I САМООЩУЩЕНИЕ

1 ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС Борхес и я

То, что происходит, происходит с Другим. Его зовут Борхес. Я прогуливаюсь по улицам Буэнос-Айреса и ненадолго, возможно, уже чисто механически, останавливаюсь взглянуть на арку входа и металлическое кружево ворот; я знаю о Борхесе из почты и вижу его имя в списке профессоров или в биографическом справочнике. Я люблю песочные часы, карты, книги, напечатанные в восемнадцатом веке, вкус кофе и прозу Стивенсона; он разделяет эти пристрастия, но делает это поверхностно, что превращает его вкусы в атрибуты актера. Было бы преувеличением утверждать, что наши отношения враждебны; я живу и позволяю себе продолжать жить для того, чтобы Борхес мог писать свои сочинения. Его сочинения — оправдание моему существованию. Я могу легко согласиться с тем, что некоторые его страницы неплохо написаны, но эти страницы меня не спасают, поскольку то, что хорошо, не принадлежит никому, даже самому автору. Хорошая литература принадлежит скорее языку и традиции. Кроме того, я обречен на неизбежную гибель, и только какая-то часть меня выживет в нем. Понемногу я отдаю ему все, хотя и знаю о его порочной привычке все фальсифицировать и преувеличивать. Спиноза знал, что все вещи стремятся оставаться самими собой; камень хочет вечно быть камнем, а тигр — тигром. Я останусь в Борхесе, а не в себе (если я действительно кем-то являюсь), но я узнаю себя в его книгах меньше, чем во многих других и в трудолюбивом треньканье гитары. Много лет назад я попытался освободиться от него, пройдя от мифологии предместий до игр со временем и бесконечностью, но теперь эти игры стали собственностью Борхеса, и мне придется придумать что-нибудь еще. Таким образом, моя жизнь — это бегство, и я теряю все, что имею, отдавая это забвению или ему.

Я не знаю, кто из нас написал эту страницу.

Размышления

Великий аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес имеет заслуженную международную репутацию, которая создает любопытный эффект. Борхесу кажется, что он — это два человека, общественная персона и частное лицо. Его слава увеличивает этот эффект, но в той или иной мере подобное чувство знакомо каждому из нас. Вы читаете ваше имя в списке, видите собственную беспристрастную фотографию или случайно слышите, как знакомые говорят о ком-то… и внезапно вы понимаете, что это вы. Ваш разум при этом должен перескочить от перспективы третьего лица — “он” или “она” — к перспективе первого лица — “я”. Комики давно научились преувеличивать этот скачок в классическом двусмысленном скетче, в котором, скажем Боб Хоуп читает в утренней газете, что Боб Хоуп разыскивается полицией, непринужденно отпускает по этому поводу несколько комментариев, и затем внезапно вскакивает в панике: “Это же я!”

Хотя Роберт Бернс, может быть, и прав, говоря, что уметь видеть себя глазами других — это дар, мы не можем и не должны желать находиться в подобном положении все время. Более того, не так давно несколько философов представили блестящие доказательства того, что существуют два фундаментально различных и несводимых в один типа размышлений о себе.[3] Их аргументация весьма сложна, но сам вопрос захватывающе интересен и может быть живо проиллюстрирован.

Пит стоит в очереди в кассу в супермаркете и вдруг видит притаившуюся под потолком телекамеру — оружие против магазинных воришек. Глядя на толпу народа на мониторе, он замечает, что у мужчины в плаще, стоящем в левом углу монитора, обхватив двумя руками пакет с покупками, в этот момент вытаскивают деньги из кармана. Пит в удивлении подносит руку ко рту и видит, что жертва на мониторе повторяет точно такой же жест. Внезапно до него доходит: это же меня обкрадывают! Этот драматический сдвиг в восприятии является для него открытием; Пит узнал нечто важное, что еще минуту назад было для него неизвестным. Если бы он был неспособен на подобные мысли, которые сейчас гальванизируют его и заставляют действовать, он не смог бы себя защитить. Разумеется, перед тем, как это открытие произошло, он не был в полном неведении. Он думал о “человеке в плаще” и видел, что его обкрадывают — и, поскольку человек в плаще — он сам, Пит думал о себе. Однако он не думал о себе как о себе; иными словами, он думал о себе “неправильно”.

Вот еще один пример. Представьте себе человека, читающего книгу. В первом предложении он находит фразу из трех дюжин слов, в которой описывается некое неопределенное человеческое существо (пока читателю даже неизвестно, какого оно пола). Существо это занимается повседневными делами. Читатель покорно представляет себе это неопределенное существо за каким-нибудь обыденным занятием. В следующих фразах автор дает некоторые детали, и картина в уме у читателя постепенно проясняется. И вот внезапно, когда описание становится совсем подробным, что-то внезапно “щелкает” у него в мозгу, и его охватывает странное чувство — в книге описывается не кто иной, как он сам! Одновременно сконфуженный и развеселившийся, читатель бормочет: ну и дурак же я был, что сразу не понял, что читаю о самом себе! Возможно, вы способны вообразить подобную сцену; чтобы облегчить вашу задачу, представьте, что книга, о которой идет речь, называется “Глаз разума”. Не правда ли, картина немного прояснилась? Не “щелкнуло” ли у вас в голове? Как вы полагаете, какую страницу читает наш читатель? Какой абзац? О чем он сейчас может думать? Если бы читатель был настоящим, а не воображаемым человеком, о чем он (или она) думал бы в данный момент?

Описать нечто, способное на подобное самоосознание, — нелегкая задача. Представьте себе, что некий компьютер запрограммирован так, чтобы контролировать с помощью дистанционного управления движения и поведение робота. (Такое управление было у Шэйки, изделия знаменитой кибернетической компании в Калифорнии.) Компьютерная программа содержит описание робота и его окружения, которое изменяется, когда робот передвигается. Таким образом компьютер в любой момент имеет свежую информацию о “теле” робота и той среде, в которой он находится, и может им управлять. Представьте себе, что компьютер “видит” робота в центре пустой комнаты, и что ваша задача — перевести на русский это внутреннее представление компьютера. Как это должно звучать? “Это (или он, или Шэйки) стоит в центре пустой комнаты” или “Я стою в центре пустой комнаты”? Мы еще вернемся к этому вопросу в четвертой части этой книги.


Д.К.Д.

Д.Р.Х.

2 Д. Е. ХАРДИНГ Как я был без головы

Лучшим днем моей жизни — так сказать, моим вторым рождением — был день, когда я обнаружил, что у меня нет головы. Это вовсе не ловкий литературный ход и не острОта, предназначенная любой ценой вызвать интерес. Я говорю совершенно серьезно: у меня нет головы.

Я совершил это открытие восемнадцать лет тому назад, в возрасте тридцати трех. Хотя это откровение явилось как гром с ясного неба, оно было ответом на срочный вопрос, мучивший меня вот уже несколько месяцев: что я такое? Тот факт, что я тогда находился в Гималаях, скорее всего не имел к моему открытию никакого отношения, хотя и говорят, что в тех местах откровения посещают людей чаще. Как бы то ни было, стоял тихий ясный день; с горного кряжа, где я находился, были видны полные голубого тумана равнины и за ними — самая высокая в мире горная цепь, по сравнению с заснеженными пиками которой Канченджанга и Эверест выглядели более чем скромно. Этот пейзаж был достоин великого открытия!

То, что со мной произошло, до смешного просто: я перестал думать. Меня охватило странное спокойствие, некое бдительное оцепенение и вялость. Разум, воображение и мыслительная деятельность разом остановились. Первый раз в жизни я не находил слов. Прошлое и будущее исчезли. Я забыл, кто я и что я; забыл свое имя, свою принадлежность к людям и к животным, забыл все, что могло называться моим. Я чувствовал себя так, словно родился в то мгновение и был совершенно новым существом, свободным от всех воспоминаний. Существовало только Сейчас — настоящий момент и то, что в нем было. Мне было достаточно смотреть. И я увидел ноги, одетые в брюки цвета хаки. Внизу ноги кончались парой коричневых ботинок. Я увидел руки в рукавах цвета хаки. Из рукавов торчали розовые кисти рук. Обтянутая рубашкой цвета хаки грудь кончалась сверху — абсолютно ничем! Безусловно, не головой.

Очень скоро я заметил, что это Ничто, дыра на месте головы, вовсе не было обычной пустотой. Напротив, дыра была заполнена. Это была огромная пустота, заполненная почти до отказа. В этой пустоте нашлось место для всего. В ней жили трава, деревья, далекие холмы, плавающие в дымке, и высоко над ними, словно цепь зубчатых облаков в голубом небе, заснеженные вершины. Я потерял голову и приобрел мир.

Это было настолько поразительно, что у меня буквально перехватило дыхание. Я был до такой степени погружен в Данное, что практически перестал дышать. Вот оно, передо мной — эта восхитительная сцена, сверкающая в прозрачном воздухе, сама по себе, безо всякой поддержки, мистически подвешенная в пустоте и (именно это и было настоящим чудом, источником удивления и наслаждения) совершенно свободная от меня, незапятнанная никаким наблюдателем. Ее полное присутствие означало полное отсутствие меня, моего тела и души. Легче воздуха, прозрачнее стекла, освобожденный сам от себя, я там отсутствовал. Меня не было нигде!

Несмотря на магический и сверхъестественный характер этого зрелища, оно не было сном или эзотерическим видением. Наоборот, оно ощущалось как внезапное пробуждение от сна обыденной жизни, как конец сновидению. Передо мной была Реальность, светящаяся своим собственным светом, свободная от затемняющего ее разума. Передо мной наконец открылось совершенно очевидное. В запутанной истории моей жизни это было светлым моментом. Я внезапно заметил то, что с детства игнорировал, так как был слишком занят. Это было обнаженным и некритичным вниманием к тому, что смотрело мне в лицо всю жизнь — моя полнейшая безличность. Короче говоря, все это было абсолютно просто и прямолинейно, за пределами споров, мыслей и слов. Никаких вопросов или размышлений, кроме ощущений момента — только покой и спокойная радость, словно с плеч свалилась невыносимая тяжесть.


* * *

Когда ощущение чуда от моего гималайского открытия начало постепенно проходить, я стал пытаться описать его самому себе. Вот что у меня получилось.

Раньше мне всегда казалось, что я живу в доме своего тела и гляжу на мир через два круглых окна. В Гималаях я понял, что это совсем не так. Когда я вглядываюсь в даль, откуда мне известно, сколько у меня в этот момент глаз — два, три, сотни или ни одного? На самом деле, мой “фасад” украшает лишь одно окно, и это окно широко распахнуто. У него нет рамы, и никто не глядит изнутри. Другие имеют глаза и обрамляющие их лица — другие, но не я!

Следовательно, существуют два совершенно разных типа людей. Бесчисленные представители одного из них — я постоянно вижу их вокруг — имеют на плечах голову (под головой я имею в виду украшенный волосами шар восьми дюймов в диаметре, с несколькими отверстиями). Второй тип имеет лишь одного представителя, у которого на плечах подобного предмета нет. И подумать только, что до сих пор я не замечал этой разницы! Я был жертвой затянувшегося приступа безумия, галлюцинации длиною в жизнь (под “галлюцинацией” я понимаю то, что прочел в своем словаре: восприятие несуществующих объектов в качестве реальных). Я всегда воспринимал себя, как похожее на других человеческое существо, а не как обезглавленное, но все же живое двуногое. Я был по-настоящему слеп, так как не видел очевидного — этого чудесного заменителя головы, этой ничем не ограниченной ясности, этой светящейся и абсолютно чистой пустоты, пустоты, которая не “содержит” мир, а скорее им является. Как бы я ни всматривался, я не могу найти ни пустого экрана, на который проецируются образы гор, и солнца, и неба, ни зеркала, в котором они отражаются, ни прозрачной линзы или отверстия, через которое они видны. Я не нахожу никакой души или разума, который их воспринимает, никакого наблюдателя, отличного от окружающего его мира. Между мной и миром не стоит ничего; нет даже того странного и ускользающего препятствия, именующегося “расстоянием”. Огромное голубое небо, обрамленная розовым белизна снегов, сочная зелень травы — как они могут быть далеко, когда не от чего отсчитывать расстояние? Эта безголовая пустота не допускает ни определения, ни помещения себя в определенной точке пространства. Она ни круглая, ни большая, ни маленькая; нельзя даже сказать, что она здесь, а не там. (Даже если бы у меня и имелись и голова, от которой я бы мог начинать измерения внешнего мира, и линейка, протянутая от нее к Эвересту, при прочтении данных все расстояние свелось бы для меня к нулю.) Все эти многоцветные образы предстают во всей простоте, лишенные таких осложняющих дело понятий, как “далеко” или “близко”, “это” или “то”, “мое” или “не мое”, видимое мною или просто данное. Всякая двойственность, всякий дуализм субъекта и объекта исчезли — в этой ситуации для них не осталось места.

Таковы были мои мысли, последовавшие за открытием. Пытаться описать словами собственные ощущения, собственные непосредственные переживания, значит усложнять нечто абсолютно простое. Чем дольше эти ретроспективные размышления продолжаются, тем дальше они отходят от живого, подлинного переживания. В лучшем случае, эти описания могут напомнить человеку о его переживании (но без ясного его осознания) или спровоцировать его повторение. Однако они не более способны гарантировать повторение самого переживания или передать его основные качества, чем меню роскошного ужина может заменить сам ужин или книга о юморе — услышанную из уст талантливого рассказчика хорошую шутку. С другой стороны, невозможно прекратить думать надолго, и человек неизбежно пытается осознать эти светлые моменты и сопоставить их с запутанным фоном жизненной повседневности. Косвенным образом подобное осмысление может снова вызвать минуты озарения.

Так или иначе, невозможно долго отмахиваться от возражений, представленных здравым смыслом, и от вопросов, настойчиво требующих хотя бы неполных ответов. Становится необходимым как-то “оправдать” это озарение перед самим собой и перед обеспокоенными друзьями. В каком-то смысле эта попытка “приручения” абсурдна, поскольку никакие аргументы не могут что-либо прибавить к переживанию, простому и неделимому, как вкус клубничного варенья или звук ноты “до” первой октавы. С другой стороны, эта попытка необходима, иначе жизнь может оказаться разделенной на два мысленепроницаемых отсека.


* * *

Моим первым возражением было: может быть, моя голова и отсутствует, но мой нос-то здесь! Я его ясно вижу. Вот он, шествует впереди меня, куда бы я ни шел. И вот как я на это ответил: если это размытое, розоватое и в то же время совершенно прозрачное облачко, подвешенное справа, и похожее на него облачко, подвешенное слева, являются носами, то их у меня насчитывается не один, а два. Зато непрозрачный одинокий выступ, который я так ясно вижу в центре вашего лица, вовсе не нос. Только нечестный или сбитый с толку наблюдатель может использовать одно и то же название для двух совершенно разных предметов. Я предпочитаю обратиться за помощью к моему словарю и к обычному употреблению этого термина, и заключаю следующее: в то время как большинство человеческих существ имеют по носу на каждого, у меня нет ни одного.

Тем не менее, если бы какой-нибудь введенный в заблуждение скептик, желающий любой ценой доказать свою правоту, решил ударить меня посередине этих двух розовых облачков, результат был бы наверняка таким же неприятным, как если бы у меня был обыкновенный, твердый человеческий нос. А как насчет целого комплекса ощущений — напряжение, мелкие движения, чесание, щекотка, боль, тепло и т.п. — которые всегда чувствуются в этом центральном районе? И прежде всего, как же осязательные ощущения, возникающие у меня, когда я ощупываю это место рукой? Не являются ли все эти находки доказательством того, что сейчас и здесь у меня все-таки есть голова?

Ничего подобного. Разумеется, я не могу игнорировать свои ощущения, но, взятые вместе, они вовсе не обозначают ни голову, ни чего-либо похожего на нее. В них явно чего-то не хватает — а именно, разнообразных цветных форм в трех измерениях. Что это за голова такая, которая, хотя и чувствует массу ощущений, тем не менее не имеет ни глаз, ни ушей, ни рта, ни волос — всего того, что есть у других голов? Для меня ясно, что это место должно быть свободно от всех препятствий, свободно от малейшего облачка, от любого цвета, которые могут замутить мой мир. Так или иначе, когда я начинаю ощупывать пространство в поисках моей утерянной головы, я не только ее не нахожу, но и вдобавок теряю мою руку! Она тоже оказывается проглоченной пропастью, находящейся в центре моего существа. Видимо, эта разверстая пустота, эта свободная от всего основа моих действий, это магическое место, где, как мне казалось, расположена моя голова, не что иное, как пылающий костер-маяк? Все, что к нему приближается, сгорает мгновенно и без остатка; таким образом его освещающие мир ясность и сверкание не помутнеют ни на мгновение. Что же до разнообразных ощущений — боли, чесания и т.п. — они не более замутняют эту центральную ясность, чем эти горы, и облака, и небо. Как раз наоборот, они все существуют в сиянии этого “центра”, и именно через них он сияет. То, что я ощущаю в данный момент, происходит только в этой пустой и отсутствующей голове. Сейчас и здесь мой мир и моя голова несовместимы; они не смешиваются. На моих плечах нет места для них обоих, и, к счастью, исчезает именно моя голова со всей своей анатомией. Это не предмет спора, философского хитроумия или гипнотического состояния, но результат простого взгляда. СМОТРИ-КТО-ЗДЕСЬ вместо ПОДУМАЙ-КТО-ЗДЕСЬ. Если мне не удается увидеть, кто я есть (и в особенности, кто я не есть), это происходит потому, что мое воображение слишком занято, что я слишком “духовный”, слишком взрослый и знающий, чтобы принять ситуацию точно такой же, какой я ее вижу в данный момент. Мне необходимо что-то вроде внимательного идиотизма. Чтобы глаза и голова заметили свою абсолютную пустоту, они должны быть невинны — и пусты.


* * *

Вероятно, остается лишь один способ убедить того скептика, кто все еще утверждает, что голова у меня есть. Он должен прийти сюда и взглянуть на все своими глазами — при этом он должен быть честным наблюдателем и описывать только то, что он видит, и ничего более.

Стоя в дальнем конце комнаты, он видит меня в полный рост, с головой на плечах. Но по мере того, как он подходит ближе, он видит полчеловека, затем — только голову, затем — расплывшуюся щеку, или глаз, или нос, затем просто туманное облачко, и наконец, в точке контакта — вообще ничего. Если бы он принес с собой необходимое научное оборудование, он увидел бы, что облачко при постепенном увеличении становится тканью, группами клеток, единственной клеткой, клеточным ядром, огромными молекулами… и так далее, пока он не увидит пустое место, пространство, свободное от всех твердых и материальных объектов. В любом случае, наблюдатель, который захочет увидеть, что там есть в действительности, найдет то же, что и я сам — пустоту. И если, разделив со мной мое открытие, он повернулся бы кругом (и посмотрел со мной, вместо того, чтобы смотреть на меня), он снова нашел бы то, что нахожу я — что эта пустота наполнена до отказа всеми воображаемыми вещами. Он тоже почувствовал бы, что эта Центральная Точка взрывается и становится Бесконечным Пространством. Ничто превращается во Все, Здесь превращается в Везде.

Если у моего скептического наблюдателя все еще останутся сомнения, он может прибегнуть к помощи своего фотоаппарата — прибора, у которого нет памяти и ожиданий, который фиксирует только то, что находится вокруг него. Он зафиксирует то же изображение меня. Издали он сфотографирует человека, с расстояния поближе — кусочки человека, а приближенный вплотную ко мне — ничто. Если же развернуть его в другую сторону, он сфотографирует вселенную.


* * *

Таким образом, эта голова — вовсе не голова, но ошибочная идея. Если я все еще могу обнаружить ее у себя на плечах, это значит, что я галлюцинирую и должен поспешить к доктору. Неважно, нахожу ли я там человеческую голову или ослиную, яичницу или прелестный букет — воображать на плечах что-либо вообще означает впадать в иллюзию. Однако, когда я нахожусь в здравом уме, мне очевидно, что здесь я безголовый. При этом, там я вовсе не безголовый — наоборот, у меня столько голов, что я теряю счет. Они спрятаны в видящих меня людях, в фотоаппаратах, в рамках фотографий, они строят мне рожи из зеркал, глядят на меня с полированных дверных ручек, ложек и кофейников. Все эти головы немного искажены, сокращены или раздуты, перевернуты вверх ногами и размножены до бесконечности.

Все же существует единственное место, где моя голова никак не может оказаться — а именно здесь, на моих плечах. Там она замутнила бы Центральную Пустоту, мой единственный жизненный источник. К счастью, этого не происходит. Все эти отдельные от меня головы — не более, чем временные и случайные порождения “внешнего”, предметного мира, который хотя и объединен с Центральной Сутью в одно целое, в то же время ее никак не меняет. Моя голова в зеркале ничем не отличается от других голов там — я даже не всегда принимаю ее за свою. В детстве я не узнавал себя в зеркале — то же самое происходит и сейчас, когда я на мгновение вновь обретаю мою потерянную невинность. Когда я в здравом уме, я вижу там знакомого человека, живущего в комнате по ту сторону зеркального стекла и все свое время глядящего сюда. Этот маленький, скучный, стареющий и хрупкий человек является полной противоположность моей настоящей Личности. Я всегда был Пустым Пространством, крепким, как железо, без возраста, без размеров, умным и совершенно незапятнанным. Совершенно немыслимо, чтобы я спутал этого жалкого, глядящего на меня типа с тем, кем я ощущаю себя здесь, сейчас и всегда!


* * *

Кинорежиссеры — люди практичные; они гораздо больше заинтересованы в ярком воссоздании пережитого, чем в раскрытии внутренней природы того, кто это пережил; однако, первое всегда в какой-то мере влечет за собой второе. Эти эксперты прекрасно знают, как мало я заинтересован в фильме, в котором за рулем машины сидит явно неизвестный мне человек, и насколько мой интерес повышается, если мне кажется, что машину веду я сам. В первом случае я лишь пешеход-наблюдатель, который видит, как две машины несутся навстречу друг другу, сталкиваются и взрываются в пламени; гибель шоферов вызывает у меня лишь умеренный интерес. Во втором случае я — водитель (разумеется, безголовый, как и все сидящие за рулем), и моя машина (та ее часть, которую я вижу) неподвижна. Вот мои покачивающиеся колени, моя нога, нажимающая на газ, мои руки на руле, капот моей машины впереди, телеграфные столбы, пролетающие мимо, дорога, бегущая назад, другая машина, сначала крохотная, потом быстро растущая, несущаяся прямо на меня… удар, вспышка света — и тишина… Я откидываюсь в кресле и пытаюсь отдышаться. Я только что был в этой машине!

Как делаются подобные эпизоды от первого лица? Возможны два варианта. Можно снимать безголовый манекен, у которого вместо головы — кинокамера, а можно снимать настоящего человека, который откидывает голову назад или отводит ее вбок, чтобы освободить место для камеры. Иными словами, чтобы добиться моего отождествления себя с актером, его голову приходится убрать — наверное, он мой тип человека! Ведь изображение меня с головой совсем на меня не похоже — это изображение совершенно постороннего человека, классический случай неверной идентификации.

Интересно, что людям приходится обращаться к киношникам за взглядом в самую глубокую — и простейшую — тайну о них самих; также странно то, что современное изобретение вроде кино может помочь кому-либо избавиться от иллюзии, от которой свободны малые дети и животные. В прежние времена существовали и другие, не менее странные указатели, и наша способность к самообману, безусловно, никогда не исчерпывалась до конца. Глубокое, но неясное осознание человеческого положения может объяснить популярность многих старинных культов и легенд об одиноких летающих головах, об одноглазых или безголовых чудищах и призраках, о человеческих существах с нечеловеческими головами и о мучениках, которые ходили и говорили после того, как их голова была снесена с плеч — фантастические картины, которые, тем не менее, подходят ближе всего к объяснению истинной природы этого человека.


* * *

Но, протестует здравый смысл, если у меня нет ни головы, ни лица, ни глаз, то как же тогда я вижу вас? Для чего тогда нужны глаза? Дело в том, что глагол “видеть” имеет два различных значения. Когда мы наблюдаем за беседующей парой, мы говорим, что они видят друг друга, хотя их лица остаются нетронутыми, разделенными некоторым расстоянием. Однако когда я вижу вас, мое лицо — ничто, а ваше — все. Вы — конец меня самого. И все же (язык здравого смысла работает против Озарения) мы используем одно и то же слово для двух таких разных действий — и разумеется, одно и то же слово должно обозначать одно и то же понятие! То, что в действительности происходит между двумя “третьими лицами”, можно определить как визуальную коммуникацию — постоянную и самосодержащую цепь физических процессов (в которых участвуют свет, хрусталики, роговица, кора головного мозга и так далее), где исследователь не найдет места “разуму” или “вИдению” — а если бы и нашел, это бы ничего не изменило. Настоящее вИдение — процесс “от первого лица”, и глаза в нем не участвуют. Как говорили мудрецы, только природа Будды, или Брама, или Аллах, или Бог видит, слышит и вообще что-либо испытывает.

Размышления

Нам был только что представлен очаровательно ребячливый и солипсистский взгляд на человеческое состояние. На уровне интеллекта подобный взгляд шокирует и раздражает — неужели кто-нибудь может всерьез поверить во что-нибудь подобное? И все же, на неком примитивном уровне, мы прекрасно понимаем автора. Это тот же самый уровень, на котором мы не можем поверить в возможность своей смерти. Многие из нас так давно и глубоко похоронили в себе этот уровень, что совсем забыли, насколько непонятной может быть идея собственного несуществования. Нам кажется, что из несуществования других мы можем легко сделать вывод о том, что в один ужасный день прекратим существование и мы тоже. Но как можно говорить о дне смерти? Ведь день — это время со светом и звуком, а когда я умру, их не будет. “Ну разумеется, они будут!” — протестует внутренний голос. “То, что я не буду их ощущать, не значит, что они исчезнут! Что за солипсизм!” Мой внутренний голос пошел на поводу у простого силлогизма и проигнорировал тот факт, что я — необходимая часть вселенной. Вот этот силлогизм:

Все люди смертны.

Я человек.

——————————

Следовательно, я смертен.

Если не считать замены слова “Сократ” на слово “я”, это наиболее классический из всех силлогизмов. Какие доказательства имеются у нас для двух посылок? В первой посылке упоминается абстрактная категория, класс человеческих существ. Вторая посылка указывает на мою принадлежность к этому классу, несмотря на кажущуюся такой радикальной разницу между мною и любым другим членом этого класса — разницу, которую Хардинг так точно описал.

В идее классов, о которых мы можем сказать нечто обобщающее, нет ничего необычного; тем не менее, способность выделять классы помимо тех, что запрограммированы в нас от рождения — это довольно выдающаяся способность интеллекта. К примеру, пчелы отлично усвоили класс “цветы”, но мало вероятно, что они смогли бы сформировать понятия “камин” или “человеческое существо”. Собаки и кошки уже могут сформировать некоторые классы, такие как “плошка для еды”, “дверь”, “игрушка” и т.п. Люди, однако, намного опередили других живых существ в умении создавать новые классы один за другим. Эта способность лежит в основе человеческой природы и является для нас постоянным источником радости. Спортивные комментаторы, ученые и артисты доставляют нам огромное удовольствие, постоянно формулируя новые типы понятий, которые затем входят в наш мысленный словарь.

Второй частью нашей первой посылки являлась общая идея смерти. Мы очень рано обнаруживаем, что объекты могут исчезать и быть уничтожены. Еда в ложке исчезает, погремушка падает со стульчика, мама уходит, воздушный шарик лопается, газета сгорает в печке, дом на соседней улице снесен и так далее. Все это нас шокирует и расстраивает; тем не менее, мы это приемлем. Убитая муха, комары, погибшие от спрея — все это накладывается на наши прежние абстрактные знания, и мы формируем общее понятие смерти. Так мы приходим к нашей первой посылке.

Вторая посылка сложнее. Ребенком я сформулировал абстрактное понятие “человеческое существо”, наблюдая внешние по отношению ко мне объекты, имеющие между собой нечто общее — внешний вид, поведение и так далее. На более поздних ступенях когнитивного развития ребенок делает открытие, что этот абстрактный класс может “заглотать” его самого. Это, наверное, потрясающее событие, хотя, скорее всего, мало кто из нас его помнит.

Но самый трудный шаг — это соединение двух посылок. К тому моменту, когда наше интеллектуальное развитие позволяет нам их сформулировать, в нас уже развито уважение к убеждающей силе простой логики. Тем не менее, внезапное соединение этих двух посылок действует на нас, как пощечина. Боль от этого страшного удара будет преследовать нас в течение дней, недель и месяцев — в течение лет, всю нашу жизнь! — но нам как-то удается подавить этот конфликт и повернуть его в другом направлении.

Способны ли высшие животные воспринимать себя как часть класса? Может ли собака подумать (без слов): “Держу пари, что я выгляжу в точности как вон те собаки?” Представьте себе следующую кровавую сценку. Двадцать животных одного типа поставлены в круг. Злобный человек бросает жребий, затем подходит к одному из животных и убивает его ножом на виду всех остальных. Насколько вероятно, что оставшиеся животные поймут, какая судьба их ожидает, и подумают: “То животное — в точности как я. Неужели и я сейчас попаду под нож? О нет!”

Способность отождествлять себя с другими, по-видимому, принадлежит лишь высшим животным. (Об этом говорится в статье Томаса Нагеля “Каково быть летучей мышью?”, глава 24). Мы начинаем с частичного отождествления: “У меня есть ноги, и у вас есть ноги; у меня есть руки и у вас есть руки, гм-м-м…” Затем эти частичные уподобления могут привести к полному отождествлению. Вскоре, видя вашу голову, я прихожу к заключению, что и у меня должна быть голова, хотя я ее и не вижу. Однако этот шаг “из себя” — гигантский и в какой-то мере самоотрицающий шаг. Он противоречит большинству моих непосредственных знаний о себе самом. Это напоминает два разных значения глагола “видеть” у Хардинга: в приложении ко мне это совсем не то же самое, что в приложении к вам. Но это различие в конце концов оказывается похороненным под горой слишком многих каждодневных отождествлений, которые устанавливают мою несомненную принадлежность к классу, который я когда-то сформулировал для существ помимо себя.

Таким образом логика побеждает интуицию. Так же, как мы поверили, что Земля может быть круглой — как луна там, на небе — и что при этом люди с нее не падают, мы постепенно убеждаем себя, что солипсистские идеи абсурдны. Только могущественное переживание, вроде гималайского озарения, пережитого Хардингом, может вернуть нас к первоначальному ощущению себя, отличного от других, ощущению, находящемуся в основе проблемы сознания, души и собственной индивидуальности.

Есть ли у меня мозг? Действительно ли я умру? Все мы много раз задаем себе подобные вопросы на протяжении всей жизни. Возможно, что людям, обладающим живым воображением, часто приходит в голову мысль, что жизнь — не что иное, как гигантский розыгрыш или психологический эксперимент, проводимый неким невообразимым сверхсуществом, которое забавляется, заставляя нас поверить в очевидную чепуху (например в то, что звуки, которые я слышу, но не понимаю, могут в действительности что-то значить, или в то, что кто-то может слышать Шопена или есть шоколадное мороженое, не испытывая к ним особой любви, или в то, что скорость света постоянна для любого наблюдателя, или в то, что мы сделаны из неодушевленных атомов, или в то, что я умру — и так далее). К несчастью (или к счастью), эта теория заговора рубит сук, на котором сидит, поскольку для объяснения всех этих загадок она предлагает наличие другого разума — сверхразумного, и потому непредставимого.

По-видимому, у нас нет выхода, и нам придется примириться с некой необъяснимостью нашего существования. Выбор за вами. Все мы постоянно колеблемся между субъективным и объективным взглядом на мир, и это затруднение — определяющее в человеческой природе.


Д.Р.Х.

3 ХАРОЛЬД ДЖ. МОРОВИЦ Новое открытие разума

Вот уже около 100 лет в науке происходит нечто необычное. Многие исследователи об этом не подозревают, в то время как другие не признаются в этом даже своим коллегам. Тем не менее, в воздухе науки чувствуются странные веяния.

Происходит следующее: биологи, которые когда-то отводили человеческому разуму привилегированное место в иерархии природы, непрерывно двигаются в сторону воинствующего материализма, каким отличалась физика девятнадцатого века. Одновременно с этим физики, убежденные экспериментальными результатами, постепенно отходят от механистических моделей вселенной и признают, что человеческий разум является неотъемлемой частью физических явлений. Похоже на то, что эти две дисциплины несутся в поездах навстречу друг другу, не замечая при этом, что творится на соседних путях.

Этот обмен ролями между биологами и физиками поставил современных психологов в двойственное положение. С биологической перспективы, психолог изучает явления далеко не такие достоверные, как явления микроскопического мира атомов и молекул. С перспективы физиков, психолог имеет дело с “разумом”, неопределенным примитивным явлением, одновременно необходимым и непроницаемым. Ясно, что оба взгляда в какой-то мере правомерны, и решение этой проблемы будет важнейшим шагом в сторону углубления и расширения фундамента науки о поведении.

В последнее время изучение жизни на всех уровнях, от социального до молекулярного, опиралось для объяснения явлений на понятие редукционизма. Этот подход к знаниям пытается понять явления одного уровня научных феноменов в терминах другого, низшего, предположительно более фундаментального уровня. В химии сложные реакции объясняются с точки зрения поведения молекул. Таким же образом физиологи изучают деятельность живой клетки в терминах процессов, происходящих на уровне органелл и других субклеточных элементов. В геологии происхождение и свойства минералов описываются в терминах составляющих их кристаллов. Основным во всех этих случаях является поиск объяснения на низших уровнях.




Иллюстрации Виктора Юхаша.



Примером редукционизма на психологическом уровне является бестселлер Карла Сагана “Драконы Эдема”. Он пишет: “Моя основная посылка касательно мозга заключается в том, что его работа — которую мы иногда называем “разумом” — это следствие его анатомии и физиологии, и ничего более.” Дальнейшим подтверждением этой мысли является отсутствие в списке терминов Сагана таких слов как разум, сознание, восприятие, осознание и мысль. Вместо них в книге используются синапс, лоботомия, белки и электроды.

Подобные попытки свести человеческое поведение к его биологической основе имеют долгую историю и восходят к ранним дарвинистам и их современникам, работавшим в области физиологической психологии. До девятнадцатого века дуализм “тело-разум”, центральное понятие в философии Декарта, помещал человеческий разум вне сферы биологии. Эволюционисты с их вниманием к нашей “обезьянности” сделали нас объектом биологических исследований при помощи методов, применявшихся к человекообразным обезьянам и, по аналогии, к другим животным. Павловская школа развила эту тенденцию, и она легла в основу многих бихевиористских теорий. Хотя между физиологами не существует абсолютного согласия о том, насколько далеко могут заходить редукционистские объяснения, большинство из них соглашаются с тем, что в наших действиях имеются гормональный, нейрологический и физиологический компоненты. Хотя объяснение, предлагаемое Саганом, и находится в русле основной традиции в психологии, оно достаточно радикально, так как постулирует возможность полного объяснения в терминах нижнего уровня. Именно на эту цель, как мне кажется, указывает фраза Сагана “и ничего более”.

В то время как различные школы психологии пытались свести свою науку к биологии, другие исследователи жизни искали еще более базовые уровни объяснения. Их взгляды выражены в сочинениях известного популяризатора молекулярной биологии Фрэнсиса Крика. Его книга “О молекулах и людях” атакует витализм, доктрину, согласно которой биологию следует объяснять через некую “жизненную силу”, лежащую за пределами физики. Крик пишет: “Конечная цель современной биологии — объяснение всех биологических процессов в терминах физики и химии.” Далее он объясняет, что под физикой и химией он подразумевает уровень атомов, где наши знания достаточно полны. Выделяя курсивом слово “всех”, Крик выражает позицию радикального редукционизма, взгляда, доминирующего среди целого поколения биохимиков и молекулярных биологов.


* * *

Если мы сейчас сведем воедино психологический и биологический редукционизм и предположим, что они частично совпадают, мы получим серию объяснений, переходящих от разума к анатомии и физиологии, далее к клеточной физиологии, затем к молекулярной биологии и, наконец, к атомной физике. Предполагается, что все это знание опирается на прочный фундамент нашего понимания законов квантовой механики, новейшей и самой полной теории атомных структур и процессов. В данном контексте психология становится разделом физики — результат, могущий обеспокоить обе группы специалистов.

Попытка полностью объяснить человеческие существа в терминах физической науки — не новая идея. Подобные взгляды бытовали среди европейских физиологов уже в середине девятнадцатого столетия. Представитель этой школы, Эмиль Дюбуа-Реймонд, выразил экстремальное мнение во введении к своей книге о животном магнетизме, опубликованной в 1848 году. Он написал: “Если бы наши методы были достаточно совершенными, то была бы возможна аналитическая механика (физика Ньютона) общих процессов жизни, — механика настолько фундаментальная, что она объясняла бы даже свободную волю”.

В словах этих ранних ученых можно усмотреть некое высокомерие, которое позже было подхвачено Томасом Хаксли и его коллегами в их защите дарвинизма. Даже сегодня мы улавливаем эхо этого высокомерия в теориях современных редукционистов, которые пытаются перепрыгнуть от разума к атомной физике. В настоящее время это более всего заметно в работах социобиологов, чьи аргументы оживляют сегодняшний интеллектуальный пейзаж. Так или иначе, взгляды Дюбуа-Реймонда совместимы с идеями современных представителей радикального редукционизма, с той разницей, что в качестве опорной дисциплины механику Ньютона заменила квантовая механика.

Пока психологи и биологи упорно работали над сведением их наук к физике, большинство из них понятия не имело о новых перспективах, возникающих в этой области — перспективах, бросающих иной свет на их знания. В конце девятнадцатого столетия физики рисовали весьма упорядоченную картину мира, события в котором разворачивались регулярно и правильно, в соответствии с уравнениями законов механики Ньютона и электричества Максвелла. Эти процессы были неизбежны и не зависели от ученых — те были просто зрителями. Многие физики считали, что в их науке уже сделано все.

Начиная с открытия теории относительности Эйнштейна в 1905 году, эта аккуратная картинка была бесцеремонно подпорчена. Новая теория утверждала, что наблюдатели в различных системах, двигающихся относительно друг друга, видят мир по-разному. Таким образом наблюдатель оказался замешанным в определении физической реальности. Ученый терял роль зрителя и становился активным участником изучаемой системы.



С развитием квантовой механики роль наблюдателя стала еще более важной в физической теории, определяющей в физических событиях. Разум наблюдателя оказался необходимым элементом в структуре теории. Следствия этой возникающей парадигмы весьма удивили первых специалистов по квантовой механике и заставили их изучать эпистемологию и философию науки. Насколько я знаю, никогда прежде в истории науки ведущие ученые не публиковали книг о философском и гуманистическом значении своих результатов.

Вернер Гейзенберг, один из основателей новой физики, оказался вовлеченным в философские и гуманистические проблемы. В “Философских проблемах квантовой физики” он писал, что физики должны отказаться от мыслей об объективной временнОй шкале, единой для всех наблюдателей, и о событиях во времени и пространстве, независимых от нашей способности наблюдать их. Гейзенберг подчеркнул, что вместо элементарных частиц законы природы теперь имеют дело с нашим знанием об этих частицах — то есть с содержанием нашего разума. Эрвин Шредингер, сформулировавший фундаментальное уравнение квантовой механики, написал в 1958 году короткую книгу под названием “Разум и материя”. В этой серии эссе он от результатов новой физики пришел к мистическому взгляду на вселенную, который он идентифицировал с “вечной философией” Олдоса Хаксли. Шредингер первым из теоретиков квантовой физики выразил симпатию к идеям “Упанишад” и восточной философской мысли. В настоящее время растет число книг, выражающих эти идеи; среди них — две популярные работы: “Дао физики” Фритхофа Капра, “Танцующие мастера By Ли” Гэри Зукава. Проблемы, с которыми сталкивается квантовая физика, хорошо выражены в парадоксе “Кто убил кота Шредингера?”. В гипотетическом эксперименте котенок сажается в закрытый ящик; туда же кладется пузырек яда и молоточек, готовый разбить пузырек. Молоточек приводится в действие счетчиком, фиксирующим случайные события, такие как радиоактивный распад. Эксперимент продолжается ровно столько времени, чтобы вероятность того, что пузырек с ядом будет разбит, равнялась одной второй. Квантовая механика представляет эту ситуацию математически как сумму функции живого кота и функции мертвого кота, каждая с вероятностью одна вторая. Вопрос в том, убивает или спасает кота вмешательство наблюдателя — ведь до того, как он смотрит на счетчик Гейзера, оба исхода одинаково возможны.

Этот шутливый пример отражает значительную концептуальную трудность. Говоря более формальным языком, сложная система может быть описана только в терминах вероятности того или иного результата эксперимента. Чтобы узнать, каков именно результат данного эксперимента, необходимо произвести измерения. Именно эти измерения и являются физическим событием, в отличие от вероятности, являющейся математической абстракцией. Единственное простое и последовательное описание измерения включает наблюдателя, осознающего результат. Таким образом физическое событие и человеческий разум становятся неразделимы. Эта связь заставила физиков рассматривать сознание как существенную часть структуры физики. Подобная интерпретация подвинула физику в сторону идеалистической концепции философии.

Взгляды многих современных физиков суммированы в эссе “Заметки о проблеме Разума-Тела”, написанном нобелевским лауреатом Юджином Винером. В начале Винер указывает, что большинство физиков вернулись к признанию того, что мысль (или разум) первична. Он утверждает: “Нельзя было сформулировать непротиворечивые законы квантовой механики, не включив в них сознание.” И в заключение он отмечает, насколько замечательно то, что научное изучение мира привело нас к содержанию нашего сознания как к первичной реальности.

Дальнейшее развитие еще одной ветви физики поддерживает точку зрения Винера. Информатика в ее приложении к термодинамике утверждает, что основное понятие этой науки, энтропия, не что иное как мера незнания наблюдателем деталей атомной структуры системы. Измеряя давление, объем и температуру объекта, мы не знаем многого о точных позициях и скоростях атомов и молекул, составляющих этот объект. Числовое значение количества недостающей информации пропорционально энтропии. В более ранней версии термодинамики энтропия, в инженерном смысле слова, представляла собой количество энергии, недоступное для производства внешней работы. В современном варианте науки значительную роль в картине играет человеческий разум, и энтропия соотносится не только с состоянием системы, но и с нашим знанием о состоянии системы.

“Менталистская” картина мира вовсе не была целью основателей современной атомной теории. Напротив, они начали с противоположной точки зрения, и им пришлось перейти на современные позиции, чтобы объяснить результаты экспериментов.

Теперь мы можем свести воедино перспективы трех крупных областей науки: психологии, биологии и физики. Скомбинировав идеи трех выразителей различных взглядов, Сагана, Крика и Винера, мы получаем довольно неожиданную картину.

Во-первых, человеческий разум, включая сознание и мысли о самом себе, может быть объяснен в терминах деятельности центральной нервной системы, которая, в свою очередь, может быть сведена к уровню биологической структуры и функций данной физиологической системы. Во-вторых, биологические явления могут быть полностью поняты в терминах атомной физики, то есть в терминах действия и взаимодействия составляющих систему атомов углерода, азота, кислорода и т.д. И наконец, атомная физика, наиболее полно понимаемая в терминах квантовой механики, должна содержать разум в качестве основного компонента системы.

Таким образом, мы, шаг за шагом, описали эпистемологический круг — от разума назад к разуму. Результаты подобных рассуждений, вероятно, больше пригодятся восточным мистикам, чем нейрофизиологам и молекулярным биологам; и тем не менее, получившаяся петля — прямое следствие комбинации идей трех признанных авторитетов в соответствующих областях науки. Поскольку редко кому приходится работать одновременно более чем с одной парадигмой, данная проблема до сих пор привлекала мало внимания.



Если мы не согласны с этой эпистемологической кругообразностью, нам остаются две противостоящих области: физика, утверждающая, что она полна, поскольку описывает всю природу, и психология, считающая себя всеобъемлющей, поскольку она имеет дело с разумом, единственным источником нашего знания о мире. Однако оба эти взгляда не свободны от проблем, так что нам, может быть, не мешает вернуться к кругу и взглянуть на него с большей симпатией. Хотя он и лишает нас абсолютов, но, по крайней мере, он принимает во внимание проблему Тело-Разум и предоставляет основу, на которой могут контактировать индивидуальные дисциплины. Возможно, что этот круг представляет из себя наилучший подход к теоретической психологии.


* * *

Характерный для социобиологов редукционистский подход также не свободен от проблем, когда дело доходит до строго биологического уровня. Дело в том, что он включает предположение о постепенной эволюции от ранних млекопитающих до человека — а это в свою очередь предполагает, что разум — или сознание — не был внезапным скачком. Подобное предположение вряд ли оправдано, принимая во внимание многочисленные примеры дискретности в эволюции. Само происхождение вселенной, Большой Взрыв, — космический пример дискретности. Зарождение жизни, хотя и не было подобным катаклизмом, — еще один пример того же.

Кодирование информации в генетических молекулах внесло возможность серьезных нарушений равновесия в законах, управляющих вселенной. Например, перед приходом генетической жизни колебания температуры и шума были уравновешены, из чего следовали точные законы планетарного развития. Однако после этого единственное молекулярное событие на уровне термального шума могло привести к макроскопическим последствиям. Если этим событием оказывалась мутация в самовоспроизводящейся системе, оно могло изменить весь ход эволюции. Единичное молекулярное событие может убить кита, вызвав у него рак, или разрушить экосистему, произведя на свет сильнейший вирус, атакующий основные виды системы. Появление жизни не отменяет законы физики, но добавляет к ним новую особенность: глобальные последствия молекулярных событий. Это изменение в правилах делает историю эволюции неопределенной и, таким образом, представляет из себя яркий случай дискретности.

Некоторые современные биологи считают, что появление разума в процессе эволюции приматов — еще один пример подобной дискретности, изменяющей правила. Так же, как прежде, новая ситуация не меняет биологических законов, но требует новых подходов к проблеме. Эволюционный биолог Лоренс Б. Слободкин определил новую черту системы как интроспективное представление о себе. Эта особенность, утверждает он, изменяет ответ на эволюционные проблемы и делает невозможным объяснение исторических событий как прямых следствий законов биологического развития. Слободкин предполагает, что правила изменились и что человека нельзя понять согласно тем же законам, какие приложимы к остальным млекопитающим, чей мозг имеет похожую физиологию.

Эта возникающая в процессе эволюции черта в той или иной форме давно интересует антропологов, психологов и биологов. Она относится к опытным данным, которые не могут быть “убраны на полку” только лишь для того, чтобы сохранить чистоту редукционистского подхода. Эта дискретность должна быть полностью изучена и оценена, но вначале ее необходимо признать. Приматы сильно отличаются от остальных животных, а человеческие существа сильно отличаются от приматов.

Теперь мы понимаем, что стопроцентный редукционизм не является ответом на загадку разума. Мы обсудили слабость этой позиции. Она не только слаба, но и опасна, поскольку наши отношения с остальными человеческими существами зависят от того, как мы концептуализируем их в наших теоретических построениях. Если мы видим ближних лишь как животных или машины, мы лишаем наши взаимоотношения человеческого тепла. Если мы ищем объяснения нашим поведенческим нормам в изучении обществ животных, мы игнорируем те специфически человеческие черты, что так украшают нашу жизнь. Радикальный редукционизм объясняет весьма мало в области моральных императивов. К тому же он предлагает неверный глоссарий для гуманистических целей.

Научное сообщество достигло значительных успехов в изучении мозга, и я разделяю энтузиазм в отношении нейробиологии, характеризующий современные исследования. Тем не менее мы должны проявить определенную осторожность в формулировке утверждений, выходящих за пределы науки и ставящих нас на философские позиции, обедняющие человеческую природу отрицанием одной из самых интригующих особенностей нашего вида. Недооценка появления и характера самосозерцающей мысли — слишком высокая цена, заплаченная нашими редукционистскими предками несколько поколений тому назад за освобождение науки от теологии. Человеческая психика — часть научных данных. Мы можем не отказываться от этого и, тем не менее, оставаться хорошими биологами и психологами.

Размышления

“Сад разветвляющихся троп” — это неполная, но не ошибочная картина вселенной в понимании Чжуй Пена. В отличие от Ньютона и Шопенгауэра… он не представлял время как нечто абсолютное и равномерное. Он верил в бесконечные ряды времен, в головокружительно растущую, вечно распространяющуюся сеть сходящихся, расходящихся и параллельных времен. Эта паутина времени, чьи нити приближаются одна к другой, раздваиваются, пересекаются или игнорируют друг друга в течение столетий, заключает в себе все возможности. В большинстве из них мы не существуем. В некоторых существуете вы, но не я, в других есть я и нет вас. Есть и такие, где существуем мы оба. В этой, куда забросил меня случай, вы пришли к моей калитке. В другой вы, пересекая сад, нашли меня — мертвого. В третьей я произношу все эти слова, но я там — ошибка, фантом.

Хорхе Луис Борхес

“Сад разветвленных троп”

Действительное кажется плавающим в море возможного, откуда оно было выбрано; нондетерминизм утверждает, что где-то эти возможности существуют и являются частью истины.

Виллиам Джеймс

Идея о том, что загадки квантовой механики и загадки разума едины, весьма привлекательна. Эпистемологическая петля, которую описывает Моровиц, имеет в себе достаточно от точной науки, красоты, странности и мистицизма, чтобы казаться правильной. Тем не менее эта идея во многом противоположна важной теме этой книги, утверждающей, что не квантово-механические вычислительные модели разума (и всего, что с ним связано) в принципе возможны. Еще рано судить, верны ли идеи, представленные Моровицем, но они безусловно достойны внимания, поскольку проблема взаимодействия субъективного и объективного взглядов вне всякого сомнения является концептуальной проблемой квантовой механики. В частности, квантовая механика, как она обычно рассматривается, придает привилегированный каузальный статус неким системам, называемым “наблюдателями”, не давая при этом точного определения, что такое “наблюдатель”, и не указывая, является ли сознание необходимым его качеством. Чтобы объяснить ситуацию, мы должны предоставить читателю краткий обзор так называемой “проблемы измерения” в квантовой механике; для этого мы прибегнем к помощи метафоры “квантового водопроводного крана”.

Представьте себе водопроводный кран с двумя ручками, для холодной и для горячей воды, каждую из которых вы можете поворачивать постепенно. Из крана вытекает вода — но эта система имеет странную особенность: вода либо совершенно холодная, либо совсем горячая, без промежуточных градаций. Эти состояния называются “собственными температурными состояниями” воды. Единственный способ определить, в котором из двух состояний находится вода — сунуть руку под струю. Правда, в ортодоксальной квантовой механике дело обстоит посложнее. Именно ваш акт засовывания руки под струю приводит воду в то или иное температурное состояние. Вплоть до этого момента говорится, что вода находится в ситуации наложения собственных температурных состояний.

В зависимости от положения ручек вероятность появления из крана холодной воды будет варьироваться. Разумеется, повернув только ручку ГОР, вы всегда получите горячую воду, а повернув ручку ХОЛ, вы можете быть уверены, что вода будет холодной. Однако, открыв оба крана, вы получите наложение температурных состояний. Много раз поэкспериментировав с определенным положением кранов, вы можете измерить вероятность получения холодной воды для этого положения. После этого вы можете поменять положение кранов и начать все сначала. При некоторых положениях окажется, что вероятности появления холодной и горячей воды совпадают. Ситуация сравнима с подбрасыванием монетки. (Этот квантовый водопроводный кран, к несчастью, напоминает краны во многих ванных комнатах.) В конце концов у вас накопится столько данных, что вы сможете нарисовать график вероятности появления холодной воды в зависимости от положения кранов.

Таковы квантовые феномены. Физики могут вертеть ручки и ставить системы в положение наложения собственных состояний, аналогичное наложению горячей и холодной воды в нашей аналогии. Пока в системе не произведены измерения, физики не могут узнать, в каком из собственных положений находится система. Более того, можно доказать, что в некотором фундаментальном смысле сама система “не знает”, в каком из собственных состояний она находится и решает это — наугад — только в тот момент, когда рука наблюдателя, так сказать, “проверяет температуру воды”. Вплоть до момента измерения система ведет себя так, словно не находится ни в одном из собственных состояний. Для практических и теоретических целей — для любых целей — можно считать, что так оно и есть.

Вы можете вообразить множество экспериментов с водой из квантового крана, позволяющих вам узнать ее температуру, не суя руку под струю (мы предполагаем, что видимые признаки, такие, как пар, при этом отсутствуют). Например, вы можете включить стиральную машину, наполнив ее водой из-под крана. Но и в этом случае вы не узнаете, сел ли ваш шерстяной свитер, пока не откроете дверцу машины (измерение, произведенное сознательным наблюдателем). Заварите чай водой из-под крана. Вы не узнаете, холодный или горячий он получился, пока не попробуете его (снова взаимодействие с сознательным наблюдателем). Прикрепите термометр под струей воды. Пока вы не увидите ртутный столбик, вы не можете знать температуру воды. Вы не можете быть более уверены в положении столбика термометра, чем в том, что вода имеет определенную температуру. Критический момент здесь состоит в том, что свитер, чай и термометр, не имея статуса сознательных наблюдателей, ведут себя так же, как и вода, и испытывают наложение собственных состояний — севший-не севший, холодный-горячий, столбик высоко-столбик низко.

Может показаться, что эта проблема не имеет ничего общего с физикой, и напоминает древние философские загадки типа “Шумит ли падающее в лесу дерево, если рядом нет никого, кто услышал бы этот шум”? Однако головоломки квантовой механики принципиально отличаются от подобных загадок: наложение собственных состояний имеет реальные и видимые последствия, диаметрально противоположные тем, которые бы вытекали из системы, в действительности находящейся в собственном состоянии, но “прячущей” его от наблюдателя до момента измерения. Иными словами, струя может-быть-холодной-может-быть-горячей воды будет вести себя иначе, чем струя горячей или холодной воды, поскольку обе альтернативы взаимодействуют друг с другом в смысле интерференции волн (нечто подобное происходит, когда одна часть волны от скоростного катера “гасит” другую, отраженную от пристани, или когда скачки по воде плоского камешка создают волны, причудливо перекрещивающиеся друг с другом на гладкой поверхности озера). Оказывается, что подобные эффекты — только статистические и становятся заметны лишь после многократных стирок свитера или завариваний чая. Интересующиеся читатели могут прочесть прекрасное изложение этой разницы в книге “Характер физического закона” Ричарда Фейнмана.

Опыт с котом развивает эту мысль еще дальше: даже кот может находиться в квантово-механическом наложении состояний, пока не вмешается человеческий наблюдатель. На это можно было бы возразить, что живой кот точно такой же наблюдатель, как и человек. Возможно — но обратите внимание, что с таким же успехом кот может быть и мертв, а мертвого кота никак не назовешь сознательным наблюдателем. На самом деле, в лице кота Шредингера мы создали наложение двух собственных состояний, одно из которых имеет статус наблюдателя, а другое этого статуса лишено! Что же нам теперь делать? Эта ситуация напоминает загадку дзен-буддизма, приписываемую мастеру Киогену и приведенную в книге Поля Репа “Плоть дзена, кости дзена”:




Кот Шредингера в наложении собственных состояний. (Взято из “Множественных миров квантовой механики” под редакцией Брайса С. Девитта и Нейла Грэхама).



Дзен похож на человека, висящего на зубах на ветке дерева, растущего над пропастью. Ему не за что ухватиться руками, не на что поставить ногу. Человек, стоящий под деревом, спрашивает его: “Почему Бодхидхарма пришел из Индии в Китай?” Если человек на дереве не ответит, он изменит Учению, а если ответит, то он упадет и погибнет. Что ему делать?”

Многим физикам идея различения между системами со статусом наблюдателя и системами без такового кажется надуманной и даже отталкивающей. Более того, предположение о том, что в результате вмешательства наблюдателя происходит “коллапс волновой функции” — внезапный скачок в одно из избранных наудачу собственных состояний — вводит элемент каприза, случайности в основные законы природы. “Бог не играет в кости” (“Der Herrgott wurfelt nicht”), считал Эйнштейн до конца жизни.

В 1957 году Хью Эверетт III сделал попытку спасти непрерывность и детерминизм квантовой механики. Он выдвинул гипотезу, известную в квантовой механике как “интерпретация множественных миров”. Согласно этой весьма странной теории, никакая система никогда не совершает внезапный скачок в то или иное собственное состояние. Наложение состояний изменяется постепенно, и его ветви развиваются параллельно. По мере надобности собственное состояние выпускает новые “ветви”, несущие новые возможности. В случае кота Шредингера, например, имеются две ветви, и они развиваются параллельно. Вы можете спросить: “Но что же происходит в это время с котом? Он чувствует себя живым или мертвым?” Эверетт ответил бы вам так: “Это зависит от того, на какую ветвь вы смотрите. На одной из них кот живехонек, а на другой кота нет, и чувствовать там некому.” Ваша интуиция восстает против этого, и вы возражаете: “А как же те несколько секунд, пока кот на смертельной ветви еще жив? Что он чувствует тогда? Ведь не может же он одновременно чувствовать себя и живым и мертвым! На какой из двух ветвей находится настоящий кот?”

Проблема усугубляется, когда вы осознаете, какие последствия имеет эта теория лично для вас, здесь и теперь. Ведь в каждой точке каждой из квантово-механических ветвей вашей жизни (а этих точек были уже биллионы биллионов) вы разделялись на двух или больше вас, и каждый из вас развивался на одной из параллельных, но разъединенных ветвей одной гигантской “универсальной волновой функции”. Когда Эверетт в своей статье достигает этого критического момента, он невозмутимо добавляет следующую сноску:

В этот момент мы сталкиваемся с лингвистической трудностью. Дело в том, что до наблюдения мы имели дело с единственным состоянием наблюдателя, а после наблюдения таких состояний стало несколько и все они накладываются друг на друга. Каждое из этих состояний является состоянием наблюдателя, поэтому возможно говорить о различных наблюдателях, описанных в различных состояниях. С другой стороны, мы имеем дело с одной и той же физической системой, и с этой точки зрения у нас имеется один и тот же наблюдатель, находящийся в разных состояниях для разных элементов наложения (например, имеющий разные впечатления в отдельных элементах наложения). В этой ситуации нам придется употреблять единственное число, когда мы хотим подчеркнуть наличие единственной физической системы, и множественное число, когда мы хотим подчеркнуть разные впечатления в отдельных элементах наложения. (Например: “Наблюдатель замеряет количество A, после чего каждый из наблюдателей получившегося в результате наложения замечает одно из собственных состояний системы.”)

Все это говорится с серьезным лицом игрока в покер. Проблема субъективных ощущений не обсуждается, она просто-напросто отодвигается в сторону. Возможно, Эверетт считает ее бессмысленной.

И все же достаточно спросить себя: “Чувствую ли я, что нахожусь всего в одном мире?” Согласно Эверетту, вы этого не чувствуете — вы одновременно воспринимаете все альтернативы, и лишь тот из вас, который находится на данной ветви, этих альтернатив не воспринимает. Все это шокирует. Яркие цитаты, с которых мы начали эти размышления, снова приходят на ум и воспринимаются уже уровнем глубже. Мы задаемся решающим вопросом: “Почему этот я нахожусь на этой ветви? И почему я — этот я — ощущаю себя неделимым?”

Вечер. Солнце садится над океаном. Вы с группой приятелей стоите в разных точках вдоль кромки воды на мокром песке. Вода плещется у ваших ног, а вы наблюдаете, как красный шар катится ближе и ближе к линии горизонта. Слегка загипнотизированный этим зрелищем, вы внезапно замечаете, что отражения солнца на гребнях воли складываются в прямую линию, составленную из тысяч мгновенных оранжево-багровых бликов, — и эта линия указывает прямо на вас! “Как мне повезло, что я стою прямо на этой линии! — думаете вы. — Жаль, что не каждый из нас может сейчас насладиться таким полным единением с солнцем!” В этот момент каждый из ваших друзей думает совершенно то же самое… или не то же самое?

Подобные рассуждения лежат в основе вопросов, связанных с “поисками души”. Почему душа находится в этом теле? (Или на этой ветви универсальной волновой функции?) Почему этот разум оказался прикрепленным к этому телу, хотя существовало множество других возможностей? Почему моя индивидуальность не может принадлежать другому телу? Ясно, что ответы типа: “Вы в этом теле, потому что именно его произвели на свет ваши родители” неудовлетворительны и представляют из себя пример порочного круга. Почему именно эти двое (а не другая пара) оказались моими родителями? Кем были бы мои родители, если бы я родился в Венгрии? Каким бы я был, если бы я был кем-нибудь другим? Или кто-то другой был бы мною? А может быть, я и есть кто-нибудь другой? Существует ли единое мировое сознание? Когда мы ощущаем себя отдельными личностями, не иллюзия ли это? Не странно ли обнаружить все эти вопросы в самом сердце науки, которая традиционно считается самой устойчивой и точной?

И все же это не столь удивительно. Между воображаемыми мирами у нас в голове и альтернативными мирами, развивающимися параллельно с нашим, есть явная связь. Пресловутый молодой человек, обрывающий лепестки ромашки и бормочущий: “Любит — не любит, любит — не любит…”, представляет себе по меньшей мере два возможных мира, основанных на двух различных представлениях о его возлюбленной. Или, может быть, вернее было бы сказать, что у него в голове лишь одна модель возлюбленной, и эта модель является мысленным аналогом квантово-механического наложения собственных состояний?

А когда писатель одновременно обдумывает несколько разных способов продолжения своего очередного романа, не находятся ли его герои в некоем метафорическом наложении состояний? Если роман никогда не будет дописан, быть может, эти неопределенные герои смогут продолжать действовать в своих множественных историях в голове у автора? Более того, было бы странным вопрошать, какая из этих историй — настоящая версия. Каждый из этих миров одинаково настоящий.




Рисунок Рика Грэнгера



Точно так же существует некий мир — ветвь универсальной волновой функции — в котором вы не сделали той нелепой ошибки, в которой теперь себя упрекаете. Не завидуете ли вы? Но как можно завидовать самому себе? Кроме того, существует и такой мир, в котором вы допустили еще худшую ошибку и завидуете тому вам, который находится в этом мире, здесь и сейчас!

Возможно, универсальную волновую функцию можно представить себе как разум великого небесного писателя, Бога, в котором одновременно развиваются все параллельные ветви. В такой интерпретации мы не более, чем подсистемы божественного мозга и нельзя сказать, что эти версии нас более привилегированные или настоящие, или что наша галактика — единственная действительная галактика. Мозг Бога, понятый таким образом, развивается плавно, не нарушая детерминизма, как всегда утверждал Эйнштейн. Физик Пол Дэйвис, писавший об этом в своей недавно вышедшей книге “Другие миры”, говорит: “Наше сознание прокладывает путь наудачу по вечно разветвляющимся и изменяющимся дорогам Космоса, так что это мы, а не Бог, играем в кости.”

И все же это оставляет без ответа основную загадку, которой должен задаваться каждый из нас: “Почему мое неделимое самосознание скользит вдоль именно этой случайной ветви, а не какой-нибудь другой? Какой закон стоит за выбором той ветви, на которой я себя ощущаю? Почему мое самосознание не разделяется и не следует за моими другими “я”, попадающими на другие ветви? Что привязывает мою самость к этому телу, следующему по данной ветви этой вселенной, в данный момент?” Этот вопрос настолько основной, что его даже трудно сформулировать словами. И ответ на него, по-видимому, надо искать не в квантовой механике. Коллапс волновой функции превращает проблему, проигнорированную Эвереттом, в проблему самоотождествления, не менее затруднительную, чем первоначальная загадка.

Парадокс становится еще более неразрешимым, когда мы понимаем, что на гигантском разветвленном древе универсальной волновой функции есть и такие ветви, на которых нет квантовой механики или множественных миров Эверетта. Есть ветви, на которых рассказ Борхеса никогда не был написан. Там есть даже ветвь, на которой все это “Размышление” написано точно так же, как вы его здесь видите, кроме последнего слова.


Д.Р.Х.

Загрузка...