«Ты не знал, что здесь живут одни евреи?» Я пожал плечами. «Вход запрещен. Ты можешь от них заразиться любой болезнью, здесь эпидемия», — пояснил он. Его забота о моем здоровье меня тронула, и я с улыбкой поблагодарил его. Пусть не беспокоится, я последую его совету и удалюсь. Я пришел в себя, собрался с чувствами — и снова Юпп стал хозяином положения. Я ответил хладнокровно, что нахожусь здесь проездом. Он понял, что мне надо попасть в район по ту сторону гетто, и порекомендовал сесть на трамвай, проезжающий через еврейский квартал.
Я последовал его совету. Возможность пересечь гетто на трамвае мне была по душе. От ворот я прошел на остановку недалеко от входа в гетто. Трамвай, как всегда, когда его с нетерпением ждешь, не подходил. С удивлением я заметил, как спокойно проходит жизнь вокруг жалкого гетто, где сотни женщин, детей и мужчин умирают от голода и болезней. Ни у кого из прохожих я не заметил раздражения по этому поводу или какого-нибудь выражения протеста. Я был поражен тем, что в нескольких метрах от стены гетто царит совершенное безразличие к судьбе его обитателей. Меня и сегодня пугает феномен привыкания к ужасам. Раздвоенность мира, которую я тогда познал, запечатлелась во мне навсегда.
Трамвай дал о себе знать громким грохотом. Вскоре он въехал на улицу, раскачиваясь на повороте. Водитель позвонил, колеса провизжали, и трамвай остановился. Я направился к вагону для немцев, другой предназначался для поляков.
Я не протискивался внутрь вагона, чтобы сесть между другими пассажирами, а стоял перед лобовым стеклом. Я опасался, что при въезде в гетто потеряю самообладание. И если о причине этого пассажиры-арийцы догадаются…
Водитель, за которым я стоял, бросил на меня быстрый взгляд — видимо, почувствовал, что кто-то дышит ему в затылок. Затем отвернулся. На его чистой униформе я увидел эмблему транспортного предприятия города Линцманнштадт (так немцы переименовали Лодзь).
Тяжелые двери ворот распахнулись, трамвай переехал границу гетто и остановился. Приблизился еврей-полицейский, тот самый, который мне встретился раньше, обошел трамвай, специальным ключом запер все двери. Таким образом исключалось проникновение в него евреев из гетто. А немецкому или польскому пассажиру вряд ли пришло бы в голову открыть двери тому, кто попытается таким способом спасти свою жизнь.
После этой процедуры трамвай медленно двинулся дальше. Он повернул на Францисканерштрассе, и я с трудом мог сдержать бушующие во мне чувства. Я еще находился под впечатлением ужасного противоречия между поразительным безразличием там и атмосферой угнетения здесь, стеной, сооруженной озверевшей властью. Мое тело было как парализованное. Едва я различал номера домов. Я искал глазами дом, чтобы издалека его узнать, дом моих родителей. И вот! Передо мной возникла цель поездки. Вот дом, войти в который я так долго мечтал. Я прилип к стеклу. Не знаю, как стекло выдержало давление моего тела… Остановись, проклятый трамвай!
Постой! Дай мне посмотреть еще одну минуту! Я страстно желал увидеть свою мать. Может быть, материнский инстинкт даст ей знать, что ее сын поблизости, и подведет ее к окну.
Мы поравнялись с домом № 18. За темными окнами ничего не двигалось. Чуда не произошло. Колеса катились дальше. Я тяжело выдохнул. Водитель повернул голову и странно посмотрел на меня.
Я уставился на улицу: не пройдет ли кто-нибудь из родственников или знакомых. По крайней мере, мы бы встретились взглядами! Мои глаза смотрели то на тротуар, то на прохожих, то на дома, то на окна. Люди на улице мне казались ненастоящими. Только после войны я узнал, что во время моего посещения гетто большинство евреев уже находилось в Аушвице. Те, что оставались в гетто, перемещены были туда из окрестностей и дожидались скорой депортации.
Пассажиры-немцы не смотрели в окна трамвая. Они не хотели осознавать творящиеся вокруг злодеяния. Их лица выражали полное душевное спокойствие. Как это возможно? Неужели в них не просыпалась совесть? Теперь они спешат оправдаться: наше сердце полно было скорби от того, что тогда случилось, — но что мы могли сделать? На повороте скорость снизилась. На одном уровне с окнами мне предстала удручающая и потрясшая меня картина — до сих пор не могу от нее отделаться. Четверо мужчин тянули громыхающую телегу, нагруженную трупами, они были накрыты куском материи, когда-то бывшим белой простыней.
Из-под покрывала торчали голые истощенные части их тел. Они были наброшены друг на друга. Это ужасное зрелище разрывало мое сердце. Тележка попала в выбоину на поврежденной дороге. Руки и ноги умерших поднимались, падали, снова поднимались и опускались. Зрелище было ужасным, а их тащили дальше по мостовой.
Так их довозили до могил. А вдруг среди этих трупов находится моя мать! Или мой отец!
О Господи! У Тебя есть объяснение происходящему в этом месте ужасов, где живут верующие в Тебя?
Больше всего мне хотелось броситься на пол трамвая и реветь.
Но трамвай продолжал свое движение, и муки моих братьев по вере остались позади. Мой взгляд был затуманен, предметы поплыли перед глазами.
Мы доехали до выхода из гетто, трамвай остановился. Неотчетливо я увидел другого полицейского, который снова открыл запертые двери.
На первой после гетто остановке я вышел. Бесцельно бродил по улицам. Я не ходил там, где мог бы встретить человека, к которому мне захотелось бы обратиться. Вид гетто и телега с трупами меня угнетали. Четыре года прошло с того времени, как я покинул своих родителей, но такого чувства безнадежности я еще не испытывал. Есть ли такая сила, что может осуществить мою мечту привести меня в объятия моих родителей? Я приехал не затем, чтобы увидеть и умереть, а чтобы встретить своих родителей и продолжать жить дальше. Выдать себя и тем облегчить нацистам их преступное дело — нет, такого моя мать мне бы не простила; я должен оставаться среди палачей, чтобы исполнить ее наказ: «Ты должен жить!»
У меня было еще десять дней каникул. Я решил использовать их для того, чтобы каждый день ездить через гетто в надежде, что все-таки найду, что искал. Но и опасность я принимал во внимание: следует ограничить число поездок, чтобы не вызвать подозрение у тайной полиции или просто у любопытных. Водитель трамвая, определенно поляк, может удивиться, что какой-то гитлерюнге ведет себя странно, не отходит от двери и постоянно ездит туда-сюда. А тогда не обратится ли он в гестапо?
В такой щепетильной ситуации следует во внимание принимать каждую деталь. Я не знал, как часто ездит трамвай. С тех пор как я вышел, прошло больше двух часов. Я пересек улицу, дождался трамвая в обратном направлении и вошел туда вместе с другими пассажирами. Я чувствовал себя инопланетянином, как одинокая птица, потерявшая своих собратьев. Находиться так близко от любимых людей — и не увидеть их! Не черт ли издевается надо мной?
Когда он подошел, я снова сел в привилегированный вагон. Я заметил того же самого водителя, тот опять странно посмотрел на меня. Опять тот же ритуал с воротами и вагоном. И опять, как тогда, я не имел счастья увидеть своих родителей.
Для моих следующих поездок я приготовил листок с записью по-польски: «Семье Перел, гетто, Лодзь, Францисканерштрассе, № 18. Залек жив. Обратите внимание на проходящие мимо трамваи!» Листок сунул в карман, чтобы при первой же возможности бросить на улицу с надеждой, что какая-нибудь сочувствующая душа его передаст моим родителям. Но сообщение это до адресата не дошло. Сложенная бумага осталась у меня в кармане. Тогда я ее не бросил. Ни в тот день, ни в следующий.
В конце концов я разорвал ее на мелкие кусочки. Этого я себе до сих пор не простил. Может, испугался, что письмо попадет не в те руки? Но это, конечно, не утешение.
Таким образом я провел остальные дни. Спал на вокзале, сидя на скамейке возле стола, утренним туалетом занимался в общественном клозете, завтракал в буфете вокзала, потом ехал в гетто. Почти каждый раз я встречал того же самого молчаливого водителя. Пытался не привлекать к себе его внимания, но мне было ясно, что веду себя неадекватно, а каждая моя поездка регистрируется.
Времени между поездками туда и обратно было достаточно, я его проводил на знакомых улицах Лодзи. Было у меня намерение, как и во время визита в Пайне, посетить места моего детства. Каждый день часами я бродил по этому большому городу, не встретив никого, с кем мог бы перекинуться сердечным словом.
Мне пришла в голову мысль увидеться с моим бывшим классным руководителем, поляком, господином Климецким.
Я нуждался в утешении — все равно, от кого. Я надеялся, что найду у него понимание и поддержку. Этой авантюрной идеи не суждено было осуществиться. Перед войной я часто к нему заходил в качестве председателя LOPP[27], в которой и он принимал активное участие. Он жил на аллее 3 Мая, названной в честь праздника польской Конституции. Без труда я нашел дом и поднялся на второй этаж, прежде, чем остановился у его двери. Через узкое окошечко на лестнице я мог видеть его кухню. Он обедал вместе с женой. Я медлил. Не позвонить ли? Вдруг внутренний голос сказал: «Стоп! Не делай этого! Иди, откуда пришел!» И верно, даже учитель, которому прежде я доверял, мог быть для меня очень опасен.
При военном оккупационном режиме многие приноравливаются, некоторые становятся доносчиками.
Отрезвленный, я быстро покинул это место.
Через многие годы после войны я встретил одноклассников из Лодзи и рассказал им о моем тогдашнем намерении посетить учителя Климецкого — хотел увериться, что мое опасение было не напрасным. От них я узнал, что очень быстро он стал вдохновенным коллаборационистом. Я направился к улице Законтна, дом 17, где мы жили до трагической разлуки и изгнания моих близких за стену гетто. В то время как я приближался к дому, на меня нахлынули воспоминания. Здесь я впервые договаривался о свидании с девушками. Теперь все казалось чужим и холодным. Печально я смотрел на стены домов и знакомые камни мостовой, которые были немыми свидетелями того, что я пережил. На приветствия неожиданного гостя они не отвечали.
Я подошел к двери углового трехэтажного здания, где прежде был мой дом. Вошел внутрь. В этот самый момент в проеме двери появилась хорошо знакомая фигура портье. Он не изменился, и на нем была все та же старая фуражка. Однажды я помог ему помыть водяным шлангом тротуар и двор. Когда вода струилась, я с удовольствием нажимал на резиновый конец, чтобы она брызгала во все стороны. Долю секунды я думал: не посвятить ли его в мою тайну? Но тотчас же отбросил эту глупую идею, осторожно посмотрел на него и уверенно пошел к лестнице. На первом этаже задержался перед нашей старой дверью. Я услышал оживленный разговор. У дверного звонка было обозначено чужое имя. На правом косяке двери остался только след от мезузы.
Какое дорогое, знакомое место! Мы были счастливой семьей. Вечером мы собирались, и дом наполнялся шумом и радостной беготней. Мой младший брат Давид был шутник, и от его выходок мы помирали со смеху. С особым удовольствием он нас разыгрывал за столом. Если мама ему наливала мало супу, он совал палец в тарелку сестры Берты, и она, конечно, больше не ела. Мама немного ругалась, а потом смеялась вместе с нами.
Исаак был самым среди нас серьезным и суровым. Более всего ему свойственны были усердие и любовь к порядку. Он тщательно следил за моими ученическими успехами и никогда не забывал проверять, сделал ли я все задания. Когда мы жили еще в Пайне, а позже в Лодзи, он посылал меня гулять и потом требовал детального отчета о моих впечатлениях.
Вспомнил я и сестру Берту, красивую, хорошо сложенную молодую девушку. Она учила меня танцевать медленный фокстрот и танго под музыку из радио. Потом пришли другие ритмы. По радио мы слушали иностранные передачи. Каждый раз, когда местная газета сообщала, что будет передаваться речь Гитлера, у нас дома царило страшное напряжение. Гитлер прекрасно знал, как завести народ. У нас это вызывало панический ужас. С театральным пафосом он предсказывал лишения, нужду, опустошение, если немецкий народ не проснется и не выступит против Версальского договора. До сих пор у меня в ушах его крик: «Если международному финансовому еврейству еще раз удастся наш народ втянуть в мировую войну, чтобы еще больше извлекать выгоды, за этим последует истребление еврейской расы!» Как же быстро это стало осуществляться! Даже в самом ужасном сне я не мог себе представить, что буду ему присягать и числиться среди его приверженцев.
Не знаю, как долго я так стоял.
Вдруг за дверью я услышал шаги. В момент я покинул лестницу и вышел на улицу. По дороге я заглянул на задний двор Аарона Горецкого, где мы играли в настольный теннис. Конечно, стола уже не было. Что-то во мне сопротивлялось признать, что мир, который казался таким прочным, в один момент можно стереть, не оставив в живых ни одного из его свидетелей. Бесцельно я слонялся по улицам.
Меня магически тянуло к кварталу, где находилась улица Законтна. В часы между поездками через гетто я теперь ходил туда гулять. Во мне еще не стерлись шокирующие картины гетто, а контраст с ними безмятежности по эту сторону стены разрывал мне сердце.
Погруженный в свои мысли и воспоминания, я не сразу заметил прелестную молодую девушку рядом со мной. С соблазнительной улыбкой она удивленно посмотрела на мою черную униформу. У меня на уме было совсем иное, нежели светские радости или романтические встречи, и все-таки я к ней повернулся и спросил, чем вызвано ее любопытство. «Вы действительно член гитлерюгенда из рейха?» — спросила она немного смущенно. «Да, в Брауншвейге, я из Северной Нижней Саксонии», ответил я с немецкой гордостью.
Она говорила по-немецки со славянским акцентом. Очевидно, передо мной тоже фольксдойче. Я обрадовался тому, что со мной заговорили, и пригласил ее погулять. Она согласилась, и мы пошли дальше в том же направлении. Да, моя партнерша была под впечатлением от такой встречи, а я как бы забыл о наполненном болью себе — настоящем. Моя новая подруга смотрела на меня с нескрываемым удивлением. Она рассказала, что со своими родителями приехала из Украины в порядке проведения переселенческой политики.
Ее отец служит где-то на востоке, а она с матерью и сестрой живет в новой квартире, которую дали им бесплатно. По ее словам, она еще никогда не была в рейхе, и это ее страстная мечта. Она уже встречала солдат вермахта, но такого, как я, гитлерюнге, еще нет.
Молодые немцы почитали гитлерюгенд и надеялись, что это движение скоро будет организовано и в Лодзи. Ее восторг был искренним, и мне доставляло удовольствие с ней разговаривать. Меня трогало, что именно меня судьба выбрала представлять элиту, в которую я входил против своей воли. Чтобы ее не разочаровывать и соответствовать роли представителя рейха, я притворно выражал такой же восторг.
Я радовался тому, что встретил, хотя и необычным образом, молодую душу и что между нами завязываются отношения. Это был маленький цветущий оазис посреди окружавшей меня пустоты, маленький праздник посреди драмы, в те дни разыгравшейся перед моими глазами. Как-то он вытеснял жуткие впечатления, грозившие убить во мне всякую надежду.
Весело, с налетом флирта мы продолжали беседу. Мне была необходима радость, быть может, затем, чтобы моей душе не томиться иными чувствами, чтобы компенсировать постоянно меня преследующий страх. Трагические события и вид смерти в эти каникулы не умалили во мне воли к жизни. Так ли уж это необычно?
С наступлением ночи я попрощался с девушкой и поспешил в мой «народный отель», мой «приют на все четыре стороны», на вокзал Лодзь-Калиская. Мы договорились встретиться на следующий день, чему я был очень рад.
Мне так и не выпало счастья увидеть своих родителей. Юпп же, в противоположность безутешному, тонущему в своих страданиях Салли, имел потрясающий успех.
Так прошел день, когда я на трамвае проехал через гетто. На следующий я направился к назначенному пункту встречи. Девушка была уже на месте. Она не скрывала радости снова меня видеть. Мы опять совершили долгую прогулку до окраины города. В какой-то момент наши руки соединились. Я почувствовал, как кровь течет быстрее и я снова оживаю. Руки, касающиеся друг друга, означать могут разное, но символом являются многому. Это прикосновение глубоко в меня проникло и стало незабываемым.
Мы продолжали болтать о предыдущем дне. Юношеский восторг у молодых людей быстро переходит в сердечные отношения. Исходившая от девушки волна меня растрогала, хотя я сознавал, что обязан этим недоразумению. Разве ее не научили ненавидеть того, кем я был на самом деле? И все-таки ее чувства убавляли мое горе.
На обратном пути меня ждал сюрприз. Преодолев легкий страх, девушка меня пригласила справить завтрашнюю новогоднюю ночь у нее дома. Сначала я ответил уклончиво — на душе у меня было не так хорошо, чтобы праздновать. Но отказываться тоже не хотелось. В конце концов я принял приглашение — оно ведь шло от сердца. Я спросил адрес. Каково же было мое изумление, когда в ответ услышал: «Я живу недалеко от того места, где впервые с тобой заговорила, в большом угловом доме № 17 на улице Законтна». О Всемогущий! Происки судьбы не останавливаются ни перед чем! Быть приглашенным в дом, где прошло твое счастливое, но разрушенное детство! Есть, пить и танцевать там, где каждая кафельная плитка мне напомнит о смехе Давида, о любви Исаака, уроках танго Берты и, прежде всего, о моих любимых родителях! От себя я не скрывал, что это вопреки здравому смыслу. Но решающим оказалось желание побывать в семье и свою горечь отодвинуть на задний план.
Я еще не знал, на каком это будет этаже и в какой квартире. Мысль о том, что речь идет о нашей конфискованной квартире, сводила меня с ума. Меня снова толкали в мое прошлое, а я этого боялся. Не буду ли я в роли гостя возвращаться к моим воспоминаниям?
Не зная этого, девушка проложила мостик между мной и моим прошлым. Она не представляла, что ее приглашение значит для меня. Если бы я от него отказался, не мог бы себе того простить. Чем оно станет, это необычное путешествие в прошлое — праздником или скорбью?
Может, то будет встреча Юппа и Салли во всех ее противоречиях? Быть может, радость и печаль столкнутся в этом доме и я освобожусь от воспоминаний?
«На каком этаже ты живешь?» — спросил я. «На втором, правая дверь, и не забудь прийти!» Мысли в моей голове кружились кувырком, и я с трудом ее понял. Итак, праздник состоится не в нашей квартире, а этажом выше. Я был разочарован. Не потрогать мне наши стены, наверняка сохранившие запахи маминой стряпни! Меня пригласили в квартиру наших бывших соседей, сын которых ходил со мной в один класс. Мы вместе делали уроки. Теперь они все находились или в гетто или в Аушвице[28], а мне в их доме предстояло праздновать среди людей, которые недавно были заселены в квартиру убийцами тех, кто прежде там жил. Протест во мне нарастал и готов был вырваться наружу.
Я попытался сохранять спокойствие и смотреть на девушку как на ничего не подозревающую партнершу в этой безумной ситуации.
На следующий день я бродил по улицам, встречал кучу прохожих, которые торопились сделать последние приготовления к этому важному празднику. Я смотрел на них, как бы говоря: сегодня вечером я не буду сидеть скрючившись на этом проклятом вокзале. Это мне позволяло не так сильно чувствовать одиночество. В последние годы я стал упрямым, не так просто было испортить мне настроение.
Вечером, одетый с иголочки, я отправился на прием. Я не хотел знать, какие будут другие гости, предполагал, что родственники или знакомые. Одним из них был солдат вермахта, часть которого располагалась поблизости. Оба мы числились единственными полноценными немцами и почетными гостями. Я был полон гордости и чувства собственного достоинства.
Солдат и я говорили на одном языке. Я скрыл, что сам старый фронтовик и фольксдойче. Меня ему представили как настоящего немца родом из Брауншвейга, и таким я хотел и впредь остаться в его глазах. Он извергал смачные проклятия русским, жаловался на их варварства: они, дескать, применяют дурацкие пули и таким образом не выполняют Женевский договор. Эти пули проникали внутрь тела, разрывались там и вызывали ужасные ранения. Одна и ему попала в бедро, и только через много месяцев он выздоровел. Поэтому в настоящий момент находился в тылу, в зенитной части.
Несмотря на царящую повсюду нехватку продовольствия, на столе было много разных блюд и алкоголя: самогона и вина, тоже домашнего. С приближением полночи настроение поднялось. У хозяев были старый граммофон и пластинки.
«Свою» девушку я пригласил на танец. Все пели, танцевали, смеялись до слез. Я тоже.
Но все еще плакал от скорби. Моя Берта научила меня танцевать танго. Я закрыл глаза, прижал партнершу к себе и предался воспоминаниям. Это она восприняла как признак симпатии, тогда как я запутался в сетях мучивших меня воспоминаний. Благодаря этой девушке мне удалось забыть о своем действительном «я» и наслаждаться флиртом.
Вдруг наш танец был прерван. Оставались считанные минуты до ударов колокола, ожидаемых с нетерпением. Мы взяли друг друга за руки и совершили, празднично ликуя, почетный круг за победу и за фюрера. Я был вместе со всеми, но победы я желал совсем другой. Хорошо, что мысли и чувства не видны. Своих желаний я не выдал. Торжество продолжалось.
Мог ли я предположить, что в доме, покинутом четыре года назад, я появлюсь снова и затем, чтобы танцевать в хороводе? Я «развлекался» в квартире своих друзей и соседей, в то время как они мучились в гетто! Мебель, оставшаяся от них, безмолвно смотрела на меня.
Мое время в Лодзи подходило к концу. С противоречивыми чувствами я покидал это судьбоносное место. Повинуясь требованиям настоящего времени, я продолжал жить как обычно.
Мои поездки через гетто приносили только новые разочарования.
Я потерял всякую надежд и был безутешен. Свою подругу я видел еще один-два раза, потом мы простились. Мысленно я попрощался и со странным водителем трамвая, с которым не обменялся ни единым словом, хотя вызывал у него удивление своими нервозными поездками туда-сюда.
В Израиле на одной встрече евреев из лодзинского гетто я увидел бодрого старца. Он сказал мне, что живет в Швеции, но два раза в год приезжает сюда в свой дом на Синае. Зовут его Биним Копельманн. В день Памяти жертв Холокоста[29] мы разговорились. Он стал рассказывать о своих скитаниях, начиная с гетто в Лодзи до прибытия в Аушвиц в самом конце войны. Он говорил беспрерывно, страстно и на мои вопросы не обращал внимания. Мне не удавалось его прервать. Ошарашило меня, когда он сказал, что был водителем трамвая. «Как это было возможно? — спросил я. — Еврею разве дозволялось находиться вне гетто?» По его словам, он был единственным, кому дали на это право. В юности он работал на заводе электроприборов AEG в Берлине, и когда его дисквалифицировали, немецкие власти выписали ему разрешение на вождение трамвая.
Воспользовавшись паузой в его речи, я заметил, что тоже проезжал гетто на трамвае, скрываясь под униформой гитлерюгенда. Мужчина испугался и замолчал. Он удивленно наморщил лоб. Я почувствовал, что мыслями он возвращается в прошлое и роется в своей памяти. Он пристально посмотрел на меня и невнятно пробормотал:
— Это были вы? Это вы были тем гитлерюнге, который каждый день стоял в трамвае позади меня? Да, я был водителем. Я боялся вас и не решался попросить у вас объяснения. Мне это казалось странным и необычным. Но я никогда бы не подумал, что вы еврей.
— А я думал, что вы поляк, что вы за мной следите, так что нельзя вам доверять.
У обоих на лицах выступил пот, и я ему рассказал свою историю.
После десяти каникулярных дней я приехал в школу разочарованным. В школьную газету на этот раз не заглянул, мне было все равно. Я был потрясен, больше не понимал, на чьей я стороне, где я и что меня ждет, где мой дом, моя родина и кто я есть на самом деле. Все варианты сливались друг с другом, мысли путались.
Не так давно одна школьница спросила меня, почему я все-таки не попробовал проникнуть в гетто и разделить судьбу моих родителей. Я ответил, что невозможно предусмотреть, где остановится карусель смерти, непрерывно кружившаяся над нашими головами. Я чувствовал, что надо было следовать за сигналами, исходящими изнутри.
По прибытии в школу я заметил, что ничего не изменилось. Небо не упало на голову, а жизнь продолжается. Шел пятый год войны, и все твердо верили в победу.
Была веселая встреча с товарищами, они рассказывали впечатляющие истории. Я тоже рассказал то, что было можно. На этот раз мне надо было очень напрячься, чтобы сочинить фиктивные приключения. Пропасть между реальностью и фантазией была очень глубокая…
Строгая школьная дисциплина и привычное окружение делали свое дело, и я снова был в курсе всех дел.
На занятии нам и дальше восхваляли славное изменение мира, которое мы намеревались проводить. Даже сооружение памятника с доской, где были записаны имена погибших на фронте выпускников интерната, не повлияло на состояние их духа. Не волновало их и то, что Муссолини свергнут своими противниками, а Италия больше не желает быть нашим союзником. Им заявляли, что союзник она неверный и пора уже от него избавиться. Им верилось, что мы одни «с мечом достичь победы сможем…» Даже покушение на Гитлера не поколебало их пылкого усердия и их уверенности.
Через несколько дней по всей Германии на экранах кинотеатров появились фотографии раненого Гитлера в окружении своих подданных, готовых идти вместе с ним по этому сумасшедшему пути. Ангел смерти все более свирепел…
Нас созвали на собрание, дабы должным образом рассказать о произошедших событиях. Банфюрер возмущался бандами предателей: им, заявил он, не уйди от справедливого наказания. Он настойчиво требовал от нас сохранять верность национал-социализму, а мы клялись с вытянутой рукой и пели национальный гимн. Нам показали фрагменты фильма, снятого во дворе народного суда. Мы видели заговорщиков, видели, как их допрашивают и судят. Вспоминаю одну сцену. Генерал-полковник фон Вицлебен, стоя перед своими судьями, поддерживает брюки, так как у него отобрали ремень, и они свалились, обнажив подштанники, когда председатель отдал приказ стоять навытяжку. Публика в зале находила это веселым и смеялась. Некоторые обвиняемые были подвешены на мясные крюки — как свиньи после забоя.
Жизнь проходила в обычном ритме. Однажды в конце июля 1944 года я был командирован в административное здание школы. Там мне сообщили, что на меня пришел вызов: я должен предъявить некоторые документы в брауншвейгском президиуме полиции.
Тут же я насторожился. Я не знал, о чем идет речь, но знал, что каждый официальный расспрос может мое и без того щекотливое положение сделать еще более опасным. Ночью я много раз просыпался и терялся в догадках, одна ужаснее другой.
На следующий день после занятий со своими немногочисленными документами я отправился на ожидаемое распятие. Я надеялся, что они, обнаружив мое еврейское происхождение, меня пожалеют и уничтожат не сразу. Еще утешал себя мыслью, что меня, возможно, доставят в Лодзь, где я смогу увидеть своих родителей. Даже пребывание в гетто вместе с другими евреями мне казалось лучше моего постоянного одиночества.
В здание полиции я вошел неуверенно; я уже смирился с возможным изменением в моей жизни. На минуту я остановился, чтобы внутренне подготовиться и держать выправку. Затем постучал в дверь с надписью «Министерство внутренних дел. Отделение гражданства Германии». Из кабинета я услышал: «Входите!» Вошел я прямо, храбро, готовым к бою. Напротив меня сидел чиновник в штатском со значком партии. Как всегда, произнес: «Хайль Гитлер!» Он ответил коротким приветствием и предложил мне сесть. Подчеркнуто вежливо я ему протянул повестку. С долгим «хм-м» он стал листать лежащие перед ним документы. Мне удалось не выдать себя ни одним мускулом, чтобы он не заметил мое беспокойство — сказались поддержка свыше и моя упорная работа над собой.
Ожидание напрягло мои нервы, однако чиновник читал бумаги в полном спокойствии и не говорил ни слова. Вдруг он поднял голову и спросил: «Откуда происходит фамилия Перьел?» «Из Литвы», — ответил я без колебаний. Я вспомнил об экспертах по части имен, которых встретил на фронте в Минске. «Да, действительно. Ты, пожалуй, прав, — сказал он обнадеживающе. — Где твое немецкое свидетельство? В комплекте наших документов его недостает».
Я с гордостью достал справку об утере моих бумаг и протянул ему. Он кивнул. «Да, хорошо, эта справка заслуживает доверия. Но для комплекта нам нужна какая-нибудь официальная. Ты должен незамедлительно обратиться в твой родной город Гродно и потребовать выписку из твоего свидетельства о национальности. В противном случае мы должны будем прибегнуть к обычным мерам», — сказал он и холодно улыбнулся. «Конечно, я уже сегодня напишу письмо в Гродно, как вы требуете», — ответил я и попытался быстро сообразить, какое можно было бы предложить другое решение.
В то время как фронт уже рушился и продолжалось победоносное освобождение Франции, эти немцы заботятся о том, чтобы чужеродные элементы не просочились в элитный народ. Мы обменялись еще несколькими любезностями и простились обычным «хайль». Я сбежал вниз по ступеням. Мне нужен был свежий воздух. Я глубоко вздохнул и почувствовал себя лучше. Потом остановился в растерянности. Само собой, я не буду писать в Гродно просто потому, что никакой немец по имени Йозеф Перьел там не рождался. Я удивлялся тому, что чиновнику не пришло в голову самому туда написать. У меня в запасе был еще месяц, и можно будет найти какое-нибудь другое решение, это меня утешало.
У меня было чувство свободы, но свободы приговоренного к смерти в камере без решеток и дверного замка. В школе моей озабоченности не заметили. Я решил в следующее воскресенье нанести визит семье Лач, чтобы поговорить о надвигающихся тучах и получить совет.
Но до этого не дошло. Мой ангел-хранитель опять меня спас. В ночь после моего прибытия с повесткой впервые бомбардировали Брауншвейг. До этого самолеты союзников над нами летали, не сбрасывая ни одной бомбы. Обычно атаке подвергался Берлин. Поэтому местная воздушная оборона была не особенно бдительной. Кроме того, убедительные слухи среди населения усиливали веру в то, что город пощадят. Рассказывали, что дом Брауншвейгов имеет родство с британской королевской семьей, и поэтому она заинтересована сохранить его невредимым. Этот слух настойчиво держался до той ночи, когда десяток осветительных ракет, так называемых елок, осветили небо как днем и дождь из бомб превратил город в кучу мусора. Брауншвейг горел. Взрывы нас ошеломили и породили общую панику, большую, чем тогда в Гродно. Какая переменчивая судьба! Еще раз я подвергся массированной воздушной атаке, но на этот раз она задела меня отчасти. Крики ужасов и противоречивые приказы раздавались и тонули в шуме бомб с самолетов Б-25.
Здание «Отдела гражданства Германии», где ждали подтверждения моих документов, тоже превратилось в руины, так что искать документы бесполезно. Все было объято пламенем. Я послал благодарность небу за анонимного пилота, который целился так точно, прежде чем сбросить бомбу.
Я сказал себе: ну вот, Шлоймеле, теперь они не будут тебе досаждать вопросами насчет твоего происхождения. После отбоя нас призвали на развалины. У нас уже была тренировка, так как в соседнем городе Ганновере, который часто подвергался бомбардировкам, мы принимали участие в таких акциях. Не колеблясь я вышел с моими товарищами на улицу и там исполнил свой долг. В основном мы делали бутерброды и кофе и то и другое раздавали на углах улиц.
А если речь шла о спасении людей, я напрягал все мои силы и все свое мужество. Так меня воспитали мои родители. Человек для меня оставался человеком, независимо от его происхождения. К тому же это не требовало конфликта с совестью. Каждый раненый, откопанный из-под завалов, имел право на мою помощь. Я не думал ни о его предыдущем поведении, ни о том, что он мог бы мне причинить, если бы узнал, кто я. При этом я полностью был Юппом. Я хватался за спасательную работу так, как это делали все вокруг.
За три года в национал-социалистической школе я беспрерывно старался, числился хорошим учеником по всем предметам, и мне это удавалось без труда. Огромная сила толкала меня. Я с головой ушел в учебу. С другой стороны, я знал, как держаться подальше от того, что могло бы меня удручить или эмоционально потрясти. Должен признать, что иногда забывал свое прошлое.
Моя жизнь была как маятник: то фальшивой у всех на виду то, напротив, настоящей, глубоко укорененной, но скрытой.
В зону Юппа этот «маятник» заходил с большей «амплитудой» — промывка мозгов не давала ему далеко уходить в зону Соломона.
Моя двойная жизнь меня самого приводила в замешательство, и часто я не мог определить, в какой роли нахожусь. Так, я был в восторге от победы «нашего Отечества, нашей великой Германии». Не сдерживаясь перед товарищами, выражал радость, если сообщали о впечатляющих героических поступках. Информация о победах жадно воспринималась нами. Если речь шла о большом успехе, все ликовали и обнимались. Это переполнявшее всех счастье меня тоже не оставляло равнодушным. Я сиял вместе с ними от того, что вот еще один шаг нас приближает к «окончательной победе». Я не давал ходу ни одной мысли о моем будущем после «окончательного поражения» и не впадал во внутренний конфликт. Таково было относительно надежное средство выжить.
Часто объявлялась воздушная тревога № 15 — это значило, что вражеские самолеты находятся в пятнадцати минутах от Брауншвейга. Согласно предписанию, мы должны были немедленно прервать наши занятия и бежать в бомбоубежище. Со временем мы привыкли к бомбовым атакам, тем более что много раз самолеты над нами пролетали, не бомбардируя. Бдительность пропадала. Некоторые «смельчаки» просто игнорировали опасность и оставались в своих квартирах. Но что должно было случиться, то случилось. В одно прекрасное солнечное утро радио неоднократно сообщило о воздушной опасности № 15. И в тот раз сброшенные бомбы попали в наше общежитие. Все как сумасшедшие побежали в бомбоубежище.
Во время такого поспешного бегства погиб один из моих лучших друзей Бьерн Фолвик, состоявший в какой-то молодежной организации выходцев из Норвегии. Мне-то времени хватило убежать в укрытие, и я очень скорблю о смерти моего товарища. Я взял лист бумаги и с ходу сочинил стихи в память моего умершего друга. Начинались они так:
И вот лежит он на траве лицом наверх,
Как будто бы хочет сказать:
«За святое отечество наше
Вперед, друзья-товарищи!»
Я вел себя и говорил как другие, телом и душой я был членом этой группы. Под мое тогдашнее поведение и сегодня я не могу подвести какую-то логику — таким вот оно было, и все тут.
Однажды обе мои половины столкнулись друг с другом, что меня вывело из равновесия. Случилось это на уроке расизма. Учитель меня вызвал и попросил обосновать необходимость уничтожения еврейской расы. Вне себя от злости я шел к доске. Не кому иному, как мне следовало сделать отличный доклад по этой теме! Только сам Сатана мог придумать такое испытание. Ярость и отвращение бушевали во мне, я собрал все свои силы… Числился ведь я одним из лучших — потому и требовали от меня многого. Я был в жутком смущении, но знал, что во время ответа должен держать себя в руках. Мое прошлое и настоящее столкнулись в моей душе со всей силой. И откуда-то пришли ко мне силы сдержать этот конфликт.
У меня был, как я понимаю, большой запас инстинкта самосохранения. Преодолев муки совести, я ответил как положено. Ревевшая внутри меня буря не выплеснулась наружу. Мой ответ учителя, похоже, удовлетворил и, вероятно, оценен был на «отлично».
Несмотря на ухудшающееся день ото дня положение на фронте, настроение у населения не падало. Оно даже поднялось благодаря ободряющим слухам. Болтали, будто решающим в конце войны станет секретное оружие. Шептали, что за пять минут до двенадцати фюрер якобы подымет палец и это будет сигналом сбросить на поле битвы оружие небывалой в военной истории разрушительной силы. После войны я узнал, что нацистская Германия скрупулезно работала над атомной бомбой и была уже близка к ее производству.
В школе царило безразличие, несмотря на изменившееся положение на фронте. 6 июня 1944 года высадкой союзников в Нормандии открылся Второй фронт. Одновременно великий русский прорыв привел к решающим победам. Советская армия освободила области, занятые нацистами, прошла через польскую границу и нанесла вермахту тяжелые потери.
Исход войны фактически был решен. А мы в школе все еще предавались нашим мечтам о будущем величии Германии. И меня перемены не затронули. Я глубоко втянулся в навязанный мне мир. Сознание у меня затуманено было так, что реальность туда не проникала. Я чувствовал себя «одним из них», всецело одобрявших авантюрные и опасные мероприятия рейха в дни его последних усилий, и больше не заботился о моей судьбе после поражения вермахта. Когда рейх уже находился в смертельных судорогах, наряду со многими я участвовал в отчаянных попытках его спасти.
Мы примкнули к «народному фронту», к «спонтанно» созданному отряду из детей, женщин, стариков… ко всем тем, кто еще мог держать оружие, чтобы защищать границы Отечества от надвигающегося врага.
В начале 1945 года в лесах около Брауншвейга нас обучали новому противотанковому оружию, фаустпатрону. Наконец мы получили в руки оружие. Мои товарищи уже считались старыми вояками… Оружие было простым и действенным, но держать его в руках было опасно. Нажимали на спуск, фаустпатрон выстреливал, выпуская сзади длинное пламя. Многие мои товарищи от того получили тяжелые ожоги.
Нас послали на Западный фронт. Учитывая мой опыт, меня назначили командиром взвода. Мы охраняли мосты на улицах и должны были поддерживать вермахт в подрыве вражеских танков. Газеты печатали фотографии: Гитлер награждает медалью за отвагу гитлерюнге, сражавшихся в народных дружинах. По пути к фронту нам встретилась большая колонна танков, которые двигались в обратном направлении. Тогда я впервые услышал ехидное замечание некоторых «братьев по оружию»: «Они едут домой. Для них-то война закончилась».
Но почему я при новом ветре не вылез из моей оболочки? Не знаю, что мне тогда препятствовало встать и броситься бежать. Фронт находился довольно далеко, но шум боев был отчетливо слышен. Час истины пробил.
С одной стороны, я намеревался бросить хотя бы одну гранату во «вражеский» танк, хотя осознавал, что мой враг не там.
С другой стороны, с прорывающими «нашу» оборону хотел встретиться лицом к лицу, чтобы дать им понять, что рад их приходу. Глубоко изнутри поднималась моя долго дремавшая надежда, она еще слабо светилась, но была уже достаточно сильной, чтобы постепенно рассеять туман последних лет, тот самый туман, что окутывал и так надежно прятал мое настоящее естество.
Прозрение пришло не сразу. Постоянное напряжение борьбы за жизнь не исчезло одним махом, оно продолжалось, но постепенно спадало. Я не мог так просто сбросить шкуру врага, которая стала едва ли не моей собственной.
21 апреля 1945 года мне исполнилось двадцать лет. Один из товарищей, лежащий со мной на позиции, поздравил меня с днем рождения. Шесть лет прошло с того момента, как я вступил в эту бурную жизнь, четыре из них я был другим, когда мне приходилось скрывать свое истинное «я».
За день до того был день рождения фюрера. Мы слушали годами повторяющуюся речь Йозефа Геббельса к немецкому народу. Я хорошо помню его последние фразы. Явно изменившимся голосом он заявил: «Если мы, немцы, проиграем войну, богиню справедливости и проститутку денег, — тогда мы больше не достойны жить в этом мире».
В ту самую ночь между днем рождения фюрера и моим двадцатилетием произошли великие вещи. Объявили о конце войны!
Занавес закрылся. Я сыграл роль, какую судьба предоставила мне сыграть на сцене моей жизни. Другой занавес поднимался. Конец самоотречению молодого еврея Соломона, сына Исраэля.
Ко дню рождения получил я самый прекрасный подарок из тех, что мог себе представить!
В ту решающую ночь я был разбужен криками на иностранном языке и болезненными ударами прикладом. Тяжелые веки с трудом могли повиноваться жестокому требованию. Я не заметил, что это пробуждение после долгой ночи, в которую погружена была моя душа, и что глаза я открывал свету свободы.
Американская армия штурмом захватила наш лагерь, не встретив ни малейшего сопротивления. Нам приказали встать к стенке. Все оружие и всю амуницию, что была у нас, конфисковали и выбросили на улицу в большую кучу. Я видел, как мой фотоаппарат был изъят из моего мешка и перешел в руки американского солдата. Я не осмелился протестовать и вообще не показывал никакой реакции.
«Наци, к стенке!» — кричали они, пока последний из нас не встал в строй, скрестив руки над головой. Я встал вместе со всеми спиной к стене и смотрел навстречу новой, неизвестной реальности. Это было как наваждение. Рядом со мной я услышал шепот: надо бы их расстрелять. Опьяненные победой солдаты, в чьей памяти еще сохранился ужас войны, вполне могли удовлетворить свою жажду мести.
Таким образом опять, как и четыре года назад на поле под Минском, я увидел себя с точки зрения «вражеского» солдата.
Но почему тогда перед немецким постовым мне хватило находчивости заявить: «Я немец» — а теперь я как парализованный и не способен крикнуть: «Не стреляйте! Я не с ними, я еврей, это правда!»? Я стоял и не произнес ни звука.
Слишком толстая наросла на мне гитлеровская оболочка, чтобы мне запросто было из нее выйти.
«Что за издевка, — думал я, — в день моего рождения быть застреленным освободителями, и это в тот момент, когда уже пробили колокола свободы! Мой жизненный путь будет навсегда предан забвению». Я хотел закричать, но побоялся. Слова просто не выходили из меня — в таком я был шоке.
Слава Богу, расстреливать нас не собирались. Американские солдаты не стали нам мстить. Они видели в нас детей, которых ввели в заблуждение, и хотели только нас попугать.
Целый час мы стояли перед угрожающими стволами ружей, пока не закончились обыск и конфискация. Большинство солдат ушло. Маленькая группа осталась нас охранять.
Нам приказали снять как запрещенные все нацистские эмблемы. Я быстро сбросил спортивные значки, которых у меня была целая куча, и портупею гитлерюгенда. Все это закинул подальше. Кто я теперь? Я парил над чем-то призрачным, не было твердой почвы под ногами, не было дома, куда мог бы вернуться. Моя настоящая сущность была под вопросом, я даже забыл, как выгляжу. А пока оно так, свободы не обрести.
На следующий день мы были освобождены из этого короткого плена. Мы разлетелись кто куда, каждый пошел своей дорогой, кто-то присоединился к бесчисленным беженцам, которые надеялись найти свои разогнанные семьи. Никому еще я не сказал, что я еврей. Я намеревался добраться до Брауншвейга, зайти в мою школу и оттуда забрать свои вещи. Темные годы маскировки закончились, и я должен привыкать к свету нового мира.
В полном замешательстве я входил в мою новую жизнь. Купил себе велосипед и преодолевал расстояния на автострадах. Всюду суматошное перемещение: кто на движущихся средствах всех марок, включая тележки и велосипеды, кто на своих двоих. Тысячи беженцев бродили в поисках своей дороги, среди них побежденные и подавленные солдаты вермахта и союзники, победители.
А я с чего должен начинать? Каким должно быть мое будущее и как оно свяжется с прошлым? Восстановится ли разрушенная основа моего существования? Можно ли на шатком фундаменте построить новую жизнь? Конечно, с моим вторым «я» сведены счеты. Но настоящее «я» пока не обретено. Я ехал в сторону неизвестности. Что-то было позади, а из нового еще ничего не было.
На одной из обочин я устроился перекусить. Из своего мешка достал припасенное продовольствие, которое мне выдали еще на фронте. Во время еды я рассматривал немцев, тянущихся в разных направлениях. Наблюдал за пленными, которых под пристальной охраной отправляли в пункты сбора и распределения. Лист перевернулся. Гордым «господам» с неограниченной прежде властью со вчерашнего дня пришел конец.
Подъезжая к Брауншвейгу, я узнал, что город сдался и жители на окнах вывесили белые флаги. С новой силой я жал на педали и в побежденный город приехал уставшим и выдохшимся. На зданиях действительно развевались белые флаги, а на стенах были наклеены огромные плакаты: американские оккупационные власти ясно и недвусмысленно заявляли, что каждый, у кого остались оружие или нацистские знаки и кто не соблюдает комендантского часа, будет расстрелян.
Я поспешил в мою бывшую школу, так как комендантский час приближался.
У изгороди вокруг интерната я увидел большое количество людей. Как я понял, то были рабочие, доставленные с востока для работы на заводе «Фольксваген» и теперь освобожденные. Они вышли из своих крошечных бараков, обнесенных проволокой, и заняли наши просторные комнаты. Теперь я не мог туда пойти, чтобы забрать свои вещи. Никакого выбора у меня не было, и я решил направиться в бывший лагерь подневольных рабочих. Это было недалеко, и мне удалось за несколько минут до начала комендантского часа проникнуть через проволоку и исчезнуть в одном из бараков. Там я упал на нары. Я был один на территории, один со своим прошлым.
Я почувствовал, что никакая рука меня больше не охраняет. Одиночество было совсем другого рода, и переносить его было тоже нелегко. Я покинул побежденных, но не примкнул к победителям. Я чувствовал, что во мне тает что-то важное и просачивается капля за каплей. Мое обостренное сознание, моя способность тотчас находить на все ответ, моя сильная воля больше не существовали. Они свою функцию выполнили. А при этом я чувствовал, что теперь они мне нужны больше, чем прежде.
Наступили сумерки, я поел кое-что из моего железного запаса и тотчас заснул, свернувшись калачиком. Мой глубокий сон был побегом, релаксацией, средством отодвинуть будущее. Мне нужно было время для выздоровления.
Грустно и против воли покинул я тогда мою часть. Теперь, после трех лет в роли гитлерюнге, проведенных в постоянной борьбе за выживание, я впервые почувствовал большую усталость. К тому же я должен был все начинать абсолютно с нуля, ориентироваться в совершенно новой для меня жизни.
Опять я оторвавшийся от дерева одинокий листок, увлекаемый порывами ветра, который не знает, где и когда он упадет на землю. Я был измучен и находился в полном отчаянии. Очень хотелось спать.
Но у меня была искра надежды: как-то все образуется. Этого было достаточно для того, чтобы утром встать, поприветствовать новый день и начать жизнь заново.
Я вспомнил о жившей недалеко подруге. Раньше мы иногда вместе гуляли, и я решил ее навестить. Поднялся по лестнице и постучал в дверь. Прошло несколько минут, прежде чем открылась дверь и она осторожно высунула голову. Увидев меня, она обрадовалась, спросила, как мои дела, но извинилась, что не может к себе пригласить, так как у нее друг. Попросила меня прийти после обеда. Через полуоткрытую дверь я увидел на стуле брошенную униформу, понял, что мой визит не к месту, и ушел. Я был поражен и смущен: «Ты? И так быстро?»
Я решил после обеда навестить Лени и фрау Лач. Сначала я вернулся в мое убежище — покинутый лагерь. На территории встретил несколько поляков и русских. Один своим сопровождающим сказал: «Посмотрите на этого немца. Чего он тут ходит?» С угрозами и руганью они подошли ближе. Я попытался по-русски им сказать, что они ошибаются, что я не немец, а еврей. Но как они могли поверить Салли, все еще одетому в униформу Юппа? Они стали меня бить, но мне удалось убежать.
В центре города я намерен был получить в ратуше положенные мне продовольственные карточки. На центральной улице было полно народу, пробиться было трудно. Вдруг мой взгляд остановился на одном человеке, очень истощенном, с обритой голова и в одежде штрафника. Я к нему приблизился. На груди у него был треугольник с именем, под ним слово «еврей». Я посмотрел на него и продолжил свой путь. Через несколько шагов остановился. И я еврей, не так ли?! Кроме меня, выходит, остался тут еще один еврей?
Искра памяти о моем происхождении, никогда не гасшая, а только прикрытая от посторонних глаз, вспыхнула и подогрела меня. Я быстро обернулся и догнал мужчину, встал перед ним и горящими глазами посмотрел на него как на сверхъестественное явление.
С необыкновенной наивностью я его спросил: «Извините, пожалуйста, вы действительно еврей?» Он посмотрел на меня совсем не дружелюбно. Конечно, он не предполагал, что я тоже еврей — на мне же еще была униформа. Темные пятна на ткани не оставляли сомнения, что недавно там были проклятые и опасные знаки.
Как его убедить? Из дальних уголков моей памяти явились прекрасные торжественные слова, и я произнес: «Шма, Исраэль!»
Я чувствовал, что он мне поверил. Я обнял его и шепнул ему на ухо: «Я тоже еврей. Меня зовут Соломон Перел».
Этот момент был решающим. Вдруг я почувствовал, как во мне произошло изменение. Рушился чужой, навязанный мне мир. Я был у цели. Я положил голову ему на плечо… и заплакал.
Наконец полились слезы радости, а с нею и благодарности, и это придало мне силу. Мои чувства его захватили, и его глаза светились так же, как мои. Много для меня значил этот человек, Манфред Френкель из Брауншвейга. Он приехал из Аушвица, куда был транспортирован из гетто в Лодзи.
— Вы тоже были в лодзинском гетто? — спросил я его. — Может, вы встречали семью Перел?
— Да, — ответил он робко. Ответ меня не удовлетворил.
— Некоторое время я работал на товарном вокзале в Лодзи. В моей бригаде был один еврей Давид Перел.
— Так это же мой брат!
Я почувствовал, что сделал первый шаг на пути к своим близким. Но других подробностей он не знал. Я его немного проводил. Он был тем первым, кто мне рассказал об этом ужасном месте — Аушвиц, о газовых камерах, крематориях и прочих мерзостях.
Я молчал. Четыре года я жил среди них и ничего не узнал. Как я мог от себя скрывать, что возвещенная нам в школе цель уничтожить народ «тунеядцев и кровопийц» выполняется самым ужасным образом? Может, мои немецкие товарищи о том знали от своих родителей, но молчали? Знал ли наш учитель о происходящем в Аушвице? Почему на уроках не говорили об этом?
В те годы на улицах города я встречал бесчисленных рабочих. Они носили гражданскую одежду, и наложенные на нее заплатки указывали на их происхождение и тем отличали от прочих. Регулярно я смотрел в кино последние новости, но люди в одежде штрафников ни разу там не появлялись.
Можно предположить, что большинство немцев в Третьем рейхе догадывались о масштабе уничтожения, но никто никогда в разговорах со мной этой темы не касался. За все годы, что провел среди них, считаясь своим, никогда я не слышал ни тихих сплетен, ни малейшего намека на убийство. По радио, в газетах никогда не упоминали об «окончательном решении». Может, мои глаза и уши были тому закрыты?
Зато сведения о массовой гибели польских офицеров под Катынью[30] пропаганда Геббельса вовсю придавала огласке. «Как может мир так просто закрывать глаза на эту устроенную большевиками кровавую расправу?» — возглашали убийцы миллионов людей. О своих собственных преступлениях они умалчивали. Только Манфред Френкель открыл мне глаза. В идеологической теплице, каковою была школа гитлерюгенда, я учил расовую теорию, но мой ум отказывался от мысли, что она уже применяется в разных лагерях смерти.
Глубокая боль, которую я по прозрении испытал, — с тех пор моя постоянная спутница. Столько раз ездил я через гетто в Лодзи — и не посмел догадаться, что его обитатели там не останутся, а будут отправлены в конвейер уничтожения!
Теперь вспоминаю, что среди них тогда видел только взрослых и ни одного ребенка. И это не вызвало у меня вопросов.
Система, в которую я был внедрен, с одной стороны, обостряла мой ум, а с другой — заглушала. Ночами, проведенными в полусне в оставленном бараке, я чувствовал себя глубоко удрученным. Лица всех освобожденных светились, они знали, что через несколько недель будут на родине, в своих городах и селах, где найдут дом и очаг и снова начнут нормальную жизнь. А я? Не было места, куда я мог бы пойти. Все было разрушено.
Я вспоминал Атикву[31] — гимн надежды, который я выучил в «Гордонии» в Лодзи и пел время от времени. Он меня утешал.
Однажды из соседнего барака я услышал голоса. Я туда подкрался и увидел двух советских девушек, склоненных над нарами. Они ухаживали за русским рабочим, который от чрезмерного желания выпить влил в себя огромное количество метилового спирта. Его внутренности горели огнем, и он потерял зрение. Мне было жаль беднягу. За освобождение он заплатил ужасную цену. С одной из девушек я был уже тайно знаком, когда еще работал в мастерских завода «Фольксваген», и на моей груди красовался значок ротного командира гитлерюгенда. Несмотря на запрет, несколько раз я с ней беседовал на русском языке. Ее славянская внешность произвела на меня впечатление, и те беседы тогда мне были очень приятны. Мы быстро выяснили, что можем говорить о прошлом, и сердечно встречались.
Все эти годы я бережно храню ее адрес: Тевлинский район, совхоз им. Карла Маркса, спросить товарища Чайку Галину Яковлевну. На память она мне подарила фотографию. Я намеревался ее посетить, как только установят дипломатические отношения между Израилем и Советским Союзом. Простился я с ней как немец Йозеф Перьел. А когда пришло время сказать правду… оставил ее при себе! До сих пор не знаю почему.
На минуту я заглянул к семье Лач и последний раз встретился с Лени. О моей тайне она уже узнала от матери. Мы обрадовались, еще раз вместе прогулялись и попрощались. Кончилось время дружбы девушки из BDM с молодым человеком из гитлерюгенда.
Многие годы я переписывался с ее матерью, пока она не умерла. Лени стала балериной, вышла замуж за нашего общего друга Эрнста Мартина, который работал на гестапо. Они эмигрировали в Канаду.
Наступил день, когда я покинул Брауншвейг. Кроме тяжелых событий, там были и веселые дни, так что отношение к городу у меня осталось двойственное. Арену тайной борьбы я покинул победителем. Не забуду ни тяжких, ни приятных моментов. Брауншвейг я покидал взволнованным и будущее встречал полным мечтаний и надежд.
Я поехал в Пайне, на сей раз свободным человеком. Для того чтобы получить удостоверение личности с моим настоящим именем, я отправился в ратушу, где попросил выписку из книги регистрации гражданского состояния. Мою просьбу выполнили с особой вежливостью, освободили от уплаты пошлины. Я заставил себя улыбнуться чиновникам. Они, конечно, вспомнили семью Перел, но не решились спросить, что с нею стало.
Мои объяснения несколько приглушили болезненный конфликт с совестью, но не могли его разрешить. В конце концов и себя я счел жертвой преследований и отправился в комитет.
Учреждение это выглядело как склад одежды и продуктов первой необходимости. Создали его бывшие политические заключенные концлагерей, входили туда и те, кто выражал симпатию местным социал-демократам и коммунистам.
Я представился своим настоящим именем. «Что? Ты маленький Салли из семьи Перел? — с радостью спросил меня один из них. — Я помню тебя, мой дорогой. Я очень хорошо знал твоего отца». Не требуя доказательств, он предложил выбрать себе одежду. Я присмотрел очень симпатичную рубашку, новый костюм и другие вещи. Дали мне также большой пакет с продуктами. Через две недели после освобождения я снял, наконец, униформу и вступил в новую жизнь.
Я еще не знал, какие трудности там меня подстерегают. Я радовался новой жизни.
Мои разговоры с выжившими в концлагере проходили спокойно. Они попросили меня принять участие в организации другого городского бюро. Я с удовольствием согласился. Они намерены были восстановить список местных нацистских преступников и донести на них в специальные военные суды. Мы также решили проследить судьбу еврейской общины в Пайне. Так мы узнали о трагической кончине секретаря местной ячейки коммунистической партии товарища Кратца. За несколько дней до окончания войны вместе с другими сотнями заключенных его загнали на старый корабль. Судно потопили, и все, кто на нем был, погибли.
Я пообещал принять участие в следующем собрании. Когда я уже собирался уйти, в комнату вошли два еврея. Они хотели вернуться на свою родину в Румынию. Они многое пережили в Берген-Бельзене, концлагере вблизи Целле. Это название впервые я услышал из их уст и от них же узнал о творящихся там ужасах. Я решил туда съездить и там спросить о своих близких. Я был счастлив видеть братьев по вере освобожденными и пожелал им всего хорошего в их новой жизни. Попрощался я со всеми в хорошем настроении.
Ушел я добротно одетым и с пакетами в руках. Мою черную униформу я без сожаления выбросил в первую попавшуюся помойку — она свое отслужила. Неужели моей двойной жизни таки пришел конец?
Опьяненный от счастья, шел я по старым улицам Пайне. Не так давно я гулял по этим мостовым, прятался в своей фуражке и отворачивался, чтобы не быть узнанным. Теперь взглядам прохожих я представал гордым и счастливым. Соломон Перел ожил. Несмотря ни на что, вопреки намерению нацистов меня уничтожить! Я парил в облаках. Как прекрасно пахла первая послевоенная весна после многих военных зим! Воздух наполнял аромат ландышей. В городе не было бомбардировок, и если бы не попадалась военная техника, можно было бы подумать, что город не пережил шестилетнюю войну, самую за все времена кровавую и разорительную.
Я зашел к Майнерсам. Нацистская эмблема над дверью исчезла. Я вошел в кафе. Чувствовалась другая атмосфера, только запах пива и табака остался тем же.
Я сидел за тем же столом, что и в прошлый раз, наблюдал за Tea и Кларой, слушал разговоры. Один из посетителей говорил, что Германия заплатила ужасную цену, и уверял, что не Гитлер самый большой военный преступник, а Черчилль, потому что он вздумал воевать с Германией…
Я решил не вмешиваться. Занят я был своими мыслями. На память пришли мое детство, горячие летние дни, тогдашние мои фантазии. Tea и Клара уже стали молодыми женщинами. Они работали быстро и точно. Ничего удивительного — пиво пили всегда, и чтобы отметить радость, и чтобы облегчить горе. Большинство столов и теперь было занято.
Я пробился к блестящему крану, чтобы наполнить кружку, и когда приблизился к Кларе, поздоровался с ней. Ответила она только из вежливости. Посмотрела на меня, потом на опавшую пену. Меня она не узнала. Я обратился к ней: «Я Салли, я вернулся в Пайне». Наливая пиво, она слушала меня удивленно, потом вышла ко мне и сердечно пожала руку. «Правда, ты Салли, мы десять лет не виделись!» Она улыбалась во весь рот. «Не совсем так, — ответил я — недавно ты подносила мне пиво». Она не поняла, и я обещал, что позже все ей объясню.
Она рассказала, что ее родители умерли год назад, а ее брата Ганса как офицера СС отправили в Англию, в лагерь военнопленных. Я почувствовал, что выражение радости от встречи не было у нее искренним. К нам присоединилась Tea, разговаривала она еще более сдержанно.
Я решил не оставаться. Было ясно, что «коричневые» годы оставили свои следы на обеих сестрах. Эта полная разочарования встреча не омрачила все же моей радости. Я покинул сестер Майнерс.
Через тридцать лет я снова их повидал с намерением до конца рассказать историю моего отчаянного прихода в их кафе. Я думал, им будет жаль, что они не узнали переодетого Салли. Но наткнулся на отчужденность.
Одна бывшая соседка, очень старая дама, предложила мне переночевать у нее. Я ее встретил, когда выходил из кафе, и вспомнил, что детьми однажды мы ее назвали «злая старуха с палкой». Я с удовольствием принял ее предложение. В ухоженной комнате, которую она мне предоставила, мне было очень комфортно. После продолжительного сна я почувствовал себя немного отдохнувшим.
На следующий день я проснулся счастливый тем, что начну новый день. Позавтракал с привлекательной старой дамой и вышел на улицу.
На вокзале купил билет до Целле, города после Берген-Бельзена. Путешествие было коротким, меньше чем через час я был у цели. Уже издали я увидел лагерь, постройку, кричаще чуждую окружающему ландшафту. Зеленые поля и украшенные цветами дома крестьян создавали мирную атмосферу. Может, я заблудился? Здесь ли, в этих ли местах олицетворения плодородия и спокойствия, находился страшный лагерь смерти? Подойдя ближе, я в этом не сомневался.
Я увидел огромные песчаные площади и на них ряды бараков. Надо всем стояло облако пыли. Много людей передвигалось в разные стороны, въезжали и выезжали санитарные машины и военная техника английской армии. Толпа захватила меня. Лица у освобожденных узников были хмурыми — ни одной искры радости. Я услышал гул тракторов. Мне объяснили, что засыпают и равняют с землей многочисленные массовые могилы. Вдруг я услышал, как из толпы кто-то по-польски выкрикивает мое имя: «Залек! Залек!» Удивленный, я оглянулся. Передо мной стояли двое братьев Завадских. Они были примерно моего возраста и по сравнению с другими выглядели более опрятно. Я был первым из их знакомых, встреченных после освобождения. Они очень обрадовались. В наших воспоминаниях о детстве много было общего, я с удовольствием согласился несколько дней провести с ними в освобожденном лагере.
Мы направились к их бараку. Они предложили мне нары, которые накануне освободились после смерти одного мужчины.
Три дня, проведенные в Берген-Бельзене, я слушал их рассказы. Ужасные картины вставали передо мной. Горькую судьбу узников все время я сравнивал с тем, что пережил сам, и убедился, что в это ужасное время жизнь меня щадила. Теперь судьба у нас была общая. Я присоединился к выжившим, мы все находились в помещении без воздуха: без родины, без отца и матери. Мы не знали, скоро ли наше неопределенное положение сменится надежным и прочным. Чтобы излечиться от прошлого, нам всем нужен был солидный фундамент.
В Пайне я вернулся с твердым намерением продолжить поиски сведений о судьбе моих близких. Кое-какие известия вместе с несколькими фотографиями по возвращении я получил от бывшей подруги моей сестры. Новость о том, что один из детей семьи Перел благополучно вернулся в Пайне, разлетелась очень быстро. Многие приглашали меня в гости, некоторые думали, что я Давид, другие — что Исаак, но все меня принимали достойно. Большинство этих приглашений я отклонял. Навестил только тех, у кого остались фотографии моих родителей — до сих пор их храню.
Из чистого любопытства я даже принял приглашение на сеанс спиритизма — мне обещали, что известие о местонахождении моих близких я получу посредством контакта с духами умерших. Придя туда в условленное время, я понял, что сеанс назначили ради меня одного. Кроме медиума, в комнате находилось еще восемь человек. Натянутый как струна, я занял свое место за столом. Прежде подобными делами я никогда не занимался.
Двойные шторы задернули, и в комнате стало мрачно. На круглом столе располагались цифры, письма и разные карты, в центре стоял опрокинутый стакан. Мы расселись вокруг стола и скрестили руки над стаканом.
Воцарилось напряженное молчание. Прошли долгие минуты, но никто не проронил ни слова. Вдруг медиум издал неясный лепет. Я испугался и все свои мысли сконцентрировал на своих близких. И тут стакан задрожал, завибрировал и стал двигаться. Именно так это и случилось. Никогда бы не поверил, если бы не увидал своими глазами. Стакан скользил в разных направлениях, потом слегка приподнялся, будто хотел преодолеть какую-то преграду. Наблюдал я за ним так внимательно, что даже вспотел. Когда стакан остановился, мы опустили руки, и один из участников раздвинул шторы. Вечерний свет проник в помещение. Никто не говорил ни слова, медиум тоже, что меня очень томило.
Через некоторое время медиум обратился ко мне: «Один из твоих близких родственников, чье имя начинается на букву Д, жив и находится очень далеко отсюда, может быть, на другом континенте». Тотчас я подумал: неужели жив мой брат Давид? С волнением и радостью я воспринял эту весть. От всего сердца я желал, чтобы это оказалось правдой. После сеанса поболтал с участниками. Все они жили в Пайне. Они мне сообщили, что еврейка фрау Фриденталь не покидала своего дома и выжила. А ее дочь Лотту, необыкновенно красивую девушку, обвинили в расовом преступлении и повесили.
Покидал я этих людей счастливым и сердечно их благодарил за такую трогательную встречу. Для меня было бы настоящим праздником, если бы весть о моем брате Давиде оказалась верной.
На следующее утро я навестил фрау Фриденталь. Увидев меня, она очень обрадовалась. Удивительно остроумная, она, казалось, пребывает в бодром здравии. Какая же широта души у этой женщины и какое мужество! Более двенадцати лет над ней висели проклятия и угроза смерти, но она выстояла, как непоколебимая скала в бушующем море.
Она предложила мне пожить у нее, но я сказал, что намереваюсь проехать через концентрационные лагеря, чтобы найти своих. Пожелал ей мужества, хорошего здоровья и пообещал снова зайти. Фрау Фриденталь переехала в Ганновер в дом престарелых и в 1978 году умерла, будучи уже в преклонном возрасте.
В одной из своих поездок я случайно встретил двух советских офицеров, они были в составе делегации из советской оккупационной зоны. Я обрадовался и поздоровался с ними на их языке. Представившись еврейским беженцем, попросил их помочь мне получить разрешение на транзитный проезд через Лодзь и Аушвиц. Они обещали мне поддержку и попросили поработать у них переводчиком — им следовало допросить выслеженных и арестованных охранников из СС. У меня было желание с ними сотрудничать. Предложение я принял с восторгом — для меня это была возможность заполнить возникшую во мне пустоту. Я заехал в Пайне забрать свои вещи, и мы отправились в Восточную Германию, в Магдебург, где располагалась часть советских оккупационных войск.
Поездка в «мерседесе» мне нравилась, и я напевал «Атикву».
— Красивую песню поешь, Соломон Израилевич, откуда она? — спросил меня майор Петр Платонович Личман.
— Это еврейский гимн, — ответил я гордо.
— У евреев есть гимн? — удивился он.
— Конечно, даже флаг есть.
Я вспомнил время «Гордонии» в Лодзи. Удивительно, что ничего не забыл!
— Нам не хватает только земли, товарищ майор, — добавил я.
Тогда я и не думал, что через три года в мае будет провозглашено создание государства Израиль.
В советской зоне оккупации Германии в то время повсюду были пункты учета, где должны были зарегистрироваться все мужчины призывного возраста. Там проверяли, есть ли у них татуировка — знак принадлежности к СС. Тех, у кого ее находили, немедленно арестовывали. В одном из таких учреждений я и работал переводчиком. С той же ролью участвовал я и в переговорах между советскими начальниками и секретарями социал-демократической и коммунистической партий.
Советы намеревались их объединить, дабы тем способствовать образованию ГДР в Восточной Германии. Так возникла СЕПГ, Социалистическая единая партия Германии.
Вспоминаю один неприятный эпизод в переговорах между майором Личманом и высокопоставленным представителем церкви. Это произошло незадолго до Нюрнбергского процесса. Христиане, заявил церковник, подлежат Божьему суду, и кто раскаивается, может рассчитывать на прощение.
Личман был этим возмущен. «А простит ли им Бог, — спросил он, — убийство миллионов детей?» В ответ он услышал, что дети не от смерти страдают, только взрослые ее боятся; последних же Бог наказывает за их ошибки, а покаявшихся наставляет на правильный путь. После этого церковника просто выгнали.
Я не прекращал поиски родителей и писал во все возможные места, чтобы отовсюду собрать по ниточке. Одно из писем пошло к подруге моей сестры в Пайне. Я сообщил ей о месте моего пребывания и попросил на случай, если появится в Пайне кто-то из моих близких, меня о том уведомить. Через несколько недель я получил ответ. Машинально вскрыл конверт, и, как только прочитал первые слова, меня охватила волна счастья. Она писала, что мой брат Исаак и его жена Мира недавно приезжали в Пайне. Мой брат Исаак жив! Я был опьянен радостью и счастьем. В письме было также сказано, что из гетто в Вильно его перевели в концлагерь Дахау, и там он был освобожден армией союзников. Теперь живет в Мюнхене. Я незамедлительно ему написал, чтобы он как можно скорее меня навестил, и добавил, что от всей души желаю его увидеть и имею возможность обеспечить ему с женой проезд через границу зоны. Ответ не заставил себя ждать. Исаак и Мира были в пути.
В пограничном городе мы увиделись, потрясенные и счастливые. Мама, папа, вы слышите? Ваши благословения и молитвы осуществились… «Вы должны жить!» — был ваш наказ, и вот мы здесь. Безграничным было мое счастье, когда Исаак сказал, что наш брат Давид жив и уже находится в Палестине. Я заплакал.
Узнал я и о судьбе моей сестры Берты. Перед роспуском гетто в Вильно ее вместе с Мирой отправили в женский концлагерь Штуттхоф недалеко от Данцига, а Исаака — в концлагерь Дахау. В 1944 году русский фронт приблизился, и лагерь тогда перевели в Равенсбрюкке. Начался так называемый «марш смерти». Наступил страшный мороз. Берта обморозила ступни. Мира изо всех сил пыталась ей помочь, но ее отчаянная попытка спасти мою сестру была безуспешной. Берта больше не могла идти дальше. Ее застрелили в затылок. Мира видела, как кровь у нее изо рта потекла на белый снег. О Господи, как ужасно об этом писать!
Потом на служебной машине мы отправились на виллу Личманов. Жена майора Мария Антоновна устроила нам прием, достойный события. Из подвала было принесено прекрасное старое вино, и мы осушили бутылку за бутылкой. Мы праздновали спасение оставшихся в живых.
Несколько часов мы говорили о прошлом и настоящем. Исаак рассказывал нам о вооруженных боях в Палестине против англичан и за беспрепятственную иммиграцию. Эти новости имели для меня большое значение.
Я чувствовал: во мне начинает расти какое-то большое чувство. Но еще не обращал на это внимания. Впервые я подумал о Палестине.
Мира была на последнем месяце беременности и должна была вернуться в Мюнхен. Мы простились, но решили вскоре снова встретиться. Через несколько дней я получил открытку с сообщением, что Мира подарила жизнь девочке Наоми.
Летом 1947 года я стоял на распутье. Меня вызывали в советскую комендатуру в Берлине-Карлсхорсте. Гражданский служащий вежливо меня принял. Так как я в качестве переводчика заслужил хорошие отзывы, он мне предложил поступить в кадровую школу в Советском Союзе. При этом выразил надежду, что по окончании учебы я буду играть активную роль на службе в советском оккупационном ведомстве. На душе было неприятно: еще один специнтернат! Опять вести двойную игру, жить под вымышленным именем… Нет, такая перспектива меня не радовала. Я обещал подумать, взвесить все за и против и по возможности быстро дать ответ.
Я вернулся к себе и закрылся. Итак, у меня две возможности: провести несколько лет в Советском Союзе, где мне многое обещано, да неизвестно, как исполнится, — или присоединиться к своему выжившему брату, чтобы посвятить себя строительству и развитию государства, где я буду у себя дома.
Стена рухнула. Вторая возможность вытеснила первую. Какие ни обещай мне блага, ими не превозмочь тоски по близким и по своей стране.
Земля горела у меня под ногами. О своих планах я оповестил Альфреда, шофера Личмана.
Два дня мне понадобилось, чтобы урегулировать всякие дела, и на следующий мы собрались на прощание. Нам всем было грустно.
Поздним вечером за мной заехал Альфред. Мы двинулись в направлении границы, и он мне показал проход на запад. Поездом я прибыл на разрушенный, но полный людьми Мюнхенский вокзал. Взял такси в пригород Фрейман, весь в зелени и цветочных садах. С бьющимся сердцем позвонил в дверь дома 18 на улице Штернвег.
Дверь открыл мой брат. Он был поражен. Взволнованные и счастливые, мы обнялись. Я долго держал в объятиях его жену Миру, а потом приблизился к кроватке. Я никогда не забуду симпатичное смеющееся личико маленькой Наоми и ее светлые локоны. После того как меня покормили, я ответил на робкие вопросы брата и его жены. Мое решение пришлось им по душе. Впервые после того, как покинул своих родителей, снова я себя почувствовал дома и в семье. Душевное напряжение последних лет постепенно спадало. Я привыкал к моей новой жизни.
Теперь я мог полагаться не только на себя — Исаак был мне вместо отца. Работал он в редакции еврейской газеты «Ibergang», издававшейся в Мюнхене, тексты печатались на идише латинскими буквами. Несколько сотрудников редакции, пережившие концлагерь Дахау, время от времени приходили к нам и рассказывали о своем ужасном опыте.
В тех разговорах я не участвовал, но слушал потрясенный и вне себя. Моя катастрофа оставалась в тайне. И неуютно я чувствовал себя из-за того, что их участи я с ними не разделил. Груз на сердце я держал при себе. Но однажды кто-то из них меня все-таки спросил о том, как я пережил военное время. Едва я смог открыть рот. Все во мне сопротивлялось тому, чтобы рассказать свою историю.
Большинство не хотели верить, а один даже счел мой рассказ выдумкой. Тогда я им обещал предоставить живое доказательство. С разрешения жены Исаака я пригласил на кофе моего мюнхенского друга Отто Цогглауэра.
В конце 1947 года в Мюнхене открылась школа ОРТ[32] — изначально филантропически-просветительская организация по распространению и поощрению среди евреев России квалифицированного профессионального и сельскохозяйственного труда; с 1921 г. — всемирная еврейская просветительская и благотворительная организация, и я записался на курсы точной механики. Мне помогли знания, полученные в спецмастерских завода «Фольксваген». Учился я почти весь семестр. А когда узнал о наборе добровольцев в Хагану[33], с бьющимся сердцем записался в их ряды. Впервые я услышал, как сотрудники Хаганы друг с другом говорят на иврите. Я был очень растроган и сожалел, что не понимаю ни слова. Формальности, связанные с набором, быстро были улажены, и дату отправки назначили на ближайшее время.
По радио я слышал сообщения об успешных действиях еврейских бойцов в Палестине. С нетерпением я ждал дня отправки и участия в борьбе. На сей раз мне предстояло вдохновенно и убежденно бороться не против своей воли, не в рядах врагов, но за мой народ, мою родину, за себя.
Разрешение на поездку я получил через два дня после того, как Тель-Авив объявил независимость[34]. Я покинул Исаака, Миру и Наомиле, которую я так полюбил, и высказал надежду как можно быстрее к ним приехать.
Большой, крытый брезентом грузовик доставил нас в гавань Марселя.
Несколько недель мы находились в лагере Сент-Жермен, а в темноте июльской ночи 1948 года на корабле «Сан Антонио» отправились в Хайфу.
Уже не помню, сколько дней мы провели в море, но мне казалось, что вечность. Нам очень хотелось прибыть, наконец, на место, да и условия на корабле были непростые. Однажды в солнечный день раздался крик радости: «Израиль на горизонте!» Потрясенные, мы бросились друг другу в объятия. Мой сопровождающий Элиягу Бен-Йосеф, мой верный друг, бросился мне на шею, и мы заплакали от радости.
Выгрузились мы вблизи гавани Хайфы, грузовик доставил нас в военный лагерь Бет-Лид. Там нас призвали на военную службу. Мы принесли присягу государству Израиль и получили 48 часов отпуска. Я поспешил в Тель-Авив повидать своего брата. Исполнилось-таки предсказание медиума из Пайне. Счастливый, я стоял перед моим братом, радость наша была безграничной. В углу комнаты стояла детская кроватка, где играл Азриель, первый внук наших родителей.
От Давида и его жены Полы я узнал об их трагическом конце. Папа умер от голода и слабости и похоронен на еврейском кладбище в Лодзи. Давид и Пола его провожали в последний путь. В 1989 году я посетил кладбище и нашел там его могилу. Покинул я отца в четырнадцать лет, а встретился с ним, покойным, в шестьдесят четыре. Маму в 1944 году вместе с другими погрузили в закрытый грузовик и во время поездки отравили выхлопным газом. Так она погибла и была брошена в массовую могилу близ Лодзи. Давид и Пола оставались среди последних восьми тысяч обитателей лодзинского гетто и после освобождения Красной армией через Италию выехали в Палестину.
Два дня отпуска прошли быстро, и я вернулся в военный лагерь Бет-Лид. В автобус израильской транспортной компании «Эгед» мы сели после того, как привыкли к нестерпимой жаре и высохшему колючему кустарнику. По дороге со множеством поворотов мы добрались до оккупированного Иерусалима. Там я стал солдатом 68-го полка Иерусалимской дивизии под руководством Моше Даяна[35].
В моей жизни открылась новая глава.
«Вы должны жить…»
Ну вот, вы прочитали мою историю. И вы будете задавать вопросы, которых я когда-то боялся, которые меня парализовали и долгое время мешали мне рассказать эту историю. И вот она перед вами — и теперь я открыт всем вопросам. Теперь я ожидаю от своей повести намного больше пользы, чем в начале, когда начал писать ее в целях самотерапии. Когда я начал в 1988 году писать, не представлял, что моя повесть окажется актуальной. С тех пор со многими я дискутировал и спорил. И впредь буду — потому что это лучшая возможность держать нашу память живой. Она же действенный оплот против коричневой опасности.
Я, еврей Салли, знаю, кто такие наци, — знаю по жившему внутри меня долгое время Юппу. Я допускаю привлекательность этой идеологии для пятнадцати-шестнадцатилетних. На одной встрече в школе несколько юнцов весело захлопали, когда я рассказывал о событиях 1 сентября 1939 года. Я спросил у них, а чему они так радуются? И рассказал не только об ужасах нацистского террора во Второй мировой войне, но прежде всего о Юппе. Они должны знать, насколько заблуждаются. Надеюсь, что они меня поняли. Нынешняя молодежь не отвечает за преступления нацистов, но кто ответит, если они снова поднимут голову?
Во время одной дискуссии в Берлине была встреча другого рода. Один элегантный пожилой господин несколько раз пытался взять слово, и после того как ему очередной раз отказали, он, очевидно, потерял смелость. И все-таки медленно поднялся, лицо его было напряжено, а взгляд направлен в себя.
Из его уст мы услышали тайну, хранившуюся десятилетиями. Он, еврей примерно моего возраста, был спрятан от нацистских сыщиков в маленькой комнате крохотной квартиры. Дрожащим голосом мужчина рассказывал, как он, будучи тем мальчиком, стоял за шторой и со страхом и ужасом наблюдал за маршем гитлерюгенда. Чем дольше он находился в этой комнате на нескольких квадратных метрах, без контакта с внешним миром, тем сильнее становились его муки. И все чаще он мечтал стать гитлерюнге. В зале царило молчание и смущение. Вы, обратился мужчина ко мне, вы своими признаниями вынудили рассказать мою историю. До встречи с вами я бы не смог признаться в этом.
После встречи, как это часто бывало, выстроилась очередь за автографами. Один старик держался несколько в стороне, у противоположного края маленького стола, на котором я подписывал на книгах свои инициалы и сердечный шалом. Когда я поднял глаза, то увидел, что у него в руках моя книга. На вид ему было больше восьмидесяти. И я его пропустил без очереди. Но он отказался и дал мне понять, что он хочет позже со мной поговорить с глазу на глаз. Он терпеливо ждал. Когда мы наконец оказались наедине, он тихим голосом сказал, что был высокопоставленным офицером СС. И в этот вечер я ему послан Богом как возможность попросить прощения. Чего он искал? Действительно ли прощения — или, скорее, понимания?
Нельзя забывать о тех преступлениях, и нет им прощения. Но я не мстителен, и его признание у меня вызывает уважение. Но действенным оно станет, дал я ему понять, если вы публично расскажете обо всем, что вы тогда видели и в чем принимали участие. Вы должны это описать, не скрывая никаких ужасов. Только так сможете воспрепятствовать возрождению нацизма.
Скромным вкладом в это противостояние смею считать и свою книгу. Пусть ужас и абсурд пережитого мною станут понятны и вам, мой читатель!