ВЯЧЕСЛАВ АНАТОЛЬЕВИЧ МАРЧЕНКО


ГНЕТ


Читателю от автора



Содержание повести «Гнет» основано на рассказе моей бабушки: Иванцовой (Резниченко) Акулины Гавриловны – человека, прожившего долгую и безрадостную жизнь в СССР.

Наш разговор состоялся в 1983 году, когда будучи офицером Пограничных войск, я приехал к ней в отпуск.

О многом из того, о чем мне тогда рассказывала моя бабушка, я слышал от старших людей и раньше, но то ли я к тому времени еще не созрел к пониманию и сопереживанию всей той трагедии, которую пришлось пережить этим людям; то ли, когда я, окончив Голицынское Высшее пограничное военно-политическое училище КГБ СССР, стал офицером погранвойск, и во мне слишком глубоко сидела убежденность в непогрешимости нашей «родной» Коммунистической Партии в руководстве страной, но те неимоверные страдания, которые пришлось пережить людям ее поколения, меня тогда волновали постольку – поскольку. Впрочем, наверное, так же, как и многомиллионных моих сверстников, с детства активно обрабатываемых Советской властью.

Но в тот раз рассказ моей бабушки, основанный на реальных судьбах ее близких родственников и односельчан, буквально шокировал меня. Я был глубоко потрясен и возмущен тем всеобщим кошмаром, который исходил от господствовавшей тогда на Украине Советской власти. А некоторые ее слова были для меня, офицера КГБ и коммуниста «морально устойчивого» и «идеологически выдержанного», так неожиданны и так резали слух, что я не знал, как мне на них реагировать.

Я был в смятении: то государство, в котором, как я считал, мне посчастливилось родиться и жить, границы которого я охранял и которое на протяжении многих лет мне представлялось образцом человеколюбия, справедливости и гуманизма, в рассказе бабы Кили, человека, на себе испытавшего прелести «социалистического рая», выглядело совcем другим государством: мрачным, жестоким и циничным.

А еще я почувствовал, как у меня внутри зарождается какое-то новое, противоречиво-емкое чувство, в нем было все: и горечь, и гнев, и обида, и возмущение, и досада. Тогда же я впервые почувствовал и боль за наглое глумление над моим многострадальным украинским народом.

После того тягостного разговора с бабой Килей прошли годы, уже развалилась та «великая» империя, в которой невозможно было не только написать то, о чем она мне тогда рассказывала, но и думать, а я до сих пор не нахожу в своем сердце успокоения. Мне горько и обидно, что в моей многострадальной Украине все еще есть люди, и их, к сожалению, много, продолжающие тупо твердить, что при Советской власти людям жилось хорошо. Меня в связи с этим одолевает гнетущая мысль: а хотят ли эти люди вообще знать настоящую правду - ту молчаливую страшную правду, о которой, уничтоженные голодом и в коммунистических лагерях люди, уже никогда не смогут им рассказать?! Даже сейчас, когда стали открываться архивы и нам стало многое известно о человеконенавистнической политике, проводимой Советской властью в СССР, эти люди с шизофренической настойчивостью продолжают утверждать, что в Украине голодомора не было, и даже более того, они с болезненной ностальгией вспоминают о Сталине и заявляют, что не допустят переписывания истории.

Боже, о какой истории они говорят?! О той, что писалась теми же, кто и совершал на Украине те чудовищные злодеяния, и кто по сегодняшний день сидит во власти и упорно не желает признавать своей вины?!

Я не понимаю, до какой же степени нужно быть циничным, чтобы сейчас отрицать очевидное: Советская власть в Украине отличалась исключительной жестокостью и насилием по отношению к местному населению, массовыми репрессиями и уничтожением людей. Три опустошительных, организованной большевиками, волны массового голода на Украине в 1922, 1933 и в 1947 годах, унесли из жизни миллионы людей.

Еще тогда, в 1983 году, слушая рассказ моей бабушки, я как будто ощущал душу нашего украинского народа, униженного и оскорбленного, все еще сохраняющего в глубине души украинскую самобытность, но уже теряющего надежду на возрождение.

Советская власть делала все возможное для того, чтобы те люди, что жили после Октябрьской революции в Украине, в том числе и мои дед Ваня с бабой Килей и мои мать с отцом – бесследно исчезли с земли Украинской. Их как бесправных рабов гнобили на колхозных полях и фермах; их трижды морили голодом как ненужных тварей, их гноили в лагерях и безжалостно уничтожали на полях Великой Отечественной Войны. Видимо, кому-то очень хотелось, чтобы не было и меня, но тем, кто это делал – не повезло: вопреки их стараниям мои, обреченные погибнуть, родители, смогли выжить, и я, не Бог весть какой, но все же есть. Я один из тех, немногих, кому посчастливилось продолжить род свой, и закрывать глаза на преступные злодеяния той, «народной» власти – я не имею права, потому что молчание мое означало бы согласие с теми, кто вчера морил голодом моих родителей, а сегодня цинично заявляет о том, что раньше, в Советском Союзе, им жилось хорошо.

А глядя на то, как сегодня все более обнаглевшими становятся те, кто ненавидит Украину как государство и устанавливает на ее территории памятники Сталину – главному палачу украинского народа, я расценивать это иначе, как плевок в души уничтоженных его преступным режимом людей, не могу.

Именно поэтому я хочу попытаться еще раз донести людям ту, пронизанную душераздирающими страданиями правду, о которой мне успела рассказать моя бабушка, и которую нам уже никогда не смогут рассказать ни замученные голодом, ни сгнившие в лагерях, ни безжалостно уничтоженные на войне люди.






«Так случилось, что в Отчизне,

Пылавшей кровью кумачей,

Шли на распыл людские жизни,

Под злую волю палачей.

Спаси нас Боже и помилуй,

Не дай нам прошлое забыть,

Чтоб все священные могилы

Смогли бы в сердце сохранить»…

В. Вощенков



Лето 1983 года. Село Ковалевка, Николаевской области. Украина.

За окном черно. Сегодня, с самого утра, громко шелестя по листьям растущих рядом с хатой акаций, идет дождь, не переставая, гремит гром, и вспышки молнии постоянно озаряют свинцовое небо.

Любимая кошка бабы Кили - Мурка, лежит на подоконнике и испуганно выглядывает из-под опущенной тюли во двор, а мы с бабушкой сидим на веранде за столом, и я с удовольствием попиваю, собственноручно приготовленное нею для меня - «любимого и единственного» внука, виноградное вино и уплетаю сваренный нею борщ с курицей.

- Гремит прямо, как на войне… - произношу я после очередного грохота, прорвавшегося с неба где-то невдалеке.

Баба Киля медленно перевела свой взгляд за окно и, словно сравнивая, несколько секунд слушала раскаты грома, затем она чуть слышно проронила:

- Нет, на войне гремит страшнее…

…Моей бабушке, Иванцовой (Резниченко) Акулине Гавриловне, Богом была отпущена долгая жизнь, в то время ей уже был 81 год.

Невысокого роста, щупленькая, всегда опрятная, с ввалившимися, но живыми глазами на изрытом глубокими морщинами лице и натруженными узловатыми руками, она после смерти своего мужа и моего деда – Вани, в 1957 году, и старшей ее дочери Анюты - в 1975 году, жила в своей хате одна. Она была сильной женщиной - не хныкающей и работящей. А в ее под камышовой крышей хате всегда было чисто убрано и пахло фруктами и грецкими орехами.

Имела она козочку «Белку», и по двору бегали куры. К ней во двор часто заходили какие-то местные мужчины и женщины и, оторвав от дел, посвящали ее в какие-то местные проблемы, а по вечерам она выходила с низенькой табуреточкой на улицу и там, у мура, сидела до позднего вечера с соседками-старушками, о чем-то с ними разговаривая.

Ее живость ума и ясность речи всегда поражали меня. Баба Киля говорила на украинском языке, и ее говор всегда радовал мне слух, побуждая у меня желание общаться с нею. Я словно окунался в прошлое моего народа – самобытного и несчастного.

Я знал, что она родилась в далеком 1902 году в большой крестьянской семье и, что с самого детства ее жизнь подвергалась жесточайшим испытаниям. Я не один раз пытался проникнуть в ее прошлое, и каждый раз она, уходя, видимо от мучительной для нее темы разговора, отвечала:

- Двумя словами про это не расскажешь…

К сожалению, к бабе Киле я приезжал не чаще одного раза в год. Раньше, в раннем детстве, моя мама частенько отправляла меня сюда: к деду Ване, бабе Киле и моей крестной маме Анне - старшей дочери бабы Кили, жившей вместе с ними. А потом, начиная с восьми лет, я жил вместе со своими родителями в Казахстане. Потом была учеба в Высшем пограничном училище и служба на границе и в Афганистане.

И когда в очередной раз я приехал на Украину в отпуск, я вновь с удовольствием навестил бабу Килю и вновь, горя желанием проникнуть в глубину ее жизни, я еще раз пытаюсь разбудить в ней тяжкие воспоминания.

- Бабуся, а сколько лет Вам было, когда война началась? – спросил я ее.

Не отрывая взгляда от окна, за которым, по-прежнему не переставая, шумел дождь и громыхало, она, немного помолчав, ответила:

- Наверное, лет сорок.

- А детство свое Вы хорошо помните?.. Какое оно было? – тут же стал я подбрасывать ей вопросы, пытаясь разговорить ее.

Потупив перед собой взгляд, баба Киля несколько секунд сидела молча, затем, словно выдавливая из себя слова, произнесла:

- Да, какое, внучек, у детей тогда могло быть детство…

- Ну, каким-то же оно было?.. Расскажите о себе,- все же настаиваю я, - вы ведь и при царе жили и в период становления Советской власти…

- Ой, внучек, - вновь стараясь отмахнуться от неприятного разговора, буркнула в ответ баба Киля, - вспоминать и рассказывать о той жизни – все равно, что ковыряться в ране, которая до сих пор кровоточит.

- Ну, бубуся… - не отстаю я.

- Ну, я даже не знаю…

На какое-то время она вновь замолчала, погрузившись в свои нелегкие воспоминания, затем, под аккомпанемент разбушевавшейся за окном стихии, она все же начала свой рассказ.


Глава первая. «СВЕТЛАЯ» ЖИЗНЬ…


Моя жизнь мало чем отличается от многих других людей моего поколения, - так начала баба Киля тогда свой рассказ.- Родилась я тут - в селе Ткачевка, потом оно стало называться Авдотьевка (сейчас это Ковалевка), а родители мои были родом из села Гребенники, что в Новоодесском районе Николаевской области. Где-то в конце 1890-х годов они переехали жить сюда.

Когда-то это село принадлежало помещику Чернявскому, а создано оно было еще раньше - запорожскими казаками.

Когда мои родители - папа Гавриил и мама Устья - здесь поселились, это было маленькое, изрытое землянками и мазанками, оторванное от всего мира селение, тут они купили сначала плохонькую землянку, а потом, на этом же месте, они начали строить хату.

Строили и обживали ее мои родители с большим трудом - благо, что каменоломня была не далеко от села, да и семья у них была большая: одних хлопцев - пять душ: Родион, Алексей, Федор, Сеня и Вася. Я была единственной девочкой и третьим ребенком в семье.

Трудились мы тогда, как волы: мой папа и мои старшие братья: Родион и Алексей – работали на каменоломне, а мама сначала чуть свет в поле выходила и там почти до самой темноты, не разгибаясь, на хозяина батрачила, а потом – возле дома своего продолжала вместе со всеми работать.

Когда мои старшие братья Родион и Алексей подзаработали на каменоломне немного денег, они решили вновь вернуться на свою родину - в село Гребенники, там они и поженились, там они и жили до войны. А я среди оставшихся в доме детей была уже старшей, и в мои обязанности входило приготовление пищи и уход за младшими братьями.

Потом мне работы в доме прибавилось: папа сам - из бревен акации и камыша, смастерил ткацкий станок, и сначала мама на нем дорожки ткала, а потом и я научилась. Обложишься, бывало, цветными старыми тряпками и рвешь их на полоски тонкие, потом в клубки их сматываешь до самого утра. Здорово нас этот станок тогда выручал: мы делали дорожки и под заказ и так их продавали,… хорошие были дорожки – крепкие и красивые,… вон, - баба Киля кивнула в сторону комнаты, - они до сих пор у меня на полу лежат.

Потом, на деньги, что на ткацком станке заработали, мы даже швейную машинку «Зингер» купили – папа специально в Николаев за нею ездил. Это такая радость для нас была! На ней мы сами себе всю одежду шили, иногда даже и на заказ мама что-то шила. Но денег нам все равно не хватало, из-за этого я не могла учиться в школе. Для хлопцев мама с папой старались выкроить какие-то деньги на учебу, а на меня, к сожалению, денег не хватало, так я и прожила всю свою жизнь безграмотной.

- Бабуся, а что школа у вас в селе платной была? – спросил я бабу Килю, после того, как она замолчала, и мы некоторое время сидели молча.

- Нет, внучек, в нашем селе вообще никакой школы не было - четырехлетняя платная русскоязычная школа находилась в соседнем селе – в Ковалевке, она принадлежала тогда местной аристократке: Березовской Раисе Александровне.

- Как это, - удивленно переспросил я бабу Килю, вспомнив, крепко отложившиеся в памяти, события далекого детства, - в украинском селе и русскоязычная школа?..

Я вспомнил, как в конце пятидесятых годов, вырвавшись из колхоза, мои родители приехали в захудалый городок в Казахстане – Гурьев, и мне, после полутора лет обучения в украинской сельской школе, пришлось пойти учиться в школу русскоязычную.

- Что нужно ставить в конце предложения? – спросила меня учительница в первый же день, после того, как я написал под ее диктовку предложение у доски.

- Крапку, - ответил я по-украински.

- Что, что?!.. – насмешливо вылупила на меня свои глаза учительница, а класс, взорвавшись хохотом, лишил меня даже возможности соображать. Я лишь растерянно стоял у доски, сквозь слезное марево смотрел на хохочущих ребят, и не мог понять: отчего они смеются?

С этого дня я надолго лишился своего имени и фамилии - я был «Крапкой». После полутора лет отличной учебы в украинской школе, я скатился до двоечника. Меня, даже, как неуспевающего, не приняли в пионеры и я, сгорая от стыда и обиды, скрывал это от своих родителей. Я, уходя в школу, завязывал на шее галстук, а за углом своего дома, снимал его. Это продолжалось до третьего класса, до тех пор, пока меня не приняли в пионеры. Желание ходить в школу и учиться у меня тогда было надолго отбито.

После того случая уже прошло много лет, украинский язык я забыл – русский полюбил, а как это происходило, мне до сих пор вспоминается с болью в сердце.

А баба Киля, вяло усмехнувшись, ответила:

- Выбирать: в какой школе учиться детям, людям не приходилось – в те годы редко в каком селе, хоть какая-нибудь, школа была, и дети вынуждены были за многие километры в школу ходить… Если, конечно, родители в состоянии были за их учебу заплатить, - тут же с грустью добавила она.

Вновь замолчав, баба Киля какое-то время была погружена в свои невеселые мысли, затем она продолжила:

- Жили мы тогда очень трудно, много работать нам всем приходилось, но и нищей наша семья не была: у нас была своя хата под камышовой крышей, и было в ней две комнаты. Была у нас лошадь и корова, как сейчас помню – мы ее Зорькой звали. Она была нашей главной кормилицей, были у нас еще и свиньи, и гуси, и куры. Жили мы тогда в хорошем месте: на этой же вот центральной улице села, только огород наш в плавни реки Буг выходил.

Детство свое я помню лет с пяти и помню, что хорошего в нем почти ничего не было: трудиться в семье приходилось наравне со всеми. Из игрушек у меня была одна только самодельная кукла, мы с мамой ее из тряпок сделали, и звать ее было Юлей. Долго она у меня была. А хлопцам папа свистульки из дерева делал, и помню я конячку на колесиках - он ее тоже сам смастерил, мы обожали ее.

Питались мы хорошо: были у нас и овощи, и фрукты, и яйца, и молоко, и рыба – ее постоянно хлопцы в реке ловили. Было у нас и масло, но мы его с хлебом не ели: мама ним каши заправляла. В воскресенье мы с ней всегда хлеб в печке пекли, а кукурузная каша – мамалыга, была главным кушаньем в нашем доме. Чай мы пили с сахарином, а конфеты в нашем доме по праздникам появлялись, в основном для меня – папа по одной конфетке даст хлопцам и все,… «остальное,- говорил он,- для Килинки, она у нас девочка и ей конфетки нужнее»… Папа очень любил меня и по-своему жалел... Он был высоким, красивым и очень трудолюбивым. Он любил порядок, и мы, дети, глядя на отца, тоже полюбили порядок. Мама моя тоже была женщиной красивой, с чистым светлым лицом – я в молодости была похожа на нее, а хлопцы похожи на отца: они были чернявыми, красивыми и высокими,… как Федька.

(Деда Федю – младшего брата бабы Кили, я хорошо знал и любил, он действительно, даже уже, будучи пожилым человеком, выглядел статным и симпатичным. Он был очень обаятельным и компанейским старичком).

Потом, - погрузившись в воспоминания, продолжала баба Киля, - до 1915 года, наше маленькое селение Ткачевка превратилось в красивое село с ярким украинским колоритом: собранные в кучку разрисованные хатки с аистами на камышовых крышах, с вишнями, грецкими орехами и яблонями в садочках; с белоснежными мурами вдоль дороги и пахучими кустами сирени ... Крепкие кони в красивых упряжках по селу тогда носились... Вечерами парни с девчатами в садочках встречались, и на вечерницах молодежь собиралась - мы там украинские песни пели и влюблялись... Тогда же и я в Ваню Иванцова влюбилась - красивым он был парнем и умным...

Баба Киля какое-то время молчала, погрузившись в приятные воспоминания - на ее лице застыла улыбка.

- А дальше что было,- не в силах вынести долгую паузу, спрашиваю я ее.

- А дальше, - продолжая улыбаться, вновь заговорила баба Киля, - у нас свадьба была,… скромненькая свадьба, но родственников на ней много было, они нам денег на первое время насобирали, а мои папа с мамой мне даже золотые сережки подарили и красивую икону Божьей матери, та, что сейчас у твоей мамки хранится – береги ее, она не простая - я о ней тебе позже расскажу.

Потом мы свою хату строить начали - вот эту,… только она тогда без этой веранды была,… а так все то же: та же камышовая крыша, та же груба в хате. На новоселье нам мои мама с папой подарили свой ткацкий станок, а Ванины родители – молоденькую телочку, мы ее Миланкой назвали.

В 1924 году у нас родилась дочь Аня, а еще через три года - в 1927 году, родилась твоя мама Нина.

- Бабуся, а Вы мне про деда Ваню расскажите: кто он и откуда?- возбужденный бабушкиным рассказом, с любопытством спрашиваю я, при этом нетерпеливым взглядом посмотрев в ее лицо.

Немного помолчав, баба Киля, обращаясь ко мне, вновь заговорила.

- Дед твоего деда Вани родился в семье крепостного крестьянина здесь, в Ткачевке, и, как мне рассказывали, его еще ребенком обменяла на собаку у помещика Чернявского, которому принадлежало тогда это село со всеми крепостными крестьянами, семья Иванцовых. Какое-то время он у них жил в качестве работника, а потом хозяин этого дома женил его на одной из своих дочерей, и он стал носить фамилию Иванцов. Потом у них родился сын, его назвали Климом и он впоследствии женился на женщине из этого же села, по имени Наташа. Вот в этой семье в 1898 году и родился твой дед Ваня, он был вторым ребенком в семье. Всего в семье деда Клима было пятеро сыновей: Григорий, Ваня, Петя, Вася, Коля и две дочери: Маша и Анюта. До революции вся эта большая семья жила здесь - в селе Ткачевка. Дед Клим и его почти все хлопцы тогда работали в каменоломне и смогли себе выстроить каменный дом под черепичной крышей. Жили они не плохо: у них было две лошади, две коровы, были свиньи, гуси и куры…

Потом, в 1914 году, началась первая мировая война. Почти половину мужчин из нашего села мобилизовали в царскую армию: Григория – старшего брата деда Вани, и моего самого старшего брата, что жил тогда в Гребенниках – Родиона, тоже забрали на войну. Лошадей и волов забирали тогда у всех, ну и у нас, конечно,… заодно и все сено у нас тогда подчистую выгребли.

Жизнь была не сладкой. А в 1917 году, в Петербурге Октябрьская революция произошла и началась Гражданская война: власть менялась у нас тут чуть ли не ежедневно – прямо, как в кинокомедии: «Свадьба в Малиновке». Только не до смеха нам тогда было: горе почти в каждый дом без спроса ломилось.

Вон на той улице,- баба Киля кивнула головой в окно,- и орловские мужики в солдатских шинелях хором орали «соловья-пташечку» и наши, подвыпившие украинские хлопцы, горланили: «Раз, два, три калина…». Жгли тут наши дома и немцы с австрийцами. Были тут и белые, были тут и красные. Были и петлюровцы, были и деникенцы,… кого тут у нас только не было, и все на одно лицо: как в том фильме про Чапаева, помнишь?.. Когда мужики пришли к нему на красных жаловаться и один из них говорит: «Белые пришли – грабят; красные пришли – тоже, понимаешь, грабить начали. Куда же нам, бедным крестьянам, податься?..»

Так и у нас было: все нас одинаково и грабили, и на сучках вешали, и на войну мужиков угоняли – одни бабы тогда с детьми по селу с выпученными глазами от горя бродили. Твоего деда Ваню и его брата Петю тоже тогда красные призвали к службе. Дед Ваня тогда вместе с ними до Бессарабии дошел и, к счастью, вернулся домой живым, но очень сильно обожженным – черные пороховые пятна так врезались ему в шею, что на всю жизнь остались. А вот брату его Пете совсем не повезло, он еле живой домой вернулся: его постоянно трясло, рука у него неподвижно висела, и ногу он по земле еле волочил.

А когда у нас тут окончательно установилась Советская власть - страшный голод начался. Начиная с осени 1921 и заканчивая серединой 1922 года – люди у нас тут, словно мухи, мерли. Дело доходило даже то того, что голодные люди – людей ели. Толпы беспризорных, истощенных голодом детей по улицам села тогда беспомощно бродили – хлеба просили, а людям им дать нечего было, они тут же, на улицах, и умирали.

Люди, у кого еще были силы, бежали отсюда, куда глаза глядят. Мы тоже хотели бежать, да некуда нам было,… мучились мы у себя дома и худыми, как щепки, были. Но, слава Богу, пережили мы тогда тот ужас – коровка наша спасла нас.

И как только мы после этого голода стали приходить в чувство, Советская власть придумала как нам еще больнее сделать: с 1929 года по селу покатилась волна «коллективизации», а если говорить другими словами: «раскулачивание».

Это были страшные времена. Беда не обошла стороной и наш большой род. Сначала представители «народной» власти вместе с вооруженными солдатами пришли к родителям твоего деда Вани - к деду Климу и бабе Наташе. Они на деда Клима давно зуб точили: жил он в доме лучшем, чем у других, да и в колхоз он не хотел вступать. Так вот, зашли в его дом члены комиссии по раскулачиванию, как к себе домой, и объявили: «Все твое имущество, гражданин Иванцов, согласно постановлению комиссии - конфисковано и с сегодняшнего дня принадлежит трудовому крестьянству».

- А я, по-вашему, что, крестьянство, не трудовое что ли? – возмутился дед Клим. – Или, может быть, дети мои за Советскую власть кровь не проливали?

- А ты себя за спину детей не прячь,… ты – жирующий кровосос, - ответили ему представители Советской власти и потребовали, чтобы все, проживающие в этом доме, немедленно покинули его.

Рассказывать, что там тогда творилось, - потупившись, слабым голосом проговорила баба Киля, - я вряд ли смогу,… скажу только, что в тот момент дома были дед Клим, баба Наташа, покалеченный на Гражданской войне их сын Петя с женой Катей и двумя маленькими детьми. А остальные, проживавшие в этом доме, уже взрослые их дети: Вася, Коля и Маша, были в это время на работе в поле. Так вот, даже не смотря на то, что твой дед Ваня и его брат Петя воевали на Гражданской войне на стороне красных, и оба были тяжело ранены - не помогло их семье от раскулачивания… Они все вместе тогда в ногах у членов этой комиссии валялись, умоляли не выгонять их из дома. Да куда там: солдаты за шиворот, и пинками под зад за ворота их всех повыбрасывали…

Остались они тогда только в том, что на них одето было. Дед Клим, ему тогда уже 67 лет было, через день после этого в нашей хате умер – не выдержало у него сердце. Перед этим он долго плакал – ему было очень обидно, что какие-то мракобесы в течение одного часа забрали все то, что он вместе со своей большой семьей десятилетиями каторжным трудом наживал. Причем богатым он никогда не был,… ну, была у него тогда лошадь и две коровы,… ну дом – по сравнению с другими хатами, у него был лучше... Но в нем всего-то было две комнаты и коридорчик с кухней. А жили тогда в нем, как я уже говорила, кроме деда Клима и бабы Наташи, еще трое его взрослых детей и жена Пети с двумя маленькими детьми. А израненный на Гражданской войне Петя, когда его семью выбросили из того дома, был морально просто раздавлен,… он никак не мог дойти своим умом: за что он воевал? За что он угробил свое здоровье, и как ему теперь со своей семьей дальше жить?!..

Потом в двух комнатах того дома четырехлетняя сельская школа была: твоя, внучек, мама и Анюта туда в школу ходили, и каждый раз, приходя с той школы домой, они вспоминали, как они туда к деду Климу и бабе Наташе в гости ходили. Они своим детским умом никак не могли понять, почему теперь в том доме школа и почему дедушка Клим вдруг умер, а бабушка Наташа плачет все время. А школа была там долго: уже после войны – в 60-х годах, решено было ее разобрать и из того камня построить новую школу, ту, что сейчас на горе стоит. Конечно, как и следовало было ожидать в таких случаях – черепицу с того дома начальство украло, часть камня - тоже растащили те, кто имел к нему доступ…

Потом раскулачили старшего сына деда Клима – Гришу. Он после того, как раненным вернулся с первой мировой войны 1914 года, жил отдельно в своей небольшой хатке напротив отцовского дома. Собрав свои пожитки, он вынужден был вместе со своей семьей перебраться к своему младшему брату Васе, но спустя месяц и того тоже раскулачили. Причем его чуть не расстреляли,… он стал сопротивление оказывать пришедшим к нему активистам, и его сначала избили сильно, а потом за дом потащили и к стенке поставили. В него несколько раз выстрелили, но, к счастью, пули выше головы пролетели. Скорее всего, его таким способом хотели попугать. Хорошо еще, что его не арестовали.

Потом и он со своей семьей, и Гриша – его старший брат, со свей семьей, сначала перебрались жить к их двоюродному брату Вите, а потом они вырыли землянки за селом и там жить стали.

У Гриши было пятеро детей. Во время голодовки - в 1933 году, у него сначала умерла его жена Ира, а потом, когда он и его дети уже тоже находились на грани голодной смерти, он, чтобы спасти хотя бы своих младших детей - Аню и Колю, отвез их в Николаев и сдал в приют. И уже после голодовки, когда ему и его трем старшим детям: Нюсе, Наде и Марусе чудом удалось выжить, он поехал в Николаев, чтобы забрать своих младших детей из приюта, но ему там сказали, что его дети умерли. Он от горя чуть рассудок не потерял, и это было просто чудо, что он не натворил тогда глупостей. Решив бежать подальше от этого проклятого места, он в 1935 году уехал на Донбасс и там работал на шахте шахтером. И, уже там, как-то очень быстро, сначала умерла его доченька Нюся, а потом, вскоре, и он сам, умер.

Младший брат деда Вани - Вася, после раскулачивания - в нашем селе в землянке еще какое-то время жил, а потом, после голодовки, он со своею семьей в Николаев выехал. Там ему как-то удалось пристроиться, и он там жил до 1944 года, до тех пор, пока наша армия Николаев не освободила. В это время он был отправлен на фронт и там он пропал без вести. У него остались тогда трое детей: Вася, Боря и Леночка – сейчас они в Николаеве живут.

А искалеченный на Гражданской войне Петя, после того, как его вместе с его семьей из отцовского дома выкинули - у нас жил, пока мы помогали ему землянку на краю села строить. Там он, инвалид и герой Гражданской войны, и жил потом, пока уже во время войны - в 1944 году, пряча в своей халупе от немцев двух наших раненных солдат, не был вместе с ними застрелен. У него осталась тогда жена Катя с двумя дочками: Верой и Дуничкой.

Последний брат деда Вани - Коля, после раскулачивания тоже за селом землянку вырыл, и жил там со своей семьей. Он был самым грамотным в семье Иванцовых – окончил в Ковалевке ту четырехлетнюю школу, о которой я тебе говорила. Работал он сначала в нашем колхозе учетчиком, а затем, после того, как вовремя голодовки - в 1933 году, умер от голода его единственный сын – тоже Коля, он со своей убитой горем женой Юлей выехал из села. Он долго мыкался в поисках места жительства и, в конце концов, ему удалось обустроиться в Крыму. Там у него родилось двое детей: Боря и Валерик, там он и жил до начала войны.

Работал Коля бухгалтером на рыбоперерабатывающем заводе. А когда война началась, его на фронт наши забрали, и он защищал Севастополь. Тогда же очень много наших солдат в плен к немцам попало - Коля тоже в плен попал. А когда немцы колонну с пленными солдатами гнали куда-то в лагерь, ему и еще нескольким нашим солдатам ночью удалось сбежать, и он сюда, к нам в село пришел. Нам удалось скрыть от румын, что он воевал и был в плену, и он жил тут до 1944 года, до тех пор, пока наши войска к нам в село не вернулись.

Помню, когда он пришел сюда к нам и ночью в дом постучал, мы его еле узнали: он от истощения на ногах еле стоял. Болел он после этого долго и даже в Ковалевской больнице при румынах лежал. К счастью, ему удалось тогда выжить, но здоровье его было очень плохим. А спустя где-то месяца три, после того, как он к нам сюда пришел, и его жена Юля со своими двумя маленькими детьми на самодельной тачке к нам с Крыма пешком пришла. Сначала они жили у нас, а потом румыны вернули им отцовский дом, отнятый у деда Клима Советской властью в 1929 году, а школу румыны перенесли в другое место. Но долго радоваться жизни в своем доме Коле не довелось: в 1944 году, когда вернулась Советская власть, она вновь вернула в тот дом школу, а его, еле живого, вновь отправили на фронт. Он был ординарцем у командира полка и погиб в Венгрии, прикрыв его своим телом от осколков разорвавшейся рядом бомбы.

Помню, мамка твоя всем нам письмо читала от того командира, он благодарил бабу Юлю за спасенную Колей ему жизнь и надеялся, что Колины дети вырастут достойными своего отца. Коля посмертно был награжден орденом, а каким – я не помню.

А его жена Юля с двумя маленькими детьми Борей и Валериком еще какое-то время в коридоре той школы ютилась, а потом ее и оттуда выгнали. Причем представители власти нашей Советской просто взяли ее торбы с одеждой, вынесли на улицу и сказали ей: пошла вон отсюда!

Помню еще, двоюродный брат твоего деда Вани - Фисенко Василий Тимофеевич, он до войны в Новой Одессе в Районо инспектором работал, а после освобождения села - в Ковалевской школе украинский язык и украинскую литературу преподавал. Так вот он после войны написал куда-то вверх письмо, в котором излагал несправедливость, проявленную в отношении бабы Юли, которую вместе с детьми власть наша Советская из той школы выгнала. Прошло после этого недели две, и его с работы сняли. Он потом боялся даже дома ночевать: все ждал, когда его арестовывать придут. Опасаясь ареста, он в поисках справедливости даже пешком в Киев ходил. И, к счастью, его не арестовали тогда, но и в школе за то, что он защищает бывших раскулаченных, ему работать не разрешили - его определили работать в колхозный сад садовником.

В ту зиму баба Юля вынуждена была жить у нас, а весной мы помогли ей отремонтировать ее старую землянку, и она с детьми туда жить перебралась. В той землянке она жила до середины пятидесятых годов, до тех пор, пока она - женщина очень красивая и умная, не вышла еще раз замуж. Ее новый муж – тоже Коля, помог ей воспитать ее детей и сумел пристроить старшего ее сына - Борю, в Николаевское мореходное училище. Сейчас Боря уже на пенсии – он был моряком дальнего плавания, а младший его братик - Валерик, умер рано – видимо, здоровье его подкосилось от такой жизни.

Я молча, с открытым ртом слушал рассказ бабы Кили, а в душе у меня от злости кипело. Я ни как не мог дойти своим умом: как наша родная Советская власть для того, чтобы осчастливить свой народ, могла так цинично и жестоко издеваться над этим же своим народом. Как только люди сносили все это,… и вообще, как они позволили этой власти так издеваться над собой?!..

- Бабуся, - не в силах сдерживать себя, спрашиваю я, - когда наши представители Советской власти выгоняли бабу Юлю с детьми из ее же собственного дома, они что, не знали о том, что ее муж на фронте находится и что он с оружием в руках защищает эту же - Советскую власть?.. Что он, наконец, жизнь свою отдал за нее?!

Баба Киля подняла на меня свои глаза, и я в них увидел обиду и удивление.

- А ты что же, внучек, - тут же спросила она меня в упор, глядя мне в лицо, - считаешь, что это обстоятельство могло как то повлиять на желание наших властей выбросить из дома семью бывшего раскулаченного?.. Тут только в нашем селе, знаешь, сколько было таких, как баба Юля?.. - После небольшой паузы баба Киля с горечью в голосе добавила: - Веру – жену моего погибшего на войне брата Сени, с четырьмя малыми детьми на руках тоже из дома наших родителей, что ему румыны в 1941 году вернули – наши, когда вернулись в село, на улицу выкинули,… вот кого тебе, внучек, надо было бы порасспрашивать о жизни… Как она, бедняжка, без мужа с четырьмя детьми на руках смогла во время голодовки в 1947 году выжить и детей своих вырастить – одному только Богу известно. Помню, она, как щепка, в лохмотьях на прополку кукурузы в колхоз ходила, а дети ее маленькие, самой старшей из которых – Анечке, тогда всего лишь 12 лет было, помогать ей на поле приходили, и тоже, голодные, вместе с нею, траву съедобную по балкам выискивали, чтобы покушать.

Нет, внучек, - баба Киля вновь взглянула на меня взглядом наполненным гневом и болью, - ни душераздирающие женские слезы, ни малые дети на руках, ни похоронка на мужа - ни что не могло остановить нашу «родную» Советскую власть от желания, как она тогда считала, «восстановить справедливость». Женские слезы от такой справедливости реками лились, и жаловаться им было некому.

После этих слов баба Киля замолчала. Я тоже молчал. Мне было обидно, больно и противно. Молчание длилось долго.

- Бабуся, а мама деда Вани – баба Наташа, после того, как умер дед Клим, она у вас жила? – вновь возвращаясь к нашему разговору, спросил я бабу Килю.

- Да,- уходя мыслями куда-то вовнутрь, после небольшой паузы вновь продолжила свой рассказ баба Киля, - после того, как умер дед Клим, она жила с нами тут - в этой хате. Но, в 1932 году, когда уже стало невыносимо трудно с едой, баба Наташа в надежде, что у ее дочери Анюты будет с продуктами полегче, пошла пешком к ней, в село Новониколаевку. Мы отговаривали ее, говорили: проживем как-нибудь, но она, видимо от жалости к нам, не послушалась. А тогда уже стояла прохладная осень, и ее в дороге застал дождь. Сильно промокнув, она простудилась, а лечиться тогда было нечем, и, спустя три недели после этого, она умерла от воспаления легких.

Дочь ее самая младшая - Маша, после раскулачивания деда Клима и бабы Наташи сначала жила тоже тут, с нами, а потом мы ей помогли вырыть землянку и она жила там одна. Работала Маша дояркой на ферме в колхозе. А во время голодовки в 1933 году, она чудом выжила, но оправится от истощения так и не смогла: сначала она полностью потеряла зрение, а потом, спустя год, она умерла. А Анюта, к которой пошла тогда баба Наташа, из рода Иванцовых, прожила дольше всех. Но радостной ее жизнь тоже не назовешь: муж ее Митя, с войны живым вернулся, но обе его руки были ампутированы выше локтей, и долго он не прожил, а из ее троих детей в живых после голодовки в 1933 году, выжил только ее средний сын Юра, он потом окончил Одесское мореходное училище и долго работал на кораблях дальнего плавания. Сейчас он живет в Одессе.

После раскулачивания родителей и родных братьев твоего деда Вани, спустя где-то недели две, начались проблемы и с моими родителями: их тоже раскуркулевать стали. Я как раз была у мамы в их хате, когда бригада комсомольских активистов, прибывших из Николаева на подмогу к свирепствовавшим тут у нас в Ткачевке ковалевским, так называемым «шукачам»* - к ним в хату завалилась. Руководила ковалевскими «шукачами» тогда ярая коммунистка, фамилии я ее не помню, а звали ее Грунькой, многим она тогда в нашем селе жизнь покалечила, стерва! Я до сих пор ее наглые глаза перед собой вижу.

Тогда, в доме у папы с мамой жили их младший сын Вася, Федя и старший их сын Сеня с женой Верой и двумя маленькими детьми. Это о ней я тебе рассказывала: как наша Советская власть, после того как вернулась сюда в 1944 году, ее вместе с четырьмя детьми из этого же, их собственного дома, отданного им румынами, выгнала.

Так вот, сначала эта Грунька и вожак той комсомольский банды, сморчок лет двадцати, потребовали от папы с мамой, чтобы они все драгоценности и зерно сдали.

Папа сказал, что в доме уже ничего нет, так они стали ему расстрелом грозить, при этом пистолетом перед лицом махать.

А что им уже тогда сдавать-то было?!.. Корову у них к тому времени уже забрали в колхоз, кабанчика – тоже; почти все зерно, что у них оставалось еще с прошлого года - шесть мешков, еще месяц назад эти борцы за Советскую власть подчистую из сарая выгребли и унесли.

Сказал папа им - не лютуйте, что нет уже в доме ничего, что мы скоро с голоду ноги протянем… Так нет, подскочила та гнида в косынке красной к папе и кулаком ему прямо в лицо!..

Замолчав, баба Киля быстро заморгала своими старушечьими глазами, и в них навернулись слезы. У меня тоже от злости перехватило горло, мне стало трудно дышать, а голос внутри в бешенстве завопил: «Ох, если бы я мог»… Но, что я мог? Я мог только слушать и от возмущения сжимать кулаки. А баба Киля, с трудом справившись с волнением, сдавленным голосом продолжала:

- В тот день они всю землю вокруг дома и на огороде лопатами изковыряли, в доме и на чердаке все перерыли и даже в туалете они дерьмо ведрами черпали - драгоценности и деньги искали, падлюки.

Когда эти строители коммунизма ничего не нашли, они папу бить стали, его младший сын Вася защищать отца бросился, так они его тоже избили, скрутили и увели. Неделю мы его не видели и думали, что больше никогда не увидим, но он вернулся, весь избитый и подавленный. А на следующий день их всех из хаты выбросили. Ничего им взять с собой не разрешили, хорошо, что мы хоть успели за день до этого их швейную машинку «Зингер» забрать…

Боже, что тогда творилось!..

А Вася, бедняжка, всегда такой сияющий и цветущий парень, после того, как его избили тогда и из дома на улицу выбросили, несколько дней совершенно разбитый по улицам села бродил – видеть он никого не хотел, а потом он руки на себя наложил - повесился ночью на ветке акации. Это такое горе было…

Дело в том, что через неделю после того, как его из дома выбросили и избили, свадьба должна была у него быть. Он готовился к ней, мечтал о семье, работал, а остался только в том, что на нем одето было, и жену свою молодую ему уже приводить некуда стало. А девочка его - Дуня, после этого тоже чуть себя жизни тогда не лишила – ее родители в саду чудом с петли успели снять,… она, как потом оказалось, беременной была, бедняжка. Вскоре у нее сын родился – Витя. После того, как наши войска освободили село в 1944 году, он с друзьями – мальчишками такими же, как и он, снаряд неразорвавшийся разбирать стал – их после войны много вокруг села валялось. Снаряд тот разорвался, и несколько детей тогда погибло, а Витя без ног остался. В конце 40-х годов, Дуня с Витей пошли жить куда-то в Новоодесский район – там сестра ее жила, больше я их никогда не видела.

А двоюродный брат деда Вани и крестный отец твоей крестной мамки – Коля Писаренко, видя, что вокруг творится и чувствуя, что не сегодня - так завтра представители «народной» власти и к нему доберутся - бычка своего годовалого зарезал, чтобы побыстрее съесть его. Он всем родственникам разнес по кусочку мяса, а на следующий день его не просто раскулачили - его еще и арестовали за то, что он не позволил своему бычку стать колхозной собственностью. А у него жена Маня тоже тогда беременной была и двое детей маленьких… Боже, как она тогда кричала… ее от брички, в которой увозили Колю, еле оторвали тогда. Она в истерике билась, а люди ей ничем помочь не могли - они даже вслух выражать свое отношение к происходящему не могли – боялись, что и их тоже арестуют.

После ареста Коли, Маня какое-то время у его родного брата – Васи, жила, а потом она вместе с детьми пошла к своим родителям жить в село Арделево. А в 1933 году, как я потом узнала, умерли они там все от голода. Колю мы тоже больше никогда не видели. А хорошим Коля парнем был… До женитьбы он был первым парнем на деревне, он на гармошке играл и пел очень хорошо – все наши сельские девчата в него влюблены были, и даже завидовали Мане, когда Коля на ней женился. И разве мог тогда кто-либо представить, что эта счастливая семья из-за бычка, которого Коля не захотел отдавать в колхоз, будет полностью уничтожена... и кем?..

Под тяжестью болезненных воспоминаний и пережитого кошмара, губы бабы Кили задрожали и она, опустив глаза, несколько секунд горестно раскачивалась из стороны в сторону. Но через минуту, словно подталкиваемая какой-то внутренней силой и желанием освободиться от накопившейся в душе горечи, она вновь горячо заговорила:

- Несчастные люди, внучек, были тогда так унижены этой «народной» властью и озлоблены, что готовы были за вилы браться. Столько страданий вокруг было, столько горя и слез, что сейчас людям это даже представить невозможно.

У моих родителей после того, как их выгнали из хаты и повесился Вася, тоже глаза от слез не просыхали. И они еще какое-то время надеялись на то, что там – наверху, власть, которую называли «народной», разберется по-справедливости и вернут им хату, ведь такого еще никогда не бывало, чтобы просто так, ни за что взять и выгнать людей из их же собственной хаты на улицу, даже детей… Но, чем дольше они смотрели на происходящее в селе, тем больше убеждались в том, что власть коммунистическая уничтожает людей осознанно, с определенной целью, и уже тогда они стали понимать - с какой, только сделать они уже ничего не могли.

Боже, Боже…

А после того, как их выгнали из хаты, они какое-то время тоже жили тут, с нами. И кроме них, меня, деда Вани и двух наших детей, еще мой брат Федя, баба Наташа, ее дочь Маша и сын Петя с женой и двумя маленькими детьми в этой вот хате тогда ютились,… тринадцать человек покатом в одной комнате на полу тогда спали.

Потом для Пети, Маши и мамы с папой мы землянки на краю села вырыли, и они туда жить перебрались, а Федя в село Гребенники к брату Родиону жить пошел.

Вот так, внучек, в те годы Советская власть приобщала людей к новой жизни. Нескольких человек с нашего села, не пожелавших «жить счастливо» и пытавшихся сопротивляться этому – расстреляли, и к 1930 году в колхоз вступили все жители нашего села,…ну и мы, естественно - а куда нам было деваться: корову, кормилицу нашу, Миланку, в колхоз забрали, все зерно наше - тоже…

А перед этим, помню, собрали нас, жителей села у сельской управы, и там, среди наших местных активистов - несколько приезжих начальников было. Сначала они нам что-то про царя рассказывали и про мировой империализм, а потом они нам показали портрет мужика какого-то волосатого и сказали, что этот мужик создал коммунистическое учение, по которому нам предстоит жить дальше, и что зовут его - Карл Маркс. Потом нас спросили, согласны ли мы, чтобы наш колхоз назывался его именем… Кто «за», сказали нам - поднимите руки.

Мы – подняли.

Потом перед нами выставили уже живого мужика какого-то и спросили: «Кто за то, чтобы он был вашим председателем колхоза?».

Мы вновь проголосовали «за».

Вот так, внучек, начиналась наша новая, социалистическая жизнь. Меня после этого определили работать в поле – полеводом, а деда Ваню определили работать на конюшню.

Работали мы в колхозе от зори до зори по двенадцать – четырнадцать часов в сутки, и все бесплатно: «палочки» нам тогда вместо зарплаты в учетный журнал за каждый отработанный в колхозе день ставили – «трудоднями» они назывались. А если ты, к примеру, не выполнил дневной план по прополке кукурузы – а это до 35 соток в день, то даже эту палочку тебе не поставят. Плохо ты себя чувствуешь или хорошо, это никого не интересовало: план был один для всех, и попробуй его не выполни.

А в конце года, после того, как колхоз рассчитается выращенной сельхозпродукцией с государством, остатками этой сельхозпродукции уже и с нами, колхозниками, за каждую «палочку» колхоз расплачивался: в лучшем случае несколько мешков зерна нам выдавали. А бывало и так, что ты весь год бесплатно проработаешь, а в конце года в конторе какие-то перерасчеты сделают, и получалось, что ты колхозу еще и должен что-то. Кроме этого, нам еще и налоги неподъемные установили, и попробуй их государству не отдай…

В конце 1931 года, я как сейчас помню, к нам во двор представители власти зашли и молча прямиком в сарай направились. Я за ними, а они, ничего мне не говоря, стали все три наших мешка с кукурузой из сарая выносить,… причем даже и тот мешок, что мы для посева на следующий год планировали.

Помню, вцепилась я в тот мешок, кричу – не отдам, а они сначала пытались тот мешок вырвать из рук моих, а потом стали избивать меня. Они меня тогда так отдубасили, что я дня два на ноги встать не могла. А дед Ваня в тот день на работе был, и когда он после работы вечером пришел домой и увидел меня избитой, чуть глупостей не натворил. Он за топор схватился, и мы его тогда еле удержали от греха. Я до сих пор с ужасом вспоминаю тот день, ведь если бы мы не смогли деда Ваню тогда удержать, то больше бы мы его никогда не увидели. А он в тот день даже плакал от злости и беспомощности своей.

А зимой этого же года – голод уже стучаться в наши двери начал. Но его еще не было: мы хоть и очень сильно недоедали, и не было у нас в селе, мягко говоря, «прежнего энтузиазма» в работе, но весной 1932 года мы в колхозе поля засеяли. Конечно, посевные площади из-за недостатка посевного материала, который еще прошлой осенью был вывезен куда-то из колхоза, были существенно сокращены, но урожай у нас в колхозе был нормальным, во всяком случае он позволял нам прожить 1933 год без голода. Но этого не случилось: наша «народная власть» - как она сама себя тогда называла, действовала тут у нас, как оккупант на захваченной территории: выгребала все до последнего зернышка, причем не только из колхоза. По домам ходили специальные отряды и забирали у людей все, что у них было: и зерно, и картошку, и яйца, и свеклу, и сухофрукты,… ну абсолютно - все!.. Нам запрещалось даже для себя муку молоть.

- Почему?! – удивился я.

- Не знаю, почему… - баба Киля пожала плечами и после некоторого раздумья, добавила: - Наверное, там наверху кому-то не очень-то хотелось, чтобы нам было из чего хлеб выпекать…

Пускай Господь милует,… что нам тогда пережить довелось, наверное, только ему одному известно!

Вновь замолчав, баба Киля горестно закачалась из стороны в сторону.

- Помню, уже поздней осенью 1932 года, под вечер, к нам в дом постучали, причем так постучали, что аж хата вся затряслась, – продолжала баба Киля, найдя в своей памяти еще одно, неповрежденное временем, тягостное событие, - дед Ваня тогда открыл защелку в двери и к нам в хату ввалился Шинкарчук - активист местный и с ним еще несколько его прикормленных ублюдков было.

Приехал он к нам в село Ткачевку со своей семьей еще до революции, и еще мальчишкой вместе с отцом своим он коров наших сельских в плавнях пас. Они жили бедно, в конце улицы, и когда он проходил мимо нашей хаты, нам его всегда так жалко было,… давали ему, что могли, и не только мы… А потом, после революции, его словно подменили.

Он ходил в кожаной тужурке, в каких тогда комиссары ходили, и принимал активное участие в «раскулачивании» тех людей, кто жил немного лучше других. Вел он себя в селе так, словно он тут царь и бог - многих он тогда людей из домов своих повыбрасывал.

Так вот, зашел он сюда,… вон там он стоял, - баба Киля, вяло махнув рукой, показала в открытый дверной проем, ведущий в коридор, - и стал требовать, чтобы мы ему имеющиеся в доме продукты, золото и деньги сдали. А если не сдадите по-хорошему, - говорит он, шаря своими наглыми глазами по комнате, - то будет по-плохому: я вас всех из хаты выкину.

- Боже! Боже!.. – баба Киля сжалась вся и на какое-то время замолчала, затем, взяв себя в руки, она продолжила:

Я тогда готова была его убить, гадину! Было у меня желание за вилами сбегать, да куда там - силы мои уже на исходе были. Слезы только от беспомощности по щекам текли…

Перерыли они тогда у нас в хате все вверх дном, даже комнатные цветы из горшков повырывали, сволочи - драгоценности искали… Они тогда готовы были и крошки хлеба со стола собрать и унести, лишь бы нам не достались, только не было у нас этих крошек - корой акаций мы уже тогда, как свиньи, питались да мышей, пока двигаться могли, ловили - я их вкус до сих пор помню.

Рылись они у нас в хате до поздней ночи. И представь, - уже обращаясь ко мне, баба Киля горько усмехнулась,- с пустыми руками они тогда все равно не ушли: вытащили они из дома нашу швейную машинку «Зингер», а потом Шинкарчук ко мне подошел.

- А это у тебя что? – он подбородкам указал на мои золотые сережки, которые папа с мамой мне на свадьбу подарили.

- Как, что?.. – еле проворочала я одеревеневшим языком, с испугом и злостью подумав: «Какая же я дура! Как же я раньше не догадалась снять и спрятать их куда-нибудь подальше, а еще лучше: на продукты где-нибудь обменять»…

А тот, протянув свою волосатую руку, схватил сережку и до боли в ухе ее, выворачивая, сквозь зубы зарычал:

- Что вот это?! Вот?!.. Вот?!.. Вот?!

Дед Ваня не выдержал тогда, бросился он на Шинкарчука, и в хате драка началась. Я от греха подальше сняла с себя те сережки и кричу ему: «На, возьми!!!»… А Шинкарчук и прихлебатели его уже остановиться не могли: били они деда Ваню минут десять. Он после этого больше месяца руку не мог поднять – вывихнули ему тогда руку, да и лицо у него все распухшим долго было. Хорошо еще, что его не забрали тогда…

Там, в хате, - обращаясь ко мне, сказала баба Киля,- висит мой портрет – это я сразу после свадьбы в Николаеве сфотографировалась, мы тогда с твоим дедом Ваней туда на рынок дорожками торговать ездили. Так там, на той фотографии я в тех сережках… Красивые были сережки,- потупившись, тихим голосом добавила она. Некоторое время она молчала, затем, обращаясь ко мне, вновь заговорила:

Представляешь, внучек, вокруг села на полях колосится пшеница, которую мы же сами и посадили, и которою нам, даже умирая от голода, трогать, было нельзя. «Это для рабочего класса, – постоянно говорили нам, когда мы, уходя с поля домой, выворачивали перед охранниками свои карманы, - он, дескать, нам светлое будущее строит». А люди тогда, не в силах дождаться этого светлого будущего, уже мучаясь от голода, по ночам на эти охраняемые поля, как к врагу за линию фронта с ножничками вынуждены были ходить. И не дай Бог охранникам попасться: за срезанные колоски или за жменьку зерна в кармане немедленно уголовные дела возбуждались, и этих голодных людей к расстрелу приговаривали,… в лучшем случае - к десяти годам лагерей.

А к осени 1932 года из колхоза уже не только все фуражное зерно нового урожая было вывезено, но даже посевной фонд, приготовленный для следующего года, со складов увезли куда-то.

Боже,… Боже…

Этой же осенью мы все крохи от макухи, что раньше корове давали - в сарае поподбирали, и кошку нашу Мурку съели, – вновь тихим голосом заговорила баба Киля, - а потом мы и до нашей собаки Жучка добрались. Мы ели бурьян, листья и кору, содранную с деревьев, варили лободу, собранную в полях, лягушек и крыс,… все, что двигаться могло, мы тогда ели, но все равно мы быстро слабели.

А на работу, даже тогда - попробуй не выйди,… - возмущенно бросила баба Киля. – За невыход на работу такие жестокие санкции были установлены, что век потом не расхлябаешься, если вообще в тюрьму не посадят «за тунеядство».

Хотелось бросить тут все к чертовой матери и уехать куда глаза глядят – да куда там: в Ковалевку еще можно было пойти, а на выезде из нее – в сторону Николаева, милицейский вооруженный кордон выставлен был - задерживали там каждого, кто пытался из этого ада вырваться и назад, в село, возвращали. При этом людей строго предупреждали: «Еще раз попадетесь – расстреляем!»

Складывалось такое впечатление, что нас тут кто-то специально решил голодом уморить. Только мы не могли понять: за что?! Чем мы перед государством провинились? И мы тогда еще не знали, что весь народ Украины, точно так же, как и в нашем селе, от голода вымирал.

Помню, уже зимой 1932 года сам председатель колхоза по домам ходить стал и тех, кто еще мог хоть как-то двигаться, со слезами на глазах уговаривать, на работу выйти - на ферму. Говорит: коровы не доенные стоят, орут…

Спрятала я тогда на теле грелку для молока, укуталась тряпками и поползла на ферму, думаю: вдруг удастся немного молока домой принести. Прихожу я туда, а там, в занесенном снегом коровнике, худющие коровы почти по вымя в замершем навозе стоят и орут они дико. Отыскала я нашу корову Миланку, а она вся грязная и худющая в коровнике стоит, вымя ее распухло - смотрит она на меня своими большущими глазами, а в них слезы,… так мне ее жалко стало!.. Обняла я ее за шею и так и стояли мы вместе, плакали. А она мне тогда так и не далась подоиться – к вымени ее дотронуться было невозможно, больно ей было.

Потом, когда эти коровы с голоду уже дохнуть стали, руководством колхоза было решено: оставшихся коров на мясо забить.

- Представляешь, внучек, - обращаясь ко мне, вновь горячо заговорила баба Киля, - люди у нас в селе к тому времени уже от голода пухнуть начали, а мясо с тех коров наших стали отправлять куда-то.

Доведенные до отчаяния мы, бабы, чуть было не взбунтовались тогда.

Все началось с того, что мы, собравшись на улице, стали друг другу на жизнь свою жаловаться, потом кто-то сказал, что за жизнь своих детей мы обязаны бороться. После этих слов мы, словно очумевшие, стали по хатам за вилами разбегаться. И это просто чудо, что мы самосуд над нашим руководством тогда не учинили - мужья наши остановили нас. Вернее, остановила нас мысль о том, что всех нас в Сибирь после этого отправят, и дети наши голодные без матерей останутся.

Повырывали мужчины из рук наших тогда вилы, и мы с пустыми руками к председателю колхоза пошли.

Помню, пока дошли мы до конторы, многие женщины от слабости уже на ногах стоять не могли,… они буквально заползали в кабинет председателя колхоза.

Стали мы просить его:

- Ну, дай нам хоть по кусочку мяса в счет будущей оплаты, ведь, это же наши коровы…

- Нет, нельзя, - отвечает он, – наш колхоз еще план по заготовкам мяса не выполнил.

Разорвать мы его от злости готовы были. Говорим ему:

- Да черт с ним, с планом,… дети-то наши уже от голода пухнуть начали.

- Нет, - говорит он,- не могу я план не выполнить, - и бумагу нам под нос тычет. - Вот,- говорит он, - почитайте: это из района прислали…

Была тогда среди нас одна грамотная женщина, взяла она эту бумагу и в слух читает: «…за невыполнение плана заготовок по хлебу и мясу осуждены на десять лет председатель соседнего колхоза, главный агроном и главный зоотехник... Предупреждаем…»

После этого мы уже не знали, что нам и делать. А председатель колхоза, чуть ли не плача, бормочет:

- Поймите меня, бабоньки – не могу я… у меня же ведь тоже дети есть…

Ну, что тут поделаешь?.. Ни с чем мы домой пошли. Ну, думаем: вот и конец нам всем пришел. И действительно: зимой 1932 года односельчане от голода уже вымирать начали,…возле нашей хаты, за муром, дети мертвые валялись, и их убрать некому было. Почти в каждом доме тогда люди от голода пухли, а у родственников не было даже сил, чтобы умерших людей на кладбище отвезти - так они дома и лежали.

Мы тоже от голода мучились. Всех мышей и крыс мы еще зимой переловили и съели. Пытались мы и птичек ловить.

Помню, дед Ваня своими уже опухшими ногами, в плавнях по замерзшему льду ходил – искал что-нибудь съестное, и здоровенную гадюку в замерзшем льду нашел. Помню, положил он ее на стол, а я, как только увидела ее, от ужаса чуть в обморок не упала. Но, ничего - в тот же день съели мы ее,… гадость такую…

К концу весны 1933 года мы от голода уже еле шевелились: травку, что только появилась, мы, как коровы на лугу, выщипывали, а жучкам, которые нам изредка попадались, мы, как умалишенные, радовались. Помню еще ежика - он в саду нам попался… А потом дед Ваня на рыбалку стал ходить – черви появились и было ему, на что рыбу ловить: иногда он ловил что-то, иногда - нет.

Вот такая у нас, внучек, жизнь была. Голод – это страшно! Как мы все тогда мучились – не передать словами, а дед Ваня и Анечка постоянно в обморок падали - Ане тогда всего девятый годок шел, а Нине шестой. Они худенькие как щепки были и мерзли – я их тряпками укутывала и даже в печку засовывала, чтобы они там согрелись.

Сердце мое тогда просто на куски разрывалось и не столько потому, что сама от голода умирала, сколько оттого, что не могла детей своих накормить: им ведь не объяснишь, что это не мама с папой такие плохие; что это не они не хотят дать им покушать, а потому, что «светлое будущее» кто-то решил для них построить,… как нам тогда коммунисты говорили: «построение счастливой жизни – это процесс болезненный, но очень полезный, что мы, дескать, должны пережить эти страдания ради светлого будущего наших детей»…

Боже, о каком будущем для этих, умирающих от голода, детей, они говорили?!.. Подонки…

Побледневшие губы бабы Кили мелко задрожали, а на ее почерневших глазах навернулись слезы. Тут же, спустя мгновенье, она сквозь слезную пелену едко усмехнулась и, задыхаясь от гнева, продолжила:

Проклинали люди тогда все на свете: и власть нашу Советскую; и коммунистов наших долбанных; и в Бога верить мы тогда переставали.

А к весне 1933 года, когда чувство обреченности уже полностью охватило и меня и деда Ваню, мы с ним молились и боролись только за то, чтобы наши дети выжили. И, наверное, есть Бог на свете - живы мы тогда все остались. Я до сих пор удивляюсь, как нам от смерти детей своих тогда уберечь удалось, а вот маму мою и папу мы от смерти уберечь не смогли.

Уже летом 1933 года, когда в огороде кабачки появились, я приготовила их на пару и к ним в землянку приползла, как сейчас помню – на мамин день рождения это было. А папа там уже при смерти лежал, вернее опухший комок на лавке лежал, а рядом с ним ведро стояло, туда с него жидкость стекала. В тот день он уже не мог даже рот открыть, чтобы покушать, и на следующий день он умер. А мама моя тогда поела кабачков, и ей после этого еще хуже стало, она несколько дней мучилась, но так и не смогла оправиться: она умерла от заворота кишок. Я до сих пор кляну себя за те кабачки чертовы, если бы не я, может быть, она и жива осталась, а так…

После этих слов горечь и гнев сковали бабе Киле горло. Она, раскачиваясь, сидела молча и видно было, как нестерпимая, пронизанная душераздирающими страданиями и десятилетиями накапливавшаяся в ее сердце боль и обида на государство, границы которого я так самозабвенно охранял, буквально разрывали ей сердце.

Внутри у меня тоже кипело. Я понимал, что все то, о чем мне сейчас рассказывает моя бабушка - это именно та страшная правда, которую мое любимое государство на протяжении многих лет тщательно пыталось вычеркнуть из народной памяти, и которую я тоже знать был не должен. Тогда же я впервые в моей жизни стал ощущать, как рушится мое представление о непогрешимости нашей «родной» Коммунистической партии и Советского руководства в строительстве «светлого будущего».

Непроизвольно в моей памяти тогда возник запомнившийся мне не простой разговор с моим отцом, состоявшийся еще в 1974 году.

Тогда, после срочной службы в Пограничных войсках, я учился в Голицынском Высшем пограничном военно-политическом училище КГБ СССР и, окончив второй курс, приехал домой на летние каникулы.

Разговор о том, как искусственно был организован голодомор на Украине, возник как-то неожиданно: мы тогда ехали с отцом на велосипедах вдоль лесополосы к нему на родину, в почти заброшенное село Сергеевку. Оно было километрах в десяти от станции Новополтавка – нашего поселка.

- Никакого искусственно созданного голодомора на Украине не могло быть,- горячо возражал я тогда своему отцу, который тоже, после раскулачивания его родителей, сам чудом выжил, в полной мере испытав на себе, что такое голод. – Не может партия созданная народом и для народа – уничтожать свой же народ! Это все басни,- доказывал я ему тогда. - Нам в училище преподаватели рассказывали, что голод был не только на Украине, и что виноваты в этом были националистические контрреволюционные силы и кулаки, прятавшие хлеб от народа,… а особенно эти националистические контрреволюционные силы и кулаки зверствовали тогда на Украине - это они спровоцировали на Украине голод!

Тогда я еще не понимал, что мои еще не окрепшие мозги, были подвержены в училище сильнейшему идеологическому и психологическому воздействию: мысль о «самом справедливом строе» и «коммунистических идеалах», которые я должен был с оружием в руках защищать «до последнего вздоха» или «до последней капли крови», настойчиво вдалбливалась в мою, еще не засоренную «вредными идеями», голову. А после окончания такого заведения, «правильное» представление об образе жизни в Советском обществе должно было крепко и надолго закрепиться в моих мозгах. Так оно долго и было: я частенько ставил себя в глупое положение, когда в дискуссиях со старшими по возрасту людьми страстно доказывал им, что более справедливой и более правильной жизни, чем в Советском Союзе, где страной рабочих и крестьян руководит созданная гениальным Лениным мощная руководящая и направляющая сила в виде КПСС, и быть не может.

- Ну, наверное, ты прав,…- после продолжительной паузы сказал мне тогда мой отец, видимо, боясь ставить под сомнение правдивость того, чему учат его сына в таком престижном заведении, как Высшее училище КГБ.

После того, как отца жены его родного брата в 1947 году арестовали и отправили на Калыму за то, что он на работе неосмотрительно нелицеприятно высказался в адрес руководства страны, в принудительном порядке вынуждавшего каждого Советского человека приобретать Государственные облигации, при этом, высасывая из карманов нищего, измученного голодом народа последние гроши, а потом, когда мужа его же старшей дочери - учителя математики и директора школы - как родственника «врага народа», отправили туда же, видимо посчитав, что с лопатой в руках он принесет государству больше пользы чем в школе, мой отец – ветеран войны, до конца жизни боялся сказать что-либо не так или не то, что можно было бы говорить вслух. Он боялся, что его, не дай Бог, кто-нибудь не правильно поймет в разговоре или где-нибудь скажет о нем не то. Он даже боялся, что о нем кто-то может плохо подумать, со всеми вытекающими из этого тяжелыми последствиями.

- Но, - мучаясь от бередивших его душу тяжких мыслей, продолжал он тогда начатую со мной беседу, - когда я вспоминаю свое детство и молодость, то мне, кроме нищеты, голода и войны, и вспомнить нечего.

Он около минуты ехал на велосипеде молча, окунувшись в свои горькие воспоминания и размышляя о чем-то. Затем, словно борясь с собой, он вновь заговорил:

- Жили мы тогда в селе Баштанка у родителей моей мамы, и в том доме, кроме нас - шестерых детей, еще шестеро взрослых было, и был у нас дом под камышом, лошадь и корова с теленком – а назывались мы, как ты говоришь, – «кулаками»…

Запнувшись от волнения, отец замолчал, но через минуту продолжил:

Если бы ты знал, Слава, как это бывает на сердце тяжело, когда ты, твои дед с бабой, мать с отцом, братья и сестры уже пухнуть от голода стали, а к тебе в дом приходит сытая бригада комсомольских активистов вместе с солдатами и перерывает в нем все верх дном в поисках спрятанных продуктов. Я помню, до маразма тогда дело дошло: они из туалета ведрами говно черпали,… кривились от вони, но черпали, до последнего надеясь найти там спрятанные нами деньги и золото… И это у нас! У людей, которые сначала остатками макухи с водой питались - как свиньи, а потом мышей, пока двигаться могли, ловили.

- Такого не могло быть,… это не правда, – сказал я тогда отцу. - Я никогда не поверю, что наша армия использовалась для того, чтобы изымать у голодных людей последний кусок хлеба…

Отец горько усмехнулся.

- Рылись тогда у нас эти солдаты целый день, отца моего и деда Дмитрия они жестоко избивали: требовали, чтобы они указали, где золото спрятали. И с пустыми руками они все равно не ушли: они все наши подушки, чашки и ложки, уходя, с собой тогда забрали. А через неделю нас вообще из дома выгнали,… хорошо еще, что хоть лопату нам тогда удалось с собой унести: мы землянку за Баштанкой вырыли и жили там. Мне тогда всего семь лет было, но я прекрасно помню, как мне все время кушать хотелось, и как мои мама с бабушкой плакать не переставали.

Тогда же, в страшных муках, умер сначала старший брат моей мамы Сергей, а потом, через некоторое время, от истощения умер и дед Дмитрий. В это же время пропала и наша соседка по дому - Соня. Она вечером вышла из землянки, и больше ее никто никогда не видел,… кто-то убил и съел ее, бедняжку - ей тогда лет восемь было. - После некоторого молчания, отец тусклым голосом добавил: - страшное это было время, обезумевшие от голода люди тогда человеческий облик теряли, они буквально охотились за детьми.

- Бандитов и идиотов у нас в стране всегда хватало,- по-прежнему отстаивая невиновность Советской власти в происходящем, непоколебимо твердил я тогда, - это все были перегибы на местах…

Боже, как я был тогда глуп!

А отец не стал со мной спорить и доказывать мне мою неправоту. Он понимал, что помимо его горькой правды, существует еще и другая, с которой ему бесполезно спорить, это та «правда», которая нужна государству, а сын его теперь государственный человек – будущий офицер Пограничных войск КГБ СССР.

…Пауза в разговоре с бабой Килей была продолжительной. Я влил в большой граненый стакан вино, выпил и, вновь обращаясь к ней, спросил:

- Бабуся, а дальше, что было?

- Дальше?.. – окунувшись в воспоминания, баба Киля вновь на несколько секунд замолчала, затем вновь продолжила свой рассказ: - А дальше, когда мы немного оклемались от голода, мы вновь светлое будущее продолжали строить – работали бесплатно в колхозе от зари до зари, как волы. При этом независимо от того, получали мы оплату за свой труд или нет, мы по-прежнему обязаны были платить государству бешеные налоги. Но самое противное было даже не это, а то, что если мы вовремя не сдадим все то, что нам полагалось сдать в виде налогов, то к нам в дом мог запросто прийти любой комсомолец или член сельсовета и с целью взыскания недоимок обшарить весь дом. Он мог избить или забрать любого, а мог и из дома всю семью вместе с детьми на улицу выбросить - за неуплату тех, установленных государством кабальных налогов, даже в лагеря людей отправляли, лет на десять. Бедные люди тогда в постоянном страхе жили и даже вынуждены были шепотом в домах своих между собой разговаривать, чтобы, ни дай Бог, борец за «народное» счастье какой-нибудь не услышал их недовольство жизнью такой.

Помню, как весной – до войны это еще было, зашла я к своему брату Сене – мужу бабы Веры, и с ужасом увидела его лицо: оно было все синим, а губы его были расквашены так, что он не мог даже рот открыть.

Оказалось, что в тот день он с уже опухшими от голода ногами работал на тракторе в поле – это был единственный трактор в нашем колхозе, а Сеня был у нас единственным трактористом, так вот, будучи голодным, он, когда шел домой после работы, решил зайти на ферму молока попить. И в тот момент, когда доярка налила ему в стакан молоко, и он поднес его к губам, в помещение вошел еще один борец за «счастливую» жизнь - активист местный, Шурка Марцинкевич. Моментально озверев, он сначала выбил из руки Сени стакан с молоком, а потом стал жестоко избивать его. Досталось тогда и доярке за то, что она народное добро разбазаривает.

- Боже,… Боже… - после продолжительного молчания, горестно раскачиваясь из стороны в сторону, вновь заговорила баба Киля, - как же это нужно было этим строителям коммунизма людей своих ненавидеть, чтобы за стакан молока так жестоко опухшего от голода человека избить. А самое страшное было тогда то, что жаловаться на этих партийных активистов людям было некому – это была власть наша.

- Как же вы жили?! - не выдержав, восклицаю я.

- Жили… - едко хмыкнула баба Киля, нервно перебирая в своих натруженных руках кончик платка, наброшенного на голову.- Мы, внучек, не жили – мы существовали, как бесправные рабы! Даже крепостные крестьяне раньше только по три-четыре дня на своих хозяев работали, а остальное время – на себя. А тут: от зари до зари бесплатно в колхозе, а потом – дома, чтобы было чем государству налоги оплатить, причем, помимо разного рода продуктов, еще и живыми деньгами…

- А деньгами-то за что?! – с ужасом и удивлением спрашиваю я, – деньгами же вам зарплату не платили?..

- А за то, внучек, что у нас рядом с домом есть огород, а в садочке вишенки растут или яблоки… Государство считало своим правом: позволять или не позволять нам выращивать у дома фрукты и овощи. К примеру, ты посадил фасоль, а к тебе пришли представители власти, пересчитали кустики и говорят: с тебя причитается столь-то рублей… потом кустики морковки пересчитали… потом – свеклу… потом - деревья… А для того, чтобы нам деньгами налог за это заплатить - нужно было эти деньги самим добывать: мы выращенное на огороде и в садочке должны были в выходной отвезти на рынок в Николаев и продать там.

- Кошмар!.. Ну а денег-то вы там хоть много наторговывали?

- Ой, внучек, какие там деньги?!.. Огород возле дома – это же не плантация в поле… Выращенного на огороде нам самим хоть бы хватило, чтобы с голоду ноги не протянуть. А для того чтобы заработать деньги для уплаты налогов, мы вынуждены были себе во многом отказывать и вести на продажу в основном фрукты – без них можно было прожить, а без овощей - нет. Но самое страшное было даже не это,… страшным было то, что вырученных за продажу фруктов денег людям для уплаты налогов не хватало, и они, чтобы меньше платить налогов, – вынуждены были фруктовые деревья в своих садах вырубать. Мы тоже несколько молоденьких деревцев срубили…

- Какой ужас!..

- Да, ужас… - Баба Киля натянуто улыбнулась. - Даже трудно себе представить, чтобы что-либо подобное раньше на Украине было, ведь украинская хатка без фруктовых деревьев рядом – это уже не Украина, а тут - мы их сами, под корень… И, что удивительно: люди возмущенные такой жизнью, даже разговаривая между собой на улице, либо – не говорили вообще об ужасах такой жизни, либо - хвалили эту власть.

- Почему?..

- Почему?.. – баба Киля удивленно вскинула на меня брови. - Потому, что боялись за свою жизнь,… если, конечно, это можно было жизнью назвать.

На глазах у бабы Кили сверкнули слезы и она, торопливо их смахнув, возмущенно проронила:

- Я же говорила тебе, что мне жизнь свою даже вспоминать не хочется, а ты все: «расскажи», да «расскажи»…

- Бабуся, - я встаю и с нежностью обнимаю бабу Килю за плечи,- а кто же мне кроме Вас расскажет о той жизни, которую и в книгах не прочитаешь… Да и дети мои будут меня потом спрашивать: кто да что? А я, что?.. Скажу – я не знаю ничего?.. Извините меня за растревоженные неприятные воспоминания, но все же продолжайте, пожалуйста, рассказывайте мне: что дальше было?

- Ой,- потупившись, тяжело вздохнула баба Киля и через мгновенье спросила меня: - На чем я остановилась-то?

- На том, что вы в Николаев ездили выращенное на огороде продавать…

- Ну да… - вновь погрузилась в воспоминания баба Киля. Несколько секунд она сосредоточенно молчала, затем вновь продолжила свой рассказ. - Ездили мы в город на волах: после работы вечером в субботу мы выезжали из села и к утру приезжали в Николаев, на рынок. Там мы торговали, чем могли, а потом – назад, к утру понедельника мы приезжали домой и с утра шли на работу в поле. Вот так это происходило.

- Ну а для себя вы в городе покупали что-нибудь,… ну, например, одежду какую-нибудь?

- Что,… одежду?!.. – со злой иронией взглянув на меня, усмехнулась баба Киля. - А зачем нам нужна была одежда, что мы, люди, что ли?.. Нам можно было и без нее,… мы, как оборванцы, тогда ходили, и питались мы, чем придется - от случая к случаю. А в нашем сельском магазине можно было купить только макуху и мыло хозяйственное,… даже спички там продавались поштучно – дефицитом они были, да и стоили они недешево.

Помню, как-то у нас тут в сарае, который сельским клубом назывался, к празднику Дня революции начальством решено было праздничный вечер устроить с песнями, стихами, викторинами и конкурсами разными... А перед этим Аня пришла со школы домой и говорит мне:

- Мама, меня назначили от класса принимать участие в конкурсе на лучшее штопанье чулок,… мне для этого нужны порванные чулки.

Господи, а где же мне их взять?- отвечаю. Придумал же кто-то…

Побежала я тогда к соседке, дай, говорю, на время чулок порванный, я тебе завтра его заштопанным верну. Та на меня выпученными глазами уставилась: «Откуда у меня?»…

Полсела я тогда оббегала, пока рваный чулок нашла.

А Аня в тот вечер потренировалась и на конкурсе по штопанью чулок первое место заняла - за это ей как приз катушку черных ниток вручили – колхоз тогда на призы для школьников раскошелился. Вот так, внучек,… твоей крестной мамке вручили катушку ниток, и ты не представляешь, как она тогда этому радовалась!.. А ты говоришь: «Одежда»… Кстати, о нитках, - тут же понуро усмехнулась баба Киля, - этим детям запрещалось даже узоры крестиком вышивать – считалось, что таким образом в их душах могут развиваться религиозные предрассудки,… да и крестики им запрещалось на груди носить.

Некоторое время баба Киля вновь напряженно молчала, размышляя над чем-то, затем натянуто улыбнувшись, она вновь заговорила:

- А еще я помню, как-то перед войной, когда уже на почве осенние заморозки были, мы, женщины, на колхозном поле свеклу убирали, и приехал к нам туда на бричке тогдашний председатель колхоза Белинский и с ним какой-то большой начальник был из города.

- Что-то вы, бабы, - говорит он, - работаете очень медленно…

А мы еле двигаясь задубевшими босыми ногами по мерзлой земле, говорим ему: «Может, вы в городе как-то поспособствуете, чтобы нам какую-нибудь старую обувь закупили в счет нашей будущей зарплаты, нам ведь даже на работу не в чем ходить?» А он нам знаешь, что в ответ сказал?.. – баба Киля на секунду задержала на мне свой возмущенный взгляд и тут же, с горечью в голосе, бросила: - Он нам сказал: «Собаки боси – живи и доси»**.

Так босой я и ходила на работу, пока дед Ваня сам не научился делать из веревок обувь на деревянной подошве. В ней потом и я, и девочки мои в холодную погоду ходили. А в теплую погоду мы и на работу и дома ходили босяком…

Помолчав какое-то время, баба Киля возмущенно добавила:

- Даже фашисты, когда нас рыть окопы гоняли, за это они нам зарплату марками платили, а тем, у кого не было обуви, они им, чтобы производительнее работали, вместо зарплаты – башмаки на деревянной подошве выдавали…

Эта неожиданная и обнаженная бабы Килина правда – буквально шокировала меня, и я, с недоверием в голосе проронил:

- Ну, даже не знаю, бабуся, как на это и реагировать,… вроде бы как при фашистах не могло быть лучше…

- Так-то оно так,… но ты просил меня рассказать о моей жизни, вот я тебе и рассказываю…

Какое-то время мы сидели в молчаливом раздумье, потом я сказал:

- Бабуся, а мне из истории партии, которую довелось в училище изучать, известно, что колхозникам не так уж и плохо в те годы жилось,… некоторые из них во время войны на свои денежные сбережения даже самолеты и танки для Красной армии покупали…

Баба Киля после этих слов вскинула на меня свои старушечьи глаза и недоуменным взглядом несколько секунд смотрела мне в лицо.

- Ты, внучек, сейчас пошутил или на полном серьезе сказал?.. – тихим голосом спросила она, не отрывая от моего лица своих глаз. По ней было видно, что она не в силах осмыслить произнесенное мною. Я тоже, почувствовав, что сказал полную, но не придуманную мною чушь, почесал свой затылок и ответил:

- Бабуся, я уже понял, что сказал глупость.

Мы вновь, понурившись, какое-то время молчали.

- Ну а вы не пробовали бросить тут все к чертовой матери и уехать куда-нибудь подальше от этого ужаса - в Николаев, например? – вновь обращаюсь я к бабе Киле. - Все-таки пролетариям, я так думаю, полегче тогда жилось, да и деньги хоть какие-то им платили, а в трудные годы – карточки продовольственные им выдавали.

- Легко сказать: «бросить»… Во-первых: для того, чтобы сломя голову куда-то бежать, тем более с детьми, – нужно чтобы там было где жить. А во-вторых, сельским жителям паспорта не выдавались, а для проживания в другой местности требовалась прописка – без нее ни на работу, ни на учебу, ни на квартиру люди устроиться не могли - за нарушение паспортного режима в те годы можно было и на каторгу загреметь, лет на восемь.

Вздохнув, я с возмущением в голосе замечаю:

- За каждую маломальскую провинность – тюрьма,… что, других способов наказания людей в те времена не существовало?

- Ну почему же не существовало?.. Я же тебе уже рассказывала, что людей и из дома могли запросто выгнать,… а могли и забрать все их имущество или избить до полусмерти. А что касается тюрьмы, то те люди, кого я знала и которых отправили в лагеря, раньше пяти лет оттуда не выходили,… а кое-кто вообще оттуда не вернулся, - добавила она с грустной усмешкой.

Какое-то время в помещении вновь висела напряженная пауза, затем баба Киля вновь заговорила:

- Был у твоего деда Вани, внучек, очень хороший друг – Пантелей Лебедев, они вместе воевали на стороне красных во время Гражданской войны.

Жил Пантелей в своей землянке в районе Старого Водопоя и работал в литейном цехе на заводе, кажется, он тогда «Серп и молот» назывался, а сейчас он называется «Дормашина». Была у него жена Мария, она тогда в Николаеве на Аляудах на заводе по изготовлению извести работала, и было у них трое детей: два мальчика и девочка.

Мы по мере возможности встречались с ними, и как-то в 1932 году мы поехали в город на рынок и решили к Пантелею в гости заехать.

Приехали мы к нему домой, а там, в землянке, в полной нищете убитая горем Мария на топчанчике лежит, к смерти готовится.

Мы стали расспрашивать ее, что да как, а она, захлебываясь в рыданиях, даже слова не может сказать.

Оказалось, что Пантелей на заводе во время перерыва в курилке что-то нехорошее сказал, его тут же ночью арестовали и как врага народа в лагерь отправили. После этого Марию как жену врага народа на работе травить стали и тюрьмой угрожать, а детей ее, самому старшему из которых – Алексею, было всего-лишь десять лет, Леночке – восемь, а младшенькому, Толику – пять, у нее отобрали и в детдом сдали.

Поохали мы с дедом Ваней, поахали, а потом я говорю ей:

- Тебе, Мария, сейчас нельзя тут одной оставаться, будет лучше, если ты к своим родителям в село жить поедешь. – Они тогда где-то в Привольнянском районе жили, а сейчас – это Баштанский район. А она мне отвечает:

- Некуда мне ехать, родителей моих раскулачили, и им самим жить негде.

- Ну, тогда, говорю, поехали к нам – с нами жить будешь.

- Нет, говорит, не хочу я больше так жить, помогите только мне до детдома добраться, хочу в последний раз детей своих увидеть.

Помню, приехали мы в детдом – он тогда находился в том здании, что сейчас музей судостроения находится, зашли в помещение, а там детей, словно муравьев в муравейнике: плачут, тощие, грязные, оборванные…

Стали мы заведующего просить, чтобы он разрешил Марии с детьми своими увидеться, а тот отвечает:

- Не положено детям с врагами народа встречаться.

Несчастная Мария волосы на голове рвала, в обморок падала, а тот уперся, как баран: «не положено», и все тут.

С горем пополам уговорили мы ее к нам поехать. Приехали, стали уже думать, как нам дальше жить, заявление о вступлении в колхоз она написала, а буквально дня через три после этого напротив нашего двора бричка с двумя НКВДистами остановилась, зашли они к нам в хату, и один из них, видимо старший по званию, обведя нас строгим взглядом, спросил:

- Кто тут из вас будет Мария Лебедева?

- Я, - убитым голосом ответила Мария.

- Очень хорошо, - уже обращаясь к ней, говорит НКВДешник, - собирайся, ты сейчас с нами поедешь.

Поблагодарила нас Мария за то, что мы не отказались от нее, попросила, чтобы мы, в случае чего, о детях ее позаботились, потом, покорно села в бричку и поехала… в Сибирь, на целых пять лет.

После ареста Марии мы все ждали, что и нас арестуют, к каждому звуку мы тогда, будучи дома, прислушивались – не за нами ли идут?.. Мы боялись даже слово лишнее где-то кому-то сказать, чтобы не быть в концлагерь угнанными. А в те годы, внучек, очень много людей с Украины в лагеря и на «стройки коммунизма» было угнано, и ходили слухи, что из Москвы приходят разнарядки: сколько и куда нужно людей отправить. Их арестовывали буквально ни за что: где-то кому-то не то сказал, где-то не так на кого-то посмотрел, где-то у кого-то что-то не то спросил, где-то кто-то назвал твою фамилию… при этом людей жестоко пытали и требовали признаться в том, в чем они были совершенно не виновны, и те сознавались во всех своих смертных грехах. А многие люди, боясь пыток, сразу во всем «признавались» и называли фамилии людей, тоже совершенно ни в чем не виновных, и их тоже арестовывали и отправляли в Сибирь на рудники или на другие, так называемые «стройки коммунизма». Человеку трудно было даже представить, за что его могут арестовать и постараться избежать этой тяжкой участи. Многие люди после ареста домой уже не возвращались, а на их место присылались люди из России, их сюда целыми эшелонами свозили.

Пантелей домой тоже не вернулся – как потом стало известно, он погиб на строительстве «Беломорканала», а Мария, вся седая и совершенно не похожая на себя, в 1938 году домой вернулась.

Ее старшие дети – Алексей и Леночка, уже жили самостоятельно в той же хибаре, что и была у них раньше. Они Марию, слава Богу, хоть и с трудом, но приняли, а вот ее самый младший сыночек – Толя, увидев ее в детдоме, обозвал ее «врагом народа», отвернулся от нее и убежал.

Нашпигованные коммунистическим бредом и фанатичной любовью к Сталину, многие дети, воспитанные в детских домах, беря пример с «образцового пионера» Павлика Морозова, от родителей своих – «врагов народа», тогда отказывались, Толик тоже от своей матери отказался.

Искалеченная Советской властью жизнь Толи, сложилась тоже хуже некуда: с пяти лет он мыкался в детдоме, потом, с началом войны, когда в 1941 году детдом эвакуировали куда-то в Россию, работал в колхозе пастухом. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он попал на фронт и домой – в Николаев, вернулся в конце 1944 года. Потом, когда ему исполнилось восемнадцать лет, его опять отправили на службу, на этот раз на флот, на целых пять лет.

После смерти Сталина, уже при Хрущеве, когда был разоблачен культ его личности, Толя многое понял, он плакал, проклинал Советскую власть и просил у Марии прощения. Мария, конечно же, простила его и тоже постоянно извинялась перед своими детьми за то, что была для них плохой матерью.

Мария уже давно умерла, а Толя где-то в Николаеве живет.

Алексей – старший сын Марии, во время войны был угнан в Германию, работал он там на заводе и был в концлагере, а когда, измученный, он вернулся домой, его уже наши арестовали и отправили на принудительный труд на Донбасс, где он работал на шахте шахтером, «смывая» с себя «позорное прошлое». Домой он вернулся уже после смерти Сталина.

Вот такая, внучек, была судьба у друга твоего деда Вани и его семьи. И, таких, поломанных нашим Советским государством человеческих судеб, было миллионы.


Глава вторая. ВОЙНА


Какое это горе – война, - после непродолжительного молчания продолжала свой рассказ баба Киля, - я и мои многочисленные родственники знали не по слухам: и Первую мировую пережили и Гражданскую, поэтому, когда нам вечером 22 июня 1941 года сказали, что началась война с немцами, мы поняли: было нам плохо, а теперь станет еще хуже.

Дня через три после начала войны, нас утром собрали возле конторы и объявили, что война уже идет в полном разгаре, что немецкие самолеты бомбят наши города, и что немецкие армии быстро продвигаются по нашей территории.

Поэтому,- сказали нам,- всем мужчинам от шестнадцати до шестидесяти лет - два часа на сборы и в двенадцать часов все должны быть здесь, на этом же месте. В случае не прибытия,- предупредили нас, - этот человек будет считаться дезертиром, и в отношении его будет применен закон военного времени.

Разбежались мы тогда все со слезами на глазах по домам, собрали, как смогли своих мужчин и в двенадцать часов уже стояли возле конторы. Помню, плачь там стоял невообразимый. А рядом с нами учитель наш сельский, Гончаренко Алексей Яковлевич, стоял. Двое его маленьких детей испуганно к его ногам жались, а жена его Аня, повиснув у него на шее, словно чувствуя, что видит его в последний раз, в истерике билась. Многим из тех, кто уходил тогда на войну, не суждено было домой вернуться, и на Алексея Яковлевича Аня тоже похоронку потом получила – он погиб в мае 1942 года.

А в тот день руководил нами там какой-то офицер, он отсортировал всех мужчин по возрасту: кто помоложе – в одну сторону, тех, кто постарше - в другую и объявил, что те, кто помоложе, призываются в действующую армию и отправляются на фронт, а остальным необходимо получить на складе лопаты и на подводах выехать в сторону Одессы рыть окопы. Про женщин, стариков и подростков - тогда тоже не забыли, некоторых отправили срочно готовить коров и сельхозпродукцию к отправке куда-то в тыл, а остальным выдали лопаты и отправили километров за семь от нашего села тоже рыть окопы и противотанковые рвы.

Вот так началась для нас война.

Слава Богу, - тут же продолжала свой рассказ баба Киля, обращаясь ко мне,- твой дед Ваня недели через три вернулся домой, он попал в старшую группу – ему тогда уже было 43 года, и он рыл окопы где-то в районе села Коблево. Я и мои девчата тоже тогда несколько дней с утра и до ночи окопы рыли.

Нас тогда все еще убеждали, что враг не пройдет, что скоро подойдут наши основные силы, и враг будет разбит. Но все оказалось совсем не так, как нам говорили: как-то очень быстро после начала войны через наше село прошли отступавшие наши солдаты - подавленные, беспомощные, с наспех забинтованными головами и руками… Потом, спустя еще какое-то время, - после небольшой паузы продолжила говорить баба Киля, - по селу промчались немецкие автоматчики на мотоциклах, и мы поняли, что Советская власть оставила нас. Озлобленность, страх, паника, растерянность и состояние беспомощного стыда за наше, не способное постоять за себя, нищее государство, охватили нас тогда. Мы не знали, что нам делать, не знали куда нам податься, на что надеяться и как нам дальше жить.

На следующий день после того, как по селу промчались немецкие мотоциклисты, нас, в основном женщин и стариков, вражеские солдаты стали собирать и гнать к конторе. Среди этих солдат, как я уже спустя какое-то время поняла, были солдаты разных армий: немецкой – они были одеты в шорты и серые гимнастерки, и румынской – в форме рыжеватой. Когда мы с дедом Ваней подошли к конторе, там, на высоком пороге стояли немецкие и румынские офицеры и несколько гражданских лиц, а перед ними с винтовками стояли румынские солдаты. Сверху, на крыше здания, уже болтался румынский флаг.

Когда весь народ собрался, румынский офицер через переводчика обратился к нам и с первых его слов мы не знали, как нам на них отреагировать: «Дамы и господа», - сказал он тогда, обращаясь к нам.

Уже давно ощущая себя далеко не дамами и не господами, мы про себя понуро усмехнулись; а когда он поздравил нас с освобождением от «Красной чумы», многие люди, мягко говоря, не избалованные Советской властью, без особой горечи подумали: «А может быть, действительно так оно лучше будет?»

И, надо сказать, что сначала мы какое-то улучшение жизни действительно почувствовали. Наше село Ткачевка вместе с Одессой и прилегающей к ней территорией входило в состав румынского королевства и, несмотря на то, что в основном руководили у нас тут всем немцы, порядки у нас были помягче, чем, например, через реку – в Новой Одессе, где территория входила в состав Германии. Там сначала людей на работу вербовали, а потом угонять силой стали - у нас, в селе, к счастью, людей в Германию не угоняли.

Мы по-прежнему ходили на работу, но в отличие от того, как это было у нас в колхозе раньше – при Советской власти, когда мы вынуждены были платить государству бешеные налоги, когда зарплату нам не выдавали и независимо от количества детей в семье и стариков, сельхозпродукцию выдавали только на основании «трудодней» того человека, который работал в колхозе, и только в конце трудового года – румыны, не смотря на то, что тоже нам зарплату деньгами не платили, они сельхозпродукцию выдавали нам по мере созревания этой сельхозпродукции. Они сами развозили ее по хатам, начиная в селе с первой и заканчивая – последней, причем раздавали они сельхозпродукцию в количестве равном количеству детей и стариков в семье. Это выглядело справедливо. Кроме того, налоги, что нам иноземцы установили, были несравнимо мягче, чем те, что были при Советской власти.

- Бабуся, - озадаченно спросил я ее, когда та, замолчав, поднялась со скамьи чтобы открыть дверь с веранды во двор, где дождь прекратился, и выглянуло долгожданное яркое солнце, - а вот скажите мне, когда вам лучше жилось: при Советской власти или при румынах?

Задумавшись, баба Киля молчала около минуты, и видно было, что ответ, который, наверняка, она для себя знала, произнести вслух ей было не просто. Наконец, она ответила:

- Все оккупанты схожи между собой, и жизнь людей в оккупации хорошей быть не может…

- Вы так говорите… - с обидой в голосе прервал я тогда бабу Килю, ощутив какую-то мучительную душевную боль оттого, что баба Киля сравнила Советскую власть с румынской оккупацией, - Советская власть ведь не была для вас чужой,… это ведь наша, родная…

- Родная власть, внучек, к своему народу так жестоко не относится,… - тоже, прервав меня, произнесла баба Киля тихим, слабым голосом, при этом, бросив на меня быстрый, горький взгляд - по ней видно было, что она не намерена вести со мной дискуссию на эту тему, и что она уже устала от нашего тяжелого разговора.

Замолчав, она долго сидела, погрузившись в свои горькие мысли, пауза затягивалась, но мне не хотелось прерывать разговор с ней и я вновь спросил ее:

- Ну и как Вам, бабуся, тут жилось при румынах?

- Да, как,… - вновь, нехотя заговорила баба Киля, - по-разному бывало…

Конечно, румыны выгнали с нашей территории Советскую власть не для того, чтобы нас осчастливить. Но, видимо, желая добиться от нас нашей лояльности к себе, они поначалу установили тут порядки помягче, чем те, что были при Советской власти. Но осенью 1941 года новые хозяева «попросили» нас собрать вещи и перебраться в соседнее село Ясную поляну – это в трех километрах от нас.

Горько и противно нам было, но деваться было некуда - взяли мы с собой свою одежду – а она вся в один узел тогда вмещалась, корову и пошли.

Помню, как саранча, мы в то маленькое село толпой ввалились, к людям в хаты, как селедки понабивались и жили мы там до самой весны. А те люди, сами с трудом выживая, еще и нас кормили, чем могли,… хорошие были тогда люди.

А в наше село румыны стали со всей округи цыган сгонять…

Я не знаю, кто у кого научился: наши у румын или румыны у наших, но с цыганами румыны сделали почти то же самое, что и наша Советская власть сделала с нами в 1933 году: их стали морить голодом. Разница была только в том, что наши власти у нас выгребали всю еду, а румыны – давали цыганам кукурузную муку в небольшом количестве, ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы они там все от голода повымирали. Их тоже, как и нас при Советской власти, из села не выпускали, и к весне 1942 года с цыганами уже было все кончено, и нам разрешили домой вернуться.

Если бы ты знал, внучек, - вновь обратилась ко мне баба Киля, после продолжительного молчания, - что мы тогда в этом нашем селе увидели! Это не поддается ни описанию, ни пересказу: десятки опухших трупов валялось тогда по всему селу, а зараженный смрадом воздух не рассеивался даже при ветре. Огромные, пропитанные трупным ядом зеленные мухи тучами летали по селу и были везде,… от них некуда было деться. Деревьев в селе почти не было – они были вырублены цыганами, потому что им, несчастным, совершенно нечем было зимой печи топить. Камышовые крыши хат были тоже почти полностью уничтожены. Вокруг было пусто, грязно и жутко.

А когда мы вошли в свою, вот в эту хату, я чуть рассудок не потеряла.

Замолчав, баба Киля несколько секунд сидела молча, затем, дрожащим голосом она проронила:

- Даже не знаю, внучек, стоит ли мне тебе рассказывать, что мы тогда с дедом Ваней вот тут - в этой хате увидели…

Я слушал бабу Килю, как завороженный, и, не раздумывая, сказал:

- Конечно, бабушка, расскажите…

Вновь, немного помолчав, она рассеянно пробурчала:

- Легко сказать: «Расскажите»… А я тогда в эту хату одна заходить боялась,… Аня с Ниной тогда тут тоже жить отказывались - после увиденного нам всем по ночам кошмары снились…

Тогда я не стал настаивать на том, чтобы баба Киля рассказала мне: что же она там такого страшного увидела, а спустя какое-то время, уже после того, как баба Киля умерла, я, сидя за графинчиком домашнего виноградного вина с ее младшим братом - дедом Федей, взбудоражив в нем воспоминания о прошлой жизни, спросил его:

- Дед Федя, а что это за чертовщина такая была в доме бабы Кили, что она боялась мне даже рассказывать об этом?

- Когда? Не поняв вопроса, переспросил дед Федя, вскинув на меня немного захмелевшие глаза.

- Ну, что такого она страшного в своей хате увидела, когда после цыган к себе домой вернулась? – уточнил я свой вопрос.

- А, вон ты о чем…

Помолчав немного, он влил в свой граненый стакан вино, не приглашая меня, выпил и рассказал вот это:

- Когда я в 1946 году переехал из Гребенников в это село, я многого тут разного наслушался, но когда мне баба Киля рассказывала о цыганах, – я тогда тоже, как и сейчас с тобой, в ее доме за столом с дедом Ваней сидел, - мне хотелось встать и уйти оттуда.

«Вон там,- баба Киля показала мне рукой на кровать, - среди невыносимого смрада, лежали, обнявшись два обглоданных крысами трупа: один мужской, а другой женский. А тут, у зеркала, - она кивнула взглядом, - лежали еще три детских трупа – один из них был выпотрошен, без головы и без ног – видимо, его употребляли в пищу. А у двух других, - продолжала мне тогда рассказывать баба Киля, - лица были полностью обглоданы крысами,… они шныряли по всему дому, и как только мы вошли в комнату, крысы, как сговорившись, набросились на нас».

Баба Киля с девчатами тогда еле успели ноги свои из хаты унести, - грустно усмехнувшись, закончил свой рассказ дед Федя.

После рассказанного мне дедом Федей о случившемся в доме у бабы Кили я подумал: хорошо, что мне тогда баба Киля об этом не рассказала, вряд ли мне было бы приятно спать на кровати в доме, где раньше покатом цыганские трупы валялись, а на полу, разжиревшие от трупного мяса, крысы бегали.

Даже слушая рассказ деда Феди об этом, я почувствовал, как жутковатый холодок пробежал по моим жилам, а после такого увиденного, я думаю, действительно по ночам кошмары сниться могут.

А я вновь возвращаюсь к рассказу бабы Кили.

- Жить в нашем селе после цыган было невозможно, - продолжала она тогда свой рассказ, - мы какое-то время еще жили в селе Ясная поляна и приходили сюда, чтобы убрать трупы, навести порядок и отремонтировать свои дома. Румыны тогда даже огромную печь для сжигания трупов у нас в селе построили, а до этого они заставили цыган вырыть на краю села огромный котлован для сбрасывания туда их мертвых тел.

Всю грязную работу тогда, конечно же, вынуждены были делать мы,… никогда не забуду, как мы пытались в этих печах сжигать трупы, а они не хотели гореть…

А когда мы уже насовсем вернулись в наше село, - после небольшой паузы, вновь продолжила говорить баба Киля, - нам совершенно нечем было питаться, нам нечем было даже наши огороды засадить. Мы были на краю голодной смерти, но, к нашему удивлению, румыны не дали нам тогда умереть, они нам стали выдавать понемногу хлеба, картошки и даже кукурузной муки. Конечно, мы очень сильно недоедали, но и голода румыны не допустили.

Тогда же – весной, они нам раздали для посева семена картошки, лука, других овощей. Колхозные поля мы тоже засеяли. А осенью, после уборки очень хорошего урожая – наша жизнь почти нормализовалась, мы при румынах не голодали.

Воскресенье - был у нас выходным днем, а дети продолжали ходить в школу до четвертого класса. Кроме того, после того, как Советская власть развалила в Ковалевке церковь и построила из того камня клуб, - румыны в этом клубе вновь церковь открыли.

С цыганами румыны, конечно же, поступили очень жестоко, но потом они в нашем селе никого не пытали и к себе на каторгу людей не отправляли. Поэтому, боясь быть угнанными в Германию, на оккупированную румынами территорию приходили женщины из тех районов, которые были оккупированы немцами. К нам даже из Донбасса две дочери Гриши - брата деда Вани, что туда после раскулачивания уехал, пешком, совершенно изможденные, пришли.

Надя и Маруся у нас тут с 1942 по 1946 год, жили. А еще жила у нас в доме еврейка Белла - она к нам осенью 1942 года из Николаева пришла и попросила спрятать ее. Но нам ее спрятать было негде, и мы румынам сказали, что она наша родственница и что зовут ее Маней, а внешность у этой Мани – пояснили мы им, такая потому, что она болгарка. Сначала вроде все благополучно прошло, но потом, когда в 1943 году сюда, к нам в село, пришло много немцев, они, словно чувствуя, что Маня еврейка, арестовали и ее и твоего деда Ваню. Они требовали от него, чтобы он признался в том, что Маня еврейка, и это было просто чудо, что он выдержал тогда те допросы, и их обоих отпустили. Надо еще сказать, что если бы в тот момент, наш полицай Вася Вакарь не подтвердил бы слова деда Вани, что Белла – болгарка, навряд ли им тогда удалось бы спастись.

А Белла, как в последствии оказалось, не очень хорошей была женщиной: уже после войны, когда мамка твоя, окончив восемь классов, поехала в Николаев устраиваться на одногодичные учительские курсы - мамка твоя очень хорошо в школе училась, и попросилась пожить некоторое время у этой Беллы - та, сославшись на то, что в квартире мало места, - отказала ей. Вот такая бывает в жизни человеческая неблагодарность, - грустно улыбнувшись, тихо произнесла баба Киля.

А к концу 1943 года в нашем селе вообще не было ни немцев, ни румын - комендатура в Ковалевке находилась, а у нас, в Ткачевке, с началом комендантского часа по улицам ходили только румынские патрули - два солдата. Но в это время мы могли передвигаться по селу свободно, единственное, что от нас требовали эти румыны, так это то, чтобы мы в обязательном порядке приветствовали их.

Выглядели румынские солдаты, в отличие от их офицеров, очень бедно и неряшливо. Вообще они были людьми нагловатыми: они могли запросто зайти к любому в дом и взять со стола кусок хлеба или яйца, чтобы поесть,... были случаи, когда они с сараев кур воровали, а бывало, что и свиней. Но мы знали, что румынские власти запрещают своим солдатам грабить нас, и, если мы своему полицаю Васе Вакарю пожалуемся на них, и он сообщит об этом их начальству, то их за это могут наказать. Наверное, поэтому, грабежи в нашем селе были единичными случаями. К счастью, румыны тогда и коровку нашу - молоденькую телочку, не тронули, и кабанчика нашего они тоже не забрали.

Помню – зимой это было, с нашего соседа через дорогу, Будыкина Карпа – деда уже лет под семьдесят, румынский патрульный валенки снял, так этот дед пожаловался нашему старосте, тот сообщил румынскому начальнику, и через день этому деду валенки вернули, а того румынского солдата, как нам сказали, на фронт отправили.

В те годы румыны в нашем селе рынок открыли и не просто торговать нам разрешили - румыны поощряли этот процесс: даже из города люди к нам сюда в село приезжали за покупками, здесь же мы обменивались и товарами разными. А как-то раз я с нашими односельчанами даже в Одессу на «привоз» ездила торговать - целая колонна из подвод тогда из нашего села сформировалась. Удачной у меня тогда поездка получилась: на вырученные там деньги я своим девочкам и одежду зимнюю купила и обувь, себе я тоже кое-что приобрела с одежды, и деду Ване... Если бы я тогда, при румынах, своих девочек не одела, то им при Советской власти и ходить не в чем было бы: мамка твоя в тех одежках даже после свадьбы своей - в конце пятидесятых годов, ходила.

А изобилие продовольствия в Одессе меня тогда просто поразило – в Николаеве при Советской власти такого даже близко не было. По всему городу работали рестораны, закусочные, театры, фабрики и даже ювелирные магазины. Тогда же я там - на рынке, много с одесситами и приезжими из других сел о жизни разговаривала, и, что мне тогда запомнилось: многие сельские люди говорили о том, что жизнь их при румынах хоть и тяжелая, но лучше, чем она была раньше.

А еще, румыны начали возвращать дома тем, у кого они были отобраны Советской властью в период раскулачивания. Тогда же они и бабе Юле дом Колиного отца вернули, и бабе Вере - жене моего брата Сени, и деду, что жил напротив нашей хаты – Будыкину Карпу… всем, раскулаченным в нашем селе Советской властью людям, они вернули тогда хаты.

На время баба Киля замолчала, словно собираясь с мыслями, потом она снова заговорила:

- В те годы мы уже думали, что Советская власть рухнула навсегда, а румынская оккупация - это надолго... Наверное, поэтому, пытаясь выжить, мы вынуждены были как-то приспосабливаться к новым условиям оккупационной жизни, мы работали, дети наши подрастали, иногда даже близкие отношения между румынскими солдатами и нашими девчонками возникали.

- Что, любовь с оккупантами, что ли? – презрительно усмехнулся я.

Баба Киля, бросив на меня быстрый взгляд, горько усмехнулась.

- Тогда, внучек, было очень сложное для людей время, и судить об их поступках легко сейчас тем, кто не жил тогда – да, была и любовь.

Помню, тут один румынский солдат так активно обхаживал нашу Маню Онищенко, что это для нас всех чуть бедой не закончилось. Она была очень красивой девочкой, и тот румынский солдат был тоже ничего,… он ей со своей столовой продукты приносил и даже ночевать у нее иногда оставался. Наши, сельские ребята сначала пытались заставить Маню прекратить отношения с тем румыном, а потом, когда поняли, что это бесполезно, очень сильно побили и ее, и того солдата.

Многие тогда думали, что нам румыны этого не простят, мы ждали расправы над всеми нами, но этого не случилось. Не знаю, что тот румынский солдат сказал своему начальству по поводу своего избитого вида, но румыны никого в селе не тронули. А солдат тот через несколько дней опять к Мане пришел и передал для избивших его ребят несколько бутылок немецкого шнапса и продукты.

Отношения между тем солдатом и Маней продолжались до самого ухода румынских войск. А тот румынский солдат так влюбился в Маню, что после войны он приехал к ней и, женившись, увез ее к себе – почему-то в Молдавию.

- Это, наверное, потому, - попытался внести я ясность, - что часть Румынии, на которой, наверное, раньше жил тот солдат, была присоединена к Молдавии.

- Ну, наверное… - согласилась со мной баба Киля и, через минуту она продолжила свой рассказ.

Нам, внучек, конечно же, было тогда противно осознавать, что мы живем в оккупации, что теперь румыны указывают нам, как здесь жить и на каком языке нам говорить. Мы, конечно же, желали победы в войне нашим детям, братьям и мужьям, но и возвращения нашей «родной» Советской власти мы не хотели... Нет!

После этих слов какая-то пустота вселилась в мое сердце – обнаженная откровенность бабы Кили буквально шокировала меня. Но даже воспитанный в духе патриотизма и непоколебимой преданности Советской власти, я молча проглотил ее слова: я и до этого слышал от людей старшего поколения о том, что люди, доведенные Советской властью до состояния жгучей ненависти к ней, готовы были поддержать кого угодно - хоть немцев, хоть румын, - лишь бы те помогли им избавиться от ненавистного Советского режима. И если бы не жестокость, которую немцы стали проявлять тогда на оккупированных территориях, - говорили они,- то не известно еще, как бы тогда война эта закончилась. Но как же мне было тогда трудно слушать бабу Килю об этом…

- …До конца 1943 года, - вновь продолжала свой рассказ баба Киля, - мы жили в отрыве от всего, что творилось за пределами нашего села. Работали,… Аня с Ниной уже девушками становились, и мы все больше за них боялись, как бы чего не случилось. А где-то с конца 1943 года в нашем селе на постой немецкие солдаты и офицеры обустраиваться стали.

Вон в той большой комнате,- баба Киля показала рукой,- тоже жили солдаты: один поляк и двое немцев. Питались они отдельно - в своей столовой, и даже нам иногда кое-какие продукты приносили. Они нам говорили, что им война не нужна, что Гитлер и Сталин – это «два сапога – пара», и что было бы лучше, если бы они сами друг другу горла перегрызли, без солдат.

В целом те солдаты обращались с нами тогда нормально: зла мы от них не видели - все, что немцам нужно было, они брали в то время в колхозе. Это уже когда они отсюда отступать начали, они стали вести себя по-другому,… они могли зайти к любому во двор и забрать свинью или корову.

Помню, как-то вечером, уже перед самым уходом немцев из села, наши коровы с пастбища домой по улице возвращались, и один из немцев, что стояли тогда не далеко от нашей хаты, к Нине подошел, и со словами: «гут, корова», вырвал из ее рук веревку с привязанной к ней нашей коровой. У мамки твоей от беспомощности и обиды слезы из глаз тогда брызнули, а корова наша – мы ее тоже Миланкой назвали, словно чувствуя, что перед ней враг ее, так подцепила рогами того немца за задницу, что у него даже штаны порвались, при чем – очень сильно порвались. Хорошо, что тот немец тогда без оружия был – наверняка, подстрелил бы он обидчицу свою, а тогда, под смех своих сослуживцев, он от злости лишь кулаком на Нину замахнулся, что-то по-своему ей грозно лопоча,… но не ударил. А потом он вырвал из рук веревку с привязанной коровой у другой женщины – Пелагеи Телеш, и увел ее корову с собой. Бедная женщина, возмущенно покричала ему в след, да и все на этом…

В те годы, внучек, остаться без коровы было смерти подобно, а у женщины той муж тоже тогда на фронте погиб, и она с детьми своими, без коровы, еле выжила во время голодовки в 1947 году.

Тогда же, когда немцы отступать начали, один из тех немцев, что жил у нас в хате, уходя зачем-то и нашу собаку Волчка с собой увел, а румыны, сволочи, не стеснялись даже женщинам в лицо кулаком стукнуть - мне тоже от них как-то раз досталось.

- Вам?! – возмущенно удивился я,- за что?!

- А как-то раз я с Аней и Ниной шли по улице, а нам на встречу румынские солдаты шли, и они на девчат моих наглыми глазами своими пялиться стали. Я думала, что они по-украински не понимают и как бы, между прочим, сказала: «Щоб вам повылазыло, падлюкы». Ну и один из них подошел ко мне и, не раздумывая, прямо в лицо мне кулаком,… хорошо еще, что они девчат моих тогда не увели…

- Жили мы в те годы в совершенном неведении, что вокруг нас творится, - после непродолжительного молчания, вновь продолжила свой рассказ баба Киля, - что на фронтах происходит - мы тоже толком не знали, и о смертях наших близких мы тоже пока не ведали – похоронки к нам не доходили. Все наши слезы брызнули разом, когда наша армия освободила нас.

Весной 1944 года наши войска уже напротив нашего села стояли: в Новой Одессе. Немцы, пытаясь закрепиться на нашем берегу, стали на рытье окопов нас гонять, как на работу. В конце недели они за это людям зарплату марками платили, иногда вместо денег они вещами расплачивались - выстроят нас, помню, в очередь возле огромных баулов с одеждой всякой и каждому что-нибудь дают. Мамке твоей они платье крепдешиновое дали, Анюте – кофту шерстяную, а деду Ване ботинки новые выдали.

Пригоняли сюда откуда-то и пленных наших солдат.

Работая, мы разбивались на маленькие бригады, по три - четыре человека, и старались, чтобы в такой бригадке все близкие люди были вместе. План на человека при рытье противотанкового рва был такой: три метра в ширину, три метра в длину и метра два в глубину. Рыли окопы мы целый день, а сверху, вдоль окопов, постоянно немцы ходили с автоматами, собаками и длинными палками в руках: кто плохо работал, того они тут же могли этой палкой по голове стукнуть, а могли и избить человека до полусмерти,… наглые они были, сволочи!

Загрузка...