A TOLVAJ ÉS A BÍRÁK
Budapest, 1974
© Csák Gyula, 1974
Три недели не было дождей. Саманные ямы на краю села высохли до самого дна, земля на полях пошла трещинами. Колосья ссохлись, листья кукурузы свернулись в трубочку. Придорожные деревья и траву густым слоем запорошила пыль.
Только сорнякам засуха была нипочем. Кукурузные поля заполонили сиреневато-белые цветы паслена; огромными яркими пятнами пестрели во ржи маки; зелеными островками издали бросался в глаза пырей; на арбузных бахчах, на картофельных полях пышным цветом цвели белена, цикорий, овсюг и всякая другая сорная трава. А среди густых зарослей бурьяна полное раздолье было жукам, червякам, букашкам и разной прочей мелкой живности.
И нигде ни следа человека: все попрятались по укромным местам от полуденного зноя.
Проселок, ведущий от Гладкой степи до Задольной пустоши, окаймляют ивы да высокие тополя, сухие или расщепленные молнией. Проселок называли также старой дорогой, потому что существовал он с давних времен, еще до земельного раздела, в ту пору, когда вся округа представляла собой болотистую низину и это была единственная торная тропа. В придорожной канаве и дальше, в полях овса и люцерны, до сих пор прорастают осока, тростник и камыш, давая приют лысухам, чибисам, фазанам и перепелкам.
В тени ивы — ствол у нее был необычный, раздвоенный от основания до верха, — спал старик. Пиджачишко он подложил под голову, кургузой шляпчонкой, выцветшей добела, прикрыл лицо, а морщинистые руки скрестил на животе. Старик сладко всхрапывал. В нескольких шагах от него собачонка пули со свалявшейся шерстью вытянулась точно неживая, и только задняя лапа ее время от времени дергалась во сне. Пес потихоньку поскуливал и вдруг коротко тявкнул.
— А? Что? — вскинулся старик, ловя скатившуюся с головы шляпу. — Иль увидела кого?
Он приподнялся, зыркнул по сторонам, затем, ворча себе под нос, опять опустился на землю.
— Никого ты не углядела, знать, во сне чего померещилось.
Из-за пазухи он вытащил трубку и принялся набивать ее. Собачонка тоже встрепенулась, подняла голову, внимательно посмотрела на хозяина, щелкнула зубами, пытаясь поймать пеструю бабочку, порхавшую перед носом, потом опустила голову и снова застыла в ленивой позе.
Старик обстоятельно, не спеша набивал трубку. Время от времени хлопал себя то по морщинистой красной шее, торчащей из ворота линялой рубахи, то по бледным, сухим, в густых синих прожилках икрам, над которыми были вздернуты штанины: комары, налетавшие из камышей, кусали нещадно. Старик недвижно глядел, как ползет по стоптанному его башмаку крохотная гусеница в лохматых багряных ворсинках.
— Эй, ты! — окликнул он собачонку и запустил в нее шляпой. — Гусеница! Ату ее!
Пули подскочила и понеслась было прочь, но резкий окрик хозяина вернул ее. Ластясь, она прижалась своим влажным холодным носом к его заросшему щетиной подбородку, потом вдруг заметила невозмутимо ползущую гусеницу и сердито залаяла на нее. Старика забавляли собачьи проделки, он хохотал от души. Рот его широко растянулся в ухмылке, и над ним задиристо топорщилась вверх щеточка коротко подстриженных желтоватых усов.
Вдруг собака с лаем выскочила на проселок. Старик забеспокоился. Перевалившись на живот, он вскарабкался на обочину и всмотрелся в даль, затем не мешкая собрал одежонку и тоже вышел на дорогу. Приближаясь к нему, легкая двухколесная тележка мягко катила по густой пыли.
В тележке сидели двое мужчин. Один из них, полный, гладко выбритый, с черными усами и в кепке, — похоже, из городских; правил другой — жилистый и невзрачный, глядевший исподлобья.
— Тпру! — остановил он лошадь, когда тележка поравнялась со стариком. Правой рукой с зажатым в ней кнутом он коснулся полей шляпы и со вздохом проговорил: — Я смотрю, отец, у вас тут тоже погодка на славу!
Старик вскинул голову. Провисшая складками кожа напряглась под подбородком.
— Что верно, то верно, — кивнул он, переводя взгляд с одного седока на другого. — Не скажешь, что мороз крепчает!
— Вот так завернул, старина! — ухмыльнулся толстяк. — Жарища под сорок градусов, а он мороз поминает.
Старик в ответ тоже ухмыльнулся, но только из вежливости по отношению к незнакомцу, а сам то и дело искоса поглядывал на жилистого. Тот с застывшей миной уставился прямо перед собой. Должно быть почувствовав вопрошающий взгляд старика, жилистый посмотрел на него и кивнул в сторону сидящего рядом толстяка.
— Это наш новый бухгалтер.
Чуть расставив кривоватые ноги, старик неуклюже стоял в пыли. Свою палку он забыл на краю придорожной канавы и сейчас чувствовал себя неловко — будто голый среди одетых людей. В ответ на объяснение жилистого он приподнял шляпу и громко сказал:
— Добро пожаловать!
Толстяк-бухгалтер тоже был несколько растерян: ему оставалось только гадать, с кем его свел случай. Он нерешительно протянул было старику свою пухлую, поросшую волосками руку с обручальным кольцом на пальце, но, видя, что старик не уловил его намерения, вмиг перестроился и приветствовал его жестом, каким священник осеняет головы коленопреклоненной паствы.
— Туда, что ли, путь держите, товарищ председатель? — с озабоченным выражением поинтересовался старик у неприветливого худощавого седока.
— Заодно и туда заглянем, — ответил тот; кожа на лице у него была обветренная и туго обтягивала скулы.
— По тому самому делу?
— Да не без дела.
— В этакую-то жарищу?..
— Только сейчас удалось выкроить время, — буркнул председатель и, ругнувшись, дернул вожжи. Лошадь, измученная мухами, возбужденно всхрапнула и затанцевала на дороге. Двуколка заходила взад-вперед. Толстяк в кепке испуганно вскинул голову и облизал яркие пухлые губы. Правой рукой он судорожно вцепился в металлический поручень сиденья.
— Но-но, — успокаивающе проговорил старик и, подойдя к лошади, поправил у нее на спине сбившийся хомут. Он похлопал рукой по мокрому от пота крупу и огладил вздрагивающей лошади ноги до самых копыт.
Председатель туже натянул зажатые в кулаке поводья и повелительно спросил:
— В какую сторону ближе?
Старик вздрогнул, захлебнулся словами, начал заикаться — его с трудом можно было понять.
— Да токмо сюда… Все прямо… а после свернуть на Желтую гать и ехать по ней, покуда хутор не завиднеется. Колодезь-журавль у них там да три тополя пообочь хутора…
Старик не отходил от лошади, в задумчивости теребя сбрую. Председатель чувствовал, что тому хочется еще что-то добавить, но дед слишком долго собирался с мыслями, и он рванул поводья. Тележка тронулась и покатила, вздымая облако пыли.
— Только чур я вам ничего не говорил! — отчаянно завопил вслед старик визгливым, пронзительным голосом.
Он простер руки вверх, точно желая остановить двуколку или готовясь принести какую-нибудь тяжкую клятву. Рот его снова раскрылся было, но голос сорвался на первом же выкрике, и теперь вылетали лишь обрывки слов, да и те — жалкой фистулой.
Судорожно вздохнув, старик махнул вслед удалявшейся повозке, сплюнул и с отвращением пробурчал:
— Как есть дерьмо — вся людская порода.
Он сдвинул на затылок свою затасканную шляпу, свистнул собаке, припустившейся было за тележкой, и побрел назад, к расщепленному надвое дереву, искать свою палку.
— Что это за дедок? — спросил бухгалтер.
— Сторожем он у нас, — сказал председатель. Губы его тронула чуть заметная горьковатая усмешка. — Это он углядел, как Сиксаи прятал телегу под кукурузными початками. Теперь вот боится, как бы мы не проговорились.
Толстяк поерзал, удобнее устраиваясь на сиденье. Подстилку на облучок бросили небрежно, один угол у нее загнулся и мешал.
— Неужели это такой уж большой грех, чтобы стоило ради этого самолично туда тащиться? — допытывался толстяк у председателя.
— Телегу-то он должен был сдать в общее хозяйство. А вместо этого спрятал ее, да еще сказал, будто она сломана. — Председатель досадливо сплюнул. — Дурень, каких свет не родил. Теперь вот посмотрим, что он нам в глаза запоет.
Лошадь со спорой рыси перешла на шаг. Она долго отфыркивалась, и, когда воздух спал, под упруго натянутой кожей проступили ребра.
Бухгалтеру до сих пор доводилось видеть лошадей только сбоку, и сейчас, поглядывая на лошадь сверху, он не переставал удивляться: поступь ее была неуклюжей, брюхо — круглое, бочкообразное — смешно колыхалось с боку на бок. Забавным казалось и то, как лошадь неуверенно переставляет задние ноги, словно боится, что они отстанут от передних. Иной раз копыта глухо стукались о выбоины, и тогда бухгалтер думал, что лошадь того и гляди завалится.
— Должно быть, устал гнедой? — сочувственным тоном спросил он у неразговорчивого председателя.
— Дурака он валяет, — буркнул тот. — Отдыхал слишком долго, оттого теперь и пугливый…
Словно в подтверждение его слов, лошадь всхрапнула и, запрокинув голову, попятилась. Тут перепугался и бухгалтер, потому что неожиданно из придорожных кустов вспорхнула и с резким шумом пронеслась над повозкой большая стая перепелок.
— Но-но, не балуй у меня, — успокаивал лошадь председатель.
Когда ему удалось перевести лошадь на спокойный шаг, его узкий рот растянулся в чуть заметной улыбке, и он покосился на смущенного бухгалтера.
— Вообще-то это не гнедой, — тихо заметил он. — Сивый — вот как он называется. — Бухгалтеру показалось, будто в глазах его мелькнул ребячий задор.
— Тогда почему же вы его называете Гнедко?
Округлившиеся глаза бухгалтера смотрели удивленно. На душе у него сделалось приятно и легко: вот уже две недели, как он приехал сюда, в сельхозкооператив, а еще ни разу не видел председателя улыбающимся.
— Гм… — Губы председателя расползлись еще шире. — Потому как это его кличка. А сивым называют потому только, что он серой масти. — Взглянув на потную, раскрасневшуюся физиономию бухгалтера, на которой читалось явное недоверие к его словам, он заразительно рассмеялся: — Ну что, нелегко дается наша крестьянская наука?
— Ничего, — пожал плечами бухгалтер, — как-нибудь освою.
А про себя подумал: «Но до того, как освою, постараюсь смыться». Он пренебрежительно оттопырил пухлую нижнюю губу, а красная, как вареный рак, физиономия надулась пуще прежнего.
Все вокруг казалось ему запутанным, ненадежным, совсем другим, чем рисовалось в Пеште! Здесь, вблизи, весь крестьянский мир представал в искаженном виде — так же как лошадь, если смотреть на нее сверху.
Он извлек из кармана носовой платок и обтер им толстую шею. Едкий пот щипал кожу, в особенности под подбородком, где лежали жирные складки. Неимоверно раздражало его, что из-под сиденья, как ее ни заталкивай, то и дело сползала к ногам торба с овсом. Над головой у них щебетала какая-то птаха и, перепархивая с дерева на дерево, долгое время провожала двуколку.
«Пальнуть бы сейчас по ней! — мелькнула мысль, но бухгалтер только вздохнул. — Чушь какая, — подумал он. — Ни ружья, ни времени для охоты, ни условий подходящих».
Однажды ему довелось побывать на охоте — его пригласил управляющий банком. И свое переселение в провинцию он представлял себе примерно так же, как ту любительскую охоту, а вот что из этого получилось…
Он с досадой оглядел свои бриджи и сапоги с высокими голенищами. Что за глупость была вырядиться этаким опереточным селянином! Мало того, что этот маскарад придает тебе совершенно шутовской вид, так еще и от жары в нем не знаешь куда деваться.
Двуколка зацепилась за что-то и резко встала. Бухгалтер, клюнув носом, чуть не вывалился. Узкая дренажная канава пересекала проселок, в ней-то и застряли колеса.
— Подержите-ка на минуту. — Председатель сунул ему кнут и поводья, а сам слез и прихрамывая проковылял к бровке канавы. Он походил взад-вперед вдоль обочины, а затем, неодобрительно качая головой и ругаясь, вернулся к повозке.
— Черт бы их побрал! — ворчал он, садясь в тележку. — Утащили без зазрения совести. Я велел завезти сюда три бетонных кольца и кирпичей, чтобы сделать сток как положено, а материала и след простыл. Спрашивается, кому он понадобился? Ну ладно, я не я буду, ежели все до последнего кирпича на место не верну! — добавил он с угрозой и, взяв поводья, хлестнул серка под брюхо.
— Это, видите ли, наша общая социальная болезнь! — возопил бухгалтер чуть ли не радостно: наконец-то нашлась подходящая тема. Рассуждать, философствовать — это был его конек. — Во Франции в семнадцатом веке карали смертью всего лишь за кражу хлеба, но воровство и тогда не прекращалось.. И как думаете, почему? Да потому, что боролись против самого факта воровства, а не против причин, его порождавших.
Он бросил взгляд на председателя, но на того рассуждения его явно не произвели впечатления. Угрюмо, молча трясся он на козлах. В его короткопалой, точно литой руке ритмично изгибалось кнутовище, а ремень кнута, изящно извиваясь, непрестанно плясал по спине и крупу лошади. «До чего интересно! — подумал вдруг бухгалтер. — Нам твердят, будто труд превратил животное в человека, но вот вам и обратный пример: у этих крестьян не руки, а какие-то культи нескладные. Тонкие и гибкие пальцы скорее встретишь у человека, который не занимается физическим трудом…»
Скосив глаза на собственные мягкие, пухлые пальцы, он слегка пошевелил ими и уже собирался высказать вслух свои мысли о руках, но вовремя спохватился: председатель наверняка обиделся бы. Ведь этот худющий мужик — тоже всего лишь крестьянин, хотя и поумней других. Вряд ли ему понять такие сложные рассуждения.
Двуколка свернула на Желтую гать. Так назывался берег канавы, малохоженый, глинистый и довольно ровный. Правда, со времени последних дождей телеги не успели накатать колею, и сейчас двуколку безбожно трясло и качало на угловатых комьях засохшей грязи. Отыскав подходящий спуск, председатель направил лошадь понизу, и теперь они ехали рядом с насыпью. Дорога и здесь была не намного удобнее: пахотные земли кончились, потянулось без конца и края выжженное солончаковое пастбище, которое тут, у насыпи, сплошь было взрыто скотиной, оставившей глубоко вдавленные, засохшие следы, но лучшего пути не попалось. Жара здесь, казалось, стала еще более нестерпимой.
— Скоро мы доберемся? — не выдержал бухгалтер.
— Нам вон на тот хутор. — Председатель указал кнутом на группку деревьев, неясно вырисовывавшуюся на горизонте; определить расстояние до них было трудно.
Толстяк-бухгалтер вспомнил о цели их поездки, и какой-то смутный, необъяснимый страх мурашками пробежал у него по спине. С испугом и неприязнью покосился он на своего угрюмого спутника, острый ум и решительность которого не раз приводили его в изумление, но вместе с тем он казался ему антипатичным, вернее, абсолютно чужим. И столь же чужим было ему и все вокруг. Что у него общего с этой жизнью? Что ему за дело до того, как «запоет им в глаза» этот ни разу в жизни им не виденный хуторянин? Пусть разбираются сами как хотят, пусть хоть поубивают друг дружку!
Он в сердцах пнул опять сползшую к его ногам торбу.
Теперь он очень раскаивался, что уехал из Пешта. Его, видите ли, послали выполнить благородную миссию. Господи боже мой, да эти крестьяне во всем разбираются не хуже него! Стоит ему заговорить с членами правления о банковских перечислениях или других сложных финансовых операциях, и создается впечатление, будто они не смыслят ни бельмеса. Мнут в своих черных узловатых пальцах официальные документы, шуршат ими, как обезьяна бумажным кульком, а потом вдруг, словно на них какое озарение находит, запросто разрешают вопросы, к которым, с точки зрения профессионального подхода, вообще нельзя было подступиться. Абсолютно бессмысленно пытаться нащупать пружины, движущие крестьянской жизнью. Но он лично и не собирается этого делать. Пускай докапываются те, кто с такой помпой снаряжал его сюда! Единственный смысл его деревенской «миссии» виделся ему сейчас в напутствии шурина: «Старина, года за два ты настолько оперишься, что сможешь купить участок в Будайских горах. Ты и понятия не имеешь, сколько денег у крестьян!»
Толстяк несколько успокоился и даже не сдержал улыбки, вспомнив шутливый совет шурина: «Воспринимай назначение в провинцию как приключение. Представь, что ты, к примеру, едешь охотиться на львов. Тогда и все неудобства тамошней жизни будет легче сносить».
— Значит, этот человек припрятал телегу? — почти весело обратился он к председателю.
Мысли председателя были далеко, и в первый момент он не понял вопроса.
— Зачем она ему, эта телега? — продолжал допытываться бухгалтер.
— Ах вон вы о чем, — дошло наконец до председателя. — Телега-то для него — талисман. Вроде как крест для католика. Надеется, вдруг да еще пригодится. Живет с оглядкой назад и в этом черпает силы…
Председатель досадливо, язвительно рассмеялся. Сунув под себя кнутовище, он намотал на руку вожжи и достал портсигар. Оба закурили. Бухгалтер, повеселев, пускал дым в небо. Сейчас он и впрямь чувствовал себя, точно путешественник в дебрях Африки.
С интересом присматривался он к хутору, который теперь уже можно было разглядеть в подробностях.
На окраине хутора стояли не три, как говорил сторож, а только два тополя. Да и колодец-журавль находился не «пообочь», а на довольно порядочном расстоянии, возле высохшей саманной ямы. Колодец этот был одним из самых старых степных колодцев, зато саманная яма и возникший при ней хутор появились в ту пору, когда северный участок пастбища был отведен под пашню.
Собственно говоря, это был даже и не хутор, а скорее летняя постройка, крытая соломой хибара, которая состояла из двух частей: бо́льшая служила хлевом, а та, что поменьше, предназначалась для людского жилья. Тонкая перегородка из стеблей подсолнухов, кое-как скрепленных глиной, разделяла помещения. По соломенной крыше извивались сухие тыквенные плети. Хозяин каждый год заменял их свежими, чтобы предохранить крышу от ливней. Позади постройки отбрасывали слабую тень несколько чахлых слив, а под ними разместился примитивно сложенный открытый очаг. Чуть поодаль виднелся свинарник, сколоченный из прогнивших, обшарпанных досок и утопавший в луже, а за ним — около десятка стогов разной величины: сено, солома, мякина, кукурузные початки. Часть стогов принадлежала хозяину хутора, остальные являлись собственностью кооператива; перевезены они были сюда совсем недавно. А позади стогов с кормами тянулись уходящие вдаль, поднятые два десятка лет назад пахотные земли, по большей части солончаки.
Поблизости от колодца кооператив построил временный загон, и сюда поместили пока выбракованных коров, которых обихаживал Антал Сиксаи, довольствуясь той малой помощью, которую могла ему оказать дочь, девочка-подросток.
Вообще-то Сиксаи считался зажиточным хозяином. В селе у него был хороший дом, и здесь, посреди степи, Сиксаи тоже собирался отстроить хутор по всем правилам, но это его намерение было перечеркнуто широкой волной коллективизации, захлестнувшей и его самого.
Сиксаи издали заметил двуколку и поджидал незваных гостей у хибары. Росту в нем было, должно быть, метра два, вздумай он выпрямиться, однако такое с ним случалось нечасто: изнурительный тяжкий труд пригнул его, изменил осанку, но, несмотря на это, угадывалась в нем недюжинная сила. Руки он держал чуть согнутыми в локтях и слегка приподнятыми, что делало его похожим на медведя, стоящего на задних лапах. А глубоко посаженные круглые глаза придавали ему сходство с филином. Не шелохнувшись смотрел он вдаль и лишь по временам смежал веки, будто боролся со сном. Его густые рыжеватые брови двумя ровными дугами венчали чуть выступающие надбровья. Овал лица широкий; крупный, костистый нос резко выделялся на лице — не нос, а клюв степного орла. Облачен был хозяин в залатанную, выцветшую рубаху и грубые холщовые штаны, перехваченные у пояса веревкой. Штанины доходили только до середины икр, обнажая босые ноги того же цвета, что и земля под ними.
— Никак подмога подоспела! — приветствовал он гостей. — Будет кому воду качать.
Бухгалтер сразу почувствовал: издевка относится в первую очередь к нему. Он уже привык к тому, что его неловкие ухватки неизменно вызывают насмешки у крестьян, и хотя они не могли тягаться с ним по уму и образованности, но этим людям ничего не стоило вмиг выбить у него почву из-под ног. Иногда он пытался дать отпор, но получалось, что тем самым лишь предоставлял новый повод выставить его на посмешище.
Председатель направил повозку к сливовым деревьям; туда же подоспел и Сиксаи и помог распрячь лошадь. Бухгалтер осторожно выбрался из двуколки, вдохнул полной грудью и сладко потянулся. Приятное покалывание во всем теле настроило его на шутливый лад.
— Выходит, воду качать — тоже работа? — бросил он хозяину слегка задиристым тоном, усвоенным им у крестьян, и зевнул так, что даже челюсть свело.
— А неужто не работа? — воззрился на бухгалтера здоровенный детина. — Господам легко говорить. — Он сердито вытянул вперед огромные потрескавшиеся ладони: — Эвона руки как натрудишь, шутка сказать: сорок ведер за день! Послушал бы я, что запели бы на моем месте некоторые, кто в конторе прохлаждаться привык!
Председатель поджал губы: такого рода подковырки всегда выводили его из себя.
— Может, пройдем в помещение? — сказал он тихо и заковылял первым. Он старался сдержаться, но не утерпел: — А то мы полдня на самом пекле прохлаждались, — бросил он через плечо хозяину.
— Небось от одной прогулки солнечный удар не хватит, — негромко огрызнулся хозяин.
Вежливо пропустив вперед бухгалтера, он пошел вслед за гостями.
Едва они переступили порог хибары, большая рыжая курица с отчаянным кудахтаньем проскочила между ними. Другая вторила ей из-под яслей.
— Кудах-тах-тах, знать, яйцо снесла в кустах! — дурачась, подхватил бухгалтер.
Дочка хозяина — войдя в темную хибару после яркого света, они не сразу заметили ее — поливала пол из дырявой кружки. Девочка была не по годам развита, рослая и крупная в отца, с таким же широкоскулым, как у него, лицом. Она на мгновение перестала выписывать восьмерки на пыльном полу, согнутой в локте рукой обтерла лоб и ответила на шутку бухгалтера такой же бурной вспышкой веселья:
— Оно бы славно было! Да только петух их топтать перестал, как прознал, что все яйца в кооператив идут!
Отец негромким смехом поддержал топорную шутку дочери, поискал, куда бы усадить гостей. Председатель сунул в рот сигарету, чиркнул спичкой и, почти не разжимая губ, ответил:
— Куры — они и без того несутся! Чай не девки, чтоб их обхаживать!
На этот раз засмеялся бухгалтер и даже одобрительно похлопал председателя по узкому плечу.
Гости разместились на низких табуретках, а хозяин пристроился на пороге между хлевом и жилой половиной хибары, опершись спиной о притолоку. Девочка побежала к колодцу.
Наступила пауза. Председатель глубоко затягивался сигаретой, мрачно уставясь в пол. На мгновение он почувствовал горечь во рту. С чего, спрашивается, произвел его в господа этот болван? Всю свою жизнь он прожил в бедности, да и теперь никаких благ не нажил. Все его приобретение — морока с такими вот бестолочами. Им бы обеими руками креститься, что такой председатель попался…
Поверх сигаретного дыма он смотрел на Сиксаи. Тот притулился у порога. Молча, выжидательно. Положил на костлявые колени свои огромные ручищи и мнет пальцами соломинку.
Дух в помещении был кисловатый и спертый, поэтому даже прохлада не казалась приятной. Впрочем, это была не прохлада, а скорее сырость. Потолка в хижине не было. Тот, кто ее строил, набросал вдоль и поперек кривых сучьев акации, а сверху покрыл соломой. Посередине положил суковатый древесный ствол, он и служил несущей балкой. Ласточки свили на ней три гнезда. Уродливые желторотые птенцы непрестанно вытягивали вперед голые шеи и пищали препротивными голосами, призывая мать. Но когда птенцы замолкли, тишина и вовсе стала невыносимой. Бухгалтер услышал даже, как где-то точит дерево жучок-короед. Из-под прелой, почерневшей соломы свисала вниз паутина.
Толстяка начало нервировать это молчание. Не без иронии в свой адрес он подумал, что походит сейчас на белого человека, привязанного к дереву, возле которого туземцы готовятся к какому-то празднеству. Однако стоило ему отогнать эту ребяческую фантазию, как его охватил еще больший страх: ведь истинное положение казалось ничем не лучше воображаемого. Да, верно, они находятся в центре Европы, но в двадцати километрах от ближайшего человеческого жилья. Сгинешь тут ни за что ни про что, и следов твоих никто не сыщет…
Он боязливо косился на Голиафа с орлиным носом и сонно прижмуренными глазами. Опасная личность, вне всякого сомнения. Махнет раз-другой кулачищем, и из обоих душа вон. Присыплет землей в какой-нибудь яме, лошадь с упряжкой пустит на все четыре стороны, и дело с концом. Такой даже совести не побоится: чем он лучше дикарей-каннибалов, для которых людоедство в порядке вещей?
Он чувствовал себя ярым демократом, поборником прогресса. За столиком в кафе частенько случалось ему разглагольствовать о сельской жизни, однако никогда еще с такой ясностью не обнажалась перед ним истина, что крестьянство необходимо вытащить из полускотского существования.
Вдоль стены прошмыгнул мышонок, и председатель ловко пристукнул его башмаком. Раздался слабый хруст. Бухгалтер в замешательстве повернул голову, увидел, как председатель, ухватив двумя пальцами, раскачивает за хвост дохлого мышонка, и почувствовал, что голова у него идет кругом, а к горлу подкатывает тошнота. Он закрыл глаза, но все равно видел раскачивающегося дохлого мышонка.
И снова его захлестнуло паническое чувство страха, как и раньше, по пути сюда. Видно, нервы совсем сдали. В Пеште придется сходить к врачу.
Открыв глаза, он немного успокоился, так как оба крестьянина по-прежнему сидели, не меняя позы. Однако фантазия продолжала терзать его вопреки тому, что происходило перед ним. Вспомнилась вдруг фраза председателя: «Что он нам в глаза запоет?» — и желудок свело спазмой страха. Эти двое сцепятся сейчас, как звери, а под горячую руку, глядишь, и ему попадет… Он видел однажды, как крестьяне дрались у корчмы: грубые, разнузданные, прут напролом, колотят один другого, покуда со стороны не вмешается какая-нибудь еще более грубая сила.
Он с ненавистью посмотрел на крестьян: сидят себе посиживают как ни в чем не бывало, хотя каждому ясно, что убить готовы друг друга. И всему виной спрятанная телега!.. Какое глубокое варварство! И эти идиотские символы: «талисман», «крест для католика», и какие-то распри по пустякам, буквально из-за ничего — угораздило же его влезть в эту междоусобицу!.. Хоть караул кричи!
Крестьяне сидели и по-прежнему играли в молчанку. Бухгалтеру казалось, что минула целая вечность, хотя в действительности они пробыли здесь считанные минуты. Председатель вытянул ноги, скрестил их.
— Ну как, Антал, ест скотина? — сдержанно поинтересовался он.
— Худо кормится, — неохотно ответил великан хуторянин. — Жара донимает. Говорил я, нет резона сюда перегонять. Ну да вам что говори, что нет — начальству сверху виднее.
В левом виске бухгалтера остро полоснуло болью. Господи, хватит с него приключений, больше его в эту Африку не заманишь!
— Может, поглядим на месте?
Председатель поднялся. За ним встал и Сиксаи (занемевшие от неудобной позы колени его хрустнули). Бухгалтер чуть ли не бегом выскочил вслед за ними.
Оказавшись на воле, он почувствовал себя лучше. Только сейчас он уяснил себе, что его знобило в этой хибаре. Толстяк встревоженно нащупал пульс: вполне вероятно, что он перегрелся на солнце, и от этого поднялась температура.
Он не спеша брел за председателем и хуторянином, а те направились не к загону у колодца, а поначалу решили осмотреть корма. Дойдя до стогов, они останавливались у каждого, и председатель всякий раз по плечо залезал рукой в глубину стога; вытащив охапку сена, он долго разглядывал его, подносил к носу, чтобы определить, не плесневеет ли, не преет ли оно.
Когда и бухгалтер доплелся до стогов, поставленных чуть ли не вплотную один к другому, оба крестьянина скрылись из глаз. Должно быть, проверяли корма где-то в конце ряда. Бухгалтер удостоверился, что пульс у него, слава богу, нормальный, и облегченно вздохнул.
Вдруг он услышал сдавленное ругательство, звук удара, после чего вроде бы кто-то упал на землю, потом все перекрыл нестерпимый захлебывающийся собачий вой. «Готово дело: сейчас они поубивают друг друга!» Ужас перехватил горло, бухгалтер повернулся и опрометью кинулся бежать к хибаре. Но, едва одолев несколько метров, он споткнулся и грохнулся оземь.
Большая белая овчарка выскочила из-за стогов. Понурив голову, поджав хвост и подскуливая на бегу, мчалась она через двор к овсяному полю. Следом за ней, размахивая здоровенной дубинкой и кляня собаку на чем свет стоит, бежал хозяин. Завидев дочь, он сердито выругал ее, почему она не привязала собаку, ведь знает же, что та повадилась цыплят таскать.
Девчонка возвращалась от колодца. Оторопев, она застыла на миг, а потом выронила ведра и, прижав руку к губам, тихо вскрикнула. Отец запустил дубиной вдогонку псу и остановился, сердито отдуваясь. Сперва он воззрился на остолбенело застывшую дочку, а потом увидел лежащего на земле бухгалтера.
Ухмыляясь не без некоторого злорадства, вынырнул из-за стогов и председатель. Он недоуменно уставился на застывших недвижно хуторянина и девочку и тут заметил толстяка.
— Что такое стряслось? — чуя недоброе, спросил он и поспешно заковылял к горожанину.
Бухгалтер лежал на боку, но лицом вверх. Одна рука его, неестественно согнутая, была откинута в сторону, словно посторонний предмет. Пальцы на руке дрожали мелкой, частой дрожью, точно зажатая в тиски проволока, которую оттянули и потом отпустили. Земля возле плеча потемнела от крови. Рубашка чуть вздернулась, обнажив загорелый волосатый живот.
Председатель тотчас смекнул, что послужило причиной несчастья. Рядом стояла наполненная водой бетонная поилка для кур и уток — о край этого корыта и ударился головой бухгалтер. Одно оставалось непонятным: обо что он мог тут споткнуться?
Какие-то секунды председатель в бессильном отчаянии качал головой, потом присел на корточки и неуверенно окликнул:
— Товарищ Кравик… Эй!..
Бухгалтер не шевельнулся. Вообще-то его фамилия была Кравалик, да только ведь язык сломаешь, пока этакое выговоришь, и крестьяне по возможности старались не обращаться к бухгалтеру по фамилии.
Обрывки медицинских познаний времен войны всплыли вдруг в памяти, и председатель, поспешно расстегнув толстяку ворот рубахи, принялся осторожно массировать сердце. Округлое лицо бухгалтера было серым, голова упала набок. У затылка пристроились две крупные зеленые мухи.
Девочка прерывисто всхлипывала. Губы ее побелели, она дрожала всем телом.
— Ступай прочь отсюда! — прикрикнул на нее отец, который и сам испытывал нечто похожее на дурноту и страх.
— Постой! — поднялся председатель и спросил обоих сразу: — С лошадью управляешься? Есть телефон у смотрителя плотины?
Все трое бегом бросились к повозке. Мужчины второпях запрягли лошадь и усадили на козлы дрожащую всем телом девочку.
— Дуй прямиком к смотрителю плотины, — велел председатель. — Пусть немедля вызывают «скорую». Да объясни толком, как сюда добраться. Лучше в объезд, по мощеной дороге, так ближе. И лошадь гони, не жалей, ясно?
Девочка не сводила с него широко раскрытых, испуганных глаз, всхлипывая и послушно кивая. Председатель хлопнул конягу по крупу, двуколка покатила.
— Езжай через поле Гергея! Так быстрей доберешься! — крикнул отец вслед удалявшейся повозке.
Мужчины вернулись к распростертому на земле телу бухгалтера и беспомощно топтались возле него. Они не заметили, что пострадавший слегка шевельнулся. Сознание постепенно возвращалось к нему, но все тело пока еще было сковано болью. Голоса доносились словно из дальней дали. Председатель опять присел на корточки, согнал мух.
— Может, прикрыть его? — неуверенно предложил хозяин, с трудом перебарывая в себе панический ужас при виде этого безжизненно-серого лица.
— Прикрывают покойников, — буркнул председатель, — а в нем еще душа держится… Вот что значит судьба-то! — Он удивленно развел руками. — Когда сюда ехали, он все у меня допытывался, зачем ты телегу припрятал. А теперь вот…
— Про телегу допытывался? — вздрогнул крестьянин.
— Ну да. Про ту, что под кукурузными початками спрятана, — равнодушно добавил председатель.
Сейчас ему это и в самом деле казалось совсем не важным. Должно быть, хозяину передались его мысли, потому что он тихо, таким же тоном спросил:
— Небось сторож выболтал? — Он чуть усмехнулся. — Вот старый хрыч!
Председатель, сощурясь, уперся взглядом в пыльную, покрытую птичьими перьями и пометом землю, будто искал чего. Обошел с той и другой стороны крупное тело бухгалтера, прохромал несколько шагов назад, к копнам, затем вернулся и с растерянным видом пробормотал:
— Одного в толк не возьму: обо что ж он споткнулся-то? Тут ведь ни лунки, ни бугорка никакого!
Хозяин тоже обвел взглядом ровную поверхность земли и недоуменно ответил:
— Ума не приложу.
Перевод Т. Воронкиной.
Мне пришла повестка из К-ского районного суда: явиться свидетелем по делу Бойтор против Шеллеи. Я не имел ни малейшего представления о том, кто эти лица; неясно было также, по какому делу меня вызывают. Зато на обороте повестки значилось, что я обязан явиться «под угрозой привода». И в качестве утешения районный суд сообщал, что дорожные расходы будут возмещены.
Прибыл я в К. хмурым, слякотным утром, что лишь усилило мою досаду. Вдобавок ко всему поезд пришел слишком рано, вечерний уходил слишком поздно, и я, хоть убей, не мог припомнить ни одного знакомого в городе. Что здесь прикажете делать целый день?
— Привет, дружище!
Незнакомый мужчина солидной комплекции с улыбкой протянул мне руку и панибратски похлопал по спине.
— Вот здорово, что приехал!
— Ты хочешь сказать, что… ждал меня?
— Еще бы! Я был уверен, что ты приедешь. — Он подхватил мою дорожную сумку. — Ведь я сам просил вызвать тебя свидетелем.
— Ты?! И по какому же делу?
Он перебежал на левую сторону и снова приятельски похлопал меня по спине.
— Тут, брат, такие дела заварились!.. Я тебе все расскажу. А ты совсем не меняешься!
— Погоди-ка, ты ведь культработник? — неуверенно спросил я.
— Ну, вспомнил наконец! Я же видел, что ты меня не узнаешь… А мы в тот раз недурно повеселились, верно? Пройдем сюда.
В сумрачном привокзальном буфете мой спутник подвел меня к столику, за которым сидела на редкость привлекательная женщина.
— Это малышка Илдико… Илдико Бойтар, — представил ее культработник. — Да ты, конечно, помнишь ее… Что ж ты стоишь, присаживайся! Вина, пива, палинки?
— Очень мило с вашей стороны, что вы приехали, — проворковала Илдико, демонстрируя жемчужные зубки.
Культработник побежал заказывать выпивку, а Илдико угостила меня американскими сигаретами. Поймав мой взгляд, она рассмеялась и интимным тоном спросила:
— Неужто вы и вправду меня не узнали?
— Вы очень изменились, — откровенно признался я.
Улыбнувшись, Илдико пустила к потолку аккуратную струйку дыма и посмотрела мне прямо в глаза. Взгляд ее был исполнен сдержанности и какого-то странного целомудрия, под завесой которого могла укрыться любая форма распутства.
Мы познакомились года три-четыре назад на литературном вечере. Если память мне не изменяет, Илдико в ту пору была помощником библиотекаря. Тогда же я впервые увидел и Бенедека, культработника. Он был организатором литературного вечера и по окончании его настоял на том, чтобы мы, пригласив с собой Илдико, зашли в местное кафе опрокинуть по стаканчику.
«Прелестное существо! — восторгался Бенедек. — Поговори с ней — сам убедишься».
Я тогда неохотно уступил его уговорам: прелести прелестями, но умом Илдико отнюдь не блистала. Помнится, я еще втайне подосадовал, как можно было доверять столь ответственное дело этой недалекой девчонке.
Только я собрался было распрощаться с ними, как вдруг у входа в кафе послышались громкие голоса: там назревала перебранка.
«Мой муж…» — пролепетала Илдико, испуганно вспорхнула с места и вмиг исчезла.
У входа уже началась свалка, затем из кольца дерущихся вырвался мужчина с искаженным от ярости лицом и бросился было вслед за Илдико. Но тут дорогу ему преградил Бенедек.
«А ну перестань скандалить!» — заорал он во все горло.
Мне кажется, в тот момент Бенедек струхнул, потому что сорвался на крик. Муж Илдико остановился, в упор разглядывая Бенедека.
«Ты кто такой? — прорычал он. — Небось тоже за ее юбкой увиваешься? — И вдруг набросился на меня: — А-а, и ты с ним? Все вы тут — одна шайка-лейка!»
В этот момент подоспели другие мужчины, его схватили и, как он ни упирался, выволокли из кафе. Я облегченно вздохнул, искренне радуясь, что дело не дошло до рукопашной: судя по кулачищам разъяренного мужа, исход схватки мог оказаться весьма плачевным как для меня, так и для Бенедека.
«Ну и зверюга! — возмущенно сказал Бенедек и жадно приник к стакану, чтобы залить пережитый испуг. — Надо же такое удумать: «за юбкой увиваешься!»
И он принялся разносить на все корки злополучного ревнивца, который в свои тридцать пять лет не постыдился взять в жены совсем молоденькую девушку, почти ребенка, и к тому же еще и поколачивает ее.
«Да ведь никто ее, наверное, не неволил», — заметил я.
«Дома у нее тяжелые условия, понимаешь? — зачастил Бенедек. — Материальная нужда, а этот тип работает каменщиком в кооперативе, знаешь, сколько загребает? Больше, чем мы с тобой вместе взятые».
Нам стало грустно, и оба мы от души пожалели Илдико.
— Так откройте мне наконец, по какому делу меня вызвали?
— Сначала выпьем! — предложил Бенедек.
Илдико поднесла к губам стаканчик, но пить не стала, лишь пригубила ром, постукивая по зубам краешком стакана. Взгляд ее перескакивал с меня на Бенедека. Она изучала нас с такой откровенностью, точно взвешивала про себя, на которого из двоих ей сделать ставку.
Бенедек потянулся за рукой Илдико, поцеловал ее ярко накрашенные ноготки и, сжав ее пальцы, подержал какое-то время в своих пухлых ладонях.
— Это она вспомнила про тебя, — сказал мне Бенедек и снова преданно воззрился на Илдико.
Выяснилось, что Илдико вот уже больше года как развелась с мужем, и с тех пор у них идут тяжба за тяжбой, потому что первый суд постановил отдать ребенка отцу — на том основании, что Илдико якобы ведет аморальный образ жизни и не располагает жилищными и материальными условиями для того, чтобы воспитывать своего трехлетнего сына. Моя миссия будет заключаться в том, чтобы доказать обратное. Я должен засвидетельствовать, что Илдико выполняет важную общественно полезную работу, кроме того, мне-де известно, что совет в ближайшее время предоставит ей квартиру. (Бедняга Бенедек, сколько же ему пришлось обивать пороги, выхлопатывая эту квартиру!) А помимо всего прочего я должен был довести до сведения суда, что Бенедек — мой «давний друг» — вскоре разведется с женой, после чего сразу женится на Илдико.
Бенедек, естественно, с нами в суд не пошел, и мы на пару с Илдико прохаживались из конца в конец по сумрачному коридору. Илдико без передышки щебетала, интересовалась моей работой, не переставая поучать меня, как себя вести и что говорить на суде, пока в голове у меня не воцарился сумбур.
И вдруг я остолбенел, увидев в стороне на скамейке ее бывшего мужа. Илдико не обращала на него ни малейшего внимания, да и тот казался равнодушным, хотя наверняка нас заметил. Оставив Илдико, я направился к нему. В памяти моей всплыла давняя сцена в кафе, но этот мужчина и отдаленно не напоминал прежнего буяна. Все понятно: тогда он еще боролся за семью, теперь же окончательно был сломлен.
Усталый человек сгорбившись сидел на скамье и смотрел на меня, не узнавая.
— Ференц Шеллеи! — выкликнули где-то в глубине коридора.
Мужчина встал.
Не попадись он мне на глаза, возможно, все и прошло бы без сучка без задоринки и я дал бы ложные показания, но теперь моя уверенность была поколеблена. Воображение мое заработало, и я легко смог представить себе малыша, играющего в скромной, но обихоженной квартире этого человека. Тут взгляд мой упал на Илдико — надушенную, разряженную, в короткой юбчонке и красных сапожках, — и я решил для себя: вне всякого сомнения, ребенок должен остаться с отцом. В таком духе я и приготовился выступить.
Однако до моих свидетельских показаний черед не дошел. Вскоре в зал заседаний вызвали всех участников и свидетелей по данному делу и огласили решение суда. Вернее, не решение суда, а заявление Ференца Шеллеи: тот по собственной воле отказывался от ребенка. Илдико на радостях чмокнула меня в щеку; запах ее духов еще долго преследовал меня.
Должно быть, устал бороться, подумал я. Или же решил окончательно избавить себя от встреч с Илдико: ведь останься ребенок у него, она время от времени появлялась бы на его пути.
По окончании судебной процедуры я постарался оказаться рядом с Шеллеи. Назвавшись, я выложил в открытую, что вызван сюда свидетелем противной стороны, однако переменил решение и готовился выступить в его защиту. Почему он вдруг отказался от ребенка?
— Устал по судам таскаться, — тихо, бесстрастно проговорил он. И, помолчав, еще тише добавил: — Но… есть другая причина. Может, заглянете к нам, если не очень торопитесь?
Мы свернули в немощеный проулок и остановились у свежевыкрашенного забора. Прежде чем войти в калитку, Шеллеи поднял взгляд на меня; глаза его из-под косматых бровей смотрели с невыразимой тоской.
— Вам известно, как мы с ней познакомились?
Я кивнул и изложил историю со слов Бенедека.
— Вранье, — махнул он рукой. — Илдико тогда была уже беременна. Мне не очень-то хотелось на ней жениться, но она сама висла на шее.
Я оторопел.
— Выходит, ребенок — не ваш?
— Нет.
Он отворил калитку.
В кухне, пропитанной запахами пищи, у плиты суетилась старуха; на складном стуле в углу какой-то веселый парень забавлялся с мальчуганом.
— Вот они: это ее ребенок, а это — его отец, — сказал Шеллеи. — Брат мой младший… — Он положил руку парню на плечо и вздохнул. — Да, он — отец мальчика. У нас на этот счет все бумаги выправлены. Имеется даже заключение медиков… — Он замялся. — О том, что у меня вообще детей быть не может… Так что брат сам теперь подаст в суд, и мальчонка все одно останется с нами.
По дороге на станцию, рассеянно глядя на плывущие низом клочковатые облака, я думал: поистине мир человеческих взаимоотношений — колодец неисчерпаемой глубины.
Перевод Т. Воронкиной.
Знавал я в южном Онтарио одного человека, который любил стоять на руках. Он был немец, и по годам мы вроде бы с ним ровесники выходили, так бы славно было нам сдружиться, но он никого к себе в душу не допускал. До разговоров тоже был не охотник, хотя по-английски наловчился куда бойчей меня. Часто, бывало, стоит на руках, потом — кувырк вверх тормашками — сальто сделает и кланяется, когда мы ему захлопаем. И понимал я: в такие моменты он счастлив.
Вы только старайтесь ступать за мной след в след, а то здесь поскользнуться ничего не стоит. И шепотом говорить не обязательно, тут хоть песни пой, никуда они не распрыгаются… Эге, видите, вон она сидит, дожидается! Сейчас мы к ней подойдем поближе, раз — и готово! Попалась! Теперь мы ее через жестяную воронку протолкнем в мешок, и вся недолга. А дальше этой лягушке прямая дорога к какому-нибудь французу в желудок. Ага!.. Вот и вторая. Держите фонарь, светите ей прямо в глаза. На шум лягушки не обращают никакого внимания, а от света сидят как вкопанные. Поэтому лучше ловить, когда луны нет. Сидит она в потемках, тебя дожидается, только успевай фонариком щелкать. Глупая тварь, как ни взгляни. Гоп — вот и попалась ты, голубушка!
Ума не приложу, где он околачивался, немец этот, по целому году, однако к сбору табака он, бывало, тут как тут. Думаю, не нашел он в Америке себе удачи, примерно как и я. Так что почти всегда мы сходились вместе на сезонной работе. Многие из нас с давних пор его знали; бывало, обрадуемся ему и давай выспрашивать, где был да что делал. А он подпрыгнет и перевернется в воздухе, а после на руках подолгу стоит или другие какие коленца откалывает. Иной раз крикнет только: «Гоп-ля!» — вот и все его речи. Вернее, в трюках этих и была его речь. Я прозвал его Шариком. В детстве собака у меня была, Шарик ее звали, тоже, бывало, прыгает вокруг меня, когда радость свою выказать желает, а сама и не тявкнет, все молчком.
Но как-то раз удалось мне с этим молчуном и по-человечески поговорить. В том сарае, какой хозяин нам под ночлег отвел, койки наши оказались рядышком, и я все приставал к немцу, покуда не выпытал: на руках он потому стоять любит, что никакое другое дело, мол, так хорошо у него не получается, а каждый человек должен делать то, что он лучше всего умеет. До войны он работал в цирке, записался добровольцем в разведку, а после страшно жалел об этом, потому как война ему не по нраву. Насмотрелся там всякого, что и забыть не в силах, как ни старается. А чего уж он там видел, про то не рассказывал.
Но вообще-то разговорить его никак не удавалось. Ночью буркнет, чтобы не приставал, — спать, дескать, ему хочется, а днем, сколько я ни пытался, пройдется он колесом, остановится метрах в десяти — и был таков. Но слова его про войну так и не выходили у меня из головы, потому что и меня самого тоже кошмар преследует, и никак я от него избавиться не могу вот уже третий десяток лет.
Не надо туда сворачивать, не то в канаву свалитесь. Сказано вам: идите след в след… Слышите, какой концерт? Это мой оркестр и мне одному играет — вдоль канавы на целых тридцать километров. И все другие канавы и пруды, какие только есть в Венгрии, — все мои. Вот они, денежки, под ногами валяются, наклоняйся да подбирай. Иные люди носом крутят — они, мол, лягушку нипочем в руки не возьмут — и, случается, надо мной насмешки строят. Ну и пусть их смеются! А я знай свое дело делаю, складываю в мешок твердую валюту. Протяни руку и бери: в мешке бултыхается целое национальное состояние.
А что до прошлого, то находился я под Воронежем, когда роту нашу разбили. Да как еще расколошматили: я с тех пор ни одной живой души из тех солдат не встречал. Последний, кого видел живым, — это наш командир роты был, да и того я по нечаянности убил.
Я служил в моторизованных частях, на грузовике крутил баранку. Обычно перевозил провиант и боеприпасы. Той ночью был нам отдан приказ отступать, и я должен был вывезти связистов, они застряли где-то у первой линии. Тот участок, через который мне надо было проскочить, попал под артобстрел. Мне до того было страшно, что, когда один снаряд разорвался совсем рядом, у меня даже в штанах стало мокро. Только и соображения, что на педаль давить: думаю, если гнать побыстрей, тогда, может, трудней будет снарядом накрыть. Опять же если жать на всю катушку, то и из-под огня этого адского скорее выберешься на более спокойную дорогу. Мне в тот момент без разницы было, в какую сторону ехать, пускай хоть на русских нарвусь, лишь бы только из пекла этого выскочить.
Ночь была лунная, видимость — все как на ладони. Вдруг гляжу, какой-то человек на дороге мечется и делает мне знак остановиться. Подъезжаю это я поближе и вижу: да это же наш ротный, молоденький такой офицерик. Кричит, пистолетом размахивает, прямо не в себе парень. Велел мне вылезать из машины немедля. Я пытался было на приказ сослаться, да куда там! Он мне, вишь ли, другой приказ дает! А приказ такой: взять на прицеп его машину, что застряла у обочины, и тащить за отступающими частями. В двух шагах от нас действительно стоял его «тополино», зеленой краской крашенный автомобильчик, махонький, словно игрушечный, — увяз в ледяном крошеве, да так глубоко, что, не ткни лейтенант в него пальцем, мне бы самому и не углядеть.
Попробовал было я на горло его взять, ан не вышло. Смекнул я, что придется подчиниться, коли не хочу пулю схлопотать. Вытащил трос и взял на прицеп «тополино».
— Давай! — скомандовал лейтенант, когда все было готово. Сам он сел за руль своей легковушки. Пот с меня лил в три ручья, и слеза со страху прошибла. Дал я полный газ, жму на педаль что есть мочи и гоню, ровно сумасшедший, по взрытой снарядами дороге. Не знаю, сколько длилась эта гонка бешеная, только помню, что меня вдруг прижало к рулю. Машина встала — сломалась ось.
Крошечный автомобиль от резкого торможения врезался в борт грузовика и перевернулся вверх колесами. Сплющило его, точно обглоданную рыбешку. И лейтенантик так и остался там на веки вечные.
Сколько лет эта картина все стоит у меня перед глазами…
От места аварии припустился я на своих двоих и еле-еле выбрался к нашим, но с тех самых пор так и бегу без остановки. Добежал, можно сказать, до Америки и обратно, два раза женился и дважды выпутывался на свободу — словом, нигде себе места не находил. Однако под конец все же вернулся на родину, в эти края: устал, да и здоровье пошаливать стало. Вот и устроился тут звонарем. А в свободное время ловлей лягушек промышляю.
Мало кому я рассказывал свою историю: поначалу боялся, что к ответу притянут, потом казалось — вроде бы ни к чему своей бедой людям головы морочить. Все одно никто успокоительного ответа не даст. А я долго надеялся его получить. У адвокатов, у других знающих людей допытывался, да только никто не мог решить: виноват я в смерти лейтенанта или нет. Каких только советов мне не давали — все без толку. Находились даже такие умники, подучали: представь, мол, дело так, будто ты хотел к русским перебежать, вот и пришлось тебе фашиста пристукнуть. Глядишь, еще и награду какую дадут. Может, оно и так, но лично мне от этого не стало бы спокойней.
И никак не выходили у меня из головы те слова, что немец-циркач тогда сказал: надо, мол, делать то, что лучше всего умеешь, потому как тогда и пользы другим людям принесешь больше всего.
Вот и выбрал я себе занятие по душе: в колокола звонить да лягушек ловить. Вы не подумайте, будто я верующий какой. Я и его преподобию напрямик сказал, не утаил, а он говорит: ладно, лишь бы ты дело свое делал. Ну я и делаю. В храме заместо служки справляюсь, в колокола трезвоню… А не то просто так взберусь на колокольню и гляжу: оттуда далеко окрест видно.
И сюда приходить люблю. Иной раз даже мешка с собой не прихватываю, чтобы охотой не соблазниться. Сядешь на бережку, смотришь вокруг, слушаешь… Не надоел я вам? Ну как, кончим на этом или еще разок пройдемся? Что ни заход, то сто форинтов в кармане. Пошли, поохотимся еще малость. Время наше оплатят из своего кошелька гурманы где-нибудь во Франции.
Перевод Т. Воронкиной.
Зеленак-старший, почтовый служащий, читал, откинувшись в кресле. Лица его не было видно за раскрытой газетой. Рядом на маленьком круглом столике дымилась чашка чаю и благоухала голландская сигара, полученная в подарок.
Это был традиционный — после ужина — чай, отменнейшее удовольствие. Привычку к нему Бела Зеленак унаследовал от отца, а от матери — кое-какие движения, жесты, которые сейчас стали вдруг отчетливо проявляться. Только это и унаследовал он от родителей. У них было неплохое имение — триста хольдов в комитате Бихар — и небольшой участок на Балатоне, но они всего лишились еще в 1944 году. Осталось несколько привычек да место почтмейстера — отец Белы Зеленака дослужил там до пенсии.
Жена вязала кружева — целыми днями только этим и занималась и хоть бы филлер когда за них выручила! — а сын сидел рядом с ней на маленькой скамеечке и смотрел, но смотрел не на вязанье. Он внимательно следил за выражением лица матери. И если она вдруг моргала, вглядывался в ее лицо еще тревожнее, еще более вопрошающе. Мать часто вздыхала, время от времени поглядывала на мужа, но тот был целиком погружен в чтение.
— Мама, ну скажите же! — зашептал сын и, как молящийся мусульманин, поднял над головой сложенные ладони.
Мать снова вздохнула, крючок ее заработал еще быстрее.
— Бела! Мальчику нужно пятьдесят форинтов. Надо внести деньги на выпускной вечер… ты слышишь меня? О господи, ведь с тобой разговариваю!
Мужчина опустил газету и посмотрел поверх очков на жену.
— Ты что-то сказала?
— Дай Золи пятьдесят форинтов. Надо внести деньги на вечер.
— И из-за этого нужно поднимать такой крик, а мне бежать сломя голову за деньгами? Принеси сюда мой пиджак.
Высокий бледный юноша достал из шкафа пиджак и приниженно, покорно протянул его отцу.
— Господа дают большой банкет, — проворчал Зеленак-старший, вытаскивая из бумажника пятидесятифоринтовую купюру.
— Такое ведь раз в жизни бывает, папа, — пролепетал сын.
— Ну конечно, конечно. — И отец опять уткнулся в газету.
Юноша сунул деньги в карман, но все еще продолжал стоять с пиджаком в руках, немного согнувшись, в услужливой позе, как портной на примерке. Потом взглянул на мать и, заливаясь краской, произнес:
— Вообще-то… мне надо еще двадцать форинтов… Нас… нас… будут фотографировать.
Отец досадливо поморщился, но, ни слова не говоря, раскрыл кожаный бумажник и вытащил из него двадцать форинтов.
— И еще выходной костюм, — выдохнул юноша.
Он так тихо это сказал, что отец его не расслышал. Или сделал вид, что не расслышал.
— Да, помоги-ка мне переобуться.
Бела Зеленак снова погрузился в чтение и, потянувшись за сигарой, чуть было не опрокинул чашку с чаем.
Юноша кинулся к шкафу, повесил пиджак на вешалку, потом опустился на колени перед отцом и стал развязывать шнурки. Это был ежевечерний ритуал, одно из проявлений рабовладельческих замашек Зеленака-старшего, атавизм своего рода. Зеленак-младший дрожащими пальцами развязывал шнурки, к горлу его подступили слезы. Они с матерью здорово промахнулись. Лучше бы и не заикаться насчет фотографий и вечера, надо было прямо начинать с костюма. А теперь ничего с этим не выйдет. Вот если бы они начали с костюма…
— Как ты думаешь, Бела? — не очень уверенно заговорила мать; руки ее неподвижно лежали на коленях. — Надо бы купить Золи выходной костюм! Бела! Да оторвись ты наконец от своей газеты!
Отец выглянул из-за газетного листа, сдвинул на лоб очки в золотой оправе и с шумом отхлебнул чаю.
— Я слушаю тебя, дорогая.
— Вижу, как ты слушаешь! Я говорю: надо купить Золи выходной костюм. Без костюма все равно не обойтись. Мальчик уже из всего вырос.
Отец зло ухмыльнулся.
— Выходно-ой костюм? Ты сказала: выходной костюм?
Юноша так старательно разувал отца, как никогда прежде, и так бережно и осторожно сунул его ноги в домашние туфли, будто от этого зависела вся его дальнейшая жизнь.
— Да, папа. Все так придут…
— Ну а ты не придешь.
— Но почему, папа, ведь…
— Я сказал: ты не придешь!
— Я правда не понимаю, почему… — Неестественно высокий голос сына срывался. — Ведь вы тоже были на выпускном вечере в смокинге.
— Так это когда было! А венчался я уже в визитке, которую брал напрокат. — Это соответствовало истине: во всех автобиографиях Зеленак-старший писал, что венчался в костюме, взятом напрокат. — И моему отцу, между прочим, не приходилось содержать семью на жалованье скромного почтового служащего.
— Но разве я виноват, что вам не удалось продвинуться по службе?
Губы у юноши предательски задрожали. Зеленак-старший, вытаращив от изумления глаза, уставился на сына — казалось, он напряженно во что-то вслушивался, — потом вдруг вскочил с кресла, лицо его посинело.
— Вон отсюда! Сейчас же убирайся вон! — закричал он и, хромая — с ноги соскочила домашняя туфля, — кинулся к сыну. Жена тоже поднялась с места и испуганно смотрела на них. — Я сказал: убирайся вон! — затопал ногами мужчина. — Проваливай ко всем чертям, иначе…
— Бела! Как ты разговариваешь с мальчиком?
— Нечего меня учить! Его учи! Его ты должна была научить, чтобы он хоть какое-то минимальное уважение, хоть самую малость, на какую можно рассчитывать по нынешним временам, выказывал отцу, отцу, который вырастил его на… на побигель себе и нации!
Зеленак-старший весь кипел от негодования, слова с такой скоростью слетали с его губ, что вместо «на погибель» он произнес «на побигель». Из-за этой оговорки юноша чуть не прыснул со смеху. Но все же сдержался и, отступив на шаг, смотрел на разъяренного отца с возрастающей решимостью. Выходного костюма ему не видать как своих ушей — по крайней мере он выскажет отцу все, что о нем думает.
— Вы требуете от меня не минимального уважения, а максимального раболепия. Скажи я где-нибудь, что я, восемнадцатилетний парень, снимаю с вас ботинки, все бы животы надорвали от хохота. Вы так тираните семью, что…
— Молчать!
— Вот именно, тираните! И мама столько терпит унижений из-за денег на продукты, да и вообще… Вы просто старый реакционер!
Слова сами срывались у него с губ, и он вдруг подумал: отец, наверное, не умеет драться.
Но он ошибся: отец влепил ему такую затрещину, что юноша отлетел к стене. Он выскочил из комнаты, рванул входную дверь и бросился вниз по лестнице. Дверь квартиры хлопнула так, что в подъезде стены загудели.
Внизу он на минуту остановился и оглянулся: не бежит ли за ним отец, но услышал только свое шумное дыхание.
На улице было пасмурно, знобко, и вскоре начал накрапывать дождь. Юноша выскочил из дому в одной рубашке и сейчас дрожал от холода под майским ливнем. Не без тайной радости думал он о том, что вот заболеет теперь воспалением легких и умрет, а отец, стоя потом над его гробом, будет во всем себя винить.
Юноша нарочно шел по середине тротуара, чтобы сильнее вымокнуть. Он представил себе последний день экзаменов, нарядно одетых учеников и учителей и то, как они перешептываются за его спиной: видите, вон тот, что пришел в старом, поношенном костюме, — гений, но отец наотрез отказался купить ему выходной костюм.
Золи долго бродил по улицам, но потом так замерз, что вынужден был повернуть к дому. В их окнах все еще горел свет. «Будь что будет», — подумал он и стал подыматься по лестнице.
Дверь открыла мать. Всхлипывая, она обняла сына и потащила в ванну. Докрасна растерла его полотенцем, заставила надеть купальный халат.
— Ну и упрямцы вы, что один, что другой! — причитала она. — Ну что мне с вами делать? Поди попроси прощения. Ну пожалуйста, ради меня…
Юноша сначала возражал, бормотал что-то невнятное, а потом подумал: после выпускных экзаменов я все равно уйду из дому, ну а до тех пор… Ладно, черт с ним…
Зеленак-старший стоял у окна, спиной к двери. Когда Золи вошел в комнату, отец слегка вздрогнул, но не повернулся к сыну.
— Папа… простите меня…
— Ты получишь деньги… на костюм. Летом пойдешь работать и выплатишь долг. И не надо больше снимать с меня ботинки.
Он так и не повернулся к сыну. Так и стоял у окна, словно Наполеон на острове Святой Елены.
Перевод Л. Васильевой.
Мы отдыхали у кромки искусственного пруда неподалеку от Пешта. Я нежился на солнышке, а родич мой, опершись на локоть, лежал в тени, под кустом. С незапамятных времен я не бывал у него, а тут как-то, разбирая всевозможный хлам, наткнулся на искусно вырезанную трубку, которая предназначалась ему в подарок, ну и решил наведаться к родственнику.
Пруд хотя и был искусственного происхождения — карьер, откуда прежде брали глину для соседнего кирпичного завода, — но красовался тут издавна и теперь воспринимался как естественный природный водоем. По берегам его окаймляли кусты, тянулись ввысь молодые деревца, а в одном месте даже образовались густые заросли камыша и осоки. Пруд находился в ведении местного общества рыболовов, а старик — родич мой, состоял при нем сторожем.
— Эту теперь, пожалуй, можно будет продать, — старик показал свою прежнюю обкуренную трубку. — На нее уже и покупатель нашелся. Сам я купил ее в прошлом году, всего за три десятки… А может, и не стану продавать, себе оставлю…
— Здесь купаться-то разрешено?
— Постановления на этот счет нету, а я лично — разрешаю. Только ступай вон туда, к камышам, а то тут обрыв сразу.
Участок берега у камышей явно был подвержен оползням. Он круто и высоко вздымался вверх, но рухнувшие в яму огромные глыбы земли образовали в воде пологий спуск, и здесь метров пять-шесть от берега можно было даже пройти по дну.
С наслаждением плескался я в воде, как вдруг что-то царапнуло мне руку. Я нащупал какой-то странный широкий предмет, немалых трудов мне стоило сдвинуть его с места. Это оказалась закрытая крышкой плетеная корзина, настолько тяжелая, что мне так и не удалось вытащить ее из воды. Заглянув в щели, я увидел больше десятка здоровенных карпов. К корзине была привязана бечевка, которая привела меня к ракитовому кусту возле берега. Оттуда, не выпуская из рук уже другую бечевку, я добрался до щербатого котелка, наполовину утопленного в воде у отмели. В котелке барахтались раки.
Вдруг кусты зашевелились, и показался невысокий старик с бородой, закрывающей пол-лица. Он молча уставился на меня.
— Это вы здесь ловите раков? — спросил я.
Человек подступил чуть ближе.
— Как вы их ловите? — продолжал я расспрашивать.
— На мясо, — буркнул старикашка, наружностью похожий на Толстого. Он запустил руку в карман, вытащил кусочки волокнистого мяса и покрошил их в воду. — Привыкли к подкормке, сами так и лезут.
— Вы кто такой будете? — прогремел вдруг сверху сторож. Он возвышался на трехметровом обрыве, и вид у него был весьма грозный. Человечек, втянув голову в плечи, испуганно заморгал. — Удостоверение у вас имеется?
— Я раков ловлю…
— Здесь посторонним ловить запрещено. Уносите прочь ноги, и чтобы я вас здесь больше не видел!
— Мне можно, — чуть осмелев, возразил старикашка. — Я не для себя — для государства ловлю.
Сторож слегка призадумался, затем опять взял в оборот браконьера:
— Тогда предъявите удостоверение. А ты проверь у него. — Последнее распоряжение относилось ко мне.
Странный человечек вытащил сложенный пополам кусочек серого картона. Это была бирка, какие обычно прикрепляют к багажу в самолетах. На бирке стояла какая-то шестизначная цифра и эмблема авиакомпании.
— Ну что там? — торопил меня родич, которому показалось, что я изучаю «удостоверение» слишком долго.
— Все в порядке, — медленно проговорил я и, опять сложив пополам, вернул старику кусочек картона; при этом я внимательно наблюдал за его заросшей физиономией, однако она оставалась по-прежнему невозмутимой.
— Какое там — «в порядке»! — возразил сверху сторож. — Здесь действительно только желтое удостоверение. Вот такое! — И он показал свой пропуск.
— Но он от госхоза, — спокойно ответил я. — Поэтому и удостоверение у него другое.
— А печать стоит? — не унимался мой родич.
— Есть и печать… А ну-ка, покажите, как у вас получается, — обратился я к ловцу раков, который по-прежнему стоял молчком.
Он спрятал в карман картонку, засучил штанины и шагнул в воду; погрузив руки по самые плечи, он пошарил по дну, а когда выпрямился, в руках у него топорщили клешни три рака. Он бросил их в котелок и снова запустил руки в воду.
К этому времени родич мой, отыскав подходящее место, спустился к нам и с интересом наблюдал за сноровистыми ухватками старикашки.
— А рыбу вы как ловите? — спросил я.
Старик испуганно выпрямился.
— Я только раков ловлю.
— А нам-то почем знать? — подхватил сторож. — Может, вы и рыбой промышляете?
— Ну а если бы вам, к примеру, потребовалось рыбы наловить — как бы вы стали это делать?
Я заговорщически подмигнул старику. Во мне крепла уверенность, что он не умеет ни читать, ни писать и сам, конечно, не догадывается, какого рода документ носит в кармане: кто-то сыграл с ним злую шутку, подсунув в качестве удостоверения багажную квитанцию. Зато он наверняка знал, что я обнаружил корзину с рыбой, и мое умолчание на этот счет должен был истолковать в свою пользу.
Так оно и произошло. Старикашка как-то чудно ухмыльнулся и сказал:
— Что ж… и рыбу можно.
— А чем?
— Известное дело: рубахой.
— Покажите!
Он вмиг стащил с себя рубаху, завязал узлом оба рукава, стянул ворот бечевкой и, опустив рубаху под воду, потащил, как обычно тянут сеть.
— Ну, так-то не много наловишь, — с облегчением махнул рукой мой родич и опять принялся набивать свою трубку.
— Вы тем и кормитесь? — допытывался я у бородатого.
— Еще птичек ловлю…
— А их как?
Теперь он уже окончательно успокоился. Развязал узлы на рубахе и расстелил ее на берегу; затем присел на корточки, так что голова его оказалась между колен, и засвистел:
— Фить-фить, фить-фить-фирить…
В ответ на эту своеобразную птичью азбуку Морзе из зарослей камыша откликнулась какая-то птаха.
— Понятно… И все же — чем вы их ловите?
— Руками.
Он молниеносно подсек рукой в воздухе, показывая, как ловит птиц.
— У кого же вы этому научились? — спросил я, все еще не веря.
— У отца.
— А родом откуда будете?
— Из Надьшаррета.
Он бросил взгляд на сторожа, попыхивающего трубкой, и заискивающе попросил:
— Не дадите табачку на закрутку?
Мой родич протянул ему кисет.
Старичок скрутил цигарку, с наслаждением затянулся. По лицу его, загорелому до черноты, разлилось умиротворение, даже блаженство.
Я почувствовал, как к горлу у меня подступает комок, и, боясь раскиснуть, поспешно присел на корточки, спрятав голову между колен, и, подражая старику, засвистел:
— Фить-фить, фить-фить-фирить…
Перевод Т. Воронкиной.
Ключник доложил, что дядюшка Бени, глухонемой погонщик буйволов, нашел в парке человеческую руку.
— Чего-чего? — уставился на него управляющий.
— Руку, — сказал ключник, все еще стоя навытяжку. — Человеческую руку.
— Говори яснее!
Ключник медленно перевел взгляд на щуплого управляющего. До этого момента он не сводил глаз с рябого майора, который сидел, примостившись в оконной нише. Собственно говоря, докладывал-то ключник ему: один вид офицерского мундира заставил его забыть о больной ноге и вытянуться в струнку. Но майор не слушал его. Он лишь на мгновенье оторвал взгляд от книги по рыболовству на французском языке и снова углубился в чтение.
— Прошу прощения, но я и так ясно сказал.
В голосе ключника звучала обида. Он уже не стоял навытяжку, давая понять, что разница в положении между ним и управляющим не так уж велика. Щуплый, чахоточный управляющий был здесь человеком случайным. Он приехал в имение всего четыре месяца назад, проходил тут практику, и это назначение получил тогда, когда прежнему управляющему прислали срочную мобилизационную повестку.
— Погонщик нашел в парке руку, — продолжал ключник. — Вот так, до запястья, — показал он. — Вся в кольцах. Золото и брильянты…
В большой гостиной, оклеенной зелеными обоями, кроме управляющего и майора находились еще двое мужчин. Они сидели у овального мраморного столика и лениво перекидывались в картишки. Последние слова ключника их явно заинтересовали. Один из них, провинциальный журналист, коренастый, краснощекий и толстогубый, тут же вскочил и направился к ключнику; стекла его очков в роговой оправе холодно поблескивали.
— Как это понимать — нашел руку? — Он поднял свою пухлую руку с розовыми ногтями, медленно повернул ее ладонью кверху. — Руку — и больше ничего?
— Больше ничего… Старик говорит, она валялась под деревом, у самого ствола, он подумал, что перчатка. Сначала не хотел ее поднимать, но потом, когда отгреб ногой листья, заблестели кольца.
— Гм… любопытно, — пробормотал журналист, уставившись на свои черные лаковые штиблеты с белым рантом. — А рядом ничего не было? — Он не сразу решился продолжить свою мысль, но потом все же спросил: — Ну а того, кому принадлежала рука, то есть… трупа рядом не было?
— Так точно, ничего не было.
— Почему вы думаете, дорогой господин редактор, — заговорил рябой майор (голос у него был хриплый), — что при этой руке непременно должен быть труп? Вот и видно, что пороха вы не нюхали. — Он положил книгу на широкий подоконник, спрыгнул с него, протиснулся между сдвинутыми креслами и легким, пружинистым шагом подошел к остальным. — Знаете, дорогой господин редактор, на сколько частей можно расчленить человека?
Журналист вздрогнул и резко повернулся к майору.
— Прошу прощения, господин майор, уж не хотите ли вы сказать, что кто-то нечаянно обронил руку и пошел гулять себе дальше как ни в чем не бывало?
— Я не сказал, что нечаянно, и не сказал, как ни в чем не бывало. Я сказал только то, что сказал.
Но журналист все больше горячился.
— Невозможно представить, чтобы рука — подчеркиваю, одна рука, и только, — взяла да и залетела в парк.
— А могла залететь. — В голосе рябого майора, который внимательно разглядывал ключника, стоявшего навытяжку, послышались металлические нотки. — Могла залететь с самолета или из танка.
— Вы говорите абсурдные вещи, господин майор! Если в самолете или в танке произошел такой взрыв, что была оторвана человеческая рука, то и остальное должно было развалиться: самолет должен был упасть, а танк разлететься на части.
— Это не обязательно, — возразил майор.
— Как так не обязательно? Вот вы, — журналист напустился теперь на ключника, — вы что-нибудь слышали про упавший поблизости самолет? Или про подбитый танк? Была тут в последнее время пальба, бомбежка?
Ключнику было не по себе от цепкого взгляда майора, и он с готовностью ответил:
— Там подальше, возле усадьбы Сиксаи, русские обстреляли акведук. Там и бомба упала. Думаю, ее американцы сбросили.
— Как далеко отсюда? — продолжал атаковать его журналист.
— Да… километра три будет…
— Ну вот, видите! — Коренастый мужчина торжествующе повернулся к майору. — Нет такой воздушной волны, которая могла бы на три километра отбросить… вещь… Да вдобавок всего один предмет, как будто специально выбранный для этой цели. Таких умных, разборчивых взрывных волн не бывает!
Майор окинул его презрительным взглядом и молча направился к сдвинутым креслам. Пробрался между ними к окну, взял в руки книгу по рыболовству и только после этого сказал:
— Я не намерен спорить о характере взрывных волн с профанами. Мне известны все виды взрывных волн. Кроме той, что задела вас.
Журналист покраснел как рак, но не успел ничего ответить — его опередил четвертый мужчина, до сих пор молча и с некоторым смущением наблюдавший за ссорой.
— Господа, господа…
Он был старше их всех. Движения у него были вялые, говорил он медленно, с трудом и дышал, как астматик.
— К чему эта праздная дискуссия? Разве мало тех бед, которые судьба и без того обрушила на нас?
Он встал и тяжело вздохнул. Измученное, изборожденное мелкими морщинами лицо он обратил к одному из спорящих, потом к другому и наконец уставился на ключника.
— А вообще — что вам от нас нужно? Почему мы должны возиться с этой… рукой?
— Вот именно! — закричал управляющий. — Какого черта вы сюда с этим заявились?
Охотнее всего он вытолкал бы ключника взашей. Вообще-то управляющий считал себя здесь главным, ответственным за все имение, но прав этих за ним никто не признавал. Майор вел себя нагло, чувствуя себя хозяином всего только на том основании, что он военный, и хотя и отстал от своей части, но положение на фронте знает. Высокого пожилого мужчину, аптекаря из ближайшего села, который и сам был владельцем усадьбы, связывала давняя дружба с бежавшим хозяином имения. Однако больше всего стеснял управляющего журналист, который неизвестно откуда взялся, объявил, что он нилашист, и теперь во все вмешивался и болтал всякий вздор. Молодому управляющему было неясно, как ему вести себя со всеми этими случайными людьми, ему было ясно только, как держать себя со старым слугой. Хотя ключник его явно игнорировал, смотрел на него как на пустое место…
У слуги дрогнули и сдвинулись мохнатые брови, но голос его оставался спокойным.
— Я думал, как-никак кусок человека, негоже его таскать… И потом — кольца! Видно, много денег стоят. А с ними как?
— Вы сняли кольца? — Журналист окинул его негодующим взглядом. — Это же мародерство!
— Какое там мародерство? Разве рука — труп? — прохрипел майор. — Вы бывали в полевых госпиталях, где целыми днями только и делают, что ампутируют конечности? Любая часть тела считается человеческой лишь до тех пор, пока она принадлежит человеку.
— С вами я не спорю! — журналист сердито отмахнулся от него и снова повернулся к ключнику: — Вы сняли кольца?
— Да не очень-то их и сымешь, прошу прощения. Рука малость распухла…
— Ох, не надо… — простонал аптекарь и передернулся.
Журналист страдальчески скривил губы.
— Принесите сюда руку! — грубо приказал он старику.
— Разве в этом есть необходимость? — в отчаянии воскликнул аптекарь.
Журналист надул щеки, голос его зазвучал патетически:
— Пока мы живы, культура и цивилизация не умрут на этой земле! И все наши поступки должны быть продиктованы сознанием этого.
— Я бы принес, — ключник в нерешительности переминался с ноги на ногу, — да старик никому ее не дает. Сунул в карман и даже не показывает.
Майор громко захохотал. Книга выскользнула у него из рук. Он хохотал, откинув назад голову и так широко раскрыв рот, что стали видны его золотые коренные зубы.
— Сунул в карман… ха-ха-ха… все три руки. Трехрукий погонщик буйволов! Еще одно чудо природы! Ха-ха-ха…
Журналист на сей раз не удостоил его вниманием.
— Приведите погонщика! — приказал он ключнику.
В заброшенном парке среди старых деревьев с покореженными стволами буйствовал холодный ветер. Грязные рваные облака неслись над тополями; иногда они цеплялись за редкую листву и быстро таяли. Неподалеку колыхалось маленькое озерцо с черной водой, на краю его зябли голые камышинки.
Майор выглянул из окна и, казалось, весь ушел в созерцание пейзажа, на самом же деле он вслушивался в глухое жужжание, которое то усиливалось, то ослабевало, но не прекращалось ни на минуту и действовало ему на нервы. Он знал, что это воздушная разведка, за которой вскоре последует атака. Но кто атакует? Где сейчас линия фронта?
Он кисло улыбнулся и снова взял в руки книгу о рыболовстве, но читать не стал. Закрыв глаза, он чуть слышно забормотал: «Если вы мечтаете о хорошем улове, отправляйтесь рыбачить в бурю, когда рыба мечется в водоемах, обезумев от страха».
Хотя он никогда не рыбачил, но два дня старательно заучивал текст и знал наизусть уже целых пять страниц. Два дня он оберегал таким способом свою нервную систему от истощения.
А тем временем в дальнем углу гостиной у овального мраморного столика шла оживленная беседа. Посередине столика на рваном носовом платке землистого цвета, расстеленном погонщиком буйволов, лежала серая рука. Она производила впечатление чего-то завершенного, существующего самостоятельно, и, если не знать, как она сюда попала, можно было бы принять ее за гипсовый слепок, инкрустированный по причудливой фантазии скульптора настоящими драгоценностями. Все уставились на нее, как на редкий экспонат.
— Это ужасно, — пробормотал аптекарь. — Символ искалеченного человечества, чудовищной войны.
— Она даже красива, — изумленно прошептала жена аптекаря, хорошенькая блондинка, много моложе мужа. Вся эта суета выманила ее из соседней комнаты, которую по просьбе аптекаря открыл для нее управляющий: чтобы она смогла побыть там отдельно от мужчин в эти смутные, тревожные дни.
Аптекарь недовольно взглянул на жену, потом смущенно и как бы извиняясь обвел взглядом присутствующих.
— Все же будет лучше, моя дорогая, — уже начиная сердиться, сказал он, — если вы удалитесь. Это зрелище не для вас.
И он попытался ласково подтолкнуть ее к двери, но женщина не вышла из комнаты, а, наоборот, с большим вниманием принялась слушать журналиста, которого вдруг охватило необычайное волнение. Он говорил увлеченно и в то же время немного важничая, будто профессор перед собравшимися на консилиум молодыми коллегами:
— Благородство этих линий не вызывает сомнений! Вероятно, это рука художника. Господа, представьте, что эта рука еще недавно, возможно, играла на рояле, рисовала, писала стихи, а может, делала операции или давала благословение. Да, возможно, это рука слуги господа…
— Но ведь это левая рука, — прошептала аптекарша.
Журналист недоуменно посмотрел на нее, потом улыбнулся со снисходительностью взрослого к лепету ребенка.
— Это не исключает моих предположений, сударыня.
Затем он перешел ко все еще не раскрытой истории появления руки. Он с увлечением выдвигал предположение за предположением — блестящие гипотезы в стиле Шерлока Холмса. Особенно подробно он остановился на версии, согласно которой эта рука упала сюда со взорвавшегося на большой высоте самолета.
— Вернее всего, — осторожно и почтительно перебил его ключник, — ее принесли сюда собаки.
Аптекарь прикрыл рукой глаза, точно у него началась мигрень, и отступил на несколько шагов. Но журналиста это разозлило. Предположение ключника настолько не сочеталось с его гипотезами и само по себе было так отвратительно, что он с негодованием отверг его.
— Ерунда! — Грубо оборвал он ключника. — Тогда на ней были бы видны следы собачьих зубов.
Ключник все же решился возразить:
— У нас есть такие собаки, которые по десять километров носят в зубах птичьи яйца.
— Сколько могут стоить эти кольца? — опять подала голос аптекарша.
Журналист снова смерил презрительным взглядом ключника, затем сдвинул на лоб очки и низко склонился над рукой, чтобы получше рассмотреть кольца. Но в этот момент погонщик буйволов, который до сих пор стоял в стороне, но беспокойно следил за всем происходящим, протиснулся к столу. Погонщик был грязный, оборванный, из его беззубого рта текла слюна. Он принялся энергично жестикулировать, издавая какие-то гортанные звуки, но никто не мог понять, чего он хочет.
— Он говорит, — перевел ключник, — что не отдаст кольца. Он их нашел, и они его…
— Варварская точка зрения! — взвизгнул журналист. — Объясните ему, что это варварская точка зрения!
Теперь и майор протиснулся между кресел и присоединился к собравшейся вокруг стола группе. Он подошел очень близко к аптекарше, так близко, что от его дыхания зашевелились золотистые кудряшки у нее на затылке, и с отчаянной лихостью обхватил горячей потной рукой ее широкие крепкие бедра.
Аптекарша вздрогнула, но руку не отвела. Желание, охватившее их обоих, достаточно ясно читалось во взглядах, которыми они обменивались в течение дня.
Журналист решил уже больше не приводить бесплодных аргументов и вынул желтый кожаный бумажник. Вытащил из него купюру в сто пенгё и сунул ее бормочущему что-то погонщику буйволов.
— Объясните ему, — приказал он ключнику, — это вознаграждение за находку. Сумма достаточная! Все равно он не знал бы, что делать с драгоценностями, потому что присвоить их никто не может. К ним никто не имеет права прикоснуться! Они навеки собственность умершего и вместе с ним сойдут в могилу!
— Вот черт, — прохрипел майор (он все теснее прижимался к женщине, дыхание его стало прерывистым). — Вы хотите организовать похороны руки, господин редактор?
— Да, ее нужно похоронить!
Майор уже не обнимал женщину. Он чувствовал, что растущее возбуждение невозможно унять. Оно должно было найти какой-то выход. Медленно, будто в сомнамбулическом сне, он приблизился к погонщику и встал перед ним — как прежде перед ключником, — широко расставив ноги. И, впившись взглядом в беспомощно суетящегося глухонемого, принялся ритмично раскачиваться.
— Только эти снова выроют… Они ведь такие — выроют. Один раз уже ее вырыли… Знаете, что я думаю относительно всех ваших умозаключений, господин редактор? Бредни это! Хотите знать правду? Они вырыли труп и отрубили у него руку. Или наоборот, что тоже вполне вероятно. Убили, а потом закопали того, кому принадлежали кольца. Только это от него и осталось, потому что они не сумели снять кольца… Они такие… У них теперь убивать господ — это вроде игры… Они думают, что теперь все дозволено. Не так ли, любезный дядюшка?
Двумя пальцами он схватил погонщика за подбородок и с силой повернул к себе. Несчастный испуганно задергался, пытаясь вырваться, но майор держал его крепко.
В гостиной стояла напряженная тишина. Голос майора был спокоен, но обвинение было брошено — и воздух будто пронзила молния.
Майор ударил. Один раз, второй, третий. Он бил размеренно и методично беспомощного, убогого человека, пока тот не рухнул. Потом майор брезгливо стряхнул с руки кровь и слюну и направился к своим креслам.
И тут вздрогнула земля и громкий выстрел разорвал тишину.
За первым выстрелом последовали другие, и конца им уже не было. Полчаса без передышки рвались снаряды. Русские, немцы ли стреляли или геенна огненная наползала сразу с обеих сторон — понять было невозможно. Здесь была ничейная земля, за которую предстояло сражаться.
Имение полыхало в огне, едкий дым окутал все вокруг, люди и животные, ища спасения, в безумном страхе метались и топтали друг друга.
Перевод Л. Васильевой.
Когда они въехали в деревню, мальчик вдруг заплакал. Отец, сидевший за рулем, обернулся к нему и сердито спросил:
— Что с тобой?
— Ничего, — ответил тот.
— Что случилось? — спросила мать, наклонившись к нему с заднего сиденья.
— Твой сынок опять нюни распустил, — сказал отец и подумал о том, что механики все-таки обманули его. Пыль по-прежнему попадает в карбюратор, хотя машина целую неделю была в профилактическом ремонте. — Подними стекло, — приказал он мальчику.
А мать вытащила из сумочки носовой платок и вытерла ребенку глаза и нос.
— Что случилось, Лацика? — зашептала она на ухо сыну с той уже привычной грустной покорностью, которая впервые появилась у нее, когда Лаци заявил, что будет мыться в ванне один. — Вот мы почти и приехали, — продолжала она, с тревогой глядя в затылок сыну. «Почему ребенок стал сторониться родителей?» — в который уже раз за последнее время спрашивала она себя.
А мужчина думал о том, что пыль наверняка набьется и в коробку переключения скоростей.
— Вы знаете, где мы едем? — обернулся он к жене.
— Сколько раз можно говорить, что знаем!
— Ну, не хватает, чтобы и ты закатила истерику. Уж и спросить нельзя?
— Я сегодня раз пятьдесят уже отвечала на этот вопрос.
— По-моему, только сорок девять, — миролюбиво заметил муж, ему не хотелось ссориться. «Да, мальчик пошел в мать, это точно».
— Ты потому заплакал, что любишь ездить сюда? — прошептала мать на ухо сыну. Мальчик пожал плечами и ничего не ответил. Он приник лбом к боковому стеклу, словно что-то разглядывая. Мать попробовала проследить за его взглядом и вдруг подумала, что жить здесь она бы не хотела. Бедность, неудобства — и вспоминать тошно. Вместе с тем она ощущала и некоторую неловкость: ведь уже шесть лет они не были в родной деревне. Она сама не очень-то рвалась, да и мужа можно было затащить сюда разве что силой, и ехали они сейчас в деревню только ради ребенка. До этого два лета провели за границей, потом одно — в горах, еще одно — на Балатоне, казалось, что может быть лучше? Но если мальчик хочет… Ради ребенка они готовы на все.
Наконец они остановились перед деревянным островерхим забором, мужчина сильно нажал на клаксон. Створки ворот тут же распахнулись, словно тетушка-толстушка уже давно поджидала их.
Мальчик теперь не плакал, а смеялся, потому что отец чуть не наехал на тетушку Шари — он так резко затормозил, будто у него вдруг заглох мотор. Мать выскочила из машины и кинулась как сумасшедшая обнимать тетушку; отец тут же поднял капот и стал копаться в моторе.
— Ты что, спать здесь собрался? — раздраженно спросил он мальчика. Отца злило, что двигатель барахлит.
— Да вы только посмотрите на него, — воскликнула тетушка Шари, повернувшись к Лаци, она даже слегка присела, как будто собиралась посадить малыша на колени, хотя Лаци был на полголовы выше нее. — Неужели это мой маленький крестник?
Она прижала мальчика к своему могучему телу, а он, смущаясь, пытался высвободиться из ее объятий. Ребенок покраснел еще больше, увидев, как отец сгреб в охапку тетушку Шари и хлопнул ее пониже спины.
— Куда шлепнул, туда и поцелуй, — взвизгнула тетушка.
«Сжечь ее на костре», — приказал своим слугам Лаци. Это у него была такая игра, последнее время он всех своих врагов отправлял на костер.
— А где же конюшня? — изумленно спросил он.
— Где конюшня, малыш? — повторила его вопрос тетушка Шари и вновь прижала к себе мальчика, звонко чмокнув в макушку. — Мы ее сломали. — И, обращаясь ко взрослым, добавила: — Она столько лет пустовала, вот мы ее и сломали. И посмотрите, что построили вместо нее.
Она подвела всех к небольшому, еще не оштукатуренному строению и распахнула дверь.
— И мы теперь в деревне решили господами стать, — произнесла она не без наигранного самоуничижения. — Теперь и крестьянину подавай ванную комнату!
Она показала на бак, укрепленный на крыше сарая, на шланг. Все это ее супруг своими руками сделал. Отец Лаци что-то бормотал о технических сложностях, которые он потом с Гезой обсудит и даже поможет ему, а тетушка Шари снова повернулась к Лаци.
— И ты сможешь купаться, если тепло будет, — радостно объявила она мальчику и опять прижала его к груди, но на этот раз он не сопротивлялся, ему не хотелось, чтобы все увидели, что ему стало грустно. Однако мать заметила, как у него подрагивают губы, и позвала всех в дом. Пропустив вперед мужа и сестру, она осторожно взяла мальчика под руку.
— Тебе жалко конюшню? — тихо спросила она.
Мальчик зло взглянул на нее:
— Нет.
И тут же, пожалев мать, повторил уже мягче:
— Нет, нисколько!
«Вы должны разузнать, кому понадобилось снести конюшню! — строго приказал он главному камергеру. — И не верьте россказням, будто это случилось, потому что конюшня пустовала, она пустовала и шесть лет назад, однако ее никто не трогал. Это были мои любимые апартаменты, — объяснял он главному камергеру, который стоял перед ним, почтительно склонив голову. — Я всегда укрывался там, когда мне хотелось побыть одному». Главный камергер понимающе кивнул. И Лаци сразу успокоился — он может целиком положиться на этого преданнейшего ему человека.
Но едва они вошли в дом, поднялась страшная суматоха. На гостей сбежались посмотреть и многочисленная родня, поджидавшая их, и соседи, услышавшие автомобильные гудки, и все они удивленно восклицали, поражаясь тому, как хорошо гости выглядят, особенно Лацика, ведь он прямо жених, вот только где он оставил невесту, интересовались его отметками и спрашивали, помнит ли он тетю Ирму, которая однажды отшлепала его за то, что он нарвал персиков в ее саду, и помнит ли покойного дядю Габора и еще ту худущую длинноногую девчонку, которая никогда не чистила зубы и в которую он якобы влюбился шесть лет назад.
«Наберитесь терпения, ваше величество, — шепнул ему на ухо главный камергер, теребя связку ключей. — Вы должны придерживаться дипломатического этикета. Улыбнитесь, пожалуйста!»
Тетя Шари говорила громче всех, давая понять, что она тут хозяйка, а остальные на этом празднестве — случайные гости.
— Вы не устали? Правда, обед еще не готов, мы вас ждали чуть позже, но пока можете немножко перекусить. Лацика, хочешь простоквашку? Помнишь, как ты любил ее? Боже, да не приставайте вы к ним, будет еще время, наговоритесь! Ведь вы останетесь у нас на две недели?
— Только на четыре дня, — ответил отец Лацики. И все присутствующие чуть ли не в один голос закричали: «Как же так, ай-яй-яй! Только четыре дня?!»
— Мы еще собираемся в Чехословакию, — пояснила мать Лаци, которая, надо заметить, была здесь самой красивой, — а к двадцатому Енё надо вернуться в Пешт, потому что будут утверждать его проект — на премию мы хотели бы купить новую мебель.
— Вы собираетесь поменять свою чудесную мебель? — изумилась тетушка Ирма, широкобедрая соседка, которая четыре года назад приезжала в Будапешт и навестила их. — Ведь у вас просто замечательная мебель!
— О, ту мы уже сменили. — Мать Лаци небрежно махнула рукой. — Мне вообще не нравится барокко.
И все понимающе закивали, хотя ни один из них не знал, что такое барокко, но все вдруг почувствовали, что барокко им не нравится. В Лаци зародилось подозрение, что мать тоже не знает, что такое барокко, поэтому он кивнул главному камергеру и указал на мать: «Надо выяснить, знает ли она? Скорее всего, не знает, но доказательств не имею». А про себя подумал: «Барокко — это что-то такое с завитушками. Надо заглянуть в энциклопедию».
— О, как хорошо, что вспомнила, — вдруг закричала тетя Ирма, — специалист все же, грех упустить такой случай!
С какой-то заискивающей настойчивостью, напоминавшей чем-то поведение тети Шари, она стала подробно объяснять, что их телевизор все время как-то странно хрипит: псс, трр… и надо бы его исправить. Лаци удивленно смотрел, как отец, который дома не мог телевизор на резкость настроить, теперь с важным видом кивает головой. Ему сразу стало не по себе.
— А где бабушка? — спросил он, опустив глаза в пол.
— Нет, вы только подумайте, — всплеснула руками тетушка Шари и снова кинулась к Лаци. — Бабушка ждет, и очень давно. Ну что за ребенок, — обратилась она ко всем, — он интересуется только стариной. Где конюшня, где бабушка? Ты еще помнишь бабушку?
— Да, — нетерпеливо бросил Лаци.
— Значит, я могу рассчитывать на вашу помощь, сосед, вы к нам заглянете? — спросила тетя Ирма. Компания распадалась, к старушке никому идти не хотелось.
«Надо залить воды в радиатор», — подумал отец Лаци и попросил тетушку Шари:
— Принеси, пожалуйста, воронку и ведро воды.
Бабушка жила на заднем дворе, в ветхом дровяном сарае.
— Мы ее сюда переселили, — объяснила тетушка Шари, словно оправдываясь, — здесь ей, бедняжке, гораздо удобнее.
Старуха сидела на маленьком стуле и смотрела прямо перед собой неподвижным взглядом. Ее вытянутая правая рука опиралась на палку. Казалось, старуха не заметила вошедших. «Из-за нее у Шари неспокойно на сердце, — мать Лаци взглянула на бабушку, свою старую тетку, и внутренне содрогнулась. — Хорошо, что нам не надо ухаживать за ней, — подумала она. — Ведь Шари получила от нее полдома…»
Тетя Шари подошла к старухе и потрясла ее за плечо.
— Здесь Лацика, бабушка Юлча, — во все горло закричала она. Старуха перевела на нее взгляд, кивнула, но, видно, ничего не поняла.
— Уйдем отсюда, — прошептал Лаци матери.
К обеду вернулся дядя Геза, в доме суетились соседская девочка-заморыш и ее мать, сами они ничего не ели, а все хлопотали по хозяйству, девчонка, подавая Лаци суп, случайно окунула в тарелку палец. «Отрубить ей палец!» — приказал Лаци главному камергеру и, как его ни уговаривали, съел лишь две ложки.
Дядя Геза ел, громко чавкая, ел много. Хотя жена и стыдила его, обедал он в трусах, потому что было очень жарко. Дядя с интересом прослушал лекцию отца Лаци об устройстве самодельного душа, а потом они долго обсуждали дела кооператива, в котором дядя Геза работал кладовщиком: ведь есть еще и такие, что норовят стащить мешок-другой.
— Кстати, сынок, — повернулся дядя Геза к Лаци, — кем ты собираешься стать, когда вырастешь? — У него не было своих детей, а чужим он всегда задавал один и тот же вопрос. Или спрашивал: «Ну, как наши дела-делишки?»
— Ты будешь инженером, как и папа, правда, Лацика? — тут же вмешалась тетя Шари.
— Ты ведь хочешь стать доктором, правда, сынок? — Мать Лаци нежно погладила сына по голове. Резко тряхнув головой, мальчик сбросил ее руку и стал постукивать вилкой по краю тарелки.
— Никем я не хочу стать, — пробурчал он.
— Вот так-так! — воскликнула тетя Ирма, которая сидела у порога и наблюдала за гостями. «С этим избалованным мальчишкой они еще хлебнут горя», — подумала она со злорадством.
— Нет, сынок! Ты будешь тем, кем тебе прикажут стать мама с папой.
Мать Лаци очень огорчило то, что она не может продемонстрировать, какие доверительные у них отношения с сыном. И чтобы создать хотя бы видимость их союза, она, коротко вздохнув, произнесла:
— Он станет тем, кем захочет. Мы не вмешиваемся в его планы.
— Ну уж нет, — перебил ее муж. — Надо будет — вмешаемся…
— Кладите себе еще, я столько всего наготовила. Зарезала двух куриц к вашему приезду, кушайте на здоровье, — радушно угощала всех тетя Шари.
— Нет-нет, так не положено, — прочавкал с полным ртом дядя Геза, — не положено, чтобы ребенок не слушался своих собственных родителей.
— Надо будет — вмешаемся, — повторил отец мальчика.
На дядю Гезу вдруг нашло вдохновение.
— Тот, кто вроде тебя в рубашке родился, — повернулся он к Лаци, — должен чтить своих родителей. Они с утра до ночи работают…
— Кладите, кладите себе еще, чтобы ничего не осталось. Ты почему не ешь, Лацика?
— Потому что воняет. Все воняет!
Мать залепила сыну звонкую пощечину. На секунду воцарилась тишина. В кухне на каменный пол упала вилка. Лаци побледнел и сидел неподвижно, закрыв глаза.
— Ну что, добился своего? — тихо спросил отец.
— Зачем вы так? — миролюбиво произнесла тетя Шари. Она прижала голову мальчика к своей груди, но он грубо вырвался из ее объятий и убежал.
— Уж очень ты нервничаешь, — проворчал отец мальчика, повернувшись к жене. — Это вредно для твоего сердца.
— Видишь, какой он? — сказала она.
Мать Лаци расплакалась и сквозь слезы все повторяла, что не понимает, почему ребенок стал таким, ведь они всё для него делают. Они стали спорить и обвинять друг друга, а потом мать Лаци сказала, что они уезжают. Муж не возражал и даже обрадовался. Семейство тетушки Шари долго и бурно протестовало, но мать Лаци была непреклонна.
Мальчик вошел в сарай. Старуха сидела в той же позе, только теперь на палке покоилась ее левая рука. Она повернулась к Лаци, и ему показалось, что ее глаза засветились радостью.
— Бабушка, — сказал мальчик, опускаясь на колени перед старухой. — Дорогая бабуля, расскажи мне, пожалуйста, о странствующем рыцаре.
Он взял ее руку в свою и почувствовал, что старушка ответила на его рукопожатие.
— Ты знаешь, бабушка, кем я хочу стать? — спросил он со слезами на глазах. — Я хочу стать странствующим рыцарем, который никогда не получит никакого царства, а всегда останется бедным, чтобы поступать по справедливости. Хорошо я придумал, бабуля?
Когда они выехали за околицу, уже стемнело. Лаци — в наказание — сидел на заднем сиденье. Он забился в самый угол и мрачно глядел прямо перед собой. Главный камергер стоял перед ним навытяжку, внимательно выслушивая последние указания, вид у него был совершенно убитый. «Я отпускаю тебя, мой верный слуга, на все четыре стороны, — проговорил Лаци срывающимся от волнения голосом. — Ты служил мне верой и правдой, но теперь я отпускаю и тебя, и других преданных мне людей, потому что я отправляюсь странствовать».
Мать Лаци сидела впереди и тихо всхлипывала.
— Теперь ты будешь реветь всю дорогу? — раздраженно спросил муж. — Ну и семейка…
Вообще-то он не очень злился: с мотором, к счастью, ничего страшного не произошло. Он неплохо работает. Хотя карбюратор все-таки надо будет проверить.
Перевод С. Фадеева.
Большой зал, где трудились семнадцать бухгалтеров, полнился привычным рабочим гулом. Монотонный ритм его вдруг прорезал визгливый женский голос:
— Коллега Коллар! К телефону!
В дальнем углу из-за стола поднялся пожилой человек и нерешительно посмотрел на женщину; та подняла над своей неимоверно пышной прической телефонную трубку и размахивала ею, точно кнутовищем.
Коллару редко звонили, и оттого он пересек зал в некоторой растерянности. Взволнованный и плохо различимый женский голос сообщил, что умер господин Хрушка.
— Как умер? — воскликнул Коллар и, чуть отстранив от себя телефонную трубку, недоверчиво взглянул на нее.
Женщина на другом конце провода повторила горестную весть, затем плаксивым тоном добавила:
— Приходите, пожалуйста, а то я прямо не знаю, что делать.
— Когда это случилось? — спросил Коллар.
— Полчаса назад, — ответила женщина. — Я занималась уборкой в соседней комнате, и радио было включено на полную громкость, — торопливо продолжала она. — Перед этим, когда я ему завтрак подавала, он еще шутил со мной, а потом вот вдруг…
— Ладно, сейчас приеду, — прервал ее Коллар и положил трубку.
Он постоял с минуту, печально уставясь перед собой; под глазами его резко выделялись отечные мешки. Затем он начал было стаскивать серые нарукавники, но тотчас же спохватился, а вдруг его не отпустят с работы, и поправил их как положено.
— Если меня будут спрашивать, я у начальства, — сказал он женщине с пышной прической. — Очевидно, мне придется уйти, — торжественно добавил он и даже выпрямился.
Осторожно постучав, Коллар вошел в кабинет начальника и выжидательно остановился, так как начальник по обыкновению заставлял своих подчиненных ждать. Наконец он оторвался от бумаг и, озабоченно нахмурив лоб, поднял глаза на старика.
— Слушаю вас.
Коллар вытянулся и ловко, почти по-военному, щелкнул каблуками.
— Прошу разрешить мне отлучиться на несколько часов. Сейчас сообщили, что мой старый друг… скончался. Он был холостяком, так что некому теперь… позаботиться о нем.
Начальник благоволил к Коллару — тот был старательным работником, и, кроме того, ему импонировала несколько старомодная чиновничья почтительность, которая сквозила в каждом жесте пожилого бухгалтера. Глубокие складки на лбу разгладились, и начальник кивнул.
— Конечно, идите. Выражаю вам соболезнование.
После чего начальник снова уткнулся в бумаги. Старик принял позицию «вольно», однако не двинулся с места.
— Возможно, вы его помните — это коллега Хрушка… Всего полгода назад он работал у нас, будучи уже пенсионером. Может… учреждение возьмет на себя расходы, связанные с похоронами?
Начальственный лоб снова пошел морщинами.
— Похороны за счет учреждения?.. Не думаю, чтобы в данном случае для этого имелись основания. Вот разве что венок… Поговорите с Лантошем, можете сослаться на меня.
— Слушаюсь!
— И… разрешаю вам сегодня не возвращаться на работу. Еще раз примите мои соболезнования.
Квартира покойного Хрушки была просторная, но неуютная. Во всех комнатах царил полумрак, не считая гостиной, выходящей окнами на Большое кольцо и поэтому невыносимо шумной.
На звонок Коллара дверь отворила старая, сгорбленная экономка и ударилась было в слезы, но Коллар тотчас удержал ее вопросом:
— Врач уже был?
— А как же!.. И его преподобие тоже прийти изволили, да только уж поздно было… Страдалец мой, так в одночасье взял да преставился…
Это горестное «страдалец мой» кольнуло Коллара, и ему вдруг сделалось жаль старуху. «Конечно, и для нее это катастрофа… Шутка сказать, не один десяток лет прожили бок о бок. Куда ей теперь податься на старости лет?» Коллар почувствовал угрызения совести, оттого что в последнее время мало внимания уделял другу. Впрочем, ведь было ясно, что его не спасти. Врач так прямо и сказал еще год назад.
Он положил руку на плечо старухи, вздохнул:
— Надо смириться, такова воля божья…
Потом Коллар одернул пиджак и спросил:
— Где он?
Старуха, не переставая всхлипывать, провела его в спальню, окно которой, наглухо занавешенное, выходило во двор доходного дома. Голова умершего покоилась на высоко взбитых подушках, по обе стороны изголовья теплились две полуобгоревшие свечи. Коллар, подойдя вплотную к постели, ошеломленно уставился на покрытый жидкими седыми волосами неправдоподобно усохший череп покойного; смотрел на желтое при свете свечей лицо, которое в прежние времена лучилось таким неудержимым весельем… К глазам Коллара подступили слезы, он ласково сжал скрещенные, исхудалые до костей холодные руки Хрушки.
— Прощай, дорогой друг, — вырвалось у него со вздохом.
В этот момент из соседней комнаты донесся чей-то голос.
— Это господин Томка, он был здесь еще до вашего прихода, — ответила старуха на вопрошающий взгляд Коллара.
Коллар прижал платок к повлажневшим глазам, затем вслед за старухой прошел в гостиную. Томка, завидя Коллара, положил телефонную трубку и поспешил ему навстречу.
— Вот ведь при каких печальных обстоятельствах довелось свидеться, — проговорил он.
Они пожали друг другу руки, Томка закурил.
— Чаю не желаете? — со скорбным видом спросила старуха.
Томка, кивнув, опустился в кресло.
— Значит, ушел… — промолвил он.
— Да, редеют наши ряды, — мрачно подтвердил Коллар.
Они разговорились о былом: наперебой и с восторгом вспоминали добрые старые времена, когда они были молоды, сильны и уверены в себе. Центральное место в воспоминаниях, конечно, было отведено покойному: друзья отзывались о нем с пониманием, уважением и преклонением перед его памятью, делая его героем каждого из упомянутых ими событий.
— Никогда не думал, что он окажется первым, — признался господин Томка. — Ведь ему жилось легче, чем кому-либо из нас.
— Это как сказать, — задумчиво протянул Коллар, размешивая ароматный чай, щедро сдобренный ромом. — Ты только оглянись вокруг и подумай, так ли уж хорошо сложилась его жизнь. Пока он был молод и состоятелен, то, конечно, наслаждался независимостью. А потом, с годами, независимость обернулась одиночеством. Это жалкое существо, — он сделал жест в сторону двери, — вряд ли могло заменить ему семейный круг, необходимый каждому человеку. Бог, отчизна, семья! — возвысил он голос. — Бога у нас нет, отчизне мы не нужны, так что же нам остается, кроме тепла и уюта домашнего очага?
— Ну… у него были свои принципы, — уклончиво заметил господин Томка.
Коллар плеснул себе в чашку новую порцию рома.
— Очень помогли ему эти его принципы! — патетически воскликнул он и шумно прихлебнул из чашки.
Томка тоже поднес чашку к губам и вдруг ухмыльнулся.
— А может, дело здесь вовсе не в принципах, а скорее… в определенных фактах. Вспомни, как он всегда терялся в обществе женщин. По всей вероятности, у него были серьезные основания уклоняться от женитьбы.
— Что ж, возможно. — Коллар удивленно взглянул на друга. Во взгляде его вдруг вспыхнуло озорное любопытство. — Ты думаешь, он был… неспособный?
Томка пожал плечами.
— Я говорю только о фактах… Вот как сейчас помню одну историю — она на многое проливает свет. Тогда мы оба служили на почте, и как-то раз…
Коллар с интересом выслушал эту вполне убедительную историю, а потом и ему самому припомнилось нечто весьма пикантное. Приятели увлеклись, но их вольную — почти фривольную — беседу прервала старуха.
— Я приготовила бутерброды, извольте отведать…
Экономка успела сменить свое домашнее платье на строгое черное, и это вернуло развеселившимся до неприличия мужчинам траурное настроение.
— Скажите, любезная, — обратился Коллар к старухе, которая повернулась было, чтобы уйти. — Что, господин Хрушка не оставил завещания? Как теперь быть с… квартирой? И что будет с вами? Не заходило ли у вас разговора об этом? Да, к сожалению, приходится думать и о практической стороне дела. Собственно говоря, мы за тем и пришли, чтобы помочь вам.
Старуха удивилась, а потом удивление ее перешло в испуг.
— Нет, — пробормотала она. — Ни о чем таком у нас и речи не заходило. А со мной… как-нибудь уладится. Перееду к младшей сестре. Они с мужем безбедно живут. Небось и для меня там место найдется…
— Полно, — перебил ее Коллар. — Отсюда вас выселить никто не имеет права. Нету такого закона! Если, конечно, ваш хозяин не оставил другого распоряжения на этот счет. Хотя… с какой бы стати ему это делать? Ведь вы, насколько мне известно, жили с ним душа в душу.
— Да, — прошептала старуха. — Хозяин был очень добр ко мне.
Она не смогла сдержать слезы и торопливо вышла из комнаты.
Томка встал и обошел вокруг заставленную старой, обшарпанной мебелью комнату.
— Насколько я могу судить, тут нечего и передавать по наследству.
— Пенсия у него была небольшая, с нее особо не разживешься, — заметил Коллар и тоже встал, чтобы приглядеться к обстановке. — Если не ошибаюсь, у него сестра в Дебрецене. Надо скорее известить ее.
— Может, дать некролог в газету? — предложил Коллар. — И вообще, как видно, придется нам с тобой заняться его похоронами.
Приятели снова сели рядом и принялись составлять перечень дел и план действий.
В скором времени снова появилась старуха, держа в руках какой-то мятый конверт.
— Не зря вы меня о завещании спрашивали, — начала она. — Я после вспомнила, хозяин еще несколько месяцев назад передал мне этот конверт, да, помнится, и адресован он вам, господам Коллару и Томке. Я-то сама плохо вижу…
Коллар выхватил у нее конверт и взглянул на надпись. Действительно, письмо было адресовано им обоим, но с такой оговоркой: «Вскрыть после моей смерти».
— Э-э, вот что… принесите-ка нам еще чаю.
— Гм, любопытно, — промычал Коллар, когда старуха послушно удалилась на кухню.
Он задумчиво вертел в руках конверт. На мгновение у него мелькнула мысль: быть может, покойный сообщает им о каком-то своем утаенном имуществе? Коллару приятно было потешить себя этой мыслью.
— Давай вскроем, — нетерпеливо сказал Томка.
— Читай ты.
Коллар протянул ему конверт. Томка нацепил на нос очки, вскрыл конверт и принялся читать:
— «Дорогие мои друзья! Вы были самыми близкими мне людьми в моей непутевой жизни и потому примите мое последнее и искреннее признание. Мне не будет покоя в могиле, если вы не простите мне грех, содеянный против вас…»
— Грех? — переспросил Коллар.
Томка тоже удивленно пожал плечами, но, заинтригованный, тотчас принялся читать дальше:
— «…Желая мне добра, вы уговаривали меня расстаться с холостяцкой жизнью и обзавестись семьей, я же неизменно отклонял ваши предложения. На то была у меня веская причина. Я думаю, вас удивит мое сообщение о том, что втайне я вел жизнь женатого человека, причем одновременно у меня были две женщины…»
— Чушь какая-то! — опять перебил Коллар.
— Мертвые не лгут, — тихо возразил ему Томка и снова вернулся к письму: — «Однако, как ни дороги были мне эти женщины, после десятилетней связи наши интимные отношения прервались, поскольку обе они стали для меня невыносимы. Дело в том, что обе были замужем и обе склоняли меня к тому, чтобы я законным порядком отторг их от опостылевших мужей и разделил с ними не только ложе, но и свой кров. Однако сделать этот шаг было невозможно — и не только в силу моего принципа независимости, но и потому, что мужья этих дам являлись самыми близкими моими друзьями. А дружбой с вами я всегда дорожил больше всего на свете! Да, я слишком дорожил дружбой, чтобы принести ее в жертву женским прихотям…»
Коллар вскочил и резкими шагами заходил по комнате. Не в силах произнести ни слова, он метался из угла в угол и фыркал, как разъяренный кабан. Томка же не мог пошевельнуться.
— Есть там еще что-нибудь? — наконец прохрипел Коллар.
— Тебе этого мало? — прошептал Томка, не сводя глаз с листа, дрожавшего в его пальцах. — Дальше нет ничего существенного. Так, дружеское приветствие…
Коллар подскочил, выхватил у него письмо и перечел его. Потом швырнул письмо на стол, подойдя к окну, заложил руки за спину и взглянул на шумный проспект внизу. Мысли в голове проносились с такой быстротой, что он невольно схватился за виски. Коллару вспомнилась его дряхлая, немощная жена, которая теперь едва добирается от кресла до кровати, но в былые времена славилась своей красотой. И этот ее невинный, исполненный преданности взгляд — о, коварная бестия! Когда-то ее буквально приходилось упрашивать, чтобы она была поприветливее с господином Хрушкой, ведь он, бедняга — как было известно между приятелями, — невероятно застенчив и так нуждается в женском участии…
Коллар резко повернулся, распахнул дверь в соседнюю комнату и подскочил к покойнику, со злобой всматриваясь в маленькое пожелтевшее лицо.
— Свинья ты, больше никто! — прошипел он.
Подошел Томка и встал рядом с ним; губы его кривились от сдерживаемых слез.
— Моя жена умерла, как тебе известно. Несколько лет назад…
Коллар вскинул на него ненавидящий взгляд.
— Умерла?.. Ну а дети чьи? Твои или… его?!
— Не понимаю, о чем ты, — пробормотал Томка.
— Вот о чем! — заорал Коллар и ткнул в листок, который его приятель держал в руках. — Вот об этом дружеском послании с того света!
Томка развернул письмо и поднес его к свече. Он держал его над огнем, пока пламя не охватило весь листок.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — тихо повторил он.
Из соседней комнаты их окликнула старуха:
— Где же вы запропастились? Пожалуйте чай пить…
Перевод Т. Воронкиной.
Трое мужчин лежали на берегу, разомлев от ласкового солнца. Трое сильных загорелых мужчин. Четвертый брел в мелкой воде огороженного прямоугольного участка топкого, оползающего берега. Он ступал осторожно, но то и дело резко отдергивал ногу или отпрыгивал в сторону, потому что натыкался на рыбу.
— Опять приходил! — стоя по колено в воде, крикнул он своим товарищам, загоравшим на берегу.
Те вскочили и побежали к воде.
— Щуки тоже нет? — спросил врач-терапевт. Его глаза стали совсем круглыми. Он был типичным альбиносом: белые волосы, свисающие на узкое лицо, белые брови и большие навыкате глаза с красными зрачками, словно унаследованные от ангорского кролика. — Замечательная была щука! — сказал он. — Мой самый крупный улов на прошлой неделе. Я хотел сделать из нее чучело.
— Все унесли, — разочарованно протянул инженер-механик, смуглый, похожий на цыгана.
Они в нерешительности топтались на берегу озера, растерянно глядя на взбаламученную, серую воду.
— Кто бы это мог быть? — спросил инженер.
— Вот именно — кто? — подхватил юрист. — Может, зверь какой? Собака, например…
Двое отправились осматривать берег.
— Никаких следов нет, — сказал один из них. — Словно с неба свалился.
— Может, птица?
— Исключено, — покачал головой терапевт. — Ни птица, ни зверь. Наш вор разборчив, он крадет что получше. На это способны лишь высокоорганизованные существа, если, конечно, вора можно посчитать высокоорганизованным существом.
— А как он сюда забирается?
— Думаю, что по воде, — сказал врач. — Вон там, где травянистый берег и много камней, он заходит в воду и идет вдоль берега, а потом тем же путем возвращается. Это, безусловно, свидетельствует о наличии интеллекта.
Кто-то из четверых предложил: организуем сменное ночное дежурство. Договорились, кто кого и когда будет сменять и где лучше установить сторожевой пост. Всех охватил азарт предстоящей охоты — охоты на человека.
На следующий день на рассвете они поймали вора. Как было условлено, стоявший на посту закричал по-тарзаньи, остальные выскочили из рыбацкого домика и в два счета повалили наземь непрошеного гостя. Это был неряшливо одетый приземистый человек лет пятидесяти, лицо у него было небритое, опухшее, маленькие поросячьи глазки сонно моргали. Нападение застало его врасплох, и он, как говорится, сдался без сопротивления — четверо сильных мужчин без труда затащили его в рыбацкую хижину, окруженную кустарником. Они толкнули вора к стулу и, обступив его, с интересом наблюдали, как он, не произнося ни звука, беспомощно и неловко ерзает на сиденье.
Событие взволновало их всех; они дрожали, словно хищники, только что настигшие добычу, но еще не приступившие к пиршеству — упоение борьбой и победой оттеснило на время чувство голода.
Первым пришел в себя терапевт. Он был негласным вожаком компании и непревзойденным мастером по части идей и выдумок.
— Прошу садиться, — пригласил он всех жестом радушного хозяина, а сам, задумавшись, принялся расхаживать по комнате.
Все сели, притихли в ожидании, никто из них не представлял, как должны развиваться события дальше.
— Надо прояснить ситуацию, — предложил терапевт. — Род занятий этого господина, — он указал на вора, — нам хорошо известен. Он же, однако, не знает, с кем имеет дело. Поэтому положено представиться. Прошу тебя, Роби, скажи ему, кто мы такие.
Роби невольно встал и застыл в торжественной позе; врач чуть не прыснул со смеху, но сдержался и лишь слегка улыбнулся. Роби был самым глупым в компании, и часто — если не представлялось иного случая — они забавы ради разыгрывали его.
— Мы добрые друзья, — взволнованно начал Роби и почесал густые рыжие волосы на груди, вылезавшие из расстегнутой пестрой рубашки. Шевелюра у него была каштановая, а густые щетинистые усы рыжие, рыжей была и маленькая острая кисточка под нижней губой, которую он отрастил по наущению компании, уверявшей его, втайне посмеиваясь, что с этой бородкой он вылитый испанский гранд.
— Скажи, Роби, с каких пор мы дружим? — умело направлял беседу терапевт.
— Еще с гимназии.
— Прекрасно. И теперь скажи, сколько нам лет.
— По тридцать два…
— Блестяще. А что мы обычно делаем, когда собираемся вместе?
— Катаемся на лыжах, гоняем на машинах, бегаем за женщинами.
Он ухмыльнулся — очевидно, воспоминания были приятными.
— Отлично! — воскликнул врач. — Я думаю, этого достаточно. Теперь пусть представится каждый. Ты, Роби, чем занимаешься?
— Я… пробиваю дырочки на картах.
— Чтобы потом мечеными картами играть в ульти, не так ли?
Это нелепое предположение снова вызвало на лице Роби ухмылку, губы вора тоже растянулись в улыбке. Доктор, взглянув на них, невольно фыркнул, и вся компания разразилась судорожным, долго не смолкавшим хохотом.
— Вот какие мы веселые люди, — сказал наконец, отирая слезы, врач. — Так, значит, ими в ульти не сыграешь? — снова повернулся он к Роби.
— Увы, — покачал головой Роби. — Их закладывают в электронные вычислительные машины.
— Ах вот как! — воскликнул терапевт, он как будто выступал в балагане. — Они для электронных машин! — Потом вдруг лицо его стало серьезным, он повернулся к вору, изумленно хлопающему глазами, и строго спросил: — Вам понятно, друг мой? — И тут же ответил за него: — Ничего вам не понятно. Сути-то, уж во всяком случае, понять не можете. — Он махнул рукой и, осененный новой блестящей идеей, повернулся к Роби. — Я уверен, ты охотно посвятишь нашего друга в тайны своей замечательной профессии.
Роби не понимал, есть ли в этом необходимость, но возражать он не привык и поэтому лишь утвердительно кивнул.
Потом врач обратился к смуглому инженеру-механику, тот, однако, не выказал особого желания участвовать в клоунаде, буркнул только, что он инженер.
— Так, инженер, значит, — торопливо повторил терапевт и быстро повернулся к четвертому члену компании. Он чувствовал, что инженеру все это не по нутру, и не хотел, чтобы тот испортил игру или хотя бы сбил ее темп. — А вот это юрист, то есть адвокат, защитник, как вам будет угодно, — указал он на мужчину с фигурой Геркулеса и ухоженной светлой бородой. Юрист вскочил со стула, шаркнул ногой перед гостем и протянул ему руку.
— Доктор Бельтеки, — сказал он и, ловко увернувшись от грубой, грязной руки, протянутой ему и неопределенно повисшей в воздухе, схватил человечка за толстое ухо и с силой крутанул его. Вор взвыл от боли и обиды, вскочил на ноги, но юрист толкнул его в грудь, и тот снова плюхнулся на стул.
— Будем придерживаться определенных правил, — строго сказал терапевт своему товарищу, явно погорячившемуся, и, слегка отстранив его, сам толкнул в грудь пленника, так как тот снова попытался подняться. — Спокойно, старина, сил у каждого из нас достаточно, так что на стуле вам лучше не ерзать. К тому же, — сказал он, разглядывая свои холеные ногти, — мы ненавидим насилие, ибо, как вы уже изволили слышать, все мы люди образованные, интеллигентные. — Он сделал небольшую паузу, подготавливая переход к следующей теме, потом продолжил: — Поэтому мы все и представились. Как и положено. Теперь мы хотим услышать, кто вы. Как вас зовут?
Пленник понял, что эта компания далеко не такая веселая, как ему показалось вначале, но соображал он туго и не мог решить, отвечать ему или нет. Потирая пылающее ухо, он пробормотал:
— Лайош Сабо.
— Так, — сказал терапевт. — А почему вы решили посвятить свою драгоценную жизнь воровству, любезный Лайош?
Пленник уже всполошился не на шутку. Он оттолкнул врача и кинулся к двери, но у Роби была прекрасная реакция, он подставил вору ножку, а потом они вместе с юристом подтащили беглеца к стулу и привязали его брючным ремнем.
— Отпустите меня! — кричал человек. — Мне к шести надо быть в сторожке у плотины.
Врач стоял перед пленником в расслабленной позе, подняв подбородок и полузакрыв глаза.
— Интересно это у тебя получается, Лайош! Ты вторгаешься в наш мирный отдых, крадешь у нас рыбу, а мы безропотно, не говоря ни слова отпускаем тебя на все четыре стороны?
— Я вам заплачу! У меня есть деньги! — вопил человек.
— Ну вот видишь, — тем же елейным тоном продолжал врач. — У тебя есть деньги, а ты все же крадешь. Отпусти мы тебя, ты ведь снова пойдешь воровать.
Человек обвел всю компанию ненавидящим, затравленным взглядом. Некоторое время стояла напряженная тишина, потом вор снова завопил:
— Ну и что вы со мной сделаете? Может, повесите?
— Это мысль, — заметил юрист; он окинул взглядом своих друзей и по их лицам понял: инцидент исчерпан, игра подходит к концу.
Но терапевт сумел придать игре новый поворот. Он опять принялся расхаживать с озабоченным видом, а потом подчеркнуто тихо — так, как сообщают об исключительно важном решении, — сказал:
— Предстоит лечение, дорогой Лайош. Ты страдаешь тяжелой болезнью, опасной для общества, и наш долг вылечить тебя.
— Нет у меня никакой болезни! — заорал Лайош.
Терапевт остановился и, указав перстом на «больного», напыщенным, театральным тоном продолжал:
— Вот посмотрите, друзья мои, до чего может дойти человек с таким уровнем интеллектуального развития! Мы можем предъявить ему только одно обвинение. Будь он образованным человеком, он понимал бы, что мешать отдыху других людей не следует, как и не следует воровать. Но разве может это знать несчастный пария? — продолжал ораторствовать терапевт. — Таких не наказывать надо, а воспитывать! И мы, ученые головы, не имеем права пассивно наблюдать это прозябание в невежестве, мы обязаны вывести его из тьмы, в которую он погружен, к свету духовности.
Роби и адвокат зааплодировали, инженер удовлетворенно улыбнулся. Терапевт слегка поклонился, затем дружески потрепал Лайоша по плечу.
— Ты попал в хорошие руки, Лайош. Благослови судьбу. Мы тотчас же займемся твоим образованием, и ты уйдешь от нас совершенно другим человеком.
— Сначала все же позавтракаем. — Инженер встал, потянулся. — Пойду немного поплаваю. Вы скажете, когда придет моя очередь.
— Ты что будешь преподавать?
— Вероятно, начнем с арифметики, — ответил инженер; по его тону чувствовалось, что все это ему уже изрядно надоело, и плавать он отправился с удовольствием.
Вор не многое понял из того, что говорил врач, но все продолжал вопить, что ему надо идти в сторожку к плотине, где он подрядился копать землю.
Так как кричал он слишком громко, они заткнули ему рот, покрепче привязали к стулу и пошли купаться.
Друзья жарили на сковородке сало и с аппетитом завтракали, развалясь вокруг костра.
— День будет жаркий, — заметил один из них.
— А с ним что станем делать? — спросил Роби, кивнув головой в сторону домика.
— Воспитывать, — прочавкал терапевт.
— Да пусть он проваливает к чертовой матери, — пробурчал инженер.
— А ты что думаешь? — повернулся врач к юристу.
— Это вор, — сказал юрист. — Мы застали его на месте преступления. За это полагается наказание.
— Но не самосуд, — возразил инженер.
— При чем тут самосуд? — спросил Роби.
— Мы держим его здесь силой, — ответил инженер.
— А ты попробуй удержи его добрым словом, — предложил юрист.
— Тогда надо передать его в полицию, — настаивал инженер.
— В какую? — спросил терапевт. — В деревню на машине не проедешь. До города сорок километров. Ты поведешь его в деревню пешком, связанного? А начнет орать по дороге, ты что, заткнешь ему рот? Или посадишь связанного в машину и поедешь в город?
— Давайте его отпустим, — махнул рукой инженер. — Не так уж много он украл.
— Не так много, потому что не добрался до большего, — сказал терапевт. — Если бы представилась возможность, он украл бы и наши деньги, и одежду, он ведь закоренелый преступник, это по физиономии видно. Типичный деревенский бандюга. И причем отпетый. Ты только погляди на него. Пробы ставить негде. Он не задумываясь и ножом пырнет, если на него вдруг не так взглянешь. У нас таких хватает. И что же, по-вашему, будет правильно, если мы отпустим его подобру-поздорову да еще попросим извинения за то, что, застав на месте преступления, немножко проучили его?
У Роби разыгралась фантазия:
— Если мы отпустим его, он придет сюда ночью и всем нам перережет глотки. Наверняка у него есть дружки. Места эти он прекрасно знает, ведь до того, как начать таскать рыбу, он уж, конечно, все тут разведал. А теперь прирежет нас из мести или из страха, что донесем на него. Край здесь глухой, его кореша перебьют нас тут всех, да и концы в воду. Кинут в озеро, и вся недолга.
Передернувшись, Роби оглядел трепещущее, сверкающее в солнечном свете водное зеркало.
— Чепуха, — возразил юрист. — Нас четверо. Помнишь, какой порядок мы навели в краковской корчме?
— За дело! — сказал терапевт и поднялся.
Первым выступил с лекцией о римском праве юрист — читал он ее высоким слогом, уснащая речь латынью. Затем Роби принялся объяснять технологию изготовления перфокарт.
— Тебе ясно, Лайош? — время от времени перебивал оратора терапевт, но Лайош не отвечал на вопросы, а только мрачно, ненавидяще моргал.
— Научим его лучше английскому, — предложил Роби и, проявив необычную для него находчивость, сообщил Лайошу, что они отпустят его, если он выучит английский. — Повтори за мной: «Ай эм рэди». — Он приблизил свое лицо к лицу Лайоша, чтобы тот лучше видел, как должны двигаться губы. — Смотри внимательно. Еще раз напоминаю тебе: если будешь все в точности повторять за мной, мы тебя отпустим. Ведь правда, отпустим? — повернулся он к друзьям, и все дружно закивали.
Лайош ухватился за соломинку, хотя и не очень-то им поверил. Опустив глаза в землю, он пробормотал что-то совершенно не похожее на то, что произнес Роби, и вся компания на славу повеселилась.
— Ну, отпускайте! — потребовал Лайош, но Роби отрицательно покачал головой. Он предложил Лайошу повторить за ним еще одну английскую фразу, потом еще одну, каждый раз уверяя бедолагу, что надежда на освобождение близка, что оно — вот оно, рядом.
— С меня хватит, — сказал инженер и встал.
— Ты не хочешь воспитывать Лайоша? — спросил юрист.
— Нет, не хочу.
— Ты отказываешься участвовать в спасении человека? — спросил врач.
— Отказываюсь.
— Ты выходишь из игры, значит? — спросил Роби.
— Да, выхожу.
Инженер взял книгу и направился к двери, но у порога обернулся:
— Еще раз советую отпустить его на все четыре стороны или отвести в полицию.
— Ты советуешь?
— Да.
Когда инженер вышел, врач обратился к Лайошу:
— Что ты на это скажешь, Лайош? Отпустить тебя на все четыре стороны?
— Так точно, отпустите!
— А ты не придешь сюда больше воровать рыбу?
— Скорей ноги сам себе переломаю, чем сюда приду! — с жаром воскликнул Лайош.
— А какие у нас могут быть гарантии на этот счет?
Лайош не понял.
— Мы должны верить твоему честному слову? — спросил юрист.
— Так точно, честному слову…
— Да вот беда, — продолжал юрист, — вся закавыка в том, что честного слова у тебя нет. В твоем поведении мы можем быть уверены лишь в том случае, если запрограммируем в тебе неприятие нечестности. Итак, слушай внимательно, мы продолжаем наши занятия, ибо знание будет залогом твоего освобождения.
— Ей-богу, больше не стану воровать! — закричал Лайош, но ему приказали сидеть смирно и слушать следующую лекцию.
Они толковали ему об экономике, кибернетике, пытались обучать французскому языку. Временами задавали проверочные вопросы, но Лайош отказывался отвечать, и тогда они снова и снова с бесконечным терпением повторяли свой вопрос, пока наконец не заставили Лайоша буркнуть им что-то похожее на ответ.
— Отдохнем немного, — предложил врач.
Они затянули потуже ремень, потому что Лайош все время ерзал на стуле, и отправились купаться.
На травянистой лужайке, довольно далеко от их рыбацкого домика, врач увидел инженера, тот лежал на солнце и читал. Роби с юристом решили заплыть подальше, а врач растянулся рядом с инженером.
— Вам еще не надоело? — спросил инженер.
— Только еще входим во вкус, — ответил врач. — Волнующий эксперимент.
Они грелись на солнышке и лениво перебрасывались словами.
— Кем был твой отец? — спросил инженер. — Аптекарем, правда?
— Йес.
— А у вас была когда-нибудь прислуга? Которая готовила, стирала, убирала?
— Может, была, когда я был совсем маленьким. Но к нам и теперь приходит женщина, которая помогает по дому. А почему ты спрашиваешь о всякой чепухе?
— Так просто. Значит, обучение Лайоша продвигается успешно?
— Не сказал бы. Он плохо схватывает.
Двое дружков вышли из воды и растянулись рядом с ними на траве.
— У вас методика хромает, — сказал инженер.
— Почему? — спросил врач.
— Когда к тебе приходит больной, ты прежде всего устанавливаешь диагноз, так ведь?
— В данном случае диагноз известен. Беда Лайоша, что он вороват — от этого его и надо лечить.
— А как?
— Надо просветить его относительно вреда воровства.
— Когда ты устанавливаешь, что у твоего пациента больное сердце, то, выписывая рецепт, думаешь еще и о методе лечения, и о том, какое лекарство наиболее эффективно, то есть тебе важно знать о человеке все. Но о Лайоше мы знаем только то, что он украл. А вот что он из себя представляет и какой метод здесь лучше применить, нам пока не известно.
Врач задумался ненадолго, его осенила новая идея.
— Это грандиозно, старик! Потрясающая мысль! Мы должны узнать, кто такой Лайош.
— Конечно, — поддержал его Роби и взглянул на юриста. — С этого и полиция начинает, и в суде прежде всего выясняют личность преступника.
— Мы будем задавать ему не те вопросы, какие задают в полиции, — сказал врач и встал. Поднялись все, кроме инженера. — А тебя не интересует Лайош в поперечном сечении? — спросил врач.
— Попозже приду, — буркнул инженер.
— Значит, грязную работу поручаешь нам? — спросил Роби.
— Не болтай глупостей, — осадил его врач. — При чем здесь грязная работа, просто мы зададим Лайошу несколько вопросов. До сих пор говорили мы, теперь будет говорить Лайош.
Они направились к рыбацкому домику.
— Тс-с, — Роби приложил палец к губам. — Поглядим, что он делает.
Друзья неслышно приблизились к домику и приникли кто к окну, кто к щели, кто к замочной скважине.
Лайоша не было там, где они его оставили. Он довольно далеко передвинулся вместе с привязанным к нему стулом, потом, видно, свалился и теперь, как упавший на спину жук, не мог встать на ноги. Он предпринимал неимоверные усилия, но они ни к чему не приводили. Глаза его дико вращались, пот лил с него градом.
Трое мужчин, вдоволь насладившись зрелищем, вошли и помогли Лайошу подняться.
— Ну вот, видишь, сколько ты доставил себе неприятностей, — пожурил его врач после того, как они вытащили у него изо рта тряпку. — Слушай меня внимательно, Лайош. Больше этого не делай. Не пытайся от нас улизнуть, все равно тебе это не удастся, пока мы сами тебя не отпустим. Взгляни сюда, — он показал на свои бицепсы, — и погляди туда, — он кивнул на геркулесову фигуру юриста. — Мы ужасно сильные.
— Я не хочу вас обижать…
Роби покатился со смеху.
— Нет, вы только подумайте, он не хочет нас обижать!..
— Отпустите меня, меня у плотины ждут.
— Уже не ждут, Лайош, — сказал врач. — Раз ты до сих пор не пришел, они уже поняли, что ты не придешь.
— Но мне надо идти, у меня заработок пропадает. Мне деньги нужны.
— Сколько ты зарабатываешь в день? — спросил врач.
— Мы работаем сдельно. Сколько кубометров вырою, столько и получу.
— Форинтов сто зарабатываешь?
— Около того.
Врач вынул сотню, сунул ее Лайошу в верхний карман пиджака.
— Вот деньги. Заработок при тебе.
— Мне ваши деньги не нужны. Я сам могу заработать.
— Считай, что ты и сейчас работаешь. Здесь работаешь, у нас.
— Не хочу я у вас работать! Ничего от вас не хочу!
Юрист оттеснил друга и встал перед Лайошем.
— Послушай, Лайош. Ты крал, и мы тебя поймали. Ты вор, представший перед своими судьями. Веди себя прилично, а не то я разукрашу тебе физиономию.
Он снова схватил Лайоша за ухо, и тот снова взвыл от боли.
— До сих пор мы тебя не трогали, — продолжал юрист, — но если не будешь слушаться, мы тебе всыплем по первое число.
Теперь врач оттеснил юриста.
— Но если будешь вести себя хорошо, мы тебя не тронем. Как я уже сказал, мы против насилия.
И он неодобрительно поглядел на юриста, потому что действительно был против насилия.
— Чего вы от меня хотите? — орал Лайош. — Отведите лучше в полицию, как тот ваш друг сказал.
— Может, и отведем, — продолжал врач. — Но нам бы не хотелось этого делать. Мы хотели бы, чтобы ты исправился и не попадал в руки полиции.
— Нечего мне исправляться.
— Тихо! — Врач резко поднял руку, и Лайош отшатнулся. — Не бойся! Я сказал, что мы тебя не тронем, мы хотим только потолковать с тобой.
— О чем это еще?
Теперь вперед выступил Роби.
— Как тебя зовут? — рявкнул он.
— Я уже говорил.
— Еще раз скажи.
— Лайош Сабо.
— Сколько тебе лет?
— Пятьдесят четыре.
— Где живешь?
— У матери.
— Адрес?
— Тут, в селе живу… Нижняя, четырнадцать… Только не говорите ей.
— Ты женат?
— В разводе.
Из этих вопросов-ответов — совсем как в полицейском участке — выяснилось, что у Лайоша есть ребенок, но где тот живет, он не знает, уже две недели, как Лайош работает землекопом на плотине, а раньше ездил в Мишкольц, а еще до того работал на бойне, братьев и сестер у него нет, отец умер от рака восемь лет назад, сам он окончил пять классов начальной школы.
— Скажи-ка, Лайош, — вдруг спросил врач, — ты был влюблен?
Лайош, пораженный, тупо уставился на врача, и тому пришлось повторить вопрос.
— Зачем такое спрашивать? — недовольно пробормотал он.
— А что? Ты обычно об этом не рассказываешь?
— Нет.
Поворот беседы взбудоражил Роби, и он затараторил:
— Скажем, втрескался ты в бабу и рассказываешь об этом своим дружкам. Есть у тебя дружки?
— Нету.
— Так мы будем твоими друзьями, — сказал юрист, лежавший на соломенном тюфяке у стены. — Принимаешь нас в друзья?
— Вот именно, в друзья, — подтвердил врач и одобрительно подмигнул юристу. — Подружимся, и тогда все пойдет легче. Давай на «ты»! Здравствуй! — Он протянул пленнику руку. — С этой минуты можешь говорить мне «ты». Да что там, и в самом деле я хочу, чтобы мы говорили друг другу «ты», как и принято между друзьями. Забудем прошлое и станем любить друг друга.
— Полюби нас, Лайош! — воскликнул с мольбой Роби.
Но Лайош лишь тупо моргал, и врач сам схватил его руку и пожал ее.
— Не бойся, — сказал он, — я не стану выкручивать тебе ухо. Ну, скажи мне «ты», прошу тебя.
Лайош продолжал молчать. Врач огорченно вздохнул.
— Упрямый ты человек, Лайош. И несправедлив к нам. Разве мы заслужили такое отношение? Ты пришел сюда, хотя мы тебя не звали, обокрал нас, но мы тебя простили, даже выдали тебе поденную плату и предлагаем стать нашим другом, а ты ведешь себя так, словно мы тебе враги. Нам очень обидно, Лайош.
И, изобразив предельное отчаяние, терапевт низко опустил голову.
Некоторое время все сидели молча, потом заговорил Лайош:
— Знаете… Я хочу что-то сказать.
— Мы все внимание, Лайош, — заверил его юрист.
— Отпустите меня… потому что… мне помочиться нужно…
— Да, этого мы не предусмотрели.
Врач взглянул на приятелей. Роби вскочил, план у него уже созрел.
— Мы, разумеется, пойдем тебе навстречу, Лайош, как же иначе, ведь мы близкие друзья.
Он вытащил из груды хлама, наваленного в углу хижины, длинную веревку, крепко привязал ее к ноге Лайоша, отвязал его от стула, освободил ему руки. И, заарканив его таким образом, строго предупредил:
— Я крепко держу конец веревки, Лайош. Делай, что тебе нужно, но только без глупостей. Все равно тебе не удрать, но если ты хотя бы попытаешься, я тебя здорово вздую.
Он повел его к выходу, но в дверях перед ними встал врач.
— Прости, Лайош, но момент сейчас очень подходящий, и я им воспользуюсь. Ты не сможешь помочиться, пока не скажешь, что ты мой друг.
— Друг, — поколебавшись, пробормотал Лайош.
— Нет, не «друг», это несколько иное. Ты мой друг. Скажи: «Я твой друг».
— Я ваш друг.
— Твой…
— Я твой друг.
— Я обожаю тебя, Лайош, — сказал врач и поцеловал Лайоша в лоб.
Тот растерянно ухмыльнулся:
— Вы все шутите…
Перед ним предстал юрист и протянул ему руку.
— Скажи, что не сердишься за то, что я крутанул тебе ухо. Среди друзей чего не бывает.
— Не сержусь, — буркнул Лайош, но невольно откинул назад голову, так как боялся этого светловолосого гиганта.
— Скажи: «Я не сержусь на тебя».
— Я не сержусь на тебя…
— Будь и мне другом, Лайош, — с мольбой в голосе повторил Роби. — Назови меня своим братиком.
— Братик…
— А теперь рассердись на меня, Лайош. Это случается среди друзей. Скажи: «Держи как следует веревку, братик, не то как дам по зубам, своих не узнаешь!»
— Дам по зубам, своих не узнаешь!
— Громче скажи!
Лайош заорал:
— Держи свою веревку, а то как двину — полетишь к чертовой матери! Пусти меня наконец!
— Лайош, ты чудо, — сказал врач, и все трое почувствовали странное удовлетворение от этой неожиданной вспышки.
Роби на длинном поводке вывел пленника и снова привел его обратно. В домике тем временем кое-что переменилось. Врач поставил на маленькую табуретку еду и вино и усадил возле нее Лайоша.
— Видишь, мы считаемся со всеми твоими потребностями. Ешь-пей сколько хочешь.
— И говори, — перебил юрист. — Выкладывай про свои любови.
— И чтоб без глупостей, — опять предупредил Роби. — Мы тебя не связываем, сам видишь, только за ногу привязали. — Другой конец веревки Роби укрепил на крюке. — Не вздумай бежать, только несколько шагов и сделаешь — веревка дальше не пустит.
— Брось, — махнул рукой врач. — Зачем Лайошу убегать, ведь мы друзья, правда? Где он себя еще так хорошо чувствовал, как не здесь, в нашем кругу? Правда, Лайош? Скажи, ведь ты никогда и нигде не чувствовал себя так хорошо, как здесь с нами?
— Что ж… — Лайош был в нерешительности, но явно испытывал облегчение. — Если вы больше не сердитесь за рыбу…
— Какую рыбу?! — воскликнул юрист. — Кто тут помнит о рыбе? Ты шел мимо, мы встретились, полюбили друг друга и теперь пьем вместе на радостях.
Он поднял стакан, чокнулся с Лайошем, и все выпили.
— Я даже могу отвязать веревку, — начал было Роби, но врач, стараясь скрыть раздражение, одернул его:
— Не стоит. Будем считать, что ее нет. Ведь, в сущности, это веревка дружбы, связывающая нас… Ешь, Лайош. На ужин зажарим рыбу. Любишь рыбу, Лайош?
— Ну, рассказывай. — Юрист придвинулся ближе. Лицо его светилось откровенным и жадным любопытством. — Расскажи, например, как ты лишился невинности?
Лайош перестал жевать, губы его растянулись в блаженной улыбке.
— А зачем вам это знать?
— Называй меня на «ты», Лайош, мы ведь пили на брудершафт. Я хочу знать, потому что мужчины обычно рассказывают об этом друг другу. И я тебе расскажу.
Он вскочил и вытащил из чемодана несколько порнографических открыток. Одну из них протянул Лайошу.
— Видишь? Ее зовут София Лорен. Она лишила меня невинности.
Лайош смотрел, широко раскрыв глаза, потом одобрительно кивнул головой. Юрист выбрал еще одну открытку, с голой негритянкой, и показал ему.
— С этой у меня тоже было.
— С эфиопкой? — удивился Лайош. — Ну и черна!
— Когда поешь, все посмотришь. Но сначала расскажи о себе. Сколько тебе было лет, когда у тебя в первый раз была женщина?
Лайош, смущенно и плутовато улыбаясь, обвел взглядом всю компанию.
— Я тогда в солдатах служил… Милашка господина старшего лейтенанта. — Он помолчал немного, а потом вдруг, словно что-то важное вспомнил, выпалил: — Хорошо пахла женщина.
Юрист пододвинулся ближе.
— А как тебе это удалось, Лайош? Ты был красивым парнем?
— Да нет, не лучше других. — Лайош пожал плечами. — Просто мне повезло, что я попал к господину старшему лейтенанту… У него были такие же белые тонкие руки, как у… товарищей. — Он поглядел на руки молодых людей. — А один раз провожал я ее до дому, потому что ему самому надо было в казарму. Она зазвала меня к себе и…
— И что?
— Я и повалил ее.
— Золото ты, Лайош, — сказал юрист. — Ну а теперь — все по порядку. Значит, она тебя позвала, а потом что?
— То, что надо.
— А как?
— Да как все…
В этот момент вошел инженер. Он быстро оглядел всех, пытаясь сразу оценить обстановку и в то же время не выдать своего любопытства. Все весело улыбались и настроены были явно благодушно. Это его удивило.
— Представляешь, — закричал Роби, — Лайош стал нашим другом! Правда, Лайош?
— Правда, — ухмыльнулся тот.
— Тогда скажи, что ты наш друг.
— Друг.
— Скажи: черт тебя побери, братишка.
— Черт тебя побери, братишка!
Роби торжествующе глянул на инженера.
— Ну было тебе еще когда-нибудь так хорошо, как тут с нами? — спросил врач.
— Нет, никогда, — решительно заявил Лайош.
— Однако позволь, — юрист предупреждающе поднял палец, — все-таки с милашкой господина старшего лейтенанта тоже было недурно?
— Да… неплохо, — снова ухмыльнулся Лайош.
— А теперь есть у тебя подружка? — продолжал расспрашивать адвокат.
— А как же, — гордо ответил Лайош. — Она даже ноги мне моет.
— Отлично, — одобрил адвокат.
— Вот как обстоят у нас дела, — подытожил врач и протянул инженеру стакан. — Чокнись и ты с Лайошем, пусть у нас у всех будет праздник!
Но инженер отвел стакан в сторону.
— С ворами я не чокаюсь, — резко сказал он.
— Мать твоя ворюга! — заорал Лайош.
Инженер развернулся и наотмашь ударил Лайоша. Тот слетел со стула, но тут же вскочил на ноги, бросился на инженера и налетел еще на один хук. Двое кинулись к инженеру, а юрист схватил Лайоша.
— Успокойся, — сказал ему юрист. — Не бойся, мы не дадим тебя в обиду.
— Отпустите меня! Сейчас же отпустите! — орал Лайош.
Инженер с напускным хладнокровием оглядел компанию и вышел.
Так как Лайош продолжал орать, юрист снова засунул ему в рот тряпку и привязал ремнем к стулу.
— Этот болван все испортил, — ворчал врач. — Придется начинать сначала.
Роби встал перед ерзавшим на стуле пленником.
— Не бойся, Лайош, мы больше не подпустим его к тебе. Мы тебя защитим, не бойся.
— Отдохнем немного, — сказал врач. — Пусть поулягутся страсти.
Инженер чинил вытащенную на берег лодку: укреплял уключину. Трое его приятелей подошли к нему и молча стали рядом.
— У тебя расшалились нервишки, — сказал врач. Инженер не отвечал. — Насколько я тебя понял, — продолжал врач, — вначале ты разыгрывал филантропа. А как ты объяснишь свой последний героический поступок?
— Этот человек полюбил нас, — горячился Роби. — Мы приняли его в компанию, и он считал нас друзьями. Но ты все испортил.
Инженер зло поглядел на Роби. Он, похоже, собирался что-то сказать, но передумал и теперь сосредоточенно возился с уключиной. Врач уселся рядышком на камне.
— Ты ничего не соизволишь нам объяснить? — снова спросил он.
Юрист тоже сел.
— Похоже, ты сердишься на нас, — сказал он. — Что с тобой?
— Не знаю, — буркнул инженер.
— Мы ждем, что ты хоть что-нибудь произнесешь в свое оправдание.
— По-моему, вы фашисты, — сказал инженер.
— Ай-яй-яй! — запричитал юрист. — Ты такими словами бросаешься, а смысла их не понимаешь. А между тем этот человек подвергся грубому насилию лишь однажды, и притом с твоей стороны.
— От этого он не умер, — мрачно ответил инженер. — А вы его унижали.
— И от этого он тоже не умер. И даже наоборот, прекрасно себя чувствовал. А к твоему поступку он отнесся иначе.
— Он же не понимает сути. Вы пользуетесь этим, а это подло. Еще раз говорю, отпустите его ко всем чертям.
— Больше ничего не посоветуешь?
— Ничего.
— А если мы его не отпустим?
— Я заявлю на вас.
— Серьезная угроза, — проворчал юрист. — Но тогда выяснится, что ты был единственным, кто избил беззащитного, несчастного человека. И без веской, позволю себе заметить, причины. Во всяком случае, уж он-то признает, что это было именно так. И нам нечего будет на это возразить.
— Дурачье вы, — сказал врач и встал. — Хороши мы будем, если перессоримся из-за такой ерунды. Кретинизм, да и только.
— Не я это придумал, — сказал юрист и встал.
— Значит, мир? — спросил Роби.
Никто ему не ответил. Врач и юрист пошли к воде. Роби поплелся за ними. Инженер продолжал колотить молотком по лодке.
Юрист и врач загорали, а Роби отправился проведать пленника. И вдруг приятели услышали его крик:
— Сбежал! Сбежал!
Двое мужчин, вскочив, бросились к домику. Беспорядок тут был полнейший, стул и стол опрокинуты. Лайошу пришлось, видно, порядком повозиться, прежде чем он освободился от ремня и веревки.
Они быстро прикинули, куда он мог броситься, и все трое — в разных направлениях — рванулись за ним вдогонку.
Перевод Л. Васильевой.
Он был врачом, занимался научной работой, иногда писал и популярные статьи, к которым его жена делала иллюстрации. Под ними всегда можно было прочесть: «Рисунки Анны Боер». Оригиналы рисунков хранились в альбоме с матерчатым переплетом, и он постоянно переходил от одних родственников к другим.
— Как ты думаешь, дорогуша, — спросила женщина, вставая с дивана, — узнают себя бациллочки?
На ней были клетчатые эластичные брюки в обтяжку и очень широкий серый свитер из грубой шерсти. В этом наряде Аннушка чувствовала себя настоящей художницей. Чтобы создать настроение, даже распускала свои черные волосы, обычно собранные в пучок на затылке.
— Дорогуша, — позвала она громче и настойчивее. Ее злило, что муж не сразу отозвался. Аннушке нравился рисунок и нравилась мысль об «очной ставке» микробов с их портретами. — Ты слышишь, дорогуша? Похожи холеры-палочки на самих себя?
Муж не любил, когда она называла его «дорогуша», но давно смирился с этим. Он сидел за круглым обеденным столом, склонившись над разложенными бумагами, работал над кандидатской диссертацией: готовил обстоятельное исследование о роли катализаторов, которое, по замечанию его научного руководителя, ироничному и подбадривающему одновременно, должно было вызвать переполох во всей Европе. Муж был в рубашке, хотя каждый день жена предлагала надеть ему бежевую стеганую домашнюю куртку. На мгновение подняв голову от бумаг, он рассеянно улыбнулся и кивнул.
— Ну конечно, милая, ты все сделала замечательно, — сказал он и вновь уткнулся в свои бумаги.
— Ты так говоришь, только чтобы от меня отвязаться. — Аннушка с обиженным видом откинулась на диванные подушки.
— С чего ты взяла? — пробормотал муж, но голову от стола так и не поднял.
— Ты даже не взглянул на них…
— Девочка моя, ты всегда находила великолепные решения, у тебя и сегодня должно получиться замечательно!
Аннушка что-то поправила в своем рисунке и словно между прочим обронила:
— Не слишком ли часто ты употребляешь слово «замечательно»?
Муж снова улыбнулся.
— Видно, привычка, а это что, плохо? — как бы извиняясь, спросил он.
На секунду взгляды их встретились, и оба смутились. Аннушка, сложив губы бантиком и склонив набок голову, продолжала разглядывать свое произведение.
— Вообще-то это неплохо, — ответила она. — С чего ты решил, что это плохо?
— Да так… просто спросил.
— Пустяки все это, не обращай внимания… Ты на что-то сердишься?
Муж наконец оторвался от своих бумаг. Состроив удивленную мину, он спросил с кротким упреком:
— Почему ты решила, милая, что я сержусь?
— Да так… мне показалось…
«Ну и интуиция у нее!» — подумал он про себя, а вслух произнес:
— Мне очень жаль, но ты ошиблась, я нисколько не сержусь.
— Конечно же, — сказала Аннушка, снова откинулась на подушки и взяла чистый лист бумаги, потому что рисунки, которые она только что сделала, вдруг показались ей отвратительными. На некоторое время воцарилась тишина, потом Аннушка снова спросила:
— Скажи, дорогуша, ты меня любишь?
Муж закрыл глаза. Искушение было велико. Ему страшно захотелось опрокинуть стол и заорать во все горло — надо было освободиться от того, что накопилось в нем за восемь лет совместной жизни. Но вместо этого он продолжал неподвижно сидеть за столом и, изобразив на лице стереотипную улыбку, ответил:
— Ты иногда задаешь странные вопросы, милая.
У него слегка сорвался голос, и он откашлялся.
«Притормози!» — предупредила себя Аннушка, вспомнив советы матери. «Умная женщина никогда не станет будить спящего льва, — говорила та. — Для мужчины естественно стремление к свободе, и поэтому мы должны не запирать его в грубой деревянной клетке, а окружать изгородью из роз».
Аннушка соскользнула с дивана и, подкравшись к мужу сзади, сунула ему прямо под нос свои новые рисунки. Муж пытался совладать с собой, в голове у него что-то громко щелкало, и он тупо смотрел на листки бумаги. Аннушка обняла его за шею и зашептала в самое ухо:
— Нравится? — Не дожидаясь ответа, нежно замурлыкала: — Видишь, вот этот ужасный микробик — это ты, а хорошенькая бациллочка — это я…
— Замечательно! — с притворным восхищением воскликнул мужчина.
Только это слово и пришло ему сейчас в голову, хотя он был в ярости.
— Замечательно, — сказал он еще раз, покоряясь своей судьбе.
Аннушка сладко потянулась и зевнула. Потом взглянула на себя в зеркало и отметила, что опять немного потолстела. Это ее встревожило, уж в бедрах-то ей никак нельзя раздаваться.
— Я рада, что тебе нравится, — произнесла она слегка насмешливо и стала вынимать из шкафа блузки и юбки. Потом быстро стянула с себя свитер, выскользнула из брюк и в чем мать родила стала расхаживать среди разбросанных юбок и блузок. — Ах, ты ведь не любишь… наготы. Прости…
Последнее слово она произнесла с подчеркнутой иронией и, собрав в охапку одежду, убежала в ванную комнату.
Щелчки в голове у него участились. Это устройство, сигнализирующее о нервном возбуждении, он окрестил счетчиком Гейгера. Он снова закрыл глаза и, дублируя «прибор», тоже стал вести счет, пытаясь хоть сколько-нибудь ослабить мучительную головную боль. А жена тем временем кричала ему из ванной:
— Дорогуша! Я уже говорила тебе, что дядюшка Шаньо вернулся из Мюнхена домой? Он привез себе «форд-таунус». Завтра мы с тобой ужинаем у мамы, и дядюшка Шаньо тоже там будет. Только прошу тебя, не сиди за столом таким букой! Слышишь меня, дорогуша? И пожалуйста, не надо без конца твердить о том, что ты приехал в Пешт из деревни. Дядюшка Шаньо уверен, что твой отец тоже был врачом.
Она вернулась в комнату, потому что только здесь было большое зеркало.
— Смотри-ка, молния на спине еле сходится. Я с ума сойду, если и это платье придется выбросить.
Она вновь — в который уже раз! — решила, что будет ходить в бассейн, договорится с Норой, и они будут плавать вместе, чтобы мужчины не приставали. Нора здорово умеет их отшивать. Аннушка с тревогой подумала о том, что, наверное, уже и в купальник не влезет. Она легонько взъерошила волосы мужу, который по-прежнему сидел склонившись над своими бумагами, но глаза его были закрыты.
— Между прочим, тебе не мешало бы помыть голову, — сказала она, удаляясь в ванную. — Я попрошу у Норы английский шампунь для тебя.
— Хорошо, — кивнул он.
— Ты сегодня долго еще будешь заниматься? — снова закричала Аннушка из ванной.
— Нет, — ответил мужчина.
— Я обещала Габи, что мы заглянем к ним, послушаем новые записи. Она говорит, у нее есть потрясающий Пэт Бун. Здорово, правда?
— Да, — отозвался он.
Аннушка вернулась в комнату и, взглянув на себя в зеркало, успокоилась: в платье из кримплена она выглядит совсем неплохо.
— Смотри-ка, какое у меня брюшко. — Она легонько похлопала себя по животу и хихикнула, вспомнив, что муж не любит это слово. Аннушка состроила гримаску сгорбленному над бумагами мужу и выпорхнула из комнаты примерить еще одно платье. — Слушай, дорогуша! — закричала она, будто обрадовавшись внезапному открытию. — Может быть, ты сердишься из-за вечера у того скульптора?
Мужчина ничего не ответил.
— Он твой старый приятель, да? Вы вместе с ним были в… Как назывался тот студенческий кружок? «Некос» — ты, кажется, так сказал, да?
— Да, — пробурчал он.
— Странный тип — этот твой друг. Разве художнику обязательно ходить в грязной рубашке? У моего папы тоже был знакомый скульптор, но он был классный мужик. А на чем вчера играл твой приятель? На бандуре?
— Да, — сказал мужчина.
— А знаешь, ты был ужасно странный вчера. Я тебя еще не видела таким… таким… — Она не сразу нашла подходящее слово, а потом радостно воскликнула: — Дорогуша, ты был какой-то взбудораженный, понимаешь? Между прочим, тебе это вовсе не идет! Слышишь меня, дорогуша?! Ты когда-нибудь объяснишь мне, чего вы хотели с твоими друзьями? Этот скульптор ужасно скучный. У него было все, стоило ему только чего-нибудь захотеть: он был и врачом, и инженером, и скульптором, а вот чувства юмора у него никогда не было. Ужасный зануда. Чего вы вообще-то хотели?
Мужчина грохнул кулаками по столу и закричал:
— Перестань!!!
На какое-то время в доме воцарилась тишина. А когда Аннушка снова появилась в комнате, на ней было летнее платье, волосы она стянула лентой.
Мужчина сидел опершись локтями о стол. Ладони он прижал к ушам и судорожно массировал затылок пальцами. Аннушка встревожилась не на шутку. Оцепенело глядя на мужа, она тихо спросила:
— Что с тобой, дорогуша? У тебя болит голова? Сварить тебе кофе?
Муж отрицательно покачал головой.
— Все-таки я сварю тебе кофе, — сказала Аннушка и выпорхнула на кухню. Поставив кофейник на плиту, вернулась в комнату. Муж уже стоял у окна. Прижавшись лбом к стеклу, он глядел вниз на блестевшую под лучами солнца лысину дворника, восседавшего у ворот. — Ты не хочешь принять успокоительное? — спросила Аннушка.
— Я хотел кое-что сказать тебе, — произнес мужчина, повернувшись к жене и взяв ее за руки. — Вчера вечером… это настроение… во мне что-то всколыхнулось… Вспомнились старые времена, когда… Годы, когда еще…
Он не мог продолжать. Оттолкнувшись от подоконника, он закружил по комнате. Аннушка прилагала усилия к тому, чтобы лицо ее выглядело сосредоточенным и внимательным, хотя думала в это время о том, что с Норой в бассейн она все-таки ходить не станет: ее нескончаемые разговоры о собаке невыносимы. Муж опять подошел к окну, потирая себе то горло, то переносицу, и увидел, как дворник льет себе на лысину воду из кувшина.
— Мне кажется, вся беда в том, что у нас нет ребенка, — выпалила Аннушка.
— Возможно, — кивнул мужчина, окончательно решив не говорить того, что хотел. Странно: мысленно он столько раз излагал жене свои доводы, излагал их четко и логично, но вслух ей этого никогда не мог сказать. Он понимал: для Аннушки ничего не значат те его старые переживания, от которых даже сейчас ком подступает к горлу. Когда-то он и его товарищи мечтали строить новую жизнь. Аннушка не могла понять всего и, конечно, не представляла, какую боль он испытывал от сознания своего поражения, как он отвратителен самому себе из-за того, что влачит теперь жалкое существование в этом мещанском мирке, хотя когда-то поклялся его разрушить.
Аннушку раздражало молчание мужа.
— Ты что-то собирался сказать? — спросила она нетерпеливо.
— Да, — ответил мужчина, — я хотел…
— Подожди, я принесу кофе, — перебила его Аннушка и выбежала из комнаты. Она не любила, когда муж начинал философствовать, обычно это кончалось ссорой. А сегодня ей очень не хотелось портить себе настроение.
Она принесла ему чашку кофе и остановилась рядом в нерешительности.
— Ты не будешь пить? — спросил муж.
— Нет.
— Я просто хотел сказать, — продолжал он, — если ты не обидишься, я бы не пошел к Габи… У меня так много дел, я вам только настроение испорчу.
Аннушку это обрадовало: он и в самом деле мог испортить им вечер.
— Да, — сказала Аннушка, — ты сегодня что-то не в духе… Ну так я…
Она побежала в ванную комнату и опять начала переодеваться.
— Кофе хороший, дорогуша? — по привычке громко крикнула она.
— Замечательный! — ответил мужчина.
Аннушка влетела в комнату и кинулась целовать мужа так пылко, как, пожалуй, никогда в жизни.
— Чао, золотой мой, — прошептала она и ласково пощекотала его по подбородку.
— Привет, милая, повеселись хорошенько…
Оставшись один, мужчина с облегчением потянулся и начал собирать со стола бумаги. Потом пошел в прихожую, снял со шкафа два чемодана и начал укладывать свои вещи. Укладывал он их спокойно, деловито: мысленно он столько раз уже проделывал это.
«Написать прощальное письмо или позвонить ей?» — раздумывал он. Потом закрыл чемодан, закурил и сел к телефону, решив, что так ему не нужно будет глядеть в голубые глаза Аннушки, так ему легче будет все объяснить. Он протянул было к аппарату руку, но в эту минуту раздался звонок.
— Это ты, дорогуша? — услышал он голос Аннушки. — Не сердись, что беспокою тебя, но мне хочется кое о чем тебя попросить. Будь добр, сложи в маленький черный чемодан мою голубую ночную сорочку, бежевые туфли и… Знаешь, наверно, будет лучше, если я все напишу. Ты слышишь, дорогу-у-уша! Ты что, оглох? Слышишь, что я говорю?
Мужчина ответил не сразу.
— Зачем тебе все это барахло?
— Потому что я ухожу от тебя, дружок. Я давно это решила, и, поверь, так будет лучше для тебя, не сердись. В общем, младший брат Габи…
— Не сходи с ума, Аннушка! Что ты говоришь?
— Послушай, золотко мое, не злись на меня. Это, как говорится, уже подробности, но Габи тоже расходится с Мики, и я выхожу за него. Мы втроем обо всем уже договорились. Габи расписывается с одним австрийцем-инженером и переезжает к нему, в Вену. У него потрясающая машина, он набит деньгами. Ты слышишь меня, дорогуша? Словом, мы все уже обсудили, я перебираюсь сюда. И для тебя так лучше, не сердись.
— Да ты спятила, я ничего не понимаю…
— Ты многого не понимаешь, дорогуша, а главное, меня никогда не понимал, но оставим это. Мы еще отгрохаем шикарную отвальную, но сейчас я больше не могу говорить, пришли гости. Ты слышишь, дружок? Сделай то, о чем я тебя прошу. Мне срочно нужны эти вещи, потому что мы завтра едем на Балатон. Вальтер нас повезет. Знаешь, это парень Габи… Так я посылаю братишку Габи, ладно? И еще прошу тебя, не вздумай идти к моим, вообще, не делай глупостей, а то и твоим не поздоровится. Ну, теперь все ясно, да? Чао, дорогуша, будь умницей. Целую тебя миллион раз. Когда вернусь, мы все обсудим подробно.
— Аннушка! — в отчаянии закричал он, но на другом конце провода уже повесили трубку.
Перевод С. Фадеева.
Памяти Элека Саллдобади
Пятьдесят косарей собрались с зарею на рыночной площади знойным летом года 1932-го от рождества Христова
и ожидают прибытия господ, дабы по их повелению занять свои места вдоль колосящихся полей
и пожать плоды Жизни, львиная доля которых пойдет в господские амбары, а малая толика перепадет голодным семьям косарей — в согласии с общепринятым и издревле установленным законом дележа.
Но ранее господ появляются жандармы и, заняв позицию в двадцати пяти шагах друг от друга, цепью охватывают косарей
и, подобно безмолвным, но устрашающим символам власти, вперяют взор в пространство,
лишь бы, хоть ненароком, не глянуть в лица крестьян —
ведь по уставу толпа безлика,
но она обладает силой и направлением удара, коим должно противопоставить свою силу и свое направление удара, обеспечивая власти первенство и главенство: так точно! будет исполнено!
Но вот припожаловали и господа в колясках и даже кое-кто из дам — любопытство подняло их в столь ранний час с мягких постелей:
слух разошелся, будто Ишти замыслил что-то,
а Ишти такой душка, он так богат и так остроумен,
и выходки его, изощренные и пикантные, заставляют трепетать женские сердца.
Любопытство господ тоже возбуждено, однако в отличие от дамского к нему примешиваются страх и тревога:
на жандармов положиться можно, однако несколько десятков косарей, собравшихся вместе, — не шутка.
В особенности же те из господ, кто постарше и опытом умудрен, те знают, что, собранные вместе, косари эти — сила. Пусть отощавшие, сломленные, с собачьей покорностью в глазах,
но храбрость, силу и дерзость их во сто крат приумножит отчаянье: пошла вторая неделя жатвы,
а им все еще не довелось взмахнуть косой, колосья срезая, не было случая подставить пустой мешок под меру свежего зерна, чтоб вместо каши и болтушки из затхлой кукурузной муки отведать свежевыпеченного хлеба.
Работы нет.
И господа постарше и опытом умудреннее знают: ее и не будет. В косарях нужда не велика: господский урожай снимают машины, а своих посевов у крестьян нет.
Но вот он идет, сам Ишти! В белой рубашке выходит он из казино, оторвавшись от карт и абсента, в окружении
других господ, тоже восставших от игорных столов; господа останавливаются за жандармским кордоном и — поначалу осоловело, а затем протрезвев от рассветной свежести — с растущим напряжением смотрят вслед Ишти.
А тот шагает вдоль выстроившихся шеренгами крестьян, шагает молча и торжественно, будто делает смотр войскам.
Он высок и красив собою: сильные плечи, волевой подбородок, удлиненный разрез карих глаз, а лоб, как диадемой, отмечен печатью разума.
Ишти идет, не поднимая головы, шаги его ритмичны, гулки и отдаются эхом на мощенной камнем площади;
но вдруг, внезапно остановившись, он велит подойти старшому.
Колыхнулась ранее недвижно застывшая масса, вперед проталкивается невысокий, ладно сбитый человек и называет себя:
— Элек Саллдобади, —
и покорно ждет барского повеления, с какого конца поля приниматься им за работу.
Ишти указывает на мощеную площадь у себя под ногами:
— Здесь.
— Здесь?
— Здесь!
Не понимает крестьянин и вопрошающе косится на товарищей, но тем тоже невдомек, что́ затеял барин.
Добродушно усмехается Ишти: ему понятно, отчего крестьяне его не понимают. Как им понять, если они начисто лишены воображения!
Он терпеливо объясняет, мол, постарайтесь представить, что это не рыночная площадь, а жирная черная земля, а на ней колышется пшеница.
Как будто они в поле, как будто…
И пусть немедля принимаются за работу, становятся в ряд с края площади и взмахивают косами, вроде бы косят пшеницу;
плату свою они получат, как если бы в самом деле косили пшеницу.
Советуются промеж собой крестьянские вожаки и соглашаются выполнить желание Ишти: скосят они эту несуществующую пшеницу, ежели потом заплатят им взаправдашней.
Вздохнул Саллдобади, занес косу — и осторожно подсек ею воздух,
а за ним и остальные — поначалу неуверенно, неловко, а после, втягиваясь, все исправнее и резвей ходят косы, как ходят из лета в лето, когда на жатву подряжается артель.
Ну и зрелище — залюбуешься:
пять десятков косарей косят на голом месте.
А Ишти подстегивает их воображение:
велит им время от времени отбивать косы, как то положено при косьбе,
велит им песни петь, как поют косари, когда работа в поле спорится.
И затягивает старик крестьянин дребезжащим голосом:
«Над заросшим прудом утица летела, а в широком поле пшеница поспела…» Однако Ишти напев кажется слишком медленным и тягучим, он велит петь другую песню: «Ах ты дом, моя хибара, вспыхнула-заполыхала…»
Любо-дорого смотреть!
Жандармы поуспокоились, стоят ухмыляются.
Господа улыбаются в усы.
Дамы смеются и хлопают в ладоши.
Встает солнце и с удивлением взирает на площадь.
Встает город; заслыша новость, собираются горожане, тысячами обступают площадь и хохочут.
Рыночная площадь превращается в арену.
Но вот какая-то девчушка-подросток вдруг восклицает: а вязальщицы снопов где же?!
Ишти подзывает ее к себе, целует в лоб (у малышки есть фантазия) — и отдает распоряжение, чтоб каждому косарю определить вязальщицу. Подряжаются исполу девушки, женщины, склоняются за рядом сверкающих на солнце кос; только булыжники на площади раскалились, вот босые вязальщицы и прыгают с камня на камень,
и это дает новую пищу веселью.
Вся площадь залита морем веселья. Блажен и радостен день сей. Блажен господь, день сей ниспославший. А Ишти — герой этого дня.
Теперь уж и господа забыли свои страхи, хохочут вовсю, слезы от смеха утирают.
Со свистом ходит коса старого Саллдобади, падают слезы его на камни, и видит он: каждая капля распускается цветком,
и вот уже вся широкая площадь — что луг необъятный, где господа стоят, точно пшеничные колосья,
а пятьдесят косарей косят их рядами, и каждый цветок на лугу рдеет от крови,
и каждый взрыв хохота глохнет в предсмертном хрипе.
Такие картины рисует в уме старый Саллдобади, потому как воображением и его бог не обидел.
Перевод Т. Воронкиной.