Фомич уловил неважное настроение шефа, решил подбодрить:

— Вчера дочка из школы принесла частушку: «В шесть часов поет петух, в восемь Пугачева. Магазин закрыт до двух, ключ у Горбачева». А? И эту. «Леня Брежнев, открой глазки, нет ни водки, ни колбаски. Нет ни мяса, ни вина. Радиация одна». Во дают детки. Или еще вот это... «Перестройка мать родная, хозрасчет — отец родной, на хер мне семья такая? Проживу и сиротой!» В мою молодость за такие слова — за шиворот да золото на Колыме мыть.

— Демократия гуляет, как пьяная баба на бульваре, — ворчливо ответил Любомир.

Фомич лихо рулил к центру. Вдруг Любомир заметил на тротуаре женщину в красно-белом клетчатом пиджаке. Она, тщетно вскидывая руку, голосовала, но «жигулята» летели мимо.

— Возьмем? — Фомич знал, что Любомир не проезжает мимо беременных женщин, женщин с детьми и инвалидов.

— Что? А?.. Нет, — Любомир умышленно повернул голову в сторону води­теля, чтобы не встретиться глазами с женщиной. Не хочу никого видеть и слы­шать. И вообще, Фомич, надо выращивать овощи, садить бульбу, косить сено и доить корову. Политики и власти предержащие всегда будут лгать, а десять тысяч освобожденных секретарей парткомов будут им подпевать. Общество никогда не добьется гармонии, потому как сам человек по своей природе несо­вершенен. Отвези-ка меня домой. Чертовски болит голова.

Камелия собиралась в Болгарию, ей предстояла поездка от Союза компози­торов на музыкальный фестиваль.

— Ты с машиной?

— Нет. Отпустил в офис. Поработаю дома.

— Я хотела подскочить в Театральное общество.

— Я могу вызвать. Минут через десять позвоню.

— Не стоит. Подъеду автобусом.

— Золотые Пески вам покажут?

— Надеюсь.

— Ты по-новой загоришь. У тебя тело смуглое, загар берется быстро.

— Тебя уже и мой загар, и мое тело давно не волнуют.

— Ты не права. Я устал жить.

— Устал так жить, как мы живем, или вообще жить?

— Не знаю. Духовно устал.

— Послушай Штрауса, Моцарта. Навести отца. С тех пор, как ты почти перестал дарить мне внимание, я научилась сама избавляться от тоски и оди­ночества.

— Не хочется ехать в Житковичи.

— Понимаю. Ты остаешься в квартире один. Ты приведешь эту даму. Я знаю. Прошу, не оскверняй нашу, мою постель.

— Глупости, — он решил не ввязываться в спор, зная, что жену не пере­убедить. — Тебе помочь?

— Не надо. Завари кофе. Себе можешь разогреть отбивные. На гарнир возьми помидор. Я поленилась отварить рис.

Выпили кофе. Она уехала, а он прилег на диван. Вспомнилось детство. Огромная, глубокая лужа, наподобие той, которую они объехали полчаса назад, всегда появлялась на его улице после сильного дождя. Он с хлопца­ми брал в руку полкирпича и становился у края калюги , поджидая жертву. Увидев шкета лет семи-десяти, нежно подзывали: «Эй, иди сюда. Разговор есть». Доверчивая жертва подходила к противоположному краю лужи в ожидании разговора. Вот тут Любомир с ехидной улыбочкой первым запускал в воду свой кирпич к его ногам. Вслед летело еще с полдесятка каменьев. Жертве не удавалось увильнуть, отскочить в сторону. Вода с грязью окатывала ротозея с головы до ног. Малыши и те, что спокойнее, попав впросак, часто уходили домой в слезах. Особенно не везло довер­чивому и незлобивому Троне. Минуло два года, три, и вот случилось ему встретиться с Любомиром на одной свадьбе. Были они к тому времени уже в десятом классе, могли и умели выпить стакан-другой вина. Закатил удалой оркестрик вечные «страдания», с пылом и жаром рванулись гости в круг, давай плясать. Любомир был легок на ноги. Само по себе возник­ло соревнование. Слабые духом, а также те, кто прилично взял на грудь спиртного, сошли с дистанции. Только две пары под возгласы и свист зрителей продолжали показывать удаль и прыть. Троня со своей девуш­кой и Любомир с подругой. Любомир первым почувствовал, что дыхалка подводит, ноги уже выше колен сводит, но не показал вида, очень не хоте­лось ему уступать Троне, который хоть и пыхтел, как паровоз, но плясал отменно. «Давай, Троня! Покажи наш род невесте! Давай!» Вышла из круга партнерша Любомира, еще минута — и он покинул площадку. Каза­лось, сердце вот-вот лопнет. Любомир пошел в сад, чтобы его не видели, оперся на яблоню и не мог отдышаться, кололо в груди. Троня танцевал под аплодисменты еще минут пять в гордом одиночестве. «Глист, глист, он меня победил!» Больше у него не было желания оставаться на свадьбе. На свинцовых ногах, с шумом в голове он ушел домой.

Прошло столько лет, а он недолюбливал Троню и ныне. И почему эти два эпизода возникли в его сознании? Не находил причины.

Чтобы снять усталость, принял душ. Вспомнил «Тихую». Как он мог до Олеси целовать огромный рот «Тихой», с целым рядом вставных зубов? И «Тихой» и «Капризной» он отказывал в высоком женском начале. Теперь он и их презирал. Олеся... ее нежная покорность еще властвовала над ним, удержи­вая от цинизма и нелюбви к окружающим.

Не позвонил и ей, не хотел передавать любимой женщине свое прескверное настроение. Провалился в сон и спал добрых два часа. Разбудила жена. Достала из сумки письмо от сына и бутылку красного сухого вина.

— Что пишет?

— Пока, слава богу, все по-старому, — утешительно ответила Камелия, — прочти.

Без особого интереса прочел он коротенькое, информационное письмо.

— Ты так и не разогревал отбивные?

— Нет.

— Хорошо. Давай ужинать вместе. Если хочешь, можем открыть вино.

— Давай откроем. Обычно ты ищешь повод.

— Сегодня выпьем без повода. За мой отъезд. Ты перенервничал, у тебя что-то не получается?

— Разве что-нибудь когда-нибудь у меня не получалось?

— Я так почувствовала.

— Твоя интуиция на этот раз тебе изменяет, — он разлил вино в фужеры. Выпили без тоста, не чокаясь.

— Да, звонил отец. Он управился с осенними работами и готов на будущей неделе приехать.

— А, черт. Я и забыл. Напомни, чтобы я утром до девяти позвонил Рома­новичу.

— Хочу тебе в Болгарии купить турецкий свитер.

— Будут лишние левы, купи.

— Почему тебя все раздражает?

— Тебе показалось. Что там сегодня по телевидению?

— Очередная борьба с мертвецами — Сталиным, Брежневым.

— Надоело. Лучше почитаю.

— Как знаешь. Я пока замочу белье. Не буду заводиться со стиральной машиной.

Он взял с собой в спальню телефонный аппарат. «Интересно, ждет моего звонка или нет? Наберу-ка номер... если поднимет она, значит, ждет». Он набрал знакомый номер, трубку подняла старшая дочь и долго алекала, даже подсказывала: «Нажмите кнопку». Он нажал на рычаг. «Значит, не ждет».

Он еще не распознал и половину ее натуры. Ошибался. Она тосковала по нему и ждала телефонного звонка весь день и вечер. Удивил Август. На него такое нападало раз в три года. Принес букет роз и бутылку шампанского.

— Цветы тебе. Вино на стол.

— Спасибо. Не ожидала. Неужели наступил день, когда все планеты выстроились в один ряд? — Олеся улыбнулась.

— Не дай бог. Будет, наоборот, катаклизм. Разве я раньше не приносил цветы? Мне повысили зарплату аж на двадцать пять рублей. Все. С команди­ровками покончено. Перехожу в другой отдел. Упаду на тахту и буду полгода отлеживаться. Все. Пора переходить, как у нас шутят, из ИТР в ИТД.

— Не поняла?

— В категорию индивидуально-трудовой деятельности. Ну вот, опять нет минеральной воды, — он открыл холодильник, — заставляй ты их работать (он имел в виду дочерей). Хочу шампанского.

— У меня все готово, — она привычно засуетилась, — есть голубцы. Достоялась в очереди за окороком.

— Скажи, у нас вылечивают отложение солей? — на минуту он вернулся к своей любимой теме, выйдя из ванной в трусах и майке.

— Пока нет.

— Только кричали, что по медицине мы на первом месте в мире. Очковти­ратели. Что-то на меня все навалилось: остеохондроз, пародонтоз, радикулит. Может, в санаторий поехать? Ведь подсунут путевку в третьеразрядный дом отдыха, и не пикнешь. Надо было раньше протестовать против этой системы. Двадцать лет мы с тобой прослужили — ни на машину, ни на хорошую мебель, ни на ковры, ни на дубленки не смогли заработать. Куда все уходит? Столько нефти, газа, леса, золота... Меня ненависть разъедает.

— Обида, наверное.

— Ненависть. Я зол. Здоровье к сорока пяти положил, в общественных столовках гастрит нажил. Для чего? Чтобы дети жили в социалистической пустыне?

Олеся только слушала.

— Теперь этот великий деятель создал кооперативы. С бухты-барахты. Без контроля, без системы налогов. Скупают бутерброды у нас в столовой, везут на проспект и продают за рубль. Бизнес бизнесом, но это грабеж средь бела дня. Мы сидим за столами с девяти до шести и не видим, что творится в городе. Такое ощущение, что никто не работает. Куда ни сунься, очередь. Слышала, из Мозыря выехали все евреи? Значит, республика облучена основательно. Все ведь скрывают. Если ты истинная власть, обеспечь народ чистой пищей без нитратов и радионуклидов. У нас на работе уже заболел один сальмонеллезом.

— Ваша фирма стандартов должна следить.

— Нет. Это дело эпидемстанций, но все развращены бездельем. Все!

Он счел, что разговор на животрепещущую тему исчерпан.

— Открой шампанское сама. У меня руки дрожат. Боюсь, половину про­лью.

— Я не умею.

— Я буду подсказывать. Наклони бутылку. Да не в меня целься. В сторо­ну. Открывай заглушку. Они, шаромыжники, гонят шампанское через сутки. Никаких стандартов. Настоящее шампанское должно годы лежать в подвалах, а у нас едва успевают мыть бутылки. Потом живот пучит полночи. Отклеивай фольгу. Осторожно. Пробку крутани и подай вверх. Видишь, начинает пробку выталкивать.

— Да.

— Я подставлю фужер.

— Боюсь.

— Я подставил, а ты сразу наливай.

Пробка взлетела пулею вверх и, отколов попутно кусочек старой люстры, упала в салат. Шампанское побежало через край фужера. Август быстро отпил, облизал руку, нагнулся и слизал пролитое вино с клеенки.

— Отлично. У нас на работе, помню, Семыкина так вот полбутылки про­лила.

— Надеюсь, ты там с клеенки не слизывал.

— Во-первых, я далеко сидел. Во-вторых, там все мне завидуют.

— Что ж, выпьем за твой успех. После переаттестации обещали повысить зарплату и мне. Если бы не дочь, школа, я бы пошла на полторы ставки.

— Она уже выросла. Пускай учится самостоятельности.

Они с удовольствием опорожнили фужеры с вином. В дверь позвонили. Августа перекосило.

— Как закон, только сядешь к столу, соседка тут как тут. Нюхает она, что ли, стоя у двери, черт ее знает!

— Я открою.

— Открывай. От нее и в бомбоубежище не схоронишься, — вяло ответил Август.

На Лере было новое платье и новые замшевые — с базара — босоножки.

— Ой, извиняюсь, я невовремя. Приятного аппетита. — Она заглянула, чтобы поздороваться и с Августом. — Боже мой, шампанское!

— Проходи, присаживайся, — пригласила Олеся.

— Спасибо. Что бы я без вас делала. От бокала шампанского никогда не откажусь... сто лет его не пила. Я к тебе по делу. Мне босоножки немного жмут. Примерь. Отдам по той же цене, за шо и купила.

В последние месяцы Лера читала только и исключительно рекламные объя­вления; она с успехом превращалась в женщину-бирку, женщину-компьютер, держала в своей маленькой головке, сидящей на широких плечах, банк данных: что, где, как продается и меняется.

— А вы еще на свой телевизор декодер не поставили?

— Милая моя, зачем он нам. Сорок лет надо стоять в очереди на видеомаг­нитофон «Электроника».

— А я пригласила кооперативщика и поставила. Позже будет дороже. Одна моя знакомая брала напрокат видео с кассетами... у знакомого. Пригласила меня... Доложу вам... це гарно. Я прошла огонь, воду и медные трубы, но на их Западе, особливо немцы, такое выделывают, шо нашим бабам еще ой як далеко. Вот прибыльное дело. За сутки сто рублей возьми да и выложи. А оце кажуть, большие деньги можно настругать за компьютеры. Ну, как босоножки?

— Жмут.

— Жалко. Ты в них просто куколка, как Тэтчер. За что пьем?

— За что теперь модно пить? За успех перестройки, — подсказал Август.

— Нехай так. Мой уже перестроился. С товарищем сделали на заводе само­гонный аппарат, пронесли через проходную и установили в ванной. Боже мой, из чего только они эту заразу не гонят, всэ идет в ход — пшено, сухари, сахар, перловка. Вот ей-богу, налей конскую мочу, и из нее выгонят самогон. Намая- лася с ним, жуть. Сосед на пятом, над нами, — цемент в дом, плитку черную в дом, стекло в дом... а мой веревку для белья на балконе повесить не умеет. Я бы его почку продала, если бы за СКВ купили. Ей-богу. Мечтает уже о безработи­це, хочет постоянное пособие получать. Пропьет за один день.

— Наивный или глупый... кто ему до пенсии пособие платить будет? — посочувствовал Август.

— Шо об нем говорить. Чокнулся человек. У вас добре. По-человечески. Выпили, поговорили, посмотрели телевизор, — Лере не хотелось уходить, она ждала еще шампанского, но раздался телефонный звонок. Леру искал Никита. Она его успокаивала: — Хорошо, хорошо. Не паникуй. Я все помню. Не забы­ла. Не паникуй. Чакай, я позвоню. — Лера вернулась к кухонному столику.

— Уже неможется. Пять минут потерпеть не может. Я ведь пробовала его бить. Вот этой рукой. Колотила, як Степан Аксинью, когда она з Гришкой слюбилася. Так вин бегае по хати и кричит: тильки не би по голови, бо дурнем зробишь, и я буду какать по всей квартире. Смех. В гробу легче было бы лежать, як с ним жити. А как все приятно начиналось. Мы разом пели в детском хоре Дома пионеров. И он, мой кареглазый Никитка, ангельским голосочком выво­дил: «Знают горы, равнины и реки, знает каждая травка в пути: Ленин с нами, он с нами навеки, он в суровой борьбе впереди». Благодарный зритель рыдал от умиления. Я втюрилась в солиста по самые уши. Если бы он знал, куда при­ведет его эта борьба... Принес вчера домой бутылку «Даляра». Меня такое зло взяло. Я его послала за бульбою, а он нясе вино. Хвать я эту бутылку, думаю, вылью в туалет к чертовой матери. Он за мной: «Отдай, не переводи добро».

Бутылка тут упала и пробила в унитазе дырку. Пошел он в домоуправление. На складе запасных унитазов нету. Обещали через неделю. К соседям наверх он стесняется ходить. Должен червонец. В строительное общежитие его уже не пускают. По пьянке там с кем-то побился. В филармонию ходить, там чистый туалет, ему нравится, но надо билет покупать на концерт. К рынку совсем далеко... едва добежал один раз. Думаю, вы люди самые добрые, все же это житейское, думаю, пойду попрошу у вас... Он придет со своим дезодорантом. Я купила в галантерее около Генштаба. Уже завтра, он звонил знакомому сантех­нику, что дома Совмина обслуживает, тот обещал притащить унитаз. Акрамя вас няма до кого и звярнуться. Альбо жлобы вокруг, альбо эгоисты. Да что там туалет, они воды из туалета жалеют. Сидит, бедняга, терпит, ждет меня. Ой, мне шампанским голову закружило, забыла про него... Это дело житейское.

Олеся глянула на Августа, тот пожал плечами.

— Пусть приходит.

— Спасибо. За угощение спасибо.

— Только, Лера, предупреди, что мой туалет не вокзальный, он круглосу­точно не работает, — пошутил вдогонку Август.

— Конечно, конечно! Я яго после двенадцати на улицу выгоняю. Няхай с собаками на кустах метки ставит.

И они все рассмеялись. Пятясь к дверям спиной, Лера ушла.

— Соседей, как и родителей, не выбирают, — сказала Олеся, убирая со стола.

— Они меня уже начинают своей назойливостью раздражать. Я и сам не цаца, несовершенен... Я, может, и тебя не достоин... Но я боюсь остаться один, боюсь тебя потерять. Тебе со мной скучно? Меня не хватает на многое. Я поздно опомнился, что все бежит мимо меня... и я не протестую. Не называй меня, ради бога, неудачником. Мне будет тяжело это пережить. Если у тебя есть любовник... тоже не говори. Отрицай. Мне часто снится сон, что я еду с тобой в «скорой помощи»...

С виноватым видом, в простом спортивном костюме, в тапочках на босу ногу, порог несмело переступил Никита.

— Добрый вечер.

— Добрый вечер, Никита. Как жизнь?

— Так. С Доски почета да прямо в безработные.

— Остроумно, — повеселел Август.

— Я... можно, покурю у вас в туалете?

— Давай. Только не проси, чтобы тебе подали зажигалку, — острил Август.

Он удалился в свою комнату. Олеся — в детскую, где допоздна засиде­лась за уроками младшая дочка. Вскоре дочь, уставшая и чувствующая легкое недомогание (сопливилась), улеглась в постель. Олеся, набросив на плечи куртку, вышла на балкон. Удивительной красоты и таинственности звездное небо открылось ее взору. С детства она любила наблюдать, учась распозна­вать созвездия, за пленительно-мерцающим светом ночных светил. Ей всегда почему-то казалось, что она родом если и не из семнадцатого столетия, то, вне сомнения, оттуда, с неизвестной планеты. У большинства людей ориентация в бездне звезд скудна: Млечный Путь, Большая и Малая Медведицы, Поляр­ная звезда, Венера — вот, пожалуй, первичный и самый распространенный набор. Она находила созвездия Водолея, Креста, Стрельца и Козерога, всякий раз поражаясь постоянству и расстоянию мерцающих, манящих к себе точек. Узнав, что космос, дорога в нем — это путь в постоянной кромешной темноте, не верила, вот чувствовала, и все тут, что должен быть светлый коридор, веду­щий к той звезде, где ждут душу. Она не была подавлена бессмысленностью, невозможностью постичь поражающий и пугающий сознание человека звезд­ный шатер. Она была счастлива, что ночное небо побуждало ее и к удивлению, и к размышлению, притягивало к себе. Теперь она все старалась сверять с их с Любомиром отношениями. «Интересно, что делает он в эту минуту? Глядит ли на небо? Восторгается ли красотой звезд? Почему не позвонит, не скажет об этом? Почему?» Неискушенная в сердечных делах, она еще не знала, что роль любовницы (или любимой) сопряжена с душевными муками.

Давно ушел Никита, незаметно уснул безмятежным сном Август, а она, дожидаясь дочь со второй смены, все еще надеялась, что Любомир порадует ее таким родным голосом: «Спокойной ночи. Думаю о тебе, ручеек мой про­ворный».

Для влюбленного человека время замирает, он не стареет. Она решила, эко­номя на питании, во что бы то ни стало обновить свой гардероб. Ей хотелось чаще выглядеть в его глазах нарядной.

Любомир, встретив в десятом часу отца на шумном вокзале, сразу повез его в четвертую клинику к знакомому кардиологу. Григорий Артемович от устало­сти был раздражен.

— Как ты находишь Минск? Хорошеет?

— Где-то я вычитал, что славянский город украшают золоченые церковные кресты. Ты на два дня договорился?

— За день капитально проверим твой мотор, у них импортная аппаратура. Подоит твою козу соседка, если и заночуешь. Камелия в Болгарии... я один.

— Катаетесь вы уже по всему свету, — нельзя было понять, с гордостью сказал это отец или с легкой иронией.

— Пал железный занавес. Народ взбодрился.

— А мне кажется, что народ, сам того не подозревая, смирился с тем, что его подталкивают к самоубийству. Пстрички, подписанные твоим именем в газете, стыдно читать. Диву даешься: как на дрожжах растут озлобленность, неуравновешенность.

— Возможно, это трансформация в биоэнергетике человека после Черно­быльской аварии. И в Библии, оказывается, есть о ней предупреждение.

— Что мне до Библии, до астрологии. Спустись на землю. В Житковичи. Приезжает к нам один полоумный агитатор и давай бунтовать народ: кажет, вы не на том языке говорите, надо разговаривать на старом и вообще в перспективе весь район надо Украине передать. Через неделю уже другой варяг — кричит, что это исконно польские земли... надо срочно реставрировать костел и всех так называемых тутэйшых перекрестить в поляков. Ему возражает молодой человек с бело-красно-белым флажком в руках, кричит: «Долой Российскую империю. Все зло от русских!» Пять евреев осталось, так и те хотят создать свое общество, собирают деньги на синагогу, мол, Житковичи, как и Мозырь, Слоним, Бобруйск, чисто еврейские местечки. Кошмар. Демоны сеют зерна человеческой ненависти, а где твое слово? Почему ты в стороне? Торгуют роди­ной! Что-то там затеяли в Карабахе? Не могу правду историческую ни в одной газете прочесть. Все оплевывается. Я попробовал выступить на митинге... Кто- то из толпы обругал: «Сталинский, уступи микрофон другому!»

Любомир заведомо предполагал, что отец будет насторожен и подозрителен. Он и прежде с трудом принимал новации в политике, экономике, культуре.

— Отец, ты преувеличиваешь опасность брожения умов. Это естествен­ное раскрепощение, поиски новой политической ориентации. Ваше поколение перестраивается медленнее, оно более консервативно.

— И ты туда же. В Англии есть партия консерваторов, и никто не ругает за консерватизм. Нельзя подвергать демонтажу структуры, которые защищают человека, нельзя разрушать вековые традиции.

— Ай, ей-богу, где ты их видишь у белорусов. Деревенские вечерки только и остались.

— Хоть деревенские вечерки защищай, но тебе, как посмотрю, все безраз­лично.

— Я вращаюсь во всех сферах и знаю больше тебя, извини. Партия, кото­рой ты служил верой и правдой, находится в глубочайшем кризисе — вся, от Москвы и до окраин. Моя газета, может быть, самая консервативная, самая революционная. Хорошо еще то, что начала давать полярные взгляды на одну и ту же проблему. Мои возможности и способности ты преувеличиваешь. Таких, как я, по всему Союзу полсотни. Для руководства я рядовой корреспондент из провинции, как для меня сотрудник житковичской районки. Написал я острый очерк о нашей таможне, нашлось в нем место и собакам, которые ищут нарко­тики. Сейчас это практикуется. Ты не знаешь, что прежде чем собака начнет распознавать наркотики, ее приучают нюхать порошок, то есть самым насто­ящим образом делают из собаки наркомана. Это несчастные животные. И что же? Мой очерк завернули.

— Пса жалко, согласен, но ты забыл о людях. Тебя подменили.

— Отнюдь. Я нащупываю точку опоры.

— Долго ищешь. Твое поколение должно брать ответственность за родину на свои плечи. Заморочили голову модными оппозициями: правые, левые, кон­серваторы, демократы. Выбьют из мозгов опору и надежду, и все покатится к анархии. А вы какие-то аморфные, неустойчивые, холодные.

— Прежде чем лечить, надо поставить диагноз, разобраться в механизме.

— Болтовня. Сломалось колесо у телеги, — мужика не надо учить. Берет бревно, подвязывает, и поехали.

— Отец, это долгий спор. Вечером за чаем продолжим. Ты так меня, едва ступив на асфальт, прижал в угол, как профессиональный боксер. Я устал от слов, хочу жить чувствами.

— Может, перед смертью спешу выговориться.

— Не дадим умереть.

Седой ус у Григория Артемовича дрогнул.

Пока энергичный, внешне беспечный и разговорчивый доктор водил деда из кабинета в кабинет, Любомир стоял у окна в небольшой ординаторской и наблюдал за тихой улицей. Когда-то отец любил говорить: «Упала, не дожида­ясь захода солнца, роса на травы, загорелся темно-коричневым цветом дикий щавель, запели свои первые песни за болотом волки, значит осень пришла». В урбанизированном огромном городе кроме желтых кленов да спелых каштанов, рассыпанных на тротуарах, других примет нет. Сколько он живет в столице, никогда не видел в ее осеннем небе стаи улетающих на юг журавлей, аистов или робких уток. Для него осень всегда была неулыбчивой, кроме этой. Уди­вила Олеся: принесла на свидание пшенную кашу в стеклянной банке, сунула ему в руки ложку и просила попробовать сие блюдо, не забывая похвалить: «Готовила на сливках, учти!» Каша удалась на славу. Олеся заслуживала похва­лы. Счастливая улыбка не покидала ее лица. Он решил ответить сюрпризом. Притащил ей на работу в кабинет огромную дыню. Они, в отличие от большин­ства любовников, увлеченные друг другом, наполняли минуты, часы завидным богатством чувств, не скупясь на ласки и нежность. Находили друг в друге безобидные странности и, утрируя, иронизировали по этому поводу. Ее лицо всегда озаряла счастливая улыбка. Тревога задевала изредка, но очень больно.

«Это не может продолжаться бесконечно. Я, увы, не смогу ему родить, даже если бы и пожелала. Остается ждать, пока вырастут дети. Ужас».

Ей казалось, ситуация тупиковая. Слезы катились градом. Она делилась своим пессимизмом и с Любомиром.

Он отвечал одно и то же:

— Положимся на волю судьбы. Ничего не загадывай.

Стоя у окна, ему вдруг захотелось спуститься вниз, выйти во двор и собрать для нее в карман первые каштаны. Что он быстро и сделал.

Вскоре деловой доктор привел в ординаторскую отца, у которого на висках проступила испарина. Доктор говорил скороговоркой, как всегда он торопился:

— Сердце действительно дало сбой, но не такой уж угрожающий. Типич­ная для возраста ишемия. В районной больнице диагноз поставлен правильно. Желательно ограничить до минимума физические нагрузки. Выпишу лекар­ства.

— Мед можно? Сосуды не размягчит? — спросил Григорий Артемович.

— Что организму хочется, все в пищу употребляйте, только в меру. И мед в том числе. Даже пятьдесят граммов коньяку.

Размашистым почерком он выписал рецепт и отдал его почему-то Любо­миру.

— Не уверен, все ли есть в аптеках, но постарайся раздобыть.

— В лечкомиссии будет?

— Там будет.

Григорий Артемович с особой признательностью пожал руку доктору, который, вне сомнения, ему понравился. Дед, почувствовав уверенность после осмотра столичными светилами, рвался на вокзал, ехать обратно. Любомир с трудом уговорил его хоть квартиру новую оценить, остаться. Взяли обратный билет на первый утренний рейс. В холодильнике была баранина, на столе дары крымских степей и кавказских гор. Григорий Артемович и районом, и кварти­рой, и ужином остался доволен.

— Елки-палки, все основное, необходимое для жизни в городе у тебя есть, сынок, не отсиживайся в кустах, трудись бессмертия ради. Возвращаясь к нашему утреннему разговору, признаюсь, никогда мне еще не было так больно за отечество. Ради чего так унижаться, доказывать всему миру, что мы уже ни на что не годны. Да славянская цивилизация одна из самых могучих. А ты мол­чанием потакаешь ухудшению человеческой породы и глумлению над нацио­нальным сознанием и духом народа.

— Ой, господи, где ты видишь национальное сознание?

— Пока песни свои не забыли, значит, сознание живет.

— Теперь не до песен. Структура власти, экономика, рынок, начинается борьба партий.

— У нас борьба партий приводит к гражданской войне. Я боюсь свободы, которая требует человеческих жертв.

— Где же выход, подскажи, ты много прожил?

— Значит, вот это я и буду исповедовать. Живу ко всем лояльный, и очень легко, оказывается, так жить.

— Тебе нельзя так жить. Ты совесть, можно сказать, народа. Мы, простые, может, и толпа. Хоть я и не люблю этого слова, но ты защитник добра и спра­ведливости.

— Отец, ты вещаешь, как в добрые застойные времена секретарь обкома.

— Да уже переучиваться поздно.

И жалел, и сострадал, и сочувствовал отцу Любомир. «В нем сидит учитель, моралист, максималист, ничего не попишешь. Возможно, он и прав, когда говорит, что добро в богатство переводить не надо, оно само переходит, но многие новые веяния и новые идеи он уже не способен гене­рировать».

Под конец затянувшейся беседы Любомир вспомнил, что Артем прислал им несколько своих фотографий уже в ранге курсанта военного училища. Дед достал очки и внимательно, влюбленным взглядом, всматривался в знакомо­незнакомое лицо внука.

— А мне таких еще не прислал.

— Пришлет. Тебя он больше любит, — с теплотою в голосе успокоил отца Любомир.

Утром, в спешке проводив отца, Любомир немедленно набрал номер поли­клиники. Они условились о встрече. Эти два часа, проведенные в его квартире (ох, как ей стыдно было подниматься на третий этаж, ждать у двери, пока он возился с замком) были особенно счастливыми и светлыми. Жар в поцелуях не затухал.

— Ты знаешь, что мне говорят на работе?

— Что?

— Вас, Олеся Георгиевна, не узнать. Вы так похорошели, вы вся светитесь красотой.

— Они правы.

— Это правда? — смутилась она.

— Правда.

— Извини, может, я поступила опрометчиво, но мне безумно захотелось поделиться своей радостью. Двум подругам я открылась, что влюблена.

Любомир поступил наоборот: все замкнул на себе. Никому о ней не рас­сказывал. Да, по сути, и некому было говорить. Оказавшись без настоящего друга, он начал замечать свою замкнутость, настороженность, замшелость. Он уже готов был видеть плохой знак и в гармоничном торжестве их чувств. «Если уж все слишком гладко, тоже плохо, жди беды». Беды, которую он себе нафантазировал, не было, как не было повода для его буйной ревности. Только однажды он больно уколол ее:

— Бальзак, знаток женщин, говорил: «Одного мужчины женщине доста­точно, двоих уже мало».

— Сударь, если бы я испытывала непреодолимое желание гулять, я бы делала это до вашего появления. Но почему-то Господь удерживал меня без особых усилий. Я ждала вас, сударь.

В тот день они расстались сухо и нервозно. Любомир, однако, нес в себе еще и огромный заряд примиренчества, раскаяния, побуждавшего пере­оценить поступок. Он позвонил и сказал одно слово: «Прости». Этого было достаточно, чтобы она еще больше прониклась к нему чувствами. Иногда он делился с ней забавными, интересными фактами из своей практики, приоб­щая ее к специфике своей работы. Иногда зачитывал ей письма трудящихся: грустные, смешные, негодующие и умоляющие о помощи. Утаивал лишь одно, сам не понимая до конца, почему. Дело Николая Ивановича Барыкина. Может, ему было немного стыдно, что так и не довел его до конца. В послед­нее время, правда, он очень сомневался в нужности таких понятий, как долг, совесть, порядочность. Какова их квинтэссенция, если утверждается противо­положное: каким путем заработаны деньги, не должно никого интересовать. Сместились акценты, видоизменилась сущность ценностей, затушевалась грань между ангелами и демонами. Он уже не был первым, но не стал еще и вторым. Ах, милая Олеся, целуй, целуй еще... крепче... вот так бы и уснуть, забыться в твоих сладостных объятиях.

В этот же день, когда, воспользовавшись отсутствием Камелии, Любомир спешил насладиться любовью, Николай Иванович Барыкин получил копию постановления Бюро Центрального Комитета Компартии Белоруссии. «Про­токол № 61, Параграф 14. 1. Учитывая, что т. Барыкин Николай Иванович явля­ется участником Великой Отечественной войны, его положительную научно­педагогическую работу в прошлом, активное участие в общественной жизни в настоящее время, а также то, что обвинения, предъявлявшиеся ему ранее, отпали, ограничиться обсуждением его персонального дела и сделанными ему замечаниями.

Секретарь ЦК Компартии Белоруссии И. Горностай».

Николай Иванович прочел это выстраданное, вымученное, долгожданное письмо без радости, победного ликования триумфатора, а скорее наоборот, спо­койно, как будто читал рецепт блюда из книги «О вкусной и здоровой пище». В нем почти все уже перегорело. Он перестал ходить к киоску покупать по утрам «Правду». Чувствовал, что Любомир недоговаривает, темнит. Это очень раздосадовало Барыкина. Любомир позвонил, поздравил с восстановлением в партии, с победой. Сказал, что это все, что он смог сделать, употребив слово «пока», что, мол, не теряет еще надежды одолеть министерство, а с ним и рек­тора. Барыкин сухо поблагодарил и выразил желание забрать свою зеленую папку, обосновав просьбу тем, что документы ему понадобились. Любомир быстро согласился, не уговаривал и не настаивал оставить у него все матери­алы: «Хорошо. Приезжайте завтра. Если мне что-нибудь понадобится, я вас найду».

Судьбе было угодно, чтобы они больше не встретились. Когда Николай Иванович приехал в редакцию, Горича не застал, а зеленую папку ему передала учтивая и любезная секретарша. Он еще не думал, как распорядится материа­лами, куда их определит. Укрепилось недоверие ко всем институтам власти. На Любомира он не затаил зла. Вроде человек старался помочь, во всяком случае, делал вид, что старается. Заставил ЦК дрогнуть. Только поздно. Барыкин разу­верился в «уме, совести и чести» организации, в которой состоял сорок лет. Теперь он полагался только и исключительно на собственные силы.

Последние пять лет зима посещала Минск неохотно. Случалось, что ново­годние елки, которые по традиции устанавливали в оживленных местах горо­да, сиротливо мокли под частым дождем. Песня настоящей вьюги слышалась разве что в зимних эпизодах художественных фильмов с экрана телевизора, где ее искусно имитировали звукооператоры. Снег не успевал закрепиться на асфальте: его или съедала оттепель не без помощи тысяч шин автомобильно­го хозяйства, или разносило поземкой к оградительным щитам новостроек, к кромке тротуара. «Опухали» от мокрого снега только электрические провода.

Притаилась на время любовь. Они встречались реже, чаще перезванива­лись. Но все еще не могли друг без друга. К тому же, заболела Камелия. У нее беспричинно начались частые головные боли, сопровождавщиеся постоянным (особенно по вечерам, среди ночи) шумом в голове. Она проходила лечение в барокамере. А он нежданно-негаданно был вовлечен в грандиозное по разма­ху и небывалое доселе мероприятие. Бесснежной, сырой зимою восемьдесят девятого года исподволь, с оглядкою, с опаскою, несмело началась избиратель­ная кампания на новый манер. Несведущие в политике простаки, зашоренные неустроенным бытом последних лет домохозяйки, рабочие, лояльная к власти интеллигенция — все открыли для себя новое, доселе непонятное иностранное слово «альтернатива». Свободные, всенародные, демократические — это при- вычно, проходили, а вот альтернативные выборы — это уже напускало туману, требовало расшифровки. Именно это слово вскоре клином врезалось в созна­ние избирателей, стало едва ли не основополагающим. Все остальное не имело значения, ушло в тень. Кажется, еще совсем недавно Иван Митрофанович, не жалея сил, мотался из одного конца республики в другой, с одного отчетно­выборного собрания на другое. Престиж партии угасал, выборы оставляли последний шанс возродиться, укрепить доверие. Надо было показать, что и в партии начинаются здоровые процессы. При непосредственном участии Гор­ностая и с его тонкой подачи было заменено более одной трети руководителей всех рангов в райкомах и обкомах, наполовину обновили состав цехкомов и парткомов. Впервые он остро почувствовал нездоровое брожение умов — не всюду удалось провести на руководящие должности своих проверенных кан­дидатов. Зачастую все решалось спонтанно, остро, бурно и хаотично. Что поделаешь, он соглашался с мнением рядовых коммунистов, поддерживая их выдвиженцев. Время подбора депутатов окончилось, а чтобы выиграть выбо­ры, надо просчитать много вариантов. Он был доволен поездками: отлично знал настроение своих будущих избирателей и проблемы, которые их волнуют. «Все, все надо будет учесть в предвыборной платформе».

Он был в списках кандидатов, которых должны выдвинуть от обществен­ной организации — республиканской Коммунистической партии. И вдруг, когда выходили на финишную прямую, Первый снял его кандидатуру, отго­ворившись тем, что и без того много претендентов из центрального аппарата. Что толку сетовать, Иван Митрофанович привык действовать, добиваться своих целей. Путь в депутаты через прямые тайные альтернативные выборы не усыпан ни розами, ни ромашками. То там, то тут он слышал иронию простого народа, что это будут не выборы, а пощечина руководителям. «Да найдем мы тебе альтернативную пешку», — успокоил друга Злобин. А тут еще оказия. Опьяненные гласностью, некоторые ретивые коммунисты требовали правды о бюджете Компартии республики. Такого не было никогда. Иван Митрофанович немедля отреагировал, не дав зародиться буре, подготовил с управляющим делами ЦК обширную информацию о бюджете и попросил Любомира дать ее в «Правде». Приход и расход были составлены безупречно и надежно. О при­вилегиях и льготах ни слова. В конце сногсшибательный финал: «В связи с аварией на Чернобыльской АЭС с целью содействия ускорению по ликвидации последствий исключить из плана строительство центральной поликлиники, а также зданий под райкомы в семи районных центрах». Московские партий­ные иерархи информацию отметили как умную и своевременную. Ему позво­нил один из самых высоких и приближенных к первой особе. Вот тут Ивана Митрофановича на волне похвалы и осенило. В доверенное лицо он определит себе Любомира Горича! Умница, талантливый человек, он не только составит предвыборную программу, но и с блестящим ораторским искусством будет представлять его на встречах с избирателями. Он пригласил корреспондента к себе в кабинет и по-отцовски, сердечно, уважительно изложил Любомиру свою просьбу. Горич опешил. Он не знал, что за этой просьбой кроется, но простота Ивана Митрофановича развеяла сомнения.

— Ты первый, к кому я обратился за поддержкой. Поверь, это не ответная просьба за восстановление в партии Барыкина, о котором ты хлопотал... Не вижу, кроме тебя, на кого можно опереться. Все мы, аппаратчики, немного заскорузлые, прямолинейные. Мало личностей. В тебе есть, наблюдаю давно, умение видеть явление, проблему человека в контексте других проблем и реа­лий. Высшие чины, у нас в этом плане тупоумие, должны опираться в своей деятельности на мудрых советников. Если меня выберут, я уйду в парламент, возможно, возглавлю Верховный Совет. Хочется послужить не словом, а делом. Уж что-что, а чем живет народ, как он живет, я знаю. Так я могу рассчитывать на твою помощь?

Взгляд его излучал благодушие.

— Я согласен, — словно находясь под гипнозом, ответил Любомир, не испытывая, однако, радости от этого сговора.

— Спасибо, друг. Я не ошибся. Тут я набросал некоторые тезисы... про­смотри, оцени их своим ясным умом. Сфотографируй ситуацию. Вот тебе мой дачный телефон. Кстати, у моей дочери в эту субботу именины. Я вас пригла­шаю с супругой к себе. Часиков этак в пять. Ты бывал в Дроздах?

— Не доводилось.

— Я пришлю за вами машину. Оставь мне свой новый адрес.

Любомир положил на стол свою визитную карточку.

— О, и по-английски на карточке? Правильно. Надо выходить на междуна­родную арену. Значит, договорились. В субботу встречаемся у меня.

Камелия восприняла эту новость восторженно. Он и не подозревал, что в ней, независимой, иногда просыпалась зависть к женам и детям властей предержащих. Ее отец, крупный профсоюзный лидер, все же чувствовал себя среди кандидатов в ЦК и Политбюро мелкой рыбешкой, она это помнила. В семье часто говорили о том, какую обслугу имеют высокие чины, охраняе­мые кагэбистами. Камелия уговорила мужа по этому поводу купить новый костюм. «К такому человеку едем. Папа когда-то в молодости работал с ним вместе». Любомир невольно поддавался ее восторженному настроению, не пытаясь урезонить, мол, это человек средних способностей, службист, кото­рый по отработанному ритуалу партии к шестидесяти достиг полагающейся ему по возрасту и выслуге лет партийной высоты. Трагедия поколения отца, да и его, в том, что они боготворили высших партийных чиновников, не задумывались об их таланте. Априори казалось, что утвержденный на пост первого секретаря обкома талантлив, как лауреат государственной премии, а уж первый секретарь ЦК мудрец, гений, цвет нации. Лицемеры всех рангов возносили имидж борцов за идеалы до космических высот. Сколько востор­гов излили политические обозреватели центрального телевидения казенным целовальникам! Он за всю свою журналистскую практику столько эпитетов не использовал, сколько они умудрялись выпалить за неделю визита вождя в зарубежье. Должность и талант: как часто замечал он в этом сочетании дисгармонию. Камелия... что уж судить... женщина остается женщиной. Но ведь и в нем идолопоклонство до конца не изжито. За вечер он состряпал Горностаю предвыборную программу: кратко, доходчиво, с полным набором нужных фраз. Разместил по абзацам.

«Цель политической платформы кандидата в народные депутаты СССР:

1. Социальная справедливость.

2. Благосостояние народа.

3. Экологическое равновесие.

4. Духовная свобода граждан.

Средства:

1. Демократизация политических структур.

2. Обеспечение социальной справедливости и гарантированная оплата по труду.

3. Возрождение рынка как оптимального регулятора экономики».

К месту вставил отрывки из якобы состоявшегося где-то выступления кан­дидата: «Экономика, развивающаяся в ущерб социальной сфере, по существу бессмысленна. Всякие экономические и социальные реформы обречены на неудачу, если не сопровождаются реформами в области права и политики».

Нашлось место и лирике: «Уважаемые товарищи избиратели! В канун ответственного момента в жизни нашей страны, в период революционной перестройки убедительно прошу Вас найти несколько минут времени, чтобы ознакомиться с тем, что меня до глубины души волнует».

Любомир в пересказе биографии кандидата на первом месте поставил фразу о том, что дед секретаря ЦК пал жертвой сталинской коллективизации. Затронул проблему отношения к инвалидам, воинам-афганцам, женщинам и детям-сиротам, роль семьи в общественном воспитании подрастающего поко­ления. Это было подчеркнуто в тезисах Ивана Митрофановича красным каран­дашом. Заканчивалось это развернутое воззвание перечнем заслуг и наград кандидата, его обязательностью следования выдвинутым обещаниям:

1. Быть всегда с людьми. На деле реализовать свою позицию, свои убежде­ния, твердо отстаивать их, уважая оппонентов.

2. Выработать и принять дополнительные меры по выполнению програм­мы «Жилище—2000». Только социалистический путь развития республики в составе обновленной федерации. Каждой семье в Белоруссии — индивидуаль­ный радиометр — дозиметр! (И это было подчеркнуто красным карандашом.)

Работой своего доверенного лица Иван Митрофанович остался доволен. Пока все ладилось. Одно настораживало: где баллотироваться? Идти наобум по нынешним временам было рискованно. Могли запросто прокатить высокий партийный чин. Хотелось быть уверенным в победе. И вот когда они со Зло­биным, похожие деятели, но не похожие темпераментами, сошлись за рюмкою коньяка, ректор обрадовал:

— Попытаешь счастья на периферии. Есть альтернативная пешка. На роди­не моего двоюродного брата. Его сына выдвинули кандидатом. Не знаю, какую попросят мзду...

— Не без этого.

— За два дня до голосования он снимет свою кандидатуру.

— Железно?

— Думаю, надежно. Ты останешься в бюллетенях один.

— Кто он?

— Механизатор. Работник толковый. Быть политиком, депутатом ведь не всем дано, это искусство. Он четыре года стоит в очереди на квартиру и пять лет на «Жигули». Да помоги ты ему в житейском плане, он самолично пойдет по хатам местечка агитировать за тебя.

— Г арантии?

— Девяносто девять процентов. Я уже переговорил с ним.

— Меня не подключай. Я не должен участвовать и что-либо предприни­мать.

— Уж как не знать. Он ради машины лыжи навострил в депутаты.

— С машиной поможем. С квартирой сложнее. Будем прорабатывать. Как ты себя чувствуешь?

— Дел невпроворот. И время, и силы — все отдаю предстоящим выборам.

— Моя помощь в чем заключается?

— Через своих людей в избирательной комиссии определи мою канди­датуру в спокойный территориально-избирательный округ. Только чтобы не было конкурента из священнослужителей. Наш народ наивен, думает, что попы смогут накормить его. Казна государственная будет чахнуть, а ихняя богатеть.

И вроде протестовать грешно, к любви зовут, к смирению, к обузданию грехов­ных страстей. Вот ведь хитро — и народного контроля нет, никто не в силах проверить эффективность их программ. Они были гонимы, по ним соскучи­лись, мы набили оскомину, потому во всех округах попы победят. Так что уволь меня от соперничества с ними, остальное беру на себя.

«Свои люди» подобрали Злобину округ в районе автомобильного завода. Округ, в котором были расположены два общежития института, два ресторана, восемь магазинов, общежития кооперативного техникума, устраивал ректора. Группа поддержки, возглавляемая преданным Дорофеенко, широким фрон­том наперегонки кинулась агитировать слои населения за своего кандидата, который в случае избрания обещал наконец-то всем счастливую и бесхлопот­ную жизнь. Компьютерная и множительная техника института работала без выходных. Листками-воззваниями, обращениями к избирателям, биографией с огромным портретом, программами кандидата засеяли не только округ, а почи­тай, полгорода.

Барыкин вдумчиво, как он привык делать все, знакомился с программами.

«Хозрасчет без демократии — утопия! Голосуйте за К. П. Злобина. Извест­ный экономист, профессор, лауреат Государственной премии, ректор института знает, как безболезненно для рабочих и интеллигенции перевести экономику на рыночные отношения».

Лавируя, соглашаясь с диаметрально противоположными определениями, Злобин, умело варьируя тезисы в зависимости от обстановки и аудитории, убийственно критиковал линию партии, обещал восстать против привилегий партийных боссов. Это всегда проходило под аплодисменты. Как правило, воз­гласы одобрения вызывало и это: «Без демократизации политической структу­ры некому будет отнять власть у бюрократов и перестройка неизбежно закон­чится новым застоем!»

Злобин умел чувствовать аудиторию, не робея, не колеблясь, быстро нахо­дил с нею общий язык. Диктовала атмосфера — он призывал: «КПСС — в рав­ные условия», а ветеранам, пенсионерам бросал клич: «Не позволим шельмо­вать КПСС!» Он обещал оставить половину заработанной валюты у предпри­ятий, студентам обещал повысить стипендию вдвое. Не забывал подчеркнуть, что он будет требовать полной хозяйственной самостоятельности предприятий. Злобин входил в раж. Вся семья жила ожиданием выборов, дочь и жена пооче­редно дежурили у телефона. Квартира превратилась в еще один штаб кандида­та. Вскоре на предвыборных щитах появились и первые портреты конкурента Злобина. С иезуитским спокойствием Дорофеенко на собственной машине проехал по вечерним улицам и левой рукою начертал на портретах соперни­ка своего шефа одно-два убийственных слова: «Болтун», «Пьяница», «Агент КГБ», «Антисемит». Писал на тех плакатах, которые не смог сорвать. Два рай­кома партии поддержали кандидатуру ректора. Начинающие только осознавать всю трагедию афганской авантюры, воины-интернационалисты, пригретые райкомом и военкоматом, выступили со своим обращением в поддержку ректо­ра: «Мы, воины-интернационалисты, хорошо знаем вклад тов. Злобина К. П. в развитие нашего движения, увековечивания памяти наших товарищей, борьбу за права инвалидов и семей погибших. Мы поддерживаем его кандидатуру в народные депутаты. Призываем отдать свои голоса за К. П. Злобина, который достойно представит и защитит наши интересы».

Константину Петровичу приснился вещий сон: будто он на белом коне въезжает в актовый зал своего института. Предчувствия были самые светлые и омрачились только однажды: когда Дорофеенко доложил, что не к месту и нево­время всплыл у избирательных участков Барыкин.

Иван Митрофанович, наоборот, решил пролезть в депутаты без шума и показухи, тихо и незаметно. У Горностая не было злобинской уверенности. Просыпался среди ночи в холодном поту: а вдруг, негодник, не глядя на пода­ренную машину, возьмет да и не снимет свою кандидатуру? Председатель избирательной комиссии и тот клятвенно успокаивал: «Снимет! Не сомневай­тесь!» Чванливый провинциал уповал на высокий чин Горностая, веруя, что тот поможет разом решить все проблемы.

Он угодливо раскрыл и тайну выборов:

— Мы, Иван Митрофанович, в кабинах положим только карандаши. Пущай вычеркивают, потешаются. А мы, актив, заинтересованный в вашем избрании, резинкою сотрем. Гарантируем необходимое количество голосов.

Идея понравилась Горностаю, и он поделился ею со Злобиным, на что ректор не без улыбки ответил, что эту методу он подсказал председателю комиссии. И они оба остались довольны друг другом. Подсознательный страх, нечистоплотность, подлог еще больше сблизили их. Решительность, надмен­ность и самоуверенность больше были присущи Злобину.

За два месяца до выборов Любомиру позвонил Барыкин и, все еще надеясь, что корреспондент не оставил дело ректора, сообщил, что в институт зачислен сту­дентом племянник Дорофеенко по чужому аттестату и чужой характеристике.

— Это свежий факт и веская улика. Будем думать. Пока с этой избиратель­ной кампанией до всего руки не доходят.

— Так в том-то все дело, что ректор рвется в депутаты! — не выдержал Николай Иванович.

— Неужели? Я и не знал, — признался Любомир.

— Вмешайтесь в это дело. Самоубийство допускать таких людей к власти. Это будет похлеще итальянской масонской ложи.

— Будем думать. Спасибо, что предупредили.

Факт этот уже не возымел прежнего действия на воинственную натуру Любомира. Нечто подобное когда-то исследовал Вовик Лапша, и Любомир надолго запомнил не возымевший силы фельетон. Вовик крыл матом всех. Ему хотелось насолить ректору, проректору, но все осталось за семью печатями и почти безнаказанным. Виновны члены приемной комиссии, приглашенные на время сдачи экзаменов педагоги со стороны. И в коридорах власти тихо пога­сили конфликт.

Он давно не виделся с Вовиком и потребности во встрече не чувствовал. Вовик заметил одиноко стоявшего на троллейбусной остановке Горича и забрал его в свою старенькую, но от того не менее престижную «Хонду».

— Старик, ты пехом? Уволился из газеты?

— Пока нет. Наша машина на ремонте.

— А... Я свою не жалею. Гоняю и зимой, и летом. Мне тебя по-человечески жаль. Не знаю, чем ты живешь?

— Как ты учил, любовью.

— Отлично. Я для себя сделал открытие: любовь управляема страстью, а страсть недолговечна. Меня с одной хватает на год, и адью — без слез и санти­ментов. Зажигай сердце новым увлечением.

— Не все такие любвеобильные.

— Приходи в мой центр. У нас уже готовы разработки в этом направлении.

— Я немножко другой. Доверяюсь природе. Не хочу, чтобы кто-то вмеши­вался и направлял мои эмоции, корректировал их.

— Чудак. Мы помогаем природе.

— Не уговаривай. Тайна двоих — это священная тайна, тут меня не пере­убедишь. Всякое вмешательство — от демона.

— Да ты на себя давно в зеркало глядел? Какой ты ангел? Твой портрет пора в роддоме вешать. Глядя на него, женщины скорее будут рожать, от страха.

— Остроумно. Разве не способен кто-то, кроме самого человека и Бога, вернуть его назад, в ангельское состояние?

— Заумно вещаешь. Я тебе подскажу другой путь. Начни с того, что сперва выйди из партии, ты сразу почувствуешь облегчение.

— Для меня последние года три уже роли не играет, в партии я или нет.

— Выйди. Конформизм — явление положительное, но он не может длиться бесконечно, до пенсии. Выбирать надо из трех зол и всегда помнить, что бомба убивает не только царя, но и мальчика с корзиной.

— Из каких?

— Пожалуйста. Раньше, в старину, обществом правили три С — Сенат, Синод и Синагога. А сегодня тоже три С — Свободноконвертируемая валюта, Секс и Синагога. Лови момент удачи, ориентируйся среди этих направлений. Куда тебе?

— Давай к зданию ЦК.

— Подъезд перекрыт, я тебя высажу у Дома офицеров.

— Добро.

— Пока, старик, и помни: место главного редактора моей эротической газе­ты пока еще тебе обеспечено, но времени у меня мало.

— Не понял?

— Хочу мир поглядеть. Соблазн велик: неужели все до примитивизма оди­наковы и ничего нового в природе человека нет?

Раньше Любомир с иронией воспринимал друга, а в эту последнюю встре­чу в его филиппиках видел и трезвые мысли. Идущий позади пожилой человек шумно высморкался. Любомир оглянулся и узнал своего университетского про­фессора. Ускорил шаг, до противного не хотелось выдавать себя и о чем-либо говорить с добродушным старичком. Отупение, отстранение от мира, что ли, не мог понять. Уже неделю он не звонил и Олесе.

Хлопоты обрушились на нее лавиной. Шла первая волна гриппа. Как назло, на ее участок приходилось пятьдесят процентов больных детей. До десяти-пятнадцати больных принимала она в поликлинике да еще столько же навещала на дому. А тут еще занемог и Август. Десять дней он лежал в боль­нице. Обострилась язвенная болезнь. «Уж не знаю, не мои ли грехи падают неприятностями на семью», — подумала она, с особенной заботой ухаживая за мужем. Успевала, находила свободную минутку, привозила ему домашнюю пищу, сидела рядом в больничном холле у огромного фикуса. «Грешно ведь вдруг так оставить его и уйти к Любомиру? Ведь грешно. Господи, за что мне такая сладкая мука послана?»

Август, напуганный болезнью, — ему все мерещилось, что хворь его пере­рождается в рак, — пригорюнился, позабыв свою чванливость, потянулся к жене.

— Ты устаешь, вижу. Вот выпишусь... помогать буду. Все. Отныне чтобы картошку из магазина не носила. Ты хотела норковую шапочку. Мне там пре­миальные идут. Купишь.

— Да где ее теперь найдешь? Когда они в продаже свободно лежали, денег не было, а теперь их с огнем не сыщешь.

— Купи на рынке шерстяной платок.

Она сочувственно улыбалась. Очень редко в эти дни возвращалась мысля­ми к Любомиру. Подумала невзначай: «Если бы не встречались, не звонил вот так месяц, два... смогла бы забыть? Наверное, да».

Но вот он звонил на работу, и она, позабыв обо всем на свете, с учащенным сердцебиением начинала жить ожиданием сладкой неги, удивляясь, что, оказы­вается, ничто в ее душе не умерло, а только притаилось на время.

До выборов оставался месяц. Николай Иванович садился у «Детского мира» на трамвай и полчаса ехал в район Серебрянки, еще пять минут шел к крыльцу большого универсама. Часа два присматривался, «прицеливался» и рискнул в одиночку агитировать избирателей не голосовать за его обидчика. Метрах в двадцати от него, за столиком у рекламного щита молодые люди (оче­видно, студенты) из группы поддержки ректора раздавали прохожим листки с биографией и программой своего шефа. К тихому протесту Николая Ивановича мало кто прислушивался. Чудак? Юродивый? Бывший зек? Не понимали, кто он и чего конкретно хочет.

— Кончай, старик, горло надрывать. Все равно гады партийные победят. Пойдем пивка попьем, — уговаривал Барыкина человек средних лет в летней кепке (зимой) и ветхом пальтишке. Постояли минуту около Николая Ивановича две домохозяйки, послушали, в знак согласия закивали головами и удалились. Может, и не слушали, а передохнули, поставив к ногам по две больших сумки с провизией.

Злобин «пускал пыль в глаза». Снабжение универсама улучшилось на гла­зах.

Николай Иванович протоптался на одном месте часа три. Начинало смер­каться. Он замерз. Не рассчитал. Надо было ехать все же в валенках. Утреннее солнце ранней весны обманчиво. На следующий день оделся по-северному. Митинговать пришлось недолго. Трое подвыпивших парней нагло турнули его с крыльца, едва удержался на ногах, не упал. Перед этим один из них больно ударил под дых. Зародилось сомнение: а не подосланы ли они группой под­держки? Выяснять отношения не было сил и желания. С головной болью он с трудом добрался домой в переполненном трамвае. Жить не хотелось, но и умирать было рано. Он составил лаконичное обращение с доказательной кри­тикой в адрес кандидата в депутаты, заключив крик души словами: «Если вы проголосуете за К. П. Злобина, вы совершите ошибку, вы откроете дорогу к власти карьеристу, приспособленцу и аморальному человеку, для которого не существует суда совести. Подумайте!»

Весь вечер он стучал на пишущей машинке как одержимый, словно пред­чувствовал, что опаздывает. Нездоровый был у него сон, неглубокий, беспокой­ный, раза три просыпался, глядел на будильник — скоро ли утро? Так ему не терпелось вернуться к универсаму и действовать!

Выехал раненько. Спешил опустить свои листки в почтовые ящики изби­рателей до утренней почты. К девяти часам обошел домов десять и, казалось, не устал. Слегка болела голова да ныла старая рана в бедре. В задубелых от утреннего холода руках оставалось еще пять экземпляров его послания. Девя­тиэтажный дом стоял в глубине двора. Ему очень хотелось, чтобы оставшиеся пять листков попали в почтовые ящики и этого огромного дома. Может, тот, кто прочтет, передаст другому. Только теперь, на полдороге к дому, он почув­ствовал, что страшно устал. Движению мешало все: тяжелая обувь, шарф пере­хватывал дыхание, кожушок сковывал руки, шапка сжимала голову... к тому же мокрый снег слепил глаза. Он успел опустить один листок. Дошел-таки до цели. В безлюдном подъезде почувствовал вдруг острую боль за грудиной... Он осел у почтовых ящиков и уже не смог самостоятельно подняться. На его беду долго, минут пятнадцать, никто не входил и не выходил из подъезда. Пробежа­ли двое ребятишек и не обратили внимания — может, пьяный лежит.

Обнаружила его в беспамятстве почтальонша. Позвонила в квартиру на первом этаже, и они со старушкой-пенсионеркой вызвали «скорую помощь». Увы, «завести» его остановившееся сердце старательному молодому реанима­тору было не под силу.

Через два дня Николая Ивановича Барыкина хоронили за казенный счет силами домоуправления. Дочь приехала за час до последнего прощания, а вторая жена, сославшись на недомогание и высокую температуру, вовсе не пришла. Секретарь парторганизации договорился с военкоматом, и по просьбе последнего выделили в помощь солдат, которые не только вынесли гроб, но и произвели над могилой оружейный салют.

Любомир узнал о смерти Н. И. Барыкина из короткого некролога-соболез­нования в газете «Вечерний Минск». Первая реакция: «Может, однофамилец?» Вечером, с трудом различив цифры (он зачеркнул номер телефона) в запис­ной книжке, позвонил. В квартире покойного засиделись дочь, племянница и соседка. Не представляясь, Горич поинтересовался Николаем Ивановичем. Ему подтвердили, что Николая Ивановича похоронили, больше ни о чем он не стал расспрашивать. Камелия включила телевизор, и по странному стечению обстоятельств с экрана зазвучала его любимая увертюра из оперетты Штрауса «Летучая мышь». Стыда, что не исполнил долг перед Николаем Ивановичем, не чувствовал. Эхо слабенького звоночка совестливости едва доносилось до его души. Любомир все еще не мог выйти из восторженного состояния, с кото­рым воротился из совместной поездки с Иваном Митрофановичем. Выступил Любомир перед огромной аудиторией просто блестяще, очень убедительно и эмоционально живописал трудовые и человеческие качества будущего депу­тата. Представил Горностая как жертву, а не соучастника застойной системы. Растрогал своим выступлением Ивана Митрофановича:

— Умница. Я ведь вышел из простого народа, как я могу быть ему врагом. Плоть от плоти. Надо, надо противостоять желтой прессе. Нет безгрешных людей. Лидер тот, кто, впитав горький опыт истории, не повторит ошибок. Это мое кредо.

Лучи чужой славы, оказывается, тоже греют. Уже на второй план отходит роль Горностая в уничтожении Барыкина. Все помаленьку забывается. Смерть облегчила груз ответственности. Позабыть бы все поскорее. Хотелось больше времени проводить с Олесей. Как долго они не виделись, как соскучились. Он забывал прикосновение ее губ, доверительно-добродушный взгляд, бело­зубую улыбку. И эти постоянные при встрече приятные ему слова: «Может, вы, сударь, разлюбили меня? Я вам наскучила?» — «Нет, сударыня, и еще раз нет! — поглаживая ее густые пепельные волосы, отвечал он. — Я утомлен предвыборной кампанией и безучастен к простой жизни. Вы мой праздник, мое вдохновение».

Сестра Олеси Катя уехала в санаторий, и они спокойно провели в ее квар­тире два часа. Ласки Олеси не потухли, были так же естественны и горячи, но он уловил едва заметное волнение. Что-то ее беспокоило. Заварил кофе он, а она сделала бутерброды с адыгейским сыром.

— Что случилось, сударыня, вы поссорились с Августом?

— Мы с ним почти не ссоримся. Ничего изменить нельзя. Я заранее опла­кивала день, когда мы должны расстаться. Вам нужна молодая девушка... Она вам родит... Я смирилась со своей незавидной участью. Мне несладко. Я нере­шительная. Я готова ко всему. Если мой узнает, он, скорее всего, уйдет. Может, изобьет. Вы вернули мне радость жизни... не хочу вас терять.

— Ни к чему этот пессимизм. И это все тревоги?

— Не совсем. Случай, о котором поведала мне моя медсестра, потряс меня до глубины души. Я без вашего, сударь, согласия дала ей слово.

— Интересно. Я слушаю.

— Я впервые столкнулась с подобным, хоть она сказала, что это уже не имеет никакого значения, не играет роли, потому как человека уже нет в живых. И сама медсестра унижена, разочарована в людях, в справедливости. Я ее понимаю. Я ей пообещала, не называя, сударь, вашего имени, что у меня есть отличный знакомый, умница, талант непревзойденный, смелый журналист, который в силу своего характера и принципиальности не оставит дело этого человека без огласки невзирая на то, что человек умер. Для него, сказала я ей, нет запретных и закрытых тем, нет авторитетов, даже если сам Бог поступит неправильно, против правды, он восстанет и против Бога.

— Умно. Мне приятно слышать это от тебя. Как никогда я чувствую в себе прилив сил и вдохновения.

— Я знала. Я ее убедила. Я с трудом, но убедила, она никому не верит. И она поверила. Во-от, — Олеся достала из целлофанового мешочка папку. — Она ее принесла вчера. Вот эту папку с бумагами умершего, как она сказала, убиенного системой. Это ее родной дядя. Я весь вечер читала эти обжигающие листы и ужаснулась. Неужели такое возможно в нашем обществе? Неужели наш человек бессилен и беззащитен перед сильными мира сего? Я думала, оговор, мафия, террор — это все там, за бугром, в загнивающем капитализме. Чили, Южной Африке, Италии... Вы должны помочь. Я знаю, уверена, что это потрясет и ошеломит вас, как и меня.

— Что бы там ни было, я гарантирую, что это увидит свет через семь дней на страницах моей газеты, — спокойно и уверенно подвел он черту после ее темпераментной речи.

Олеся (почему-то руки ее дрожали) развернула газету, в которую была завернута зеленая папка. Ему показалось, что он где-то эту папку уже видел.

— Вот. Здесь вся жизнь человека, который верил, что правда и истина должны торжествовать. В конце телефон его племянницы, моей медсестры.

Любомир развязал серо-белую завязку, открыл и опешил: на первой стра­нице было написано «Н. И. Барыкин», номер телефона и домашний адрес.

— Я почему-то верю в успех. Мы должны победить, — загорелась Олеся.

Он заметил для себя, что она употребила слово «мы».

— Ты умница. Хорошо. Я детально со всем ознакомлюсь, и мы... все обмоз­гуем.

Он и не заметил, что тоже употребил слово «мы». Обычно он заключал коротким самоуверенным «я». Ему было стыдно признаться, что он с этим делом великолепно знаком.

— Я горжусь вами, сударь.

Она поцеловала его.

— Не перехвалите.

— Нет, горжусь и все...

До выборов оставалось две недели. Он не советовался с Камелией, она потеряла интерес к его работе. Пелена идеологической химеры развеивалась, к нему возвращалась решительность. Он просчитывал разные варианты: и оста­новил свой выбор на старом друге, корреспонденте «Литературки», который совсем недавно вышел из партии. Позвонил ему и вкратце обрисовал свою будущую статью. «Если принесешь завтра, она увидит свет за два дня до выбо­ров. Через неделю этот номер уже будет сверстан». В третьем часу ночи статья была готова и начисто отпечатана. Всю ее пронизывал мощный эмоциональ­ный заряд, который не смогла вытеснить оголенная, суровая правда... Он писал, как в былые времена, душой и сердцем. Рефреном проходила боль за жизнь простого человека, который прожил ее честно, с верою и ответственностью перед Богом, не сомневаясь, даже в горькие минуты унижения, что найдутся другие, которые будут жить по тем же законам. На них, совестливых и гордых, держится Отечество.

Эпилог

Теперь уже, дорогой читатель, трудно судить: возымела ли действие статья Горича, или предопределил исход Его Величество Случай.

Попалась писулька Николая Ивановича в руки бузотеру, завсегдатаю пив­ных ларьков заводскому грузчику, успевшему и в тюрьме посидеть, и страну поглядеть. Его с корешами со ступенек гастронома не столкнуть, неровен час, и зубов недосчитаешься. Не понравился крутому грузчику кандидат в депутаты «сытой мордой и хитрыми глазами», понравилось предупреждение Барыкина, в котором местный скандалист распознал, очевидно, знакомый и ему крик души. Грузчик смело и открыто в присутствии группы поддержки «выдавал» перед собравшимися кандидату. Никто не знает, из чего складывается неудача, удача распознается и самим человеком. Кандидатура Злобина в первом туре не набрала необходимого количества голосов. Последовало переголосование, в котором он проиграл беспартийному инженеру двадцати шести лет. Отно­сительно чисто, без альтернативы — сдержали слово, — прошел в депутаты Горностай, как и большинство его коллег из аппарата. И это, не исключено, добило завистливого ректора. Быстротечная форма рака, саркома, в одночасье свела его в могилу. Пережил он Барыкина всего-то на каких-нибудь полгода. Возглавить комиссию в Верховном Совете Горностаю не удалось, его не избра­ли и в состав этого совета. Унывать не пришлось. К осени он, к радостному удивлению семьи, получил от партии новое назначение: послом в одну из азиатских стран. Остался доволен, но не простил Любомиру, что тот, как пре­датель, изрядно пощипал и его в той предвыборной статье в «Литературке». И Любомир не больно-таки убивался, потеряв расположение и покровительство секретаря. Его негласно отдалили от партийной верхушки, слегка пожурил шеф, мол, надо было посоветоваться с ним, но и это не играло существенной роли. Горич подошел к зениту жизни. Он не искал в себе новое, неизвестное, он медленно возвращался к естественному своему «я». Переписал, чтобы пом­нить, в свой блокнот мудрое изречение Николая Ивановича: «На земле есть суд гражданский, людской, есть суд совести и суд Бога. И не прожить никому и дня, чтобы не ответить за свою жизнь перед этими тремя судами».

Любомир не сомневался в истинности этих слов, трагизм был в другом: как поздно приходят люди к пониманию их смысла.

Перевод с белорусского Натальи МАРЧУК.

Загрузка...