Лось неторопливо двигался мелколесьем к реке. Прихватывая по пути мясистыми губами то зеленый клочок листвы, то ломкую веточку осины, зверь чувствовал себя уверенным, сильным и лениво кормился скорее от обилия вкусной пищи здесь, в безлюдной тайге, чем потому, что хотелось есть.
Он шел вдоль этого берега не первый раз, дорога была знакомой. Ходили по ней и другие лоси, когда направлялись по одиночке и семьями на водопой, и до этого дня ничто не грозило бедой или смертью. Но вот теперь, уже пройдя по узкому береговому взгорью между двумя болотинами к молодому березняку, за которым был спуск к реке, лось вдруг почувствовал странное беспокойство. Что-то новое, неудобное и опасное было там, впереди, в узком проходе между шершавыми стволами старой сосны и толстой березы.
За этим, похожим на гостеприимно распахнутую дверь, проходом звонко булькала, стремительно убегая на север, холодная и прозрачная, как стекло, речная вода. Оттуда и сейчас, как всегда, ветерок доносил ее свежий осенний запах. Но в доброй волне приречного ветерка теперь отчетливо улавливалась и другая, пугающая зверя, чужая извилистая струя — запах железа и человека.
Лосю этот тревожный запах был тоже знаком. За десять лет жизни он часто ловил его чуткими ноздрями, когда ветер дул с другого речного берега, с большой луговины, где прежде жили в приземистых, почерневших от времени избах люди и где теперь, тревожа покой округи, опять поселились двое из них с собаками, лошадью и коровой. С этой низкорослой, равнодушной ко всему коровой лось даже пасся летом не раз на той стороне, набираясь сил перед тревогами осеннего гона. И запах двух вернувшихся в деревню людей до этого дня не пугал его, был понятным и объяснимым: тот берег — их место, их луговина с гнилыми пнями и редким кустарником вдоль овражков и на таежной опушке. Другое дело — вот тут, на свободном от них берегу. Здесь запах железа лось учуял впервые. Порывистый ветер выбрасывал его навстречу, как предостерегающий дружеский окрик:
Зверь глубоко втянул в себя пряный августовский воздух с пугающей примесью неприятного запаха, легонько всхрапнул и замер в той позе, в какой застало его тревожное предостережение ветра.
Внизу, между стволами сбегающих к реке деревьев, за прибрежным кустарником, виднелась узкая галечная отмель. Почти сразу за ней река делала крутой поворот и, ударяясь в луговой деревенский берег, начинала гудеть и взбиваться пеной на шивере — кремнистом перекате с торчавшими тут и там отшлифованными водой валунами. Ниже отмели — далеко и прямо — тянулся вдоль полузаброшенной деревеньки широкий спокойный плес, похожий на длинное озеро. За ним река делала новый крутой поворот, вырывалась почти под прямым углом в таежное мелколесье, взбивала пену на новой шивере и дальше, до самого устья, буйно металась в тайге, пока воды ее не вливались в Печору.
Этого речного пути за плесом лось, конечно, не знал. Он хорошо изучил только ближние берега — высокий левый и низменный правый, удобную для водопоя отмель на этом плесе, крутой изгиб реки за перекатом, где она булькала и шумела, охватив поблескивающей под осенним солнцем дугой зеленую луговину с издавна торчавшими на ней темными горбами изб. После обильной еды ему все сильнее хотелось пить, и он, толкаемый жаждой, некоторое время нетерпеливо внюхивался в окружавшую его лесную тишину.
Ничто не мелькнуло на реке и в прибрежных кустах. Ничто не треснуло, не добавилось к тому запаху, который уже стал казаться зверю не таким опасным, как прежде: просто в воздухе появилось напоминание о том, что здесь был человек. Значит, надо быть осторожным на этой ранее безопасной тропе…
Поводя ворсистыми, чутко расставленными ушами, придерживая дыхание, он осторожно шагнул в знакомый проход между сосной и березой.
И снова остановился.
Все вокруг оставалось недвижным. Ничем плохим не грозило. Ничем не пугало. Тихо, спокойно, как и всегда.
Тогда он шагнул смелее. Еще раз.
И вдруг ощутил на могучих плечах ледяное прикосновение железа.
Сердито мотнув несоразмерно крупной головой, уже украшенной к осени широко раскинутыми над ней рогами, он с силой рванулся вперед и тут же в ужасе замер: шею стянуло жесткой петлей.
Зверь дернулся в сторону, за оранжевый ствол сосны, попятился, обдирая бок о шершавую кору березы. Опять рванулся вперед, к реке, и едва не упал: петля больнее врезалась в шею, перехватила дыхание.
Над головой, сухо щелкая по рогам, похожим на две огромные коричневые ладони с острыми растопыренными пальцами, упруго закачалась сухая сосновая ветка. Несколько желтых листьев сорвалось с корявой березы. А непонятное, страшное все сильнее врезалось в шею. Оно не отпускало, заставляло зверя метаться в слепом, тяжком ужасе на предательской водопойной тропе.
Так он то рвался вперед и назад, то почти повисал на проволочной петле, уже ничего не чувствуя, кроме тупой смертной боли, с выпученными от удушья глазами, с вывалившимся изо рта языком — пока не рухнул без сил на землю.
Девяностолетнего деда Онисима провожали в дальнюю дорогу всей семьей.
К моторке, нагруженной необходимыми старику вещами, первыми вышли — его старший сын Адриан, секретарь партийного бюро совхоза, седой и крупный, выше отца на две головы, жена Адриана Настя и их неженатый сын Виктор. Вслед за ними из другого подъезда двухэтажного бревенчатого дома заспешил младший сын Онисима Алексей с женой Антониной и маленьким Борькой. Обгоняя их, побежали к реке и другие Зуевы: только что окончившая десятилетку внучка Соня, правнучки — Катенька и Еленка.
Последним поплелся к реке старый приятель Онисима, сгорбленный Фрол Тавров.
Из-за реки, где черной стеной поднималась к небу уже тронутая увяданием тайга, только что выкатилось розово светящееся августовское солнце. Будто разбуженный и гонимый им, с невидимых отсюда далеких вершин Северного Урала легко сорвался ветер и начал старательно продувать наполненный сонной влагой речной коридор, в зарослях которого летом скапливались полчища ненасытного гнуса.
Утро обещало теплый, погожий день. Вершины елей и сосен ровно и басовито гудели над быстрой, чистой рекой, как будто в их кронах, как в скрытых от глаз ульях, роились дружные семьи пчел. Возле конторы совхоза, в дальнем краю поселка, из черного горла репродуктора лилась бойкая музыка. На севере, торопясь в Воркуту, просвистел далекий поезд. Свист его был чуть слышен, но каждый из стоявших на берегу легко выделил его из других привычных здесь звуков.
День был воскресный, свободный от всех забот, поэтому проводы деда казались младшим из Зуевых началом большого праздника. Зато старшие были обеспокоены, недовольны. Они, особенно Настя, все еще пытались отговорить упрямого старика от поездки в заброшенную всеми Глыбуху, не рисковать на старости лет.
— Ну, куда ты собрался, скажи на милость? Изба там пять лет не топилась. Да и дров небось нет: Яков Долбанов давным-давно их пожег… чего будешь делать? — грудным густым голосом, одновременно сердито и ласково говорила Настасья хилому свекру. — Али дома тут плохо? Сидел бы себе в тепле да в уходе. Слушал бы радио… вон, поет! Либо в квартире, либо в садике на раскладухе дремал. А то вон с дедом Фролом поговорил бы о том, о сем, не морочил бы головы людям своими выдумками. Небось за те годы, кои мы тут, в Глыбухе все обветшало. Изба возьмет да ночью тебя и придавит. Или простудишься, не ровен час…
По-мужски коренастая, сильная, с добрым круглым лицом спокойного, работящего человека, она как милую сердцу куклу придирчиво оглядывала и повертывала к себе то одним, то другим боком тепло одетого свекра: на все ли пуговицы застегнута телогрейка? Не забыл ли он взять запасной платок? Хороша ли ему обновка — непромокаемый плащ, купленный Адрианом во время недавней поездки на совещание в район?
Нет, все хорошо, все взято и ничего не забыто. Обряжен старик добротно. И улыбается, дурачок. Доволен. Всю жизнь ничего-то ему не нужно, никакого добра не нажил: жив, сыт, ребята растут, хлеб на столе — и ладно. Божье дитя!..
Настасья нежно, по-матерински оглаживала Онисиму острые плечи, а он молча щерил в счастливой улыбке сухой, щербатенький рот, оглядывал всех по очереди ясными светленькими глазами, с привычной покорностью принимая не только заботы, но и упреки доброй снохи.
В душе он легко соглашался с ней: что говорить, все это верно. На новом месте, в совхозе «Таежный маяк», в трехкомнатной Адриановой квартире жить хорошо. Здесь нечего думать о том, к примеру, как с утра откопаться зимой после вьюжного снегопада, когда, бывало, по самые крыши буран заметал их избу в Глыбухе. Не думай и о дровах, о воде: все это есть тут само собой. Не беспокойся о керосине: совхоз дает электричество… любота!
А в старой Глыбухе? Бывало, сколько сушин надо натаскать из тайги за лето, чтобы осенью да зимой не замерзнуть. Пока их распилишь, расколешь, полешки уложишь поближе к избе — руки отвалятся от натуги. За водой приходилось ходить зимой к полынье, которую, если не доглядишь, в одночасье мороз затянет. Тропа вилась по крутому речному берегу криво, узка была да еще и осклизнет, — сколько на ней пота прольешь, пока наполнишь кадушку. А коли баня, раздумывал дед, тут и совсем с ног валишься, только паром и отходился…
В новом-то доме, у Адриана и Насти, колонку нагрел, намылся и будь здоров! Сиди потом да чаевничай с брусничным или черничным вареньем. Отсюда Глыбуха теперь все чаще кажется сном: уж есть ли она? Была ли? Может, так это — показалась да и пропала? В лесной глухомани, вдали от людей, лешаками век свой там жили. Ни радио, ни газет. С сохатыми да медведями наравне…
— Так нет же, лезешь туда… зачем? — между тем продолжала свои упреки и уговоры Настасья. — Не хочешь ты, старый, покоя: эно, куда тебя потянуло, в брошенную людьми развалюху! Что там хорошего? Маета! Ну, верно: ягоды да грибы… природа. Так этой природы и тут хватает. А до Глыбухи конец не малый: чуть ли не семьдесят полных верст, шивера да завалы… куда тебе, ты скажи? Сам как пушинка: дунь на тебя посильнее — взлетишь! Вот уж истинно божье дитя!
Худенький, небольшого росточка, с тонкими и пушистыми, как у кролика, белыми волосами, похожими на апостольский венчик со старой иконы, белобородый и белобровый, — он был незлобив и покладист, с годами все ласковее и доверчивее смотрел на людей некогда голубыми, а теперь как бы выцветшими глазами и был по-своему счастлив — старый, добрый ребенок.
— Ты у нас как святой! — шутили над ним в семье Адриана, и особенно отличался этим веселый внук Виктор. — Точь-в-точь таких рисовали попы на иконах.
Это прозвище — «божье дитя» — давно уже плотно прилипло к деду, и он нисколько не обижался. Оно ему даже нравилось: божье так божье, к раю поближе. А ждать тот рай осталось совсем недолго…
У Адриана ему жилось хорошо. Никто им не тяготился, ничем не попрекал. Не считать же попреками заботливое ворчанье Насти? К тому же Онисим был хоть и стар, но все еще в силе. Не прочь был сходить в совхозный клуб — посмотреть кинофильм, или с полчаса посидеть в механической мастерской, полюбоваться ладной работой сына Алексея и его бригады, где до ученья работал и Витька, а теперь его заменил Колька Долбанов, парень с сильными золотыми руками. Любил зайти в магазин, где разный товар сверкает на полках, тем более в продуктовом отделе: одних бутылок не счесть! Любил посидеть на скамеечке возле дома, за правнучкой Ленушкой последить. Те, кто постарше, до лета учатся в совхозной школе да в городском интернате, а Ленушка — та мала, за ней еще надо присматривать круглый год. Тоже старому дело.
Но как ни добротна жизнь в совхозном поселке, а время от времени все чаще стала вдруг вспоминаться, тянуть к себе оставленная людьми, затерявшаяся в тайге деревня Глыбуха. Что ни скажи, а прожил там не один десяток лет. Бывали дни, когда так бы и сел в моторку, так бы и пробежал по реке те семьдесят верст, о которых сейчас говорит Настасья. Потянет вдруг, засосет под ложечкой, встанет перед глазами глыбухинское приволье: семужья быстрая речка, бугристая пена между шиверами… высокий каменный берег на той стороне с темной грядой из ельника да осины… черное мелколесье за деревенскими огородами на низменном берегу.
А дальше — болотины да озера, тайга да тайга, конца ей и края нету!
«Нет, надо, надо в остатний раз взглянуть на все это хоть одним глазком, пожить хоть неделю, — раздумывал он. — Живет же, слышь, вот уже пятый год в прежней своей избе Яков Долбанов, Колькин отец? По договору с потребительским обществом, вместе с бабой Еленой, нанялся туда рыбаком — и живет себе в покинутой всеми Глыбухе. Значит, есть там живая душа, — при надобности поможет. Да внучек Витька, пока у него в институте каникулы, в воскресенье наведается, глядишь. Летом там тяжко, комар да овод заест, а нынче, к осени, в самый раз хорошо! Так что зря ты, Настя, боишься: не пропаду я там, сношенька, не боись…»
Все это дед с каждым днем все настойчивее втолковывал близким, тайком подговаривал, чтобы поддержали его, Витьку и Алексея, и так надоел своими унылыми разговорами, что все, включая и Настю, в конце концов согласились отправить старого на неделю, в крайнем случае на две, в родную Глыбуху. Тем более что изба там еще стоит, Виктор ездил раза два на рыбалку, проверил. Подправить ее — и можно прожить хоть до поздней осени.
Онисим стоял теперь на очищенном от тайги берегу довольный всем, что видел вокруг — и ворчливой, но доброй снохой, и милыми сыновьями да внуками, ангелочками-правнучками Еленой и Катериной, а особенно тем привольем, которое ждет его впереди, когда они с бойким Витюшкой вот-вот двинутся на моторке вниз по Ком-ю и пойдут в лесном извилистом коридоре по быстрой воде до самой Глыбухи. Он молча блаженно щурился и вздыхал, облитый теплом все выше всходящего за рекою солнца, щерил в улыбке рот, в котором желтели реденькие, стершиеся почти до десен, но все еще свои, не поддавшиеся разрушению зубы, и нетерпеливо поглядывал на моторку.
День обещал быть ведренным, теплым. Кровососы оводы, главное наказанье короткого здесь лета, уже не так донимали, как месяц назад. «Комары да мошки тоже сходят на нет, да к ним мы давно привычны, — думал Онисим с блуждающей на губах счастливой улыбкой, — так что ехать в Глыбуху самое время. Не поживется там, не беда: Витенька в ту неделю приедет и увезет обратно в совхоз. А поживется, так можно будет на две, а то и на три недели остаться. Хлебушко с чаем да сахаром есть — и ладно. Много ли надо старому человеку? А если к тому же ушицу сготовить из свежей рыбы, то и совсем любота. Карасики хороши на Черном озере за Глыбухой. Да и хариусом в реке… а если не хариусом, то язями легко разживиться. Тем более — Яков там с бабой живут. Значит, скучно не будет…»
И вот наконец наступило желанное для Онисима время: Настасья сама усадила его на мягкие вещи в лодку, Виктор устроился на корме и завел мотор.
Но тут к реке подбежал Николай Долбанов, жених внучки Сони. В одних трусах, заспанный, с растрепавшимися на ветру длинными — по моде — волосищами над румяным, круглым лицом, он предупреждающе крикнул Виктору:
— Погоди!
Тот, недовольный задержкой, заглушил мотор.
— Чего тебе?
Зябко переступая босыми ногами на сыром, холодном берегу, парень протянул Виктору пожелтевший от времени пестерь:
— Отдай там мамке с батяней. Пускай побалуются сладеньким. Да скажи, — добавил он тоном старшего, которому давно уже надоело внушать очевидные истины упрямому, непослушному подростку, — чтобы они кончали к зиме свое сиденье в Глыбухе. Хватит, мол. Кому их богатство надо? Колька, скажи, своим обойдется. Так что, пора им перебираться назад, в совхоз. Тем более — скоро свадьба…
Он быстро окинул взглядом счастливо вспыхнувшую Соню.
— Так и скажи: к свадьбе, мол, ждем непременно! Пускай перестанут дурость в Глыбухе тешить.
— Скажу, — односложно ответил Виктор. — Вот дед поживет, а как ему возвращаться, может, они вместе с ним и вернутся. Только навряд ли, — добавил он убежденно. — Не из таких они, дядя Яков и тетка Елена. Был я у них, нагляделся… Ну, в общем, ладно, — перебил он себя. — Поехали…
Лодка рванулась от берега, как застоявшийся, почуявший волю конь.
Все вокруг Виктора и Онисима плавно сместилось и закружилось. Потом ровно выстроилось на этом и том берегу, лица родных замелькали, все удаляясь, пока их совсем не закрыла купа берез, стоявших на повороте.
Женщина терпеливо дразнила щенка.
Сидя на последней ступеньке крыльца, твердо упершись в сухую землю сильными, жилистыми ногами в резиновых сапогах, она сдавливала щенка коленями, резко дергала его то за уши и за холку, то за пушистые баки и губы. Дергала и щипала безжалостно, как бы не замечая ничего вокруг, — ни быстрой, поблескивающей под солнцем Ком-ю, текущей за косогором внизу, ни мужа, мрачного и опухшего после запоя, занятого теперь переборкой сетей возле своей моторки. Сейчас она видела только его — беспомощного и глупого, насильно оторванного от матери месячного щенка с обвисшими ушами и большими неуклюжими лапами.
Когда щенок, задерганный ею, жалобно взвизгивал от боли, следившая за ним от дальнего сарая сука Низька тонко поскуливала, беспокойно дергалась и звенела цепью. Но женщина не обращала на нее внимания. И если щенок после особенно болезненного щипка пытался бежать или рабски валился на спину, она сердито подбрасывала его кверху, словно живой пушистый мяч, и когда он, ударившись о землю, взвизгивал, — больно шлепала по морде, строго приказывала:
— Кус, Анца! Кус.
Но если тот, не выдержав истязаний, вдруг в отчаянии зло огрызался или рычал на хозяйку, пытался схватить ее беспощадные ладони слабыми, еще молочными зубами, женщина счастливо смеялась и подбадривала:
— Так, Анца, так! Молодец! Кусайся!
Ей нужен был здесь, в безлюдной Глыбухе, не добрый доверчивый увалень, а злой нелюдимый зверь. Вокруг тайга да болота. Каждую ночь только и ждешь, что вот-вот проберется сюда какой-нибудь лиходей. Подожжет вначале твою избу, а потом одну за другой и пустые, полуразвалившиеся избы бывших соседей, чтобы замести следы своего преступления. Пламя пожара выгонит их с Яковом — полусонных и беззащитных — наружу, и тогда лиходей порешит их обоих, захватит накопленные здесь богатства…
Убийца рисовался ее воображению в виде огромного бородатого мужика, такого же сильного и крупного как Яков, но не русобородого и белолицего, а чернявого, как она, жилистого и злого. Не с серыми глазами, а с черными маленькими на страшном лице, с мосластыми сильными руками, в которых либо топор, либо украденный у геологов карабин.
Об этих страхах, все чаще не дающих спать по ночам, она не раз говорила мужу. Но тот, ленивый, сытый дурак, лишь равнодушно отмахивался:
— Ништо! Кто и откуда зайдет в Глыбуху, кроме ребят из научных экспедиций? Этим нефть, уголь да что другое — милее всего. А проходы среди болот в энтой вон глухомани, — он кивал в сторону тайги, обступившей Глыбуху, — надо знать. Без знатья в одночасье сгинешь. Медведь — ну, тот может зайти, если не ляжет зимой в берлогу, а больше тут, особе без вертолета, никому никак не пройти. Да опасные лиходеи давно и новые злись. Тихо в тайге, плохого давно не слышно. Теперь это ух, как строго. А нефть… пущай добывают, если от нас подале.
Он оглядывал свое подворье — крепкую пятистенку, сараи и огород, еловое прясло, плотно обвязанное черноталом, заросший вербовником и бурьяном уступчатый спуск к реке. Где тут быть лиходею? Тем более есть кому упредить о приходе чужого: с одной стороны, у калитки, где спуск к реке, сидит на цепи свирепый Цыган, с другой стороны, где через бывшую зуевскую избу ведет тропа к Черному озеру и в тайгу, такая же злая Низька. Сам, когда мимо идешь, сторожишься, как бы не цапнули ненароком. А уж чужого… того они с Цыганом разорвут на клочки!
— Так что, Елена, не бойся, — говорил он, без особой охоты возвращаясь к прерванному делу. — Научивай Анцу на сторожбу, чтобы потом и нас к себе подпускал не сразу. Вот тебе третья защита. Тем более жить тут осталось немного: через год или два — тронемся прямо в город…
Эти ленивые рассуждения равнодушного ко всему мужика не успокаивали Елену. Яков не в счет: он давно уже тяготился жизнью в Глыбухе. Это стало особенно заметным с прошлого года, когда после службы в армии вернулся домой сын Колька и вместо того, чтобы остаться с ними в деревне, помогать тут отцу с матерью облавливать речку, обирать тайгу — прижился со всеми бывшими деревенскими в верховьях реки, в совхозе. Опять остались вдвоем, как и были. А Яков все чаще входит в запой. Все чаще твердит, что пора, мол, тоже переезжать отсюда если и не в совхоз, так в город. Добра, мол, накоплено много. Всего не возьмешь. И вовсе не бережется от лиходеев, будто живут они не вдвоем в лесу, на отшибе, а в прежней Глыбухе — с соседями, в общей куче.
Елена не раз в это лето ловила мужа на том, что он перед сном забывал проверить запоры на погребах и сараях. Раза два-три оставлял не запертой на ночь даже избу. Надеется на Цыгана и Низьку. А если тот лиходей подбросит собакам яду? Подбросит, тихонько войдет в избу, застанет их спящими, и тогда…
Она теперь каждый день сама проверяла окна и двери в избе и пристройке. Чаще всего сама кормила Цыгана с Низькой, чтобы к собакам не смог подладиться даже муж, только она одна, особенно в те дни, когда Якова сваливал с ног запой.
Занимаясь теперь щенком, она время от времени искоса приглядывалась ко всему вокруг — к дому, к сараям, к остаткам соседских домов, к вечно бегущей внизу на север Ком-ю, тускло поблескивающей под блекло синеющим небом. Все пока хорошо. Всюду спокойно. Покой и в душе. Только вон Яков, шальной дурак, пристрастился к проклятой водке. Делает вид, что занят делом. Копается возле своей моторки, а так никуда, похоже, и не соберется. Серый, сонный… совсем больной. И все от нее, проклятой! Нынче всякое дело из рук валится, все ни в какую…
Мужик и в самом деле чувствовал себя скверно. Казалось, что еще надо для полной жизни? В доме и погребах — укрыто много добра. За год или два, которые предстоит им еще прожить в Глыбухе, добра накопится больше. Елена, как баба, всегда сладка, безотказна. И сытости разной много. Можно бы даже и жрать поменьше, пузо бы не росло. И впереди — хорошо: в городе сторговал наконец у вдовы Серафимы квартирку из двух веселеньких комнат, отдал задаток. А радости нет в душе. Душа чего-то все ждет, все беспокоится, недовольна.
Может быть, оттого, что рано ли, поздно ли, а надо бросать Глыбуху, вольную эту жизнь? Нет, вернее всего оттого, что живешь и боишься, день ото дня ждешь беду: как ни говори, а глыбухинское добро, оно, верно, вроде бы уворовано у людей. Взято тайком, против закона, за счет государства. Такое добро как пришло, так может враз и уйти. Да еще в тюрьме насидишься. Елене — ей что? Все свалит на мужика, а ты отвечай…
От этого тайного и трусливого непокоя тянет душу забыться. А тут, как нарочно, хмельного — полно, хоть купайся в нем: то один, то другой — прилетают за хариусом, не говоря уже о семге. «Яков Андреич, не поскупись, угости, в накладе не будешь» — и каждый сует бутылку. Бывает, и чистый спирт. Сначала выпьешь с приезжим под малосольную тешку, потом и один, когда тоска подступит к самому горлу. Оттого и запой…
Такие дни случались с Долбановым все чаще, запой длился дольше. Начав с бутылки, он потом выпивал и то, что успевал спрятать от Елены в своих тайниках — вброшенных соседями погребах, а то и на кладбище или в бурьяне, которым все заросло вокруг. Пьянея, он чувствовал, как в груди разливается тяжкий огонь обид, в голову ударяет волна хмельного, злобного буйства. В такие минуты все было нипочем. Хотелось бить и ломать все подряд, а особенно в доме, и прежде всего — Елену: это она, ненасытная баба, держит его в Глыбухе. Она понуждает его на волчье житье. Все-то ей мало, ведьме, хотя изба и сараи — забиты добром, как щели в избе клопами. Не хочет остановиться: давай и давай, добывай еще! Оглушает его, мужика, бесстыжей бабьей приманкой хуже, чем водкой, лишь бы старался побольше хапать. У-у, ведьма лютая… я тебе!
В такие дни он гонялся за ней и, когда удавалось схватить, бил ее чем попало, готовый забить до смерти.
Вывернувшись из его ослабленных алкоголем рук, она и сама ударяла его любым, что попадало под руку. Нередко сбивала с ног, и пока он, отяжелевший, пытался подняться с пола, она успевала выбежать из избы.
Истратив остатки сил, он засыпал где-нибудь в углу, а когда просыпался — не было для него ничего мучительнее похмелья, не было никого и дороже Елены: только она, покрытая синяками, готовая все простить ему добрая баба, была в те дни спасителем и врачом.
Предвидя запой, Елена в свободное время лепила из кислого творога крепкие колобки, сушила их в марлевых тряпках на солнце до каменной крепости, а когда Яков, очнувшись после пьяного сна, с трудом приходил в себя, когда все в нем вопило от мути в душе, от отвращения к жизни, Елена дробила два-три спасительных колобка, растворяла их в горячей воде, и этим уксусно-кислым пойлом, от которого сводило челюсти, отпаивала его.
— Очнулся, чумной? — укоризненно спрашивала она с таким видом, будто и не было ничего между ними. — Дурак ты дурак!
Подавала стакан с мутным, даже на вид противным напитком собственного изобретения:
— На-ка, вот, выпей.
И он, морщась от отвращения, пил…
После нескольких дней запоя и затем целых суток угрюмого возвращения к трезвому бытию, Якову хотелось теперь, в это ясное утро, побыть одному, а не с Еленой, под глазом которой чернеет свежий синяк — его работа. Хотелось пробыть этот день не дома, а где-нибудь на реке, в безлюдье.
Самое лучшее — сразу приняться за дело, которое не успел завершить в начале недели перед запоем. Проверить сети в Щучьей курье: небось там и рыба давно прокисла за эти четыре чертовы дня. Пора побывать и на Острой Грудушке, где с прошлой недели стоит петля на большого зверя. А то и поставить путанку в нерестилище под Каменной Осыпью, порадовать душу свеженькой голкой…
Ишь, дел накопилось сколько. А все из-за этой проклятой водки. И все потому, что она достается даром: клиенты привозят. Хочешь не хочешь, а пей. Не складывать же ее в погребах, как рыбу?
Но все, как нарочно, валилось сегодня из вялых рук. И делать надо, и силы на дело нет. Завалиться бы на весь этот день, отлежаться.
Да и лежать мочи нет, надо что-нибудь делать…
Он — в который уже раз — тяжело спустился к реке, к обсыхавшей на гальке замызганной, облепленной чешуей старой лодке, и некоторое время тупо смотрел на сверкающий под солнцем широкий и длинный плес. Прозрачные струи бежали, переплетаясь и всплескиваясь, или закручивались воронками там, где дно не давало простора ровному бегу, — то ли камень лежал на песчаном дне, то ли песчаную грядку намело там течение за ночь, чтобы потом, под вечер, перенести ее на другое донное место. И эта издавна знакомая картина вечно бегущей куда-то, всегда разной, неостановимой, как жизнь, реки — завораживала, радовала, успокаивала душу.
«Чего еще человеку надо? Денег побольше, добра полный дом да бабу послаще! — привычно подумал мужик с угрюмой усмешкой, издеваясь над невольной размягченностью, которая всякий раз возникала здесь, возле с детства родной реки с ее удивительной, никогда не надоедающей красотой. — Об чем тут еще-то думать? Пора приступать к делам. На них нынче дня не хватит…»
Но не успел он шагнуть в подхваченную течением, повернувшуюся кормой к берегу, моторку, как его по-звериному чуткое ухо вдруг уловило знакомый звук: сверху, со стороны совхоза, куда давно уже переселились глыбухинцы в поисках лучшей жизни, шла чья-то лодка. Она шла бойко, как видно, послушная сильной, верной руке.
По прямой до нее отсюда было всего километров пять-шесть, а водой — едва ли не впятеро больше: капризная в этих местах Ком-ю прорыла среди болотистой, мрачной тайги десятки извилистых поворотов и петель. Река то плавно огибала длинно вытянувшиеся к воде травянистые или заросшие мелкой елью, осинками да березами мысы и закоски низинного правого берега, то ударялась в крутые каменистые осыпи левого берега и, шипя, взбивая желтую пену, откатывалась в глубокие омута, на кремнистые перекаты, и все бежала, бежала дальше на север.
Лодка шла теперь по этим капризным петлям и поворотам. По изменяющейся силе звука можно было легко догадаться, что сейчас, например, она быстро движется вдоль широкой излучины прямо на север; теперь — повернула круто на юг: гул мотора как бы бессильно гаснет. А вот минует Васькинский перекат. Теперь опять выходит на луговую излуку…
— Чья же это? — настороженно спросила Елена, бросив щенка и выйдя из калитки на берег. — Вроде не к часу.
Мужик не ответил.
Моторки заядлых любителей рыбной ловли, живущих теперь в совхозе, но время от времени спускающихся сюда по старой памяти, он изучил хорошо. Узнавал их по звуку едва ли не за полчаса до того, как чья-либо лодка вынырнет наконец из-за верхнего мыса на ровный глыбухинский плес. А этой моторки что-то не узнавал: и знакома, и нет.
Может, плывет кто-то случайный? Или кто из начальства? Бывает: в авиаотряде заняты все вертолеты, а милиции или инспектору рыбнадзора надо чего-нибудь в этих краях позарез, подъехал в поезде до совхоза, взял там моторку — и чешет теперь сюда…
«Но только навряд ли, — решил мужик. И привычно прикинул: — если даже кто-то и из начальства, беды не будет. Здесь все в порядке. Надежно укрыты в разных местах мешки и бочки с добром. Невод висит на сушилах вполне законно: ловить им на плесе разрешено, согласно договору с потребсоюзом. В ямах, где нерестует семужка-голка, верно, нельзя. Так в ямах сеть ставишь ночью, а утром чуть свет снимаешь. В тот час тебя видят одни лишь звезды, да и то не каждая, — с ленивой усмешкой подумал Яков. — Днем мы с Еленой ни-ни. Днем, конечно, сети тоже стоят, но как полагается по закону: в тихих заводях да курьях, где кроме щуки, окуня и сороги нет ничего. Тут беспокоиться не о чем. Да и навряд ли это начальство. Вернее всего — туристы, теперь их везде полно. Зубастые, волосатые да голодные, что те волки. «Дед, угости рыбешкой». И не какой-нибудь белой, а хариусом и семгой. На дармовое их много. А ты, вон, попробуй сам. Особо в такой нерестовой реке, где ловля голки запрещена…»
— Похоже, какие-то проходные туристы, — ответил он бабе, нетерпеливо топчущейся на берегу у калитки. — С поезда возле совхоза слезли, лодку спустили… а то и прямо с верховьев на этой лодке идут до самой Печоры. Хотя, конечно, может, кто и другой.
…Мотор между тем гудел напористо, ровно. Виктор до института работал в совхозе подручным механика, понимал и любил машины, поэтому все, что касалось техники в семье Адриана, он содержал в отличном порядке. Беспокоиться за него домашним не приходилось. Полулежа теперь на удобно сложенных в лодке вещах, дед Онисим тайком любовался ладной фигурой внука, его по-мальчишески свежим розовощеким лицом, всем настороженно-уверенным видом, ловкостью и осмысленностью каждого движения, вызванного изменчивым течением реки. «Парень в меня, — довольный думал старик. И даже не то, что уж твердо думал, а как-то, вернее, сладостно размечтался, всем существом отдаваясь стремительному движению лодки в Глыбуху, в свою молодую жизнь, проведенную там. — Весь он в меня, особо когда я был в тех же самых летах. Ишь, как следит за рекой да как сноровисто готовится к каждому повороту. Ни дать ни взять генерал или маршал во время боя. На каждой шивере глушит, а то и приподнимает мотор, чтобы дно не помяло винт или же, не дай бог, не выбило шпонку. В Ком-ю это запросто. Чуть зазевался — останешься без винта. Другое дело — возле Глыбухи: там омутов и широких плесов побольше, — семужьи места…»
От совхоза до самой Глыбухи река бежала в тайге прихотливо, не без труда продираясь среди еще зеленых кустарниковых зарослей, похожих на высокие острова, мимо возникающих то тут, то там сосновых и еловых крепей на левом возвышенным берегу, мимо зеленомошников правого низкого берега с его чернолесьем, болотинами да мшарами, с ощутимо набиравшим силу влажным теплом ядреного утра.
Дед смотрел на что-то мурлыкавшего под нос внука, на движущееся перед глазами лесное великолепие с не сходящей с сухоньких губ улыбкой: «Ой, хорошо! Больно уж лепо! Лучше и не бывает!»
Утро размаривало, и он постепенно стянул с себя плащ, потом расстегнул телогрейку, снял шапку и сапоги. В связанных Настей шерстяных носках, плотно обернутых суконными портянками, было тепло и без сапог, а встречный ветер так хорошо теребил на макушке редкие волосенки, что хоть закрой глаза и вздремни…
Так он и сделал: как только совхозные места остались позади, а кружение берегов утомило, он прикрыл глаза и заснул.
Река между тем все чаще как бы вдруг натыкалась в тайге на преграды, делала резкие повороты, крутые петли, напористо огибала струей то каменистые срывы левого берега, то сырые дебри правобережья. Казалось, чем дальше на север, к устью, тем чаще и все заметнее река пугалась того, что ждет ее впереди, в таежном глухом безлюдье. Стремительно отваливая от возникавших перед ней препятствий, она нередко свертывалась почти законченной петлей, но в последний момент как бы одумывалась, преодолевала испуг — и еще быстрее рвалась вперед, чтобы через десяток метров опять отшатнуться, сделать петлю и вновь вслед за этим рвануться на север, к тундре, в сторону океана.
Дед спал минут пятьдесят. Вернее — не спал, а дремал, все время слыша то громче, то тише заливистый гул мотора, чувствуя каждым боком движения лодки между капризными берегами. Но и эта короткая дремота все-таки освежила его, прибавила что-то к радости, с которой он начал этот счастливый солнечный день еще у сына, в совхозной квартире. Плыви-плыви, лодка. Крутитесь, лесистые берега…
— Смотри, старый, не очень-то раздевайся! — строго прикрикнул Виктор, заметив, что дед проснулся. — Охлынет тебя, загнешься.
— Ништо!
Сквозь гул мотора внук не расслышал сказанное дедом, но понял, и еще строже велел:
— Это сейчас тебе кажется, что ничто. А как сляжешь один на один в Глыбухе, где и помочь будет некому, тогда небось будет очень уж что. Так что лучше давай оденься. Одень, говорю, сапоги да шапку!
Старик покорно сунул шапку на голову, натянул сапоги: и этак тоже неплохо. Можно и так, раз Витенька велит. И пусть. Главное — мы на воле. Эно какие предивные тут места. А скоро уж и Глыбуха.
— Небось ты думаешь, что Долбановы заждались тебя, все глаза проглядели, ждавши? — будто угадав мысли деда, насмешливо крикнул Виктор, не переставая, однако, внимательно приглядываться к реке. — Самый желанный гость! Только как бы они тебя от радости в речке не утопили. Оба — как псы. Что сам, что тетка Елена.
Дед сердито отмахнулся тонкой ладошкой:
— Типун тебе на язык! Сам, знать, такой, потому и других язвишь. Лучше вперед гляди, а то напорешься днищем на камень или корягу.
— Пешком дотопаем, если что. Отсюда до твоей деревни рукой подать!
И верно: еще поворот, за ним опять поворот, потом кремнистая крутизна. Даже на картах это красивое место отмечено ясным кружком. И название месту есть: Каменная осыпь. Однако людского селенья с таким названьем здесь нет и не было никогда. Зато под самой каменной кручей — омут, длинный песчано-каменный желоб, издавна известное семужье нерестилище. В таком знаменитом месте хочется задержаться, наладить спиннинг и подцепить на блесну заветную рыбину килограмма на три-четыре…
Парень невольно покосился на связку невзрачных дедовых удочек, под которые он еще с вечера тайком подложил на случай и свой хорошо отлаженный спиннинг. Но хитрый дед догадался. Сердито погрозив тоненьким желтым пальцем, он крикнул:
— И не моги!
Виктор смутился:
— Ну, хоть одну. Чем в деревне обедать будем? Был я там прошлым летом разок, надеялся порыбалить, тогда и на этих Долбановых нагляделся: не угостят, не жди. А в реке хвоста язиного не подцепишь, все дядя Яков там выцедил подчистую. А тут, глядишь, подцепил бы.
— Я тебе подцеплю! И подумать не смей. Раз есть на нее запрет, тут уж, парень, крепись. Давай, давай, не задерживайся.
— Ну, дело твое. Только учти: будешь там сам по себе только с тем, что из дома взял. Яков с Еленой костей обсосанных не дадут. И на ночь дверь запирай, — добавил он привычным шутливом тоном. — Как бы черт не влез сдуру, не придушил.
— Эко, ляпнул! — Онисим сплюнул в шипящую за бортом струю. — Какому лешему я там нужен? Там, окромя мышей, чай, и нет никого.
— Тот же «глыбухинский леший» тебя и придушит.
— Тьфу! — дед сердито взмахнул ладошкой. — Незнамо что говоришь, пакостишь языком, зря соседей моих чернишь…
— Конечно, — добавил старик минуту спустя, когда Виктор перед шиверой заглушил и поднял мотор, — Яков с Еленой не ангелы. А все же таки город рыбой кормят, снабжают? Не по своей корысти, а по общей надобности в Глыбухе живут.
Виктор насмешливо протянул:
— Эв-ва! Как есть ты божье дитя. По-своему, по-святому всех судишь. Это Яков-то город кормит? Да он, а особенно тетка Елена, без выгоды и не плюнут! Жадина! Жабья душа.
— Ох, Витька, зря людей обижаешь, — укорил Онисим, хотя и доволен был тем, что внук после шиверы не пустил мотор, дал минутку плыть в тишине. — Не вышла тебе рыбалка летошный год в Глыбеху, вот ты на Якова и валишь. А их, кабы плана не выполняли, разве держали бы пятый год? Поменяли бы кем ни кем. Либо куда на другую речку послали. Однако оба покамест там. Значит, стараются, выполняют.
— Они-то стараются, это верно, — крикнул внук, опять запуская мотор. — Да только для города ли? Щучий хвост — городу, бочку красной — себе!
— А ну тя! — Старик отвернулся. — Мелешь незнамо что.
Пока внук с подчеркнутым шиком описывал моторкой широкий полукруг на большом глыбухинском плесе, чтобы пристать к берегу точно в том месте, где в прежние годы причаливал свой самодельный челнок дед Онисим, старик жадно вглядывался слезящимися глазами в знакомые и в чем-то уже чужие приметы родной деревеньки.
Да-а… поубавилось изб и сараев. А те, что остались, сделались вроде бы ниже и неказистей. В совхозе разве дома такие? В два, а то и в три этажа. Эти же сгорбились, черненькие да смиренные, как старухи.
Зато вон Яков Долбанов во всю использовал пять рыбацких лет для своей усадьбы. Она и раньше была не плоха, а теперь уж совсем большущий домина. С новой пристройкой. Два крепких сарая. Добротная изгородь.
Видать, собрал, что можно, со всей деревни. Обстроился, поработал мужик. Поставил усадьбу на самом виду. За ней половину Глыбухи и не усмотришь.
Где, к примеру, моя изба? Ан, вот она, отжитуха. Сгорбилась горше всех. Скособочилась, потемнела от времени. И всегда-то была такая, да, видно, тогда по привычке не замечалось. Теперь — старуха старухой в черном вдовьем платке…
Моторка ткнулась в глинистый мягкий берег. Виктор выскочил, подтянул ее ближе к травке, чтобы не унесло бегучей струей, весело огляделся. Еще веселее сказал:
— Ну вот, дедуля, мы и на месте. Давай, выходи. Сейчас приведем жилуху твою в порядок, осмотримся. Потом, все же, уху тебе приготовлю. Неужто не наловлю? Хоть два-три хариуса… в крайнем случае хоть язи, а на удочку попадутся? Нельзя же совсем без рыбы.
Он помог старику выбраться из лодки на бережок, вернее — почти вынес его на руках и бережно, как ребенка, поставил на хорошо утоптанную тропу возле запасной лодки Долбановых.
— Шагай к избе потихоньку. Яков с теткой Еленой, видишь, и верно глаза на нас проглядели. Ждут.
— Ты, Витя, иди пока один, — попросил Онисим, испытывая сладостное чувство взволнованной умиленности оттого, что вот и опять он в родных местах, где прожил почти безвыездно столько лет. Здесь оженился, детей народил, внуков понянчил, Дарью свою схоронил, да и сам хотел бы здесь век свой кончить, на кладбище к Дарье лечь. — Я чуток у реки постою. Отдохну. Огляжусь маленько.
— Ну, ну, оглядись, — легко согласился Виктор. — А я поднимусь, огляжусь оттуда. Вещи пока оставим в моторке, разгрузим потом. Сначала надо избу осмотреть, прикинуть на месте.
Он достал из лодки пестерь Николки Долбанова и без усилий, размашисто зашагал по тропе на высокий берег, откуда за ними давно уже молча следили Яков с Еленой.
— Здорово! — весело крикнул им Виктор. — Принимай, дядя Яков, гостей!
Яков будто и не услышал приветственный выкрик парня.
— Дедуха наш по Глыбухе соскучился, — как бы не замечая открытой неприязни Долбановых, в том же веселом тоне добавил Виктор. — Вот привез его на недельку. А вместе с ним — и подарок от Николая.
Яков с Еленой переглянулись, но опять промолчали. Похоже, нежданный приезд бывших соседей, да еще с гостеванием, был для них неприятен. Но Виктора это нисколько не огорчило: он и не ждал здесь радостного приема. Еще за годы жизни в деревне, а потом и в совхозе он успел хорошо узнать корыстный характер Якова и особенно тетки Елены. Яков был еще так и сяк, временами даже словоохотлив, а тетка Елена — всегда одинакова: неприветлива, своекорыстна, всегда сторонилась соседей. Мальчишкой Виктор не раз получал от нее подзатыльники да пинки. Да и недавно, раза два прорвавшись сюда на моторке в надежде удачливо порыбачить на некогда добычливых Глыбухинских шиверах, ни разу не видел на моложавом, туго обтянутом смуглой кожей, по-своему даже красивом лице Елены приветливого, доброго выражения. Она любила только свое.
«А черт с ними! — решил он без всякого огорчения. — Плевать я на них хотел. Да и что они мне в сравнении с этой вон прелестью?»
Уже почти поднявшись на самый бугор, он с удовольствием оглянулся на льдисто сверкающую под солнцем Ком-ю и лесистый гребень тайги за ней, потом бросил беглый, но цепкий взгляд на побуревшую к осени луговину, место их детских игр левее деревни, и на пестрое разнолесье, которое всегда обступало деревню со всех сторон, а теперь совсем уже надвинулось на нее вплотную. Совхоз хоть тоже не город, а все не то! Природа — она природа! Ишь, какая здесь тишина! Недаром деду сюда хотелось хоть на недельку: вольная воля! «Однако вначале надо приобиходить избу, — спохватился парень. — Печь истопить, отдохнуть с часок — да и двинуть обратно. День — он проскочит быстро. За ним — поспевай…»
Без особого удовольствия он поздоровался с Яковом и Еленой, отдал им пестерь с гостинцами Николая, уважительно кивнул в сторону зашедшихся в злобном лае собак на долбановской усадьбе:
— Ну и зверье! А это что? Двух, видно, мало! Ишь ты, пузан… В его сапоги доверчиво ткнулся пушистой мордочкой неуклюжий бурый щенок. Виктор потянулся было к нему, даже успел дотронуться ладонью до мягкой шерстки, как вдруг Елена со злостью ударила щенка ногой. Тот с визгом отлетел в сторону, закрутился на месте, но тут же вскочил и виновато поплелся, поскуливая, к усадьбе. Прикованные там цепями к конурам, как по команде, еще сильнее затявкали обе собаки. И этот свирепый, тоскливый вой на минуту заглушил все окрест — и шум реки, и шорох ветра в ближних кустах.
— За что ты его, беднягу?
Елена молча замахнулась на оглянувшегося было от калитки щенка.
— Он знает за что, — сердито сказала она, когда щенок торопливо скрылся по ту сторону калитки. — Я из него щенячью дурь выбью.
На травянистый бугор поднялся и дед Онисим. Беленький, легонький, как пушинка, он и устал, но и радовался всему, что видел вокруг. Да и день, как нарочно, был солнечный, теплый. И ветерок таежный душист. И речка внизу, когда глядишь на нее с бугра, особенно хороша. Вся в солнечных бликах, как язь в чешуе…
— И верно, что погостить к тебе, Яков, приехал, — подтвердил он слова Виктора своим тоненьким, сипленьким голоском. — Изба-то моя еще вроде жива?
— Жива, — равнодушно ответил Долбанов.
— Недельку, а то и две поживу. На могилку к Дарье схожу…
Он поглядел в ту сторону, где в самом конце луговины виднелось заросшее кустарником кладбище, и вздохнул:
— Там и меня велю схоронить. Вдвоем с Дарьюшкой нам будет повеселее.
Пока дед беседовал с соседями, не замечая их недовольного, отчужденного вида, пока ходил на кладбище, обошел свою нищенскую усадьбу и посидел у избы на обсыпавшейся, заросшей полынью да лебедой завалинке, Виктор связал березовый веник, обмел им стены и потолок в затянутой паутиной, грязной избе, выбросил мусор. Потом натаскал из Ком-ю воды и тем же веником тщательно вымыл, выскоблил пол, набросал в углах спелой полыни, выставил и протер оконные рамы, вытопил печь.
Все в заброшенной избе было ветхим, потрескивало и шаталось, но жить было можно. Войдя в избу, Онисим умиротворенно проговорил:
— Уж больно тут гоже! Чуток поживу, старое вспомню. А что чернобыли в углах набросал — правильно сделал: разной нечисти будет меньше. Нет, что ни скажи — хорошо!
Он счастливо развел руками, присел на лавку.
— Угодил ты мне, Витюшка. Молодец. Так и Насте, снохе, когда вернешься, скажи.
Когда парень рубил для костра еловые сушины топором — после каждого удара на другой стороне реки, за плесом, внятно отзывалось эхо. Оно было похоже то на удар кулаком по листу железа, то на гулкое собачье взлаивание. И возникало не сразу, хотя тот берег был недалек, а после отчетливой паузы: удар топора — и в это мгновенье с высокого берега через Ком-ю летело ответное эхо. Дед всякий раз при этом взглядывал на лесную гряду, поднимавшуюся стеной на том берегу и четко отражавшуюся в прозрачной речной струе, довольно покрякивал, улыбался:
— Ух ты, вот славно! И все-то тут с тобой говорит. Сколь себя помню, всегда так было.
На костре по-таежному вскипятили походный чайник. Чай вышел отменно душист и наварист. Онисим давно не пил такого вкусного чая. А может быть, так показалось ему, умиленному всем, что видел вокруг в родной деревеньке.
Дорога сюда, разговор на могилке с покойницей Дарьей, душистый охотничий чай — разморили его. И когда непоседливый внук, подхватив две дедовых удочки, торопливо пошел к реке, отмахиваясь от соскучившихся по свежему человеку, еще не сдающихся осени комаров, слепней и мошки, старик, давно уже переставший быть лакомством для таежного гнуса, мирно присел на ступеньку расшатанного крылечка, привалился плечом к перильцам, пригрелся на солнышке и вздремнул.
Яков с Еленой закрылись в своей избе.
Присланный сыном подарок — конфеты для матери и сдобные городские сушки отцу, а пуще всего слова Николашки о том, чтобы родители поскорее бросали свою Глыбуху, перебирались обратно в совхоз, — не порадовали их, вызвали только лишнее раздражение, особенно у Елены.
Сын, как видно, совсем свихнулся. Думали, он вернется со службы поумневшим, а вышло наоборот: еще когда учился в школе, жил в городском интернате, тайком от них вступил в комсомол, а теперь окончательно стал идейным. Ему добро наживать, видишь ли, ни к чему. Главное, что ему, кандидату партии, надо, это «быть полезным в труде для всего народа…»
— Ох, и дурак! — Елена вытрясла гостинцы на стол, швырнула пестерь Николки в угол. — Будет время, спохватится, сам сюда прибежит: «Примите, мама с батей, ошибся я в этом деле, без ваших достатков, без помощи пропаду!» Да только так просто оно не будет: хочешь добра, уходи от своих идейных. Зуевым, верно, не привыкать к нужде, оттого они и идейные. А нам, Долбановым, без большого добра не жить. Помяни мое слово, — сердито, будто и он виноват в нерасчетливом поведении сына, повернулась она к Якову, — Колька опамятуется. Как женится на зуевской бесприданнице Соньке, да как пойдут у них голопузые один за другим, сразу вспомнит об мамке. Нужда прижмет — прибежит! Не то что в Глыбуху, а куда и подальше, лишь бы добра побольше.
— Хм, да… однако теперь уж навряд ли, — не очень решительно, все же оспорил Яков. — Соньку на это не повернешь: зуевская порода. Она скорее Кольку к себе повернет.
— И чего далась ему эта Сонька? Будто на свете и девок ладнее нет.
Предстоящее родство не радовало Елену. Не те это люди, Зуевы, чтобы хотелось породниться с ними. Не только родства, а и дружбы не может быть. Какая тут дружба, если о том, чтобы в доме был крепкий достаток, у Зуевых сроду забот не было? Как жили в Глыбухе голота-голотой, так и в совхозе живут, не думая о достатке. Блаженные, маломысленные, как и дед их Онисим. Тот наловит, бывало, с десяток карасей на озере за деревней или с пяток язей на реке и рад до смерти, больше ему ничего и не надо. Голы-босы росли, а шуму и смеху в избе, будто добра в их избе полным-полно!
Теперь вон и Колька присох к их семье. Жениться задумал. Зовет на свадьбу. А что в той свадьбе? Неужто не видит, в какую семью идет? Что у них есть, идейных, должен соображать? Ан нет, повело туда. И мать с отцом все время в совхоз зовет: там, мол, радио и кино, и охоты с рыбалкой не меньше, полный комфорт…
Выходит, сын и не сын. Такой же, как зуевские ребята. Взять вон хоть Виктора… Тоже еще — студент! Бормочет о том, что жить, мол, надо для счастья народов, трудиться на государство… значит, на неизвестного дядю. И в том, мол, главная цель. Тьфу ты, чертово семя! Говорят об этом по радио и в газетах, долбят насчет коммунизма, а малоумки, вроде нашего Кольки, им верят.
— Зуевы сбили его с пути! — упрямо и раздраженно твердила Елена, поглядывая в окно, за которым виднелась зуевская изба с сидящим на крылечке дедом. — Теперь вон в Соньку влюбился. А парень, когда влюбленный, пойдет за девкой хоть на край света. Век им этого не прощу! У матери сына отнять… да за это мало со свету сжить!
Тонкогубая, кареглазая, с крепко сбитым жилистым телом моложавой, в полной силе смазливой бабы, она была в такие минуты похожа на волевого, задиристого парня — из тех заводил, которые готовы сделать на глазах у друзей такое, на что другой вовек не решится. И именно такая, деятельная и злая, она особенно нравилась Якову. Исподлобья оглядывая ее, он чувствовал, как все в нем, сытом, хорошо обихоженном мужике, начинает привычно тянуться к ней, как вместо мыслей о Кольке и Зуевых сладко и властно вызревает и толкает к бабе только одно желанье — прямолинейное и требовательное, как приказ.
Ан, не до этого нынче: там за избой — нечаянные соседи. Принес их бес. Теперь не знаешь, чем и заняться. Надо бы то и это, да как бы не навести приезжих на подозрение. Онисим — еще туда-сюда, ничего не заметит. А вот Виктор… глазастый, наянливый парень. Так вокруг и сверлит глазами. Одна надежда, что нынче же к вечеру уедет назад в совхоз. Значит, этой же ночью надо как-нибудь незаметно убрать из их погреба схороненные там бочки с запретной рыбой. Свой-то погреб давно уже набит не только ящиками да бочками, а и разными банками-склянками, корзинками да пестерями с соленьями, вареньями из клюквы, брусники, кислицы, малины с морошкой со всем, что можно было собрать, дотащить до дома и спрятать про черный день в этой богатой дарами, покинутой односельчанами тайге.
Добытое и спрятанное, оно теперь стало радостью и надеждой. Лежит в потайных местах нерушимо. А тайга дает новую прибыль — рыбу и мясо, ягоды и грибы, лечебные травы. Все это вовремя надо брать и тащить в избу: все пригодится. Идет на нерест осенняя семга — бери, да только не попадайся. Лось влез в петлю рогатой башкой — бери: это целая бочка мяса.
С тарой бывает, конечно, сложно: сколько тары ни будь, а все не хватает. Однако и тут есть выход: когда везешь соленую рыбу в город, кладовщик за десяток свеженьких хариусов охотно отдаст одну, а то и пару порожних бочек. Да вертолетчикам, развозящим геологов-изыскателей по всей тайге, дашь свежей рыбы в обмен на горючее для моторки.
Рыбка — она выручает. С рыбкой — не пропадешь. Значит, бери и бери, набивай погреба до отказа. Одни только изыскатели да туристы, изголодавшись в походах, готовы отдать за рыбу кто сапоги, кто плащ или свитер, а кто и бинокль или что-нибудь в этом роде. Тоже не плохо: когда надоест здесь ишачить, переберемся с Еленой в город, каждая эта вещь будет стоить хороших денег. Главное — не теряйся, бери, пока можно брать!
И Яков с Еленой брали. Когда в их погребе и в сарае не осталось свободного места, они расчистили и набили снегом погреба соседей — Зуевых и Безродных. Теперь придется ухетывать погреба Сырловых и Казанковых на дальнем конце деревни. От бывших односельчан только и остались эти вот погреба: избы с сараями Яков давно уже разобрал для расширения своей усадьбы, утепления коровника и конюшни, а частью на дрова.
«Иметь такой дом с богатой усадьбой здесь и не снилось в былое время ни одному из соседей! — самодовольно прикидывал теперь Яков, не очень вслушиваясь в то, о чем раздраженно говорит обиженная бедным гостинцем и настойчивыми советами сына Елена. — Что там ни говори, а ловко она придумала: податься из совхоза назад в деревню, устроиться здесь рыбаком от потребсоюза. При уме тут, и верно, можно нажить такое добро, которого хватит до самой смерти. Умная у меня баба. Ловкая баба… С такой оборотистой да любомудрой не пропадешь!»
С чем-то похожим на нежность, если она еще была в его сердце, он время от времени взглядывал на порозовевшую от злости жену и молчал: похмелье еще мутило. Да и душно в избе. Надо выйти на волю.
Прихватив с собой одну из присланных Николкой пшеничных сушек, он вышел на крыльцо. И сразу насторожился: из-за реки, со стороны далекого города послышался хорошо знакомый перестук мотора. Это шел на Глыбуху пока еще невидимый вертолет, выбивая над темными вершинами тайги сухую деревянную трель, и будто катя этот звук перед собой, как пустой бочонок. Через две-три минуты он покажется над грядой лесного высокого берега…
Кто же это летит сюда в воскресенье? Кто-то явно из городских. Может, по срочной надобности в рыбе? Кому-то свеженькой захотелось? А может, и кто-нибудь по своим делам. Мало ли их теперь, шастающих по тайге в поисках нефти с газом да сланцев с разными там металлами. Нынче в тайге, как на большом базаре.
Между тем темная точка отчетливо обозначилась над вершинами заречной тайги, приобрела очертания стрекозы и стала снижаться. Звук мотора окреп, пошел во все стороны над рекой и вскоре повис за овражком над луговиной, где обычно садились при надобности вертолеты. Возбужденные им, загремели цепями и забрехали собаки. Мерин Лысый, натужливо вскидывая передние ноги в веревочных путах, отбежал поближе к усадьбе. Даже равнодушная ко всему корова прервала ленивую жвачку, повернула мохнатую морду в сторону вертолета.
Но вот рев мотора сменился глухим, постепенно стихающим тяжким вздохом. Лопасти перестали крутиться. Из чрева машины выпрыгнул хорошо знакомый Якову механик Серков.
Уже догадываясь, зачем прилетел этот парень, Яков опасливо посмотрел туда, где Виктор Зуев, хоронясь за кустом, наладился ловить в проводку язей, жирующих в размытом рекой узком желобе возле самого берега.
«Вот незадача, — подумалось мужику. — Зачем сюда прикатил Серков — хорошо известно. А то, что тут Зуевы, сразу меняет дело: при них ни-ни…. разумнее воздержаться. Потому и встречать Серкова не буду. Нынче об рыбе и разговору с ним нет».
— Здорово, хозяин! — еще издали крикнул механик вышедшему со двора Якову. — Как жив-здоров?
Мужик не ответил.
— Ну и денек нынче выдался, красота! — не унимался Серков. — Прямо как летом. Даже и комарья вроде сразу прибавилось. Ишь, как лезут на новенького… фу, дьявол!
Он шлепнул себя ладонью по шее, подошел к Якову, поздоровался.
— Выручай, Лукьяныч, во как нужна твоя рыба!
Механик с наигранной веселостью провел ладонью по горлу, испытующе вгляделся в еще не старое, в другие дни даже, пожалуй, красивое, обложенное пушистой русой бородой лицо мужика. Сегодня это лицо было серым, одутловатым, с набрякшими веками, с угрюмо-тупым, неприветливым взглядом заплывших маленьких глаз.
— Надеюсь тебе понятно, о какой рыбе речь? — еще бойчее добавил он. — Нынче нам даже хариус ни к чему. Подавай нам ее… понимаешь? Ее, красотку! Да чего ты такой быкастый? — перебил Серков себя, заметив явную неспособность Якова понять и разделить с ним эту заискивающую веселость. — Может, хватил не так тихо? Бывает! Но ты не тоскуй: я будто знал, что понадобится, и прихватил на случай баночку «столичной». Редкая штука в наших краях. С особым знаком. Хватишь стаканчик — и будь здоров! Это уж точно. В этом деле я сам с усами.
Яков промолчал, хотя упоминание о «баночке» «столичной» отозвалось в нем сначала позывом на тошноту, но тут же сменилось предчувствием полного избавления от похмельной тяжести во всем теле. Разве «столичную» сравнишь с той творожной кислятиной, которую дает ему после очередного запоя Елена? От одного воспоминания об этой кислятине с души воротит, хотя она, конечно, и помогает.
Его угрюмое лицо чуть-чуть помягчало, и это не ускользнуло от зорких глаз Серкова.
— Тут, дядя Яков, такое дело, — опасливо поглядывая на рвущихся с цепи собак, деловито пояснил механик. — У приятеля… вернее сказать, у нашего с пилотом начальника, нынче как раз день рождения. Вечером отмечает. Нас пригласил. А с пустыми руками являться, чай, знаешь, неловко. И преподнести ему, вроде как, подходящего нет ничего. Самое милое дело — ее! Не какую-нибудь там частиковую мелочь, а эту… как тут говорят? Голочку-малосолочку. Этак, килограмма на три-четыре. Смекаешь, какое дело? Да ты не кривись и не беспокойся.
С трудом дотянувшись до высокого плеча Якова, механик легонько похлопал ладошкой по замызганной телогрейке хозяина:
— Чай, не за так. Нашу фирму ты знаешь. За нами не пропадет.
Он мельком оглядел хорошо знакомую ему пустую железную бочку, валявшуюся неподалеку в траве.
— Горючее у тебя еще есть?
— Горючее мне пока ни к чему, — угрюмо заметил Яков.
— Похоже, при нашей помощи накопил? С прошлых разов осталось? А все же, я полагаю, сотня литров не помешает. Сейчас солью.
— Говорю, ни к чему! — отмахнулся Яков.
— Ну, если не хочешь горючего, обождем до другого раза. Заменим его другим. Есть, к примеру, новые сапоги…
— Унты? — не удержался мужик.
— Хм… еще лето, а ты уж сразу — унты! Пока резиновые, охотницкие. Аж по самый пупок! Резина — первого класса, экстра. А если дашь не одну малосолку, то к сапогам еще новая куртка. Не ватник, а эно какая. В ней хоть в столицу, хоть к девке на свадьбу: на поролоне. Так что, друг, не скупись. Сейчас с тобой выпьем… одну минутку.
Не слушая протестов Якова, механик трусцой побежал к машине.
— Вот кулачина! — сказал он пилоту, доставая из салона машины видавший виды обшарпанный чемодан и обвязанный бечевкой узел с вещами. — Нагреб тут себе всего под завязку, а все дорожится! И дом у черта прямо-таки кулацкий. И вон, взгляни ты, корова да лошадь, хотя считается рыбаком. Откуда столько нахапал?
— Не сам нахапал, а такие, как мы, помогли нажиться, — сердито уточнил пилот, недовольно следя за тем, как суетливо возится механик с взятыми на обмен вещами. — Все знают, каков он, этот глыбухинский рыбачок, и тем не менее продолжают пользоваться его воровским товаром. Так же и мы…
— Ну, мы ерунда! — не согласился механик. — Подумаешь, рыба! Какое от нас богатство? Дали комбинезон, или, там, сапоги… А ты взгляни, какое у мужика хозяйство! Просто старательный. Гоношится тут день и ночь.
— Гоношиться можно по-разному. Этот выкачивает из реки да из разных любителей «рыбки» все, что возможно. От этого и богатство.
— Да еще эти чертовы псы, — продолжал говорить механик. — Ну, чистый кулак! Может, конечно, и верно, что наших рук дело. Только не мы одни…
— А разве я говорю, что одни? А из разных там экспедиций? Хотя бы, возьми, туристы? Сами таких, говорю, растим, — раздраженно сказал пилот. — Не летай мы к нему, не одаривай так вот — небось не разжирел бы как боров. Нынче, к примеру, целый день на него потеряем. Чертову рыбу, ей-богу, совестно везти в машине.
— Это уж зря? — обиделся на пилота Серков. — Не мы, так другие. Теперь уж о совести думать поздно. Не мы начинали, не нам и кончать. Зато Николай Игнатьевич отменную семужку в день своего рождения получит. Лучшего подарка и не придумать.
— А рыбнадзор здесь, похоже, и не бывает, — думая о своем, проворчал пилот. — Ему небось едва свой участок там, — он кивнул голову в сторону города, — кое-как уберечь. А уж тут…
Безнадежно махнув рукой, пилот отошел от машины, ближе к реке, где мелькала среди кустов белая рубаха Виктора, а Серков, подхватив чемодан и узел, прежней трусцой побежал к долбановскому подворью.
Неожиданный отказ мужика не только идти на обмен, как это не раз бывало, но даже и разговаривать об этом, удивил и рассердил Серкова.
— Ты это зря, дядя Яков, — улещал он Долбанова, все еще надеясь добиться своего и поэтому старательно прикидываясь беззаботным, легкомысленным весельчаком. — Нас с Андреем не бойся, мы люди свои. То, что Андрей не захотел с тобой поручкаться, — механик глянул гуда, где пилот с отчужденным видом, явно демонстративно насвистывал какой-то однообразный мотивчик, — так это оттого, что он, и верно, озлился. Но только не на тебя: лететь ему в воскресенье сюда не хотелось, вот в чем причина. Жениться парень задумал. Тут бы к невесте, а вышло — сюда. Соображаешь?
Но Яков с непонятным упрямством отказывался на этот раз и от «столичной»», и от сапог «с голенищами до пупка», и от всего, что напористый механик обещал ему «в следующие разы». Бросая из-под заплывших век настороженные взгляды в сторону незнакомого Серкову парня, ловившего рыбу у бережка, а теперь с любопытством следившего за их разговором, Долбанов твердил одно:
— Нет и нет… Ни о чем и знать не хочу. Какая такая красная рыба? Нет ее. На нее запрет. А ту, которая разрешена, иди да сам и лови.
— Это уж ты, брат, ляпнул! — в конце концов рассердился механик. — Дурачком, я вижу, прикидываешься! Говорю тебе: нужна мне семга… по вашему — голка. «Спасовская», «преображенская» или «успенская» — это мне все равно. Хоть прошлогодняя, лишь бы съедобной была. Она позарез нужна, смекаешь?
И когда мужик окончательно отказал, да еще повел разговор о том, будто о семге в их делах никогда и помину не было, механик зло крикнул:
— А ведь и верно, кулак ты, Яков! Самый доподлинный нераскулаченный кулак! В чистом виде!
— Ну, ну… полегче! — с угрозой бросил Яков.
— Чего мне полегче? Я правильно говорю. Чьи сейчас на тебе сапоги? Небось у каких-нибудь геологов или туристов взял за такую рыбу? А чей это ватник? Наш! И шапку я тебе прошлой осенью привез. Штаны да пиджак небось тоже с кого ни кого?
— Я их с вас не снимал.
— Не снимал, это верно! Однако…
— Вы же все и даете.
— Попробуй не дай! Ты да баба твоя — каждой рыбой, как жадины, дорожитесь!
— А ты бы хотел задаром?
— Сам-то в реке задаром берешь?
— И вы небось тоже мне не свое отдаете. Тоже чужое, казенное. Верно?
— Верно. Однако…
— Вот и выходит, что сами не лучше. Тоже мне, поп нашелся…
Сообразив, что сказал в раздражении лишнее, чего Виктор Зуев не должен бы знать, Яков с обиженным видом громко добавил:
— А что касаемо кулака, то это брехневая клевета. Как трудящий рыбак, я по законному договору с кооперацией ловлю. Опять же ловлю только частика для людей. Самому мне чего? Самому ничего не надо. Щучку какую если и съешь на неделе раз, тем и доволен. Это не вы в своем городе: телятинка там, глядишь, да колбаска, ветчинка или пирожное-мороженое. А у нас что и есть, то известно — все по-простому. По-нашему, по-рыбацки.
— Знаем мы это твое «по-простому»! — весело подхватил механик, все еще не теряя надежды смягчить опасное направление их разговора. — За твоим простым мы, видишь, откуда к тебе прилетели? Так что уж, дядя Яков, ты не скупись и нас с Андреем не бойся. Мы люди свойские, не сболтнем. А если я и сказал тут про кулака, то извини, не подумавши. Ты уж лучше того…
— А что того? — упорствовал Яков. — Говорю тебе: нет того, что вам надо. Прав на то не имею, а потому не ловлю.
— Кому забиваешь бабки? Будто я в первый раз!
— В первый, не в первый, а я запретную не ловлю. Бывает, конечно, нечаянно попадется. Река — она дело слепое, в воде не видно. Однако я не стремлюсь: если живая — сую обратно в воду, а коли уснула — об том довожу до сведения по начальству, и рыбу с запиской — в город.
— Так я же сам у тебя их брал!
— Может, и брал. Значит, в тог раз оказии в город не было, а рыба — она, чуть что, и прокисла. Видать, ты в такой вот день и попал ко мне. Однако такого давно уж не повторялось. Так что, значит, раз нет, то и нет…
Как ни уговаривал его Серков, делая знаки любопытствующему Виктору, чтобы тот отошел подальше и не стеснял мужика, как ни подлаживался и не льстил, — ничего не вышло: Яков наотрез отказался идти на любой обмен. Отводил глаза от заманчивой «баночки» «столичной», не смотрел и на деньги. Твердил свое: запретной рыбы не ловит, а тем, кто зовет его кулаком, не то, чтобы красной, а и совсем никакой рыбы нет. Нет и не будет. Ни нынче, ни в следующие разы.
— Ну, погоди! — пообещал на прощанье обозленный отказом механик. — Ты об этом дне еще пожалеешь. Тебе это так не пройдет, обещаю!
— Раз ты так, — в свою очередь разозлился Долбанов, — то больше ко мне никогда и не лезь! А то прилетят, улетят, потом получат — и будто псы!
— Это вы с бабой тут будто псы! — свирепо крикнул механик. — Ишь, заливаются гады!
Он кивнул в сторону Цыгана, оскаленная морда которого сотрясалась от злобного лая. Пес забрался на будку и лаял оттуда, вот-вот готовый перепрыгнуть через забор.
— Плевать я на вашу рыбу хотел! И раз ты так, погоди: мы с Андреем тебя когда-никогда, а подстережем. Ты у нас еще попадешься, враз раскулачим! — побежал к вертолету.
К вечеру Виктор собрался ехать домой. Заготовив Онисиму дров, еще раз прибрав все в избе, чтобы налаженный порядок сохранился здесь до субботы, он не без сожаления направился к реке.
Проходя мимо усадьбы Долбановых, задержался.
Яков возился со старой сетью. Было видно, что даже это не доставляет ему удовольствия. Вот бирюк! Такого хочется подразнить. Тем более после его разговора с механиком: яснее ясного, что у Якова с Еленой рыльце в пушку. Да еще в каком.
— Дядя Яков, а знаешь, как тебя у нас в совхозе прозвали? — Виктор весело оглядел заросшее золотистой густой бородой полнощекое, кажущееся несоразмерно крупным лицо мужика, его крепко сбитую, но уже одрябшую, затянутую жирком фигуру, длинные руки с белесыми, как после стирки, отмытыми речной холодной водой ладонями. — Глыбухинским лешим!
Долбанова передернуло.
— Дураков да брехунов, чай, много везде! — после паузы проговорил он хмуро. — Им там, в куче-то, хорошо. Попробовали бы тут с мое.
— Нет, верно, — не унимался насмешливый парень, испытывая желание сделать неприятное этому замкнутому, явно нечестному, вороватому мужику. — Засел здесь в Глыбухе, процеживаешь сетями Ком-ю как через сито, и ничего-то тебе на свете не надо. Даже привет и подарок от Николая принял без всякого интереса. Похоже, совсем одичал? Истинно — леший! А скучно ведь так-то, а?
— Некогда мне скучать, — обиженно отозвался Долбанов. — Видишь, вон сеть? Не себе ловлю, а для городу.
— Знаем мы этот город! — Виктор указал глазами на дом и сарай, возле которых изредка, чуя чужого, потявкивали собаки. — Себя ты тоже не забываешь. Механик верно сказал: кулак кулаком!
— Ну, ну! И ты тут? Потише! — Яков угрожающе сдвинул широкие русые брови. — Болтай, да только тоже не забалтывайся.
— Нет, верно. Как же ты не кулак? — забавляясь злостью Долбанова, настаивал парень. — Наемной силы не держишь, согласен. Зато во всем остальном. Не дом у тебя, а хоромы! Избу Игната Косых к себе перенес, значит, присвоил. И сарай Логуновых к себе поставил. Двух собак на цепь посадил. Третью — тетка Елена готовит. Лошадь откуда-то и корова.
— Не у тебя, чай, взято. Лошадь геологи оставили прошлым летом, как им уезжать домой, да что-то вот не берут. А корова… корова, чай, полагается: известное дело, крестьянство!
— Какое же ты крестьянство? Рыбак ты, а не крестьянин. Как ни кинь, а вы с Еленой теперь настоящие кулаки. Да и лик твой тоже… ишь округлился. Пузо кулацкое нарастил. Видно, поесть не дурак? Любитель поесть, скажи? Смотри, раскулачат.
Яков промолчал. Но по его угрюмо прихмуренным, настороженно приглядывающимся к парню глазам было видно, что разговор ему до крайности неприятен, что он вообще раздражен приездом бывших соседей и хочет, чтобы эта их блажь прошла, чтобы вместе с Витькой уехал домой и Онисим. Старик — безобидный, доверчивый, как младенец, а все ни к чему: лишний глаз тут опасен, Елена права. Тем более что в зуевском погребе укрыты две бочки с тайным запасом, а в дальнем углу за ними стоит корзина, в которой голка лежит свободно, не смятая, как живая, обработанная по новейшему методу: шприцем с жидким рассолом. Хорошо еще, что парень не стал там копаться, на это у него времени не хватило, а все же взгляды бросал и заметил, бес, что их погреб и дверь сарая старательно обихожены, плотно прикрыты. Не спросил: для чего это, мол, ты дверь нашего сарая починил да накрепко припер колом?
Виктору между тем надоело сердить соседа. И ни к чему: что ни говори, а дед остается с Яковом один на один. В такой ситуации худой мир лучше доброй ссоры. И он, уходя, попросил:
— Ты уж тут, дядя Яков, возьми над дедом соседское шефство. Старик он беспомощный, тихий, сам не попросит, а все-таки девяносто. Так что ты уж, пожалуйста, пригляди.
— Пригляжу.
— Вот и спасибо. Ну, я отправился… будь здоров!
Когда моторка парня скрылась за поворотом, Яков тоже спустился к реке. Перенести спрятанное в погребе Зуевых придется ночью, когда Онисим заснет, а пока светло, надо проверить поставленную на сохатого петлю.
Вскоре его моторка неслышно приткнулась к галечной отмели в километре от дома. С топором в руке Яков поднялся на заросшую ельником и березами высокую береговую гряду. Еще издали увидев повисшего на стальной петле уже неживого, закатившего остекленевшие глаза под веки, но все еще, казалось, страдающего от неистовой смертной боли огромного зверя, он ухмыльнулся в усы и, довольный, пробормотал:
— Здесь сразу попался!
До этого он ставил петли в других местах, на глыбухинском берегу. Теперь там зверя не оказалось. То ли сам за пять лет всех лосей перевел, то ли ушли от беды подальше Пришлось полазить по всей округе, пока не набрел на эту гряду с пробитой зверем каменистой тропкой вдоль длинной старицы. Входная горловина старицы так заросла кустарником, камышом да осокой, что от реки ее и не видно. Чужой человек, спускаясь рекой, даже и не подумает, что за низко склонившимся тальником и осокой есть старое русло.
Скрытое, удобное для промысла место. К тому же удачливое: только успел поставить петлю — и сразу ввалился в нее рогач. Не меньше двухсот килограммов. Хватит надолго, достанется и собакам. А то все рыба да рыба. Мясо — оно сытнее.
Не торопясь (кто здесь увидит? Чужую моторку услышишь издалека!), он аккуратно освежевал, а потом с привычной расчетливостью разрубил лосиную тушу на крупные укладистые куски и в один прием перевез в Глыбуху.
Деда Онисима можно было не опасаться: он доверчив, не любопытен. К тому же все больше возится с чем-то возле своей избы. Забросай на всякий случай сохатину зелеными ветками, причаль подальше от старика — и таскай себе мясо в погреб возле развалюхи Гришки Безродных. Мясо хотя и не первой свежести, надобно было приехать за ним вчера, однако — сойдет. Елена посолит покрепче — и ничего, отменное мясо.
Все это время, пока он разрубал лосиную тушу, таскал окровавленные куски в лодку на этом берегу, а потом торопливо прятал в запасной погреб недалеко от своей усадьбы, в нем не возникало ни жалости к зверски замученному лосю, ни брезгливости при виде кровоточащего мяса. Он не испытывал ничего, кроме деловито-алчного самодовольства. В голове бродила привычная, вызывающая усмешку мысль: ловко он все-таки обошел своих деревенских. Те послушались уговоров начальства съехаться ближе к городу, к железной дороге, где дома с с электричеством, водопровод, магазины рядом, радио и газеты. А он, Долбанов, по настоянию бабы вовремя спохватился. Теперь один всему здесь хозяин. И зверю, и рыбе.
Кому электричество и газеты, кому вот это.
Он благодушно ткнул ногой отрубленную голову лося носком резинового сапога: от нас электричество не уйдет. И не в совхозе, а городское. Добра на покупку квартиры хватит. Да еще и останется на приварок: денег — полный чугунок. Старый большой чугунок. Ничего об нем и не подумаешь, когда взглянешь, а по самую крышку — деньги! Хоть нынче, хоть завтра в силах купить себе в городе целый дом, а не то что квартиру у тетки Серафимы Козловой. Однако, подумав, решили с Еленой вначале купить квартиру: скромнее. Не так приметно. Пожить в Глыбухе еще года два или три, потом с большими деньгами можно податься и в область. Пускай в совхозе бывшим глыбухинцам объясняют по радио насчет коммунизма, а коммунизм-то он вот где, в Глыбухе, когда душа имеет все, что угодно.
«Да, ловко я обошел блаженных соседей, — самодовольно раздумывал Яков, возясь с добычей по локоть в крови. — И надоумила на такое Елена. Умная баба. Лучшей бабы и не найти…»
Мысль о жене, как всегда, вызвала чувство сладостного довольства: пятидесятилетний здоровый мужик, он легко подчинялся ее неуемной жадности накопления, ненасытности в их семейных делах, хитрой цепкости ума и воли. Всегда деятельная, острая на язык, по-хозяйски хваткая дома, она содержала Якова в сытости, в холе. Умела привлечь своей бабьей статью. Не плакала, когда бил. Не упрекала и не жаловалась, когда он, выхоженный ею после запоя, виновато помаргивал выгоревшими на солнце ресницами, отводил виноватый взгляд и неловко просил прощения.
Даже в рыбачьих делах бывала нередко главной: пока огрузневший от сытости Яков стоял на берегу плеса с одним концом невода, невысокая жилистая Елена делала в лодке длинный заход и потом одна подтягивала свой конец сети. Она же нередко сопровождала бочки с засоленной рыбой на вертолете рыбкоопсоюза в город, вела расчеты и разговоры с начальством, нашла там и «левую» клиентуру — главный источник дохода. С ней в Глыбухе не было одиночества. Она во всем легко находила возможность для выгоды и наживы. Умела не только загадывать, но и терпеливо добиваться загаданного без терзаний совести и раздумий.
Когда он пригнал свою лодку с лосиным мясом, она деловито сказала:
— Пожалуй, бочки не хватит, — и первая потащила самый крупный кусок к усадьбе Безродных, где Яков еще зимой сделал на всякий случай запасной ледник.
После того как они полностью разгрузили лодку и Яков, втянув ее подальше от воды на берег, поднялся по бугристому откосу с громоздкой, наспех сложенной шкурой лося (в хозяйстве все пригодится!), он едва не столкнулся с дедом Онисимом.
Уже темнело. Холодный закат розовато гас за рекой, бросая последние отблески на Глыбуху, на луговину слева и пестрые вершины желтеющего чернолесья за ней. Одетый в темное, тихий и маленький дед стоял возле столба, на котором держалась калитка Долбановых, сам похожий на столб, и Яков вначале не обратил на него внимания. Только когда старик шевельнулся, шагнув навстречу, и сипловато сказал:
— Чего это вы с Еленой таскаете цельный вечер? — Яков узнал соседа.
После отъезда Виктора, занятый лосем, а потом и мыслями о Елене, он успел уже забыть о том, что в Глыбухе остался кто-то еще, кроме них с женой. И теперь вдруг снова все вспомнил, узнал старика и вздрогнул: «Вот, началось. Дед хоть чуть жив, а все — свидетель. Теперь в Глыбухе покоя не жди».
Будто споткнувшись, он тупо остановился перед калиткой, а оправившись от испуга, соврал:
— Да так… остатки. Охотники даве, дней пять назад, убили, дьяволы, лося на том берегу. Слышу — стреляют… вот и решил проведать. Похоже, что испугались тогда бандюги, кое-как освежевали да и бросили. Шкура вот… чего ей зря пропадать?
— Ну, идолы! Что за варначье племя, эти пострельщики да обловщики! — возмутился Онисим. — Знают ведь, что не положено трогать зверя, и все одно — то тут, то том потайно зверуют!
— И то, — согласился Яков. — Такой уж народ.
Он суетливо шагнул от старика, еще не решив — как быть?
Нести лосиную шкуру к усадьбе Безродных теперь нельзя: там мясо… старик увяжется следом, увидит. Нести ее к себе? Уж лучше к себе.
— Разбойничать не моги, раз на лося запрет! — продолжал между тем Онисим, семеня вслед за Яковом. — Не положено, не стреляй! Нельзя, скажем, рыбу в реке, не лови!
Охваченный только одним желаньем — укорить вороватых, нечестных людей, наносящих вред государству, он шел по двору Долбановых вместе с Яковом, не обращал внимания на лай и рычание Цыгана с Низькой. Шел и ворчал:
— Закон для всех, кто ни есть. Что не положено по закону — значит, не тронь! Жалко ты их, идолов, в тот же раз не застал.
— Небось у вас в совхозе тоже многое не полагается, а делают да берут, — с издевкой заметил Яков.
Он сбросил шкуру возле крыльца под окном, из которого во двор лился свет керосиновой лампы, и с удовольствием потянулся.
— Да вон и в городе тоже. Известно. Возьми хоть тот же наш потребительский этот союз…
— Мало ли что творят дуроломные люди! — не сдался Онисим. — На то они и есть дуроломы. Пока есть совесть — ты человек, нет совести — нет и тебя. Про моральный облик читал? И верно, где тебе тут читать. Да если и не читал, все одно: по-советскому, по-хорошему надо!
— Сам, похоже, святой?
— Святой, не святой, а совесть имею. Совесть — она должна теперь быть у каждого, — не унимался старик. — Сам посуди, — не замечая пренебрежительно-злого вида Долбанова, горячился Онисим. — Если все так-то, как те пострельщики, будут делать не по закону, что с государством получится? Полный раззор! Растащут все до травинки! Каждый себе. А главное, сами-то мы должны быть людьми или нет? Советские мы, на которых весь мир глядит, или такие же, как и там? Вот в чем вопрос?
Его прозрачное, до синевы худое личико легонько порозовело, по-детски доверчивые светло-голубые глаза укоризненно помаргивали, вся подвижная, мальчишеская фигурка была исполнена негодования и протеста, и Якову почему-то стало неловко. Не захотелось спорить и потешаться над стариком, что-то живое и доброе шевельнулось в душе.
— Это, конечное дело, так, — нехотя согласился он. — Но только с одной-то совестью нынче не проживешь.
— Однако живут другие? И даже совсем неплохо!
— Строгостей больно много. Это не тронь, другое нельзя.
— Вот и не трогай, если нельзя. Что сказано, то и делай. Закон придуман не для плохого, а для добра. А где добро, там, брат, и радости больше.
— Оно конечно…
— Об этом и разговор!
Довольный тем, что упрямый мужик наконец-то понял разумные наставления, Онисим легко вздохнул, окинул счастливым взглядом сумеречную поляну за усадьбой, а левее ее, под склоном берега, пока еще светлую полоску реки, привычно заулыбался:
— А все ж таки, больно тут гоже в Глыбухе! Как ни скажи, а для меня, Яков, краше нашей природы нет ничего на свете!
В эту первую ночь, проведенную в Глыбухе, деду Онисиму не спалось. Может быть, потому, что ночь была лунная, но все волновало его, все поднимало в душе тысячу необычных и сложных чувств.
У сына в совхозе он уже привык к ровному семейному распорядку жизни: одни с утра идут на работу, другие хлопочут дома, занятые уборкой, приготовлением пищи, заботятся и о нем, старике. Да и сам он был ежедневно занят каким-либо добрым привычным делом: то за правнучками в совхозном сквере приглядеть, то с корешом Фролом встретиться, обсудить «текущие новости», о которых с утра сообщают по радио, или вспомнить вдвоем про вчерашний фильм, показанный в клубе.
Все в семейном доме налажено, все разумно, движется ровно, ясно. А здесь, в избе, да еще одному, как космонавту на неизвестной планете (об этом старик подумал с довольной, хитрой ухмылкой: ишь, ловко пришло на ум!), мерещится в полудреме неведомо что. При этом не новое, как тому космонавту, а старое, отжитое.
В совхозе казалось, что все глыбухинское отошло навсегда. А теперь оказалось, что нет: лезет на ум оно, это прошлое, прямо-таки навалом! Какой уж тут сон. Дремлешь, и все-то мнится тебе, будто в старой избе, затерявшейся среди неоглядной тайги, как планета в бескрайнем небе, все время что-то поскрипывает, колышется и звенит, как комар над ухом, клубится живой и призрачной мглой. И будто это не просто мгла, а души людские — может, матери и отца, а может, — покойницы Дарьи или давно уже скончавшихся сверстников. Все они собрались теперь в этой старой избе и шепчутся, и незримо движутся перед печкой, на теплых кирпичах которой он устроился на ночь, беседуют с ним и дивятся тому, что вот, гляди ты, старый Онисим опять приехал к ним, перешептываются, говорят друг другу об этом…
Да и не только в избе: за светлым окном, обращенным в сторону долбановского подворья, тоже все время что-то движется, как бы вполголоса говорит и, вроде, крадучись ходит, похрустывая щепками, которые Виктор не успел убрать после того, как натяпал дров перед своим отъездом. Даже и не одна, а вроде как две неизвестные тени мелькают в белесом квадрате окна. И так это явственно, так все слышно, что начинает казаться, будто и в сенцах за дверью кто-то шуршит и бормочет, легонько пошагивает вдоль помоста, отделяющего избу от двора, где когда-то стояла в хлеву корова. Ни дать ни взять — домовой шумит, недовольный тем, что его потревожили после долгих лет одиночества и покоя…
В одну из особенно беспокойных минут, совсем ужа проснувшись, Онисим набрался храбрости, спустился с печи, сунул босые ноги в валенки и заглянул в окно.
Ночи были еще не темными, с остатками той белесости, какая бывает здесь на исходе лета, а эта ночь и совсем была светлая от луны, и старик поразился: мать моя барыня, а ведь и верно, что кто-то ходит возле избы! Промелькнут за окном, потом опять промелькнут, легонько шумнет в сарае — и вновь мелькнет. А потом станет тихо: ни тени, ни шорохов, ни шепотливого бормотанья.
Онисим давно уже знал, что на свете нет ни чертей, ни бога. Вера в них — одно мельтешенье. Туманность ума. Беспокойство сердца. И душ, отдельных от тела, конечно же, тоже нет. Наукой оно установлено точно. Сам по радио слышал множество раз. Да и у Виктора в книгах об этом вполне рассудительно объясняют. Значит, внушал он себе все то, что мнилось ему, пока лежал на печи, и то, что он видит теперь в окошко, есть одна лишь игра ума, его несознательное мечтанье. Раздумался, размечтался, пошли в организме рефлексы, вот и начал придумывать, вспоминать о том, как жилось, бывало, в Глыбухе, что было брошено здесь, как оно оставалось, когда он со своими сынами Алешкой да Адрианом переехал в совхоз.
Подумав об этом, поусмехавшись, даже поиздевавшись в душе над собой, дед поглядел-поглядел в окно, подумал-подумал, потом накинул на плечи ватник, и так вот — в трикотажных исподних, в валенках и телогрейке — бесстрашно вышел из избы на крыльцо.
Наружная дверь, как и дверь избы, давно расшаталась, тряслась и скрипела, поэтому он не услышал, зато увидел, как кто-то метнулся от сарая в сторону, и на фоне звездного неба вырисовалась громоздкая тень с горбом на согбенной спине.
— Ты, что ли, Яков? — спросил он негромко.
— Я…
— То-то я слышу. Чего ты ночью?
— Да вот… — Горб отделился от тени, послышался глуховатый удар тяжелого предмета о землю. — Днем было некогда: то да се. Вот я и решил это ночью.
— Чего?
— Да в погребе у тебя…
— Что в погребе?
— Ну, все одно и то же: засолка для городу, — со вздохом ответил Яков после паузы. — Что, думаю, зря пустует? Кое-что взял да в твоем погребе и поставил. Для городу надо засаливать много, сам понимаешь, — совсем уже уверенно пояснил мужик. — Своего помещения для продукции не хватает, вот я тут кое-что и поставил. Да ты, дед, не думай; сейчас я это уберу, пользуйся погребом сам за милую душу.
— Эко, сказал! Зачем он мне, погреб?
Онисим поежился: ночи становились свежими. Как солнышко днем не грей, а все воротит на осень.
— Разносолов, какие портятся, у меня не предвидятся, — пояснил он шутливо. — А когда и добуду свеженькой рыбки, так суну ее куда-нибудь в уголок — и все! Тем более погреб ее я, а ты зимой льдом набивал. Вот им и пользуйся на здоровье.
— Можно, значит?
— О чем разговор? Мне и гостить-то тут, парень, от силы недели две. Больше Настя не разрешит. Так что пускай твое там аккуратненько и лежит, как лежало. Зря не тушуйся.
Не сходя с крыльца, он справил малую нужду, а мужик в это время уже не таясь, топоча сапогами, отнес тяжелую вещь в сарай, спустился там в погреб, покрякал — видно, от стужи, потом вылез, прикрыл лаз в яму старыми досками, как это было днем, дверь сарая притиснул колом и подошел к старику.
— За это спасибо, дед. Выручил! — Голос его стал веселым, сочным. Было видно, что Яков совсем уже оправился от похмелья. — Раз ты не против, тут засольное и оставим. А почему? Потому что твоя усадьба мне ближе других. Сподручна.
Мужик закурил.
— А что, дед, не спишь? На новом-то месте, видать, не спится?
— Не спится.
— Известное дело. Когда с непривычки, оно всегда. А надо спать.
Он глянул вверх:
— Похоже, давно уже за полночь.
Над ними вздымалось звездное беспокойное небо. Тысячи звезд-светляков трепетали там, напрасно силясь вырваться из клейкой, тягучей мглы, разлитой над землей повсюду. Целые скопища их дергались и кружились в молчании. А те, у которых уже не осталось сил, чтобы жить, замерли и притихли. Мертвые массы их протянулись через небо блеклой полосой Млечного Пути, по краю которого широко и полно плыла латунная, неживая луна.
— Ух, мир-то, Яков, каков! — восхищенно заметил дед, вслед за мужиком оглядев далекое небо. — Умом понять невозможно, как он хорош! Только когда вот так вот взглянешь, когда сразу захолонет у тебя в груди, тогда и поймешь.
— Хм… скажешь тоже! — Яков снисходительно усмехнулся. — А чего понимать? Мир как мир, все одно и то же. То лето, а то зима. То дождь, а то ведро.
— Это и славно, что дождь и ведро! — по-прежнему восхищенно сказал старик. — Человеку, который с понятием, до невозможности хорошо поглядеть на это. Девять десятков живу, а все не могу привыкнуть.
— Скоро привыкнешь, — со значением пообещал Яков. — Как хватит кондрашка, как ляжешь рядом со своей Дарьей, так и привыкнешь.
— Это уж да.
— Был тут — и нету!
— Другие будут. И что ведь особенно хорошо? — ничуть не расстроенный грубыми словами Якова, оживился дед. — То хорошо, что люди все лучше мир этот видят и понимают. Теперь, вон, луна вполне нам известна. А скоро, глядишь, другие планеты узнаем через луну.
— На кой они нам?
— На кой тебе, например, Печора или Москва? Обошелся бы своей избой. Однако — не обойдешься?! Так же и тут. Вон Виктор рассказывал, будто умные люди стали думать теперь не только о том, куда запустить наш спутник, но и о том, чтобы в будущем оторвать всю землю от солнца, поскольку оно потухнет, да и поплыть на ней вон туда! — Он указал на скопление звезд. — Вроде как на хорошей моторке: дал газ — и поехал!
Яков пренебрежительно сплюнул:
— Придумают тоже! Тут с одним погребом ума не приложишь, как быть, а они про целую землю. Блажь! Все Зуевы с блажью, — добавил он почти ожесточенно. — Баба моя об этом правильно говорит. Тут об делах надо думать, а они…
Звякнула цепью Низька, послышались легкие шаги. Елена вполголоса спросила:
— Чего задержался? Все, что ли? А это кто? — Она остановилась. — Дед?
— Он! — благодушно ответил Яков. — Вот стоим, разговариваем…
— Как же ты? — В тонком голосе Елены прорезалась злая нотка. — Ты сюда разговаривать, что ли, шел?
— Зря не шуми, — успокоил Яков. — Мы с дедом договорились, как на мирной конференции: за погреб свой он не держится. Лазить туда не будет. Так что пускай все в нем остается, как было.
— Совсем сдурел! В одном в нем, что ли, дело?
— В других тем больше, — заупрямился Яков. — Если, к примеру, Виктор приедет в то воскресенье на час, на два… ну и что? В погребе, чай, ни что-нибудь этакое, — с нажимом, чтобы Елена поняла, о чем идет речь, добавил Яков, — а разный частик, который для городу. Щуки, язишки, всякая мелочь.
Елена, как кошка, сердито фыркнула, строго велела:
— Поди-ка сюда, — и, повернувшись первая, почти бегом двинулась к своему дому.
О чем она говорила с Яковом с глазу на глаз, Онисим не знал. Но уже утром отметил про себя, что Яков, и в особенности Елена, стали явно сторониться его. Яков, наверное, потому, что боялся строгой Елены, а та повела себя так, будто деда и нет на свете, а если он где-то и мельтешит, то тем хуже для него: Зуевым отныне объявлена жестокая, непримиримая война.
Даже щенка, который чуть что опрометью бежал к старику, радостно тыкался ему в ноги, валился на спину и довольно урчал, когда приветливый старик брал его на колени, щекотал за ушами, — даже этого общительного пузана, предварительно избив за симпатию к деду, Елена перестала пускать на участок соседа.
Привязанный рядом с долбановским крыльцом к колу, щенок целыми днями жалобно скулил или тоненько лаял, заставляя нервную Низьку метаться возле конуры.
Как-то днем, таясь от старика за углом сарая, Елена отцепила Низьку.
Не сразу поняв, для чего ее отпустили, сука нерешительно завертелась на месте. В последний раз их с Цыганом отпускали весной, в мае, и они целых два дня носились тогда по всей усадьбе, на луговине и на речном берегу, свободные и счастливые. Теперь ее отцепили одну, а надобности в Цыгане она еще не испытывала, поэтому вначале, то прыгая, то припадая к земле, закрутилась возле хозяйки, счастливая уже оттого, что цепь не тянет ее за ошейник, что можно лизнуть неласковые хозяйские руки, попрыгать возле нее.
Потом она услышала тоненький вой щенка и бросилась к нему. Но хозяйку такое поведение собаки не устраивало. Ей нужен был устрашающий, зубастый зверь, и она погналась за Низькой с палкой в руке.
Собака опрометью кинулась со двора за сарай — и тут увидела старика. Подцепив дужки ведер коромыслом и водрузив все это на худенькое плечо, он собрался идти за водой на речку. Яростно всхрапнув, почти задохнувшись от злости, Низька в несколько прыжков пересекла расстояние, разделявшее их, с ходу кинулась на Онисима, сбила его с ног и впилась зубами в руку.
Впилась — и сразу же отпустила: от этой руки, от слабенькой костлявой ладони, которую старик, не испугавшись собаки, в последний момент сам протянул ей навстречу, чтобы погладить, — от этой ладони, и от всего человека на нее вдруг сладко пахнуло щенком, ее пузатеньким, добрым Анцем.
Кусать такого человека было нельзя, и Низька, успевшая все-таки надкусить зубами ладонь Онисима, виновато отпрянула, пала на брюхо и заюлила около деда, закрутила рыжим хвостом, благодарно ткнулась в его колени, а потом, показывая этим свою покаянную преданность и любовь, свалилась на бок, с бока на спину — и рабски задрала кверху обмякшие, вздрагивающие от возбуждения когтистые лапы.
— Ну что ты, дурочка? — бормотал растерянный, а еще больше растроганный таким оборотом дела Онисим.
С трудом поднявшись на ноги, отряхиваясь и одновременно успевая на одну-две секунды дотянуться пальцами до Низьки, он присел перед ней на корточки, стал оглаживать окровавленной ладонью лохматую морду собаки, трепать ее за ушами. Она, в свою очередь, преданно ловила эти добрые пальцы, эту ладонь, чтобы лизнуть их, чтобы так вот как бы поцеловать их своим языком.
— Признала, видно? — говорил Онисим тихонько, с умиленной нежностью в сердце. — Думала, что чужой, а оказалось, что свой? Эх ты, зверина.
Некоторое время Елена с удивлением и ненавистью следила из-за угла сарая за тем непонятным, что произошло у соседской избы.
Что же это такое? Низька, ее свирепая Низька, которой даже Яков боится, не тронула старика! Не только не тронула, но даже и распласталась перед ним. Лижет ему руки, юлит. Так она и перед ней, своей хозяйкой, не распластывалась. Проклятая тварь! Предательница!
Делая вид, что крайне испугана внезапным нападением собаки на старика, она выскочила с палкой в руках из-за сарая и кинулась к соседской избе:
— Низька, назад! Ах ты, бандюга! Не тронь, это свой! Ох, батюшки… и как это она сорвалась с цепи? Не иначе — Яков недосмотрел. Искусала небось, дедуся?
Изо всех сил она ударила собаку палкой вдоль спины. Еще раз по голове. И опять вдоль спины, одновременно отшвыривая ее от деда ногами и ненавидя тем больше, чем покорнее Низька принимала эти безжалостные удары.
Елене хотелось избить не только собаку, но и Онисима. Даже больше его, чем собаку. И она ударила бы, не думая о последствиях, если бы тот, защищая собаку, сам не споткнулся и не упал вместе с ведрами прямо на Низьку.
Напуганная грохотом собака отскочила прочь и, громко скуля, с поджатым хвостом, побежала к сараю и юркнула в конуру…
— Надо было спустить не эту чертову стерву, а Цыгана, — говорила Елена мужу, после того как несчастная сука была еще раз беспощадно бита, вновь посажена на пень и лишена еды на весь день. — Тот бы все сделал, как надо.
— И зря! — недовольно заметил Яков.
— Что зря?
— А это, насчет Цыгана. Ну, искусал бы… может, до смерти. А что нам было бы за это, тебе и мне, знаешь?
— Мы-то при чем? — удивилась Елена. — Цыган, мол, сорвался с цепи — и все! Не мы виноваты.
— В этом и виноваты, что пес сорвался с цепи. Суд — он вину найдет. Дура ты, дура! Придумала тоже.
— Придумай лучше, коль так! — разозлилась Елена. — Старик живет у нас третий день, за всем успел досмотреть. Ничего от черта не скрылось. Хоть вроде бы и слепой да тихонький, а все видит. Теперь, чего ни несешь, все на его глазах. Похоже, узнал и про лося. Вчера спросил: «С чего это от вас, что ни день, духовито вареной лосятиной тянет? Знать, не только шкуру Яков-то там нашел? Ох, зря вы… ох, зря!» Вот и смотри, как тут быть.
День спустя, во время обеда, она сказала Якову:
— Старик чего-то все возле реки гоношится, язишек ловит. Отчего на озеро не идет? Ты ему посоветовал бы. На озере, мол, немыслимо с карасями. Бывало, он там ловил.
Яков неодобрительно взглянул на бабу:
— Опять за свое?
— А что?
— А то, что озеро это… на то и зовется Черным!
— Так то от цвета воды.
— Было от цвета, теперь от беса. К нему и шагнуть нельзя.
— А я об чем говорю?
Елена зло, как на несмышленого дурачка, взглянула на мужа, резко отодвинула миску с куском лосятины, шепотом досказала:
— К бесу старого, к бесу! Пускай потонет.
Когда-то Черное озеро было большим, глубоким. Потом, лет сто назад, появилась Глыбуха, и мужики, обстраиваясь, стали то на избы и разные службы, то на дрова в холодные зимы сводить вокруг деревни один за другим боры и крупные дерева. На несколько верст постепенно пошло одно чернолесье, кустарники да ольха. Озеро стало мелеть, затягиваться травой. Тощенькие березки, осинки да елочки все еще изредка прорастали на этой траве, медленно ползущей от берега к середине озера, тянулись к ясному солнцу, валились от ветра, гнили. А чаруса, зеленое шелковистое одеяло болотной травы, с годами все дальше ползла по темной воде, все плотнее обкладывала озеро со всех сторон.
Добраться по этому живому мокрому одеялу до чистой воды делалось все опаснее и труднее. Под тяжестью человека оно прогибалось и колыхалось, а ближе к воде — рвалось.
Всего три года назад Яков не без опаски, но все же ловил здесь сплетенными из ивы «мордами» двухфунтовых карасей. Теперь об этом нечего было и думать: шагнешь — и ухнешь в предательскую чарусу. Сам станешь кормом для разной нечисти. Поэтому, поняв смысл сказанной Еленой шепотом фразы, Яков не сразу сообразил, что ответить, только хрипло проговорил:
— Ты, видно, сдурела?
Ему представилось, как старик с ходу ухнет в трясину, станет барахтаться там в вонючем, грязном «окошке» среди зеленого одеяла травы, как безнадежно будет цепляться слабыми худенькими руками за тонкие, похожие на зеленых длинных червей травинки, а потом вдруг крикнет в последний раз и уйдет с головой в ледяную, рыжую воду. Минет минута, чаруса сомкнется — и все вокруг станет по-прежнему ярко-зеленым и неподвижным, будто и не было никого…
— Чаруса такая, что и его не выдержит! — добавил он глухо.
— А и пускай! — Елена сердито свела к переносью темные брови. — Свое он прожил. А лучше, что ходит да выглядывает, соображает, как мы живем? Лишний глаз ни к чему.
Чтобы успокоить Якова, она добавила:
— Да может, и не потонет. Старик он, чай, тоже не без ума. Легонький. Выплывет, если что.
«Может, и выплывет, — весь этот день раздумывал Яков. — А вернее всего, что на ту чарусу и не полезет: дед, верно, не без ума. Как встанет на бесову эту трясину, сообразит».
Здравая мысль успокоила мужика, и он, понуждаемый настойчивой бабой, после одного из таких разговоров с ней, будто нечаянно оказавшись возле зуевской избы, где тепло одетый старик любил посидеть на скрипучем крылечке, словно бы между прочим посоветовал:
— А чего ты, дед, на озеро не сходишь? Карасей там — во! Не речным малявкам чета. С лопату! Жирные да сахарные, страсть! Пока холодов-то нет, сходил бы, проведал.
— Ужо схожу, погоди, — согласился Онисим. — Они у меня в плане еще с совхоза. На это дело мне Витька из городу вон, что привез.
Он сунулся от крыльца в избу, покопался там, принес сплетенную из капроновой нитки вершу.
— Я тех карасей аж сызмальства помню. Ух, сколь их весной набивалось, бывало, в «морду»!
— Вот и давай.
— А сам ты чего ими требуешь? Тебе бы от них ба-альшое подспорье произошло. Небось в городе-то, — уточнил свою мысль старик, — сорога со щукой приелись. А хороший карась ух как бы стол горожан украсил!
— Оно и верно. А все же…
Вид у мужика был одновременно смущенный и хмурый. Онисим посочувствовал:
— Похоже, план от рыбкоопа большой?
— Большой.
— И то! — одобрительно заметил старик. — Народу все прибывает: нефть вон, газ, медь да золото, говорят… да еще, как это их?
— Мольфрам с политбеном, что ли?
— Ну, да. Всего в нашем крае полно! Потому и горох растет. А раз он растет — и еды надо много. Отсюда тебе повышенный план.
— Ан, рыбы в реке все меньше, — пожаловался Долбанов. — Против прежнего не сравнить. Наставишь путанок в тиховодье да по курьям, а всего-то и вынешь десятка четыре разного маломерка. Может, в других местах, где лучше, а округ Глыбухи, можно сказать, и нет ничего!
— Не греши, — укорил старик. — Захочешь найти, найдешь! Это здесь-то, на нашей большой реке да на озерах в тайге, не найдешь? Эва! Надо найти. Не для кого, чужого, как прежде, стараешься — на своих же, советских людей, на сограждан. Тут надо все изыскать. Вот видишь? — Он указал глазами на вершу. — Карась делу тоже в силах помочь. Вот завтра я, погоди, налажусь на озеро и потом, что ни день, буду тебе помогать исполнять тот план карасями. Бесплатно! — добавил он, заметив кривую усмешку на бородатом, щекастом лице соседа. — Самому мне что? Пяток на жареху — и хватит. Все остальное буду носить тебе. За пять-шесть дней, я мыслю, нашим глыбухинским карасем можно цельную бочку набить. Пущай городские сладеньким побалуются. Народ — он должен иметь достаток. Первое дело в пище: от доброй пищи — и труд.
Долбанов промолчал. Подумал: «Тоже еще… малявка хочет щуке помочь! В чем душа держится, а туда же…» Но вслух смиренно сказал:
— Это, конечно. За помощь спасибо. Да только я как-нибудь сам. Ты для себя-то лови.
— Наловлю! Возьму вот завтра да и налажусь!
С веселой нежностью дед добавил:
— Сызмальства наше озеро я любил.
Холодная утренняя роса еще не сошла. Ее хрустально чистые капли искристо поблескивали в траве, сверкали на кустах жимолости и шиповника, отражая лучи только что выкатившегося из-за горбатых вершин тайги красноватого солнца.
Все вокруг было свежим, ясным. Все было наполнено первозданной целительностью покоя. Дышалось легко, и Онисим неторопливо брел от Глыбухи к озеру по выбитой еще в прошлые годы, теперь еле приметной среди травянистых зарослей луговой тропе.
Все здесь с детства знакомое и родное. Как будто вернулся в свое далекое детство и от этого не испытываешь ничего, кроме радости узнавания дорогих твоему сердцу мест. Даже старческие недуги, без которых не обойтись и которые тяготят тебя не то чтобы чем-то в особицу, а все вместе, — даже они утишились и легко переносятся в это утро. Шагай себе потихоньку, шаркая мокрыми от росы резиновыми сапогами.
Вскоре кончилась деревенская луговина, гуще пошел колючий, дикий кустарник. Потом на пути встал помеченный охрой лес — осинки, березы. Меж ними — темные ели. Кое-где и сосна. Сгнившие, поваленные ветром стволы чернолесья все чаще перекрещивали тропу. Приходилось то лезть через них, то обходить глухие завалы и продираться сквозь частый подлесок.
Но вот и лесные заросли стали редеть. Тропа пошла под уклон. В просветах внизу открылась длинная, неширокая полоса зеркально-светлой воды.
Спустившись на бережок, Онисим присел отдохнуть на полусгнивший пенек и некоторое время оглядывал слезящимися, счастливыми глазами открывшуюся перед ним картину: изумрудно-яркую мшару с редкими тощими деревцами и кустиками на ней, за мшарой — узкое зеркало озера, за ним — опять зеленую мшару, но уже дальнего берега, а за той дальней мшарой — пестротканную стену бескрайней глухой тайги.
Где-то справа в осоке мирно покрякивал утиный выводок. Слева — невидимый дятел долбил сухую вершинку. В кустах изредка тенькала и посвистывала пернатая мелочь. А озеро было спокойным, гладким. Ни единой морщинки не набегало на эту ровную гладь, как будто оно как уснуло в тот год, когда рассталось с Онисимом, да так с тех пор еще и не проснулось, или не узнает старика, забыло о том, как когда-то, еще мальчишкой, он пришел сюда в первый раз и с тех пор ходил каждое лето, сдружился с ним, с этим озером, спрятавшимся от людского глаза в лесу. Теперь твой Онисим вернулся… проснись же, озеро, всколыхнись!
На дымчатой глади, у самой кромки зеленой мшары, что-то легонько плеснулось, возник довольно большой кружок, расплылся, пошел по воде — и пропал.
Рыба играет, будто озеро этим знак подает.
Как бы очнувшись от счастливого забытья, старик поднялся пенька, стал налаживать вершу, и прежнее мальчишеское нетерпение охватило его: надо, ох, надо поторопиться! Больно уж хочется подержать тех крупных, как бы из детства плеснувшихся вон там на воде, бронзовых карасей. А есть ли они? Вдруг да повывелись! Что ни скажи, прошло с той поры много лет. Озеро вон, гляди, как мшарами затянуло. Может, и живности стало меньше?
Еще в избе, собираясь в путь, он привязал к горловине верши, к ее внутреннему кольцу, кусок душистого ржаного хлеба в марлевом лоскутке. Теперь оставалось растянуть вершу при помощи двух металлических прутьев, добраться по травянистой мшаре до чистой воды и опустить снасть на дно.
Наскоро определив, какое место будет уловистее, Онисим ступил на мшару и метра три прошел по ее колеблющейся зелени без особых помех.
Туго переплетенные корни и стебли травы держались на воде довольно прочно, хотя после каждого шага оседали вниз и след заливала рыжая, пузырящаяся вода. Потом живая ткань мшары сделалась тоньше. Она жиденько колебалась по всей ширине, хлюпала и вздыхала. Деду приходилось нащупывать сапогом места и кочки покрепче, чтобы не оступиться, не провалиться.
До чистой воды оставалось не больше метра, когда он уже не нащупал надежной опоры под сапогом, нога провалилась выше колена, и за голенище заплеснулась острая, показавшаяся ледяной вода.
Дальше идти старик побоялся. Но и отказываться от задуманного так вот сразу — не захотелось. Вернувшись на берег, он попробовал добраться к воде в других местах, однако и там чаруса была не лучше. Пришлось добыть в лесу две крепких жердинки, вернуться на первый след.
Кладя осиновые слеги крест-накрест, старик наконец добрался до чистой воды и, лежа на животе, полузалитый водой, столкнул вершу в озеро.
Домой он вернулся к обеду. И тут же, у бывшей околицы, его встретил Яков.
— Жив? — удивленно, как показалось деду, спросил мужик. — Однако весь мокрый… тонул, знать?
— Пришлось на пузе полазить, охолодал! — весело отозвался Онисим. — Однако ух — заросло как озеро-то! — добавил он огорченно. — Так, пожалуй, и пропадет. Еще десять лет — и затянет его травой.
— Тут все одно никому не жить, — равнодушно заметил Яков. — Пусть оно хоть совсем заглохнет.
— Нет, не скажи. Озеро — все же озеро. С ним цена всей округе выше. А болото — кому нужно? Одно дело, когда на земле все чисто да живо, другое, когда болота. На болоте какая польза? Комар да мошка — не больно большой прибыток государству.
— Чего об государстве заботиться? Оно без тебя управится, будь здоров.
— Как это без меня? Эко ты…
Не дав старику возразить, мужик перевел разговор на более интересное для него:
— Снасть-то поставил?
— А как же? Само собой. Завтра пойду вынимать.
— Смотри там, — неожиданно для себя предупредил его Яков. — Как бы чего… утонешь!
Онисим легко отмахнулся костлявой ладошкой:
— Еще чего! Я легкий, без весу. Однако пойду сушиться. Вишь ты, как вымок. Как бы мне не простыть.
В избе он умылся, переоделся. Потом аккуратно вывесил для просушки мокрую телогрейку, штаны с портянками, насадил сапоги на колья покосившегося от ветхости плетня, пообедал «чем бог послал». И до самого вечера не выходили из его головы родные картины: усыпанная бисером ночной росы дорога к Черному озеру, дымчатое блюдо озерной глади, волнистый кружок на ней от невидимой рыбины и та предательская, ворсистая мшара, по которой от каждого шага до самой воды идут недобрые травяные волны.
Он мысленно представлял себе и вершу, сброшенную на дно. Теперь, наверное, вокруг нее, втягивая круглыми ртами ароматный хлебный настой, собираются караси. Толпой стоят, обсуждают: «Чего это, братцы, стряслось? Сколько годов ничего такого тут не было, только от стариков об верше слыхали, и нате вам, — дедова снасть!» Рассуждают так караси и тычутся мясистыми мордами в наружную сетку верши, один за другим нетерпеливо движутся к горловине, находят ее, с трудом проталкиваются сквозь внутреннее кольцо, где привязан хлеб, в приготовленную для них ловушку…
От этих мыслей его собственное нетерпение делалось временами невыносимым, как у мальчишки. Хоть брось все в избе — и беги туда, к своим карасям, не дождавшись утра.
— Ничто не берет его, старого черта! — сердито говорила в тот вечер Елена, посматривая в окно, за которым можно было без труда разглядеть и угол зуевской избы, и вывешенные для просушки вещи деда. — Верно, что весу в нем нет, высох совсем. Такого и мшара держит.
В душе даже довольный тем, что Онисим все же вернулся, не утонул, Яков, однако, подлаживался к Елене:
— Это, когда идешь без всего. А как завтра потянет снасть, особенно не пустую, тогда оно тяжесть свою окажет!
Елена перекрестилась:
— Дай-то бог! — и вздохнула.
Утром, когда Онисим чуть свет вышел на свое крыльцо, одетый для дальней дороги, и двинулся в сторону озера — за ним из избы Долбановых следили в четыре глаза.
Но на этот раз старик исхитрился: еще с вечера он приготовил широкую доску, отодрав ее от перегородки в полуразрушенных сенцах, и теперь нес ее вместе с мешком под мышкой. «С доской оно будет надежнее, — прикидывал он, шагая знакомой тропой. — Удобнее доползти до воды. Жердины жердинами, а доска — пошире и подлиннее».
Толкая доску впереди себя, а то и ложась на нее, когда мшара предательски опускалась, он и в самом деле, хотя не без усилия, но все же поднял отяжелевшую вершу со дна и волоком, отползая задом, вытянул на берег.
По его возможностям добыча была немалая: четырнадцать карасей. Да каких, в две ладони шириной. Толстые, круглые, цвета золотисто-темной бронзы. С чешуей чуть ли не в пятачок. Вываленные на траву, рыбины тяжело возились и подпрыгивали, мокро щелкали мясистыми губами, то выбрасывая их, то втягивая в рот. — те самые караси, которых он помнил с детства.
«И как это удалось им протиснуться в кольцо горловины? — оценивая улов влюбленными глазами, прикидывал дед Онисим. — Непостижимо! А в озере есть караси и крупнее. Однако на тех надо ставить поглубже и не эту жидкую вершу, а настоящую деревенскую «морду» из ивовых прутьев. Тальник сейчас хоть и ломкий, это тебе не весна, а сделать такую «морду» необходимо. Тогда и Якову будет от них настоящий прибыток. При сноровке можно за несколько дней наловить для его рыбкоопа целую бочку. В городе столь сладкого карася люди съедят за мое почтение! Четырнадцать таких чушек — это большая жареха для целой семьи. Съедят и спасибо скажут. Выходит, и я не без пользы для города здесь поживу…»
Отдохнув, он совсем уже смело вернулся по мшаре к воде и бросил вершу на прежнее место: авось и завтра набьется в нее не меньше. Потом покидал добротный улов в мешок и, сгибаясь под немалой тяжестью (в совхозе сноха Настя носить тяжелое не позволяла), тихонько побрел в Глыбуху.
Но доброму намерению — безвозмездно помочь соседу перевыполнить план для городского потребсоюза — не суждено было осуществиться.
В субботу вечером в Глыбуху приплыли откуда-то снизу, на большой моторке, трое парней. Судя по всему, эти были здесь не впервой, оказались знакомыми Якова и, едва ступив на берег — повели себя по-хозяйски.
Все трое были навеселе, бесцеремонные и шумливые. Пошучивая, то и дело шлепая себя по щекам, матеря комаров-кровососов, они поставили на лужке за усадьбой Долбановых вместительную палатку. Но спать не легли, а допоздна пировали с Еленой и Яковом в наглухо закрытой избе. Онисим далеко за полночь видел их тени в светлом окне, слышал громкий нескладный говор и пьяные песни, на которые Низька и Цыган время от времени отзывались тоскливым лаем.
Угомонились приезжие только под утро. А утром выпили снова, с Яковом вместе, хотя Елена просила «поостеречься», и только к полдню отправились на рыбалку с путанками-сетями.
Когда Яков вышел вслед за гостями из избы и, проводив их, направился в погреб, вид его не вызвал в душе Онисима ни сочувствия, ни отрады. Это был явно нетрезвый, всклоченный, с опухшим лицом мужик, занятый только одной неотвязной мыслью: достать под водку сытной закуски. Было ясно, что он начинал свой новый запойный круг.
Прелесть жизни в Глыбухе, всю неделю владевшая стариком, как-то вдруг потускнела, сменилась чувством обиды и огорчения.
«И чего человеку надо? — в сердцах сокрушался дед. — Всем взял мужик: и дородностью, и сноровкой. Живет в достатке. Может, даже излишнем. Ан, нет — пристрастился к чертову зелью. С совестью не в ладу: сбивают его дружки и на выпивку, и на сети. Добро ли жить так-то? Вот разве, когда уедут, и он опять войдет в колею? А ежели не войдет? Ежели загуляет? Тогда хоть беги отсюда…»
День между тем, как почти и все эти дни, расходился по-летнему ясным теплом. Яков засел в избе, приезжих не было слышно, и дед постепенно преодолел чувство горькой досады, — «отудобел», как объяснил он свое душевное состояние приехавшему за ним Виктору. Поэтому на уговоры внука вернуться домой, где все уже соскучились по нему, по «божьему человеку», беспокоятся о его здоровье, — Онисим ответил отказом.
— Еще хоть с недельку пожить тут надо, — сказал он Виктору на все его доводы и просьбы. — Что, в конце концов, мне Долбанов. Он сам по себе, я сам по себе. Зато как выйду утречком за околицу, как охлынет меня духовитым лесным ветерком, как потянет грибочками, да еще, глядишь, кислицы с малиной за кладбищем наберу, морошку перьвенькую, какая послаще, попробую на болоте… да эно каких карасей из озера вытяну — где там ехать домой? В Глыбухе рази мне плохо? Нет, больно уж гоже, внучек! К тому же и холодов пока сильных нет. Так что ты за меня не бойся, так и матери своей обскажи…
Если бы не дела, Виктор и сам охотно пожил бы с дедом в деревне: как ни вольна природа в совхозе, а здесь она все же вольнее. Но мать строго-настрого приказала — везти старика домой. «Неделю прожил и хватит. Дело на осень, как бы старый не простудился. Загнется — век себе этого не прощу…»
— С чего это, парень, мне загибаться? — строптиво не согласился, почти обиделся дед Онисим. — Я, чай, себя берегу, пусть Настя напрасно не сухотится. Чуть что, печь истоплю пожарче, благо дров ты мне заготовил, — добавил он улыбаясь. — На ночь залезу туда, никакая хворь не возьмет! Матери ты растолкуй: дед, мол, жив и здоров. Еще, мол, одну недельку в своей избе желает пожить. А там уж, мол, и домой. Тем более что погода, боюсь я, все-таки скоро будет другая: это я чую костью. Однако тепла на неделю, пожалуй, хватит. А как погоде меняться, так ты за мной и приедешь. В то воскресенье, понял? Так и скажи.
Провожая внука, он с торжественным видом выложил на стол приготовленные домашним гостинцы:
— Вот угостишь. Видал? Считай, десятка три карасей! Эно они какие! Грибки вот, знатные тут грибы! Глыбуха всегда грибом отличалась. А это ягода. Ух, сочна! Бери. Да не задерживайся, езжай: того и гляди стемнеет.
В эту ночь он лег спать на хорошо истопленную Виктором печь, утром проснулся поздно, разморенный теплом, и едва успел позавтракать, а потом собраться на озеро, куда ходил теперь каждое утро, как неожиданно к нему в избу ввалился пьяненький Яков. Не то чтобы пьяный, скорее навеселе. Он пока еще был благодушен, усмешлив, исполнен симпатии к старику. Вслед за ним вбежал и щенок, успевший привязаться к доброму деду. Вбежал — и сразу назойливо закрутился у ног старика.
Яков с веселой снисходительностью оглядел жалкие, по его мнению, снасти соседа.
— Опять собрался за карасями? Брось! Эка невидаль — караси. Давай лучше семужкой угощу… под спиртягу. Знакомые привезли. Не хочешь? Ну и дурак. Разве есть с карасем какое сравнение? Плюнь ты на них. Лучше давай со мной выпьем. Ей-богу, дед, будет лучше.
Онисим строго посоветовал:
— Пошел бы ты, Яков, спать.
— Значит, не хочешь? Зря. Живем, как молвится, всего один раз. А скоро мы с бабой уедем в город. Совсем. Елена жила бы тут и жила, а мне, понимаешь ли, дозарезу! Ишачить тут надоело. Вон уехала она сети проверить, а я вот, видишь ли, не в себе.
Мужик нахмурился, погрустнел. Со злостью спросил:
— А в ком я, как не в себе? Каждый в себе. И ты вон — тоже в себе. И Анца — в себе. Да цыц ты, бесенок! — Он отшвырнул сапогом щенка, крутившегося возле них, заглянул в окно. — Нет, верно, айда ко мне. Старик ты приветный, не как другие. Это Елена чего-то ярится, а я тебя уважаю. Понял ты? Уважаю. А потому могу тебя угостить.
Стекло в окне, возле которого сидел Яков, легонько задребезжало. Гулкий рокот мотора окреп, толкнулся в избу, и мужик с досадой прервал сам себя:
— Несет кого-то. Из городу. Так и лезут, отдохнуть не дадут!
Вместе с Онисимом он вышел на крыльцо. За усадьбой Долбановых, за овражком над луговиной, как огромная стрекоза, повис вертолет. Сильно взревев, он стал медленно опускаться, нащупал колесами землю и вскоре затих.
— Иди, встречай, — понудил Онисим. — Должно, что к тебе.
— А ну их! — Яков досадливо махнул рукой. — Кому я нужен, сами придут, а мне ни к чему. Надоели все, сказать не выражу, как! То один, то другой. Может, и верно — в совхозе было бы мне спокойнее? Колька тоже ведь не дурак, коли зовет к себе. И если бы не Елена…
Катя перед собой железную тележку, опасливо поглядывая на зашедшихся в лае Цыгана и Низьку, к избе подошел полнотелый, средних лет, усатый мужчина.
— Чего не встречаешь? — строго спросил он Якова. — Не видишь, что ли, нашу машину? А где Елена?
— Сети пошла проверить, — равнодушно ответил Яков.
— Нашла время… сети! Известно, чай, было, что нынче я прилечу? В магазине давно рыбу ждут. Позабыл ты об этом, что ли? — Мужчина досадливо оглянулся. — Да уйми ты своих собак! Эко зверюги, того и гляди сорвутся.
— Не сорвутся. Игнат Трофимыч, не бойся!
— Дьявол их разберет. Только как хочешь, сам я туда, в твой сарай, мимо них не пойду. Ишь, как ревут! А в этом что есть? — Мужчина указал на приткнутую колом дверь зуевского сарая. — Твое?
Яков поежился:
— Мое. Да так…
— Что так? Есть там в погребе или нет?
— Есть… по мелочи.
— Вот и давай сегодня отсюда. Ну их к дьяволу, твоих собачищ. Еще тяпнут за ляжку.
Он с ходу отбросил кол от дверей, разобрал сыроватые доски, прикрывшие погреб, вгляделся в его сумеречную прохладу:
— Правильно есть. Вытягай бойчее, а то мне некогда. Товар с обеда должен быть в магазине, поворачивайся!
Натужно кряхтя, ворча на неохотно помогающего ему мужика, Игнат Трофимович выкатил наружу средних размеров бочку с рыбой, утвердил ее на привезенной с собой тележке и двинулся к вертолету.
Пока он там возился, перекатывая бочку из тележки в машину, Яков с растерянным, почти испуганным видом успел вынести к калитке вторую такую же бочку, но уже не из зуевского, а из своего сарая, ревностно охраняемого Низькой.
— Давно бы так, — одобрительно заметил приемщик, устанавливая и эту бочку в тележке. — А то все жмется чего-то. Выпил, я вижу?
Яков промолчал.
— Видать, со вчерашнего дня никак в себя не придешь? Ох, Яков, смотри, допьешься когда-нибудь! Ну ладно, мне некогда, я поехал. Лови, не ленись.
Несколько минут спустя вертолет взревел, по всей луговине пошли широкие травяные волны, машина дернулась, оторвалась от земли и боком, набирая высоту, пошла над Ком-ю в сторону города.
Яков молча смотрел ей вслед, потом глухо выругался, сплюнул и скрылся в своей избе.
А полчаса спустя в Глыбуху вернулась на моторке Елена. Онисим слышал, как баба спросила:
— Кто был?
— Из городу, — через силу ответил Яков. — С потребсоюза.
— Игнат?
— Ага.
— Что ему отдал?
— Да вон. — Мужик тяжело засопел, сплюнул, однако решился, угрюмо кивнув в сторону Онисимовой избы: — Сам он взял одну бочку из зуевского сарая.
Елена всплеснула руками:
— Батюшки! Как же так?
— А так вот. Силком. Взял, да и все.
— А ты-то, ты-то чего? Чай, знаешь, какая там рыба?
— Знаю, да мало ли, — разозлился мужик. — Сам он выволок, я говорю. Не успел его отсель отвести к своему двору, как он влез да и взял.
— Ох, голову с плеч! Чего боялась, того дождалась!
Елена заплакала.
— Допился, дурак, со своими дружками? Что же теперь нам делать? Ох, батюшки, пропадем.
Боясь до конца поверить словам угрюмого Якова, все еще надеясь, что, может быть, мужик перепутал и бочку с обычным частиком, а не с запретной семгой, достал приемщик Игнат Трофимыч из погреба соседей, она бросилась на усадьбу Зуевых, по-кошачьи нырнула в погреб — и ужаснулась: все правильно, так и есть! Всего дней десять назад укрытой здесь бочки не оказалось. Вместе с другими такими же бочками эта предназначалась для окончательного расчета за городскую квартиру. Клиенты, которых Елена и Яков тайком снабжали запретной рыбой, давно уже ждут малосольной голки. Не нынче-завтра она сама повезла бы драгоценный товар и за одну только ночь рассовала бы его по надежным адресам, а деньги — к другим деньгам в чугунок.
Теперь вертолет несет эту бочку в город. Там она попадет в магазин. Ее вскроют и обнаружат не частика, а браконьерский товар.
И страшно не только это. Страшно и то, что Яков сам допустил приемщика в свой тайник. Теперь как нагрянут да как начнут ворошить по всем погребам… это конец всей жизни!
Благо еще, если Игнат сразу поймет, что к чему: с ним можно договориться.
А если не догадается? Если откроет бочку не он?
Об этом и думать страшно.
По-мужицки выругав Якова площадными словами, воя и причитая, Елена в отчаянии заметалась по двору. Потом, пересилив первые приступы страха, метнулась в избу и наспех переоделась: надо было немедленно ехать в город. Глыбуха — на трассе всех вертолетов. Для поисковых партий их изба давно уже стала привычным ориентиром. Машины нередко и приземляются здесь: то нефтеискателям надо чаю в тепле попить, то расспросить старожилов про эти места, то просто рыбкой разжиться. Может, сейчас какой и появится тут на счастье?
А если нет?
Тогда остается одно: плыть водой. Подняться в моторке вверх по Ком-ю железной дороги, дождаться на совхозной станции поезда — в город.
А есть ли сейчас этот поезд? Ходит ли? Может, его и не будет совсем?
И все-таки надо плыть. Надо выкупить эту проклятую бочку за любые деньги. Хотя бы за весь чугунок.
Не мешкая ни минуты, она спустилась к реке, с ожесточением пошвыряла из лодки только что вынутую из сетей снулую рыбу прямо на берег и уже оттолкнула было моторку в струю, как вдруг на северо-востоке, со стороны приуральской тайги, послышался стук мотора. Вскоре над таежными вершинами показался и сам вертолет, — темная точка на тускло-синем осеннем небе.
Выскочив на открытое место, Елена запрыгала, закричала, сдернула с головы платок и стала махать им. Махала так до тех пор, пока вертолет не повис над лужком и не опустился на землю.
Из недр машины выпрыгнул механик Серков. Подбежав, Елена в изнеможении почти упала ему на грудь. Он сердито и удивленно спросил:
— Чего тебе? Эко, бабу схватило! Да не пихайся ты, бешеная!
Оттолкнув Елену, он с обычной для него усмешливостью пошутил:
— Погоди обниматься. Видишь, мужик твой следит оттуда? Как бы не приревновал. На дуэль еще вызовет, а я пыряться шпагами не умею.
Крича и плача. Елена снова вцепилась в его плечо.
— Сын! Сын заболел… Николка!
Все сильнее радуясь в душе тому, как хорошо эта фраза сама собою вдруг сорвалась с языка, и сразу поверив, что действительно заболел Николка, лежит в городской больнице, вот-вот умрет, — Елена твердила, цепляясь за отступавшего от нее механика:
— Сын у нас! Сын умирает в больнице. Христом богом прошу!
— Ага, теперь у вас сын?! — насмешливо передразнил Серков, с трудом отрывая от куртки ее цепкие руки. — А кто в прошлый раз указал нам от ворот поворот? Может, не вы?
— Не я, не я! — в отчаянии закричала Елена.
— Что Яков, что ты — одна сатана! — почти весело заключил Серков. — У вас снега зимой не выпросишь. А как чего коснется самих — тут уж вынь да положь! Не выйдет!
Он ловко уклонился от протянутых к нему рук Елены и трусцой побежал к машине. Елена рухнула на колени:
— Ох, батюшка! Ох, Сергей Николаевич… господом богом прошу!
Серков оглянулся:
— Господа и проси! — И мстительно добавил: — Будешь знать, как хорошим людям отказывать при нужде. А то ишь…
Он уже схватился за дверцу, чтобы подтянуться и выпрыгнуть в машину, когда пилот сердито сказал:
— Брось дурака валять. Слышишь: сын болен?
— А нам-то что? — удивился механик. — Помнишь, как в прошлый раз.
— Пусть баба сядет.
— Еще чего! — Механик демонстративно влез в салон вертолета. — Всяких жуликов будем сажать — ну их в болото!
— Говорю тебе, — строже крикнул пилот, — пусть баба сядет!
И обратился прямо к Елене:
— Эй, тетка, садись. Выставь ей трап, Серега.
Механик растерянно спрыгнул опять на землю.
— Да ты что, окосел? Ну и дурак! Ну и христосик! Может, еще подставить ей вместе с трапом и морду? Бей, мол, тетка, мы с Серегой такие…
— Ты не паясничай, — жестоковато оборвал пилот. — Тем более что у нас и времени на это нет, надо еще залететь на скважину к Власенко. Подсади, говорю! — велел он сердито.
Поняв, что ее берут, Елена дернулась к своей усадьбе:
— Сейчас я вам семужки… малосольной.
Пилот крикнул:
— Куда?
И мягче добавил:
— Залезай, мать. Залезай скорей, отвезем тебя к сыну.
В магазин райпо она попала часам к четырем, когда секретную бочку успели вскрыть, а оказавшийся здесь представитель какой-то комиссии уже наложил на нее запрет.
Все случилось, по-видимому, недавно, потому что в кладовой возле бочки еще толпились наполовину незнакомые Елене люди и возбужденно спорили: как теперь быть с оказавшейся в магазине деликатесной рыбой?
Настойчивее и громче всех слышался басовитый голос приемщика Игната Трофимыча. Он не раз получал от Якова свою «законную», как ему казалось, долю и, в общем, неплохо знал, а еще больше догадывался о том, что Долбанов, конечно же, занимается ловлей запретной рыбы. Не только знал, но и считал это занятие вполне естественным в положении Якова: жить на реке в заброшенном всеми глухом углу и не трогать того, что имеется там вокруг? Нашли дурака! Будь на месте Якова любой другой сообразительный мужик, он делал бы это, может, еще азартнее. Весь фокус в том, чтобы делать шито-крыто. Не попадаться. Яков — попался…
«Как теперь выручишь дурака? — раздумывал приемщик, предвидя и для себя несомненный урон. — Долбанова после такого дела явно прогонят из Глыбухи, а значит, прощай и моя законная доля. А все почему? Пил Яков в последнее время много. Бдительность потерял. Отдал бочку и даже не предупредил. Знай я, какая там рыба, разве бы допустил? Теперь начнется такое… Да, дело ясное: погорел Долбанов. Его в пух и прах раздолбают, только держись! Надо и мне от него подальше».
Вслух он настойчиво убеждал:
— Мужик оказался матерым ворюгой. Но мы-то, в рыбкоопе и в магазине, при чем? Не наблюдал рыбнадзор, отсюда и результат. Наше дело — реализация продукции населению. Тут — ажур и порядок. Чтобы чего такого — у нас ни-ни! А потребитель, однако, узнал про нее.
Приемщик любовно огладил ладонью выпуклый бок злополучной бочки.
— Вон чуете, как шумят в магазине? Лишить потребителя законных прав мы не можем. Да и как теперь лишить? Грозят пожаловаться начальству. Аж в область. И верно: раз товар оказался в торговой точке, то надо реализовать. Пойти потребителю навстречу. Тем более, говорю, что все уже знают. Куда ее, бочку, денешь? Никак! Так-то бы, если не знамши… А то ведь знают! Знают и ждут: эно, как дружно шумят у прилавка. Попробуй теперь не дай! Директора требуют. Требуют вас, Алексей Николаич!
Что отвечал директор, Елена не слышала. Но нетрудно было понять, что и он склонялся к тому же.
«Пусть хоть подавятся этой бочкой!» — вся дрожа от нервного напряжения, лихорадочно прикидывала Елена.
Страшнее всего для нее было то, о чем говорит представитель комиссии. Худой, длинношеий, в стареньком черном берете на несоразмерно маленькой голове, он хрипловатым, прокуренным голосом вел и тянул свое: бочку с приложением составленного им акта (это казенное слово «акт» кололо Елену в сердце, как шило) надо немедленно передать «куда следует», а особой комиссии исполкома сейчас же заняться проверкой дела на месте, поскольку можно предполагать, что у Долбанова в Глыбухе имеется не одна подобная бочка. Значит, есть чем заняться там работникам рыбнадзора, милиции и ОБХСС, а потом и суду.
Еле переводя дыхание после той спешки, с которой она добиралась сюда, Елена молча стояла за спинами людей возле выходных дверей и жадно слушала, стараясь не пропустить ни слова. Ноги подкашивались от слабости, воздуха не хватало. Хотелось упасть и завыть от бессильной ярости, от невыносимого предчувствия надвигающейся катастрофы, от ужаса перед тем, что неминуемо ждет теперь их с Яковом по его вине.
«Надо было кончать все раньше, — билось в ее мозгу. — Всего не возьмешь, что верно то верно. Пожадничала. Сама настаивала на том, чтобы подольше пожить в Глыбухе, побольше нажить дарового добра. Да разве вовремя остановишься? И все обошлось бы, кабы не Яков. Слаб стал мужик. Не выдержал. Очумел от лесной одинокой жизни. Сам себя потерял. Случай пришел — и все рухнуло сразу. Как теперь быть? Как извернуться? Всем взятку не дашь. Да и возьмут ли? Ох, надо скорее бежать отсюда, предупредить мужика. Все, что спрятано, рассовать по другим местам: за рекой, на кладбище, в чащобах Черного озера, а то и просто в тайге, в охотничьих керках. Если не спрятать, если найдут… штрафом, даже большим, теперь уж не обойдешься. Припишут такое, что и в тюрьме насидишься, и нажитое возьмут. Значит — домой. Сейчас же домой».
Привычная волевая собранность постепенно вернулась к ней. Стараясь не попадаться на глаза толпившимся в кладовой и возле магазина людям, она осторожно попятилась, выскользнула во двор, со двора — на улицу, и прежде всего побежала туда, где всего полчаса назад ее высадил из своего вертолета добрый пилот Андрей.
Там подходящей оказии не было.
Тогда она спустилась к реке, надеясь попасть на какой-нибудь катер, идущий вниз: добраться с ним водой до поселка немцев, переселившихся сюда из Поволжья во время войны, а оттуда как-нибудь тропами до Ком-ю.
Но и здесь ничего обнадеживающего не было: все катера и теплоходы в северном направлении давно ушли.
Оставалось одно: любым поездом доехать до совхоза, взять у Витьки Зуева моторку и в ней спуститься в Глыбуху. Зуевы скоро станут родственниками, моторку дадут. Николка поможет: все-таки сын.
Первый поезд шел на север только утром, поэтому ночь она провела на вокзале. Тяжкую, изнурительную ночь. Ночь злости, решений, раскаяния и надежды. Ни минуты сна, ни минуты покоя.
А рано утром уже тряслась в зеленом вагончике рабочего поезда, идущего узкой таежной просекой на северо-восток, к совсем недавно появившейся на карте, но уже бойкой, заставленной штабелями бревен железнодорожной платформе совхоза «Таежный маяк».
Тревога, не оставлявшая всю ночь, терзала ее мозг и теперь, в вагоне. Перед закрытыми в бессильной истоме глазами стояла одна и та же вызывающая злобу картина: вернее всего, что Яков в Глыбухе сейчас окончательно, намертво запил. Как проводил ее, так сразу и запил. Теперь, охваченный буйством, громит усадьбу вместо того, чтобы в такой страшный час очнуться, понять что к чему и прятать… прятать все, что может привести к еще большой беде!
На запой теперь времени нет. Из города с часу на час нагрянет комиссия ОБХСС. А она, Елена, единственная в семье надежная хранительница и опора, неизвестно еще, когда вернется в Глыбуху. Пока приедет в совхоз, пока разыщет Николку, пока Витька Зуев наладит свою моторку, если не заупрямится, а он может и заупрямиться, парень такой. Ан, выхода нет: Николка своей моторкой обзавестись не успел, вся надежда теперь на Витьку. И к тому времени, когда доберешься в Глыбуху, там, может, давно уже городские из Отдела борьбы с хищениями. Все осмотрели. Учли. Составили акт. Голой пойдешь по свету!
Она пристроилась в вагоне на краешке жесткой скамейки и всю дорогу до «Таежного маяка» просидела молча. Все в ней было напряжено до предела. Все стонало я выло: ох, Яков, Яков! Чего боялась все эти годы, то и случилось: сломался мужик. Не выдержал — и сломался. Недаром она все время чего-то боялась, страшный случай ждала. Вот он и выпал тот случай. И может, верно сказывал дед Онисим, что нынче «спокой в душе дороже сотни рублей, а честь да совесть дороже всякого золота, потому как тебе от людей уважение и сам живешь по-людски, так что из строя не выбивайся, живи да работай честно и будешь богаче всех!»? «Может, и верно так? — раздумывала она. — Вон, казалось бы, все идет хорошо, всех обдурить сумели: за несколько лет обогатились так, как другой не обогатится за всю свою жизнь. И когда уже дело пошло к концу, когда впереди открывалась цель, такая же ясная и прямая, как эта просека, по которой тянется поезд, все разом рухнуло. И все-то из-за него, из-за горького пьяницы».
Елена в злобе скрипнула туго стиснутыми зубами:
— Из-за него! Он и сейчас небось пьет и пьет…
Но она ошиблась: Яков не запил после отъезда приемщика. Наоборот, ошибка с заветной бочкой и особенно отчаянная растерянность всегда энергичной, деловито собранной жены, странное выражение ее узкого, жестковато худого лица, когда она металась, как в горячке, по всей усадьбе, — все это испугало и отрезвило его. Едва вертолет, увозивший Елену, взревел и дернулся через Ком-ю в сторону города, Долбанов заставил себя выпить полный стакан творожной кислятины. И хотя тело все еще сковывала трусливая слабость, тянуло закрыться в избе, прилечь, он преодолел и это: надо было спасаться. Прежде всего — надежно спрятать улики. Не просто спрятать, а схоронить, утопить. Пускай добро пропадает, лишь бы выпутаться из такого поганого дела.
С бочкой в конце концов ерунда: ну, ввалилась нечаянно красная рыба в сеть, допустил оплошность, все верно. Готов за это ответить. Однако себе ту красную рыбу не взял? Не только не взял, но и сам же, по собственной воле, отдал ее приемщику из райпо, отослал с ним в город: вот, мол, раз уж нечаянно получилось, что голку поймал, пусть она достанется добрым людям. Себе ничего не взял, хотя согласен, что виноват, и потому готов заплатить, что положено, за такую ошибку. Со всяким ошибки бывают. А все потому, что вода — она дело слепое, особенно ночью. Ловишь, к примеру, язя, ан вдруг в каком неучтенном месте ввалится и семга. Пока вынимал ее из ячеи, пока что — поранил. А может — срок выемки пропустил, сетку не вовремя вытянул, она и уснула. И в том еще сознаюсь, что изредка выпиваю. Как молвится: не всегда в себе. Отсюда — тоже ошибки. Тут уж мой грех, извиняйте…
Все больше приободряясь от этих мыслей, он поймал хорошо откормившегося за лето мерина, запряг его в расшатанную телегу и, не таясь Онисима, сидевшего, по обыкновению, на приступочке своего крыльца, сделал две ездки в тайгу.
Вначале он в горелом лесу за Черным озером спустил в бездонную бочажину две бочки: одну с лосятиной, другую с хорошей рыбой. Бочки стремительно скатывались с телеги к черной и круглой, как глаз, тускло отсвечивающей воде, ухали в нее, вода с тяжким плеском расхлестывалась и смыкалась, и еще долго вскипали на ней сизые, жирные пузыри.
Две другие бочки пришлось разрубить, а рыбу зарыть.
— Ты это что же делаешь? — резким тенорком спросил Онисим, когда Яков вернулся наконец домой, распряг и отпустил мерина снова на луговину, а телегу загнал на прежнее место в высокие бурьяны. — Куда те бочки возил? Прятал, что ли?
— Чего прятал, того больше нет. Лешему гостинец отвез, — вытирая пот со лба рукавом рубахи, отшутился Долбанов.
— Чуял я тот гостинец, — не принял шутку старик. — Вижу я плохо, что говорить. А нос, однако, служит исправно. Чуял я, как рыбой и мясом несло от твоих гостинцев.
— Чего несло, то с ветром прочь улетело, — по-прежнему полушутливо ответил Яков.
Было видно, что устал, но сделанным очень доволен и не ждет от Онисима никаких осложнений.
— Не все унесло, однако, часть и в носу у меня осталось! — не поддавался старик. — Так что ты, парень, зря. Похоже, все эти годы ловчил тут не хуже тех самых пострельщиков, кои лося убили?
— Бывало, — счастливо отдыхая после тяжелого напряжения, благодушно заметил Яков.
— То-то вот, что бывало. Лося-то, видно, совсем не они, а сам свалил? Помню тебя еще в те давние годы: всегда ты был полазушником. Чего-ничего, а всегда норовил схватить.
— И это бывало.
— Я те дам «бывало»! — совсем рассердился Онисим. — Без совести, знать, живешь?
— Не с совестью, с бабой своей живу. Она, чай, слаще! — ощерил в усмешке белые, крепкие зубы Долбанов.
— И у обоих, я вижу, совести нет. Насмотрелся я да наслушался тут за эти за восемь ден. Не дом у тебя, а чистый кабак. Трактирная лавочка вроде: народным добром торгуешь? Все дочиста тут гребешь? Оттого, что ни день — у вас застолье да пирование…
— А тебе-то, дед, что?
— А вот то! Жить рядом с тобой неохота, вот что. Думал приеду, душой отдохну. А вместо этого одно огорченье. Так что имей в виду: свидетелем буду, если чего.
Онисим сердито сплюнул и, шаркая валенками по пыльной земле, засеменил к своей избе. Его сгорбленная, маленькая фигурка была, однако, так выразительна, такое негодование и презрение выражала она, что Яков злобно выругался:
— Туда же еще! В чем душа держится, а грозишь. Смотри, — в свою очередь пригрозил он вдогонку, — как бы тебя ночью леший не придушил. Он таких свидетелей не любит.
Онисим остановился было, хотел что-то ответить, но раздумал и еще отчужденнее зашагал к своему крыльцу.
Некоторое время над их усадьбами, над луговиной и рекой, над таежными чащобами, окружавшими Глыбуху, стояла обычная, наполненная холодноватым солнечным светом и шумами ветра, ровная тишина. Потом издалека послышался давно знакомый, привычный здесь звук: летел вертолет — первый за это утро.
Вертолет повис над луговиной, покачался, выверяя горизонталь, и опустился на землю. Но лопасти, хотя и медленнее, продолжали крутиться. Из машины выскочил не милиционер, как ожидал Долбанов, а давно уже знакомый Якову механик Серков.
— Эй, — крикнул он угрюмо стоявшему возле своей калитки мужику. — Принимай бумагу. Слышь? Принимай, говорю. Или бежать до тебя прикажешь? Много, брат, чести! Тем более — мы с Андреем спешим. На вот, читай.
Он положил бумагу на траву, придавил ее камнем.
— Вызывают тебя в райпотреб. С отчетом. Наколбасил? Так тебе и надо, жадюга!
Не дожидаясь, когда мужик подойдет к бумаге, Серков побежал к машине, с ходу нырнул в ее дверь, вертолет взревел, ткнулся лбом в сторону, оторвался от луговины и, утробно ревя, устремился на север, к буровикам.
Два дня назад Николка Долбанов уехал в город на военно-спортивные состязания, поэтому не он, а Виктор отвез в своей моторке Елену в Глыбуху.
Удовольствия это ему не доставило: симпатии к старшим Долбановым он не испытывал, но и отказать заплаканной, взвинченной страхом, смиренно молящей о помощи Елене не хватило духу.
Дать ей лодку, пусть едет одна? Но когда и как получишь моторку обратно? Нет, лучше уж отвезти самому, потерять на этом целый рабочий день, зато потом ни о чем не думай, все при тебе. Тем более, решил он, посоветовавшись с матерью, может, старик наконец согласится вернуться домой? Хватит ему там жить впроголодь, без домашнего обихода. Побывал на кладбище у бабки Дарьи, поскучал в одиночестве, — и довольно. Здоровье надо беречь, не парень какой, а дед.
Раздумывая об этом, стараясь глядеть не на хмурое и злое лицо Елены, а на открывающиеся взору лесные сумрачные берега, уже обожженные ночными осенними холодами, на клубящееся облаками пестрое, иногда озаряемое солнцем небо, он гнал моторку по знакомым плесам и перекатам к давно уже чужой для него, «долбановской» Глыбухе.
Елена молчала. Намертво сомкнув небольшие острые губы, сгорбившись как старуха и тупо глядя вниз, на свои обутые в резиновые боты тонкие ноги, она казалась Виктору больной, бесконечно уставшей, охваченной не дающей отдыха злой дремотой. Но едва показалась Глыбуха, едва моторка ткнулась носом в знакомый глинистый берег, как женщина с ходу спрыгнула прямо в воду и бегом устремилась через бурьяны к усадьбе.
«Как перцем посыпали, — усмехнулся парень. — Ишь чешет — и чемпион не догонит!»
Он втянул моторку на берег, чтобы ее не снесло течением, и неторопливо зашагал к старой дедовой избе. «Ну и люди! — думал он о Долбановых. — Хапуги! Нашел наш старикан к кому приезжать на отдых! Таких и по всей-то стране осталось небось немного. Сторонятся большой народной дороги, прячутся в норы, как раки. Надеются отсидеться там, жизнь обмануть. Хотят прожить в одиночку. «Вы, мол, там стройте, а мы сами по себе…» Не выйдет, однако, гражданка Елена! Не так, так сяк, а жизнь сковырнет вас прочь. А то и сами на корню сгниете. Сегодня же заберу старика отсюда, нечего ему тощим боком кирпичи на печке считать…»
Онисим встретил внука на крылечке с неожиданной для него радостью. Ощерив розоватые десны в широкой, по-детски счастливой улыбке, он шагнул с крылечка навстречу — весь до прозрачности беленький, тощенький, легкий. Вслед за ним сорвался с крыльца и щенок, который как видно, давно уже привязался к доброму деду и теперь не отходил от него ни на шаг.
— Витюшка, ты ли? — тоненько протянул Онисим, оглядывая рослого внука. — Вот не ждал. Вот хорошо!
— Соскучился? — шутливо подразнил Виктор, а самому хотелось обнять, расцеловать любимого старика.
— Ох, парень, и не говори! Особо в эти остатние дни.
Он невольно взглянул туда, где слышались возбужденные голоса Елены и Якова. И парень это отметил.
— Не то чтобы только по тебе соскучился, — говорил между тем старик. — По ангелочкам моим, Катеньке да Аленке. По матери твоей Насте, по всем ребятам. Да и по корешу Фролке тоже. В общем, по дому в целом, по нашему совхозовскому житью.
Он опять, хотя и мельком, но явно неодобрительно глянул в сторону долбановской усадьбы.
— Тут теперь что? Ничего тут теперь в Глыбухе и нет, окромя могилки. Долбановский хутор, вот те и вся Глыбуха! Разве с нашим совхозом ее сравнишь?
— Ага! — довольный таким оборотом дела, с веселым упреком подхватил Виктор. — Говорили тебе не езди!
— Так ведь одно говорить, а другое — жить. Оно у всех у людей вот так-то: поверят каким словам или прежним удачам, так туда и стремятся. Так там и ждут, и ищут…
— Пока их по лбу не стукнет!
— Ага. Как стукнет, так и поймут. Такая уж карусель.
— Так, может, нынче же и уедем?
— И то, — согласился старик. — Тем более и тепло уж не то. Эно вон ветер-то ледяной. Один бок солнышком греет, другой — холонь холодит. С рани глянешь — лужок за ночь весь побелился. Трава торчком стоит, стекловатая. Осень, значит. Так уж и есть. Меня, вон, на Черном вроде как даже и остудило. А главное, это, скажу я тебе… Он кивнул в сторону долбановской усадьбы:
— Не те они оказались. Верно ты говорил: что она, что он. С нашими-то, с совхозными, рази сравнишь? Наши-то, хоть кого из ребят возьми, живут по-советски, с народом. А эти?
Старик безнадежно махнул рукой:
— Не по мне они, в общем. Совсем не по мне. Даже Глыбуха и та разлюбилась, — добавил он с невольной грустью. — Вот какое тут дело! Видно, коли что отживет, то уж и отживет, как его ни верти. Сам в себе его еще вроде считаешь живым, а как пригляделся, подумал… нет: что ушло, то уж, видно, ушло. И нечего за него цепляться.
Сборы их были недолгими и веселыми. Провожал до лодки только щенок. Он путался в ногах, ластился к старику, будто чуял, что расстается навеки. Когда деловитый Виктор усадил Онисима на кучно уложенные вещи и, войдя в воду, без особых усилий сдвинул моторку в струю, щепок заскулил, стал жалобно взлаивать, бегать вдоль берега, как бы намереваясь, но и боясь кинуться в воду, к ласково разговаривающему с ним напоследок старику.
Но вот мотор взревел, лодка дернулась, холодная волна окатила щенка, — и минуту спустя темнеющие на высоком берегу ели справа и добротная усадьба Долбановых слева стремительно понеслись назад и совсем пропали за пестрыми зарослями прибрежной тайги.
Час спустя тем же путем на своей моторке отправился и Долбанов. Не пожелав одалживаться у нелюбивших его вертолетчиков, а вернее, не надеясь на их доброту, он предпочел добраться рекой до железной дороги, пересесть там на поезд, идущий в сторону города, чтобы держать ответ за свою ошибку.
Вернулся он через три дня.
Вернулся, в общем, спокойный, сосредоточенно-злой: с бочкой дело закончилось лучше, чем думалось им с Еленой. Договор, верно, расторгли, не захотели иметь такого, как он «нечестного» рыбака. Выплатил штраф. Жалко было, но выплатил все сполна. Зато ничего иного не предъявили. Спасибо Игнату Трофимычу: не подвел. А еще потому, что никому не захотелось лететь в такую погоду из города в заброшенную Глыбуху, тратить время на то, чтобы шарить там… а чего? Долбанов мужик оборотистый, тертый, наверняка успел уже навести у себя порядок. Лететь туда — только время терять, а штраф — дело ясное. Да и тем наказан, что изгнан из кадров райпотребсоюза. Выкатывайся теперь из Глыбухи, ищи себе дело где хочешь, в других местах.
Выплатив довольно крупный штраф и для вида поканючив в кабинете председателя, но так и не получив прощения, да и не добиваясь его, Яков решил, что это, пожалуй, и лучше. Вокруг Глыбухи — места обловлены, оскудели, делать там нечего. Да и давно уже пора им с Еленой уехать в город. Теперь все решилось само собой.
— У Серафимы был? — расспросив обо всем, задала свой главный вопрос Елена.
— А как же? У нее, в нашей квартире, и ночевал. Там все в порядке. Еще дал денег в счет полной расплаты. Так что нас Серафима ждет.
— Ну, слава те господи. Может, и верно, что к лучшему так случилось. Поживем в городской квартире, глядишь — постепенно все утрясется. Главное — ты…
— А что я?
— В городе надо с хмельным кончать. — Елена строго поджала узкие губы. — Там тебе не Глыбуха.
Яков недовольно буркнул:
— Знаю без тебя. Ты вот лучше давай собираться. Чего тут торчать? Еще вдруг раздумают, возьмут да завтра и прилетят. А мы с утра — из Глыбухи прочь! Завтра же к вечеру будем на новом месте. Причалю подале от пристани… да по темному все к Серафиме и отнесем. Тележка у ей. И сама поможет.
На этом разговоры кончились. Начались деловитые, торопливые сборы.
День был ветреный, серый. Изредка сыпался мелкий холодный дождик. По небу шли рваные облака. А к ночи разведрило, но стало еще холоднее. Окна в избе запотели, рано утром трава на лугу стеклянно встала торчком, побелела, ветви берез поникли.
— Да-а… выходит, зря я со страху многое из нашего добра утопил, — со злым огорчением пожалел Яков, когда они с Еленой вытащили из закут на берег ящики и мешки с накопленными здесь вещами. — Поторопился. Думал нагрянут, обыскивать будут.
— Чего уж теперь жалеть, — отозвалась между делом Елена. — Разве все угадаешь? Хорошо хоть так…
— Однако мог бы и не губить, а спрятать, — не согласился мужик. — Тайга, она эно какая! Теперь бы, глядишь…
Он раздраженно махнул рукой:
— Да ладно. Все же кое-что и осталось. Корова, вон, жирная оказалась, на первое время в городе мяса хватит. В прибавку к двум, кои остались, еще одну бочку с голкой нечаянно вот нашел: еще в прошлый год сунул ее в погребуху Житковых, да и забыл. Пошел туда вчера проверить на всякий случай, гляжу — стоит. Ноне она вполне подходяща. Так что на разживу добро у нас всякое есть. А потом, как в городе обживемся, буду промышлять вроде как по-любительски. Иной из таких любителей привозит с рыбалки не мене тех, кто в артели. Так что не пропадем.
Еще вечером он зарезал корову, засолил и сложил мясо в пустую бочку. Хотел зарубить и лошадь, но пожалел. Когда на его призывные оклики и причмокивания конь пошел к калитке, надеясь на лакомый кусок, Елена не позволила Якову ударить мерина топором:
— Зачем лишний грех на душу брать? Он ни на мясо и ни на что. Пускай остается.
— Этим, вроде Серкова?
— Кому он тут нужен? Зимой все равно подохнет. А то и волки сожрут.
— Это верно: сожрут! — согласился Яков. — Ну, черт с ним, пускай до зимы живет. А может, еще и сам я наведаюсь как-нибудь, тогда и решу.
— Низька с Цыганом? Анцу я в город возьму.
— Этих завтра прикончу. Если отпустим — они не отстанут, так берегом и побегут до самого города. А в городе нам они ни к чему. Привяжу их к дереву за деревней на проволоку, они и подохнут. А может, тоже волки сожрут.
В большую грузовую лодку они уложили самые тяжелые громоздкие вещи — две бочки с мясом и рыбой, бочку с бензином и все, что было здесь необходимо им для работы в усадьбе: слесарный и столярный инструмент, аккумуляторный радиоприемник с уже отработанными батареями, запасной мотор, посуду, мебель, зимнюю одежду и обувь. В моторку пошло, что было помельче, укладистее, ровнее.
Обе лодки оказались загруженными до предела, а в доме еще оставалось немало хороших, в городе бесполезных, но как бы уже родных, ставших за эти годы их обиходом, их жизнью милых сердцу вещей. Бросить их здесь? Чужим людям? Может, тому же черту Серкову?
Этого не хотелось. Это вызывало горькую злость. Почти плача. Елена ходила по опустевшей избе, по пристройкам и по двору, не в силах расстаться с милым добром, но и не в силах взять все это с собой.
Некоторое время Яков мрачно наблюдал за ней, тоже мучаясь жалостью и злостью: что ни говори, а свое. Будут тут разные люди входить в избу, хватать эти вещи, пить да гулять за этим столом.
Чувство злобного, почти отчаянного раздражения, не покидавшее его все эти дни, теперь с каждым часом делалось только сильнее. «Раз не мне, то и никому!» — эта упрямая мысль сверлила мозг как бурав, и Долбанов, понуждаемый ею, цеплялся взглядом за все, что имело хоть какую-то ценность, могло еще пригодиться кому-нибудь здесь, в Глыбухе.
Когда обе лодки были наконец полностью снаряжены в дорогу, плотно укрыты непромокаемыми авиационными полотнищами, выпрошенными в свое время у Серкова, и увязаны крепкой капроновой веревкой, Яков велел Елене устраиваться со щенком на второй, большой лодке, а сам приступил к разгрому усадьбы.
Вначале, еще не решаясь громить сам дом, он повалил и подтащил к сараям тесовую городьбу, которую с таким старанием ставил вокруг усадьбы всего три года тому назад. Потом, решившись, разбил табуреткой стекла в окошках дома, опрокинул стол и скамейки, испытывая острое удовольствие от того, что вот он все теперь может, ничего ему здесь не жаль, всему он хозяин. А когда осенний ветер выдул из разгромленного дома домашний, обжитой дух, все в доме стало чужим и мертвым, он со сладким мстительным чувством поджег и сам дом. Пусть сгорит, не достанется никому. Особенно тем вон геологам, которые, слышь, нашли-таки рядом нефть, и, значит, вот-вот наедет сюда ватага чужаков, начнется их рабочая колгота. Пусть уж лучше прахом дойдет, зарастет бурьяном, но не достанется никому.
Облитая бензином стена пыхнула жаром, пламя рванулось огненным пузырем вдоль бревен, а Яков стоял и смотрел на него с яростной радостью в душе, одновременно и страшась того, что наделал: казалось, не только дом, но и вся его жизнь, прошедшая здесь, вспыхнула, занялась буйным пламенем, чтобы сгореть дотла!
Когда огонь забрался в застреху, ударил под крышу и заревел на ветру во все голоса, Долбанов смахнул с ресниц неведомо отчего набежавшие слезы и тяжело спустился к реке.
Все это время Елена молча, ни в чем не переча, следила за ним из лодки. За двадцать пять лет их совместной жизни она хорошо изучила Якова, — чаще всего покладистого, даже почти безвольного, легко подчинявшегося ее бабьей сладости, но упрямого, раздраженного до бешенства во время запоя.
«Ныне, слава богу, в запой войти не успеет, — думалось ей. — Как ни бесись, а вот уже надо и плыть отсюда, время не ждет. Пусть в последний раз отведет свою душеньку, погуляет: жалеть тут и верно нечего. И приезжать ему сюда еще раз ни к чему. Значит, надо все извести, пускай побесится всласть. Сейчас запустит мотор — и на этом здешнее кончится навсегда. В городе не больно-то на глазах у людей загуляешь. Все в городе будет по-новому, по-иному. Пьянствовать Якову не дадут. Там он, дьявол, притихнет…»
Щенок на ее коленях давно пригрелся и спал. За деревней, не переставая, надрывно выли и взлаивали обреченные Яковом на погибель собаки. Искры летели по ветру через Ком-ю. Пламя гудело сильно и страшно. А за бортом тяжело нагруженных лодок бежала стремительная вода. Она журчала и поплескивала, будто рассказывала о том, из каких дальних мест она вырвалась и куда спешит теперь — к своим заветным местам. А на востоке, левее Глыбухи, заметно светлело небо. Оттуда вот-вот сквозь облака прорежется солнце, и сразу начнется ненужный здесь теперь им, Долбановым, новый осенний день.
Красный, потный и злой, так и не утешивший свое раздражение разгромом Глыбухи, Яков вошел по колено в воду, с трудом сдвинул в струю вначале заднюю грузовую лодку с сидящей в ней на вещах Еленой, потом отпихнул от берега и моторку.
Вода вокруг закипела. Стремительно побежали прочь золоченные осенью берега. Все звуки тайги перекрыл гремучий рокот мотора.
И вот крутой поворот за широким плесом… пенистые бурунчики на шиверах справа, — все знакомое вдруг отошло, пропало за тальником и деревьями.
Так они плыли до самого устья Ком-ю.
Погода со вчерашнего дня круто переменилась. Не дав выглянуть солнцу, холодный порывистый ветер нагнал на небо слоистые, темные облака. Все вокруг стало серым, угрюмым. Но Елену, сидевшую на вещах, прислонившись спиной к бочке с соленой семгой, это не огорчало. Поглядывая на широкую спину мужа, ловко управлявшего послушной моторкой на поворотах извилистой, своенравной Ком-ю, она только радовалась тому, что с каждой минутой Глыбуха все дальше, а город все ближе, что вот, наконец-то никем не отнятые, целехонькие богатства плывут к их главной, желанной цели, где жизнь начнется в довольстве, среди людей, которые не знают и знать никогда не будут об их глыбухинской жизни: лесное дикованье кончилось и никогда не вернется!
В устье Ком-ю они сделали остановку. Перед тем как вывести караван на могучую ширь Печоры, надо было как следует оглядеться, еще раз взвесить все, поесть, отдохнуть, крепче увязать вещи в обеих лодках, хорошо приготовиться к нелегкому переходу: шестьдесят верст против течения, да еще в такую погоду, — дело не шуточное. И пока муж занимался этим, женщина развела костер, сунула в закопченный казан кусок парного коровьего мяса, нарезала хлеб, приготовила все к обеду.
Слава богу, все шло хорошо. Даже то, что Яков, перед тем как выхлебать жирный, наваристый суп, достал бутылку водки и, опрокинув ее, прямо из горлышка выпил добрую половину, не очень насторожило Елену: было до знобкости сыро, с быстро мчавшихся над рекой облаков изредка сыпался мелкий дождик. В такую погоду можно и выпить, хмель не возьмет. Но когда мужик, выловив из казанка жирный кусок коровьего мяса, опять потянулся к бутылке, она прикрикнула:
— Хватит! Видишь, что там, на быри-то, делается?
Сизая, огромная река, казалось, лихо приплясывала под облачным, темным небом. Гонимые северным ветром, на ней суматошно толкались, наскакивая друг на друга, косматые мелкие волны. Но Яков лишь равнодушно окинул их мутным, нетрезвым взглядом:
— Ништо. Такое пока не страшно. Чай, не впервой.
Было видно, что им давно уже овладело знакомое Елене по прежним запоям упрямое раздражение. За этим раздражением всегда начиналось злое пьяное буйство.
Покончив с мясом, он мягче добавил:
— То хорошо, что ветер против реки. К тому берегу выйдем, там затишек. Вдоль него и дойдем. Не боись.
— Дай-ка, лучше я поведу, — предложила Елена, с растущим беспокойством оглядывая Печору. — Как бы ты спьяну…
— Еще чего! — Яков выругался. — С чего взяла, что я пьяный? Ничуть! Справляюсь и без тебя. Вишь, как твоя лодка-то перегружена? До краев. А во мне без малого сто кило. Пересяду в твою — она враз затонет. Так что уж без тебя обойдусь. Подумаешь, страх ее взял, — ворчливо добавил он. — Мокрой воды испугалась.
Лишь вытянув караван из устья Ком-ю на печорскую воду, он понял, какой опасный, тяжелый путь предстоит им с Еленой. Река напирала сверху, как мощный таран. Моторка еле тянула заднюю лодку. Ветер, который, казалось, только что дул навстречу волне, здесь теперь налетал то слева, то справа, то вдруг бросался в лицо, больно охлестывая его пригоршнями стылых брызг. Было похоже, будто река закипала на возникшем где-то внизу под ней невидимом пламени и вот-вот готова затопить в этой бешеной кипени беспомощные, привязанные друг к другу канатом лодки.
Трезвея, Долбанов невольно дрогнул: «Лишь бы не сдал мотор. А так — ништо, доплывем. Бывали и не в таких переделках. Авось ничего. Только надо держаться поближе к этому берегу: до того — не дойти».
Не отрывая взгляда от пляшущих под ветром крупных волн, то и дело вскидывающихся перед моторкой, швыряющих брызги через борт, на мокрую ткань, укрывшую вещи, он упрямо повел караван вдоль ближнего берега. Здесь, в крайнем случае, можно пристать к одному из тех вон песчано-галечных закосков, которые постоянно намывает стремительная река. В такую погоду с ней не шути. Ишь, как мечется по всей своей ширине. Того и гляди, проглотит, как щука малявку. Уже не брызги, а будто из ковшика плещет. Пожалуй, надо бы переждать, пока ветер не стихнет.
Занятый этими мыслями, он на некоторое время забыл о Елене, сидевшей со щенком на коленях в задней лодке. Моторка с трудом тянула ее за собой, до предела натягивая буксирный канат. Натужливый рев мотора перекрывал все звуки. Он, как толстый ком ваты, закладывал уши, и когда в одно из мгновений, после особенно сильного рывка шипящей встречной волны мужик оглянулся, то лишь по широко раскрытому в крике рту, по выражению злости и страха на мокром лице Елены вдруг сообразил, что жена велит ему пристать к берегу, переждать.
Да и верно — пора: и без того до предела нагруженная вещами задняя лодка почти до бортов залита водой. Буксирный канат неудержимо тянет ее на волну, и нос неуклюжей ладьи все время тычется в воду. Волны захлестывают Елену, лодка вот-вот огрузнет, камнем пойдет ко дну.
В груди Долбанова что-то оборвалось: не учел… упустил момент. Надо немедля причаливать, переждать.
На секунду он сбавил газ, чтобы ослабить натяжение каната. Моторку сразу рвануло в сторону и назад. Она тупо ткнулась кормой в грузовую лодку. Еще секунда…
Яков успел дать газ до предела, моторка снова рванулась вперед, к заросшему тальником берегу. Мужику уже показалось, что этот маневр удается: сейчас он вытянет караван к спасительному закоску.
И вдруг моторку рвануло канатом сзади, что-то тяжелое потянуло ее за собой. Мотор, оказавшись в воде, поперхнулся, кашлянул и заглох.
Долбанов успел лишь рывком оттолкнуться от дна моторки ногами, когда внизу, под ним, послышался приглушенный выкрик Елены.
Потом вода захлестнула его, оглушила, швырнула прочь…
Выбиваясь из сил, щенок Анца вылез на берег. От костра, где совсем недавно хозяева угощали его аппетитно пахнувшими костями, едва уловимо, но все еще тянуло слабеньким, добрым теплом. Поскуливая и дрожа, он подполз к разворошенному ветром костру, притерся мокрым пузом к мелким остаткам укрытых золой углей.
Так он лежал, повизгивая, до тех пор пока и от земли не потянуло таким же ледяным, знобким холодом, как и от всего вокруг. Щенок потрусил было снова к реке в надежде найти хозяев, с которыми только что плыл на лодке. Но прямо в морду ему Печора швырнула пригоршню холодных брызг, а ветер едва не сбил в кипящую воду.
Повизгивая, по-щенячьи плача, жалуясь на судьбу, Анца поплелся прочь от этого неприютного места, все еще надеясь найти хозяев. То неуклюже переваливаясь через корявые корневища, то протискиваясь между ветками тальника, он долго петлял по безлюдному берегу.
Уже начинало темнеть, когда наконец он вначале учуял, а потом и увидел Долбанова. Тот сидел на мокрой земле, скорчившись, привалившись боком к тальниковому кусту. Одна его рука была засунута за мокрую полу телогрейки, другая безвольно откинута в сторону, и в ее полураскрытой синей пятерне лежали песчинки.
Анца ткнулся было носом в эту знакомую пятерню — и отпрянул: ладонь хозяина была ледяной, неподвижной. Такими же неподвижными, мертвыми были и ноги.
Щенку стало страшно. Он поднял мокрую морду кверху — туда, где быстро неслись в темнеющем небе набрякшие влагой рваные облака, и тоскливо тонко завыл, не то жалуясь кому-то на свою судьбу, не то прощаясь с людьми, которые плохо кормили и били его, но все-таки были его богами и вот почему-то теперь вдруг бросили, оставили одного, на чужом берегу, и не у кого ему теперь искать пристанища и защиты.