На равнине Эреба, в царстве Гадеса, рядом с черной и безводной рекой Стикс я видела ведовской сон и обрела тайный гнозис: познания и беседу с демоном. Он взошел из подземных переходов и говорил в душе моей, словно ночное предчувствие смерти. Голова у него была человеческая, грудь – павлинья, а лицо его укрывали тени – тени здесь, где нет солнца, в стране, имя которой «тьма». Я поняла, что не боюсь, потому что знаю его тайное имя. Магия – это призыв имен, как чудеса суть деяния веры, а технология – применение разума к камню. Имена людей подобны мешкам, в которые мы складываем частички себя, но имена дженнаев – это приказания, обращенные к миру, и дженнаи должны им покоряться, как воды покоряются луне.
– Душа Адеодата рассечена на пять частей, – сказал демон, – и ни Бог, ни все Его ангелы не могут ее получить, ибо она пребывает в царстве, отделенном от Него, и брошена на воды океана, именуемого Апейрон, куда Ему путь заказан. И не может свершиться метемпсихоз, даже в тело наименьшего из животных. Прах нельзя стряхнуть, ибо душа разорвана и неполна. И каждой частице остается лишь дрейфовать по океану да искать прибежище во всяком лоскутке материи, пока ее не возвратят и не воссоединят.
Адеодат – мой сын. Демонам тоже известна чародейская сила имен, и этим именем можно призвать меня. Во сне я отдалась разгадыванию загадок, сдержав таким образом слезы.
Пять – священное число последователей Пифагора. Два есть жена, а три – муж, оттого пять – это брак. Число четыре, которое определяет треугольную в гранях пирамиду, простейшую из трехмерных фигур, позволяет размечать пространство, но добавь к четырем лишь один элемент – Единое, которое есть начало всему, и получишь пять. Пространство и божественность: пять – это их величайшая загадка, ибо так определяется иерогамия [11], соединение божественного и материального, порождающее смертность и течение времени. Пять – это также число сокровенных покоев Пентемиха [12], в которых, как хорошо известно в нашей синкретической империи Рима в Африке, Юпитер Ахура-Мазда сокрыл семена нового творения, на случай, если Ангра-Майнью уничтожит теперешнее. Пять книг в Торе, пять пальцев на Руке Мириам; пять стихий и пять ран Христовых, из которых проистекают пять рек царства Аида, и пять злых ангелов, стерегущих эти потоки, покуда они наконец не впадут в нижний океан, чтобы вновь вознестись у истока. Богиня сразила пятерых демонов и сотворила из их шкур плащ, отводящий клинки. Пять становятся одним: реки становятся морями, время – Богом. Что лежит под нижним океаном? Быть может, верхний. Быть может, мир замыкается сам на себя, подобно змею Уроборосу.
Если, конечно, верить в такие вещи, чего я стараюсь не делать. Алхимику не пристало верить. Алхимик производит испытанные процедуры и произносит слова, а претензии на всеведение оставляет жрецам и священникам. Им-то нипочем такие странные идеи, как рассеченная на пять частей душа.
Я услышала собственный голос, хотя не открывала рта, и он спрашивал, как можно исцелить раны моего сына.
– Никак, – ответствовал демон. – Это невозможно, но все же произошло, и потому не может быть отменено.
Я произнесла имя, высеченное глубоко в недрах, и камни Эреба поднялись и посыпались на узкие колени и перепончатые лапы, а в укрытой голубыми перьями груди сломались резные кости, так что демон завопил и зашипел. И вновь мой голос прозвучал вне меня и напомнил демону, что Эреб не потерпит лжи.
Тень упала на нас, и демон сжался, завертелся и пропал. Я подняла глаза и увидела огромный силуэт, заслонявший тьму. Он плыл, будто чудовищная рыба, в океане у меня над головой.
Помни имя – Эреб.
А потом, в Карфагене, широкоплечий мужчина, от которого пахло ржавчиной и по́том, надел мне на голову мешок и сказал:
– Опля, малышка, давай обойдемся без обидок!
И я проснулась, забывая, и взвыла от чувства утраты.
Я думаю, похититель приписал мои слезы страху, и мне становится стыдно.
Я не боюсь. Когда с моей головы снимут мешок, я кому-то устрою самую жесткую взбучку за всю его короткую римскую жизнь. Я не симпатичная девица, которую можно утащить посреди ночи под хихиканье и неискренние возражения и жалобы, – и вообще, ни одна женщина не обязана мириться с такой чепуховиной! А мне сорок два года – и я ученый человек, чтоб вам всем провалиться.
Спору нет: в годы учебы я бы, наверное, получила от этого море удовольствия. Даже проклятый Аврелий Августин пустился бы во все тяжкие, во времена, когда блудовал по полной. Додумайся он до такого, перебросил бы меня через плечо и уволок в какое-нибудь логово, подходящее для старого доброго пасторального растления, густое оливковое масло и терпкое красное вино, да так, что заметная его часть окажется в таких местах, каких добродетельная левантская олива и знать не знает. Кстати, кажется, он и вправду это придумал – если, конечно, то был Августин, а не кто-то из его предшественников, чье существование так его бесило.
Но теперь сын мой умер, и я предпочитаю менее буйный образ жизни. Женщина без мужа – вдова, дочь без родителей – сирота, но нет особого слова для меня, потому что такого не должно быть, или, наоборот, потому что такое происходит так часто со столькими женщинами, что даже отдельного упоминания не стоит. Он был моим сыном: мне не нужно слово, чтобы заключить в рамку то, чем я стала. Это чувство всегда со мной.
Поэтому я живу в посмертии. Серьезно, я много читаю и редко пью. Я учу, исследую и консультирую. Мне хорошо платят ученики, постигшие тайну Карфагена и понявшие, что им потребуется еще и настоящее образование в дополнение ко всему иному, что они здесь найдут. Я веду себя с достоинством ученого человека и собираюсь прожить в уюте и удобстве свои лучшие годы, а потом достичь почтенной старости. Я теперь вхожу в число наставников, и хотя мы иногда предаемся маленьким плотским радостям между собой, делаем это куда более сдержанно. Ужин при свечах, на который загадочным образом забыли явиться остальные гости, случайная близость и немного вина, чтобы расстегнуть застежку на тоге: взаимоприемлемое соблазнение, очень элегантно и по-римски осмотрительно. Никому не нужны театральные выходки.
Ох, боги и дороги, надеюсь, не один из моих коллег испытал приступ чесотки в промежности. Если за мной попытается ухлестывать какой-нибудь усохший козел, обряженный Дионисом, пока четверка красивых рабов и рабынь с рынка будут портить хорошую музыку, играя с завязанными глазами, я его, наверное, зарежу, то-то будет вони. Да, пырну ножом, как бродяжка из глухой деревни, какой я была, когда впервые попала сюда. Новакулу [13] я по-прежнему ношу при себе и измельчаю ею травы, но не забыла, как обходиться с ножом в более напряженной ситуации. Клинок есть клинок, а мой снабжен небольшим перекрестьем, чтобы пальцы не соскользнули, – на всякий случай.
Лезвием вверх – и резать, не колоть. Не забывать, что у тебя две руки и две ноги: нож может отвлечь внимание с тем же успехом, как и служить окончательным аргументом в споре. В первый момент целься в лицо. В крайнем случае считай, что это кошачий коготь, вспарывай швы на бьющей руке, когда нападающий попробует отстраниться. Если окажешься на очень близкой дистанции, бей во внутреннюю часть бедра и проворачивай, но, если можешь, не подходи близко: противник, скорее всего, окажется тяжелее и сильнее тебя, а крепкие мужчины очень любят пускать в дело весь свой вес.
Ладно, признаю, может быть, я слегка взвинчена. В прошлом была любовницей развратника и дебошира, который потом превратился в соискателя благословения Римской Церкви и ныне зовется Августином, епископом Гиппонским, а такие связи подразумевают политику. Все это осталось в прошлом; заложница из меня паршивая – с тех пор, как Адеодат сгорел на погребальном костре. «Огонь растворяет цепи», – говорил Августин. Ничья плоть больше нас не объединяет, ничто не приковывает его к грехам юности. Пусть ветер их уносит. Так и я поступила. У меня теперь другое имя, иная жизнь. Если меня отыскали и на веревке тянут назад сегодня утром, это работа очень изобретательного и трудолюбивого глупца, который сумел меня найти, но не понял, что в этом нет проку.
Если только сердце Августина не ближе к его вере, чем голова. «Пока же остаются эти три: вера, надежда, любовь, но самая великая из них – любовь. Стремитесь к любви и ревностно домогайтесь духовных даров, и особенно дара знать истину» [14]. Это было сказано по-арамейски, я перевела так хорошо, как смогла, и, согласитесь, тут немного места для разночтений. Но касается это, видимо, какой-то другой любви, не этой. Та любовь должна соответствовать высшему образцу, ей мало просто существовать и быть взаимной. И даже произвести на свет ребенка. Все это время я понимала эти слова неправильно: думала, любви дано благословение, а остальное вторично, но, похоже, любовь должна пройти строгий экзамен и получить одобрение совета. Это святая любовь, должным образом исполненная, чинная и направленная не на какую-то деревенскую девочку из Тагаста, умащенную маслом и с горящими благовониями в волосах, когда она забирается на тебя сверху, но на Бога, которому, видимо, не интересен секс. Зачем иначе оплодотворять девственницу с помощью ангела? Другие боги, боги прошлого, выбирали более прямой подход, но только не наш, только не в понимании Августина, хоть я и читала другие евангелия, не те, которые ему так нравятся, и в которых Отец и Матерь проявляли куда меньше аскезы в процессе зачатия. Вот так можно ошибаться в чем-то, что вроде несомненно. Что поделаешь? Он стал отдаляться от меня задолго до этого. Ему хотелось власти – не только над телами и префектурами, но над душами. Роковая ошибка. Или наоборот – моя роковая ошибка в том, что я этого не понимаю.
Ну хорошо. Меня тоже ничто не связывает с Августином, поэтому хватит его бреда. Хватит злобной Моники, его матери, которая меня всегда донимала дурными разговорами. Хватит неодобрительных взглядов от членов общины, разных наставников и писцов. Хватит зловонных северных городов; хватит с меня кораблей и морской болезни, хватит дурацких северных представлений о том, как пристойно одеваться, и проклятого снега. Хватит этого всего, туда ему и дорога. Ничего из этого в моей жизни не осталось.
Вечное мое горе – не осталось и ребенка, за чью смерть Августин – если и вправду есть на свете Бог, и ему есть дело до справедливости – проведет хотя бы некоторое время в аду, который мрачно описывает, в первую очередь, за то, что зачал его со мной. Адеодат умер в придорожном трактире, все благородные металлы и быстрые кони мира не смогли меня привезти туда вовремя, чтобы держать его за руку. Не смогли спасти его – потому что если можно мечтать о невозможном, почему не о двух невозможностях сразу? Почему не о множестве? Покажите мне лишь один раз, как обмануть законы судьбы, и я их завяжу такими узлами, что у вас голова закружится. Из этой гнилой нити я сотку рай, замкну мир сам на себя, прогну его так, чтобы он стал воистину славным, и само это слово вновь значило то, чем теперь лишь притворяется.
Невозможно было, чтобы я пришла к своему сыну в час нужды, и не по моей вине; так почему же слово «мать» углем обжигает мне грудь?
Мы добрались до места.
Думаю, с подавляющей вероятностью, если бы меня хотели убить, я была бы уже мертва. Но пока я просто сижу здесь, и во мне растет уверенность, что дело в другом – в чем-то, связанном не с Августином, а со мной. Они хотели бы убедить меня в обратном, эти отважные мужчины, которые силой стаскивают спящих женщин с постелей в предрассветные часы ночи, но важная деталь: мешок чистый. Да что там, он просто шикарный, никаких щепок, ни соломы, ни жучков. Но это и не шелковый клобук, так что эротические глупости можно отмести, по крайней мере, частично. То есть мешок – это именно мешок, но с намеком на… уважение? Или иначе: обычно они такими вещами не занимаются, поэтому пошли на рынок и купили новый мешок лично для меня. Каким-то образом я стала важной особой сама по себе, а значит, у меня есть основания торговаться.
Как интересно.
Разумеется, мне все это не нужно, чего бы ни касалось дело. Я ушла на покой и завязала не только с вагинальным кочевничеством, но и с политическими и религиозными интригами – не то чтобы я в них когда-то была серьезно замешана, но побывала на задворках жизни Августина. Мне все это никогда не нравилось.
Тише, девочка.
На некоторое время они оставляют меня – на довольно удобной кушетке с тонким покрывалом и мягкими подушками. Что-то здесь не так; дом, скорее всего, роскошный, но атмосфера нервная и взвинченная. Она ясно ощущается в напряженных, резких вздохах и перешептываниях. Никто не хочет, чтобы его заметили. Никто не хочет привлекать взгляд того, что явилось сюда. Может, мор?
В прошлом году мне довелось иметь дело с мором: демон поселился в колодце, или просто грязная вода и крысы. Это не важно. Я применила огонь, соль и молитву Иоанну Крестителю, именуемому также Иоанном Фонтом, который печется о ручьях и пресных источниках. В детстве я выучила песнь, которую поет его отрубленная голова на водах; известно, что она отгоняет меньших тварей Ангра-Майнью. Если есть такой инструмент, почему бы им не воспользоваться? По меньшей мере, никогда не слышала, чтобы мор усиливался от священных песнопений. Добавлю, что я заставила жителей истребить грызунов, осушить всю цистерну и выжечь досуха, выбросить пепел и заново ее перелиновать. Это не дешевое мероприятие, и они ворчали, но знаете что? Тот подход или иной, но сработал. Поэтому я столько прошу за свои услуги теперь. Я могу предъявить результаты.
А потом я снова внезапно чувствую страх, вспыхнувший будто фитиль свечи. Он возникает почти как рациональная мысль: может, в этом все дело. Или я стала осложнением в чьей-то большой игре, где ставками были провинции, недвижимость и подати. Нередко случалось так, что торговец сам отравил колодец, чтобы выжить людей с земли, а потом выкупить ее задешево. Но нет. Это неправда, просто дурной дух у меня за спиной. Приближается засуха. Кожу пощипывает. Разум сразу услужливо живописует армию муравьев, марширующую по мне – по мешку и под ним, по одежде и под ней. Муравьи. Пауки. Змеи. И что это за звук?
Фантазия разыгралась оттого, что меня грубо разбудили. Соберись, Афинаида, приближаются шаги, а значит, сейчас все начнется. Но еще раз повторю: что-то здесь не так. Что-то не выстраивается, подходит не с той стороны.
А потом – вжух. Мешка больше нет. Новакула в руке. Яркий свет. Большая комната, факелы, стража, много стражи.
Очень много стражи. Хм-м. Увы, придется отложить удар ножом до более подходящего момента. Крепкий мужчина, легионер, смущение на лице. Кажется, я узнаю эти плечи: он вынес меня прочь из дома. Я принюхиваюсь, но все легионеры пахнут потом и ржавчиной, по запаху их не различить. Он старается выглядеть пусть и не сконфуженным, но хотя бы профессионально равнодушным.
– Книги, – бормочет он. – Свитки. Вода и чай для тебя. Ждать долго не придется.
Я корчу разгневанную гримасу сварливой тетушки. Никакого эффекта. Похоже, у него есть свои сварливые тетушки. К тому же он даже симпатичный, а это размягчает сердце тетушкам. Поджатые губы необязательно подразумевают женщину, которая никогда не хотела впиться в грудь мужчины и тереться о него всем телом. Вовсе нет. Он примерно моего возраста и красив. В других обстоятельствах я бы не возражала против более близкого знакомства с его плечами.
– Мудрая, – шепчет он. – Так было нужно. Мы не могли рисковать, ты должна была немедленно оказаться здесь. Жди и прими этот день таким, каким увидишь.
Я узнаю этот тон. Так профессиональные солдаты говорят друг с другом, когда шутки кончились, а варвары почти ворвались в лагерь. Узнаю потому, что была в таком лагере несколько лет назад, и его осадили. Разумеется, мы победили.
Настоящая бойня. Завывающие скотоводы против железного когтя, ощетинившегося острыми клинками. Исход был предрешен, но именно потому, что солдаты относились к нему так, будто он не предрешен. К безмозглым козопасам они отнеслись с той же смертоносной учтивостью, что и к войску персидских Бессмертных. Они подготовили план битвы, заманили врага в ловушку, а затем раздавили двумя закованными в броню кулаками. Civis romana sum,[15] и славлю за это Бога. Рим по-прежнему силен.
Значит, такой подход и прямолинейность? В этом голосе я различаю рокот приближающегося дерьмопада.
Он видит, что я поняла, и одобрительно хмыкает, затем оставляет меня с… да, с книгами. Свитками. Текстами. Алхимическими, дорогими текстами. Возможно, запрещенными. Интересно, удастся мне стянуть некоторые из них в забытом мешке? Походный стол, походные стулья. Ни подушек, ни других кушеток, ни рабов-музыкантов: это уже неплохо. Но есть в этих книгах дурной привкус, направление мысли, которого бы я, по возможности, избегала. Это почти обвинительное заключение.
Опять дрожь. Будто мы в подвале. Откуда тут взяться ветру? Легионеры тоже его почувствовали и нахмурились.
В следующий миг является виновник моих злоключений.
Первая мысль: меня похитил какой-то совет, и это его секретарь. Мрачный человек в плаще и клобуке священника, но чахлый, анемичный: неимоверно высокий и худой как щепка, с такими же пальцами, так что он похож на лангустина. И запах у него подходящий: от него пахнет портом, рыбьими потрохами и чаячьим пометом. Отец Карась. Хитрый Карась, поскольку устроил недостойное доброго пастыря дело. Он из церкви Св. Петра Рыбаря, которая прежде была храмом Портуна, или я – гусыня. Добрый христианин наверняка, если, конечно, прикрыть глаза на неполное усвоение культов мелких языческих божков канонической церковью. И поскольку император Феодосий несколько лет тому назад сделал поклонение языческим божествам преступлением, это «если» довольно сомнительное и целиком зависит от настроения местного духовного владыки. В данном случае речь будет идти об Августине, и, хоть я до самой смерти не прощу его, не могу сказать, что он плохой пастырь. Ему глубоко противна нетерпимость донатистов – он сам бывший еретик, пусть и чувствует предписанное сострадание к страждущему корню этого учения. Августин готов проявлять дальновидность и смягчать своих врагов, чтобы добиться взаимного согласия. Как следствие, Карфаген и его окрестности прониклись куда больше христианским духом, чем иные поселения за пределами его епархии. По крайней мере, в моем понимании этого духа, но в то же время тут полно почти что ересей, каждая из которых добавляет свои апокрифы к истории божественного плотника. А может, правы странствующие орфики, и разные боги – лишь проявления и аспекты одного огромного и непостижимого существа, которое настолько недоступно, что у нас нет средств описать его иначе, чем добавляя новые и новые божественные грани. Возможно, Бог – это предмет с бесконечным числом ликов, которые можно узреть лишь частично с одной точки, но каждое из них может разглядывать нас со всех сторон одновременно. Это хорошо согласуется с наукой алхимией, где почти все является символом чего-то другого: кавалькада масок, скрытых масками; богов, явленных в стихиях, и геометрии, явленной в богах. Но хуже согласуется с учением Святейшего Отца в Риме, однако, вопреки его глубокому убеждению, Бог не прислушивается к его мнению. Хотя, полагаю, было бы вежливо, по меньшей мере, выслушать его.
Кстати, говоря о святости: сколько в Карфагене отцов-петеринцев? Более чем достаточно. Это чудесная жизнь для определенного класса должностных клириков, на почтительном расстоянии от епископской кафедры в Гиппоне Царском; идеальное местечко для тех, кто так полностью не обратился в истинную веру или так и не отнесся серьезно к мелким пожеланиям Истинной Церкви, вроде плотского воздержания. В целом мне нравятся наши священники, но этого я не знаю, а значит, он серьезный, вероятно даже благочестивый. Так сколько истинно верующих настолько богаты, чтобы позволить себе такой кант на тунике, край которой выглядывает из-под плаща? Не много, но и не мало.
А из них кто служит в гавани и, по слухам, похож на креветку?
Недолгое размышление, а затем – уверенность. Это называется «кайрос» – краткий миг, в котором можно обрести все. Смотрите, как я применяю темные искусства!
– Юлий Марк Кассий, я ждала тебя.
Это ты приказал меня выкрасть, скотина.
И, конечно, по глубоко пророческим причинам я всегда жду похищения местными церковными пастырями в одном белье и готовлюсь к неизбежной тряске на колеснице, отобедав палтусом под белым соусом. Тошнота помогает проводить сложные разговоры.
Но он, похоже, мне верит. У-у-у-у, жу-у-утко! Я прозрела его маскарад своей особой маточной магией. Отец Карась выглядит так, будто с самого начала знал, что это плохая мысль – связываться с алхимиками, а с девочками-алхимиками и подавно; у них ведь писательный орган внутри спрятан. Мужчины вокруг меня торопливо осеняют себя различными знаками, призванными отгонять зло. Я проводила эксперименты с этими жестами и ответственно заявляю: они не стоят плевка. Так что никакая молния меня на месте не испепеляет.
– Я жду, фламин [16]. У меня много дел.
Наверное, не стоило называть его фламином. Это не христианское слово, и оно, в общем, подразумевает, что он еретик. Одно дело – трудиться во славу Господа, вести свою заблудшую паству в лоно Истинной Церкви, отбросив невежество и идолопоклонничество, дабы постепенно открыть лик Христов. И совсем другое – служить в действующем храме, посвященном запретному демону. Даже Августин тут провел бы черту, и мало кто порадуется, если его побьют камнями. Святой отец еще фокус с именем не до конца переварил, выглядит он… хм-м-м. Тревожусь – он, кажется, вознамерился проглотить свои зубы. Умница, Афинаида, одинокой женщине, которую притащили сюда в мешке, полезно пугать влиятельных и властных мужчин. Они это обожают. И ты ведь не побежишь в слезах к епископу Гиппонскому за помощью и защитой. Он тебе это внятно дал понять.
Но – хвала старым богам или новому, – похоже, отец Карась не помрет сейчас же от апоплексического удара, так что переходим к главному: «Откуда ты узнала, что это я? Я ничем себя не выдал», – и так далее. Я почти готова сказать ему правду, но вижу, как зашевелились длинные пальцы, и это меня раздражает. Мог бы с тем же успехом забраться на стул и заорать: «Ведьма!»
– Отче, пожалуйста, прекратите. У святого Петра Портуна есть сегодня более важные дела. Рыбаки вышли в море, а с запада приближается шторм.
Полная чепуха, конечно, – точнее, может, и приближается, и если так, то я в отличной форме, а если нет, я всегда могу сказать, мол, отметила, что святой Петр защитит рыбаков, а он – Камень Церкви.
– Я – алхимик, Юлий Марк.
Не сомневаюсь, поэтому ты ко мне и обратился. Ангел Эол носит за мной покупки с рынка, а брат его, Гавриил Кадуцей, течет в моей крови. Я – птичья песнь и ветерок, милосердие Матери и любовь Отца. Открой, в чем твоя нужда, чтобы я смогла рассмотреть ее и дать тебе утешение, или отправь домой, иначе я могу решить, что оскорблена твоей наглостью.
Между прочим, я совсем иначе разговариваю, покупая продукты на рынке; такой тон приберегаю исключительно для ситуаций, когда приходится меряться, у кого длиннее. Обычно с мужчинами. Я захожу с фланга и выставляю свой товар – или, если угодно, очерчиваю пленительные формы своего бредового гона, – и отец Карась становится все несчастнее и несчастнее; ему страшновато, но с каждой минутой он всё сильнее убеждается, что похитил именно ту ведьму, которая ему нужна. Так что можно считать, я очаровательна и обходительна. По всем статям ему бы уже покрыться с ног до головы волдырями или просто начать изучать мир с точки зрения жабы. Но мне любопытно. У него такая беда, что кажется более разумным похитить римскую гражданку среди ночи, а не прийти к ней днем и попросить о помощи. Он думает, я знаю ответ, а я не думаю, что он будет его у меня вырывать силой; думаю, он просто не продумал эту часть плана и сейчас импровизирует. У него большие проблемы, и если так, и мне удастся успешно их решить, я по определению страшнее его, и он надеется, что я не замечу, кто из нас управляет ситуацией.
– Говори же! В чем дело?
Я сверлю его строгим взглядом всеведущей тетушки, и на этот раз взгляд работает. Карась сглатывает. Напряжение прорывается через привычное для священника спокойствие, и он почти кричит:
– Корнелий Север Сципион мертв! Убит в Чертоге Исиды.
Я слышу эти слова, а потом будто слышу их снова. Так бывает, когда слышишь нечто настолько ужасное, что не можешь поверить, потом снова и снова. А отец Карась вытаращился на меня своими рыбьими глазками, умоляет; длинные пальцы сплелись в некое подобие молитвенного жеста, но обращены ко мне. А я только и могу сказать:
– Зевсовы титьки!
«Корнелий Север Сципион мертв! Убит в Чертоге Исиды».
Клянусь, ни одно слово не предвещает ничего хорошего, но самое паршивое заключается в том, что Карась, который является хоть и не князем Церкви, но вполне уважаемым пастырем, думает, будто нашел Чертог Исиды.
Хуже того, судя по всему, он его нашел. Потому что я смотрю на него сейчас.
Теперь мы в одной комнате с ним – большом и просторном зале, пышно украшенном, как следовало ожидать, богатыми шелками, изящными шпалерами, дорогой посудой и статуями. Вон ту мраморную нимфу, кажется, изваял Фидий – если я ее схвачу и убегу, денег хватит до конца жизни. Казалось бы, такая роскошь должна производить впечатление, но нет. Люди тоже: бывалые легионеры и новобранцы, которые случайно держат руки поближе к оружию. Вся эта толпа и богатое убранство – лишь туман. И не важно, что в них полно жизни и материи, зал все равно почти пуст. Только я и Чертог, лишь мы одни здесь.
Снаружи Чертог – более известный, как Чертог Соломона, и надо отдать должное отцу Карасю за то, что ему хватило ума так его не назвать, – похож на огромное деревянное яйцо, лежащее в углублении в полу. Оно составлено из разных сегментов, чтобы его можно было разобрать для транспортировки, но сочленения почти незаметны. Нужно оказаться от них на расстоянии ладони, чтобы рассмотреть стыки без увеличительного стекла. Древесина темная, старая и плотная. Наверное, было неимоверно и мучительно трудно так его отполировать. Я чую запах пчелиного воска и смолы, но не запах влаги. Когда касаюсь стенки, чувствую холодную поверхность, словно коснулась металла; отнимаю руку, и на дереве появляется призрачный абрис конденсата. Мне хочется попробовать его губами. Думаю, на вкус будет соленый, сухой и мокрый одновременно, как пекорино с маслом.
Нет, лучше, наверное, не облизывать реликвию на глазах отца Карася. Все равно я бы лучше развернулась и убежала далеко-далеко, куда глаза глядят. Вот как она меня пугает, точнее, пугает ту часть меня, которая думает и тревожится. А сама реликвия возмутительно соблазнительная: физически привлекательная, чувственная, словно опасный ухажер, который точно знает, как улыбнуться, чтобы ослабить твою решимость. И тут произошло убийство, и отец Карась ею страшно гордится, как мой сын гордился своими сооружениями из палочек и глины. Он оглядывается на меня через плечо, чтобы увидеть, нравится ли мне, но чем ближе я подхожу, тем больше ее ненавижу и тем острее чувствую холод и тошноту. Я улыбаюсь ему – сдержанно, но восхищенно, и он расцветает от знака признания.
Нет сомнений в том, что́ это. Чертог просто пропитан сакральным: он сделан с невероятным мастерством, изыскан, совершенен. Чудо всегда можно опознать по тому, что просто человеческое рядом с ним кажется неуклюжим и грубым.
Чертог откровенно чудесен – слишком безукоризненный и роскошный, чтобы оказаться чем-то другим. В зале слишком темно, темнее, чем должно быть при таком обилии ламп и факелов; тише, чем должно быть при таком количестве людей. Росписи на стенах поблекли.
– Мне одной кажется, что он похож на сиську? – мой голос звучит хрипло и глупо. – Ведь похож. Думаю, так и задумано – плодородие и плодовитость, все такое. Но ты поставил в охрану легионеров, Юлий Марк, и рано или поздно один из них ее пощупает. В том-то и беда, что наши воины бесстрашны: у них нет чувства меры!
Все уставились на меня, этого я и хотела. Экзорцизм – первый за день, для разогрева.
– Ты, солдат, откуда?
Выбрала случайное лицо, молодое и ошеломленное.
– Из Третьего Августова легиона, – отвечает он, благослови его Бог, называя подразделение, а не родной город.
– Урожденный легионер, – говорю я, прежде чем остальные начнут хохотать. – С девушками встречался когда-нибудь?
– О да, мудрая!
Он просто пытается не провалиться. Если я хоть в чем-нибудь разбираюсь, с девушками он и вправду встречался, но, что делать дальше, представляет смутно.
– За ним присматривай, – говорю я отцу Карасю, на лице которого написан непритворный ужас. – У него огонь в глазах и фаллос пьяного сатира за поясом. Дай ему пять минут наедине с ней, и он ее не просто отымеет, она забеременеет, и тогда беда нам. Верно, легионер?
Мальчик из Третьего Августова решительно мотает головой, но остальные уже заулыбались, и зловещая красота Чертога больше не единственная сила в этом зале. Теперь тут караульный пост, скоро в углу начнут играть в кости между дежурствами. Хорошо. Нужно сделать еще одну вещь, чтобы и последствия были только хорошими.
– Кто с ним в одном взводе? Ты? Отлично. Это Карфаген, солдат, познакомь его с какой-нибудь добросердечной женщиной из тех, что позируют художникам, иначе всем нам грозит опасность!
Снова смех, громче и искреннее. Знакомая территория.
Девичье тело – хо-хо-хо – проглотит мальчика заживо самым лучшим образом. А мы теперь семья, все занимаемся семейным делом – завести этому парню его первую девушку, и весь зал принадлежит нам. Я отмахиваюсь от этого и ворчу: «Свободны!», а они принимаются за свои дела. Настроение в зале улучшилось. К чести отца Карася, скажу: он понял, что случилось, и смотрит на меня уважительно.
Мы обходим Чертог, чтобы я могла осмотреть его со всех сторон. На сиську он, конечно, не очень похож, но работать приходится с тем, что есть.
Ко входу ведет широкий желоб, прорезанный в ровном полу, и я с запозданием понимаю, что Сципион – а это был его дом – настелил новый пол на уровне груди от старого, чтобы разместить свое сокровище. Мы идем по помосту, как в театре, и шаги эхом отдаются внизу. Моя фантазия всегда помогает в трудный момент и тут же подбрасывает примеры египетских погребений с ядами, шипами, кольями, ловушками и скрывшимися в темноте крокодилами, которые вот-вот взломают настил в поисках поживы.
– Ты здорова, мудрая? – спрашивает отец Карась.
– Здесь что-то есть, – отвечаю я, потому что это и очевидная истина, и в потенциале глубоко духовное суждение. Так я мошенница или ученая женщина? И та, и другая, само собой, как все мы. Я не верю в половину того, что знаю. А половину того, во что верю, не могу доказать. Что до остального, надеюсь проскользнуть в мутной воде так, чтобы никто не обратил внимания на мои ошибки.
– Мы были вместе в Чертоге, – говорит Карась, – обсуждали его чудеса. Изображения и слова. И… но ты сама увидишь. Он был точно ребенок с новой игрушкой или юноша перед встречей с невестой. Он так радовался. А потом… я не услышал ни звука.
От одного воспоминания он вжимает голову в плечи.
– Они пробыли там одни около минуты, – заявляет статный легионер. – Не больше. Я ушел, чтобы принести воды для питья.
Карась кивает:
– Быстро. Без всякого предупреждения. Я почувствовал запах крови, мудрая. Нутром понял прежде, чем увидел очами. И все равно я был не готов.
– Теперь ты готов, – говорю я ему.
Он поднимает глаза и понимает, что я имела в виду: теперь у него есть я, и от этого ему становится легче.
Увы, чужой страх я способна изгнать, но со своим ничего не могу поделать.
Отец Карась согласно ворчит, и, наскоро убедившись в отсутствии крокодилов, мы ныряем в желоб.
Чаще всего его называют Чертогом Соломона, но история гласит, что он принадлежал вовсе не Соломону, а его жене. Ее звали Тарсет, и она была дочерью египетского фараона. Думаю, для Тарсет было сильным потрясением выйти замуж за Соломона и оказаться одной из сотен других жен – уже не говоря о том, что в Египте женщины имели ровно те же права, что и мужчины, а в царстве Соломона – отнюдь нет. Ее обвиняют в том, что она склонила мужа к идолопоклонству, но мне кажется, это значит, что она просто заставила его себя уважать.
Но отложим сравнительный анализ брачных обычаев древнего мира: сам Чертог якобы был даром женщинам Египта от богини-матери, Исиды, и говорят, что внутри него течение времени останавливается, поэтому становится возможна высшая магия. Исида, разумеется, существовала прежде Марии, матери Иисуса, но Бог пребывает вне времени, и в Его длани Мария расходится от своего вознесения вспять до самого Сотворения мира так же, как и вперед на всю вечность, и любит и своих предков, и своих детей, и чад своего Сына. Таким образом, Исида, языческая колдунья, превращается в скрытый лик Богородицы, и это закрывает все вопросы с церковной политикой Римской империи на востоке.
В полном соответствии с описанием Чертог имеет в сечении круг и накрыт куполом. Написано, что молящийся входит в него снизу, дабы узреть улыбающийся лик богини, изображенный на потолке серебряным узором по полуночно-черной мозаике из ляпис-лазури. Купол украшен алмазами, закрепленными по форме созвездий. На стенах – изображения четырех кардинальных душ: двое мужчин, женщина и четвертая фигура, которая может быть равно мужчиной и женщиной, и все они рассыпаны по истории. Вместе с Богиней они суть мост между божественным миром и преходящим, и все они, даже Она сама, скрыты в тени Пентемиха, тоже сокрытого, так что это самый невидимый пантеон из всех существующих. Божественная Мать касается духом остальных четверых, а они в ответ дают ей: материю, дабы из нее сотворить землю; гармонию, дабы сотворенное не разрушилось; и смерть, дабы ни одна вещь не поглотила все иные. Здесь, в этом Чертоге, рождаются ангелы, погибают демоны, а чудеса выпекаются, как пирожки на рынке. Знающий свое дело алхимик способен произвести внутри Чертога эликсир, замедляющий старение и возвращающий юность; претворить болезнь в здоровье; исцелить всякую рану и даже воскресить мертвого. Но величайший дар Чертога – это вечный Алкагест, Универсальный Растворитель, который освободит всякого пленника и растворит не только любую плотную материю, но и клятвы, проклятия, царства, годы и века, даже самое адское проклятие. В прямом смысле Алкагест – это сила Бога. С его помощью можно отменить первородный грех и сделать мир новым раем, обрушить небеса или запечатать бездну навеки, сохранив Сущее от Грядущего. Алкагест – чернила, которыми Исида пишет книгу судеб. Это слезы, упавшие с век Богородицы в день Распятия.
Если у вас есть мозги, вы наверняка гадаете, почему я не радуюсь тому, что нашла Чертог. Ведь я – женщина, которая пойдет на все, чтобы обратить время вспять, исцелить своего больного сына и навеки сберечь это мгновение, жить в нем со своей любовью и маленькой семьей в вечном довольстве. Или только кое-что из этого, ибо, как я поняла, я ценю то, чем стала, куда больше, чем то, чем была тогда. Может, хватит и моего сына. Это будет мой рай, и, чтобы его получить, я готова за волосы тащить всех мужей и жен, и ангелов небесных к спасению. Даже демонов из преисподней я искупила бы, и все это предложила бы Богу в дар за одну-единственную жизнь.
Если у вас не просто есть мозги, вы, наверное, заметили небольшое логическое несоответствие: если Универсальный Растворитель растворяет все, даже глину и камень, золото и душу, как сохранить его в бутыли? А изготовив, как не дать ему вытечь и немедленно растворить весь мир в дым?
Свиток Чертога, именуемый учеными «Quaerendo Invenietis», обнаружили двадцать лет назад в Карфагене, в стопке рукописей, спасенных от пожара в Великой Библиотеке, который устроил Аврелиан, и в этом свитке содержится ответ. На самом деле именно этот ответ придал документу достоверность в глазах ученых мужей, особенно мастеров алхимии. Ответ элегантный и нерекурсивный: он предоставлял решение проблемы бесконечного растворения и произвел на них глубокое впечатление, не в последнюю очередь потому, что тешил гордыню и тщеславие. Если в Чертоге Исиды и вправду можно проводить легендарные операции, выходит, неспособность повторить их без Чертога – не их вина, а если трудность в изготовлении Алкагеста преодолима, то и вся их дисциплина снова становится не только практической – пусть в отсутствие ключевого ингредиента, но и высочайшим достижением в военной, теологической и философской сфере, какое можно вообразить. Из побочной науки алхимия становилась центральной, даже главенствующей, и всякий двор, которому посчастливилось бы найти Чертог, сразу получил бы в свое распоряжение целое воинство ученых мужей и нескольких женщин, способных полностью использовать его невероятную силу.
В особенности обнаружение Свитка Чертога послужило взлету репутации одного старика, именуемого по латыни Iacobus Amatus [17], которого тем не менее куда чаще презирали, чем любили, и считали куда больше африканцем, чем римлянином. Прежде над ним все насмехались – за пьянство и редкие, но решительно провальные эксперименты, но даже больше – за старомодную сентиментальность, потому что он был очень добр. Он был убийственно плохим алхимиком, но искренне любил возиться в лаборатории, и только совершенно бессердечный человек смог бы заявить, что у него к этому занятию нет дарования. Честно говоря, были мастера куда хуже его. Четыре года назад он – уже в почтенном возрасте – ушел на покой, так и не узнав до сего дня, что документ, подлинность которого он подтвердил, свиток, принесший ему широкую славу, – смехотворная подделка.
Именно так. Текст, который лег в основу всего направления, скажем так, «исидологических исследований», – ложь от начала и до конца.
Целью должен был стать лысый похотливый орел Гортенс. Он бы так и скакал над свитком, приготовил бы себе постель, а я бы заставила его в нее лечь, а затем придушила подушкой. План такой, но, когда все завертелось, пути назад уже не было. Я бы ни за что не стала губить Иакова Амата. Он был другом Августина – его настоящим отцом, потому что человек, которого на эту роль назначила жизнь, оказался плох: жестокий и грубый зверь, любивший совокупление и презиравший чувства, а однажды в бане приметил непредвиденную эрекцию сына и провозгласил на весь зал, что такой член предвещает множество детей и великое будущее. Думаю – даже уверена, – что Августин тяжело пережил непристойность, так никогда и не простил отца за нее. То, что он не простил и свое тело за непрошеную реакцию на тепло и воспоминание о симпатичной служанке, я полагаю, многое объясняет в его последующей жизни и даже от части в моей.
Амат был добрым человеком. Тогда в Карфагене можно было найти столько мудрецов и ученых, что, будь они моряками, хватило бы на целый флот – впрочем, они наверняка все потонули бы. Но хоть и можно без труда найти учителя в изобразительных искусствах, литературе, риторике (прежде всего, риторике), музыке, медицине и физической науке, хоть сто миль пройди по городу, не сыщешь человека, который научил бы тебя, как стать просто достойным человеком, пока не найдешь Амата. Какое-то время он был чем-то вроде военного гения, но затем утомился от этого. Он жил, дарил свою любовь, время от времени немудро взрывал что-нибудь у себя дома, но никогда не делал ничего по-настоящему опасного, и за его экспериментами всегда стояла какая-нибудь благая увлекательная идея. Подвергнуть его осмеянию всего Карфагена было бы просто чудовищно. Да и к тому времени уже слишком много горшков с рисом разбились бы от сего откровения. Не уверена, что мне поверили бы, даже если бы я решилась открыть истину.
Нет никакого Чертога Исиды и никогда не было. Не пропадал он в царствование Ровоама, его не выкрали и не отвезли обратно по частям после смерти царицы Тарсет загадочные египетские чародеи. Его не укрыли в тайном храме жрицы Исиды, он не попал в Рим как трофей после подавления мятежа Зенобии, его не дарил царю Британии император, не ведавший, чем владеет. Его не вернули обратно в уплату долга, он не тонул в чистом зеленом море около Неополиса. Все эти истории я слышала, как и многие другие, но Чертог никогда не существовал. Имя жены Соломона, дочери фараона, утрачено в веках, и ей, возможно, с высокой башни было плевать на уважение мужа, но уж точно в ее приданом не значился магический аппарат, который останавливает время.
Я знаю. Потому что я написала Свиток. По собственным воспоминаниям и опыту я знаю, что в нем нет правды – ни скрытой, ни иносказательной. Это выдумки, взятые с потолка: когда я была пьяна и зла, через две недели не слишком старательных трудов на свет явилась подделка, которая и «нашлась» среди старых рукописей. Ее должны были разоблачить давным-давно – для этого есть полдюжины способов. Потальная фольга – не золотая; чернила не того цвета, да и выцвели недостаточно сильно. Пергамент сделан из кожи неподходящего животного. В тексте полно ошибок, потому что я едва начала изучать еврейский алфавит и язык. Краски и пигменты никуда не годятся. Весь Свиток – один сверкающий анахронизм. Ни в одном другом источнике не описывается жизнь египетской жены, нигде не упоминается и Чертог – хотя, если вам заранее сказать, что он существует, можно отыскать пару свитков и кодексов, где о нем будто бы говорится косвенно. Это, разумеется, иллюзия, ложное узнавание, порожденное поворотом колеса. Свиток – книга-призрак, врата, через которые приходят фантомы и сны. Он сам – сон, который мне не следовало записывать. Но все эти несуразности смогли объяснить. Золотую фольгу, говорят они, сняли в тяжелые времена и заменили облоем; чернила – от поздней переписи, призванной подновить рукопись; пергамент указывает на существование торгового пути, о котором мы прежде не догадывались; рука принадлежала явно молодому писцу, который, вероятно, бежал сюда от какой-то опасности, это его личное изложение истории, рассказанной наставниками; он оставил место для иллюстраций и нарисовал их позднее, когда получил доступ к иным материалам, которыми мы пользуемся и поныне; затем он вернулся к тексту и дополнил его, чтобы придать своей работе блеск предвидения. Наверняка были и другие манускрипты, содержавшие это повествование, но они погибли в пожарах.
На Свиток должен был клюнуть один слишком много себе позволявший наставник, а потом попасть как кур во щи. Вот и всё. Никто никогда не сооружал никакого Чертога Исиды, никто его не проектировал и никто о нем не думал, прежде чем я его выдумала. Разумеется, можно счесть его истинным автором Бога, но, если верить тому, чему нас учат, Он – автор всего: от запаха гибискуса до лягушачьей икры и системы налогообложения.
Нет надежды, что здесь, под этим куполом, я смогу воскресить своего сына. Не больше, чем во сне прошлой ночью. Чертог – это обман, выдумка.
Но вот он стоит посреди зала, непререкаемо реальный и прекрасный, да еще и окропленный жертвенной кровью. Чепуха, бессмыслица, которой придали форму и вес, чтобы вершить свое дело в мире. Изображение Исиды выгибается по внутренней стороне купола так, что лишь с лестницы внизу она выглядит подобающе милостивой. Я и не думала, как трудно создать такой портрет, когда описывала его. Лик богини огромен; он слишком близко, и весь облик дрожит, когда приближаешься, так что Исида будто стоит за пределами нашего мира и заглядывает внутрь, словно это мы оказались в плену двухмерной плоскости, а она пытается постичь наше ничтожество. Исида, или Мария Богоматерь, либо другая сила – куда менее благодатная: очи ее – звезды, и сама она, наверное, лишь маска, которую они надевают, чтобы мы не попрятались от ужаса.
Художник (или художница) был невероятно одарен; он усилил, развил мое описание, добавил символы и загадки в свое творение. Чего бы ты ни искал, здесь можно обнаружить отзвук своего желания, полунамеки и указания на сокровенные истины. На стенах выписаны мистические тексты – обильно, почти расточительно. Они обременены смыслами, как садовые деревья – плодами в конце лета. Вон там – Пифагор, а это – орфический трактат о переселении душ. Вон там нечто, похожее на источник, предваряющий Скрижаль Гермеса Трисмегиста, или хитроумно извращенная цитата из его работы. Здесь вырезаны слова из «Авесты», а вот – палиндром из «Сидра-раббы». Все это подлинные религиозные тексты, пользующиеся глубоким почтением и любовью среди верующих, все они вплетены в тонкий обман. Тут больше, чем я могла себе вообразить, мелких деталей, учености. Моя шутка переросла меня и стала таким образом чем-то куда более страшным. Здесь труд, старание и ученость: высший замысел – державный или теологический. Кто-то увековечивает розыгрыш, политический или личный, и на его пути оказались Сципион и отец Карась. А Карась в свою очередь выбрал меня – подозреваю, как самого сдержанного и доступного алхимика, к которому он мог бы без опаски обратиться, – чтобы я помогла ему разобраться в убийстве, совершившемся в таких тревожных и мистических обстоятельствах. Не знаю, чего он от меня ждет. Если только он или кто-то другой не знает, что в мире нет лучшего эксперта по Чертогу, чем я. Может, его подтолкнули к выбору? Совпадение толкнуло сюда и меня, породившую ложь, на которой держится весь этот заговор, или чья-то воля? Знает ли тот, кто стоит за всем этим, что нет никакого Чертога, или в этом смысл: вывести на свет истинное святилище богини, выставив напоказ ложное? Это достаточно великая цель, чтобы оправдать подделку такого масштаба. Иначе парадокс: какая иная выгода могла бы оправдать затраты по созданию Чертога? Одни материалы обошлись в баснословную сумму. А если до такого дошла личная месть, ошибка в оценке рисков и выигрышей вдвойне безумна. Смерть Сципиона, друга Восточного императора Флавия Аркадия, приведет к такому опустошению, которое не перекроют любые вообразимые прибыли. Цицерон сказал в другом месте: «Лишь император смог бы создать подобную вещь, но невозможно себе представить, чтобы император ее пожелал». Один из богов, возможно, и поднял бы так ставки – или один из титанов.
Холодное дуновение пробегает по шее и рукам, касается кожи, так что встают дыбом волоски.
Я смотрю на великолепную огромную конструкцию, сотворенную по образу и подобию моей глупой пьяной выдумки, и мне приходится проглотить свой страх. Четыре кардинальные души изображены на стенах Чертога в идеальном равновесии. На западе пленница, привязанная к каменному столу нитями паутины, а над нею нависает потусторонний тюремщик, тело которого соткано из одних глаз. Несчастная то ли жаждет укрыться от его взора, то ли стремится привлечь его. И кого из них избрать другом? Может, они так же нераздельны, как Прометей и его орел.
На севере выписан сатир, окруженный золотыми монетами, каждая из которых врезана в деревянную стену Чертога и выложена чистым золотом, так что на него даже смотреть больно, а стена уходит назад и тонет в бесконечном мраке. Он стоит на изумрудном камне, покрытом резными нимфами и геометрическими узорами; внизу раскинулся океан тени.
На юге стоит аксумитский святой, которого греки назвали бы αἰθίοπος – впрочем, они бы и меня так назвали. Он идет по горящему городу, на плечах у него восседают мальчик и девочка. За поясом – кисть художника. Если бы я и доверяла кому-то из них, то ему, хотя что-то в его поджатых губах просит меня не делать этого. У него такое тяжкое бремя. Я думаю, что творец Чертога изобразил здесь себя. Живописцы частенько так поступают, взыскуя бессмертия.
А потом мы видим восточную роспись, а на ней – меня.
На портрете я младше и одета как царица – ох, проклятье, кажется, я должна изображать Тарсет, – и я стою в остром противостоянии с неким духом, которого художник соткал из множества мазков, будто он возникает из фона. Каждый отдельный мазок едва заметен, лишь легкая дрожь краски, но вместе они складываются в скорченную тень с длинными птичьими ногами; она тянется ко мне, чтобы схватить, но отшатывается от моего касания. Демон из моего сна. Взглянув на другую сторону Чертога, я вижу – этот пир был бы не полон без еще одного блюда – отражение этого образа в первом. Восток и запад различны, но расположение фигур – то же. Одно отражается в другом или проистекает из другого. При обычном течении времени запад следует за востоком. Солнце восходит и заходит в согласии с этой естественной последовательностью. Но в Чертоге Исиды, как было сказано, время можно обратить вспять, а истину вывернуть наизнанку.
Сказано мною.
Так что же? Я вырвусь из ужасного плена пауков и тысяч очей, чтобы обрести власть? Или к этому столу меня ведет рок?
Быть может, я слишком стремлюсь во всем видеть катастрофу. Лики снов изменчивы, а память о них – еще больше. Сколько деталей из вчерашнего сна я вообразила только что, увидев изображение? Вероятно, это лишь совпадение, и мое лицо просто выбрали из толпы, потому что у Тарсет должно быть какое-то лицо, и мое подойдет. Может, только мой страх придает росписи привычные черты? Или он возбуждает во мне стремление отрицать очевидное?
Я заставляю себя посмотреть на него вновь, внимательно.
Вот.
Нет.
Да.
Вот.
Сомнений нет.
Во мне разгорается ярость – острая и горячая. Художник потрудился над росписью, сделал ее совершенной. Демон сжимает в лапах младенца Адеодата, и кожа его уже рассечена полосками, разрывающими душу на пять частей. Не может быть, чтобы эта история говорила обо мне. Нет у меня таких врагов – столь могучих, влиятельных и богатых. Если бы были, просто прихлопнули бы меня как муху и пошли бы дальше. Если, конечно, этот враг просто не видит разницы между таким излишеством и простым ударом ножа в живот. Быть может, мне выпала великая судьба, и это оскорбляет какое-то божество, потому оно решило разобраться со мной заранее? Но опять: ради чего? Что может стоить такого размаха?
Я вновь поворачиваюсь, и ярость уходит, сменяясь горечью и природной печалью, какую испытывает один человек из-за другого, пусть и неизвестного. Последний элемент плана – или, будь он проклят, его начало? – лежит на полу.
Тело Корнелия Севера Сципиона занимает почти всю серебристую площадку в центре Чертога; его глаза невидящим взором впились в лик богини. Сципион-герой, деревенский мальчишка из побочной ветви знатного рода, который стал несравненным воином: чемпионом легиона с мечом, копьем, кинжалом, да и с любым иным оружием, какое ни назови. В народе говорили, мол, истинный его отец, наверное, Марс или архангел Михаил в воинственном облачении. Говорили, что он сражался так, будто поднимал военное ремесло на новый, высший уровень. Говорят, он в строю бился с визиготами, пока не сдержал их натиск, а потом бросил им вызов, потребовав найти воина, который выстоит против него в поединке. И когда ни один из бойцов не выстоял, все их войско – в пять или даже десять раз больше нашего – просто вернулось в леса. В народе всегда много говорят о человеке, который оказался двоюродным братом Папы и закадычным приятелем Восточного императора. Много, но не настолько, так что он и вправду был особенным.
Он еще молод и красив. Даже в безволии смерти его лицо прекрасно и намекает на острый ум.
Что ж, будь Чертог настоящим, Сципиона мог бы вернуть к жизни какой-нибудь святой алхимик, который бы хорошо понимал правила ритуала и практику глубокой религиозной магии. Здесь, в Чертоге, такой волхв мог бы сотворить чудеса, от которых бы весь мир вздрогнул, или просто воскресить одного человека из мертвых, по милости Божией. Или, может быть, двух, если вымолить такой дар. Почему нет? Какую бы цену я не согласилась заплатить за это? Если бы Чертог был настоящим. Но я стою в нем, посреди него. Мой облик запечатлен здесь, он наполнен мною, обрел плоть через меня или благодаря мне. Возможно, он настоящий: возможно, меня в пьяном угаре посетил ангел, и эта чудовищная издевка способна обернуться истинно святой реликвией, будь у меня хоть немного веры. Но даже если так, где в нынешнем Карфагене найти такого человека? Обладателя глубокого знания, веры и отваги? Я оглядываюсь, словно надеясь обнаружить в зале спрятавшегося святого недоумка, но все они смотрят на меня. Неуместное, абсурдное выражение на лицах – что это? Надежда? На что они надеются в таком месте? В таком месте.
Ох.
Ох, черт.
Я снова окидываю взглядом обман, именуемый Чертогом Исиды, а затем смотрю на мертвеца. Впервые смотрю прямо на него, впитываю абрис его смерти и чувствую, как в живот мне приходит последний удар.
Под одеждой Корнелий Север Сципион рассечен на пять частей.
Сын всегда повторял: «Мама все исправит», а я не исправила. Не успела, просто не смогла бы туда попасть, и мир оказался больше, чем мне было под силу удержать на плечах. Моих сил не хватило. Он верил в меня, а я его подвела. Где-то должна быть дверь между реальным миром и божественным, и, если она существует, найти ее можно лишь в отчаянии и любви. Оно знакомо всем нам, это чувство вечности: будто не хватает руки, невидимой и неотвратимой, той, что отвечает на потребность души. Сердце может двигать горы, а Бог отвечает на молитвы. Я не справилась, потому что не смогла распахнуть свою грудь настолько широко, чтобы творить чудеса.
Когда Адеодат умер, Августин прислал его домой, ко мне, в гробу, заполненном медом, чтобы я похоронила его или сожгла – по своему усмотрению – в стране, где он родился. Написал, что сам приедет позже и будет присутствовать, если я позволю. Я не стала ждать, пока он управится со своими бесконечными епископскими обязанностями, которые в данном случае задержали его на несколько месяцев, так что я не смогла даже лишить его прощания. Я помню, как открыла крышку, стерла мед с его кожи и говорила, и рыдала, а затем вновь уложила его в гроб. Истинная христианка предала бы его земле, но я не хотела, чтобы он гнил. Я помню, что мед пах розмарином с легчайшим привкусом сырого мяса и мочи.
Не было ничего жестокого в том, чтобы так его упаковать, и стоило это наверняка целое состояние. Душа меда столь суха, что тело, погруженное в него, не знает тления. Адеодат лежал, точно святой: кожа чистая, а сильное тело по-прежнему округлое и гибкое. Глаза его были закрыты; думаю, Августин приказал их запечатать. Глаза жестоки. Смерть приходит в них так быстро, когда мутнеют гуморы, а я бы сошла с ума, увидев разложение на этом лице. Наверное, это было последнее проявление доброты ко мне со стороны отца Адеодата, похороны нашей с ним любви, а не только нашего сына. Возможно, это был правильный выбор. Не могу себе представить, как бы он стоял среди нас в своих дорогих одеждах, даруя по своему призванию любовь и прощение тем, кто ждет их от него очень лично, не от души или разума, а от костей. Ни Христос, ни Моника не отняли у нас Августина, но лишь он сам, это сам Августин преследует себя картинами ада; Августин, который по ночам карает так себя за грехи; Августин, который просит его отвратить лицо свое. Августин, который не может положиться на милосердие Бога, о чьем милосердии он столь велеречиво говорит и на животе ползет к отпущению грехов, хотя ничего дурного не сделал, кроме того, что считал своим святым долгом. Августин, душа которого становилась все больше похожей на мед, стала голодной и сухой, и Августин, сердце которого навеки сохранено мертвым в сладости, не приносящей облегчения.
Мой сын умер от лихорадки. Она поразила его ночью где-то между Миланом и Гиппоном Царским, и к утру его не стало. «Бог призвал его домой», – написал мне Августин, но я не понимаю, что это значит. Что все мы, оставшиеся в живых, меньше любимы? Или это одна из тех христианских загадок, которым учат священники, а старые женщины, которые ясно видят суть, не понимают: мол, любовь Бога к нам всем равна, но в то же время столь велика к Адеодату, что Царь Царей призвал его к себе, прежде чем я успела вновь его обнять? Августин говорит, что это – пример моего себялюбия. Возможно, так и есть. Но если я себялюбива, каков же Бог, везде и во всем вечный; Он не смог еще месяц подождать моего сына? Он, Бог, во мне, и мои руки могли обнять моего мальчика, и уж это точно было бы так, словно Бог призвал его домой. Есть ли вообще слово, которым можно обозначить такую степень себялюбия, где оно становится эликсиром, который весь мир должен испить и назвать любовью?
И вот здесь лежит бедный, глупый, красивый Сципион, и в глазах у него уже белые и черные цветы, и я чувствую тот же проклятый запах мяса. Это предопределение? Поэтому у меня отняли Адеодата? Чтобы здесь в этот миг я приняла то решение, которое принимаю? Это и есть неисповедимые пути, о которых нам говорят, что я должна отдать должное Сципиону благодаря недолжной божественной несправедливости, которую никогда не смогу исправить? Потому я увидела Августина в мастерской, где стояла обнаженной натурой для скульптора, который надеялся на более тесное знакомство, и улыбнулась ему, и захотела его так остро, потому что еще до рождения была создана так, чтобы желать его, и чтобы плод нашей страсти и его жестокости ко мне умер, дабы привести таким образом через безжалостную математику любви к этому выбору? Это и есть свобода воли? Право оказаться вынужденной совершать моральный выбор ради Бога, который мог бы сделать весь мир раем, если бы высказал свое желание?
Говорят, Бог милосерд, и Его милосердие кажется нам мукой, ибо мы извращены грехом. Я знаю все аргументы, они – один бессмысленнее другого. Мир таков, каким мы его делаем. Этот Сципион не похож на моего сына ничем, кроме того, что все мертвые дети кажутся похожими в глазах родителей. Он бледный, северных кровей. Менее африканских. И он умер совершенно неестественной смертью. Почти нет ни крови, ни других телесных жидкостей, что являются после смерти. Самая чистая смерть, какую я видела и о какой слышала, а должна быть одной из самых грязных. Стерильна как мед.
Хватит. Я разберусь. Сципион – не Адеодат, да что там – чуть-чуть подкрутить колесо времени, и он мог бы оказаться моим любовником и даже отцом моего сына, потому что учился здесь немного позже меня. И это не мой сон, пророческий или нет. Это проблема, и если они связаны, что ж: большего блага я достигну, разрешив меньшую.
Сципион – не Адеодат, и я ему ничего не должна.
Но душа моего сына разорвана на пять частей, как этот труп у моих ног, а говорят, убийца иногда совершает свое дело не ради серебра, а чтобы выписать то, что записано в нем самом.
Что же записано здесь дважды? И кому адресовано это послание, если не мне?
Я не знаю. Но я найду тебя, изготовитель этой подделки. Хитрец, обманщик. Я тебя найду и такое с тобой сделаю, что мужчины много веков будут шепотом об этом друг другу рассказывать. Ты будешь умолять, чтобы демоны разорвали твою плоть. Я тебя найду.
Я опускаюсь на колени в этом ужасном храме и начинаю осматривать мертвое тело.
Полезно иметь историю, когда приходится касаться мертвых и трогать сломанный механизм в его зловонии.
(Хотя здесь зловония почти нет, от этого не лучше, потому что вокруг трупа разлита соленая, будто морская, вода; откуда она взялась и почему?)
Никогда прежде я не видела таких ран – настолько чистых и совершенных. Словно вивисекция – некропсия строго запрещена в Карфагене, поэтому каждый год проводится всего одна, в подвале лавки мясника рядом с университетом, – если бы можно было провести вскрытие и не выпустить телесные жидкости наружу. Я ищу сколы и трещины по краям кости, но не нахожу. Что-то очень быстрое и острое, как бритва брадобрея, рассекает стебель цветка.
Полезно иметь историю, но не всегда можно контролировать ее содержание.
Говорят, стратег Мильтиад умудрился одолеть персов под Марафоном, но затем переоценил себя, и богиня Немезида забрала его жизнь в уплату за гордыню. Строгая академическая история гласит, что он умер от загноившейся раны после попытки взять остров Парос, но я видела рукопись, утверждавшую, что его пожрали изнутри ростки орхидеи. На побережье Пароса, пока воины с шестидесяти кораблей кровью покупали каждый шаг наверх, Мильтиад остановился передохнуть и задумался о том, какую месть свершит над местным народом за прежние обиды. Он выпил вина и уснул, а цветок, посаженный богиней, пустил корни в его ухе и пророс внутрь. Целый месяц он видел мир лишь сквозь сетку зеленых ростков, потом ослеп на один глаз, затем – на второй. Орхидея продолжала расти, и островитяне отбросили нападавших. Когда он вернулся в Афины, чтобы предстать перед судом за мздоимство и, наверное, даже важнее – за провальный поход, он был уже полубезумен от боли и отвращения. Мильтиад сказал судьям, что слышит ток сока у себя в голове, и они согласились выжечь этот ужасный цветок из него – из милосердия, равно как и в наказание. Судьи призвали величайших алхимиков того времени, чтобы те исполнили это решение. Вся процедура была неимоверно точной: цветок обратился в пепел, но Мильтиад все равно умер, поскольку его мозг и кости почти полностью заместились зелеными ростками.
(Соленая вода и всё, чистая и простая. Я вспоминаю, что, когда Христу прободили ребро, наружу излились кровь и вода. Мне приходилось иметь дело с такими ранами, и я никогда не видела, чтобы из них текла вода. Другие жидкости – да, разумеется, самых разных цветов и консистенций, но не вода. До сих пор. Морская вода. Его убила рыба? Когда-то в детстве мне рассказывали, будто в море есть такая большая рыба, что на ее языке поместится телега. Тварь могла бы его перекусить, но, когда это свершилось, как бы куски тела вернулись наружу? И как уговорить морское чудовище кусать жертву точными полосами? Что же, это был рыбий бог, взимавший какую-то диковинную плату?)
До сего дня я полагала, что самая ужасная смерть, о какой мне доводилось слышать, – смерть Мильтиада, но мне всегда хотелось знать: если бы у кого-то сохранились семена этого растения, проросли бы они в земле или только в плоти того, кого презирают боги? У меня есть привычка задавать такие вопросы и понимать, когда на них не будет ответа.
Голова Сципиона держится на обрывке плоти, похожем на резную пробку. Я не вытаскиваю ее, хотя часть меня изнывает от любопытства; та же часть, что приходит в восторг от высоких утесов и смертельных ядов. Края раны чисты, но ее трогали, будто кто-то копался внутри. Я слыхала, что тайные гонцы в случае нужды глотают свои послания. Может, в этом все дело? И Чертог – побочный элемент, а убийство – обычная история интриг и предательств?
Я пытаюсь по привычке перевернуть тело; ноги отваливаются у бедер и коленей. Я чувствую запах кишок, но сухой, будто его похоронили в песках пустыни. Неужели вся вода на полу вылилась из него? Что, если бог выпотрошил его, пока рылся в потаенных глубинах груди? Пентемих. Ферекид. Морская вода.
Нет. Не понимаю. Тут нет жестокости – не больше, чем в любой другой смерти, он ведь умер мгновенно – но и смысла тоже нет. Я не понимаю, что сделали со Сципионом и зачем. Вообразить не могу.
Интересно: если пойму, увижу все иначе?
Я обхожу Чертог, касаюсь, постукиваю. Стыки почти незаметны. Крепкая древесина, никаких пустот, где могла бы прятаться хитрая машинерия. Я думаю о тонких, прочных нитях или даже мощных потоках воды. Говорят, вода, если пропустить ее через достаточно маленькое отверстие, может резать. Я чувствую золото, ляпис-лазурь, алмазы; вдыхаю густой запах смолы и аурипигмента, охры, азурита и малахита, ароматы высокого искусства. Лишь эти ароматы, но не запах крови. Капли не долетали до этих стен, готова поклясться, но все же он здесь умер, наверняка ни на что больше не хватило бы времени. Но времени не хватило бы и на то, чтобы истечь соленой водой, и чтобы рассечь его на пять частей тоже.
Посреди комнаты я вдруг останавливаюсь, словно друг схватил меня за руку и удержал на самом краю невидимой пропасти. В один миг комната изменилась. Все цвета поблекли. Фигуры кажутся болезненными, а собственное дыхание – зловонным во рту.
Тут что-то есть.
Я спиной чувствую взгляды с росписей. Минуту назад я знала, что весь Чертог – обман, очень дорогая декорация для какого-то хитроумного плана. Теперь я уже ни в чем не уверена. Здесь за тобой всегда следят, наблюдают под любым углом, скрытые завесой. Кто бы ни нарисовал это, у художника был дар изображать правду и показывать то, что есть, а не только видимое. Я слышу какой-то звук и оборачиваюсь. Не могу распознать. Я знаю, что слышала, так как помню, что узнала его, но не могу понять; память истаяла как роса.
Обстановка изменилась. В воздухе и на земле – огромный поток крови, будто застывший в белом янтаре. Прежде его не было. Я наверняка прошла здесь, но не оставила отпечатков. Нет следов и на моей одежде. Призрачная кровь, видимая через дверь.
Пока не важно, что это. Я смотрю. Вот как все было. Вот удар – здесь древесина прогнулась под каблуком, когда его развернуло силой удара; вот выход, выбоинка, которую оставили его зубы и череп. Все четыре клинка одновременно – я говорю «клинка», но это не совсем точно – на большой скорости: мгновенная смерть, но не идеально симметрично, так что тело завертелось. Он был одет, но ткань не тронута. Призрачный клинок, рассекший плоть, но не тронувший полотно. Интересно, какой бог вложил время и усилия в изготовление оружия, которое пощадило бы костюм врага, но оно, наверное, так же проходит и сквозь доспехи. Ужасная перспектива для воина, который привык идти в битву в стальной сорочке.
Голова зависает в воздухе. Кровь прекрасна, точно волна, разбивающаяся о камень.
Из всех углов Чертога Исиды что-то выдавлено в мир, как лицо императора, отчеканенное на монете. Я не вижу его, но знаю, оно здесь: стеклянный цветок тянется ко мне ростками по воздуху.
И шепчет как любовник: «Я разрываюсь».
Я вспоминаю, что нужно дышать, но не могу. Воздух слишком густой: тяжелый и затхлый, будто застывший. Воздух как мед и как вода, падающая на лицо: меня заметили. Что-то сжимается в груди. Тишина – обман, стеганое одеяло, наброшенное на мир, а под ним – шепотки и голоса, словно из другой комнаты. Сципион – выброшенная на берег рыба, которую целиком проглотила цапля. Я чувствую на себе взгляды; чувствую, что меня заметили, и в этот миг приходит гудение, словно жужжание разъяренного роя или рокот далекой бури. Он заполняет мои уши, нос, рот, течет в легкие. На шее у меня затянут ремень, руки прижаты к бокам. Я чувствую толстую ветку в глотке; тяжесть, от которой я рухнула бы на колени, если бы не…
Если бы я не была собой. Я, Афинаида Карфагенская, – любовница, мать, алхимик, фальсификатор, и это – мое создание. Это мой Чертог, моя выдумка. Он принадлежит мне по праву и по сотворению, родился в моем уме; и ты, кем бы ты ни был, будешь себя вести прилично в моем присутствии, или я тебе новую дырку в заднице пропишу.
Рой вздымается, с гулом откатывается и усаживается в листве. Воздух возвращается – ужасно холодный. Но я все еще слышу на грани восприятия шепоток хитина.
Я выдыхаю. Вдыхаю. Выдыхаю. Вдыхаю. Каждый выдох кажется неразумным, будто я могла задержать воздух еще на миг в груди. Я в порядке. В порядке. Я коснулась духа и отогнала его. Или выскользнула из его рук.
– Юлий Марк Кассий, – тихо говорю я, поскольку уже не надо кричать. – Мне потребуется твое полное внимание во время этого допроса.
Отец Карась не кивает, потому что чувствует острие моей новакулы, приставленной к веку его левого глаза. Я не давлю слишком сильно, но очень раздражена, и в моей позе читается твердость, которую он – совершенно верно – понимает: шевелиться не стоит. Тем не менее он хочет дать понять, что внимательно меня слушает – внимательнее, чем кого бы то ни было в жизни.