Мне следовало прикинуться «бывшим», вернуться в то прошлое, которое я постарался вытеснить из памяти и которого так не хотел бы касаться. Следовало вернуть к жизни дремавшего во мне Юппа, дать выход мыслям, которые сам жестоко осуждал, хотел спрятать глубоко внутри себя и унести с собой в могилу. Слишком они сложны и болезненны, чтобы их можно было бы доверить другим.

Поездка в прошлое, удаленное на 40 лет, продолжалась 20 минут. Я сразу же узнал улицы и здания Брауншвейга. Вспомнил дорогу к школе, находившуюся по адресу Гифхорн, 180. Вскоре мы были на месте. Я с удивлением протирал глаза. Не изменяет ли мне память? Не было главного здания, образца нацистской архитектуры, не было ни жилых зданий, ни дорожек, ни спортивных площадок, ни бассейна, ни столовой. Вместо всего этого был пустырь, а за ним завод по производству «фольксвагенов». Единственным свидетелем прошлого было здание с классными комнатами, в котором теперь находилось техническое бюро завода.

Все, что составляло будни той жизни, еду, сон, спорт и т. д., было разрушено и больше не существовало. Остались только классные комнаты, где в течение трех лет мне преподавали уроки расизма.

Сразу же я вспомнил, как пройти на квартиру Р. Дом находился недалеко от школы, иногда я там гулял. Но вышла осечка — в той квартире теперь жили другие люди, и они абсолютно ничего не знали о жильцах 40-х годов.

Мы спросили старую даму, переходившую улицу, и она вспомнила «инвалида Карла». Сказала, что он начал новую жизнь, занялся производством зубных протезов, а где он теперь живет, она не знает. Отыскали мы его по телефонному справочнику все той же дамы.

Я набрал номер Карла. На другом конце провода ответила женщина. Не называя своего имени, я представился бывшим учеником ее мужа и попросил о встрече. «О, Карл вам непременно обрадуется. Он как раз вышел, но через несколько минут вернется. Пожалуйста, приходите к нам!»

Мы записали адрес и отправились в дорогу. Уже издали я узнал фигуру в дверном проеме. Я почувствовал отвращение, страх, но одновременно с этим и какое-то смутное влечение. Факт был налицо — я стоял перед ним.

«Добро пожаловать, Юпп! Как твои дела и что привело тебя сюда?» — сказал он, очевидно взволнованный. Скорее серьезный, чем приветливо улыбающийся, я подошел к нему, мы протянули друг другу руки. Я прервал молчание: «Карл, я хочу тебе кое-что сказать. Меня зовут не Йозеф Перьел, а Соломон Перел. Я еврей».

Он не понял меня, даже после того, когда журналист подтвердил мои слова. Карл посмотрел на него, на меня и побледнел. Постепенно он переварил то, чего не мог себе представить в самых страшных снах. Он был смущен и возбужден. Вдруг он без слов распростер руки и обнял меня. Потом тихо сказал: «Господи, как я рад тебя видеть…»

Свою искреннюю радость он выразил спонтанно. Я не хотел выступать в роли мстителя, я хотел только расставить все по своим местам. И все-таки это была человеческая встреча, я поддался чувствам, не забывая при этом о прошлом. Мы оба плакали…


Ну вот, теперь вернемся к прошлому.


После того как я отсалютовал на прощание Карлу Р., меня послали в раздевалку, где я должен был получить форму гитлерюнге.

После всей мучительной неизвестности, ужасного путешествия, страшных коричневых униформ вокруг и мрачных взглядов в будущее начало было многообещающим. Скоро я научился быть скрытным, держать при себе все пять чувств, подавлять страхи и действовать уверенно.

Абсолютно невозмутимо я вошел в раздевалку, где меня встретили две не очень молодые женщины. Я поздоровался с ними, они ответили «хайль». Против воли я вынужден был отвечать: «Хайль Гитлер!» Одна из них спросила меня, не тот ли я парень, что приехал с Восточного фронта. Я подтвердил, с удовлетворением отметив, что и здесь мои акции выросли.

На широкой стойке между нами они разложили вещи: комплект зимней и летней формы, две папки, полевую и рабочую одежду, носки и ботинки. Одна из женщин положила портупею с кинжалом гитлерюгенда. И на ней была та же надпись — «Кровь и честь»! Меня охватил ужас, я отшатнулся, не желая брать это в руки. Вдруг и этот нож будет применен против евреев и противников режима?

Мои раздумья были прерваны: «Примерь портупею, мы хотим посмотреть, подходит ли она тебе или нужна другая». Я преодолел себя и застегнул ремень.

Нагруженный вещами, бывшими собственностью Третьего рейха, я вернулся в свою комнату и все положил на кровать. Жгучее любопытство подстегивало меня влезть в новую форму. Хотелось посмотреть в зеркале, как я выгляжу в этом облачении… А может, поприветствовать Юппа, новичка в гитлерюгенде?

Постель была чистой и заправленной. Простыни и одеяла в голубую и белую клетку. Мой взгляд снова остановился на фразе, выведенной готическим шрифтом в рамке. Она утверждала, что крестьянские корни очищают германскую кровь. Как так?! Я тоже обречен на то, чтобы стать немецким крестьянином с собственным двором? А как же быть с расовой чистотой?

Комендант общежития заглянул в мою комнату и сообщил, вежливо улыбаясь, что сейчас время ужина. Я должен был привести себя в порядок, надеть костюм, в котором принято посещать столовую. Я поторопился все убрать и принял душ, прежде чем все вернулись. В раздевалке я быстро разделся в самом дальнем углу и запрыгнул в душевую кабину. У меня с собой было прекрасное ароматное мыло из Эстонии, оно давало большую пену. Юпп в этот момент чувствовал себя превосходно. У него было желание спеть знаменитую арию Паяца, которую он так любил. Паяц Леонковалло одновременно и смеется, и плачет.

Однако это мое состояние длилось недолго. Даже душ может превратиться из места для расслабления и услады в источник опасности. Будет плохо, когда мой запас мыла кончится. Придется тогда пользоваться RJF, единственным доступным в Германии мылом. Оно было очень плохого качества, противно пахло и почти не пенилось, что меня больше всего беспокоило. Я терся им как сумасшедший, чтобы получить хоть немного пены.

Обрезание я скрывал простым и надежным способом: раздевался со скоростью ветра, оставляя трусы на себе, и влетал в кабинку. Только там раздевался полностью и после этого закрывал дверь. Я намыливал на себя горы мыльной пены, чтобы скрыть «опасные» части тела на случай, если кто-нибудь ненароком заглянет в мою душевую кабину.

И все же я опасался, что страница моей судьбы может в любой момент перевернуться. Поэтому я всегда искал дальний угол, если в раздевалке был кто-нибудь еще. Я хотел избежать малейшего любопытного взгляда. И по сей день я стесняюсь и у меня появляются колики, когда вхожу в общий душ моего спортклуба.

На той встрече с Карлом Р. он вдруг вспомнил, что многие ученики заходили к нему, чтобы доложить о моем странном поведении в раздевалке. И теперь он узнал причину.

Мыло RJF скрывало мою тайну от соседей по душу: я проклинал его за то, что оно недостаточно пенится, а они ругали «проклятое еврейское мыло». Дело в том, что название это представляло собой аббревиатуру: R — чистый, J — еврейский, F — жир. Так как я научился владеть своими чувствами, я не искал глубокого смысла в названии этого мыла.

Несколько лет назад, в День памяти о жертвах Холокоста, израильское телевидение интервьюировало одного человека. Держа в руке это мыло, он заявлял, что привез его в Израиль для того, чтобы тут предать земле, так как оно состоит из капель жира тысяч евреев.

Проблема обрезания мучила меня непрестанно и создавала непреодолимое препятствие. Поэтому я решил растянуть кожу. Однажды, когда я пришел к своей подруге, увидел у нее на столе толстый моток мягкой шерсти, из которой она себе вязала зимний жакет. Эти нитки подходили для моей затеи, и я сунул в карман несколько десятков сантиметров.

В школе я заперся в туалете и принялся за работу. Проклиная мохеля[15], который сделал мое обрезание слишком заметным, я потянул кожу вниз, и плотно, чтобы не сползли, обернул шерстяными нитками член. Принимая во внимание эластичность кожи, я надеялся, что через несколько дней она растянется и остановится на нужном месте.

Только недавно я узнал, что был не единственным, кто пробовал такую маскировочную операцию. Еще задолго до меня, в древности, врачеватели-евреи поступали подобным образом для того, чтобы устранить последний знак принадлежности к еврейству. Тогда я еще не знал, что из этого могло произойти.

Несколько дней я проходил в таком бандаже. На каждой перемене бежал в мой «лечебный кабинет» — туалет, чтобы посмотреть и, если была необходимость, что-то предпринять. Даже ночью, ощупывая себя, проверял, крепко ли перевязана кожа. Но уже через несколько дней пришлось отказаться от всего этого — началось воспаление и я развязал нитки.

Я едва мог передвигать ноги. Тем не менее я работал как обычно. От неудачной манипуляции я испытывал боль во время тренировок на плацу. Я руководил группой 14-летних. Вдруг один из ребят меня спросил: «Йозеф, почему вы маршируете не в такт и согнувшись?» Придумывать отговорки стало для меня второй натурой, и я немедленно ответил: «Да что говорить, у меня просто болит спина». «Почему вы не обратитесь к врачу?» — продолжал маленький мучитель. «Я пойду туда, если через пару дней мне не станет лучше. По каждому незначительному случаю не ходят к врачу». Он кивнул.

Мой ответ повысил уважение ко мне среди младших школьников. Но что мне делать? Кому довериться в таком ужасном положении? Пойти к врачу было равнозначно тому, как если бы я собственноручно отдал себя на заклание: «Я покоряюсь. Вы выиграли. Убейте меня!» Но разве мама не наказала мне: «Ты должен жить!»?

Из-за боли, вызванной воспалением, я распустил нитки. Несмотря ни на что, я надеялся, что операция окажется успешной. Но кожа вновь и вновь возвращалась на место, и моя проблема осталась неразрешенной.


Очень трудно быть евреем. Но пытаться им не быть еще труднее.


Я вспомнил разговор между фронтовиками касательно пениса: природа, мол, снабдила его могучей силой самоисцеления: благодаря жировому слою кожи, рана или воспаление быстро заживают. Вспомнив об том, я решил просто подождать.

К большой моей радости я убедился, что это правда: воспаление само прекратилось и в конце концов совсем исчезло. Свое выздоровление я отпраздновал несколькими глотками ликера из моего тайного запаса. Больше я, конечно, никогда не стану вмешиваться в собственную природу.

Никогда не упрекал я своих родителей в том, что они приобщили меня к роду Авраама, отца нашего. Для меня это была такая само собой разумеющаяся реальность, как и то, что меня зовут Соломон, а мое лицо именно такое, а не иное. Я не хотел не только скрывать своего происхождения, но и отказываться от него. Необходимо было продержаться до того момента, пока не наступит свобода. Меня поддерживала надежда на то, что от пребывания в этом месте я когда-нибудь буду избавлен.

В первый день я принял душ, надел новую форму и в хорошем настроении вернулся в комнату. Спокойно и добросовестно я расправил на себе ужасную форму и спросил себя, стоя перед зеркалом: «Соломончик, это ты?» Печаль и ужас пробежали по моему лицу, однако оно быстро просветлело, и я торжествующе себе улыбнулся. «До сих пор удача была со мной, и дальше так будет».

В одном теле и в одной душе гитлерюнге Юпп и еврей Соломон восстают друг на друга, как огонь и вода, и все-таки уживаются.

В коридоре послышались приближающиеся голоса. Я придал лицу серьезное выражение. Сердце мое билось. Кто эти молодые люди, как они будут реагировать на мое появление среди блондинов? Каким будет мой сосед по комнате?

Вот открылась дверь, и он вошел. Конечно, блондин, хорошо выглядит, лицо избалованного ребенка. Удивленно остановился в дверях. Я ему тут же улыбнулся, представился, коротко описав свой жизненный путь. Он обрадовался, что мы будем жить в одной комнате, приветствовал меня «Хайль!» и представился как Герхард Р.

Я сразу почувствовал, что от этого юноши у меня не будет неприятностей. Мы прервали разговор, когда услышали с улицы голос дежурного: «Через пять минут марш в столовую!» Я должен был маршировать в их форме и в их ботинках. Мои шаги будут громко отдаваться по кафелю, и я буду двигаться вперед в такт «левой-правой» их марша, который идет по Европе и миру.

Я убрал последние вещи и вместе с Герхардом покинул комнату. В коридоре я влился в поток курсантов, выходивших из своих комнат, и почувствовал на себе их вопросительные взгляды. Тем, кто шел рядом, Герхард сообщил, что я новый ученик и приехал прямо с фронта. Он и не представлял, какую неоценимую услугу мне оказывает. На первой же встрече с другими учениками моя козырная карта уже лежала на столе: я вольнонаемный, славный фронтовой вояка. Это включалось в срок учебы.

Каждый знал, что он должен делать, и учащиеся быстро встали в колонны по четыре человека. Дежурный попросил меня к ним не присоединяться, а подождать появления коменданта. Мне было ясно, что первое впечатление обо мне решит все. Когда пришел комендант, он указал на меня, громко назвал мое имя, а на немецкое происхождение указал так, чтобы все его слышали. Потом он точно описал мое военное прошлое, подчеркнув, что командование части послало меня сюда для того, чтобы я продолжил образование и углубил знания о моей родине. Все получили приказ мне помогать. Конечно, я знал цену этой речи о моем вкладе на русском фронте, о храбрости, которую я продемонстрировал, будучи еще почти ребенком, о моей готовности пожертвовать жизнью за фюрера и народ…. Только черту могла прийти в голову такая нелепость. Но при моем душевном состоянии это было бальзамом.


Должен, однако, признать, что скоро и сам стал верить в свою ложь.


«Правой, правой, вперед марш!» — командовал ротный. Мне было приказано примкнуть к последней шеренге. Да и то, правда, я не попадал в шаг, приноравливаясь к их ритму.

Без указания, как само собой разумеющееся, все восторженно запели. Я знал песни «На лугу растет цветочек, он зовется Эрика», «Лореляй» и напевал их про себя. Вдруг я прервался, навострил уши, так как услышал песню, которую до сих пор не знал:

Евреи едут туда-сюда,

Идут через Красное море.

Они переходят Красное море.

Евреи идут.

Волны бьют,

И мир будет спокоен тогда,

Мир будет спокоен,

Когда волны их накроют.

Вот как, не прощают они Господу того, что Он посуху вывел Своих детей из Египта, а не потопил. Когда мы подошли к столовой, запели новую песню. Я слушал ужасные слова: «И если с ножа кровь евреев струится, то нам снова хорошо». Пели это, садясь за богато накрытый стол. Смогу ли я хоть что-нибудь проглотить? Нечто страшное было в этом пении, какая-то варварская бесчеловечная оргия.

Стук их подбитых гвоздями сапог был далеко слышен. Миллионы людей в ужасе спасались от них бегством, они предвещали разрушение, верные своим словам: «Мы будем маршировать дальше, пока не превратим все в руины. Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра — весь мир!»

Маршируя под эти возгласы, мы дошли до столовой. Огромный зал с акустикой как в соборе был гордостью школы. Вмещал он до сотни учащихся. На стенах были изображены герои-викинги, свастики, оружие, цветы и плуги. Мне бросилось в глаза, что никто не садится. У столов все стояли как вкопанные, направив взгляд на маленькие хоры под высоким потолком. Там восседал комендант и говорил в микрофон. Он сделал торжественное лицо и ждал, пока стихнет шепот. Какое же тут произойдет священнодействие? Я настроился повторять жесты и каждое движение губ.

Наступила гробовая тишина. Комендант взял слово. Акустика усиливала его голос. Я постарался сконцентрироваться и понять сказанное им. Песня о крови евреев, которая струится с ножа, еще звучала в моих ушах. Я уловил несколько слов: «чистота расы», «быть сильным», «право на жизнь»… ну да, весь стандартный нацистский словарь. В тот момент я еще не знал, что в последующие три года те же формулы мне придется учить самому и обучать им других. Свою речь он закончил пожеланием хорошего аппетита. Мы начали есть. Нам принесли горячий овощной суп, булочки, сыр, искусственный мед. На десерт был чай.

Герхард сел рядом со мной и заговорил первым. Он едва мог скрыть свое любопытство и сказал так громко, что другие услышали: «Ну, рассказывай! Как там война?»

У меня было желание ответить: «Пошел к черту и оставь меня в покое!» — так я утомился. Но стал, конечно, рассказывать о боях и жизни солдат, воюющих против «еврейского большевизма». Никогда мне так хорошо не удавалось сочинять сказки, как в тот раз. Своими историями я их очаровал. Характеристика, выданная мне командиром «прославленной 12-й танковой дивизии», подтверждало правдивость моих слов. Преувеличений я избегал — знал, что они и без того высоко почитают героя войны.

Еще час после окончания трапезы я сидел в группе, которая собралась вокруг меня. Я отвечал на вопросы, детально описывая продвижение дивизии. У них просто отвисла челюсть. При том что они были неглупыми и не особенно наивными, их набирали из хорошо образованной городской молодежи, им так промывали мозги, так отравляли идеологией, что любовь к Отечеству превратили в фанатизм. Из них делали преданных последователей Адольфа Гитлера, душой и телом верных его фальшивым пророчествам. Из этих молодых людей вытравили всякий критический дух. Они следовали принципу «Фюрер приказал — мы исполняем!». Национал-социалистическая политика требовала безоговорочного послушания власти, любые дискуссии исключались, выбора не было. Большинство не выражало своего мнения. Множество маленьких и больших фюреров принимало решения, а подчиненные беспрекословно их выполняли.

Разговор иссяк, а я в результате хорошо разрядился. Мы разошлись по комнатам, хотя в тот вечер намечалось какое-то мероприятие, а также должно было состояться собрание в учебном зале. «Опа, Шлоймеле! — подумал я. — Тебе не будет здесь скучно».

В комнате я сел за письменный стол и открыл тетради. В первый раз за день у меня была возможность отдохнуть на своей кровати. К счастью, в тот вечер мою группу освободили от дежурства.

На втором этаже одна группа готовила плакаты и транспаранты для шествия, которое должно было сопровождаться школьным оркестром и двигаться по улицам города, предупреждая население о возможных бомбардировках. От жителей требовалось очистить подвалы и оборудовать их всем необходимым для чрезвычайной ситуации: огнетушителями и сумками «первой помощи».

Я пошел в читальный зал. В газетах меня особенно интересовали сводки с фронта. Я натолкнулся на многочисленные некрологи под изображением креста, обрамленные черным. Я не нашел там ничего, кроме пустых фраз: «За фюрера, народ и родину пали на полях сражений. Скорбят оставшиеся в живых». Получалось, что на фронте все обстоит наилучшим образом, враг отступает, неся тяжелые потери. Цитировались избранные места из последней речи Гитлера: в истерическом ослеплении он утверждал, что вермахт без проблем оккупировал Голландию, Бельгию, Норвегию и другие европейские страны. «Даже Сталинград наш и нашим останется!»…

Само собой разумеется, были изображены тысячи восторженно приветствующих его немцев. Через три дня по всей Германии прошли дни скорби — 6-я армия под предводительством генерал-фельдмаршала Паулюса разгромлена Красной армией.

Ошарашила меня маленькая статья на последней странице газеты о плане переселения евреев на Мадагаскар[16], дабы «очистить» Европу. Примечательно, что победе русских в Сталинграде я не радовался, да и план тот не очень меня волновал. Возник своего рода компромисс, равновесие между Юппом и Соломоном, и так сложилась новая личность, равнодушная к собственным внутренним конфликтам. Я попытался не думать о важности мадагаскарского проекта. У меня было полное ощущение того, что меня это не касается и не имеет никакого отношения к моей личности. Я не мог, да и не хотел думать о том, что и мои родители попадут в группу переселенцев.

Тайны разрушенной души до сих пор совершенно непостижимы. По-прежнему я непоколебимо верил в своего ангела-хранителя. Хотя не раз предпринимал попытку восстать против него. Для меня он не был богом какой-то определенной религии, а моим личным богом, и я в него верил. Ни в коем случае не хотел я оспаривать ни одно из его требований ко мне.

Мое внимание привлек ежемесячный журнал «Фанфары», выходивший специально для гитлерюгенда, великолепно изданный и прекрасно иллюстрированный. Я стал его листать. Издавал его местный отдел пропаганды. Между информацией о школьном оркестре и о мастерских воспитанникам предлагалось написать на фронт письма, адресованные солдатам, поддержать их морально, призывая к любви к Отечеству и вере в окончательную победу.

Мне захотелось написать в мою прежнюю часть гауптману фон Мюнхов, получить известие от бывших сослуживцев, узнать, кто погиб на полях сражений. Была потребность каким-либо образом поддерживать с ними связь, хотя они и были моими смертельными врагами, а все же я разделял свою судьбу с ними. Меня связывали с ними их постоянная забота о моем благополучии и общая опасность навечно быть погребенным в чужой земле.

Помню, как они старались раздобыть лекарство от мучившей меня боли в колене. Ни таблетки Хайнца, ни другие лекарства не помогали. Но один простой солдат избавил меня, наконец, от страданий. Он нарезал березовых веток и выгнал из них сок. Я натер им колено, и боли исчезли, как будто их и не было. Не уверен, что именно «березовая вода» принесла мне избавление. Но отрадно сознавать, что чужого человека тронула судьба брошенного мальчика. И все же из-за смертельной опасности, неизменно меня преследовавшей, эти маленькие проявления внимания были словно лучи солнца, падавшие в разделяющую нас бездну. Я ненавидел этот режим и полностью его отвергал, сохраняя симпатию к помогавшим мне людям. С одной стороны, я горячо молился о спасении моей семьи, моих единоверцев и о скорейшем поражении тех, кому предназначено было стать их врагами. С другой — испытывал к последним какую-то странную привязанность.

Когда я вернулся в свою комнату, Герхард уже лежал в постели с книгой. Несколько минут спустя и я улегся в кровать. Я глубоко дышал. Не знаю, что меня побудило задать ему вежливый вопрос:

— Откуда ты?

— Совсем близко отсюда, из Пайне.

Его ответ настолько меня взволновал, что я спрыгнул с кровати и уже готов было в восторге закричать: «Какой невероятный случай, я тоже из Пайне!» И тем самым приговорил бы себя к смерти. Но я проговорился лишь однажды, растерявшись, и с тех пор запретил себе любое спонтанное проявление чувств. Преодолев себя, я спросил:

— Где находится Пайне?

Очень вежливо он мне ответил:

— А, недалеко отсюда. Примерно в двадцати километрах от Брауншвейга. В один из следующих выходных я приглашу тебя в гости. Я уверен, что мои родители рады будут с тобой познакомиться, а ты сможешь осмотреть город.

Эту беседу я закончил благодарностью и пожеланием спокойной ночи.

Я зарылся с головой в подушку, надеясь заснуть. Я думал о будущем, о том, что оно мне готовит. Быть может, в этот самый момент Герхард повернет ко мне голову и возбуждение на моем лице вызовет у него подозрения. К счастью, он смотрел в потолок.

Добрый день, Германия! Доброе утро, школа! Я очень хорошо спал первую ночь в постели, подаренной мне Третьим рейхом. После безмятежного сна я чувствовал себя отдохнувшим.

По-видимому, новоиспеченный гитлерюнге Юпп чувствовал себя хорошо в новой роли, в отличие от Шлоймеле времен гродненского детдома, где он был вынужден сушить простыни. Он всецело принадлежал к элите молодых немцев. Юпп редко вспоминал Соломона. Он спрятал его глубоко, пытаясь забыть прошлое единственно ради того, чтобы спасти жизнь Шлоймеле Переля, сына Исраэля и Ривки, внука мудреца из Вилкомира[17] и ребе Эли Гальперина. Глубоко внутри я иногда вспоминал об этом, то была негасимая искра прошлого.

На улице светило весеннее солнце. Пьянящий аромат зелени и цветов проникал через открытые окна. Я встал с кровати и осмотрел мой новый мир. Красота ландшафта укрепила меня. Я дал себе обещание не падать духом до тех пор, пока жизнь и свобода не восторжествуют вновь.

По дороге в умывальную комнату я напевал популярную тогда мелодию «Лили Марлен». Вежливо улыбаясь, отвечал на приветствия, сыпавшиеся со всех сторон: «Доброе утро» или «Хайль!» Потом с особой аккуратностью надел на себя форму. Для нашего утреннего марша в храм «Силы через радость»[18] она была безукоризненно выглажена.

На своих знаменах нацисты писали «Сила», а соседний город Вольфсбург называли «Город KdF» (Kraft durch Freude — «Сила через радость» означал нацистский лозунг и пропагандистское название будущего автомобиля). Там находился главный завод фирмы «Фольксваген». Его следовало регулярно посещать, так как мы были с ним связаны. Вкусный завтрак вновь сопровождался искусственным медом, а последовавшая за ним неожиданная и веселая беседа с комендантом подняла мое настроение. Я больше не беспокоился.

Меня занимал этот искусственный продукт, на вкус и цвет его можно было принять за натуральный мед. Позже мне кто-то объяснил, что его добывают из угля. Определенные ингредиенты, после рафинирования выпадающие в осадок, по составу походили на мед. Я полюбил эту странную пасту. Теперь до меня дошел смысл плаката «Не воруй уголь! Экономь энергию и выключай свет!», прикрепленного рядом с каждой электрической розеткой. Надпись сопровождалась карикатурой: некто с лицом, покрытым сажей, несет на спине мешок угля.

После завтрака я должен был зайти в главную канцелярию к фрейлейн Кехи. Это известие заставило меня вздрогнуть, у меня сразу же заболел живот. Что еще они от меня хотят? Я заправил постель и, когда мои товарищи разошлись по классным комнатам, отправился искать фрейлейн Кехи. Давящая тишина стояла в здании, в котором я впервые встретил нашего коменданта. Лишь звук хлопающих дверей и отдаленные голоса указывали на присутствие здесь людей. Справа от вестибюля я наткнулся на белую дверь со знаком немецкого Красного Креста «Санитарная зона». Я остановился, меня внезапно пробрал холод: впереди ожидала новая опасность — медицинский осмотр. Как я об этом не подумал!


Любой начинающий врач обнаружил бы во время осмотра мое обрезание. Если я войду в эту дверь, то, вероятно, и выйду из нее, но уже в свой последний путь.

У меня просто не было права на болезни. С трудом я нашел кабинет фрейлейн Кехи и представился. Ей было примерно лет 25, она носила очки и производила, в общем, приятное впечатление, но была при всем том страшненькой и абсолютно неженственной. Позже я называл ее «стиральная доска». Ее улыбка и любезность мне сразу же понравились. До сих пор нас связывают взаимные симпатия и дружба, мы многократно встречались. Она до сих пор не замужем и сейчас, кажется, красивее, чем в юности. Она предложила мне присесть. Я обрадовался, услышав, что мое военное прошлое произвело на нее впечатление. Ее сердечные слова успокоили меня и даже польстили.

Причина вызова к ней обрадовала меня меньше. Мне следовало предоставить персональные данные дополнительно к тем, что были указаны в моих документах, а также пройти психологические и технические тесты. Я был уже наслышан о мастерских, но не знал, что там происходит. Фрейлейн Кехи дала мне исчерпывающую информацию. Школа отважилась на первый в Германии эксперимент подобного рода. Политические и естественно-научные предметы изучались в сочетании с работой на соседнем заводе «Фольскваген».

Я хорошо овладел навыком дополнять свою биографию новыми «подробностями», к тому же этот допрос не требовал от меня особого напряжения. Но следующий вопрос прозвучал для меня словно удар обухом по голове: «Имя и происхождение родителей?» Мне уже задавал его известный вам гауптман, и тогда я выпалил ответ словно из пушки, а теперь замешкался и покраснел.

Вопрос внезапно проткнул толстую оболочку, за которой я укрывался, моментально вызвав ужасную боль. Не шевеля губами, я промямлил: «Мама… папа… где вы?» В горьких слезах я произнес: «Сожалею, но я не могу ответить на ваш вопрос. Я еще в раннем возрасте был отдан в детский дом. Я никогда не видел своих родителей… Я один». Ее лицо выразило необыкновенное сочувствие, она внесла мой ответ в документы.

И снова я удивился тому, как ложная информация просто и без проверки была принята и записана. Никто из педантичных чиновников полиции, гестапо или внутренней безопасности не потрудился проверить мои данные даже в гродненском ЗАГСе. Их доверие ко мне остается для меня загадкой. Может, правы те, кто считают, что все в нашей жизни предопределено?

Симпатичная секретарша не заметила моего замешательства. Слава Богу! Разговор проходил гладко. «Да, я говорю еще на других языках, русском и польском». Я не упомянул, что в Гродно еще учил идиш, это сокровище Соломона я держал в тайне. И так, в качестве регулярного ученика я был принят в эту единственную в своем роде часть гитлерюгенда — Бан 468, Нижняя Саксония, Север, Брауншвейг.

Прежде чем фрейлейн Кехи послала меня в соседнюю комнату на психотехнический тест, мы обменялись парой любезностей. Я чувствовал, что она за мной наблюдает. Прежде чем покинуть кабинет, я, конечно, не забыл произнести: «Хайль Гитлер!» — щелкнув каблуками. Живя в тоталитарном режиме, невозможно было узнать, что в действительности происходит в головах у других. Поэтому абсолютно разумным было не пренебрегать установленным ритуалом. Малейшая оплошность могла разрушить созданный мною образ. В кабинете рядом я должен был разобрать металлическую деталь на более мелкие фрагменты и в течение определенного времени снова собрать. Это небольшое задание мне следовало выполнить без ошибок, тогда успех обеспечен. Я сделал все возможное…

Я числился среди лучших. Я получил книги и учебники, о которых прежде знал лишь понаслышке, среди них были «Майн Кампф» Адольфа Гитлера и «Миф 20 века» Альфреда Розенберга, шефа по идеологии НСДАП. Следующие три года я до тошноты зубрил эти произведения, занимавшие в национал-социалистической идеологии ключевое место и служившие основой расовой теории.

Обычные дисциплины, которым обучают в школах всего мира, не сильно меня напрягали. Наоборот, занятия ими давали мне моральную поддержку и удовлетворение, я быстро схватывал все, чему меня учили. Один воспитатель в Лодзи сказал мне, что я стану профессором. В Гродно я тоже числился среди лучших в учебе и дисциплине, мое фото висело на доске почета старшеклассников. А вот что действительно угнетало меня до ужаса и почти что физической боли, так это расовая теория.

Теперь, спустя четыре десятилетия, мне, чтобы вновь выцарапать из памяти то, что я тогда вынужден был зубрить, приходится напрячь свою память. Для этого я погружаюсь в себя, отстраняюсь от внешнего мира, закрываю глаза, провожу пальцем по подбородку. И так возвращаюсь в классную комнату, сажусь на свое место в среднем ряду. Судорога и боль сводят живот. Все как тогда. Мне опять 17 лет, я, в форме со свастикой, сижу среди других, напряженно ожидая, что будет.

Сейчас откроется дверь и войдет учитель расовой теории. Он молод, светлые, коротко подстриженные волосы, тонкие очки в желтой металлической оправе. У него коричневая униформа СА и черные сапоги. Ученики встают навытяжку и орут как один: «Хайль Гитлер!» — опускают руки, снова садятся.

Все сидели неподвижно, вытянув шеи, вперив в учителя глаза. Особенно невыносимым было для меня минутное молчание. От напряжения мои кости похрустывали.

Учитель спокойно открывал классный журнал, медленно всех оглядывал, проверяя присутствующих, что-то записывал и начинал урок.

Положения теории, направленные против моего народа, заставляли меня внутренне кричать. Я застывал, сидя за своей партой, словно в плену, и с нетерпением ждал спасительного звонка. На переменах держался в стороне от других и пытался до следующего урока успокоиться.

Как только мог я находиться среди них, выслушивать тезисы, требующие смерти для еврейского народа, и при этом не потерять рассудок? Объяснение нахожу лишь в том, что всю эту ужасающую ситуацию я воспринимал не вполне осознанно. При этом я страдал от постоянного страха преследования. Мое неожиданно громко произнесенное имя или требование зайти к начальству тотчас же вызывали у меня ужасную мысль: настал мой последний час. Всякого незнакомца, оказывавшегося в поле моего зрения, я воспринимал как гестаповца, который пришел за мной.

Многие пассажи нацистского учения наводили на меня страх и ужас. Одна из глав учебника называлась «Характерные отличительные признаки евреев». Цель урока: «Узнай своего врага!» На стене в нашем классе висели для наглядности большие фотографии еврейских лиц в профиль и фас.

Можно было видеть изображения Вечного Жида — мужчину в шляпе, который опирается на палку, весь в лохмотьях, за спиной котомка. Надпись под рисунком гласила: «Такими они пришли с Востока…» На другом фото был изображен тот же еврей, но на этот раз с большим животом, красиво одетый, обвешанный золотом и бриллиантами, с сигарой во рту и хитрой улыбкой. Под его ногой немецкий крестьянин. И надпись: «…а такими они стали у нас».

Скрупулезно, с немецкой точностью обсуждалась каждая деталь, каждая часть тела, форма черепа. Список отличительных примет с каждым днем становился все длиннее и заполнил, наконец, всю доску. Рука усердного ученика Юппа, который хотел быть хорошим, не дрожа, все это подробно записывала. Лишь глаза настороженно смотрели вокруг: не обнаружил ли кто-нибудь в нем что-то не то. На мне обнаруживалось немало из этих признаков. Согласно этой «науке», еврея можно распознать по низкому лбу, вытянутому черепу, среднему росту (арийцу положено быть высоким), по длинному носу с горбинкой, обрезанию, плоскостопию и т. д. Однажды добавили еще и жесты. С этого момента я решил не сопровождать слова оживленной жестикуляцией. По крайней мере, это не должно было вызывать подозрений.

Страх преследования охватывал меня все больше. Неожиданно я получил поддержку. Произошло это во время чтения доклада о «народном свойстве нашей общины». «Союз немецкой крови» состоит из шести рас. Нордической среди них признана так называемая мужская. Ее представители обладают характером, который предопределяет власть, организацию, науку и культуру. Только их наделил Господь этими свойствами, следовательно, только они способны создать в мире порядок и спасти Европу от упадка: «Господь выбрал нас».

Политика фюрера и партии ставила своей целью ускорить распространение нордической расы посредством приобщения к ней менее привилегированных рас, таких, как финны, народы Западной Европы, румыны и восточные прибалты, у которых нордический элемент со временем был испорчен контактами с окружающими народами. В порядке «германизации» из Норвегии были присланы молодые люди, прошедшие перед этим тщательное обследование. В специальных учреждениях их спаривали с «абсолютно чистыми» арийскими женщинами. Плоды этих связей, названные «детьми солнца», предназначались в подарок фюреру. Большей частью их усыновляли семьи из СС или отправляли в специальные воспитательные учреждения.

Однажды, когда я сидел с друзьями в пивной в Брауншвейге, к нам подсело несколько студенток. Одна из них с гордостью рассказала, как к ним в университет пришел пропагандист и пригласил поучаствовать в выполнении приказа фюрера о поднятии рождаемости нордической расы. Он говорил о том, что заповедь «плодитесь и размножайтесь» есть высший закон народного общества. Я не спросил девушку, не упустила ли она возможность получить удовольствие. Одна моя знакомая, которая была участницей Союза немецких девушек[19] предоставила себя для этой цели без ведома родителей.

По словам того самого пропагандиста норвежцы — единственный народ, в жилах которого течет чистая нордическая кровь тевтонцев и викингов.

В нашей школе были представлены молодые люди из всех регионов рейха. Чтобы проиллюстрировать ярко выраженные расовые особенности, к доске по одному вызывали учеников чисто нордического типа и представителей смешанных рас. Однажды, когда я сидел, погруженный в свои мысли, голос учителя достиг моего уха. Он назвал мое имя и пригласил к доске. Меня охватила дрожь. Какую ерунду придумал наш молодой учитель-эсэсовец? Как я могу служить ему наглядным пособием? Я поднялся и пошел к доске, как гимнаст, балансируя над пропастью. Словно бы меня, невинного зрителя, послали на арену к гладиаторам. Дороги назад не было, и земля не разверзлась, чтобы поглотить меня. По пути я смотрел на класс и к моему большому удивлению обнаружил, что на меня смотрят одобрительно, а учитель, казалось, не замышляет для меня смертной казни. Я успокоился.

И тут произошел сюрприз: «Посмотрите на Йозефа! Он типичный представитель восточно-балтийской расы». Так говорил учитель. О небо! Тысячи исследовательских работ можно теперь признать абсурдными, не стоящими ни гроша. Меня это воодушевило. Я застенчиво улыбался. Признанный ученый выдал мне великолепное удостоверение. Вдруг я увидел себя «кошерным арийцем». Свою черную гриву волос и приземистую фигуру я уже не воспринимал как позорное пятно. Спасибо тебе, посланник дьявольского рейха! Ты снова дал мне надежду.

Примерно через две недели после окончания войны я встретил «почтенного учителя» Боркдорфа на вокзале в Ганновере… Я направлялся в концентрационный лагерь Берген-Бельзен[20] и вдруг столкнулся с ним на лестнице лицом к лицу. Он радостно спросил меня о том, как идут мои дела и куда я направляюсь. «В Берген-Бельзен, это неподалеку от Целле, — ответил я. — Хочу кое-что вам сказать. Вы, конечно, помните тот урок по расовой теории, на котором меня выставили в качестве типичного представителя восточно-балтийской расы. Теперь я хочу исправить заблуждение большого ученого и заявить, что к этой расе и вообще к арийской ни в коем случае не отношусь. С головы до ног я — настоящий еврей».

Он, видимо, был мастерским притворщиком. На его неподвижном лице не отразилось ни малейшего чувства. В доказательство собственной правоты он ответил: «Вы мне это говорите? Я знал это, но избегал всего того, что могло вам навредить…» Я оставил его и пошел дальше. Я не злопамятен.


Изложу вкратце услышанное от нашего учителя.


Положение Германии в центре Европы постоянно приводило к конфликтам с соседними странами (что подтверждается исторически). Существование и честь Германии время от времени находились из-за этого под угрозой. Целостность Германскому рейху может обеспечить только военная власть. Для того чтобы выстоять в борьбе, народ должен быть здоровым и сильным. Он должен признавать законы природы и жить в соответствии с ними. Прежде всего, в согласии с естественным отбором. Повсюду в природе виды борются за выживание. Растения спорят за место под солнцем. Звери нападают друг на друга, чтобы защитить ареал обитания и запасы пищи. Птенца, не умеющего летать, выбрасывают из гнезда… Выживает тот, кто побеждает других. Природа безжалостно уничтожает все слабое и больное. Молодое национал-социалистическое государство решило неукоснительно этот закон соблюдать. Начало оно с того, что стало препятствовать спариванию сильных со слабыми. Последним выживание гарантировали социальная поддержка и благотворительность. Но это не способствовало росту благосостояния народа. Возмутительный дефицит оного возник, по словам нашего учителя, из-за того что оно тратилось на слабых и больных.

Он также говорил, что физические и психологические особенности, будь то сила воли или, наоборот, лень, наследуются. Поэтому следует кастрировать душевнобольных, лиц с хроническими заболеваниями, глухонемых, слепых, физически неразвитых и так далее, дабы впредь раз и навсегда исключить их из общества.

К тому же в природе действует еще один устойчивый закон: живые существа размножаются только внутри своего вида. Орел не спаривается с вороной, тигр со львицей. Исключения вроде мула, полученного от скрещивания лошади с ослом, имели место из-за вмешательства человека. Но и в этих случаях природа установила границы — она подвергала гибриды стерилизации, чтобы они не размножались дальше. Под тот же закон подпадает и человек: если он смешает свою кровь с чужой, то обречен на гибель, о чем свидетельствует случившееся с римской и греческой цивилизациями. Метисы существовали в состоянии шизофренической раздвоенности, их сознание и чувства выродились, и наконец они деградировали до неполноценных существ. Поэтому немецкий народ должен следовать законам природы и стать бесчувственным и непреклонным по отношению к чужакам.

В связи с этим вспоминаю высказывание одного из наших учителей: «Нам не нужны ученые, нам нужны защитники Отечества!», а также плакат с изречением фюрера, висевший в одном из классов: «Твое тело принадлежит народу! Твой долг быть здоровым!»

Нас также уверяли, что сохранение чистоты крови в Германии станет традицией. Многие поколения немецкая раса слыла неприкосновенной. Но после того как в XIX веке девиз Французской революции «Свобода, равенство, братство» приняли и немцы, барьеры пали и началось смешение кровей. И тогда с чистой немецкой кровью смешалась главным образом еврейская.

Евреи воспользовались этим для осуществления своего плана порабощения арийской расы. В доказательство реальности существования мирового еврейского заговора в классе распространялись «Протоколы сионских мудрецов».

Каждый сам может убедиться в разрушительном влиянии евреев на политику, экономику и культуру. Ко всему прочему, еврейская раса произошла от смешения монголов, азиатов и негров. Конечно, евреи биологически похожи на человека. Но в отношении духовном и моральном они животные, управляемые животными инстинктами. В общем, можно сказать, что бесстыдство евреев росло и вскоре переступило всякие границы. Никто не должен был удивляться тому, что немецкий народ видит в нем живое воплощение дьявола на земле.

У меня был шок, когда однажды на уроке наш учитель привел такой случай. Маленькая девочка из немецкой деревни в письме священнику спрашивала: «Были ли евреи созданы по образу и подобию Бога?» Ответ газеты на смелый вопрос неизвестной девочки был ошеломляющим: «Вы спрашиваете, были ли евреи созданы по образу и подобию Бога? Мы отвечаем на это, что кровососущие паразиты и клещи, которые разносят болезни, были созданы природой. Однако для сохранения человеческого здоровья мы должны их истребить».

Так стоит ли удивляться тому, что те, кто был занят уничтожением такого чудовищного количества людей, включая грудных детей, оправдывали свою «работу» возложенной на них миссией?

Я чувствовал, что постепенно попадаю в западню этой порочной «науки», во всяком случае, некоторых ее тезисов. Так я стал воспринимать как должное, что народ, стоящий выше других, имеет право на абсолютное господство или что подрастающему поколению с плохой наследственностью нужно запретить продолжать род, дабы народ рос здоровым и трудолюбивым. То, что я принял эту идеологию, не вызывало во мне удивления. Соломона из моей памяти вытеснил Юпп.

Но о первом мне однажды напомнили. Я был вызван в заводское бюро. Тотчас меня охватила паника: сейчас на меня обрушатся допрос и арест, настанет мой последний час. Предшествующие недели я провел беззаботно, и вот теперь карточный домик грозил рухнуть. Оцепенев от страха, я шел на вызов. Но победил оптимизм, всегда во мне сохранявшийся. Чем ближе я подходил к цели, тем сильнее странная вера в мою счастливую звезду успокаивала волну страха. Я уговаривал себя, что ничего плохого случиться не может. Я прошел уже столько испытаний и каждый раз выходил сухим из воды. И теперь моя звезда и моя сила вновь помогут мне. Мои методы защиты прекрасно срабатывали, не подведут они и теперь.

В бюро я встретил чиновницу из BDM, ведавшую вопросами персонала. Приветствие «Хайль Гитлер!» не оставило у нее сомнений в моей благонадежности. По крайней мере, опасение, что за мной пришли гестаповцы и сейчас меня поставят к стене, не оправдалось. Я немного расслабился и успокоился. Больше я не думал о напряжении последних минут. Равнодушное выражение лица женщины не указывало на то, что я в ловушке. Лоб Соломона разгладился, а Юпп глубоко вдохнул воздух.

— Ты Йозеф Перьел? — спросила она меня.

— Да! — ответил я резко.

— Мы получили для тебя повестку в суд. Ты должен как можно быстрее явиться в секретариат. Речь идет о приведении в порядок твоего дела.

— А точнее? — спросил я не медля.

Она не смогла утолить мое робкое любопытство и предположила, что это лишь административная формальность. Она посоветовала мне отпроситься с урока физкультуры и завтра с утра отправиться по повестке.

Я покинул залитое солнцем помещение. Огромный портрет Гитлера ослепил меня. Я намеревался предъявить единственный официальный документ — мою членскую карточку гитлерюгенда в надежде на то, что на следующий день огромное надувательство не всплывет в суде. Я был уверен в том, что согласно установленному порядку мне наконец-то выдадут документы немецкого рейха. За это я хотел их поблагодарить особенно бравым приветствием.

Я вернулся в класс к работе. В ту ночь, несмотря ни на что, я прекрасно спал — мы с моим соседом Герхардом допоздна занимались и очень утомились.

На следующее утро я отправился в ведомство, куда меня вызвали. Шел я не торопясь, потому что дорогу знал хорошо. Мы с товарищами часто бегали по ней в соседний кинотеатр, где смотрели немецкие звуковые фильмы. На расстоянии нескольких домов от здания суда находилась большая кондитерская. Я часто ходил мимо. Однажды на входной двери я заметил коричневую вывеску с черными буквами: «Евреям и собакам вход запрещен». Именно поэтому я стал заходить туда при любой возможности, чтобы купить пирог. Мне доставляло удовольствие смотреть на улыбающуюся продавщицу и слышать слова благодарности. Но сегодня мне не хотелось даже самого маленького кусочка шварцвальдского вишневого пирога.

Я должен был подтвердить свою идентичность. Передо мной выложили множество формуляров, в присутствии чиновника я подписал документ, определявший моего опекуна. И кого же великая Германия приготовила за меня? Никого иного, как бывшего офицера ваффен-СС коменданта гитлерюгенд Карла Р., моего непосредственного начальника. Тут я почуял новую возможность выпить с ним рюмку коньяка за это знаменательное событие. Вот казус, единственный за всю историю Третьего рейха: офицер СС, конечно же по незнанию, взял под свое крыло еврейского ребенка, чтобы по закону заменить ему отца.

Под холодным инквизиторским взглядом чиновника я поставил свою подпись. Мне вдруг подумалось: с их усердием и доброжелательностью они еще женят меня на блондинке!

С чиновником я попрощался в хорошем настроении. Весело насвистывая, летящей походкой я поспешил тем же путем назад, чтобы объявить коменданту его новую роль и выразить радость от связывающего нас союза.

Снова «маленькая» опасность меня миновала. Я был счастлив! Я несся по мощеной мостовой к интернату № 7. В то время он пустовал. К моему большому разочарованию в кабинете коменданта никого не было. Я постучал в дверь, но напрасно. Облачившись в свою рабочую одежду, я пошел в мастерскую к товарищам. Объявление сердечной благодарности Карлу я оставил на потом.

Когда я вернулся в мастерскую, многие смотрели на меня с любопытством и вопросительно. Я объяснил, что все в порядке и что речь шла о некоторых документах. Заняв свое место, я продолжил работу, оставленную в первой половине дня.

С 1940 г. в Вольфсбурге усердно работали над новой машиной-амфибией. В нашей мастерской, которая относилась, как и вся школа, к «Фольксваген-фольварк», мы должны были изготавливать специальные инструменты для запланированного массового производства этой машины. Осенью 1942 г. в городе произошло событие: первая пробная поездка амфибии. На этот праздник нас тоже пригласили. На украшенном автобусе нас привезли на территорию завода в Вольфсбурге. Мы надели парадную форму и взяли знамена со свастикой. Всю дорогу мы бодро пели.

В начале праздника состоялся осмотр всего производственного процесса. Сборочные цеха, где царил безупречный порядок, протянулись на многие сотни метров.

На стенах висели картины по мотивам немецких легенд. В этих цехах мы встретили гастарбайтеров из Голландии, Бельгии и Франции, а также подневольных рабочих из Польши. В этот праздничный день они, конечно, должны были стоять у конвейера. Ни на тех, ни на других мы не обращали внимания. Мы вообще презирали все, что считали для себя чуждым. Да и устроено все было так, чтобы мы не приближались к иностранцам. Немецких конструкторов, инженеров и мастеров можно было узнать по белым рабочим халатам.

Сотрудники профессора Порше, отца «Фольксвагена», водили нас по цехам и рассказывали о фазах производства, от монтажа жестяных частей до лакировки и конечного изготовления. В конце невероятно длинного технологического процесса машина стояла во всем блеске и ждала испытательного пробега.

Во времена нацистского режима завод «Фольксваген» считался образцовым предприятием и финансировался отчасти через своего рода акции. Каждому немцу была обещана машина: «Ты должен сэкономить пять марок в неделю, если хочешь ездить на собственной машине!» В конце концов никто из прилежных вкладчиков ее так и не получил, так как настоящей сутью той акции было финансирование производства военной техники. К таковой относилась и амфибия — неудачная попытка, которую мы восприняли тогда как сенсацию.

После сытного обеда мы направились на испытательный полигон. Перед нами находился крутой спуск, внизу было устроено озеро. Мы встали совсем близко. Восторг вокруг достигал апогея, как будто бы речь шла об открытии, от которого зависит ход войны и который приведет к «окончательной победе».

Все были в праздничном настроении. Мы чувствовали себя причастными к этому действу; для шасси новой машины были произведены первоклассные точные детали. «Эти колеса едут для победы», — сказали нам. Вдруг прозвучала команда «Тихо!» Наступил торжественный момент.

Мы услышали шум мотора, потом на вершине искусственного обрыва появилась машина. На первый взгляд, в ней не было ничего необычного. Она съехала по обрыву. Зрители затаили дыхание, их лица застыли в напряжении. Когда под аплодисменты машина вошла в озеро, разбрызгивая в разные стороны воду, на корме заработал гребной винт, она не опустилась на дно, а поплыла. Нас охватил коллективный восторг. Меня захлестнул гром аплодисментов.

Испытание удалось, «отечество спасено»! Несмотря на это, новое изобретение потерпело неудачу. Опьяненные радостью успеха, мы возвращались в Брауншвейг. Комнаты, классы и мастерские наполнились восторженной молодежью, воодушевленной жаждой созидания и деятельности.

Мы учились еще усерднее, сверлили, прикручивали, смазывая маленькие колесики этой гигантской военной машины. Позже здесь было создано оружие возмездия V1.

Бомбардировки союзниками городов и индустриальных центров подавили моральное состояние народа, выбили людей из колеи. Перспектива победы становилась все более призрачной. Их голубые глаза начали видеть, что в действительности происходит. Людей трясло от вида крови, которая не прекращала литься из ран.

Однажды окончание нашего урока было неожиданно скомкано. Нас попросили пройти в большой зал, чтобы прослушать речь министра пропаганды Геббельса, которую он произнес на собрании в Берлинском дворце спорта.

Речь транслировалась в прямом эфире. Сначала оратор оглядел и поприветствовал присутствующих. В первых рядах сидели тяжелораненые с медалями на груди, среди которых многие были на костылях или еще в гипсе, за ними расположились члены вермахта, делегации от национал-социалистических организаций и простые граждане.

Я попытался представить себе, что там происходило. То тут, то там среди людей вновь вспыхивала надежда. Зазвучал возбужденный голос Геббельса. Он вбивал уверенность собравшейся массе: «Нескончаемые резервы немецкого народа еще не исчерпаны». Воздушные налеты американцев и англичан, которые «стоят на службе у евреев», резко осудил как варварские. Потом выкрикнул: «Вы хотите войны?» Ткань громкоговорителя вибрировала и могла легко порваться, когда орущая толпа кричала ему в ответ: «Да!»

Всеобщая война была провозглашена. Любого попавшего на немецкую территорию вражеского летчика можно было линчевать на месте. В прежних докладах британцы представлялись потенциальными союзниками Германии. Англичане как народ арийской крови призваны были объединиться с немцами для освобождения Западной Европы от еврейского большевизма. Теперь все изменилось — наступала расплата, построены были ракеты Фау-1, и мы запели: «Бомбы на Англию!»

В коридоре общежития со мной говорил заместитель банфюрера, инвалид с деревянным протезом руки, прикрытым перчаткой. Он сообщил, что банфюрер собирается в предстоящее воскресенье на еженедельном сборе представить меня всем ученикам.

Он уже не слышал, что я ответил ему на новость о моем «введении в состав», — так быстро он исчез. Эта новость снова повергла меня в замешательство. До часа упомянутого сбора я жил в постоянном страхе. Я испытывал смертельный ужас при мысли о том, что меня выставят перед сотней пар глаз подозрительных и фанатичных молодых нацистов. У них может зародиться сомнение в чистоте моего происхождения. Как следствие, могут возникнуть нежелательные вопросы и расследование. Ожидание этого наносило мне раны столь глубокие, что они и сегодня еще не залечены и, пожалуй, никогда не зарубцуются.

В ночь перед моим представлением я видел сон. Я стою перед толпой нацистов, гладко причесанных, одетых в парадную форму. Их колючие взгляды пронзают панцирь, за которым я спрятался. Мы ждем прихода банфюрера, это длится вечность. Он приходит и небрежно бросает: «Вот, я вам привел молодого еврея!» Они бросаются на меня с дикими криками, разрывают на куски, мою голову насаживают на древко знамени. Этот сон и теперь постоянно меня преследует. В тот момент, когда моя голова покачивается на древке, я просыпаюсь в поту и судорожно глотаю воздух. Пока рассеивается туман сна, я, все еще оцепеневший, но уже совсем бодрый, понимаю, что еще жив. В действительности это собрание прошло совершенно иначе, что меня очень удивило. После обычных приказов: «Стоять смирно! Вольно! Внимание! Смотреть вперед!» — банфюрер зачитал дневной приказ, которого я совершенно не понял.


Теперь на очереди был я. Он всех поставил в известность о том, что я официально прикомандирован к нашему подразделению, а на учебу в школу принят потому, что это было пожелание вермахта, так как я служил в 12-й танковой дивизии на Восточном фронте. Теперь банфюрер собирался зачитать рекомендацию от армейской части, подписанную подполковником Беккером. В то время как он читал ее, особенно после формулировки «отличное прилежание, проявленная смелость и примерное поведение», я с облегчением заметил, что те самые пары глаз, взгляда которых я так боялся, смотрят на меня с восторгом и уважением. «В знак признания служения Родине начальство решило присвоить Йозефу Перьелу, члену гитлерюгенда, звание шарфюрера», — закончил банфюрер Мордхорст.

Собравшимся было чему радоваться. Молодые немцы сходили с ума от желания пойти на фронт и участвовать в боях. Как только учащийся достигал призывного возраста и получал повестку, новость распространялась со скоростью ветра и все стремились его поздравить и порадоваться вместе с ним. Хотя и не без зависти.

И вот на воскресной линейке объявляют, что прибыл семнадцатилетний новичок, который уже принял участие в этой прославленной войне, служил в танковой части, проехал через Россию на броневике и все это перенес мужественно и храбро.

Одним махом все барьеры между нами были устранены, я больше не был чужим. Я был принят как полноправный член содружества.

Новое свое положение я сумел оценить. Я свободнее вздохнул и почувствовал, как во мне растет чувство собственного достоинства.

Нам все еще проповедовали идеи национал-социализма, нам вдалбливали, что нас готовят на роль новой элиты. С этой целью нас посетили высокие партийные товарищи из Нижней Саксонии. Банфюрер шел им навстречу быстрыми широкими шагами, звеня шпорами, он бодро поднял руку. Мы сделали то же самое. Гауляйтер повернулся к нам и ответил коротким: «Хайль Гитлер!» Потом произнес речь и сообщил о своем визите в бункер фюрера в Вольфсшанце[21], откуда тот отдает приказы. И к нам пришел, чтобы рассказать о великом спокойствии фюрера, его уверенности и непоколебимости. Он хотел нас убедить, что фюрер сам по себе есть вернейшая гарантия окончательной победы. О будущем он сказал: «После победы, когда мы овладеем миром, нам будут нужны 100 тысяч фюреров». И пророчески крикнул, показывая на нас пальцем: «И этими фюрерами будете вы!» В зале, украшенном знаменами со свастикой, настала гробовая тишина. Можно было услышать, как у подрастающего поколения поднимается грудь от жажды славы на этом великом поприще. Перспектива самому стать фюрером их зачаровывала. И даже Юпп сам себе бормотал: «Ну, ты это слышал, Шлоймеле? И ты можешь однажды стать маленьким фюрером…»

В конце 1942 года, когда успехи немцев достигли своей кульминации и поход на восток рассматривался как победный, никто не сомневался в великом будущем Третьего рейха. Даже Юпп в это верил. Одна победа следовала за другой, и пропаганда не позволяла возникать сомнению. Как было молодежи не находиться под впечатлением от обещанного ей блестящего будущего?

Меня занимал вопрос: какое место и какая судьба мне уготованы будут Германией, царящей во всем мире.

От мысли, что и я тоже могу, как утверждал партайгеноссе, получить свою долю славы, у меня пошли мурашки, но я знал, как всегда, чем себя успокоить. Я рассчитывал на мою приспособляемость ко всем ситуациям, также и в будущем германском рейхе, который возродится из руин «слабой разложившейся Европы».

Уверен я был в одном: Юпп никогда не забудет высшей заповеди — защищать Соломона, чья жизнь по-прежнему искоркой теплится во мне.

Жизнь гитлерюнге Юппа шла по определенному порядку. Я был очень рад, что Карл Р. назван моим опекуном, для меня он был, в конце концов, больше, чем комендантом. У меня возникло доверие к нему — ведь он с самого начала встретил меня открыто и готов был всегда прийти на помощь. Это меня успокаивало и придавало мне уверенности. Так, я пошел к нему в кабинет, чтобы поблагодарить за готовность взять надо мной опекунство. Это была еще одна возможность поболтать с ним и выпить. Настоящей моей истории он не знал, мы находили общий язык и друг друга понимали. Хотя никогда не мог бы он стать мне отцом, даже отчимом. Настоящий мой отец в это время погибал в гетто от нечеловеческих нацистских предписаний. И я втайне требовал: «Верните мне моих родителей!»

Я часто уединялся, редко принимал участие в прогулках по городу. В отличие от других, не очень мне хотелось познакомиться с девушками, я стеснялся.

Избегал я всего, что могло вызвать интерес к моей персоне. И все же Эрнст Мартинс, фольксдойче из Украины, меня познакомил с симпатичной девушкой из BDM по имени Лени Лач. Она сразу же мне понравилась. Более того, вызвала во мне любовь. Я сгорал от желания, когда я встречал эту юную девушку, но вынужден был себя сдерживать. У Лени было отличное чувство юмора. Мы прекрасно дополняли друг друга. Она была такой веселой и живой, а я — серьезным и одиноким.

Мы подружились и признались друг другу в любви.

С удовольствием открыл бы я Лени свою тайну, но остерегался любой неосторожности. Это душевное напряжение делало меня еще более впечатлительным и чувствительным. Я искал выхода своим чувствам и писал стихи.

Безутешным вечером, когда находился один в своей комнате, я сочинил несколько стихов, посвященных моей матери. У меня не было поэтического дарования, но достаточно мне было нескольких простых слов, чтобы высказать свою боль. И этого я не мог открыть Лени, другой моей любви. Как бы ни было нам друг с другом хорошо, она не знала, кто я такой и в какой трагической живу внутренней раздвоенности.

Свои стихи я прочитал только ей во время нашей романтической прогулки за городом. Разумеется, не сказав о настоящей причине разлуки с матерью. Мы сидели друг к другу спиной на густо заросшем склоне. Я осторожно достал из кармана листок бумаги и начал:

Мама…

Пред моими очами сейчас ты стоишь

с материнской любовью,

Из далекой дали посылаю тебе привет свой сыновний,

Чтоб судьба была к тебе милостивой

в твоей жизни нелегкой.

Сердце мое — часть твоего,

Оно любит тебя и зовет.

И ты чувствуешь, как мое сердце стучит,

Как слезы текут из глаз,

И душу мою гложет тоска,

Потому что со мною рядом нет тебя.

И ты все время слышишь, как мой голос зовет:

мама, мама.

И ты знаешь, как в тоске плыву я к тебе.

Единственная моя мечта — о тебе.

И ты видишь, как часто я плачу,

Сердце плавится от любви к тебе.

Ужасно, что так разбросала нас судьба.

Как хотел бы я знать,

Когда мы увидим друг друга опять,

Когда час счастья для нас пробьет

И судьба меня к тебе перенесет.

Я мог бы пройти и тысячу верст

По земле, по воде, и в жару, и в мороз.

Пройти и горы, и долы,

Чтобы только увидеть тебя.

«Очень трогательные стихи», — сказала Лени. Некоторое время она помолчала, потом погладила меня по голове: «Я вижу, что и сирота тоскует по матери, хотя никогда ее не видел и не знал», — сказала она.

«Дорогая Лени, — ответил я. — Человек постоянно несет память о своей матери. Не она ли дала ему жизнь, и даже приказала жить?» Я помнил прощальные слова матери.

Лени не знала причины моего страдания — от меня она слышала выдуманную историю о моей матери.

А вот ее мать, такая нежная, добродушная, однажды мне открыла дверь и сказала, что дочери нет дома. Я уже хотел уйти и зайти попозже, но она пригласила меня войти в дом поговорить. Я согласился. По ее голосу и выражению лица я понял, что разговор будет серьезный. Она указала на античное кресло, в которое я опустился. Она села на канапе рядом со мной. На ее губах была улыбка. Я ответил своей нервозной. Атмосфера неопределенности из-за вечернего сумрака стала совсем угнетающей. Мы долго молчали, потом она неожиданно меня спросила: «Скажи-ка, Юпп, ты действительно немец?»

Прежде фантазии всегда у меня хватало на то, чтобы этот вопрос не застал меня врасплох. Но что со мной случилось теперь? Что это было? Загадочное чувство доверия? Внезапная необходимость открыть съедавшую меня драгоценную тайну? Мгновенное душевное расстройство? Вера в то, что счастливая звезда и в этот раз меня не оставит? Я не мог этого объяснить. В тот решающий момент как будто все собралось пошатнуть каменную глыбу. «Нет, фрау Лач, — сказал я шепотом, — я не немец, я еврей…»

Ответил я без всякой внутренней борьбы. Но тут же был потрясен тем, что я сделал. Только мое дрожащее тело и трясущиеся колени мне показывали, что я жив и дышу. Оцепенев от собственных слов, я промямлил: «Только не в гестапо…»

Мать Лени встала, наклонилась надо мной, поцеловала в лоб, успокоила и пообещала никому не раскрывать моей тайны. Один-единственный момент человеческой слабости, отказа от намерения защищаться и выжить мог стоить мне жизни. И снова я был чудесным образом защищен. У меня было чувство, что я встретил женщину благородную и понимающую. Отца мне назначили по имперскому распоряжению — а эта женщина матерью мне стала по духу. Выражалось это в маленьких знаках внимания: заштопанные носки, кусочек домашнего пирога. При этом я безгранично ей доверял и никогда не боялся доноса с ее стороны. Более того, она поклялась ни за что моей тайны не раскрывать дочери. Мать не была в ней уверена. «Дети сейчас совсем другие» — таков был единственный ее комментарий. Когда я пришел в себя от этого неожиданного и опасного откровения, решился задать неминуемый вопрос: почему она засомневалась насчет моего происхождения? Выяснилось, что опытная и глубоко чувствующая женщина в моих рассказах заметила некоторые странности. Так, однажды я сказал, что один в этом мире, а в другой раз — что мои бабушка и дедушка жили в Восточной Пруссии. Не помню уже, какой у меня был резон это придумывать. Мой ответ превзошел все ее ожидания. Она предполагала, что не вполне я немец — но то, что я еврей, не могло ей даже во сне привидеться.

Эта исповедь мне принесла необыкновенное облегчение. Почувствовал я себя не таким уж одиноким и покинутым. Лени я открыл тайну только после войны. Она отреагировала с присущим ей юмором: «О, да я дошла до расового позора!»

Лени была глубоко тронута, когда узнала, что я думал о моей матери в лодзинском гетто, когда читал ей свои стихи. Я сказал ей, что вся вера в Союз немецких девушек внутри нее рухнет, когда она поймет, что дружила с евреем, который был ей ближе всех ее приятелей.


Все время в Брауншвейге я испытывал желание посетить близкий отсюда родной город Пайне, но не решался ради того подвергать себя опасности. Пайне я покинул только семь лет назад, и кто-нибудь без труда мог узнать маленького еврея Салли. Несмотря на это, однажды летним утром в воскресенье меня охватило легкомыслие. Какой-то черт гнал меня, и я оказался на вокзале в Пайне. В детстве с друзьями мы часто приходили сюда. Чаще всего мы стояли на деревянном железнодорожном мосту и ждали поезда, дым от которого нас обволакивал и скрывал друг от друга. И теперь я на мосту, но вокруг меня не веселый смех друзей, а беспросветная чужая реальность.

Конечно, никто не должен был меня узнать. Я только хотел бросить печальный взгляд на места моего счастливого детства, окунуться в воспоминания об отчем доме, детском саду, школе — и быстро оттуда уехать.


Уезжал я как невинный ягненок, а вернулся как затравленная волками овца. Но эта овца сумела сменить себе шкуру. Она стала похожей на диких зверей вокруг нее. Это был единственный шанс спастись от палачей.

Некоторое время я рассматривал окружающий пейзаж с моего мостика. Доски, казалось, пострадали от хождения по ним сапог, подбитых гвоздями. Я стоял и думал о другом мосте — о сумасшедшей идее, погнавшей меня на чужбину. Но мой мост был окончательно за мной сожжен. Смогу ли я когда-нибудь снова стоять здесь как свободный человек, как Салли Перел?

Я разгладил черно-коричневую униформу, поправил черный галстук, посмотрел на свастику на повязке и медленно пошел. Я глазел на витрины, чтобы не привлекать к себе любопытных взглядов. Перед одной я остановился, и боль и горе потрясли меня. В допотопные времена этот магазин принадлежал моим родителям. Теперь там был фотомагазин. На полках не обувь, а фотографии солдат вермахта в обнимку с женщинами и детьми. Перед входной дверью во мне снова ожили счастливые моменты детства, когда я лихо вбегал внутрь магазина и громко требовал денег на мороженое. Если в магазине было много покупателей, меня отец ругал. И я нетерпеливо ждал, когда у него будет время. Его улыбка и желанная денежка все сглаживали.

Но я вспомнил и один грустный случай. Отец послал меня к матери с деньгами, чтобы ей оплатить доставку угля для нашего отопления.

Но как раз в этот день у Ганса Майнерса, моего лучшего друга, был день рождения. По своей наивности я, конечно, решил купить ему подарок. Я пошел в «Крамм» на Марктплац, самый большой в городе магазин игрушек, и там выбрал копию известного корабля за пять рейхсмарок. Сначала продавщица отказалась иметь дело с восьмилетним покупателем и попросила меня прийти с матерью. Но я был упрямым, мне удалось ее уговорить, и я получил что хотел. Гордо я принес Гансу прекрасный подарок и с поздравлениями ему вручил. Его мать наморщила лоб. Довольный собой, я поскакал домой и остаток денег отдал маме. Не оповестив ее об этой покупке подарка, я занялся другими делами.

Вдруг я увидел, что фрау Майнерс у нас дома и о чем-то шепчется с матерью. Я почувствовал, что ничего хорошего не последует. Мама повернулась ко мне со строгим лицом — она хотела узнать правду от меня.

Запинаясь и покраснев, я сознался. Мама оделась, и мы втроем отправились к Майнерсам. Подарок стоял у них в зале. Я должен был эту игрушку отнести назад в магазин. Фрау Шпинциг встретила нас дружелюбно. Только покачала головой, как бы говоря: «Так я и знала…» Корабль я, пристыженный, осторожно поставил на прилавок и так с ним расстался. Но я заблуждался, когда решил, что неприятности на том закончились. Когда отец пришел домой после закрытия магазина и услышал о моем злодеянии, он задал мне трепку.

Воспоминания захлестнули меня. Я думал о моих родителях, о Лодзи. Я хотел туда.

Застыв перед той витриной, когда-то нашей, вспомнил я один вечер 1933 года, когда зарождался «Тысячелетний рейх». Молодчики СА на окнах написали длинными цветными буквами: «Не покупайте у евреев!» С того времени наш магазин закрылся. Склад постепенно мы перенесли в нашу квартиру. С наступлением ночи верные и смелые покупатели приходили к нам, чтобы купить кожаную обувь или шнурки. Ну, теперь семь лет вычеркнуты. Годы страданий и несчастий. В думах о прошлом я стоял, подавленный, испытывая отвращение от этого мира.

Внутренний голос говорил мне: «Приди в себя, подумай о будущем!» Я очнулся. Магазины были закрыты. Большинство людей находилось на воскресном богослужении. Раньше я с удовольствием проникал в церковь, чтобы послушать орган или хорал. Я продолжил свой путь и дошел до Марктплаца, где царило воскресное настроение. Магазин Шпинцига был переполнен игрушками, но моего корабля там не было. Когда я повернул налево к моему бывшему школьному двору, меня охватило умиление. Ворота и классные комнаты даже в воскресенье и в свободные от школы дни оставались открытыми. Я огляделся и, никого не увидев, вошел. Доверительный запах мастики, вид парт с чернильницами настроили меня на грустный лад. Я сел на свое старое место. Здесь я слушал незабываемые легендарные истории моего учителя господина Филиппса. Он рассказывал о чудесных путешествиях к волшебным звездам, и под его руководством мы нараспев скандировали алфавит.

С этой парты я услышал совсем иную мелодию и отправился в совсем иное путешествие: побег от ангела смерти под пляску смерти. Однажды посреди урока меня вызвали к директору.

В своем кабинете он передал мне официальное письмо родителям и сказал, что я должен собрать свои вещи и идти домой. Просто так: «Возьми свой портфель и исчезни».

Уходил я, всхлипывая, не понимая, почему так. С этого момента начались беды. Ни в чем не было уверенности у гонимого беженца. Будущего не было — только настоящее, полное испытаний и потрясений. Я был исключен из школы, и с этого момента моя жизнь стала побегом. Сидя за маленькой партой, я попытался забыть это прошлое. Я снова был ребенком, как тогда. Но это время безвозвратно ушло.

Я встал, хотел бросить взгляд на свой дом по адресу Дамм, № 1, где я родился и жил. Возбужден я был так, что лучше бы мне вернуться в Брауншвейг. От школы до моего дома было несколько минут. На этой улице я знал каждый камень и каждый угол. Здесь, как раз здесь на меня наехал велосипед. Но я встал как большой и продолжал играть дальше. А здесь, у стены дома, мы всегда играли в камушки.

Погруженный в свои мысли, я пошел дальше и вдруг очутился на улице напротив дома, где родился. Из окна смотрел бывший сосед господин Нахтвей. Я чуть было его не поприветствовал. Но отвернул голову, боясь, что он меня узнает. Он часто держал меня на коленях и рассказывал мне интересные истории. А теперь я не могу ему сказать даже «Добрый день».

В одном из окон моего прежнего дома появилось лицо молодой женщины. Не придет ли ей в голову, что юноша на другой стороне улицы был когда-то счастлив в тех же комнатах? Здесь я появился на свет, здесь смеялся и плакал, болел и выздоравливал. Но теперь вход туда мне запрещен.

Большой зеленый дом Майнерсов на углу улицы примыкал к нашему красному кирпичному. Сюда я тоже не мог войти, хотя тогда играл с детьми из этого дома. На правой стороне здания находились пивная и зал для собраний Луизенхоф. Огромная надпись возвещала: «Немецкий рабочий фронт — региональная группа Пайне». В широком внутреннем дворе прежде размещались свинарник, сарай и писсуар. Пожалуй, излишне описывать исходившие оттуда запахи. Когда я еще здесь жил, всегда меня пугали пьяницы, которые после пива заходили туда мочиться и при этом орали уличные песни своими далеко не мелодичными голосами. Они ругали все, что стояло у них на пути. На каждом празднике я был заинтересованным зрителем. Я был очарован визгом свиней и восторгался ловкими руками, занятыми убоем. Был там еще сарай с сеном, где мы с Кларой, Tea и Гансом тайно играли в «папа — мама — ребенок».

В большом зале проходили собрания местных ячеек коммунистической и социал-демократической партий. Тогда я слушал страстные речи, не понимая, конечно, их содержания. Понял только, что идет спор в связи с провалом общего союза против национал-социалистов. Они висели на волоске, но подтверждалась известная пословица: когда двое спорят, третий радуется. Распрями завершалось большинство тех собраний. Часто зал штурмовали СА, сопровождаемые гитлерюнге. Иногда они пускали в ход ножи и кинжалы, и некоторые участники были ранены. В такой стычке убит был ученик мясника Эмиль, один из лучших друзей моего брата. Полиция вмешалась очень поздно.

Сначала я решил воздержаться от визита в пивную — счел это самоубийственным легкомыслием. И все-таки оказался, не помню как, за маленьким четырехугольным столиком. Какая-то непреодолимая сила привела меня сюда.

Посетители отхлебывали пенное пиво из огромных кружек. Густой дым стоял в воздухе. Майнерсы обедали за своим столом. Мать, все такая же толстая, не изменилась. Лысина ее мужа блестела по-прежнему. А дочки превратились в прелестных молодых женщин. Ганса не было, наверное, его уже призвали. И вдруг меня пронзил страх — я должен встать и уйти. Но остался сидеть, как привязанный, со свинцовыми ногами. Все мои внутренние сигналы тревоги отказали, мой разум, обычно такой быстрый, не срабатывал. Как же я мог оказаться в таком положении? Семья Майнерсов раньше придерживалась леволиберальных воззрений. Верны ли им и теперь или поддались, как многие другие, нацистской пропаганде? Эта запретная встреча с прошлым могла привести к катастрофе. В Пайне я родился — в Пайне моя жизнь и кончится. Горько раскаиваюсь в тогдашнем легкомыслии — я ведь нарушил приказ матери бороться за свою жизнь. Но обратного пути уже нет. Первой нового посетителя заметила Клара. Она положила нож и вилку, вытерла руки и поднялась, чтобы принять у меня заказ. Со страхом я ожидал развязки. Но мосты были сожжены. С вежливой улыбкой, подобающей официантке, она подошла к моему столику. Я внутренне собрался, чтобы сохранить спокойствие, попытался выглядеть невозмутимым, чтобы не вызвать подозрения.

Прежде всего я избегал любого зрительного контакта. Что же сейчас произойдет? Решится ли она меня спросить, вправду ли я Салли? Или она будет настолько в том не уверенной, что воздержится от вопроса? Ведь перед ней сидит безупречный гитлерюнге, ротный командир во всем своем блеске. Даже если бы я выглядел как Салли, она бы не поверила.

Я заказал смешанное пиво: половину темного, половину светлого. В эту секунду я, несомненно, сошел с ума. Я поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза. Она изучающе на меня смотрела. Волна страха накрыла меня. В этот момент я решил отрицать все, что она скажет, если меня узнает. Но она безразлично взглянула, приняла заказ и пошла выполнять свою работу. Ей даже не пришло в голову задать вопрос. От ее безразличия волнение немного улеглось. Я чувствовал, что она ведет себя естественно и не пытается меня разоблачать. Она меня просто не узнала. Я сразу расплатился и большими глотками осушил кружку. Клара опять села за хозяйский стол, а я незаметно исчез. По дороге на вокзал я ни разу не обернулся. Я быстро шагал. У меня было чувство, что меня кто-то преследует и в любой момент преградит мне путь. Я сел в первый поезд на Брауншвейг.

Позже, когда я встретил Клару Майнерс-Фрилинг, я узнал, что она меня не запомнила. По ее словам, многие гитлерюнге были завсегдатаями их кафе и она не запоминала каждого из них.

Само собой, Герхарду, моему соседу по комнате, я не рассказал о своем тайном визите в Пайне, наш общий город. Я поклялся никогда не возвращаться в «запретный» город — только если свободным и в «свободный» город.

Но все-таки сильная и неуклонная потребность быть вблизи того, что напоминает о доме, постоянно гнала меня туда.

Сердечные отношения с фрейлейн Кехи мне доставляли некоторые приятности. Время от времени она меня приглашала на концерты или в оперу в городской театр Брауншвейга. Эти вечера очень меня культурно обогащали.

А я не мог подавить тоски о надежном месте. Юность я провел в детдоме, в окопах, бункерах и чужих домах. Я жаждал теплой атмосферы, полной любви, хотел снова ощущать запахи нашей кухни или спальни. Я завидовал своим товарищам.

У всех были семьи. Временами, бывая дома у моего однокашника, я с любопытством рассматривал и впитывал все, что семье обеспечивало нормальную жизнь. Поэтому я был просто счастлив, когда фрейлейн Кехи пригласила меня к себе домой. Я наслаждался уютом, о котором почти забыл и которого мне так не хватало. Это было скромное утешение, но при этом я представлял своих родителей и мое страдание немного смягчалось. Для хозяйки это был нормальный визит вежливости. Для меня не так. Я часто заглядывал к ней, и это осталось в моей памяти.

Летом 1943 года семья Кехи организовала мне отдых у ее близких родственников в Тале, маленьком городке в Гарце, в горах редкой красоты. Там, на круглых скалах вблизи кристально чистого источника, поэт и мыслитель Гете в окружении светло-зеленых гор создал «Фауста».

С вершины горы, расположенной напротив, я отчетливо видел то место, где танцевали ведьмы, когда в полночь они начинали шабаш.

Каждый день я в одиночку совершал прогулки по окрестностям. Чувствовал я себя свободным и счастливым. Сидя на скале Гете, окруженный тайнами, в мечтах я снова возвращался к своему отчиму дому. Боль меня пронизывала тысячью иголок. Из своего блокнота я вырвал несколько страниц и написал исповедь, в какой высказал упрек Создателю мира сего. В то время как я бился над выражением своих мыслей, мимо проходила молодая парочка, говорящая по-французски. Скорее всего, они были иностранными рабочими. В густых зарослях они сняли одежду и голыми прыгнули в речной поток. Горы повторили эхом их крики радости, как бы говоря: не сомневайтесь, будущее принадлежит нам, принадлежит нам…

И вот в этот самый момент я сочинил свое прошение.

«Я, Соломон Перел, еврей, сын Ребекки и Израэля, младший брат Исаака, Давида и Берты, после себя оставляю миру это воззвание. Господь Бог мой, Который на небе, Который создал мир и людей, зачем невинного ребенка Ты обрекаешь на одиночество и муку? У меня больше нет сил все это выдержать. Прошу Тебя, верни мне мой дом, моего отца и мать. Молю Тебя о том, чтобы скорее настал день, когда мы снова объединимся и будем свободны. Аминь». Я свернул лист и с тихой молитвой торжественно засунул его в найденную там железную банку, опустил ее глубоко в расщелину скалы, на которой сидел и со слезами писал.

В свободные вечера я с удовольствием играл в шахматы с Отто Цогглауэром. После того как я его ознакомил с основами этой увлекательной игры, он стал страстным игроком и был счастлив тем, что я его постоянный партнер. Однажды, когда мы углубились в игру, он меня вдруг спросил: «Кто тебя научил так хорошо играть?»

«Бывшие друзья», — промямлил я печально и перенесся в другое время и в другое место.

Я не мог рассказать ему правду о моих друзьях. Их звали Ежик Раппопорт и Яков Люблинский. В нашем классе в Лодзи была такая тройка друзей: Яков, Ежик и Залек («Салли» на польский манер). Мне было двенадцать-тринадцать. Мы вместе учились, играли и чувствовали вместе, постепенно открывали мир взрослых. Были меж нами маленькие разногласия, но мы их не заостряли. Я ходил в сионистский клуб «Гордония»[22], тогда как оба моих товарища были пламенными приверженцами Бунда[23] — крайне левой антисионистской еврейской партии. Мне это не мешало время от времени посещать их клуб, чтобы там читать еврейские газеты и слушать доклады. Позже и я вступил в Бунд, и там оба моих друга посветили меня в тайны шахматной игры. Мы трое часами склонялись над шахматной доской.

Когда началась война, все связи порвались. Ежик и Яков остались в Лодзи, а я с братом Исааком ушел на восток. После войны я узнал, что Ежик остался верным своим воззрениям. Во время войны он возглавлял ячейку коммунистической партии в лодзинском гетто, и многие люди от его мужества черпали силу и надежду. Его короткая жизнь закончилась трагически и странным образом. Ему удалось пережить все лишения войны, он был освобожден солдатами Красной армии. После он влюбился в еврейскую девушку, но та на его любовь не ответила и вышла замуж за другого.

Самообладание и огромная сила воли, которые позволили ему выстоять ужасы войны, оставили его, и он покончил с жизнью. Но Якова я имел счастье увидеть снова.

Когда я еще жил в детдоме, однажды нам объявили, что приезжает самодеятельный оркестр одной из минских школ. Среди музыкантов я увидел Якова.

Мы обнялись, я не отходил от него до концерта, и еще потом мы были вместе, пока не наступило утро. Мы давились от смеха и глотали наши соленые слезы радости и горя — по вкусу из не различить. После того трогательного свидания я больше никогда его не встречал.

Я молчал, сильно задетый воспоминаниями. Всего этого я не мог рассказывать Отто Цогглауэру. Но чувствовал я себя великолепно, когда ему поставил мат. В знак благодарности за обучение и партнерство Отто мне подарил дорогие шахматы, которые привез из дома во время каникул. До сих пор ими играю.

Однажды он пригласил меня на кинокомедию с Хайнцем Рюманном. Фильмы того времени, в основном кичливые мелодрамы со счастливыми персонажами, пребывающими в безопасности и комфорте, всегда хорошо кончались. Но этот контраст с моим личным положением только усиливал мое горе. И все-таки я часто ходил в кино, в основном ради того, чтобы посмотреть хронику.

По дороге нам попался большой плакат на афишной тумбе. Изображение еврея с отталкивающим лицом, выступающим животом, увешанного бриллиантами сопровождалось надписью «Еврей — поджигатель войны».

Когда Отто увидел плакат, выражение лица у него изменилось. Он покраснел, и подбородок его задрожал. Хвастливо, даже весело он схватился за кинжал с надписью «Кровь и честь» и полушутя-полусерьезно воскликнул: «Ах, если бы один из евреев был здесь!»

Я не знал, смеяться мне или негодовать, а потому не среагировал. Несмотря на разгоравшийся во мне гнев, я взял себя в руки. Только презрительно скривил губы: «Пошли, иначе опоздаем на фильм!» И потащил его за собой. И теперь мне удалось сохранить спокойствие. Плакат не выходил у меня из головы. В очередной раз понадобилось сделать из евреев козлов отпущения. Надежды на блицкриг не сбылись, на Восточном фронте армия застряла в болотах. Недовольство уже заметно было даже в тылу. С горечью считали потери. Вот тогда министр пропаганды Йозеф Геббельс обратился к соотечественникам с такой речью: «Вы знаете, кто в этом ужасном положении виноват? Евреи. Они принудили нас к войне, и у них есть интерес ее продлить, чтобы на ней обогатиться».

Мой друг Отто тогда и не подозревал, что в течение короткого времени останется в Европе, кроме Юппа-Соломона, не так много евреев и что как раз его соотечественники обогатятся на их бриллиантах, золотых коронках, костях и волосах. Да и Юпп этого еще не знал, хотя на уроках мы учили, что уничтожить евреев необходимо. Но как и когда?

Фильм все-таки помог мне забыть мою боль и мой гнев. Он был чисто развлекательным и временно снял мое внутреннее напряжение. В зрительном зале находились в основном женщины, так как большинство мужчин были призваны на фронт. В тылу оставались только старики и военные-отпускники.


С Цогглауэром я встретился после войны — таким образом еще раз уступил свое место Юппу. Было это в 1947 году в Мюнхене. Я жил у брата Исаака. У него я встретил знакомых ему евреев, переживших концлагерь. Когда я им рассказал, что был в гитлерюгенде, они это приняли как фантастику: «Ты с ума сошел. Ты все выдумываешь!» На что я ответил: «Я могу вам это подтвердить». Тогда-то и пришел мне на память Отто из Мюнхена. Я знал только его имя и дату рождения, но этой информации было достаточно для того, чтобы узнать и адрес. Я едва мог ждать, сел в трамвай, потом в автобус, чтобы доехать до его дома. На табличке у звонка написано: «Семья Цогглауэр».

Дверь мне открыла его мать: «Да, мой сын дома».

Воспоминания о прошлом живо напомнили о себе. Еще я не вжился в свое новое положение, не привык к неоценимому богатству под названием «свобода». Юпп искал товарищей — Салли же относился к этому холодно, он был скорее надменным и высокомерным. Отто вошел в комнату, мы стояли друг напротив друга. Его радость была заметна. Я тоже сиял. Но прежде говорил только Салли, побуждаемый желанием поделиться новостью о долгожданном триумфе жизни. Мы тепло поздоровались.

Наступил момент истины. «Отто, теперь послушай. Я хочу открыть тебе свою тайну. Я никогда не был немцем, я с головы до ног еврей». Возникла неприятная пауза. Отто побледнел и спросил, как мне только удалось это скрыть. Он справился с другими своими чувствами и казался вполне спокойным.

Я ему все рассказал. Когда закончил, он посмотрел на меня, смущенный, и сказал: «Да, я осознаю, что нас обманули. Драма в том, что наш народ, и прежде всего наша молодежь, так легко поддается пропаганде…»

Я не знал, чем ответить… У меня не было к нему сочувствия. Долгое время мы сидели вместе, нам, наконец, было что друг другу рассказать. Потом я предложил пойти со мной к моему брату. Некоторое время он, конечно, колебался — ведь я ему сказал, кого он там встретит. И все-таки согласился.

В следующее воскресенье мы пошли к Исааку и его жене Мире. По этому поводу она испекла традиционный сырный пирог.

Приглашены были те же его знакомые, что с недоверием восприняли мою историю. Отто и я рассказали о нашей прежней жизни и таким образом устранили их сомнение в правдивости моих рассказов. Заодно и Отто окончательно убедился в том, что я — еврей.

В нашем общежитии каждые четырнадцать дней мы получали увольнительную. Чаще всего мы ее использовали на то, чтобы в пивной выпить пива и поесть картофельное пюре с овощами — единственное, что было возможно без продовольственных карточек.

В эти вечера вокруг нас были симпатичные девушки из BDM, они славились близкими отношениями со многими ребятами, в том числе из нашей группы.

Когда однажды выяснилось, что некоторым из них предстоит врачебное обследование на известный предмет, я немного испугался. Болтали, что у них триппер и несколько молодых людей заразились.

Громкий скандал! Наша цитадель «чистоты и чести» пришла в волнение. У меня с ними ничего не было, но меня съедал страх: не вызовут ли всех, с кем они встречались? А тогда не будет у меня никаких шансов скрыть обрезание. Мои нервы напряжены были до предела. Но постепенно вызовы все реже залетали в дом, а потом и вовсе прекратились. Моего имени в списках не оказалось.

Я вздохнул. Дни страшного ожидания пролетели, и кошмар от меня отступил.

Это было в декабре 1943 года в канун рождественских каникул. Однажды вечером в читальном зале я готовился к разговору с прибывшей к нам группой четырнадцатилетних подростков. Мне, как ротному, поручили их «просветить». Я должен был им доложить что-нибудь о значении немецкого крестьянства, «сохранившего в чистоте» кровь и расу. С надлежащей серьезностью я углубился в литературу, представленную в большом объеме. С давних пор я был любознательным. Сколь ни чуждым было мне это задание, выполнил я его наилучшим образом. В качестве Юппа я был убедителен.

Мальчики из моей группы любили меня и уважали. Меня окружал нимб «старого ветерана», который сражался в танковой дивизии. Мозги у них окончательно были затуманены, и ими можно было манипулировать. Я знал, какие тут словеса в ходу, потому мне легко удавалось составлять доклады в национал-социалистическом духе.

Итак, в тот вечер я спокойно сидел в читальном зале и составлял свой доклад. И тут услышал тихий разговор сидящих за соседним столом товарищей. Я понял, что они уже получили увольнительные на Рождество и железнодорожные билеты и теперь радовались скорому свиданию со своими близкими. «У моих родителей…» — постоянно звучало у меня в ушах и становилось все громче. Меня бросило в жар. Мои сухие губы беззвучно произносили: «У моих родителей… У моих родителей…» Чувство глубокого одиночества глодало меня. Я резко собрал всю лежащую передо мной литературу и раздраженно поставил на место. Как ужаленный, я поспешил в канцелярию к фрейлейн Кехи. Мой внутренний голос возмущался: «Юпп! Все будут проводить праздники у своих родителей, и только ты опять останешься один, нет никого, кто был бы рядом с тобой!»

Я восстал против этого. На сей раз так не будет. У меня, у Салли, тоже есть родители! И что с того, что они заключены в гетто? И у меня, как у каждого ребенка, есть на них право. Даже если мне это будет стоить жизни? — спрашивал я себя. Но не хотел признавать опасности. Волны глубокой тоски нахлынули на меня и потоком понесли за собой.

С решением ехать в Лодзь я появился в школьном секретариате. Фрейлейн Кехи была еще там. У нее было полно дел с подготовкой бесчисленных поездок, и когда я появился, вместе с кадровиком она склонилась над стопкой бумаг. Отправляющихся на рождественские праздники нужно было снабдить не только увольнительными, а еще и продовольственными карточками, карманными деньгами и билетами туда и обратно.

А тут вдруг возник я и помешал их работе. Они посмотрели на меня, и я произнес твердым голосом: «Я хотел бы уехать на каникулы и просить вас обеспечить меня необходимыми проездными документами». Они удивленно на меня уставились. После короткой паузы кадровик сказал:

— Ага, и куда же ты хотел бы поехать?

— В Лодзь.

— И что тебя туда тянет?

— Уладить некоторые дела, — сказал я немного неуверенно.

Его голос стал строгим:

— Я не намерен удовлетворять твою просьбу. Мы отвечаем за благополучие и безопасность ученика Перьела. Незачем подвергать себя опасности. Я с удовольствием приглашаю тебя со мной и моей семьей справить рождественский вечер.

Я был подавлен. Мое неожиданное намерение могло не осуществиться. Фрейлейн Кехи заметила мое состояние и вмешалась. Мое загадочное желание кадровику она «объяснила» так. Газеты недавно информировали о заселении оккупированных польских территорий в рамках германизации. Там живут тысячи немецких семей — выходцев с востока. Среди них могут быть люди из Гродно, и он, Йозеф, намерен, видимо, попытаться в своем родном городе раздобыть какую-нибудь информацию о своих близких. Она добавила, что ротный Йозеф очень самостоятелен, имеет фронтовой опыт и на него можно положиться. Предположения любезной секретарши меня тронули. Внутренне я благодарил ее за доброжелательность. Она не знала, как же ее слова близки к истине!

Когда в 1985 году я приезжал в Брауншвейг, то побывал в гостях и у фрейлейн Кехи. Она вспомнила о моей тогдашней просьбе и сообщила мне то, о чем я не имел никакого представления. Мое желание поехать в Лодзь очень многих в интернате удивило, и там распространились опасные для меня слухи.

Я поблагодарил кадровика за приглашение провести рождественские праздники в кругу его семьи, однако повторил свою просьбу. Секретарша меня поддержала, заявив, что она лично не против этого путешествия. И тот ее доводам поддался. «Я вам очень признателен. Большое спасибо, — сказал я и, счастливый, добавил: — Хайль Гитлер!»

До рождественских праздников оставалось несколько дней. Всевозможные вопросы нахлынули на меня. Куда меня приведет этот храбрый поступок? Я не желал ничего, кроме осуществления своей мечты, которое и обещало счастье, и грозило гибелью. Но о последствиях я тогда не думал.


Итак, я стал готовиться к путешествию. Достал положенные документы: официальную увольнительную, удостоверение гитлерюгенда, водительские права, продовольственные карточки; карманные деньги, безупречно отглаженные коричневые рубашки. Сам тщательно почистил зимнюю униформу, каждый значок, каждую пуговицу. Мой необычный замысел сопряжен был с большим риском. Казалось, кто-то написал сценарий, а мне следует в согласии с ним убедительно, до малейшего нюанса сыграть свою роль. Я не должен был допустить ни одной ошибки. Чтобы найти мой народ, моих родителей, живущих в гетто, мне предстояло не только провести долгие часы в поезде, но и прибыть в другой мир… Два мира друг от друга были так далеко — как земля и луна. А я между ними, в каждом из них, и ни в одном полностью…

Я знал, что меня ожидало, но не хотел себе в том признаваться. Если я оступлюсь, стану жертвой внезапного искушения и погибну? Дабы унять волнение, я пытался свое намерение «перевести» на общепонятную потребность: увидеть своих родителей, провести с ними каникулы и затем вернуться. Так же, как и мои товарищи. Конечно, удивительно, что я, гитлерюнге Соломон, хочу того же, что и все. Отчаянный зов одинокого ребенка стал действительностью, я простился с моими товарищами, которые тоже поехали на каникулы. Я постарался быть незамеченным. Поблагодарил их за пожелания хорошего праздника и хорошей поездки и пожелал им тоже всего хорошего, выразив надежду на скорую встречу. Но вернусь ли я? Увидят ли они меня снова?

Я этого не знал. Но эти вопросы не очень меня занимали и ни в коем случае не перечеркивали моих планов.


На вокзал я отправился в униформе, украшенной почетными значками. Мое путешествие, проходящее в несколько этапов, могло быть трудным. Я должен быть готовым к строгому контролю со стороны гестапо и криминальной полиции. Они были заодно, у обеих право бросать в тюрьму, пытать и убивать. По части «ликвидации» вражеских элементов, а именно евреев, между ними не было разницы.

Даже зная это, от своего намерения я не отказался. Трамваем доехал до вокзала, удобно устроился в купе. Везде царило предрождественское настроение. Прозвучал сигнал, и поезд тронулся.

Я углубился в газеты со статьей о «стратегическом восстановлении восточного фронта» — так официально представлялось отступление. Уже через короткое время поездки у меня закралось сомнение. Из-за газеты я видел пролетающие мимо вскопанные поля. Внутренний голос шептал: «Приди в себя, нет никакого смысла ехать дальше. Вернись в Брауншвейг. Для чего ты играешь своей жизнью? Не отказывайся от того, что имеешь!» Я высунул голову в окно, чтобы мрачные мысли из нее вылетели. Потом снова опустился на сиденье и, чтобы унять волнение, откусил от бутерброда с корейкой.

В голову приходили противоречивые мысли. Голос раскаяния становился все громче. А поезд шел все дальше на восток.


Я ерзал на своем месте туда-сюда. С пролетающего ландшафта за окном глаза переходили на газету, на которой я уже не мог сосредоточиться. Попробовал поспать, но мои колени непрестанно тряслись. Монотонное грохотание поезда, разговоры в полголоса, нерегулярное хлопанье дверьми — все смешалось. На улице свистел ветер. Вдруг откуда-то я услышал приказ: «Приготовьте Ваши документы для проверки!» Свет включился, и Юпп принял выправку. Йозеф Перьел из северной Нижней Саксонии готов к контролю. Дверь купе открылась, в дверном проеме появились двое строго смотрящих мужчин. На них были длинные черные зимние пальто, шляпы с широкими полями, они предъявили удостоверения полицейских. Документы моих соседей по купе были тщательно проверены. Одного даже спросили о цели поездки, другой должен был открыть свою сумку. Наступила моя очередь. Не колеблясь я достал свое разрешение на поездку и удостоверение гитлерюгенда. Я старался не вызвать никаких подозрений, попытался выразить понимание того, что проверка необходима. Оба опытных чиновника ограничились коротким взглядом на меня, отдали мне документы и с «большое спасибо, хайль Гитлер!» закрыли за собой дверь.

Я глубоко вздохнул: опять преодолел препятствие, опасные минуты миновали. Они забрали бы меня с собой в их подвал в гестапо, если бы обнаружили, какая первоклассная им попалась жертва. Как бы их поздравляли, как бы похлопали по плечу, поймай они еврея, переодетого в форму гитлерюгенда!

Мы переехали границу. Названия городов и ландшафты подтверждали, что мы в Польше. Мы подъезжали к Лодзи. Поздно ночью я прибыл на вокзал Лодзь-Калиская. Решил не искать отель заранее, чтобы избежать риска: там нужно заполнять гостевую карточку. Я не хотел общаться с польской администрацией гостиниц — кто лучше их может распознать еврея? Из-за этой опасности я предпочел отказаться от комфорта и ночь провести на вокзале. День и ночь он кишит людьми, так что если ночью кто-то расположится на широкой деревянной лавке в углу зала ожидания, это никому не бросится в глаза.

Я намеревался каждую ночь менять лавку. Я не хотел упускать из виду меры предосторожности, чтобы не попасть в руки гестапо и полицейских шпионов, которые здесь постоянно слонялись.

Все-таки в униформе и с настоящими документами наполовину я был безупречен. Но вторая половина из-за необычного поведения угрожала вызвать подозрение. Я не мог раздвоиться, и стать как бы отлитым из одного куска тоже было невозможно. Придется мне состоять из двух разнородных половин.

Свой чемодан я сдал в камеру хранения, при себе оставил только самые необходимые вещи. Я бродил по вокзалу, который знал с того времени, как стал «большим мальчиком». Лодзь-Калиская был огромной узловой станцией. Бесчисленные пассажиры постоянно входили и выходили. Я кружил по этому вокзалу и вспоминал о многом. Раньше я часто отсюда уезжал. В те времена, до Холокоста, когда для меня еще светило солнце.


Через несколько недель после того, как мы с родителями переехали в Лодзь, один из близких родственников со стороны отца на каникулы пригласил меня в известнейший в Польше курорт Чехочинек. Там мне понравилось. Всю местность покрывали сады с белыми и красными цветами — цвет польского национального флага, символ невинности и любви. И все-таки моему родственнику я доставил неприятность — по дороге туда меня постоянно рвало. Помогла мне одна старая мудрая женщина. Она ему посоветовала посадить меня по направлению движения.

И сейчас, в этой поездке, полной опасности, я тоже чувствовал позыв к рвоте…

Вспомнил я и другие каникулы. В 1938 году мои родители послали меня в Хелм, к двоюродным братьям моего отца. Маленького Шлоймеле там сердечно приняли. У хозяев за городом был дровяной склад. Я принял участие в великолепной еврейской свадьбе, хозяин дома ее устроил своему сыну. Моя комната находилась как раз рядом с новобрачными, а кровать стояла у стены их комнаты. После праздника поздно ночью меня разбудил необычный шум. На цыпочках я подошел к двери и глянул в замочную скважину.

Лежа потом в теплой постели, я предавался фантазиям, и меня посещали благостные мысли и чувства. Впервые что-то я узнал об этой стороне любви. Молодая пара меня не заметила… Этим мой визит в Замок не ограничился. Мне открылся еврейский мир, которого я еще не знал и которому так суждено было вскоре разрушиться. Мы провели беспечные дни, никто не подозревал, что скоро в ближайшее время случится в Треблинке[24].

Сегодня я глубоко скорблю о трагической судьбе гостей на той свадьбе, судьбе моих родственников, молодой пары и, вероятно, родившегося у них ребенка. Когда я вспоминаю о Треблинке, эта семья у меня перед глазами. Сердце разрывается, когда я думаю об этих дорогих людях, которые никогда больше не вернутся.

В 1939 году, после того как с превосходным свидетельством окончил основную школу в Лодзи, я поехал с моими родителями в маленькую польскую деревню Колумна. Мысль, что после каникул я пойду в еврейскую гимназию, наполняла меня радостью.

Но все пошло по-другому. Нападение немецкого вермахта на Польшу положило конец беззаботным каникулам в прекрасных окрестностях в Колумне и всем школьным планам. Из этой деревни мы не смогли уехать домой на поезде, потому что рельсы после бомбардировки были повреждены. Мы взяли лошадь у одного польского крестьянина. Каким-то образом добрались до Лодзи. А через четыре месяца после этого родители уговорили нас с братом бежать.

И теперь, в эту ночь, через четыре года, я снова здесь с выправленными документами и только внешне совершенно спокойный.

Всю ночь меня терзали воспоминания. Я не мог спать и среди ожидающих пассажиров провел часы, казавшиеся бесконечными. Не чувствовал сурового ночного мороза. Я ожидал следующего утра. Оно медленно приближалось. Несколько чашек заменителя кофе, который здесь продавался, помогли мне выстоять длинную ночь.

На рассвете я себе внушал: больше не нервничать. Но мое нетерпение росло донельзя. Мои родители жили под тем же небом, в том же самом городе, но от меня они были так далеко, как будто бы они находились по другую сторону границы, даже на другой планете — только по вине нацистов.

До того как начался день, я размял ноги, затекшие от усталости, и пошел в туалет, чтобы умыться и привести в порядок одежду. Еще раз проверил свою внешность и, удовлетворенный, направился в гетто. Соломон-Юпп, уверенный в себе, спустился по каменной лестнице вокзала и пошел к центральной остановке трамвая. Я знал, где находится гетто и где жили мои родители. Адрес они написали на одной из открыток, посланных в детдом. На первом вагоне трамвая я увидел: «Только для немцев». Не колеблясь я сел в вагон на правах немца из рейха. Но как только доеду до гетто, снова буду тем, кто я есть на самом деле… Так кто же? Я не знал…

Сигнал отправления отвлек меня от моих мыслей. Мы поехали. С любопытством я глядел на знакомые мне улицы. Когда по улице Петрковской мы приблизились к центру, я мог хорошо рассмотреть здания. Мы проезжали мимо бывшего филиала фирмы «Джентльмен», откуда перед разграблением вынесли складывающиеся зонтики, которыми «финансировалось» наше с братом путешествие на восток. Когда-то в этом процветающем городе шла бойкая торговля. Здесь родились Артур Рубинштейн[25], работали Шимон Джиган, Израиль Шумахер[26] и другие артисты и художники еврейского происхождения.

Теперь это город-призрак. Жители крадутся по улицам, униженные оккупантами, те с ними обращаются как с подонками. Некоторые магазины и кафе свои услуги предлагали исключительно немцам. Даже трамвай, в котором я ехал, не для поляков…

Отторжение у меня вызывало это низкопоклонство перед новыми господами, прибывшими с запада. Антисемиты и лизоблюды предлагали им свое мерзкое сотрудничество, вместо того чтобы присоединиться к соотечественникам, боровшимся за свободную Польшу.

Я чуть было не проехал свою остановку. Прежде она называлась площадью Свободы и привлекала красотой зданий со статуями и живописными балконами. Лодзь немцы переименовали в Лицманнштадт, и этой площади тоже дали другое название. Отсюда расходятся многие главные улицы, одна из них, Новомайская аллея, вела в гетто. Часть пути я прошел пешком и дошел до улицы Полноцна, до знакомого мне угла. Многие дома были снесены. Вокруг гетто проложили своего рода пограничную полосу, дабы воспрепятствовать побегам. Здесь перед войной я навещал родственников в доме номер 6. Каждый шабат после традиционной трапезы мы совершали прогулки до этого места, потом пили чай у родственников. Вкус макового пирога до сих пор остался у меня во рту…

Я залез на груду развалин. Оттуда я мог впервые посмотреть на гетто. Я оцепенел. За высоким забором медленно и согнувшись двигались серые фигуры.

Ужасное зрелище! У меня потемнело в глазах и перехватило дыхание. Слезы выступили на глазах, я чувствовал на губах их соленый вкус. Хотя бы еще раз увидеть своих любимых родителей. Я истосковался по матери, по ее нежным чертам, по интеллигентному облику отца.

Я хотел своим появлением зажечь в них искру счастья, послать луч света в ужасную тьму их жизни, смягчить их мучительную тоску по сыну.

Если им действительно предназначена смерть, то перед тем, как найти последний покой, они должны знать, что их сын Шлоймеле жив.

Я все еще стоял на груде развалин и смотрел, потрясенный этим трагическим, мучительным узнаванием. Я чувствовал, как мое спокойствие отступает. У меня все расплывалось перед глазами. Я уже больше не знал, что я и кто я, кого ищу и зачем…

Я спустился с кучи мусора и приблизился к забору. Казалось, мои шаги не касаются почвы, я ощутил пустоту вокруг себя. Перед ограждением я остановился. Потрогал толстую заржавевшую проволоку. Как сквозь туман заметил большую желтую вывеску, на которой большими буквами было написано: «Еврейский жилой квартал. Запретная зона — опасность эпидемии»

Евреи из гетто глазами проходили передо мной, как тени. Мои братья, облаченные в лохмотья. Невыразимая печаль парализовала меня. Как долго, уже целую вечность я не видел ни одного еврея. Кроме гротескной карикатуры в моем классе…

Я стоял и смотрел, загипнотизированный их замедленной походкой; они, казалось, отчаянно оберегали крохотное пламя жизни, оно еще тлело, но грозило погаснуть.

Моим товарищам по школе через четыре дня предстояло праздновать «святую ночь» — рождение Иисуса. Под сверкающими звездами на елках они хором будут петь рождественские песни. Мое сердце замерзло, и не было ничего, что могло бы его отогреть.

Вдруг я увидел женщину, которая проходила мимо меня за оградой. Она делала усилия, переставляя одну ногу перед другой, и была замотана в серую с черной каймой шерстяную шаль. Было очень холодно, и она пыталась сохранить тепло. Вдруг я почувствовал, что знаю ее. Она была похожа на мою мать. Она ли это? Я пристально уставился на нее. Моя фантазия убедила меня, что определенно это она. О Господи, я пришел сюда издалека, чтобы увидеть свою мать. Может быть, ее сюда привел один из Твоих ангелов?

«Мама, мама, — безмолвно произнес я, приникнув к забору. — Я приехал, чтобы сказать тебе спасибо, мама, чтобы показать тебе, что не напрасна ужасная жертва, на которую ты себя обрекла. Когда я буду большим и у меня будет ребенок, я смогу измерить силу твоей внутренней борьбы и твою глубокую боль, когда ты сказала: „Исаак, сын мой, возьми с собой маленького Салли и веди его навстречу жизни“. Я был у тебя отнят, а теперь опять пришел к тебе. Только забор нас разделяет. На улицах я не вижу детей… А ты, ты спасла меня!»

Женщина продолжала свой путь, она даже не оглянулась в мою сторону и свернула за угол. Я стоял в шоке. Хотел ее окликнуть, но чувство самосохранения меня от того предостерегло. Меня колотила дрожь. Я пошел вдоль забора по направлению, в котором исчезла женщина. Как долго и как далеко, я не знал. Вдруг я очутился перед воротами гетто.

Ворота со створками из толстых деревянных досок были открыты. Я огляделся и увидел надпись «Францисканерштрассе». Как близко я был от моих дорогих родителей. Только несколько домов отделяли меня от осуществления моей ностальгической мечты. Всей душой меня тянуло к номеру 18. В начале улицы шли несколько человек, каждый из них был похож на мать или на отца. У меня разрывалось сердце. И теперь мой «контролер» не мог мне препятствовать — я действовал самостоятельно, против своей воли. Я прошел через ворота и приблизился, так что был на расстоянии вытянутой руки от них. Я почувствовал себя удивительно сильным. У меня создалось впечатление, что я приехал домой. Больше я ничего не понимал.

Потрясен и взволнован я был настолько, что почти потерял самообладание. Я стоял в моей черной зимней униформе около заключенных евреев, и приближаться к ним мне было запрещено. У меня не хватает слов, чтобы описать, что творилось в эти минуты в моей душе.

Вдруг меня пронзила мысль: а если бы среди этих людей находилась моя мать, если бы она меня узнала и закричала: «Шлоймеле, сын мой!» Обнял бы я ее изо всех сил? Нет, подумал я, не ответил бы, сделал бы вид, что мне она чужая. Поступи я иначе, нам обоим это стоило бы жизни. Какой еще гитлерюнге входил в гетто, чтобы поцеловать старую еврейку? За такой поступок карают смертью. А если бы мать меня узнала, подумал я, дал бы я ей незаметно для других понять, что это действительно я? Смогли бы мы ограничиться взглядами и надеждой на новое свидание. Смогли бы мы сдержаться?

Эти мысли занимали меня целиком. Вдруг передо мной появился мужчина в темном пальто. На нем была кепка с белой звездой Давида. По повязке на рукаве я понял, что передо мной еврей-полицейский. Наши взгляды встретились. Он выглядел строгим, но заметным было его удивление. У меня было чувство, что есть в его и моей судьбе что-то общее. Мы безмолвно посмотрели друг на друга. Вдруг я услышал, как кто-то сзади по-немецки, но с акцентом спросил, что я здесь ищу. Рядом со мной стоял охранник, вероятно, фольксдойче. В нацистской иерархии, которая соблюдалась очень строго, я в сравнении с ним занимал более высокое положение. Он приветливо взглянул на меня. На моей повязке со свастикой было вышито: «Бан 468, Нижняя Саксония, Север, Брауншвейг». Это меня избавляло от обязанности показать свое удостоверение. Он вежливо мне сообщил, что я, вероятно, заблудился.

Загрузка...