спешке радиопередатчик. Он был в рабочем состоянии и принимал сообщения противника. Немцы надеялись получить сведения о планах контрнаступления русских. В окрестностях слышался постоянный пулеметный огонь. Окопы неожиданно привели меня на передовую.
Украдкой я осмотрелся, наметив возможный путь для побега. Передо мной раскинулась открытая, слегка покатая местность, на дальнем ее краю, примерно в двухстах метрах, стоял густой березовый лес.
Я все больше волновался. Только двести метров до моего освобождения. Как сделать первый шаг?
Я был окружен немецкими солдатами, они зорко за мной наблюдали, но не потому, что подозревали в желании сбежать, нет, они боялись, как бы со мной что-нибудь не случилось. Они постоянно твердили мне о том, чтобы я не полагался на каску и не высовывал голову из окопа. Вокруг было много свежих могил, скрывавших еще теплые трупы немецких солдат. Над ними стояли связанные крестом березовые ветки с надписью «Погиб за фюрера, народ и отечество». Когда мы добрались до передатчика, меня попросили надеть наушники и переводить то, что я услышу. Я колебался: переводить ли слово в слово или изменить значение услышанного так, чтобы информация показалась не особенно ценной?
По счастливой случайности понять хотя бы слово все равно было невозможно из-за непрекращающихся помех. И все-таки я смог ухватить несколько слов, которые, однако, не содержали никакого особенного смысла. Симулируя усердие и интерес, я попросил связиста лучше настроить передатчик, но он только покачал головой и выругался. Я понял, что ничего сделать нельзя.
Меня решили вернуть в часть, и все просьбы оставить меня здесь еще хоть немного, ни к чему не привели. Я отговаривался тем, что я первый раз на фронте и хочу еще понаблюдать за происходящим. Настоящим моим желанием было, конечно, дождаться наступления ночи и при первой возможности уползти в лес. Но сопровождавшие меня солдаты не смягчились и потребовали следовать с ними. «Военные действия могут в любой момент снова возобновиться, тогда начнется ад. И только дурак останется здесь по доброй воле, если только ему не прикажут», — сказал, улыбаясь, один из них.
Мне, увы, не удалось избавиться от провожатых, и я довольствовался молитвой и надеждой на более удобный случай.
Разочарованный, я вернулся в часть. Солдаты интересовались подробностями опасного задания, на котором мне была отведена главная роль. Я заливал вовсю, и мой рассказ пришелся им по душе. Я вырос в глазах сослуживцев.
Случай дал понять, насколько они меня уважают. У меня были небольшие трения с одним солдатом, которого все недолюбливали за то, что тот никогда не мылся и постоянно дурно пах. Мы друг на друга накричали, и вдруг он вспылил и заявил, что я веду себя как еврей. Реакция других не заставила себя ждать. Его окатили водой, обругали за бессовестность и потребовали, чтобы он передо мной извинился. Я был и удивлен, и смущен. «Виноват» он был лишь тем, что невольно дал мне в очередной раз понять: моя безопасность и моя жизнь висят на волоске.
Великий Боже! Если бы они только знали, что этот грязнуля прав!
Так случилось, что на этой неделе солдаты, воевавшие на Восточном фронте, впервые испытывали горечь поражения. Блицкриг оказался на поверку длинным и мучительным. Они ожидали легкой победы и с восторгом рассказывали о быстром разгроме поляков и французов. Брызгая слюной, они всячески превозносили эту «легкую» войну. Но объективная реальность не совпадала с радужными иллюзиями. Вскоре стало известно о том, что заявление командования армии об отставке советского руководства в Москве оказалось уткой, а Сталин принял на себя руководство обороной города. Устояли и укрепления из бетона и стали, построенные вокруг Ленинграда. Об этом мы узнали из противоречивых, сбивающих с толку новостей. К тому же начинала давать о себе знать русская зима. Солдаты знали о поражении Наполеона в 1812 году.
Еще больший страх овладел ими, когда они узнали о том, что высшее командование и службы обеспечения надлежащим образом не подготовились к войне в зимних условиях. Наступление частей вермахта затягивалось, однако войска продвигались вперед, сокрушая все на своем пути. Вспоминаю, как грустно мне было смотреть на бронетранспортеры и танки, давящие гусеницами золотые поля спелой пшеницы. И я с тайной радостью наблюдал, как колосья пытались вновь выпрямиться. Некоторым это удавалось, как будто они говорили: «Мы тоже не склонимся перед поработителями. Мы не сдадимся оккупантам!»
И я тоже не сдамся! Я, еврейский мальчик Соломон, я не сдамся им легко!
Между тем мы остановились на постой в одной большой деревне к северо-западу от Смоленска. Решено было предоставить нам три свободных дня. Интенданты части бог знает откуда притащили забитую свинью. Достали большой котел, ведра и ушаты для бани и стирки обмундирования. Мы были потные и пыльные. Самую большую из покинутых крестьянских изб с огромной плитой на кухне несколько солдат превратили в комнату для мытья.
Вода в котле начала закипать, кухня быстро наполнилась паром и пением моющихся. Мылись вместе, по группам.
Само собой разумеется, из-за моего обрезания я не мог принимать участия в общем мытье. Ужасные сцены селекции еще остались в моем сознании и, наверное, никогда не исчезнут. Под разными предлогами я уклонялся от предложения присоединиться к той или иной группе и терпеливо ждал, пока последний человек не покинет кухню.
Снабженный полотенцем, куском мыла и чистым нижним бельем, я вошел в помещение и тщательно прикрыл дверь. Встал в ушат, горячая вода доходила мне до колен. На улице один солдат играл на губной гармонике, и в то время, как я мылся, я весело напевал мелодию из «Паяцев».
Вдруг я остолбенел. Вплотную около меня кто-то шептал. Еще я не понимал, что происходит, как кто-то сзади меня обнял. Я почувствовал, как чье-то голое тело прижалось ко мне. Я замер. В моем мозгу пронзительно звучали тысячи тревожных сигналов. Когда возбужденный член хотел уже войти в меня, я выскочил, как укушенный змеей. Умнее, наверное, было бы остаться стоять спиной, но я инстинктивно освободился от объятий. Одним прыжком я выскочил из ушата и, как был голым, быстро обернулся.
Передо мной стоял Хейнц Кальценберг, военный врач. Его лицо залилось темно-красным цветом, оно выражало смущение. Он натянуто улыбнулся. Глубокая тишина стояла в помещении. Пару минут мы стояли друг напротив друга, голые, как в первый день жизни.
Случилось то, что должно было случиться. Его взгляд скользнул по моему телу сверху вниз и остановился ниже живота. Он изумился и удивленно спросил: «Ты что, еврей, Юпп?» Меня парализовал страх. Я пролепетал: «Мама, папа, придите, помогите мне!» Я разразился слезами: «Не убивай меня! Я молод и хочу жить!»
Картины ужасов, которые я наблюдал в течение нескольких дней, быстро сменялись в моей памяти. Мы находились в маленьком русском селе. Люди из военной жандармерии, которые относились к нашей части, приказали сельским женщинам закрыть всех кошек в одном покинутом доме. А потом началась бойня. Я никогда не забуду, с каким диким удовольствием они расстреливали бедных животных через полуоткрытые окна. Спасаясь от пуль, кошки бежали в задние углы, делали огромные прыжки и страшно мяукали, пока не наступила смертельная тишина.
Ну а теперь я стоял голым и безоружным перед немецким офицером, был мячиком в когтях гигантской, все уничтожающей машины и ждал смертельного приговора. Может быть, в исполнение его приведут тем же револьвером, из какого расстреливали бедных кошек. И если он не расстреляет меня на месте, то передаст в руки военной жандармерии. Для них это рутина: сорвать с подозрительного человека одежду, повесить на шею табличку с надписью «Я был партизаном», затем вздернуть на виселице на рыночной площади или на обочине дороги. Делалось такое с целью напугать местных жителей, воспрепятствовать присоединению их к партизанам, которые стали организовываться, несмотря на присутствие немцев.
В то время как я пишу эти строки, на память мне приходят те минуты, которые я считал последними… Моя рука дрожит, и я откладываю перо, чтобы успокоиться.
Хайнц приблизился ко мне, нежно обнял, положил мою голову себе на грудь и с нежностью сказал: «Не плачь, Юпп, тебя не должны услышать на улице. Я тебе ничего не сделаю и другим твой секрет не выдам. Знаешь, есть еще и другая Германия!» И прежде чем покинуть помещение, заручился моим обещанием не открываться никому, и прежде всего моему будущему приемному отцу, гауптману фон Мюнхов.
Я закончил мытье, вытер слезы и вышел, уверенный, из кухни. Я одержал победу над злом. Моя глубокая тайна была сохранена настоящим другом. Он протянул мне руку, когда я потерял остаток веры в человечество, и я с удивлением для себя открыл, что не все, кто меня окружали, убежденные нацисты.
Потом мы с Хайнцем сидели поддеревом вдали от остальных. Рассказал я ему все с самого начала: о своих родителях, о нашем изгнании из Пайне… ничего не скрыл. Он сочувственно слушал. Мне было 16, ему — 30 лет, и мой рассказ его глубоко тронул. Сексуальные домогательства прекратились, возникла настоящая сердечная дружба. Он обещал после войны взять меня к себе домой. Мою тайну мы поклялись никому не выдавать.
Прошло несколько недель, как случилось ужасное несчастье. Быстрое продвижение отрядов вермахта привело к остановке в окрестностях Москвы. Затем бои перешли в позиционную стадию. Наступили последние дни осени.
Высшее военное руководство решило: если невозможно быстро прорваться в Москву, достаточно захватить Ленинград. Уже несколько месяцев город находился в окружении. Дивизия, в которой я служил, была отправлена на север, чтобы принять участие в этой операции. По дороге прошел слух, что после победы в России мы все получим отпуск, чтобы набраться сил, и потом нас передислоцируют во Францию. Эту информацию распространяли, чтобы поддержать солдат. Начались нескончаемые споры о французских винах, о знаменитой французской кухне, о женщинах, которых ни с какими другими в мире не сравнить. Каждый рисовал себе фантастические картины. Сожалею, что не записывал тогда эти невероятные фантазии. Да и сам я, прислушиваясь к разговорам, мечтал о Франции и ее чудесах, желая оказаться там. Я не испытывал ни малейшего желания оставаться на фронте, где мне постоянно грозит смерть от осколка гранаты или шальной пули. Умереть в форме моих врагов от пули моих друзей! Хотя какая разница, от чьей пули умереть?
Через некоторое время мы добрались до лесов в окрестностях Ленинграда и стали готовиться к наступлению. Чтобы прорвать оборону города, требовались «голиафы», техническая немецкая новинка того времени[12]. Это были небольшие управляемые по проводу машинки, наполненные динамитом, самоходные мины, которые могли проникать в бункеры и там взрываться.
Однако все они до единой потонули в болотах, окружавших Ленинград. Большего провала невозможно было себе представить. К тому же русские тоже изобрели простую, но очень эффективную машину «Железный Иван» — двухмоторный бронированный самолет. Ночью на бесшумном бреющем полете он пролетал над немецкими колоннами, причиняя значительный ущерб. После того как сбрасывались бомбы, почти всегда попадавшие в цель, из самолета открывали пулеметный огонь. Нам приказывали выпрыгивать из бронетранспортера и стрелять по самолету. Это было бессмысленно. Отчетливо помню эти сцены, повторявшиеся почти еженощно, помню крики и щелканье затворов, стрельбу по самолетам над нашими головами. В таких случаях любой большой предмет подходил для меня в качестве укрытия, и, согнувшись, я наблюдал этот странный сюрреалистический спектакль.
Но, несмотря на все неудачи и потери, немцы не намерены были отступать от Ленинграда. Наша часть остановилась в Шлиссельбурге, откуда уже видны были крыши города. Я вновь оказался на передовой. Повсюду велись усиленные военные приготовления. Батареи тяжелых орудий установили позади наших позиций, в то время как танки были выдвинуты вперед. Все окапывались. Унтер-офицеры были откомандированы на командные посты, чтобы получать указания. Час X был назначен на следующее утро на рассвете. Среди солдат росли нервозность и напряжение. Все хотели быстро победить, остаться в живых и дожить до обещанных романтических каникул во Франции.
Ночью «Железный Иван» сбросил листовки, подписанные маршалом Ворошиловым. Советы сообщали, что Ленинград будет обороняться до последнего выжившего. Действия врага теперь проходили совсем не так, как думали немцы. За час до нашей атаки русские открыли огонь. Наши позиции попали под массированный обстрел мортирами и гранатометами, что привело к гибели многих людей и к существенным потерям техники.
В шоке я застыл на месте, не пытаясь спрятаться. Хайнц видел, в какой я опасности. Одним прыжком он бросился на меня и силой оттащил под танк, стоявший возле высокого здания. Под ним уже лежали танкисты в черных от копоти униформах. Мы втиснулись между ними, чтобы найти себе место. Воздух был полон дыма и ядовитой гари.
Через несколько минут Хайнца позвали на помощь раненым. Перед тем как выбраться наружу, он приказал мне не двигаться с места. Я видел, как он, наклонившись, бежал к раненым. Вдруг раздался страшный грохот, сопровождавшийся ослепительной вспышкой. Я прижался к земле и закрыл голову руками. Крики разрывали воздух. Я поднял голову и неподалеку от себя увидел Хайнца, лежавшего на спине с залитым кровью лицом. Я подполз к нему и обнял. Кто-то попытался заткнуть глубокую рану, зиявшую на его шее, и перекрыть артерию, из которой фонтаном била кровь. Напрасно. Его широко раскрытые глаза смотрели на меня, он что-то бормотал, но я не мог разобрать. Он потерял сознание и умер у меня на руках. Может, он хотел попрощаться со мной, или попросить прощения? Этого я никогда уже не узнаю. И без того я его простил и буду помнить о нем до последнего дня.
Смерть Хайнца вновь сделала меня сиротой. Снова я почувствовал себя бесконечно одиноким. Я потерял своего единственного товарища. С этой внезапной смертью ушли надежда и крепость духа, а они мне были крайне необходимы. Нас связывала тайна, и наши отношения были основаны на абсолютном доверии. Все это он унес в могилу. Я не мог примириться с его смертью… Много было раненых и погибших, значительная часть техники была уничтожена или серьезно повреждена. Прошло, наверное, меньше часа после начала атаки русских, как был отдан приказ: «По машинам!»
Отступление. Впервые гордые завоеватели вынуждены были отступить. Никто уже не обращал внимания на дисциплину, внешний вид и верхнюю застегнутую пуговицу. Все пришло в беспорядочное движение, наскоро собирали остатки пригодного вооружения.
Потом мы бежали сломя голову от русских пушек. Не раздумывая, я решил воспользоваться благоприятным моментом и дезертировать: подождать, пока скроется из глаз последний немецкий солдат, и тогда с поднятыми руками перейти на сторону русских. Сердце учащенно билось от того, что представилась, наконец, такая возможность. Но и на этот раз судьба распорядилась иначе.
Я спрятался в бараке, надеясь, что в царившей вокруг суматохе никто не заметит моего отсутствия. Через дыры в стене я наблюдал хаос, в каком готовилось отступление. Машина гауптмана фон Мюнхов была готова к отправке. Вдруг ефрейтор Герлах заорал: «Юпп, давай быстрее! Сейчас не время срать!» Дальше прятаться или пытаться бежать было невозможно, слишком много глаз смотрело в мою сторону. Я вышел, делая вид, будто и вправду справлял нужду, застегивая брюки и поправляя ремень. Мне бросили каску. Когда я сел в машину гауптмана, меня упрекнули в легкомыслии, добавив, что наказали бы меня, будь я солдатом. Но по едва заметной улыбке я понял, что эту угрозу не следует воспринимать слишком серьезно. Все мои попытки бежать до сих пор оканчивались неудачей. Так было и в Пайне, и в Лодзи, и в Гродно, и в тот момент, когда я возился с русским передатчиком, и теперь, в Шлиссельбурге. Но я все-таки не терял надежды…
Ленинград не был взят. Героизм жителей города, солдат и защитников заслуживают безграничного восхищения.
Нашу часть передислоцировали в Эстонию. Там мы должны были собраться с силами, принять пополнение и получить взамен утраченного во время артобстрела русскими новое вооружение.
Меня назначили переводчиком в отдел штаба, который занимался обеспечением армии продовольствием. Он находился в самом центре Ревеля (ныне Таллин). Мы были поражены красотой местной архитектуры. 722-я часть занимала прекрасное городское здание. Рядовые жили в комнатах по двое, офицерам предоставили более просторные квартиры. В нашу задачу входили сбор и доставка продовольствия для всего Северного фронта. Наполненные продуктами грузовики прибывали из многих областей Эстонии. Русские пленные грузили железнодорожные вагоны, которые отправлялись на фронт.
Пленных содержали в небольшом лагере. Каждое утро их выстраивали на плацу для того, чтобы разделить на рабочие группы. Я должен был переводить им приказы с перечислением видов дневных работ, дисциплинарные предписания, а также оглашать наказания в случае нерадивости или воровства.
Среди пленных, находившихся в том лагере, была небольшая группа, которую составляла своего рода элита. Люди, входившие в нее, выглядели интеллигентно и были в хорошей физической форме. Между ними и мной завязались дружеские отношения. Много раз я закрывал глаза на то, как кто-нибудь из них прятал батон колбасы в свои широкие штаны или вдруг неожиданно исчезал большой кусок копченого мяса. Я лишь улыбался и переходил к выполнению следующего задания по распорядку дня.
Один из пленных все-таки доставил мне немалое беспокойство. Называли его, конечно, тоже Иваном, как позже, когда ситуация полностью изменилась, русские звали всех немцев Фрицами. Он подошел ко мне в станционном бараке во время перерыва: «Странно, вы единственный, кто не произносит грассирующее „р“. У вас выходит гортанное „кх“, как это типично для евреев. Вы говорите, например, „Абкхаша“ вместо „Абраша“». Не моргнув глазом, я ответил, что не понимаю, чего он хочет, и указал ему на то, что он вместе со своими товарищами должен вернуться к работе. Каждый пошел своей дорогой, и эта тема больше не поднималась. Но было очевидно, что он догадался о моем настоящем происхождении. Мысль о том, что своими словами он может посеять подозрение в головах у других, сильно меня обеспокоила. Но я научился держаться перед лицом смертельной угрозы, постоянно висевшей надо мной, и как-то ее обходить. Наконец, я никогда не давал русским повода усомниться в том, что я настоящий немецкий солдат.
В Ревеле я познакомился с одной милой молодой девушкой на пару лет старше меня, звали ее Лее Моресте. Она жила по адресу Вирувэлиак, 3. Почти каждый вечер я заходил к ней. Однажды ее мать спросила: «Почему вы, немцы, так ужасно относитесь к евреям?» В этот момент множество мыслей пронеслось у меня в голове, и первой было: не открыться ли? Но я промолчал и решил оставаться в ее глазах немцем. Ситуация была опасной, а ее возможная реакция непредсказуемой. Я только ответил, что мне тоже это не по душе, но сложно что-либо изменить. Не забуду фрау Моресте за ее справедливый вопрос. А ее дочь Лее не забуду, потому что она стала первой в моей жизни женщиной.
Время от времени гауптман фон Мюнхов навещал меня или справлялся обо мне у других. Он радовался, когда слышал, что у меня все в порядке и что пребывание здесь и работа мне нравятся. Но последняя новость, которую он мне передал, понравилась мне меньше. Выяснилось, что армия не нуждается во мне, потому что я был еще несовершеннолетним. Последовал приказ как можно скорее отправить меня домой, в Рейх. Мне в сопровождающие назначили некую женщину, которая и должна была вскоре прибыть. О, я ни на секунду не желал оказаться в стране, кишевшей гестапо и полицией. Это было все равно что забросить меня в пещеру ко льву. Я знал, что в случае опасности там не смогу ни спрятаться, ни убежать. Господин гауптман выразил удовлетворение тем, что мне позволено вернуться на родину. Я с трудом выслушал его до конца, изобразил вымученную улыбку и пробормотал слова благодарности.
Мое смущение он, вероятно, расценил как следствие приятного сюрприза. А теперь я должен был вернуться в часть и ждать приказа о переводе, выправления всех необходимых документов, и со всеми попрощаться.
Русские военнопленные по-настоящему сожалели о моем скором отъезде. В части меня снабдили в дорогу несколькими бутылками хорошего ликера и одной бутылкой прекрасного французского коньяка. В городе, в котором располагалась наша часть, были видны следы готовившегося весеннего наступления. Я получил характеристику, подписанную адъютантом командующего дивизией полковником Беккером. Содержание этого документа меня удивило. Среди прочего там было написано следующее: «Мы удостоверяем, что немец Йозеф Перьел утратил все свои документы в результате обстрела русской артиллерии». Понимать написанное следовало так, что пропали они уже после того, как я их предъявил! По ошибке ли так было написано или намеренно, для того, чтобы избавить меня от лишних вопросов? Ответа мне теперь не узнать, а в тот момент я не задавал вопросов.
Как бы то ни было, а в версии о моем происхождении уже нельзя было усомниться. Далее в документе говорилось о моем примерном поведении, чувстве юмора и храбрости, проявленной на фронте. Кроме того, соответствующим органам давалось указание оказывать мне содействие в трудоустройстве по месту прибытия.
Такой документ был, очевидно, ценнее всех прочих бумаг. Я почувствовал себя увереннее. Уважение и внимание со стороны тех, кто впоследствии держал его перед глазами, заметно улучшили мое психическое состояние. Между тем офицер, который получал приказы по городу Ревель, сообщил мне о прибытии сопровождающей.
Ставки сделаны. Я должен был покинуть тех, к кому успел привязаться. Да, я не мог не отозваться добрыми чувствами на их симпатию ко мне. И все-таки в глубине души ненавидел их и боялся, ведь они были солдатами вермахта и совершали преступления. Гауптман фон Мюнхов принял меня для прощальной беседы, я пообещал ему списаться с его женой. Он попросил меня как можно скорее сообщить ему мой новый адрес и пожелал счастливого пути.
Как мне только удалось больше года прожить в подразделении немецкого вермахта, известного весьма строгой дисциплиной и скрупулезным выполнением приказов? Никто не пытался выяснять мое настоящее происхождение, никто не высказал даже тени сомнения в предложенной мною версии. Никто не наводил справки о моих подлинных документах (хотя мой «родной» город Гродно находился совсем неподалеку), а также о том, почему я примкнул к потоку беженцев. Почему никто меня не расспрашивал, не подозревал, не проводил расследования?..
Мне приказано было явиться к военному коменданту города. Там меня ждала прибывшая из Берлина секретарь отдела трудоустройства из ведомства по делам молодежи.
Она оказалась симпатичной блондинкой лет тридцати пяти, одетой в красивый форменный костюм бежевого цвета. На ее широкополой шляпе красовалась свастика, а на пальто — многочисленные партийные значки. Я почувствовал неприятное ощущение в животе. Моя характеристика вызвала у нее восхищение. С этого момента между нами установились доверительные отношения. Я выслушал рассказ о цели ее миссии, но из-за сильного волнения до меня дошла лишь половина. Мы договорились купить мне гражданскую одежду и кое-что из личных вещей.
На следующий день без лишних формальностей мы сели в комфортабельный поезд, который вез солдат в отпуск на родину. Купе были почти пустые, лампочки были закрашены в целях светомаскировки. Не слышно было ни звука. Настроение мое было подавленным. Нам предстояло длительное путешествие. Мы ехали в Берлин через Латвию, Литву и Восточную Пруссию, что в общей сложности составляло три дня.
До сих пор я боялся путешествия в страну тысячи опасностей, в страну, где правил дьявольский режим, но должен признаться, что был ошеломлен, войдя в купе. Я покорился своей судьбе. Я рассчитывал на «всемогущую невидимую руку», определявшую мой путь, и отдался ей с полным доверием и покорностью.
Вспоминаю счастливое, сияющее лицо моей сопровождающей, ее нескрываемую гордость за порученное ей задание вернуть немецкому отечеству потерявшегося сына. Она не могла себе представить, что везет маленького еврея, сына Моисея. Я старался как можно меньше говорить. Наша вежливая беседа очень быстро перешла в монолог.
Она произносила бесконечную речь о величии Германии, держа при этом мою руку в своей, иногда поглаживая. Что не мешало ей одновременно петь хвалебные гимны немецкому народу и его фюреру. Один момент мне показался совсем не смешным. Она попросила меня посмотреть на пасущихся за окном поезда коров и обратила внимание на то, какие они грязные. Она говорила, что в отличие от этих все немецкие коровы чистые и ухоженные. От грязных коров она перешла к чистоте народа, к которому я имею счастье принадлежать. Еще она добавила, что мы составляем элиту и призваны под руководством Гитлера спасти все человечество.
Этой энергичной женщине не терпелось, она старалась сделать из меня убежденного национал-социалиста еще до того, как мы приедем в страну. Она говорила без остановки. Только еда и сон могли прервать поток ее восторженных слов.
Во вторую ночь нашей поездки произошло нечто необычное. Мы сидели одни в темном купе. Атмосфера была непринужденной, беседа становилась все более интимной. Я понял, что понравился ей, а мои черные волосы были для нее особенно соблазнительными. Как солдат, вернувшийся с фронта, я кое-чему там научился, так что отплатил ей несколькими комплиментами. Вдруг она легла на полку, притянула меня к себе и покрыла страстными поцелуями, бормоча что-то невразумительное. Мне уже было 17 лет, и рассказы моих сослуживцев чисто теоретически с подобными ситуациями меня ознакомили. Близок я был только с Лее Моресте. Я не мог сопротивляться взрыву желания моего молодого организма. Она меня очень возбудила, и эти страстные объятия привели меня к разрядке, хотя мы так и не переспали. Потом мне ударило в голову: «Если бы она только знала!..»
До сих пор я сожалею, что не мог открыть ей правду, принимая во внимание обстоятельства. Когда я еще жил в Пайне, то часто слышал о «расовом позоре». Немецкой женщине это вменяется как тягчайшее преступление. Тогда я про себя заметил: «Вот, фрау наци, вы тоже с одним евреем… занимались любовью!» Она, думаю, наложила бы на себя руки, если бы узнала.
На следующий день мы прибыли в Берлин. Некоторое время, пока не было решено, куда меня направить, я жил в хорошем отеле и занимался тем, что осматривал город. Постояльцы отеля вселяли в меня ужас. Это были высшие офицеры, руководители штурмовиков, эсэсовцы в униформах с черепами, руководители СА в брюках галифе, коричневых рубашках с черными галстуками, черных сапогах, а также люди в гражданском с короткими стрижками, перед которыми дрожали евреи и демократы. Сейчас я был для них лишь потерявшимся ребенком, который приветствует их: «Хайль Гитлер!»
Руку для приветствия я вскидывал постоянно, поднимаясь по лестнице отеля или входя в помещение. На лацкан моего нового костюма сопровождающая с удовольствием прикрепила круглый, бросающийся в глаза значок — свастику в золотом лавровом венке.
Теперь я выглядел вполне своим. Все видели меня отдающим нацистское приветствие. Должен признаться, что все это, как ни удивительно, начинало мне нравиться.
Сегодня, почти через пятьдесят лет, мне ясно, что во мне тогда происходил некий процесс. В этом отеле появился тот росток, который позже позволил мне вести себя в соответствии с национал-социалистической идеологией.
Представьте мое тогдашнее душевное состояние. В мире свастик я пытался как мог оттянуть висевший надо мной смертный приговор, прожить хотя бы еще один день, еще один час, месяц, может быть, год… Я просто хотел выжить. Любой ценой уберечься от идеально устроенного механизма уничтожения. Но против него у меня не было никакого иного оружия, кроме их униформы и их знаков отличия. И если я все еще жив и могу рассказать эту историю, то лишь благодаря тому, что научился вести себя как они, безо всяких колебаний играя роль нациста. Я полностью положился на свой инстинкт самосохранения, и он постоянно подсказывал мне правильное поведение. Мое настоящее «я» вытеснялось все дальше и дальше. Бывало, я даже «забывал», что я еврей.
Ничто не мешало мне тогда наслаждаться обществом моей сопровождающей и достопримечательностями Берлина. Я даже первый раз в жизни сходил в оперу. В берлинской опере давали «Тангейзера» Рихарда Вагнера, действие которой продолжалось пять часов. Все это время я, затаив дыхание, слушал великую музыку. Я был заворожен декорациями и атмосферой.
Тем временем мне сообщили место моего дальнейшего пребывания: интернат в Брауншвейге. Я хотел было закричать: «Нет, только не туда!» Пайне, где я родился, находился в непосредственной близости от этого города. Там могли бы опознать соседского еврейского мальчика Салли. Германия такая большая, в ней столько городов и интернатов! Почему судьба выбрала именно этот город? Почему она так беспощадно смеется надо мной?
Я запретил себе об этом думать и изобразил на лице радостную улыбку. Когда я пришел в себя от шока, то сказал себе: «Похоже, что мой жизненный путь проходит по кругу, потому я и попадаю в исходный пункт».
Шесть лет назад я не по своей воле покинул Пайне и попал в Лодзь. Оттуда через два года опять бежал. Потом новый побег, на этот раз в Минск. Затем под вымышленным именем добрался до самой Москвы, до Ленинграда и Таллина, а теперь меня везут в место, расположенное близ моего родного города. Уехал я как Салли, возвращаюсь как Йозеф. Неужели и вправду это я? Я отправился в путь ребенком, а теперь я — молодой человек с другим именем и, несмотря на все это, я остался самим собой. На протяжении многих лет один вопрос не выходил у меня из головы: «К чему это может привести?» Почему на мою долю выпала честь находиться в сопровождении специальной служащей?
Ответ на свои вопросы я получил, когда в 1987 году, уже много лет живя в Израиле, был приглашен как Йозеф Перьел в Хеппенхайм, что неподалеку от Франкфурта, на первую встречу с бывшими товарищами по 12-й Померанской танковой дивизии. Однако появился я там как Салли Перел. На встрече мне рассказали, что Генриетта, племянница Иоахима фон Мюнхов, дочь личного фотографа и советника Гитлера по искусству Генриха Хофмана, была замужем за Бальдуром фон Ширахом, который возглавлял Управление по делам молодежи в Третьем рейхе, позже осужденный в Нюрнберге. Генриетта фон Ширах связалась со мной после того, как узнала о моей истории из средств массовой информации. Она прислала мне свою книгу «Цена величия» и выразила настойчивое желание встретиться. Она хотела мне что-то передать. До встречи дело не дошло. Она умерла в начале 1992 года. Об этом я узнал, когда в феврале того же года в Мюнхене навел о ней справки. Благодаря племяннице фон Мюнхов я вышел на сотрудника руководства управления по делам молодежи рейха, который послал меня в Брауншвейг с уже известной вам сопровождающей. Таким образом, только в 1987 году я узнал, что у меня была протекция такого высокопоставленного лица. Вот откуда появились выпавшие на мою долю привилегии.
На вокзале в Берлине я простился с моей сопровождающей и обещал ей писать. Потом сел в поезд до Ганновера, где должен был сделать пересадку на поезд, следующий в Брауншвейг. Поезд ехал мимо станций, переполненных отпускниками с фронта. Всюду я видел лозунг «Колеса крутятся для победы».
Всю поездку я смотрел в окно, желая выяснить, права ли была моя сопровождающая насчет немецких коров? Да, чистые они. И что с того?! Этим, что ли, оправдано зверское поведение большинства ее соотечественников?
Я был погружен в свои мысли, когда поезд в очередной раз остановился. О, Боже мой, это место я так хорошо знал! Тут же я увидел надпись «ПАЙНЕ». Странное чувство охватило меня. Здесь началось мое печальное путешествие на восток, и сюда же судьба забросила меня вновь. Воспоминания, связанные с этим вокзалом, относились к моему прежнему «я» и будили во мне щемящую тоску по дому.
Мой взгляд остановился на вокзальной вывеске. Белый фон был закопчен. Коричневое облако закрывало небо, причиной тому был прокатный завод, на который жители жаловались еще в прежние времена. Я увидел шлагбаумы, преграждающие движение транспорта по обеим сторонам от железнодорожных путей. Автомобили останавливались, велосипедисты одной ногой становились на землю, дети радовались паровозному дыму. Я хотел все впитать, внимательно всматриваясь в каждую деталь пейзажа. Поезд отошел. Это положило конец непереносимому виду на город моего детства.
Чуть позже я прибыл в Брауншвейг и направился, как было мне приказано, к начальнику вокзала. Как только я вошел, двое молодых людей в коричневой форме со значками СС на груди, в черных сапогах и со свастикой на рукаве тут же поднялись с места. Я испугался. Мне ударило в голову: если меня встречают такие люди, где же я окажусь, в чьи руки попаду?
С едва заметной улыбкой они спросили, не я ли Йозеф Перьел из Берлина. Я кивнул в ответ, и меня попросили следовать за ними. Очень вежливо они помогли мне донести до машины багаж. Мы сели в новый «фольксваген» и тронулись в путь. В моей голове стоял такой туман, что на все их дружелюбные расспросы, которые я не до конца понимал, отвечал только «да» или «нет».
Когда я рассматривал улицы города, полные упитанными людьми, меня преследовало ощущение, будто я оказался в стране каннибалов, которые ждут меня, словно лакомое блюдо. Мысли мои путались, и я чуть было не спросил: «Куда мы едем?» Но промолчал, голос выдал бы мой страх.
Почти через полчаса мы оказались на месте. Машина остановилась перед большим современным зданием. На фасаде развевались нацистские флаги. Не забуду страха, пробежавшего по моему телу.
Здание было в прекрасном состоянии. Огромный внутренний двор предназначался для собраний, за стелой с бронзовой статуей героя находился флагшток. Двор окружали двухэтажные жилые корпуса. Между ними находились бассейн, гаревые дорожки, различные снаряды для занятий легкой атлетикой и командными играми. Надо всем этим возвышалось высокое здание в неоготическом стиле, на фронтоне которого можно было прочесть: «Сила в радости». В этом здании находилась столовая. Множество светловолосых парней переходили площадь, все одеты были в черные брюки и коричневых рубашках со свастикой.
Мне было ясно, что я попал в логово льва. Если, не дай Бог, они обнаружат, что я еврей, то разорвут меня на части, как хищные звери. Этот ужасный страх поселился во мне, и я до сих пор его чувствую.
Меня направили в канцелярию банфюрера Мордхорста. Тот предстал передо мной во всем своем великолепии, окруженный преданными подчиненными. Он приветствовал меня кратким: «Хайль Гитлер!» Мне ничего не оставалось, как собраться, вскинуть руку вверх и ответить: «Зиг Хайль!»
Мы сели, чтобы побеседовать и познакомиться. За банфюрером находился бюст Гитлера, глаза и усы были выполнены с особым старанием. Стены украшали фотографии марша молодежи во время партийного съезда в Нюрнберге. Мне задавали вопросы о сражениях и о «славных победах», в которых я участвовал. До сих пор удивляюсь своему таланту рассказчика. Не запинаясь и не медля, в подобающих красках я описывал эпизоды «славных побед». Мои слушатели были очарованы. После моего рассказа, так привлекшего ко мне их внимание, слово взял банфюрер. Он рассказал, в каком заведении я оказался. Мои самые мрачные опасения подтвердились: я попал в школу гитлерюгенда, единственную в своем роде, готовившую нацистов-профессионалов. Этот «рыцарский замок национал-социалистического труда» преследовал три главные цели: воспитать руководящую смену для различных партийных организаций, обеспечить правильное политическое и техническое образование, а также вести эффективную пропагандистскую работу.
Фюрер, как мне объяснили, не придает особого значения общеобразовательным предметам. Он хочет подготовить молодых немцев в соответствии с теми требованиями, которые предъявляет к ним режим, и закалить их.
Я больше не мог следить за его речью, у меня свело живот, и я пустил в штаны пару капель.
Банфюрер добавил, что ученики сгруппированы по нескольким интернатам в соответствии с предметами: патрулирование, морское дело, авиация, моторизованные отряды, служба информации. К сожалению, я не могу быть принятым в отделение СС, потому что мои темные волосы и 160 сантиметров роста не соответствуют предписанному стандарту. Последнее из сказанного банфюрером меня просто озадачило: ведь в моем возрасте я уже успел повоевать на фронте. Он успокоил меня, сказав, что абсолютно уверен в том, что фюрер и народ признают меня преданным членом гитлерюгенда.
Мне пришлось собрать всю свою силу, чтобы вскинуть руку в обязательном нацистском приветствии. И только благодаря тому, что во мне звучали последние слова матери: «Ты должен жить! Ты должен жить!» — я не упал в обморок.
Гитлерюгенд был одной из сторон кровавого треугольника СС — СА — ГЮ. Передо мной стоят образы этих кровожадных слуг рейха с их кинжалами, на которых были выгравированы слова «Кровь и честь» и с которыми они нападали на евреев и противников режима. И теперь я с ними!..
Я покинул канцелярию банфюрера. Мой непосредственный начальник, комендант общежития Карл Р., проводил меня в мое новое жилище, общежитие № 7, относившееся к технической службе. Своему сопровождающему я сказал, что после трудностей фронтовой жизни мне все нравится. Он был удовлетворен этим и сказал, что комплекс действительно красив, а главное здание недавно возведено в «новогерманском стиле», который выбрал сам фюрер, и что это большая привилегия — считаться учеником такой уникальной школы.
Фасад общежития № 7 произвел на меня сильное впечатление. Помпезный вестибюль использовался как читальный зал. На четырехугольных столах лежали стопки газет, на полках у стен стояли многочисленные книги. Канцелярия коменданта находилась в главной части вестибюля, справа проходил широкий коридор, по обеим сторонам которого были комнаты. Заканчивался он умывальником и туалетами. Лестница слева от читального зала вела на второй этаж. На одной стене в глаза бросался плакат, написанный готическим шрифтом: «Будь твердым, как сталь Круппа, упругим, как кожа, быстрым, как борзая собака!» Комендант показал мне мою комнату, предложил устраиваться, немного отдохнуть, а потом прийти к нему в канцелярию.
Моя комната была второй справа. Две кровати, два шкафа, два письменных стола и стулья. Здание и комнаты в этот час были пусты. Со стены над моей кроватью на меня поучающе глядела формула «Чистоты германской крови».
Комната была просторной и удобной. Я положил вещи в угол, закрыл глаза и глубоко вздохнул. В давящей тишине я слышал, как бьется мое сердце.
О Всевышний! Что со мной будет? Какой способ выживания Ты мне готовишь? Я должен смеяться или плакать? Нет, только не плакать, мне нужно только мужество. Мужество! Во всяком случае, я должен забыть в себе Шломо и начать превращаться в гитлерюнге, в настоящего Йозефа.
Я стал устраиваться. Очень спокойно распаковал вещи и в строгом порядке разложил их в пустом шкафу. Оставил только бутылку французского коньяка, так как хотел подарить ее коменданту. Я знал, что алкогольные напитки, особенно такого качества, здесь вряд ли доступны, так что мой подарок наверняка обеспечит его уважение и поможет освоиться.
Я бросил взгляд на кровать, хотелось немного отдохнуть и собраться с мыслями. Вдруг жгучее любопытство заставило меня взглянуть на умывальные комнаты и туалеты. Конечно, мне было понятно, что я не смогу принимать душ вместе с другими соучениками, никто не должен обнаружить мое обрезание. От этой мысли я содрогнулся. Я хотел осмотреть это место, пока не вернулись мои одноклассники.
Я был приятно удивлен: мои опасения преувеличены — душевые кабины были разделены толстым матовым стеклом. Это меня успокоило. Помещения для переодевания мне понравились меньше. Раздеваться и одеваться я должен был вместе со всеми.
Итак, я стал обдумывать, каким образом можно было бы легче избежать опасности. Я вошел и запер дверь. Все было чисто и блестело как новое. На одной стене кто-то попытался процитировать Гете: «Не нарушай спокойствия, подумай об изречении Геца фон Берлихингена: „И передай королю, чтобы он поцеловал меня в жопу“».
Этот понятный тезис я прочел еще раз и, когда вышел в коридор, решил с этого момента его придерживаться.
За свою короткую жизнь я уже научился приноравливаться к неожиданным трудностям и преодолевать их. У меня была уверенность: уж если мне удалось выдать себя за храброго фронтовика, я также смогу решить проблему обрезания и стать безупречным членом гитлерюгенда.
Я вернулся в свою комнату и стал готовиться к разговору с комендантом. Позволил добавить к своей биографии еще немного смеси из правды и выдумки. Потом я взял бутылку коньяка и отправился в канцелярию коменданта Карла Р. Уже в коридоре я услышал смех. Настроение, казалось, было веселым. На минуту я застыл, чтобы собраться и быть во всеоружии. Я знал, что теперь предстану перед своим непосредственным начальником, а также перед незнакомцами, которые мне инстинктивно казались опасными.
Бутылку я взял в левую руку, чтобы правую освободить для приветствия. Как только я услышал «яволь», самоуверенно вошел в комнату. Я поприветствовал всех по протоколу и после того, как опустил руку, с гордой улыбкой сказал, указывая на бутылку: «Это отличный французский коньяк, подарок фронтового полка!»
«Ради Бога! — сказал комендант. — Это должно немедленно исчезнуть. Ты должен знать, что в нашем движении запрещены алкоголь и курение. Фюрер, наш высший пример, не пьет и не курит». Я быстро справился с удивлением и со смущенной улыбкой поставил бутылку в угол. Кто-то прошептал за моей спиной: «Ну, это не так плохо, я слышал, что он уже был солдатом».
Комендант предложил мне сесть. Передо мной сидели другие руководители общежития. Когда я вошел в комнату, они прервали свою громкую беседу и посмотрели на меня. Их коричневую форму и безупречные черные галстуки украшали различные спортивные и партийные значки. Мое внимание особенно привлекла широкая черная повязка с большой свастикой на рукаве. Мне удалось сохранить голову холодной, и никто не заметил моего страха, хотя он был теперь сильнее прежнего, ведь я имел дело с высшими офицерами вермахта. Было очевидно, что эти люди бесконечно уверены в правильности той идеологии, которая подвигает их совершать преступления против человечества — таковой была их патриотическая миссия в интересах «Великой Германии».
Комендант объявил собравшимся, что я тот самый фольксдойче, о котором они как раз говорили, и что я послан им вермахтом. Тут же посыпались вопросы. Мои четкие ответы их удовлетворяли. Конечно, я не говорил о цинизме, который начал распространяться среди солдат перед моим отъездом: «От этого тошнит, господин майор, весь фронт стоит наперекосяк!» Ничего я не сказал и о первых признаках провала блицкрига. Они все еще без удержу удивлялись стратегическому гению фюрера. Это ослепление продолжалось до конца войны в мае 1945 года. Даже страшное поражение под Сталинградом ничего не изменило.
Механизм самосохранения опять сработал безупречно. Соломон, он же солдат Юпп, он же гитлерюнге Йозеф нашел идеальную маскировку, с которой жил в безопасности. Но сколь это будет продолжаться, если в этом сумасшедшем режиме ты оказался со взятой напрокат личностью, без документов, с обрезанием? Все призывало к тому, чтобы уничтожить среди народа любого чужака, с тем чтобы этим народом можно было бы полностью управлять.
Я разрывался между двумя противоречивыми чувствами. Одни постоянно меня предупреждали о страшной опасности, другие успокаивали и успокаивали мой ужас до полного забытья. В общем, второе брало верх.
Мы побеседовали еще некоторое время. После того как я обстоятельно описал события на Восточном фронте, некоторые из присутствовавших покинули помещение, вернувшись к своим обязанностям. Я остался один на один с комендантом. И тут произошло непредвиденное: «Так, Йозеф, теперь мы выпьем рюмочку твоего коньяка, как это принято между двумя старыми фронтовиками». Он достал две рюмки и коробку печенья. Смущенный таким внезапным поворотом, я взял из угла бутылку и налил нам обоим. Мы выпили за здоровье. Это позволило заключить обоюдное согласие — нас теперь связывала тайна: никому ведь не следует знать, что мы выпиваем в образцовой школе гитлерюгенда. В ответ на мою «откровенность» он рассказал мне кое-что о себе. До недавнего времени Карл числился образцовым офицером СС и до 1940 года сражался во Франции, где был ранен и потерял ногу. Он постучал кулаком по протезу. Звук был отчетливым. После выздоровления ему предлагали много постов, но он выбрал именно этот.
Через сорок лет я встретился с ним в его доме в Брауншвейге. Случилось это в ноябре 1985 года.
Бургомистр Пайне пригласил меня как почетного гостя на открытие монумента, который установили в память синагоги, сожженной в «Хрустальную ночь»[13]. Я был приглашен как еврей, родившийся в Пайне и переживший Холокост. В Германии я не был с конца войны. Никто не знал истинной истории моего выживания. Я принял приглашение со смешанным чувством.
Мемориальная церемония включала в себя факельное шествие молодежи до того места, на котором когда-то стояла синагога. С каким удовольствием я ходил туда с моим отцом, особенно на Симхат Тора[14], еврейский праздник, когда детей осыпают конфетами и орехами!
Во время шествия я заметил, что название улицы Боденштедтштрассе, ведущей к месту церемонии, зачеркнуто красным и заменено именем Ганса Марбургера. Тут же мне вспомнился мой друг еврей Ганс. Его дом стоял рядом с нашим, и мы часто были вместе. Я спросил племянника секретаря ячейки коммунистической партии, убитого нацистами, не названа ли улица в честь того самого Ганса. И в ответ услышал потрясающую историю.
В «Хрустальную ночь» трое погромщиков из СА вломились в дом Марбургера и напали на его отца. Ганс бросился его защитить от нападающих с таким мужеством, какого никто от него не ожидал. Он тут же был схвачен, брошен в машину и увезен в синагогу. Там, в святая святых, они его заперли, связанного по рукам и ногам, и сожгли вместе с синагогой. Вечная ему память!
Через день после памятного мероприятия, во время которого мне рассказали эту историю, я навестил бывшего коменданта Карла Р. Предвижу недоумение: как можно было на следующий день после того, как я узнал о таком бесчеловечном поступке нацистов, устраивать встречу с тем, кто был из одной с ними обоймы? Мне это далось нелегко.
Прерываю свой рассказ. Даже на бумаге не удается мне перейти от трагической смерти Ганса к встрече с комендантом. Нет ей оправдания. Но Жизнь сама так распорядилась.
Рукопожатие не всегда означает необходимое прощение, оно, наоборот, может выражать душевную высоту, которая представляет собой смесь из презрения и человеческой победы над ненавистью и преступлением.
Что произошло перед встречей с Карлом Р.? На празднике памяти я взволнованно обратился к публике, особенно к молодежи, и рассказал только что услышанную историю о молодом Гансе. В короткой речи я выразил восхищение его мужеством и величием: он не спасовал перед физическим превосходством противника, хотя был обречен на гибель. На следующий день меня пригласили на интервью с сотрудниками местной газеты. В оживленной беседе за чашкой кофе один из журналистов спросил меня, о том, как мне удалось пережить войну. Я ответил: «Большую часть времени я провел совсем недалеко, в соседнем городе Брауншвейге. Я выглядел как немец и скрывался в рядах гитлерюгенда. Даже гулял в форме по улицам Пайне, как раз под окнами вашей газеты».
Присутствующие моего ответа не поняли, о чем нетрудно было догадаться по их удивленным лицам и скептическим взглядам. Тогда я стал перечислять подробности. Когда я закончил свой рассказ и рассеял их сомнения, меня спросили: «Вы после этого возвращались в Брауншвейг?» Я ответил, что нет. «Вы бы поехали с нами, чтобы там встретить кое-кого, возможно, коменданта, о котором вы говорили?» Молодой человек чуял необычное продолжение моей истории.
После некоторых колебаний я согласился. Хотя понимал, чего мне это будет стоить.