ЧАСТЬ ВТОРАЯ

7

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Возжелай я настоящей работой своей потрафить читателю, мне бы это не удалось, ибо я затеял подробный перечень событий, дабы рассказать о жизни в этом отдаленном уголке Западной Ирландии. А на читательское внимание я рассчитываю, исходя, увы, из единственного соображения: мне довелось невольно наблюдать события необычайные, почти невероятные — высадку французов в Ирландии и последовавшее за этим народное ирландское восстание. О том уже весьма занятно и не раз писалось, причем упоминалось и мое имя — в связи с тем, что дом мой — дом протестантского священника — был занят повстанцами под штаб. В одном из подобных очерков мне приписываются высказывания, несообразные ни с характером моим, ни с моим священным саном. Кроме того, в хрониках тех лет о восстании в Мейо написано немного, да и то как о маловажном происшествии на задворках Ирландии. Мне также стало известно, что событие это, в искаженном и несоразмерно приукрашенном виде, уже становится достоянием народных преданий, крестьяне бережно хранят незатейливые баллады о битвах, победах и поражениях.

Прошло всего несколько лет, а простолюдины, в чьих Душах живет и постоянно переосмысливается немудреное понятие о возвышенном, уже сотворили легендарных героев из таких вопиющих грешников, как Рандал Мак-Доннел, Корнелий О’Дауд, Оуэн Мак-Карти и Ферди О’Доннел. Благодаря тому же переосмыслению даже такая заурядная и маловажная личность, как капитан Сэмюэль Купер, обряжен молвою в шутовской колпак: герои-повстанцы неизменно оставляли его в дураках. Деннис Браун обратился в чудище, коим пугают детей. А толкового и беспристрастного описания тех событий нет и поныне, хотя последствия их оказались весьма значительными для двух, а то и трех стран.

Я не собираюсь живописать поле брани, дабы не уподобляться хроникерам битв в Шотландии или войн, которые вела Фронда. Да и видел я не так уж много: о восстании, которое вышло далеко за пределы Мейо, я сужу лишь по происходившему в моем приходе, виденному в основном из окна собственного дома. Мятеж — полагаю, это самое точное название — видится мне разгулом диких нравов и жестокости. И лишь изредка на столь черном фоне мелькнет искорка героизма и великодушия. Моя же задача неизмеримо скромнее. В местечко Киллала, где находится мой приход, нагло вторглись враги-французы, словно факел поднесли к пороховнице, и ахнул взрыв в нашем маленьком селении, разом поднялись все недовольные и смутьяны. Лишь об этом взрыве и его последствиях я и берусь рассказать.

Как уже знает читатель, онемев от ужаса, взирал я на бесчинства, немыслимые в Англии и творимые здесь: людей осуждали по малейшему, совершенно безосновательному подозрению или наговору; королевские йомены, словно турецкие янычары, рыскали по деревням, избивали плетьми людей у порога их собственных жилищ, сжигали лачуги, хлеб на полях. К этим мерам, однако, прибегали, чтобы уничтожить явный заговор, ширящийся с каждым днем. И каждая сторона в этом мерзком и кровавом состязании лишь подливала масла в огонь, разжигая ненависть и страх своих противников. Крестьяне калечили господский скот, истязали, а потом зверски убивали неугодных людей — так незаметно, шаг за шагом приумножалась жестокость.

Вот как обстояли у нас дела на двадцать второе августа. В тот день я работал в своей маленькой библиотеке — там же, где сейчас пишу эти строки, — разбирал почту, подле меня в удобном кресле устроилась, как обычно, моя любезная супруга Элайза. Вошел слуга и сообщил, что в килкумминской бухте бросили якорь английские фрегаты. Мы с супругой пришли в волнение, ведь нам надлежит встретить гостей и предложить офицерам стол и кров. В своих намерениях мы оказались не одиноки: из окна библиотеки я увидел, как поднялась суета на взбегавшей от моего дома по холму улице, как выстраивал йоменов капитан Купер — впечатление они производили самое отрадное.

А в два часа пополудни на улице показался всадник — городской обмерщик Джон Силлертон. Он и принес роковую весть: нас обманули, на кораблях подняли французские флаги. Сам я этого не слышал — в ту минуту я по настоянию Элайзы облачался в новое платье, но до меня донеслись крики с улицы, а вскорости в дверь Дворца (как горделиво именуется мой дом) застучали. Когда я спустился, то застал в передней нескольких лавочников со своими семьями. Они умоляли меня дать им убежище. Вот так я и узнал, что высадились французские солдаты и идут на Киллалу.

Я вверил пришедших попечениям Элайзы, а сам в одной рубашке выбежал на улицу. Капитан Купер совещался с другим мировым, господином Гибсоном. Я хотел было заговорить, но по вполне понятной причине Купер лишь отмахнулся. В этот суровый час, отдадим ему должное, он держался хладнокровно и решительно, пожалуй, даже с некоторой лихостью. Он сразу же отправил гонца в гарнизон Баллины. И теперь ему предстояло решать: либо дать бой, либо сдаться в плен, и если биться, то какие позиции занять. За городом, по дороге на Килкуммин, стоял невысокий холм Муллагорн. Поначалу Купер хотел повести своих йоменов туда, но передумал и решил дать бой в самом городке, узенькие улочки помогут сдержать превосходящие силы противника. Он вышел перед йоменами и спросил, готовы ли они драться с захватчиками. «Готовы!» — был единодушный, радующий сердце ответ. Купер развернул строй, и солдаты заняли позиции. Ну наконец-то, невольно подумалось мне, йоменам предстоит более достойное занятие, чем сжигать дома своих собратьев. Я и сам преисполнился патриотических чувств.

И наилучшее применение своим силам я найду во Дворце, решил я, и поспешил по мощеному двору к дому. Там я обнаружил, к своему неудовольствию, что все обитатели Дворца — слуги, лавочники с семьями — расположились на втором этаже в моей библиотеке, прильнув к окнам, будто ожидали увидеть волшебный фонарь с живыми картинками. Я воззвал к их совести и отослал вниз, на кухню, где безопаснее, сам же занял место у окна.

Мне хватило времени собраться с мыслями и понять всю тяготу свалившейся на нас беды. Сколько лет опасались мы вторжения в Ирландию французов — революционеров и цареубийц, — и вот оно свершилось, причем захватчиков ждали в любом уголке острова, но только не здесь. И мой приход в убогом дикарском краю чуть ли не силком вовлекается в Историю! Не знаю, случайность ли это или злонамеренные козни, только я сомневаюсь, что французы пришли к нам по зову местных смутьянов. Вскоре стало известно, что три французских фрегата направлялись в Донегал, но сильные ветры вынудили их зайти в нашу бухту. Но тогда, в час вторжения, все было сокрыто неизвестностью. За моим окном виднелась тихая улочка, по ней гулял лишь ветер, прилетевший с моря. Йомены стояли в строю не шелохнувшись. Светило солнце. Я неожиданно расчувствовался: маленькие лавочки — и бакалейщика и шорника — вдруг показались необыкновенно дорогими моему сердцу.

Но вот я заслышал шум и крики. Теперь-то я знаю, что исходили они от килкумминской голытьбы, примкнувшей к авангарду французов. Шум постепенно близился, потом задержался: полковник Сарризэн остановил свои войска в пригороде, разделил их и послал одну часть полями в обход, чтобы отрезать отступление по дороге на Баллину. Шум снова стал надвигаться, можно было различить голоса, топот ног, стук копыт — по пути французские офицеры забирали у крестьян лошадей. Куперу в отличие от меня были видны подходы к улице; вот он отдал команду.

Вдруг на улицу вихрем влетел всадник в голубом мундире с пистолетом в правой руке, будто задумавший расправиться с йоменами в одиночку. На деле же ему надлежало разведать, размещены ли в домах солдаты с мушкетами. Он бросил взгляд влево, вправо, на окна верхних этажей, и на мгновенье взгляды наши встретились. Потом я узнал, что это был Бартолемью Тилинг, член Общества объединенных ирландцев, служивший во Французской армии в чине полковника. Высокий, стройный, лицо бледно и спокойно, даже в минуты волнения кажется задумчивым. Капитан Купер приказал стрелять по всаднику. Первым сбросил с себя оцепенение Боб Уильямс, но едва поднял он мушкет к плечу, как Тилинг с полной невозмутимостью вскинул пистолет, выстрелил ему в грудь — и был таков.

Несчастный Уильямс корчился на земле, хватая руками воздух, и отчаянно кричал. Йомены, нарушив боевой порядок, столпились вокруг, но подбежал Купер с обнаженной шпагой и приказал встать в строй. А на улицу с криками уже ворвались французские солдаты. Йомены открыли огонь, враг не замедлил ответить. Но не стрельбой, а штыками и прикладами — дело дошло до рукопашной. Некоторое время бедняги йомены удерживали позицию, потом дрогнули и побежали. Но навстречу катила вторая волна французов — тех, что зашли с тыла, — и йомены оказались в тисках, с двух сторон на них шли бывалые, не ведающие жалости головорезы. С воплями ужаса и стенаниями метались йомены, многие побросали оружие, вбежали ко мне во двор, барабаня в дверь с мольбой о помощи. Страшнее криков я не слыхивал, и мне их не забыть. Точно свиньи, почуявшие у горла нож мясника.

Так минут за десять закончилась «битва за Киллалу», две сотни французских солдат одолели шестьдесят йоменов. О событии этом и по сей день отзываются иронически, не учитывая, однако, что прошедшим огонь и воду бывалым солдатам противостояли простые горожане, призванные поддерживать порядок в округе. Нет слов, чтобы описать личную доблесть капитана Купера. Он сражался со шпагой в одной руке, с пистолетом в другой до последнего, пока его не одолели гренадеры. Один из них, на голову выше капитана, со всего размаху ударил того прикладом по черепу, Купер без чувств рухнул наземь, но солдат еще дважды ударил лежавшего. Меня ошеломила не столько сама жестокость, сколько обыденная деловитость французов, действовавших быстро и ловко, словно перед ними коровье стадо. Оставшихся в живых йоменов согнали во двор моего дома, тем сражение и кончилось.

Вслед за французами на улице появилась толпа крестьян и рыбаков в грубых домотканых одеждах — воистину звериное отродье. Они выкрикивали проклятья, грозно потрясали самодельными пиками. Но вот средь толпы показался и сам генерал Эмбер. Лошадь его шла шагом посередине улицы, он не просил для себя дороги, на лице застыла спокойная улыбка. Роста он был высокого, даже выше Тилинга. Издалека донеслись до меня звуки флейты, горна и барабанная дробь. А под окном на мостовой лежали тела как бездыханные, так и корчившиеся в муках: больше десятка в красных мундирах и лишь один — в голубом.

Наскоро, но истово помолившись, я поспешил вниз. В передней мне повстречалась Элайза. Я наказал ей не отлучаться от гостей на кухне. В передней же и прилегающих комнатах было полным-полно йоменов и французских солдат. Насколько я понял, всех йоменов бесцеремонно, но без насилия сгоняли в трапезную. Я направился к группе офицеров, среди них был и тот, кто застрелил несчастного Уильямса. В эту минуту вошел генерал, уверенно, по-хозяйски, словно к себе в дом. Он начал что-то быстро говорить офицерам, я же остался стоять поодаль, чувствуя себя неловко среди суеты. Наконец генерал обратил на меня внимание и жестом подозвал.

Повернувшись к полковнику Тилингу, он велел спросить, не я ли хозяин дома. Однако я вмешался, сказав, что свободно изъясняюсь по-французски, и представился священником местного прихода. Поначалу генерал не понял, приняв меня за служителя римской католической церкви. Потом в самой вежливой форме растолковал мне, что в моем доме разместится его штаб, однако домашним и прислуге нет причины беспокоиться. Сейчас же, продолжал он, его ждут неотложные дела: нужно осмотреть город и выставить охрану; доставить с кораблей боеприпасы; проследить, чтобы всех солдат определили на постой. Однако он выразил надежду, что за ужином мы познакомимся поближе. До вечера я могу пребывать в спокойствии и с сознанием того, что французы высадились для освобождения моей страны от угнетателей-англичан.

Я отвечал со всем достоинством, на которое был в ту минуту способен, что и сам я англичанин, а дюжина сынов Ирландии лежит бездыханно на мостовой. Генерал с изумлением воззрился на меня, потом истинно по-галльски пожал плечами и отошел.

Меня отозвал в сторону Бартолемью Тилинг и шепотом предупредил, что генерал Эмбер, без сомненья, сочетает в себе лучшие качества человека и воина, но крепко предубежден против англичан, о чем следует помнить. Меня поразило, что этот офицер во французской форме отменно говорит по-английски, хотя и с неприятным североирландским акцентом. Я не преминул сказать ему об этом, и он ответил, что, являясь адъютантом генерала Эмбера, также состоит офицером армии Ирландской республики. Я, исполнившись смелости, спросил, каково было ему встретить первых ирландцев на родной земле во вражеском стане и биться с ними? Он сухо, чуть иронично, но учтиво улыбнулся и покачал головой. Народ Килкуммина приветствовал его на побережье и пошел следом за французами на Киллалу. Затем Тилинг позвал меня во двор.

Там царила неописуемая сумятица. Подошли новые отряды французов, во много раз превышавшие по численности авангард, собралась толпа крестьян. Над входом в мой дом повесили то ли большой флаг, то ли знамя: в середине темно-зеленого, но сочного по тону шелкового полотнища красовалась золоченая арфа. Над арфой непонятная надпись, а под ней — другая: Ирландский легион. Крестьяне, казалось, захмелели от радости, они плясали, точнее, неуклюже прыгали вокруг двух неистовых музыкантов-волынщиков. Французские солдаты, опершись на мушкеты, с удивленными улыбками наблюдали за этой сценой. Во двор внесли раненых и вверили попечению санитаров; фартуки у них, словно у мясников, были забрызганы кровью. Кое-кто из крестьян потрясал над головой шлемами павших йоменов.

— Ответьте мне, бога ради, господин Тилинг, — вскричал я, — что вы навлекли на нас, что принесли нам?

— Свободу, — бросил он невозмутимо.

— Так вот в каком обличье она предстает!

Он не ответил. Взгляд его был устремлен за ворота, на улицу. По мостовой сновали взволнованные крестьяне, и, как мне показалось, были они в не меньшем замешательстве, чем я сам.

Мне трудно доподлинно вспомнить все свои чувства тех дней, как и трудно предположить, что они будут интересны читателю. Происшедшее ошеломило меня своей внезапностью, неведомым пока размахом, кровопролитием на улицах моего прихода, страхом за судьбы моей паствы и семьи. Я растерялся во всеобщей сумятице, растерялся от бесцеремонного вторжения французов в мой собственный дом. Но за растерянностью и страхом крылась великая скорбь; тяжелой, тупой болью отдавалась она в сердце. И задорная музыка волынок, и пляшущие крестьяне, и бесстрастные солдаты, и окровавленные фартуки — вот истоки скорби моей, вот ее символ.

Так началась первая неделя Ирландской республики, как назвали это авантюрное предприятие некоторые из его французских летописцев. В памяти крестьянской время это и доныне называют «год французов».

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, АВГУСТА 22-го

Малкольм Эллиот работал в поле, когда на неоседланной лошади из Киллалы прискакал всадник и поведал о случившемся. Эллиот спокойно выслушал, попросил повторить некоторые подробности, кивнул.

— Поезжайте к Майклу Герахти, передайте ему, что об этом нужно оповестить Джона Мура из Баллинтаббера, а также людей в Суинфорде и Фоксфорде. Джон Мур скажет, кого именно.

— И люди из Баллины придут к нам в Киллалу?

— Нет, французы сами дойдут до нас. Не сегодня, так завтра. — Эллиот задумался, прикусив костяшку пальца. — Однако сам я теперь же еду в Киллалу. Скажите Герахти, что, пока не вернусь, он за главного. Сколько примерно французов высадилось?

— Богом клянусь, господин Эллиот, много, много тысяч и сколько еще в пути. Французы наголову разбили тайролийских йоменов, на улицах Киллалы еще не просохла кровь. Капитану Куперу так прикладом по голове саданули, что она — вдрызг, точно гнилое яблоко.

Эллиоту вспомнился Купер: вот он наклоняется над карточным столом, круглая, как пушечное ядро, голова трясется от смеха.

— А пушки у них есть? — спросил он. — Пушки они привезли?

— Они большущее зеленое знамя привезли и повесили его на доме протестантского священника. Да музыкантов.

— Понятно, — кивнул Эллиот.

Он подскакал к своему дому, спешился, окликнул жену и прошел в кабинет.

Вошла Джудит. На столе у мужа в большом футляре черного дерева она увидела два пистолета. Он взглянул на нее.

— В Киллале высадились французы.

— У нас в Киллале? В нашем Мейо?

— Да, у нас в Киллале. В семи милях к северу отсюда.

Джудит приложила руку к груди и опустилась в кресло перед мужем.

— Но почему у нас? Другого места во всей Ирландии не нашлось, что ли?

— Ты их спроси. Они разбили йоменов и захватили Киллалу.

— Значит, французы прислали большое войско?

— Чтобы справиться с Сэмом Купером и шайкой оранжистов, большого войска не нужно. Мне эту новость крестьянин принес. Считать он не умеет.

— Что будешь делать, Малкольм?

— Как что? Пора выходить всем Объединенным ирландцам. Высадка французов — нам сигнал.

Джудит сидела безмолвно, сцепив руки.

Малкольм вынул из футляра один из пистолетов.

— Джудит, оставаться здесь, возможно, будет опасно. Баллина первый на пути французов город, в котором есть свой гарнизон. Да и из окрестных городов йомены могут прийти на оборону Баллины.

— Я в этом ничего не понимаю, — вздохнула Джудит. — Гарнизоны, оборона. Решительно ничего.

— Да я и сам в этом профан. Знаешь Майкла Герахти? У него большая ферма на другом берегу реки. Он тоже из Объединенных ирландцев. Случись с тобой беда, по вине французов ли, ирландцев ли — все равно, немедля сообщи ему. Поняла?

До Джудит не сразу дошел смысл сказанного.

— Я же сейчас попытаюсь добраться до Киллалы, — продолжал он, — скоро английские войска, эти «защитники метрополии», перекроют дороги.

— Ах, Малкольм, а я сразу и не поняла. Пришли французы, и началось восстание. Поднялась вся Ирландия. Верно?

— За всю Ирландию поручиться не могу. Но в Мейо, несомненно, началось восстание. — Эллиот положил пистолет в футляр и закрыл его. — Эх, сколько времени потратил отец, меня стрельбе обучая! В его-то время в Мейо всякий джентльмен был дуэлянтом. По всей Ирландии словно эпидемия шла. И отца в ногу ранили, всю жизнь хромал. Так для него это точно знак доблести. Жуткие нравы в то время процветали, да и сейчас не лучше.

Джудит лишь крепче обхватила ручки кресла.

— А у нас в семье купцы. И отец, и его брат. Наверное, ни тот ни другой и пистолета-то в руках не держали.

Эллиот улыбнулся.

— Я скоро вернусь. Мы победим в битве за Баллину.

Слово «битва» резануло слух неуместной значительностью.

— Мы будем молиться за вашу победу, — сказала Джудит, а потом, не выдержав, сорвалась на крик, — хотя я в ваших делах ничего не понимаю!

— Понять трудно, — согласился Эллиот, — и мало кому сейчас это удастся. До сих пор мы только разглагольствовали, а теперь время браться за дело. — Он сунул футляр с пистолетами под мышку и подошел к жене. Ему, как и ей, все это казалось сном. А явь — это сама Джудит, комната, где они сейчас вдвоем, поле, где настигла его весть о французах. А сейчас он уходил в мир призрачный: там пистолеты, французы, «битвы».

— Что же будет, Малкольм? — спросила Джудит. — Неужели даже ты не представляешь, что будет?

— Не представляю, — ответил он, наклонился и поцеловал жену.


Отъехав от Баллины две мили, он повстречал карету, полную женщин. Рядом ехал, очень прямо держась в седле, пожилой всадник, Джордж Фолкинер. Одна из женщин, давняя приятельница родителей Эллиота, признала его.

— Господин Эллиот, — крикнула она, — в Киллалу ехать нельзя! Там французы и паписты! Они убили наших йоменов!

Эллиот придержал коня, коснулся рукой полей шляпы.

— Мне необходимо туда, госпожа Сорэн. Там ждут дела.

— Бандиты запрудили улицы, и с каждым часом их все больше.

— Дела у меня неотложные.

— Вас убьют, — не унималась дама. — Вы просто не понимаете. Вас убьют, так же как убивали невинных христиан в Уэксфорде. — На круглом лице ее изобразилась тревога, на глаза навернулись слезы.

Фолкинер отозвал его от кареты, с минуту они ехали по дороге бок о бок.

— Если я правильно истолковал цель вашей поездки, господин Эллиот, мне следовало бы немедля пристрелить вас.

— Вы верны своему долгу, а я — своему.

— Вы едете, чтобы стакнуться с иноземцами-захватчиками. Они принесли на нашу землю кровопролитие и смерть. Скольких людей они уже лишили жизни! Вы замышляете измену, и расплата за нее лишь одна: позорная казнь на виселице!

— Я все обдумал, господин Фолкинер. Я истинно верю, что действую во благо нашей родины.

— Я вижу при вас отцовские пистолеты. Неужели и ваш отец счел бы ваши действия «во благо родины»?

— Нет, сэр, не счел бы. Но мы с ним разные люди. Простите, мне пора. Дорога на Баллину свободна для ваших спутниц, а усадьба Ров — к вашим услугам.

— Ну уж нет! — воскликнул Фолкинер. — Ноги моей там больше не будет. Отныне и вовек. Скорее я с этими несчастными женщинами переночую в канаве. Впрочем, этого не стоит опасаться. В Баллине во всяком семействе, за исключением одного, найдутся истинные патриоты.

Случись такой разговор в Киллале, где сейчас явь перемешалась с кошмарным сном, он получил бы пулю меж лопаток. Но он знал, что Фолкинер недвижно сидит в седле, уронив тонкие белые руки с поводьями. Закатное солнце позолотило овес и ячмень на полях, меж которыми Эллиот держал путь на Киллалу.

КИЛКУММИН, АВГУСТА 22-го

С поля на склоне Нокмани Майкл Мак-Магон с сыном Фергюсом наблюдали, как французы разгружают суда.

— Больно они плюгавые, — фыркнул Мак-Магон, — а уж разговоров-то, разговоров-то было!

— Ферди О’Доннел приведет в Киллалу всех, кто принял присягу. И я пойду с ними.

— Это еще для какой надобности? Чтоб, напившись, шататься по улицам Киллалы?

— Много ты знаешь о нашей надобности!

— Ты, сынок, вокруг себя-то посмотри! Кто мне урожай собирать поможет? Нет уж, пусть французы себе в армию бродяг бездомных да всяких бездельников набирают.

— А сам, как заслышишь песню про великое восстание, про освободителей-французов, так подпеваешь иль ногой в такт стучишь. И стихи Оуэна Мак-Карти развеся уши слушаешь. Так вот, освободители-французы пришли.

— А что, Оуэн Мак-Карти с ними?

— Откуда мне знать? Он, наверное, в Киллале.

— Оуэн Мак-Карти — человек ученый, всяким мудростям обучен. Не станет он понапрасну жизнь свою губить на виселице или в бою.

— Как же понапрасну, если восстала каждая деревня, каждый крестьянин.

— Так ты к жатве вернешься?

— Даже раньше. Мы управимся быстро. Еще на прошлой неделе йомены по всей округе хозяйничали, любой дом могли спалить, все им нипочем. А сегодня их всех перебили в Киллале.

— Урожай тебе здесь на полях собирать, а не среди мертвяков в Киллале. — Мак-Магон ладонью обтер губы. — Конечно, здорово было б, кабы у помещиков-протестантов землю отобрали да английских солдат взашей прогнали.

— Еще бы не здорово!

Мак-Магон резко повернулся к сыну, обнял его и заплакал. Фергюс, не ожидавший такого оборота, смущенно похлопывал отца по спине.

— Плевать мне на урожай, — сквозь слезы сказал отец, — лишь бы тебя не убили. Ведь уйдешь воевать и сложишь головушку, оттого и отпускать тебя не хочу.

Оказывается, он у меня уже старый, с удивлением подумал Фергюс, прижимая отца к груди. Из-за его крепкой широкой спины увидел он, как по дороге в их сторону идут человек сорок с пиками на плече, и впереди — Ферди О’Доннел.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-го

Какой-то человек в шлеме тайролийского йомена едва не сбил с ног Мак-Карти. Тот подался назад, придержал пьяного, поставил его на ноги. К Дворцу ехал верхом Рандал Мак-Доннел, а за ним, с трудом пробираясь по запруженной народом улице, — длинная колонна пеших. Мак-Доннел, завидев Мак-Карти, помахал ему рукой, видно хотел отдать честь, но вышло неумело и смешно.

Пьяный, которого все еще придерживал Мак-Карти, сказал:

— Завтра, учитель, нам выдадут форму и мушкеты.

— А пока иди домой да проспись, — посоветовал Мак-Карти, — а то завтра и мушкета в руках не удержишь. — Он хлопнул того по спине и подтолкнул вперед.

У «Волкодава» он застал Ферди О’Доннела, тот был уже в форме: в голубом, с желтым кантом мундире и при шпаге.

— Ну, Ферди, видать, ты настоящим французом стал!

— Нет, Оуэн. Капитаном Ирландской армии, командующим килкумминскими повстанцами.

— А кого же поставят генералом над ирландцами? Рандала Мак-Доннела? Или Малкольма Эллиота?

— Только не Эллиота, — возразил О’Доннел. — Он, как и Джон Мур, будет при штабе французов. Генералом поставят или Рандала, или Корни О’Дауда, или Джорджа Блейка из Барраклу. Остальные получат звание полковника. Джордж Блейк, пожалуй, подходит как нельзя лучше.

— Верно, — согласился Мак-Карти. — Человек он хороший. Джентльмен в полном смысле слова. Судя по всему, восставшие считаются с тем, кто какое положение занимал в обществе.

— Ну а как же? Кто же пойдет за пастухом или трактирным слугой? Оуэн, ты только подивись, как народ-то прибывает! Даже издалека, от Невина, идут; им попался по дороге отряд йоменов, так от него рожки да ножки остались.

— И впрямь диво! Словно из бездонного мешка люди сыплются. Скоро в городе ступить негде будет.

— Давай по паре стаканчиков пропустим, и я тебя отведу к Бартолемью Тилингу, это он меня в капитаны произвел.

— С меня, Ферди, и одного стакана хватит. Сколько всего прибыло французов?

— Тысяча, и они пять тысяч мушкетов привезли да шпаги на перевязи для офицеров.

— Тысяча — не так уж много.

— Так это только с первыми кораблями. А сколько еще в пути! Не одна тысяча. Тилинг с речью выступал, вышел на крыльцо дома, где протестантский священник живет, рядом — французский генерал.

— По-ирландски говорил?

О’Доннел пожал плечами.

— На ольстерском диалекте, но мы смысл поняли.

— Ну и что же они собираются делать?

— Точно не знаю, но первым делом на Баллину пойдут. Бог даст, денька через два братишка Джерри на свободу выйдет.

— Бог даст, выйдет. — Мак-Карти перекрестился и поднял стакан с виски. — Стыдно признаться, Ферди, но у меня в голове полная неразбериха. И в глазах пестрит: французские мундиры, тела йоменов, отовсюду подходят толпы крестьян с пиками. Господи, ну что такие, как мы, понимают в военном деле?

— Уж не меньше Купера понимают, а он считался военным.

— Пример не очень-то утешительный: Купер и его йомены вояки никудышные, настоящие солдаты с ними в два счета справились. Но ведь и у англичан есть такие же настоящие солдаты. В Ирландии их тысячи.

О’Доннел тряхнул его за руку.

— Ну-ка, ты эти мрачные мысли гони! Ведь то, о чем ты в своих стихах мечтал, сбывается, черт побери!

— Верно, Ферди. — Мак-Карти осушил стакан и дал знак, чтоб принесли еще. — Оживают мои стихотворные образы, оживают повсюду в Мейо: капитаны, полковники и генералы, корабли из Франции. И все же кто, как не Рандал Мак-Доннел, лошадник, будет во главе восстания, а за его спиной толпа крестьян?

— Тогда уж и про капитана скажи, про Ферди О’Доннела, что на склоне холма близ Килкуммина ютился. Что поделать, Оуэн, былых легендарных полководцев среди нас нет. Лет сто, почитай, как нет. Чем богаты, как говорится, тем и рады: лошадниками да крестьянами.

— Да безземельными вроде меня, — добавил Мак-Карти. — Ты как красивую форму надел, сразу и заговорил красиво.

Тавернщик принес им по второму стакану виски.

— Надо ж! — воскликнул О’Доннел. — Еще пару дней назад здесь протестанты-йомены сиживали, спиртным себя распаляли, чтобы зло творить.

— Вот с помощью виски колесо фортуны и повернулось, — вставил Мак-Карти.

— Оуэн, ты мне частенько говорил, что мы рабы. Разве сейчас не самое время, чтоб это рабство сбросить?

Мак-Карти повозил стакан взад-вперед по грубому столу и, помолчав, согласился.

— Да, самое время.

— Пойдем в дом священника, познакомишься с Тилингом. Образованные люди им пригодятся.

— Пригодятся, еще как! Если у них все такие, как Рандал Мак-Доннел. — Он допил виски. — Не пойду я никуда, Ферди. Желаю удачи на ратном поприще. — И, повинуясь чувству, крепко обнял друга за сильные плечи, обтянутые иноземным мундиром.

— А тебе — побыстрее решить, с кем ты.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-ГО

В смежной с гостиной комнатке в одиночестве сидел генерал Эмбер. Перед ним на овальном столе лежала карта, прижатая по углам тяжелыми теологическими фолиантами. До прихода Арди Эмбер был единовластным командиром. Даже при Вандее не знал он такой свободы действий. Эмбер смотрел на очертания острова, намеренно не приглядываясь к мелочам. Завтра перед такой же картой будет сидеть в Дублине лорд Корнуоллис. Опытный, старый полководец, поднаторевший в своем деле, несомненно, страдающий подагрой, любящий поворчать, как и все старые английские офицеры. Что ему донесут? Что на побережье провинции Коннахт высадился небольшой отряд французов и склоняет на свою сторону местных жителей. Что он предпримет? Постарается дальше этого побережья нас не пустить.

Эмбер склонился над картой. Сильный гарнизон у англичан в Голуэе и здесь, восточнее, в Слайго или Эннискиллене, может, чуть послабее. Если там толковые командиры, они немедля вышлют войска к Каслбару — Эмбер даже указал пальцем, — ибо город этот — ключ ко всему Мейо, здесь сходятся все дороги графства. И гарнизон там, без сомненья, немалый. Можно самому двинуться на Каслбар, спутать англичанам карты, но для этого сперва нужно захватить Баллину, Фоксфорд, Суинфорд: словно бусины нанизаны они на единственную дорогу, ведущую на юг, к Каслбару. Ну допустим, он одержит победу и захватит Каслбар, а дальше что? С юга будет неуклонно надвигаться Корнуоллис, войска его займут широкий фронт. А у него, Эмбера, к тысяче солдат в лучшем случае добавятся тысяч пять не сведущих в военном деле союзников. На пути следования будут вспыхивать мелкие восстания, будет чиниться расправа над местными ополченцами. Как изловчиться и миновать английский заслон, перейти реку Шаннон, встретиться с силами Объединенных ирландцев из центральных графств и тогда идти на Дублин?

Он уже отослал на родину рыбацкое суденышко с вестью, что он высадился и захватил Киллалу. Пошлет и второе, стоит ему одержать первую победу над англичанами. Тогда придет подкрепление с Килмэном. Директория не даст погибнуть победоносной армии из-за нехватки солдат. И тогда ореол Бонапарта, этого властолюбца и буржуа по натуре, несколько потускнеет. План хорош, но есть в нем один изъян: его трудно, почти невозможно осуществить. Маловероятно даже, что он дойдет до Каслбара.

Он встал и подошел к окну. Во дворе еще слышалась музыка — играл, прислонившись к стене, высокий скрипач. Народу было множество, крестьяне смеялись, пели. Чудной народ, совсем не такой, как по рассказам Тона и Тилинга, которым он доверился. Эмбер ожидал встретить людей хладнокровных, суровых, безжалостных, пожалуй, даже кровожадных. Тон уверял, идеалы Революции для них что десять заповедей. Но люди оказались на поверку темными и невежественными дикарями, и вид их и повадки приводили в замешательство — словно большие, но несмышленые дети. Видит бог, шуаны тоже не отличались особым изыском, но от этих дремучих людей в ужасе бежали бы без оглядки. Впрочем, все к лучшему: и ужас обратится на пользу. Многие повстанцы вооружены пиками, которыми можно успешно биться как с кавалерией, так и с пехотой, не познавшей всех тягот войны. Как живут они в этой непонятной стране средь болот и пустошей? И свободы ли ищут, целя свою пику в горло тирана? Им еще предстоит открыть для себя, что свобода как вода меж пальцев — не удержать.

БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 22-ГО

На крыльце, выходившем к холодному, темному озеру Карра, Джон Мур прощался с братом.

— Мне уже двадцать два года, и ничьим приказам я не подчиняюсь.

— А я и не собираюсь тебе приказывать. Вскорости этим займутся твои командиры. С тобой много уходит наших людей?

— Ни одного. Я на лошадь — и в Киллалу. По дороге в Баллинроуб к нам пристанут двести человек, около шестидесяти наших.

— Я собираюсь поговорить с теми, кто арендует у нас землю, и отговорить их от этого опрометчивого шага. Будь на то моя воля, ни один бы не пошел за тобой.

— Поступай так, как находишь нужным. — Джон лишь пожал плечами. — Это твое мнение.

— Сколько высадилось французов?

— Первый гонец толком не знал. Второй говорит: около тысячи, под командой какого-то генерала Эмбера.

— Кого?! Эмбера?! — в ужасе воскликнул Джордж. — «Какого-то генерала Эмбера»! Ну и нашли дракона на свою голову.

— А что? Он так известен?

— Он командовал боями в Вандее. Якобинец. Умный, но вульгарный и беспринципный.

— Толковый он полководец?

— В Вандее шла необычная война. Крестьяне устраивали засады. — Как в Мейо, подумалось Муру. — И как такой проницательный человек сам залез в капкан с тысячью солдат!

— С ним пришла только часть войск.

— А отправят ли остальных — будет зависеть от попутного ветра, британского флота и в первую голову от Директории. Это всему свету известное сборище отъявленных негодяев, каких еще ни один другой город не видывал. Взывать к твоему разуму бесполезно, но я все же попытаюсь. Твой генерал Эмбер дальше Каслбара не пройдет. Корнуоллис загонит его, как лису. А всех, кто принял от него оружие, объявит изменниками. И каждый твой шаг по этому пути — это шаг к виселице.

— Может быть. Но я верю, что весь народ поднимется на борьбу за свободу.

— «Поднимется на борьбу за свободу»! Да каждое твое слово — из грошовых статей!

— А я и не утверждаю, что слог мой хорош.

— Что ж, скромность — признак мудрости.

Братья помолчали, глядя друг другу в глаза.

— Скажи мне одно, Джордж. Ты считаешь, что мы не победим. Но осталась ли у тебя хоть малая надежда?

— Конечно. Тогда тебя не повесят.

— Только поэтому?

Джордж перевел взгляд на озеро. Ветер гнал по воде рябь. Предвечерний навевающий грусть ветер.

— Очевидно, что восстание обречено на неудачу, и в душе у меня лишь отчаяние. Сколько людей будет убито и изувечено, и среди них — мой родной брат! Отчаяние — что еще я могу чувствовать!

— Странное у нас родство, Джордж. В жизни бывает удача и риск. Кто знает, может, ты еще увидишь меня в славном победном шествии на улицах Каслбара.

Джордж рассмеялся.

— Победное шествие в самый раз для тебя. Ты молод, пригож, и мундир будет красить тебя еще больше.

— Смотря какого цвета. Красный, к примеру, не подойдет. Что ж, Джордж, пожелай мне удачи.

— Всем сердцем желаю снова видеть тебя здесь, дома. Вернулся же отец в родные края из Испании. Дай бог, чтоб и тебе повезло.

И он неловко обнял брата.


Вечером он гулял вдоль озера. Вода тихо плескалась о каменистый берег. И зачем он так сухо и назидательно разговаривал с мальчиком. Читал мораль, точно учитель. Такие возвышенные натуры, как Джон, глухи к увещеваниям. История любит таких, избирает их своими жертвами, швыряет их, чистых и светлых, во мрак бедствий. Джону бы ухаживать за девушками, ездить с гончими на охоту, проводить ночи напролет за игорным столом, сочинять сонеты. А его вместо этого увлек дешевый и пустой фарс, в котором участвуют несколько тысяч крестьян да ловкач француз в генеральском мундире. Чисты воды озера. Легкий ветерок гуляет над ним. Час грусти. Невдалеке проплыла дикая лебедка, спокойно и величаво вела она свой выводок, взметая неуклюжими сильными лапками прибрежный ил.

8

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Двадцать второго августа пополудни я верхом приехал в Киллалу и отрекомендовался представителем Общества объединенных ирландцев в графстве Мейо. Меня на редкость радушно принял генерал Эмбер: ему, похоже, приятна встреча с каждым, кто хоть немного говорит по-французски. Определили меня на службу в штаб под команду Бартолемью Тилинга: он исполнял обязанности посредника между Французской и Ирландской армиями. При первой встрече с генералом Эмбером у меня сложилось поверхностное мнение об этом молодом, но уже располневшем человеке, медлительном, с обманчиво добрым взглядом. Штаб его размещался в доме несчастного священника Брума, и во дворе, и на первом этаже суетилось множество людей, исполняя множество поручений. Эмбер, однако, без труда лавировал в этом человеческом море, ходил он обычно в дурно сшитом мундире, из которого выпирал живот, обтянутый жилетом. Все у него в штабе были французы, кроме Тилинга, да и тот носил французскую форму. Ирландцы — толпа крестьян — расположились во дворе. Мне они показались неприкаянными и растерянными, хотя и необычайно возбужденными. В тот же день стали один за другим прибывать поставленные над ними командиры: Рандал Мак-Доннел, Корнелий О’Дауд, Джордж Блейк. Но поначалу, когда французы были заняты: выставляли посты на подступах к городу, забирали у жителей лошадей и продовольствие, ирландские повстанцы были предоставлены сами себе.

Мы с Тилингом знакомы уже несколько лет и относимся друг к другу с доверием и уважением. И мне было невыразимо приятно встретить его. Он незамедлительно отозвал меня, чтобы объяснить положение дел. К стыду французов, они, узнав об Уэксфордском восстании, не отправили суда своевременно, и сейчас корабли пришли лишь только благодаря стараниям Уолфа Тона и предприимчивости Эмбера. Отплывая из Франции, они, впрочем, полагали, что восстание еще живо, и весть о его подавлении явилась тяжелым ударом для Тилинга — он был близким другом несчастного Генри Джоя Мак-Кракена. Однако он сумел быстро оправиться. Вряд ли встречал я еще кого, столь же спокойного, уравновешенного, рассудительного и вместе с тем, как покажут дальнейшие события, беззаветно, даже безрассудно отважного. По-моему, он сродни героям Плутарха, осмотрительный и справедливый, стоически переносящий все превратности судьбы. В глубине души, может, и таилась черная меланхолия, хотя я объясняю ее, как и редкие его язвительные или упаднические высказывания, долгой жизнью в промозглом, отвратительном Ольстере.

Хотя тогда я смутно представлял себе, что такое армия и война (да и сейчас, несмотря на некоторый опыт, представление мое не прояснилось), я понял сразу, что мы взялись за очень трудное дело. Весь день стекались в Киллалу крестьяне. Через четыре дня, после победы в битве при Баллине, число их достигло пяти тысяч. В армейских порядках и законах ведения войны понимали они еще менее моего, лишь некоторые из них прошли втайне кое-какую выучку. На второй же день французские сержанты взялись за муштру, дело это оказалось неблагодарным, каждая группа новобранцев старалась осмеять соседнюю, грубые и неприличные шутки их выражались даже не словами, а какой-то диковинной тарабарской скороговоркой. Их командиры тоже были новичками на военном поприще — в основном мелкие помещики-католики, вроде Рандала Мак-Доннела, Джорджа Блейка и Корнелия О’Дауда; зажиточные крестьяне, известные драчуны и забияки, среди которых выделялись Ферди О’Доннел, Мэлэки Дуган, а позже и Майкл Герахти, один из моих арендаторов. Всем им присвоили звания полковников или майоров и поставили над теми, кого они привели с собою, а они уже сами назначали младших чинов. Но осталось еще множество крестьян, у которых не было вожака. Их Тилинг разбил на роты и велел самим выбрать командиров. А сколько собралось в тот день на улицах Киллалы зевак или тех, кто хотел получить французский мушкет! Среди таких праздношатающихся попался мне и Оуэн Мак-Карти. В тот день я видел его дважды: один раз — слоняющимся по двору Брума, другой — за беседой в таверне, он сидел, выпростав из-за стола длинные ноги, за которые запинались проходившие мимо. Мне он показался по-крестьянски крупным и неуклюжим, наверняка любит выпить и покуражиться, мое внимание он привлек лишь потому, что дружит с Ферди О’Доннелом, здравомыслящим и добродетельным крестьянином.

Помню, как появился Корни О’Дауд. Уже стемнело, французы по обочинам дорог и во дворе их штаба зажгли факелы, так как все еще разгружали суда. Вдруг на улице поднялась суматоха, раздались крики, приветственные возгласы, началась пальба из мушкетов. Я вышел из дома и направился к воротам. На улице я увидел Корни О’Дауда. Верхом на прекрасной кобылице; на нем красовалась широкополая шляпа наподобие пасторской с тетеревиным пером в тулье. Следом шли толпою человек сто, в основном крестьяне и батраки, в домотканой одежде, многие босиком. Кое-кто с пиками ясеневого дерева. Шли они быстро, но нестройно; завидя в толпе знакомое лицо, выкрикивали приветствия. Люди эти приняли присягу Объединенных ирландцев, но пришли в Киллалу по зову более могучему и древнему: их сплотила и привела давняя вражда. Поравнявшись с воротами, О’Дауд придержал лошадь, и не успел я глазом моргнуть, как он спешился и уже стоял рядом и громогласно приветствовал меня.

— Эллиот, вы не знаете, здесь ли Рандал?

— Здесь. Либо в доме Брума, либо в таверне, — ответил я.

— А сколько с ним народу пришло?

— Не знаю, но готов спорить, что не так уж много.

— Все они в этом Балликасле подлые трусы! — воскликнул О’Дауд. — А я привел больше сотни из Эннискроуна, парни так и рвутся в бой. Где француз-то? — Он подошел ко мне, высокий, кривоногий. — Полюбуйтесь. Видали где еще таких красавцев?

И впрямь, таких лиц мне не доводилось видеть, хотя в полутьме их освещали лишь блики факелов.

— А из Баллины кто есть? — спросил он.

— Скоро придут. Я обогнал их на пути в Киллалу.

— А вы, Эллиот, хитрец: и нашим, и вашим! — довольно ухмыльнулся О’Дауд. — Вечно вы нас обставляете! Вы небось генерал?

— Здесь только один генерал — француз, — ответил я.

— Ну нет, так не годится. — О’Дауд кивнул на людей из Эннискроуна. — Эти парни о французах знают столько же, сколько об обитателях Луны.

— Тогда вам бы лучше познакомиться и поговорить с Тилингом.

И через два дня перед битвой за Баллину О’Дауд получил звание генерала армии Коннахта. Ничего не значащий чин, но О’Дауд ликовал, а Блейк и Мак-Доннел ярились, правда недолго. К генеральскому чину полагалась черная, расшитая кружевом треуголка. О’Дауд и к ней прицепил тетеревиное перо.

К приезду О’Дауда мы уже всем штабом полностью освоились в просторных покоях несчастного Брума. Самого же его вместе с женой, прислугой и гостями выдворили на второй этаж, нимало их не стеснив, так как там было шесть комнат, в том числе и большой зал, служивший Бруму библиотекой. Пока в доме располагался Эмбер, его обитателям ничего не грозило. Мне известно, что положение изменилось после того, как армия двинулась из Киллалы на юг, и весьма досадно, что господин Брум подвергался опасности. Он, хотя и совсем не знает Ирландии, по натуре сердоболен и достоин уважения.

А вот о генерале Эмбере мнение мое за время службы при нем постоянно изменялось и дополнялось. Несомненно, человек он весьма незаурядный, на первый взгляд отважный и безрассудный, на деле же расчетливый. Думается мне, не стоит восхвалять его военное искусство, ибо генералы, встретившиеся с ним на полях сражений — как Тейлор, так и лорд Корнуоллис, — не скупились на комплименты. И они заслуженны, ибо, судя по отзывам, Эмбер совершил с нашей армией едва ли не беспримерный поход. Однако уверен, что мы не знали и малой толики его замыслов. Не знали ни ирландцы, ни даже его французские офицеры. Из бесед с ними, и особенно с полковником Сарризэном, я вывел, что с Эмбером их связывал долг и преклонение перед его талантом полководца, а отнюдь не симпатия или доверие. Впрочем, среди французских офицеров доверие не в ходу, хотя и без него они ревностно несут службу. Есть в Эмбере что-то от лицедея, это роднит его с Тоном, потому-то они и сошлись. Радостное и веселое настроение враз может смениться безудержным гневом. Как знать, возможно, в этом его переменчивость, а возможно, и то и другое лишь маски, за которыми таился непознаваемый человек. Похоже, это относится ко всем полководцам.

Той же ночью пленников перевели в крытый рынок, где им предстояло находиться под стражей до конца восстания. С каждым днем число их росло, стало душно и тесно. Они пребывали в страхе, ибо полагали, что католики обрекут на гибель и их самих, и их беззащитные семьи. Верно, на закате восстания кое-кто был зверски убит, но к тому времени наша армия ушла далеко от Мейо, а Ферди О’Доннел, оставшийся в Киллале командовать небольшим гарнизоном, несмотря на храбрость, оказался не в силах обуздать смутьянов. Плен сказался особенно тяжко на капитане Купере. Он понимал, что кровопролития можно избежать, и старался успокоить своих людей, однако первые недели, как мне рассказали, он пребывал в отчаянии и ярости, сидел на полу и кусал костяшки пальцев, грыз ногти. Я не навестил его, посчитав это неуместным, а Мак-Доннел пошел — стыда он не ведал. Напротив, постарался в разговоре больнее кольнуть Купера, и это несмотря на то, что в молодые годы они слыли закадычными друзьями. Сейчас Мак-Доннел не преминул высмеять неудачливого капитана. Не стало легче на душе у Купера и после того, как к нам в штаб дважды приходила его жена, женщина смелая, красивая, решительная в словах и поступках. Она требовала освободить мужа, чем привела в восхищение наших офицеров, однако дальше восхищения дело не пошло.

И после того как наша армия покинула Киллалу, городок оставался центром восстания. Там, как я уже говорил, разместился небольшой гарнизон ирландцев под началом Ферди О’Доннела. Не берусь судить о происшедшем там, ибо не был очевидцем. А слухи, которые распускаются с недавних пор, явно дело рук тех, кому мила старая жизнь и кто, исходя злобой, выставляет себя жертвами «злодеев папистов». Но даже ни один из них не усомнится в человечности, доброте О’Доннела. Хотя я тоже допускаю, что поддерживать порядок в городке оказалось ему не по силам. Восстание привлекло в свои ряды не только тех, кто с оружием в руках рвался в бой, но и немало любителей грабежа и разбоя и тех, кто жаждал мести своим землякам-протестантам. Думается, не будь О’Доннел так любим в народе и не прояви он твердость, Мейо запятнало бы себя таким же несмываемым позором, как и Уэксфорд.

Поначалу я сомневался, по силам ли самому Эмберу установить порядок, к счастью, мои сомнения развеялись. Ведь толпища крестьян, хлынувших в Киллалу, не имели ни малейшего представления о наших целях и замыслах. Среди них было немало лихих, отчаянных голов — Избранников да драчливых забияк. В первые часы новой власти таких людей даже не хватало: некому было собирать по деревням лошадей да провизию. Кто знает, может, они увидели в этом знак — начать решительное наступление на имущих. Идеи революции, подобно крестьянству в любой стране, они толковали буквально, хотя самого слова «революция» и слыхом не слыхивали. Тиранов нужно низвергнуть, отобрать все их достояние, а заодно и жизнь. Однако дисциплина Эмбера и сабли его сержантов (больно бьющие плашмя по спинам) быстро искоренили эти настроения. Конечно, происходили и прискорбные случаи: в Киллале и окрест было разграблено и спалено несколько господских усадеб, но это дело рук лиходеев, вроде банды Мэлэки Дугана, который, увы, подчинялся нам не полностью. Но в целом ирландские новобранцы вели себя достойно, что и признают самые благородные наши недруги.


Только что перечитал свои записи и ужаснулся: как не соответствуют они моим воспоминаниям о тех днях! Хотя факты изложены без прикрас и оправданий моим безыскусным языком. Но, по правде говоря, самое запомнившееся мне о тех днях — невообразимая сумятица, как на улицах Киллалы, так и в моих собственных чувствах. Высадились иноземные солдаты, и поднялось восстание, в нем надлежало сыграть свою роль и мне, в чем я ни на минуту не сомневался, — вот и все, что я могу с уверенностью сказать о тех днях. Улицы были запружены людьми, далекими и чуждыми моей взбаламученной душе. Говорили они по-французски и по-ирландски — на языках, на которых я мог изъясняться, но ни тот ни другой не были родными. Слова вроде бы знакомые значили для меня не больше, чем шум далекого морского прибоя. Французские офицеры, солдаты знали, чем им предстоит заниматься. Я же понятия не имел. Мороз подирал по коже, когда я слышал их уверенные команды. Очевидно было, что наше селение в Мейо для них — очередная захваченная деревушка, неважно где: в Африке или в Карибском море. И уж поистине кровь стыла в жилах, когда я наблюдал не французов, а своих соотечественников; мне чужд их язык, увлечения, чувства. Крытый рынок набит узниками, такими же, как я, протестантами, англичанами по крови, моими соседями и друзьями, а я расхаживаю по улицам вместе с тюремщиками. На улицах Киллалы толпы католиков с пиками — и я среди них, заодно с ними! И что там политические убеждения или трезвые размышления! В душе моей медленно нарастал протест против того, во что уверовал, против того, что творю.

Первой битвой в нашей кампании оказалось взятие Баллины, моего родного города, стоит он в семи милях к югу от Киллалы на реке Мой. В Баллине размещались части гвардейцев принца Уэльского, человек шестьсот под командой полковника Чапмена, подразделение карабинеров и несколько рот йоменов. Перед Чапменом встал выбор: либо принять бой, либо отступить на юго-запад к Фоксфорду, уступив таким образом врагу значительную часть Мейо, но сохранив боевые силы на тот случай, если повстанцы двинутся на Каслбар. На размышления Эмбер оставил полковнику чуть больше дня: вечером двадцать четвертого он послал на Баллину шестьсот своих солдат под командой Сарризэна, пять сотен ирландцев, в том числе людей Мак-Доннела и О’Дауда. Двинулись войска напрямик через угодья Гленторна по старой дороге на Россерк. Во главе ирландцев стоял Мак-Доннел, однако отдавал приказания Тилинг.

Наверное, следовало бы сохранить более яркие воспоминания о своем первом бое, но память подводит меня. Поход наш все же видится мне в романтических тонах. Дорога на Россерк — узкая, коварная тропка — вьется меж хижин крестьян лорда Гленторна и выходит на дорогу к Баллине за милю до города. Мы шли в кромешной темноте, то из одного, то из другого дома выходили крестьяне, зажигали пучки соломы, чтобы осветить нам путь. Женщины выносили нам хлеб и молоко. С той ночи дорогу эту прозвали «соломенной». Странно, необычный переход наш поначалу представлялся мне обыденным, привычным. Но даже выстроить солдат в колонну оказалось делом непростым: они кричали, размахивали руками, чувствовалось их волнение, подобно мне, они шли в первый бой, и, очевидно, для кого-то он явится и последним. Так и виделось мне все, с одной стороны, обыденным, с другой — призрачным как сон. Удивительно, двойственность эта не покидала меня с того момента, когда гонец принес известие о высадке французов. И вот я иду по призрачной и в то же время знакомой дороге, вижу знакомые лица.

Иду по «соломенной» дороге.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 24-ГО

Воскресным утром, в канун похода на Баллину, священник Хасси преклонил колени пред алтарем, потом, укрыв руки под рясой, повернулся к своей пастве. Он понимал всю значимость сегодняшней службы и потому заговорил проникновенно и неторопливо.

— Братья мои! Тревожное и смутное время настало для нас. В прошлом месяце мы с великой скорбью поведали вам об ужасных жестокостях, кои чинились моими прихожанами. Это, увы, неоспоримо. Подобные вспышки, конечно, тяжкий грех, однако их можно понять: жизнь в нашем краю тяжелая и кое-кто из помещиков ведет себя отнюдь не по-христиански. Сегодня же неизмеримо большая опасность нависла над душой каждого из вас.

Худой, тщедушный человек, выходец из семьи среднего достатка в графстве Мит. Большой приход, Бектайв, в тех же местах вспоминался ему отрадой на пастырском поприще, и ему часто грезились раздольные зеленые луга, река Бойн, развалины древнего аббатства, легкий мост. В Мейо он поехал как в ссылку. Впрочем, ни жалоб, ни каких-либо иных чувств он не выказал.

— С полгода назад, как всем вам хорошо известно, множество обманутых людей на востоке и севере с оружием в руках поднялись против короля. Могучая армия нашего государя подавила восстание. Но не успели еще остыть мятежные пепелища под солдатскими сапогами, как вновь занимается пожарище: французы вторглись на нашу родину, тщатся всякими соблазнами оторвать вас от дома, от семьи, от земли. Французы у себя в стране убили короля с королевой и погубили тысячи невинных душ, они преследуют всякую религию, и в особенности нашу святую церковь. Вероотступники и головорезы подбивают вас сейчас на восстание, которое обернется для вас гибелью. Горько говорить, но те ирландцы, кто стакнулся с бандитами, будут смущать и вас. Я высказываю не только свою волю, но волю нашей святой церкви, донесенную до нас ее епископами. Брать от французов оружие и содействовать им — смертный грех, коим на веки веков очернится душа ваша.

Хасси был не силен в ирландском языке, к которому питал легкое презрение; поэтому он тщательно подбирал слова и старался по глазам прихожан угадать, запали они в душу или нет. Как и в любой воскресный день, церковь переполнена, слева от прохода мужчины, справа женщины. На мужчин-прихожан и смотрел Хасси. Большинство после его проповеди разойдется по домам, но кто-то отправится в стан к французам. Он почти наверное знал, кто именно. Вон сидят, уставившись в выложенный каменной плиткой пол или отвернувшись от священника.

— На веки веков очернится душа ваша, — повторил он, сам проникаясь сказанным. — Душа мягкая, нежная и белая, словно руно агнца, захватана грубыми, грязными ручищами.

И наконец, о самом прискорбном. Викарий нашего прихода, Мэрфи, ушел во французский стан. Я освободил его от обязанностей священника и доложу епископу о случившемся. Можете не сомневаться, его преосвященство сурово покарает этого несчастного. Посему не считайте советы его и мои равноценными. Мнение церкви о восстании очевидно и неоспоримо: наши епископы единодушно осудили его.

Да, Мэрфи достойный пастырь этого дикарского стада, подумал Хасси, ему вдруг с омерзением представилось грубое круглое лицо, загорелая, как у крестьянина, с белыми полосками-морщинами шея, неопрятная, в крошках нюхательного табака, ряса, смрадное с похмелья дыхание. Неудивительно, что повсюду презирают эту страну пастухов и изуверов. Внезапная ненависть схлынула, и Хасси устыдился своего чувства. Речь его смягчилась, обращался он к тем, кто мог внять его словам, и слова, казалось, летели к прихожанам не с амвона, а с ухоженных зеленых пастбищ, из благочестивых келий Сен-Омера.

— Расходитесь по домам и живите с миром. И помните, что сказал наш Спаситель: «Ибо все взявшие меч, мечем и погибнут». Помните о своем долге перед Господом, королем и вашими семьями: им нужны отцы, мужья и сильные сыновья убирать урожай. И прошу вас вместе со мной помолиться, дабы поскорее снизошел мир на народ наш, дабы не пролилась кровь невинных. Во имя Отца, Сына и Святаго Духа.

Он осенил паству крестным знамением, повернулся к алтарю, преклонил колени и быстро забормотал молитву. Закончил он ее почти шепотом, по-английски. На более понятном Господу языке.

После службы он вышел на залитое солнцем крыльцо, кивая на прощание одним, благословляя других. Такое было не в его правилах. В приходе он прослыл пастырем суровым, даже грозным, держался и проводил службы сухо и едва ли не отчужденно. Но в то утро прихожане отвечали кивком на прощальный кивок, улыбкой на его улыбку, не скупились на слова, когда он заговаривал, они понимали, что Хасси, не в силах побороть сдержанность, неуклюже, но искренне пытается воззвать к их душам не словом и жестом, а всем своим существом. Но попытки его пропали втуне, ибо даже те, кто не помышлял идти к французам, не понимали пастора. Что им король? Они слышали, что зовут его Георг, видели его изображение на монетах. Вот и все.

Сложив руки за спиной, брел Хасси к дому, печальный, тщедушный человечек в рясе. Во всей округе ему не с кем и поговорить на равных, разве что с Томасом Трейси, человеком воспитанным, суждений непредвзятых и разумных. Да, нормальный священник-католик не взял бы приход в стране, где правят протестанты, впрочем, закон и порядок — первооснова в любой стране. Король Георг представлялся Хасси еще более смутно, чем его пастве, лишь как символ порядка. Его, конечно, смущало и огорчало, что символ этот был протестантским, но хорошо хоть, что король пока жив и не лишился головы, как бедный Людовик.

БАЛЛИНА, АВГУСТА 24-ГО

Сэр Томас Чапмен, полковник английской армии, командующий гарнизоном в Баллине, был в замешательстве. У противника численное превосходство, но не подавляющее, поэтому не стоит торопиться с эвакуацией города. Можно поискать другой выход. Гвардейцы принца Уэльского да отряд карабинеров — вот и все войска, на которые он может рассчитывать. Остальные — местные йомены, собравшиеся из окрестных селений, от прочих ирландцев их не отличить, если не знать заранее, на чьей они стороне. По Баллине толпами ходили беженцы, они вопреки логике требовали защиты и одновременно мести, кричали о безопасности и об ответном сокрушительном ударе. Всякого паписта в Мейо они подозревали в измене, и в этом полковник с ними сходился. Стоило поразмыслить об отступлении к Каслбару, там больше войск. Приняв бой, на худой конец можно задержать французов здесь, на берегах реки Мой, а если повезет, то и отбросить их к Киллале.

Пополудни удача и впрямь улыбнулась ему, только иначе. В городе арестовали некоего Уэлша. При нем нашли бумагу, подписанную «Б. Тилинг» и удостоверяющую, что Уэлш — капитан армии Ирландской республики. Чапмен предал его военно-полевому суду прямо под открытым небом перед горожанами, и Уэлшу вынесли смертный приговор. Сам он был из крестьян, хотя, судя по рубашке тонкого полотна, не из бедных. Для виселицы Чапмен выбрал подъемный крюк в крытом рынке. Уэлша казнили, как и подобает офицеру: перед строем, под барабанную дробь. После этой казни воинственные протестанты на время успокоились. Чапмен с одинаковой неприязнью созерцал как повешенного паписта, так и протестантскую орду. Потом мысли его снова обратились на север — к невидимым пока французам.

Наконец он решился: нужно принять бой! К вечеру он вывел за город войска, поставив гвардейцев в авангард. Они-то и встретили французов под командой Сарризэна в миле к северу от города. Бой был яростным, но недолгим: когда французы пошли в штыки, гвардейцы Чапмена дрогнули. Он приказал им отступать и перегруппироваться; смущало его лишь то, что французы не наседали, позволив ему провести свой план. Вдруг с фланга его атаковали повстанцы-крестьяне, они налетели как дьяволы, с отчаянными криками, паля из мушкетов, орудуя пиками.

Чапмен вскорости убедился, что под его началом не закаленные солдаты, а охваченные постыдной паникой трусы. С воплями ужаса бежали они к городу, а вслед катилась волна крестьян, с тыла их поддерживали французы. Чапмен на скаку бил плашмя саблей по спинам своих солдат, проклинал их, приказывая повернуть и встретить врага на узких улочках Баллины. Но те бежали без оглядки через весь город и дальше, прямо по полям, в сторону Фоксфорда. Вспомнились страшные рассказы о войне с шотландцами, тогда полуголые, дико орущие горцы обратили в бегство регулярные войска. Здесь же к дикарям добавились хладнокровные в штыковом бою, бывалые французские солдаты. Такое кого угодно устрашит. И все же унизительно смотреть, как спасаются бегством под покровом ночи британские гвардейцы. В отчаянии ему даже подумалось о плене. У французов, конечно, не у ирландцев. Но к французам он не попадет, первыми в город вошли ирландцы. И откуда их столько взялось? Словно море накатило из ночи. Но отчаяние его сменилось здравым рассуждением, и с тяжким вздохом, беспомощно пожав плечами, он поскакал вслед за своим воинством.

Битва за Баллину, мелкая и незначительная, в балладах предстала грандиозным сражением. Захватив город, повстанцы столпились вокруг повешенного Уэлша, крестьянина из Кроссмолины, многие хорошо знали его. Зрелище необычное и пугающее, не сразу догадались опустить его на землю. Галопом прискакал в Баллину Эмбер, на скаку скользнул проворным взглядом по улицам, толпе повстанцев, повешенному, домам окрест.

ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, АВГУСТА 24-ГО

Маркиз Корнуоллис, наместник короля и главнокомандующий войсками Его Величества в Ирландии, крупный мужчина лет шестидесяти, похожий скорее на помещика, чем на полководца, с мягким взором и насмешливым ртом, собрал Государственный совет.

— Итак, господа, — беспечно начал он, — по сведениям, которыми мы располагаем, в пустошах Мейо высадился небольшой отряд французов.

— И высадятся еще, — вставил сэр Джон Денам, малорослый желчный баронет из Роскомона. — Можно не сомневаться. Уж сколько лет они пытаются воспользоваться изменой, охватившей весь остров, и вот наконец намерения их исполняются.

— Утверждать подобное не берусь, — сказал Корнуоллис, — думается, ирландская кампания далеко не самое любимое детище Директории. Однако, как бы там ни было, на северо-запад держит курс целая эскадра наших кораблей. Первому отряду французов удалось проскочить незаметно, остальным не удастся. Что вы на это скажете, господин Кук?

— Трудно было предположить, что они высадятся в Мейо, — ответил тот, — мы знали, что в Мейо ропщут крестьяне, но стихийно, неорганизованно. Обычные распри с помещиками, да и то лишь по мелочам. В основном в Тайроли. Там-то французы и высадились. Деннис Браун не один месяц уже сетует на волнения в тех краях. Он даже письменно запросил войска.

— Что ж, теперь у него их вдоволь. Правда, в непривычных мундирах. — Лорд Корнуоллис положил ногу на стул, он страдал подагрой. — Хотелось бы мне знать, кто командует у французов.

— Да поможет бог несчастным и смиренным сторонникам короля в Мейо, — вздохнул Денам. — Пока мы здесь разглагольствуем, над ними глумятся папистские орды.

— Мои намерения таковы, — холодно проговорил Корнуоллис, — встретить французов в бою и разгромить их, подавить мятеж и восстановить покой в королевстве. Я старый солдат и дело свое знаю.

— Я и не сомневался в этом, ваше высочество.

— Надеюсь.

Через широкий полированный стол каштанового дерева к нему наклонился генерал Лейк и доверительно шепнул:

— Ваше высочество, наши сведения могут оказаться неполными. Возможно, французов высадилось много больше. Хотя и в этом случае они неизмеримо уступают нам в численности войск. Только прикажите, и я немедля пойду на Мейо и уничтожу заразу на корню, пока французы не укрепили своих позиций, пока бунтари не подняли головы по всей стране.

Корнуоллис выслушал его, тая, однако, за маской учтивости досаду. Лейк еще в Северной Америке под его командой проявил себя способным офицером. Но Ирландия — иное дело! В канун Уэксфордского восстания Лейк командовал войсками под Кэмденом. Это по его указу пороли и пытали крестьян, сжигали их дома. Корнуоллис полагал, что эти крутые меры и довели народ до отчаяния, породив мятеж. Плохим стратегом проявил себя Лейк и, несомненно, жестоким человеком.

— Я счастлив, Лейк, что подле меня офицер с богатым опытом.

— Думается, мне знакомы повстанцы, сэр, и их военные приемы, и в этом мое преимущество.

— Вы совершенно правы, генерал. Пока нам нужно избегать столкновений с французами, они могут выиграть сражение, а ирландцев весть об их победе несказанно вдохновит. Я надеюсь, вы согласны со мной, ведь вы отлично знаете этих людей.

— Полностью согласен, сэр. В перестрелке при Уэксфорде они одержали верх, и победа подействовала, словно крепкое виски.

— Итак, план нашей кампании прост. Генерал Тренч берет на себя командование войсками в восточных от Мейо графствах. На западе, в Голуэе, — части генерала Хатчинсона. Я прошу вас, сэр, отправиться в Голуэй и взять командование на себя.

Лейк поднялся из-за стола.

— Позвольте, сэр, выехать сегодня же ночью.

Корнуоллис извлек из кармана часы.

— Бог мой, уже одиннадцать! Советую вам хорошенько выспаться и выезжать поутру.

— Ну уж это слишком! — возмутился Денам. — Я возражаю. Как ирландец и как член ирландского парламента. Это моя, а не ваша родина, сэр. И пока генерал Лейк будет отсыпаться, французы и головорезы-крестьяне вольны бесчинствовать.

— Минуту терпения, сэр Джон, минуту терпения. Очевидно, Лейк, французы сейчас уже взяли Баллину. Оттуда они двинутся на север к Фоксфорду либо остановятся, ожидая подкрепления. Вам надлежит сдержать противника. Если у них менее четырех-пяти тысяч солдат, нам они не страшны. Им, конечно, хотелось бы отхватить лакомый кусочек — Каслбар, но они не столь безрассудны и на штурм не пойдут. Сдерживайте их, ограничивайте их передвижение, сами не попадайтесь, ждите удобного момента. А тем временем основная часть войск двинется на Мейо.

— Основная часть войск? — переспросил задетый Лейк. — А кто их поведет?

— Я сам.

— Вы сами, ваше высочество?

— Я воевал не столь уж давно. Думаю, что не забыл еще всех военных премудростей.

— Ну еще бы, сэр! Я спросил вовсе не потому, что…

Но Корнуоллис поднял руку и обратился к Денаму:

— Да, сэр, вы ирландец, и это ваша страна, ваш парламент, ваша палата лордов, палата общин, ваша таможня, почти сто тысяч йоменов и ополченцев. Но восстание, вспыхнувшее весной в некоторых графствах, было в конечном счете подавлено не ирландцами, а англичанами. В вашем ополчении столько смутьянов, что офицеры боятся, как бы их солдаты им в спину пулю не всадили, от вашего так называемого парламента я за несколько месяцев в Ирландии выслушал столько всевозможных надменных претензий, что голова кругом идет. И теперь вы учите меня, как нужно воевать. Я этого не потерплю!

Денам покраснел, оперся руками о стол, будто собирался встать.

— Люди, которых вы, сэр, поносите, англичане, и для вас же удерживают они остров со времен Елизаветы.

— Вот как, уже англичане?! То ирландцы, то англичане, когда как выгодно: когда мы вам не нужны, вы — ирландцы, а когда нужны — англичане. Да вы, впрочем, и сами толком не знаете, кто вы. А сейчас остров не у вас в руках, а у меня!

— Богом клянусь, узнай в парламенте о ваших речах…

— …Ничего бы не изменилось. Продажные шкуры, хоть козлами их величай, будут лишь сидеть да улыбаться. Другие до смерти боятся восстания. А немногие честные люди услышат вас и поймут: что вы заслужили, то и получили! А теперь, сэр, я последую совету, который дал генералу Лейку, и отправлюсь спать.


Корнуоллис стоял у окна и смотрел на крепостной двор. Какая нелепица! Сейчас, в разгар войны с европейской державой, Англия вынуждена тратить силы, людей на это проклятое болото. То Уэксфорд и Антрим, то теперь Мейо. Уж не знаешь, какое из зол меньшее: то ли косноязычные крестьяне, то ли изменники — Объединенные ирландцы, то ли хвастливые помещики-протестанты. Помещики, несомненно, смешнее всего, особенно когда они с грубым гортанным ирландским акцентом провозглашают себя английскими джентльменами. Ясно, что-то в жизни общества неладно, раз не улеглись за шестьсот лет все раздоры. Самое простое решение — присоединить Ирландию к Англии. К этому стремился Питт. Упразднили бы этот карикатурный маленький парламент. Англия и Ирландия стали бы единой страной. Единые законы, единая армия. К этому стремился Питт. Возможно, восстание сыграет ему на руку. Местные помещики, исполненные страха, скинут шоры лжепатриотизма, сами, как покорные овечки, соберут свой парламент и проголосуют за его роспуск. А тех, кого не запугает восстание, можно подкупить. Либо деньгами, либо пустозвучным титулом. Лорд Мак-Мужлан, сэр О’Мурло. Ох, сколько помещиков в Мейо трясутся сейчас от страха, и не зря. Чем дальше от Дублина, тем заметнее черты чужой страны. Какое оно, графство Мейо, самое удаленное на карте; что кроется за названиями Киллала, Баллина, Каслбар? Подумать только, в наш просвещенный век вдруг вспыхнула религиозная война! Католиков с протестантами! Конечно, замешана не только религия. Протестанты владеют землей, а католики — неимущие крестьяне. Война бедняков с богачами — вот что выходит. Очевидно лишь одно: нельзя допускать, чтобы остров отошел от Британии. Даже на географической карте они рядом.

Любопытно, каково сейчас французам: их малочисленное войско судьба забросила на край земли, в толпу варваров, говорящих на чужом языке. Как знать, может, французов это даже забавляет. Они любят рискованные затеи, экзотичную природу.

БАЛЛИНА, АВГУСТА 25-ГО

Над рекой Мой взошла полная луна и осветила повстанческий лагерь во владениях Всемогущего. Лагерь не спал, он напоминал скорее большую ярмарку: суетились люди, из Киллалы подходили тяжело груженные обозы. Крестьяне, доселе не видевшие друг друга в лицо, пришли и из глухих деревушек Эрриса, и с обнищавших ферм близ озера Конн. Все мушкеты были уже розданы. Крестьян вооружали пиками, их ковали в Баллине. Почти никто из примкнувших не принимал присягу Объединенных ирландцев и слыхом не слыхивал о ней, не понял бы в ней ни единого слова. Они знали лишь, что Киллала и Баллина пали, что Уэстпорт с одной стороны, а Суинфорд — с другой в руках восставших, что многотысячная толпа ирландцев готовится идти на Фоксфорд.

Вскоре после падения Баллины усадьбы Гленторна и еще одного помещика, Фортескью, были разграблены. Мэлэки Дуган повел своих молодчиков и приставших к ним на замок Гленторна. Замок опустел. Дворецкий Хендрикс верхом поскакал в Баллину к восставшим, слуги разбежались. У парадного крыльца, на котором застыли каменные оскалившиеся львы, мятежники остановились и примолкли. Дуган первым взбежал по ступеням и распахнул двери. Сперва они слонялись по коридорам, глазели по сторонам, заглядывали в открытые двери комнат, которые уже столько лет безнадежно ждали хозяина. Всюду чистота и лоск, наведенные целой армией прислуги, всюду напоминание о прежнем эксцентричном господине. Портьеры, ковры, роскошная мебель. Все это было так же диковинно крестьянскому взору, как дно океана или джунгли с зарослями лиан и крикливыми яркоперыми птицами. Крестьяне застыли в благоговейном страхе: это не просто грабеж усадьбы, не просто вооруженное восстание. Переступив чужой порог, они оказались в другом мире, огромном и великолепном.

Но вот Дуган с криком вонзил пику в муаровую, с набивным узором портьеру и сорвал ее.

Крейтона они нашли в кабинете: он сидел за столом, сложив руки, подняв очки на высокий, с залысинами лоб. Он сидел неподвижно, словно окаменев, и молча смотрел на них. Крестьяне тоже уставились на него. Но тут один из них нечаянно задел стол, на котором Крейтон расположил свое творение — миниатюрный план владений. Крестьянину же виделись лишь беспорядочно разбросанные кубики и осколки зеркала.

— Осторожнее! — воскликнул Крейтон, выскочив из-за стола на середину комнаты. — Видите ли, — он запнулся, потом заговорил снова, — видите ли…

Но тут Дуган со звериной яростью всадил ему в грудь пику, повернул ее и потянул вверх. Крейтон рухнул на стол, и меж бурыми холмами из папье-маше побежали ручейки крови.

— Господи помилуй, — в ужасе прошептал Донал Хенесси. На мгновение и в лице Дугана мелькнул страх, но он, перевернув Крейтона, вытащил пику. Тело управляющего сползло на пол.


За разграблением усадьбы Гленторна последовали другие, Тилинг старался предотвратить их, но порой безуспешно. Конец этому положил Эмбер, отрядив на борьбу с грабителями подразделения гренадеров. Против трофеев он не возражал, но знал, что повстанцы, действуя в родных краях, нередко уходили с награбленным домой. На глаза ему попался крестьянин — согнувшись в три погибели, он тащил на спине старинные часы, и Эмбер понял, что опасения его не напрасны. Он, конечно, не отбирал награбленное, и по зеленой луговине лагеря стлались шелка, картины в тяжелых золоченых рамах стояли, прислоненные к деревьям. Самочинное убийство Крейтона его рассердило, хотя он и сам терпеть не мог аристократов.

— Крейтон не из аристократов, он всего лишь управляющий, — пояснил Тилинг.

— Не все ли равно! — пожал плечами Эмбер, но все же издал приказ: за грабеж в наказание полагается порка, за убийство — смертная казнь.

По одну сторону россеркской дороги лагерь разбили французы, по другую ирландцы. Эмбер побывал и в том и в другом в сопровождении Сарризэна с Фонтэном и Тилинга с Эллиотом. С изумлением увидел он, как два священника в полном облачении — Мэрфи и викарий из Балликасла — обходят лагерь, причащая коленопреклоненных повстанцев. В молодости Эмбер был ярым противником церкви, однако теперь он весьма терпимо отнесся к святым отцам. Еще одно подтверждение тому, что народ здесь темный и ненадежный. Ну да неважно. Когда-то и он ходил на мессу, преклонял колени рядом со строгой бабушкой в черном платье.

Коров из стада Всемогущего забили и зажарили на вертелах над кострами. Ирландцы, сидя прямо на земле, с жадностью обгладывали огромные мослы, давились закопченным мясом. Будто и не видывали его никогда. Впрочем, мало кто из крестьян ел мяса вдосталь.

И Французская революция знавала такие же времена: чернь врывалась в замки, расправлялась с господами, вытаскивала на лужайки изящную мебель, картины, затаптывала сады, поджигала усадьбы. А сейчас все свелось к жалкой возне — к борьбе за власть. Все эти Барра, Рюбель и иже с ними. И среди них не набравшее еще силы, словно бабочка в коконе, дремлет пока их дитя — Бонапарт. Единственный честный политик, стоявший у истока всех побед, Карно, в ссылке. Великий генерал Гош, истинный сын Революции, мертв. Как ненавидел он Бонапарта, как не доверял ему! Революция обросла клубком змей, та самая Революция, что вознесла торговца кроличьими шкурами до генерала. Да, этим змеям подавай только победы, за тем и отправился в Египет Бонапарт, а он, Эмбер, в край болот и пустошей.

Бродил по лагерю повстанцев и Мак-Карти. Возможно, он даже ходил с ними на Баллину. Сам он точно не помнил. Ирландцы в отличие от вымуштрованных, привыкших к строю французских солдат шли толпой, разбившись на группы, хотя и слушались команд О’Дауда и Тилинга. Мак-Карти, скрестив руки, стоял у стены «Волкодава» и провожал повстанцев взглядом: нет-нет да и мелькнет знакомое лицо — этот пастух, а тот крестьянин, с этим Мак-Карти отчаянно дрался, а с тем бражничал. Многие из них толком и не понимали, куда их ведут и зачем, кому просто было страшно, иные шутили, подзадоривая друг друга, тыча соседа в бок крепким локтем. Но на большинстве лиц не запечатлелось никакого чувства. Лишь безразличие. На плечах они несли пики, оружие непривычное, грозно блестели новые, прямо с наковальни, наконечники. Мак-Карти долго смотрел им вслед и, только когда они скрылись из виду, оторвался от стены, постоял в раздумье и вдруг бегом припустил за солдатами. Повстанцы его не приветили, но и не прогнали. А Рандал Мак-Доннел, подгоняя отставших, и вовсе не узнал его. Да не все ли равно, подумал Мак-Карти. Он и сам толком не знал, с повстанцами он или сам по себе. Армия шла по «соломенной» дороге — с порогов хижин им освещали дорогу пучками горящей соломы, неровные огненные языки выхватывали из тьмы безмолвные, недвижные фигуры, словно привидения стародавних времен, смутные, дрожащие в бликах пламени лица.

Россеркская дорога вывела их к предместьям Баллины, там они неожиданно наткнулись на отступавшие части полковника Чапмена, и завязался бой. Мак-Карти ошалело озирался: во тьме кто свой, кто чужой — не разобрать. В бой вступила колонна О’Дауда, шедшая в авангарде, скрытая ночной мглой.

— Скорее, скорее! — зычный возглас Мак-Доннела резанул и постепенно умолк, точно унесся ввысь. Шедшие рядом с Мак-Карти поспешили вперед, на голос. Он бросился следом, но отстал. Когда добежал до дороги, там уже никого не было. Крики, пальба слышались дальше, на самых подходах к городу. Мак-Карти замедлил шаг, потом остановился в задумчивости. Бой — это крики да тьма. Он приметил на земле пику, брошенную или утерянную кем-то. Нагнулся, подобрал, провел рукой по ясеневому древку, по прямому наконечнику и по второму серповидному лезвию у его основания. Оно было мокрым и липким, Мак-Карти догадался и отдернул руку, встал на колени и вытер ее о траву. Через час он очутился в Баллине, на кривой улочке, которая сбегала к реке Мой. Мак-Карти оставил пику у моста — может, кому пригодится.

Солнечным летним утром он расхаживал по городу, а рядом на богатых лугах расположились воины-победители. Издали их можно принять за жнецов на отдыхе, и доселе невидимые лица казались ему привычными, точно немало послужившая на своем веку пивная кружка. В этом суетливом и безликом человечьем муравейнике прошла его жизнь. О таких вот безвестных свинопасах и пастухах упоминается в исторических хрониках, хранящихся в библиотеке у Трейси, упоминается мимоходом, в конце пышных и цветистых фраз. «Августа 3-го, 1599, сложил голову в битве при Аббели сэр Майлз О’Мор, а также еще пятеро дворян графства и сотня простолюдинов». «Июля 12-го, 1691. При Огриме пали лорд Мойкашэл и сражавшийся с ним плечом к плечу сэр Томас Прендергаст, его родственник по линии супруги. В той же битве, защищая свои позиции на холме, погибли более двухсот человек недворянского сословия». И вот такие же люди предстали сейчас взору Мак-Карти, эти «недворянского сословия», кто вышагивал под барабанную дробь, шел в атаку по приказу сержанта. Что влечет их сейчас? Возможность пограбить крупные усадьбы? Боязнь оказаться в числе жертв? Злобная месть? Простой азарт? С них хватит пики да мушкета, куска говядины, который, обожравшись, они оставят при дороге с блевотиной, и ночью незаметно скользнут домой и спрячут мушкет под стрехой. Разворошили огромный муравейник, и поползли-поползли людишки из каждой ячейки-лачуги, запрудили зловонные деревенские улицы, собрались под знаменем с бессмысленной эмблемой: на зеленом шелковом стяге — золотая арфа и три корявых ирландских слова.

И Мак-Карти, родившийся и выросший в такой же убогой лачуге, в батрацкой семье, сплетал из слов узоры, в которых каждое имя, вроде Мойкашэл, Маскери, будто серебрянная капелька росы на могилах былых восстаний: Кинсейл, Огрим, Лимерик. Павшие лорды и полководцы жили в его стихах, гордые, несмотря ни на изгнание, ни на смерть. В их опустелых, белеющих в лунном свете усадьбах и селились его образы. Им не сродни «соломенная» дорога, факел в ночи, женщина с кувшином молока для повстанцев.

Мимо прошли трое крестьян из Белмуллета — высокие, неуклюжие, они неумело несли на плече пики, задрав их вверх. И вдруг в голове мелькнул образ, неразгаданный, уже полузабытый: холодно блестит под луной то ли клинок, то ли камень. Самое страшное для поэта! Не можешь понять, что это означает, а образ долго таит от поэта свой смысл. И лишь когда созреет, он открывается сам собой, и полностью.

ДОРОГА ИЗ ДУБЛИНА НА ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 25-ГО

Карета генерала Лейка в сопровождении гонцов и многочисленного эскорта драгун, не задерживаясь в Атлоне, переправилась через Шаннон. Лейк пренебрег советом Корнуоллиса и отправился в путь через час после их встречи. Еще раньше он выслал гонцов к генералу Хатчинсону. Тому надлежало (если он сам не догадался заблаговременно) перевести армию из Голуэя в Каслбар и сдать командование Лейку. И когда француз нападет на Каслбар, там его встретят численно превосходящие как солдатами, так и генералами силы англичан. Пока к полю брани неспешно и величаво движется Корнуоллис с армией, он, Лейк, расправится и с повстанцами, и с иноземными захватчиками.

Лейк задумчиво созерцал поля Западного Мита в серой рассветной дымке. Корнуоллис и в молодые годы был таким же: и в Северной Америке, и в Индии. Теперь черед Ирландии. Генерал он в общем хороший, толковый, но уж очень осторожный и без меры заботится о тылах. Какие у него рассуждения. Господи, упаси королевство наше от рассуждающих генералов. Таких, как Корнуоллис и Бургойн. Солдат должен не рассуждать, а выискивать врагов короны и уничтожать их. А в Ирландии их испокон веков было предостаточно. Как умело расправлялся с ними Кромвель! В Уэксфорде и он, Лейк, проявил себя достойным учеником: расстрелял повстанцев из пушек на Горьком холме; а сколько их пало от солдатских штыков; немало он и повесил, кого на виселице, кого на первом попавшемся суку. И что же получил он в благодарность месяц спустя от Корнуоллиса? На людях — хвала, с глазу на глаз — хула. Желчный старик, как всегда, не выбирал выражений. Хотя с повстанцами по-иному нельзя. Корнуоллис еще сам убедится в этом. Подавлять мятеж нужно решительно и быстро. Лейк всей душой ненавидел мятежи. И не просто как военный человек, усматривающий в них угрозу правопорядку. Вооруженный мятеж против короля и закона — вызов всей человеческой цивилизации; как могли считать себя людьми эти варвары повстанцы?!

В Каслбаре раз и навсегда положит он конец смуте, искоренит семя, давшее греховные и опасные ростки в Уэксфорде и Антриме. Только бы вынудить французского генерала принять бой! Тогда б он приумножил славу британского оружия, стал бы классическим учебным образцом. Слава не минует и его самого, получит он титул: Лейк Каслбарский, или лорд Лейк, звание пэра, конечно, лучше всего. Каслбар, невидный торговый городишко на перекрестке пустынных дорог в графстве Мейо, однако его упомянут в летописи побед английской армии.

Однако какие тучные хлеба зреют на полях! Тяжелые колосья налились. Скоро выйдут жнецы, и засверкают на солнце лезвия кос. До чего же здешние поля похожи на английские, только деревни совсем иные: убогие, жалкие лачуги, кривые улочки, редкие лавки да кабаки, едва ли чище хлева. И это еще не задворки графства, за Каслбаром — Голуэй и Мейо, где живут дикари ирландцы. Казалось бы, Ирландия находится у самого порога Британии, однако как же она далека от метрополии и чужда ей. И Лейку представились болотистые топи и холмы в туманной дымке.

КАСЛБАР, АВГУСТА 25-ГО

Шон Мак-Кенна пробирался по многолюдной от солдат крепостной улице, предусмотрительно держась ближе к домам и лавкам. Ему никто не докучал, хотя несколько раз случайно толкнули. Человек он был тихий, невысокий и грузный. Шел он без шапки, и лысина блестела в закатных лучах солнца. Все лавки закрыты, на некоторых красовались ставни. Жаль, что он в своей не поставил, в убытке б не остался. Горожане, как католики, так и протестанты, словно улитки, попрятались по своим домам, отдав улицы в распоряжение солдат. Сегодня базарный день, но меж солдат не сыскать ни погонщика, ни торговца, ни единой чернобокой коровы.

Наконец он дома, в безопасности. Мак-Кенна поднялся на второй этаж — там ждали жена Брид и малыш Тимоти, — объявил, что добрался цел и невредим и скоро будет к чаю. Последнее он произнес с особым удовольствием: всякий раз он вспоминал, что живет в достатке. Потом вышел в лавку, отодвинул несколько штук сукна, достал тяжелую приходную книгу и уселся на высокий табурет. Обмакнул перо в чернила, перечитал последнюю, недельной давности, запись в книге, задумчиво уставился в пространство, собираясь с мыслями, и принялся писать по-ирландски.

Августа 25-го. За всю историю Мейо, наверное, не бывало столько солдат на улицах Каслбара. Хотя в прошлом край наш знавал и кровавые битвы, особенно во времена Елизаветы, да в годы восстания О’Доннела. Но, думается мне, несмотря на словообилие хроники и велеречивость поэтов, битвы эти были невелики по размаху. Теперь же армия в наших краях не меньше тех, что воюют на материке. Солдаты повсюду: и в городе (в переполненных казармах), и окрест, на зеленых лугах, разбросаны их большие лагеря. При них и кавалерия, и даже пушки, способные уничтожить сразу множество людей. Поневоле задумаешься: значит, великим державам вроде Англии или Франции ничего не стоит поставить под ружье многотысячное войско и отправить хоть на край света пушки, лошадей и рослых, крепких солдат, которым наплевать на всех, кроме себя. Увы, это касается даже самых темных людей, тяжкий удел которых всю жизнь гнуть спину. Всех в Каслбаре обуял великий страх, когда по голуэйской дороге в город нескончаемым потоком хлынули солдаты, предназначенные, казалось, лишь нести смерть и разруху; о нашей судьбе они и не задумывались; теперь всем очевидно, зачем прислали их в наш край: готовиться к битве с французами и нашими земляками-ирландцами. Те, объединившись на севере, одержали крупную победу, захватив Баллину. Впрочем, вряд ли уместно называть «крупным» какое-либо событие в этом городишке.

Удивляюсь сам себе: как удается мне заносить в дневник записи о событиях столь необычайных так бесстрастно, словно речь идет о погоде, о прибавлении семейства соседа или, напротив, о его смерти.

Уже лет сто, если не больше, слагают поэты стихи о том, что пришлет Франция армию нам во избавление, да только сомневаюсь, чтобы кто в душе верил в это. Я, например, никоим образом не верил: какая Франции от нас польза? Разве что пополнит свою армию нашими парнями да пошлет их на гибель вместо своих сынов? И коль скоро они и впрямь прислали войска, так непременно из корысти, а не из добрых побуждений и не из любезности к нашим поэтам.

Господи, да что ж такое Гэльская армия, о которой сейчас только и разговоров? Вчера вечером в таверне кузнец Кон Хорган похвалялся: дескать, поднялась Гэльская армия, сметет всех и вся на своем пути, а французишки, мол, просто так, их дело десятое, в обозе сидеть да улиток жрать. Откуда она взялась, эта Гэльская армия? И где столько лет таилась? На поверку же это банда Избранников да ярмарочных задир-драчунов, они и сейчас воображают, что восстание — это большая разудалая ярмарочная потасовка. Однако здесь, в Каслбаре, солдаты — и пешие, и конные, и пушкари — думают совсем иначе. Я не высказал этого Хоргану, он очень вспыльчив, а кулаки у него что два булыжника, да к тому же он был пьян в стельку. Впрочем, мнение мое разделит всякий здравомыслящий человек. Хоргана прямо распирало от похвальбы, словно он только что в одиночку расправился с отрядом ополченцев; похоже, настроение его разделяли и собутыльники. Они хлопали его по спине и то и дело требовали еще виски. Похвальба похвальбой, а Баллина, эта жалкая деревушка, все же в руках повстанцев.

Вскорости мы и сами сможем разобраться, что к чему, ибо здесь, в Каслбаре, и разыграется решающая битва. Иначе зачем было бы англичанам стягивать сюда войска из Голуэя? Как бы мне хотелось оказаться сейчас далеко-далеко отсюда вместе с моей Брид и Тимоти. Эх, не выбрал я за двенадцать лет времени, чтобы сходить к Генри Роджеру, плотнику-протестанту, он бы за десять шиллингов смастерил ставни и для окна в лавке, и двух — в жилых комнатах. А то мог бы я по сей день, будь на то моя воля, сидеть в родном Корке, культурном городе, где высоко ставят воспитание и образованность и слыхом не слыхивать о пушках, грубой солдатне, для них весь город точно большая таверна. Но не случись мне учительствовать в этом богом забытом месте, у меня никогда бы не было такой доходной лавки, моей любимой Брид, не было бы сынишки Тимоти, а в нем — истинное счастье для нас с женой.

9

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

До меня дошли слухи, что битва при Каслбаре вызвала большой интерес и не меньшее любопытство не только у нас в стране или в Англии, но и на материке, где об этом ходят невероятные толки. Несомненно, событие это чрезвычайное, хотя мне судить весьма затруднительно, что вскорости будет явствовать из рассказа. Меня навещали очень обходительные английские офицеры и просили рассказать о битве. Этого я и буду придерживаться в своем повествовании, хотя не следует забывать, что вся моя военная служба длилась около месяца и пробелы в военных знаниях у меня велики. Будь это лисий гон, я описал бы его подробно и с рвением, хотя он и чем-то сродни сражению, но последнее представляется мне совершенно хаотичным передвижением войск по лугам и полям; командирам, думаю, военные действия видятся по-иному.

Баллинская кампания кажется мне сейчас лихим, но неподготовленным набегом; славы повстанческой армии он не принес, хотя следует отдать должное Эмберу: он хитро придумал повести войска по заброшенной россеркской дороге. Баллина — город, столь значимый для меня, потому что я здесь родился и вырос, — оказалась для повстанцев лишь перевалочным пунктом с плохой обороной. Слава, равно как и опасность, поджидали в Каслбаре, куда генерал Хатчинсон стянул войска со всей провинции Коннахт, едва узнал о высадке французов. Армия собралась изрядная, и, хотя частично состояла из ирландских ополченцев, костяк ее составляли английские солдаты. Поэтому и Сарризэн, и Фонтэн весьма красноречиво и, по-моему, убедительно доказывали, что любой ценой нужно избежать этой битвы. Пока не прибыла вторая эскадра с подмогой, следует укреплять и оборонять позиции на побережье и вдоль реки, предлагали они. Или, если уж идти дальше, то на восток, к Донегалу, хотя и там мы столкнемся с войсками генерала Тренча в графстве Слайго. Но Эмбер и слышать ничего не хотел, лишь нетерпеливо мотал головой и барабанил пухлыми пальцами по скатерти: сейчас, немедля, мы должны ударить по Каслбару и выбить оттуда англичан, тогда вся провинция в наших руках. Верно, враг превосходит нас в численности, но положение усугубится, дай мы время англичанам подтянуть подкрепления с юга. Должен признать, и этот довод я счел убедительным. В любой войне, и в этой в частности, полководец то и дело стоит перед нелегким выбором. Но мне кажется, двигали Эмбером и другие побуждения. Он жаждал победы, чтобы ошеломить всю Ирландию и, главное, Париж. Сарризэн почти так ему прямо и сказал. Бедный Сарризэн, несладко ему на вторых ролях при генерале, который не посвящает его в свои истинные планы. Огорчен был и Бартолемью Тилинг: он давно опасался, как бы ирландские повстанцы не оказались пешками в игре французов. В этом он проявлял особую щепетильность, хотя удавалось это не всегда — сам он носил чин полковника французской армии. Все же Тилинг поддержал Эмбера — необходимо идти на Каслбар немедля, не считаясь ни с каким риском. От начала кампании и до ее конца Эмбер и Тилинг были единодушны почти во всем, а Сарризэн и Фонтэн неизменно выражали несогласие, правда, все приказы выполняли безукоризненно.

Нас, офицеров-ирландцев: О’Дауда, Мак-Доннела, Блейка, Белью и кое-кого еще, — хоть и приглашали на военные советы, но это была лишь необходимая дань вежливости. Во-первых, никто (кроме Джона Мура и меня) не знал французского языка. Муру, по настоянию Эмбера, определили весьма занятную и совсем невоенную должность представителя Общества объединенных ирландцев при штабе армии. Но даже и знай мы все французский язык, мало что могли бы мы внести в обсуждение военных дел из-за малого своего опыта. Впрочем, это не мешало О’Дауду или Мак-Доннелу возвращаться в лагерь с видом великих стратегов, принимавших великие решения. Никоим образом не хочу выставлять их в смешном свете, ибо они проявили недюжинную доблесть и безропотно сносили все превратности судьбы.

Из мемуаров и военных хроник у читателя сложится впечатление, что план битвы составляется генералами загодя, после долгих раздумий над картой. Но если в пример взять Эмбера, то окажется, что это совершенно не так. Эмбер вездесущ, причем поспевает повсюду без видимой суеты. Должно быть, лагерь ирландских повстанцев ошеломил его. Виски — рекой из разграбленных таверн Баллины, неописуемый шум, лихая музыка. Но генерал лишь улыбнулся, хлебнул раз-другой из кружек, что тянули к нему со всех сторон, и продолжал скороговоркой отдавать приказы Тилингу и Сарризэну. Вскорости мы узнали, какое у него сложилось мнение об ирландских союзниках — во всяком случае, не было причины сомневаться в благорасположении крестьянства Мейо. Уже за полночь мы стали свидетелями удивительной сцены. Из-за реки, с холма Арднари, спустились толпою люди с зелеными ветвями. Оказалось, жители Кулкарни и Аттимаса, прослышав о победе в Баллине, решили, что им с восстанием по пути, наш поход представлялся им праздничной прогулкой с друзьями.

Хотя это отнюдь не праздник. Каслбар — ворота Мейо. Город окружен холмами, что облегчает оборону и затрудняет нападение. В семнадцатом веке здесь разыгрались кровавые побоища. Дорога (а в Коннахте всякую тропку называют дорогой) из Баллины ведет на юг к Фоксфорду, огибает с востока озеро Конн, а за ним поворачивает чуть к востоку, от Беллавари к Каслбару. Примкнувшие к нам жители Фоксфорда рассказывали, что город хорошо укреплен, гарнизон пополнился солдатами, бежавшими с поля боя при Баллине. Точное число назвать никто не брался, но, как прикинул педантичный Тилинг, солдат в городе не больше двух тысяч. Нам, прежде чем встретиться с английской армией, нужно сперва взять это препятствие.

Эмбер отложил все привезенные с собой карты и достал свою, которую исправлял и дополнял, как только получал хоть крупицу новых сведений. Он сворачивал ее и носил в кармане, время от времени извлекал и, присев у солдатского костра, внимательно изучал.

Запамятовал уже, кто привел к нему людей с гор Невин, но именно после встречи с ними Эмбер окончательно решил, как ему вести бой в Каслбаре. Помню, стоит он в их окружении, Тилинг и Оуэн Мак-Карти переводят с ирландского на французский. «Как вы к нам попали?» — спрашивает их генерал. Ответил, однако, я, и быстрее, чем успел перевести им вопрос Мак-Карти. Прошли по козьей тропе, не иначе, вышли к Кроссмолине с севера, спустились на дорогу — и рядом уже Баллина. Что мы называем козьими тропами, спросил он, далеко ли они тянутся? И О’Дауд, и Мак-Доннел, и я задумались — вопрос застал нас врасплох, хотя мы и коренные жители Мейо. Выслушав нас, Эмбер подробно расспросил и крестьян.

Единственная сносная дорога из Баллины до Каслбара мною только что описана, она огибает озеро Конн с востока. А к западу места глухие даже для Мейо. Горы, неприветливые озера, болотистые топи, людей там почти нет, разве только вконец отчаявшиеся бедолаги, которые едва не умирают с голоду: они возделывают каждый клочок пригодной для пахоты земли или пасут на склонах унылых холмов убогие стада.

И вот в этом краю и отыскалась тропка, по которой хаживала где нога человеческая, а где копыто, местами она пробегала по коварной трясине. К югу от Кроссмолины — край болот и озер, затем начинаются холмы, и тропка круто взбирается на горный хребет Невин, минует заброшенные деревни Кулах и Лаэрдэн, сбегает с вершины одной горы и поднимается на другую и наконец исчезает в узком ущелье Бернагерах и вновь появляется на другой его стороне. За ущельем она больше не виляет и мили две ведет прямехонько в Каслбар.

Эмбер выслушал нас, задал вопросы, затем четко повернулся и пошел прочь. Тилинг долго смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на догоравший костер.

— Я родился в Баллине и прожил здесь всю жизнь, — сказал я, — но мне не доводилось ходить этой тропой. Телега там не пройдет, лошадь все ноги собьет.

Тилинг согласно кивнул и пожал плечами, взглянув опять вслед генералу. Тот вскоре вернулся, направился было к Сарризэну и Фонтэну, но, поравнявшись с нами, задержался.

— Передайте ирландским офицерам, что завтра пополудни мы выступаем из Баллины на юг.

— А по какой дороге?

Эмбер ответил с удивлением:

— До Каслбара только одна хорошая дорога, через Фоксфорд. И англичане это прекрасно знают. Они уже расположили войска и поджидают нас.

— А мы придем к ним, так сказать, с черного хода? Верно я понял, генерал?

— Это козья тропа, — ответил Эмбер. — Что ж, козы мне не в диковинку. Когда-то торговал и козьими шкурами, и кроличьими. — И легонько хлопнул Тилинга по плечу.

— Но по этой тропе не провезти пушек, — возразил тот.

— Попробуем, — коротко ответил Эмбер и пошел к французским офицерам.

По слухам, какой-то житель Баллины ночью привез в Фоксфорд весть о том, что мы выступаем на следующий день. Совершенно очевидно, что из Фоксфорда весть эта долетела до Каслбара сначала с одним, потом и со вторым гонцом.

Мы выступили в четыре часа. Я подоспел к своей колонне в последнюю минуту, ибо задержался дома с женой. По самым смелым оценкам, мы повели в бой семьсот французских и восемьсот ирландских солдат. Оставшиеся должны были оборонять Киллалу и Баллину. Сотня конных французских драгун была выслана в авангард, следом шла французская пехота, и лишь за ними — ирландцы. Мы шли по дороге на Фоксфорд, пока не повеяло ночной прохладой. Эмбер остановил колонну, развернул ее и указал в сторону Кроссмолины.

Лишь в Кроссмолине поняли и французские и ирландские солдаты замысел Эмбера. Французы привыкли к внезапным противоречивым приказам, да и не представляли они, какая дорога их ждет. С ирландцами вышло по-иному: они недоверчиво и открыто взроптали. Мак-Доннел, О’Дауд и Блейк подъехали к французам с протестом, но, так как не владели чужим языком, выговаривали все недовольство нам с Тилингом. Эмбер, не шелохнувшись и не сводя с них глаз, выслушал и, не успел Тилинг перевести, заговорил, громко, резко и страстно:

— Передайте им, что английские генералы думают точно так же. Они заняли позиции, выставили артиллерию, укрепились, чтобы встретить врага, наступающего по дороге от Фоксфорда. Но их надеждам не сбыться. Мы форсированным маршем пройдем дальним берегом этого большого озера и уже завтра к утру нападем на них с фланга. Я знаю, местность трудная, но мы ее одолеем, даже если придется падать, карабкаться, соскальзывать, прыгать, как козам. Я не первый раз веду людей в бой, и у меня за плечами много побед. Если моим приказам подчинятся, я поведу, но это их родина, а не моя. Если они не хотят бороться за свободу, пусть идут по домам. Только пусть не забудут сдать мушкеты, которые являются собственностью Французской республики, рожденной в муках, и для ее защиты мы пролили немало крови.

Мне показалось, что ирландские офицеры по жестам и тону Эмбера поняли больше, нежели по незамедлительному переводу Тилинга; поистине какой-то необъяснимой властью обладает каждый выдающийся полководец. Авторитет ли это былых побед или сила личности, проявляющаяся с младых ногтей, благодаря которой и одержаны победы? Я чувствую эту силу, она жила в бывшем торговце шкурами: он обращался к темным крестьянам и мелким помещикам, и те внимали ему, не понимая языка. Власть эта страшна и неожиданна, она подобна льву, затаившемуся в джунглях (что подтверждается и моими собственными наблюдениями), однако способна подвигнуть людей на, казалось бы, невозможное: заставить их пойти на риск, на который не отважился бы ни один здравомыслящий человек.

Меж шеренгами повстанцев разъезжали капитаны-ирландцы. Ирландский язык я знаю плохо, и мне было непонятно, чем напутствовали офицеры солдат, похоже, переложенными на местное наречие словами Эмбера. И мне показалось, что люди, многие из которых поначалу были напуганы или разгневаны, успокоились и стали задумчивы. Задумался вслед за ними и я: что влекло их в бой, понуждало рисковать жизнью? Неужто зеленый лоскут с золоченой арфой посередине, куплет из песни о свободе да льстивые лицемерные речи? Во всяком случае, не высокие идеалы, с которыми приехал из-за моря Тилинг, не трескучие фразы-лозунги Объединенных ирландцев и революционеров-французов.

— Богом клянусь, эти парни умеют воевать! — говорил солдатам Корни О’Дауд, кивая на французских гренадеров. — Они чудеса творят! У себя на родине и с йоменами и с ополченцами расправились, королю голову отрубили да на пике у дворца выставили. — На нем был голубой мундир французского офицера и грубые домотканые штаны, заправленные в тяжелые сапоги, на которых налипла грязь с его собственных полей. — И всему их научил вон тот — самый знаменитый французский генерал, его и к нам прислали, чтоб всеми нами руководил. И вот мы победили в Киллале, победили в Баллине, победим и в Каслбаре, коли дело, за которое взялись, будем со всей душой выполнять. Разве не пророчилось нам испокон веков, что придут французы с армией и оружием в наши края? Сами же небось из истории помните, а забыли, так спросите учителя.

Мак-Карти слабо улыбнулся ему, вроде и дружелюбно, но и с горькой иронией, и промолчал. Не в пример капитанам-ирландцам, которым выдавалось оружие, он не носил ни мушкета, ни пики, ни пистолета. Словно праздный зевака в базарный день, подпирающий стену лавки, засунув большие пальцы рук за пояс.

К чести Эмбера, он-таки заставил повстанцев продолжить путь от Кроссмолины, причем никто больше не роптал, даже крестьяне из Невина, а они-то знали кое-какие участки дороги. А Эмбер вел себя так, точно его и не волновало, как все обернется, он непринужденно беседовал с Сарризэном и Фонтэном, раз-другой даже рассмеялся.

Жители Кроссмолины молча провожали нас взглядом, настороженно и неподвижно стояли они у своих лачуг.

КАСЛБАР, АВГУСТА 26-ГО

В Каслбар — этот убогий и унылый городишко, где на площади сгрудились лавки, суд, казармы, рынок и тюрьма, — Лейк приехал к полуночи. Он уже знал, что Хатчинсон стянул все войска из Коннахта: в пути ему сообщил об этом гонец. Лейк вылез из кареты, прошелся взад-вперед, разминая затекшие ноги. Был он высок ростом, внушителен видом и словно создан для алого мундира. Хатчинсон поджидал его с докладом о том, как размещены войска на позициях и какие отданы приказы офицерам.

— Успеется, — произнес, ловко подражая Корнуоллису, Лейк, — успеется.

Город жил совершенно необычной жизнью: в суматохе и вместе с тем в напряженном ожидании. Каслбар запружен армейскими фургонами. На узких улицах толкотня. Хотя в лавках и тавернах темно и тихо.

— Известны ли нам планы противника?

— Сегодня под вечер он вывел войска из Баллины. Семьсот французов и примерно столько же повстанцев. Я послал в Фоксфорд подкрепление генералу Тейлору, и мы ожидаем от него вестей.

— Тейлору француза не сдержать, — заметил Лейк, — к утру явится к нам, в Каслбар.

— Скорее всего, — согласился Хатчинсон. — Француз попусту время не теряет и действует весьма решительно и напористо. Зовут его, кажется, Эмбер.

— Это неважно. Сегодня один, завтра другой. Проиграешь битву, пошлют на гильотину. Французы народ кровожадный.

— Я начал перебрасывать войска за город, — сказал Хатчинсон, — к рассвету они займут позиции. Оборона у нас здесь крепкая.

Лейк кивнул и огляделся.

— Мне нужны самые свежие сведения из Фоксфорда. Господи, до чего же мерзкий городишко! Население, должно быть, сплошь из бунтарей?

— У меня нет причин утверждать это, — сухо сказал Хатчинсон. Сам он был ирландцем, его отец возглавлял колледж Святой Троицы. — Население ведет себя спокойно.

— Не может быть! Видывал я такие городишки и в Ольстере, да и в Уэксфорде. Вроде люди тише воды, ниже травы, но дайте им, Хатчинсон, хоть малейшую возможность, они своего не упустят. Нож в спину всадят.

Они вошли в казарменный двор, там уже собрались офицеры, дабы приветствовать генерала Лейка. Он приметил лорда Ормонда, возглавлявшего войска в Килкенни, лорда Родена, командующего кавалерией, лорда Гранарда — командира частей из Лонгфорда. Отряды ополченцев. Люди, без сомнения, преданные, но неумелые и неопытные. А вон Грант, с ним — шотландские горцы. Эти получше, настоящие солдаты. Хорошо, что с ними нет Крофорда, тоже шотландца, любимца Корнуоллиса, человека горячего, умного, но всякую победу норовит приписать лихим атакам своих кавалеристов.

Факелы освещали лица собравшихся во дворе казармы.

— Итак, господа, за дело! За дело! Генерал Хатчинсон, какова численность наших войск?

— Более семи тысяч человек, части регулярной армии и ополчение.

— И, сдается мне, лорд Ормонд, все так и рвутся в бой?

— Да, сэр, все, если вы имеете в виду части из Килкенни.

— Именно. Они себя не очень-то проявили несколько месяцев назад, когда родное графство пришлось защищать. В те дни, пока я не принял команду, дела прескверно складывались.

— Генерал, — обратился к Лейку Грант, — не странно ли, что мы до сих пор не получили известий от генерала Тейлора из Фоксфорда?

— И впрямь странно, полковник. Незамедлительно разберусь. Вы очень верно и вовремя подсказали.

На заре Лейк с офицерами поехали осматривать позиции. Город, словно в чаше, лежал меж невысокими холмами, слева в утренней дымке виднелись горы. Хатчинсон занял с войсками Сионский холм в миле от города, расположив солдат в три оборонительных рубежа, с флангов их защищали озера. Кавалерия должна была находиться меж первым и вторым рубежом. На северном склоне по обочинам дороги Хатчинсон поставил артиллерию, а у моста при выезде в город и на улицах — легкие орудия.

Лейк медленно объезжал позиции, но его придирчивый взгляд не находил промашек в расположении войск. Пели ранние птицы, слышался четкий солдатский шаг, звуки флейты, барабанная дробь. Утро обещало быть ясным и теплым.

Генерал повернулся в седле.

— А что, Грант, не напоминают ли вам здешние места Шотландию?

Грант лишь пожал плечами и сплюнул. Лейк рассмеялся. Предстоящая битва хрестоматийно ясна. Но лавры придется делить с Хатчинсоном. Он все подготовил отменно.

ДОРОГА ИЗ КРОССМОЛИНЫ НА КАСЛБАР, АВГУСТА 26—27-ГО

Зловещие топи, черные лужи. Захолустные задворки. Через две мили, после Аддергула, — привал на час. Мак-Карти не спалось. Он шел мимо солдат, те сидели, уронив голову на поднятые колени. Многих сморил сон. Неспроста французский генерал оставил в Кроссмолине всю артиллерию, кроме самых легких орудий, и теперь, впрягшись словно волы, их тащили на себе повстанцы-крестьяне. Пригнувшись, они натужно ступали в темноте, спотыкались, падали, а сержанты-французы осыпали их иноземной бранью. Исстари вот так же брели по этим полям и лесам такие же, как и эти, как и сам он, крестьяне, до колен окутанные стелющимся туманом. А поэты живописали поражения на поле брани, смерть вождей от вражеского клинка, унылую оборону какой-нибудь речки или перевала, отступления. И ни один не сложил балладу о тех, кто, надрываясь из последних сил, жадно глотая воздух, тащил на своих плечах возы, непосильные лошадям и мулам.

Пустынный край изгнания: болота, каменистые ущелья, светлое голубое небо. Сюда, к западу от Шаннона, бежали вожаки восстания, после того как его наголову разбил Кромвель. Сюда, пешком или на повозках, добирались разоренные гэльские помещики, а их вассалы гнали вслед коров и овец, подстегивая их ореховыми прутиками; и крестьяне, дровосеки и прочий трудовой люд стали выбираться из глуши болот и ущелий, чтобы служить новым хозяевам. Сейчас хозяева уже иные: Тилинг, Эллиот, Мур со своими цветистыми лозунгами братства и равенства; непонятный генерал-француз, который то ходит мрачнее тучи, то внезапно начинает расточать улыбки. Много лет назад стоял Мак-Карти на площади в Макруме и смотрел, как вешают Падди Линча, капитана Избранников, пузатого коротышку, кровожадного и тоже вечно улыбающегося. Будь он сейчас жив, непременно пошел бы этим же путем, по горным тропкам да ущельям. Весь народ — без царя в голове, за исключением людей вроде Падди Линча, таких же темных и жестоких.

Да, крутит-крутит по спирали истории этих людей в домотканой мешковатой одежде, большеротых и тонкогубых, черноволосых и рыжих. Руки их, загрубевшие от труда, сжимают сейчас мушкет или пику. Темные люди, не понимают, зачем их ведут этой дорогой, они карабкаются по крутым склонам, чуть не бегом минуют болота, освещенные лишь звездами. Вожаки и полководцы сгинут в круговерти истории, а эти люди останутся.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Все, кому довелось описывать эти события, сходятся на том, что день битвы при Каслбаре самый достопримечательный. В шесть часов утра, проделав изнурительный путь по мерзким топям и ущельям, мы вышли на возвышенность, откуда менее чем в километре виднелся Сионский холм, занятый англичанами. Лишь час назад донесли им о нашем приближении, и они спешно стали перегруппировывать войска, что за час не завершишь. Эмбер некоторое время задумчиво созерцал местность с пригорка, словно принимая парад. Потом приказал нам идти вперед и укрыться за холмом Сливенагарк. Мы были еще далеко от англичан, и их огонь не мог нас достать.

Затем Эмбер приказал ирландцам под командой О’Дауда и Тилинга захватить неприятельские пушки. И мы лавиной покатили вперед. Метров через пятьдесят нас встретил шквальный огонь противника. Ирландцы бросились в атаку и смяли цепи пехотинцев, выставленных на защиту пушек. Но пушки, доселе молчавшие, вдруг заговорили, грозно и громко. В наших рядах сразу же образовались изрядные бреши. Мы потеряли много людей, но в ту минуту я об этом не задумывался, казалось, весь мир вокруг суть дым и грохот. Эмбер тем временем двинул вперед и шеренги своих солдат, поначалу их скрывали кусты, но вдруг на равнине оказалось, что они обошли англичан с фланга. Мы снова услышали команду «Вперед!» — и пошли на врага: могли ли мы помышлять о чем-нибудь ином! Да и гренадеры, шедшие следом, понуждали нас атаковать.

Не могу сказать, что сам отличился в бою. Помнится, стрелял из пистолета в артиллериста, рубил и колол шпагой. Я знал, что должен вдохновить людей, что-то сказать им, но во рту пересохло, язык онемел. Тут я увидел О’Дауда: сорвав с себя шляпу, он с криками хлестал ею по спинам солдат, приказывая им идти в атаку. Лучше всего мне запомнилась мушкетная пальба и крики. Под нашим натиском обратились в бегство лонгфордские ополченцы, не дав развернуться своей же кавалерии. А повстанцы с пиками били, кололи направо и налево, не щадили ни пешего, ни конного.

И все же исход сражения решился не столько благодаря нашей атаке, сколько из-за трусости врага. Когда солдаты О’Дауда взобрались на холм, англичане бросились наутек мимо уже давно покинутых артиллеристами пушек. Причем первыми, судя по рассказам, гвардейцы принца Уэльского и части из Килкенни. Добравшись до своего тыла, они и там посеяли панику, и почти вся столь превосходящая нас армия обратилась в бегство. Храбро сражались лишь шотландцы — они не дрогнули и в рукопашной орудовали прикладами мушкетов, словно дубинками. Эмбер впоследствии признал, что не ожидал столь легкой победы. Он рассчитывал отвлечь внимание неприятеля, послав под их пушки наши передние шеренги, а сам, обойдя их с фланга, ударить и таким образом сокрушить врага. Однако наша блистательная победа превзошла все ожидания.

Битву при Каслбаре, которую сейчас называют позорнейшим поражением Британской армии или еще более уничижительно: «Каслбарскими скачками», я в силах лишь описать, но не растолковать. Несомненно, замысел Эмбера с ночным переходом сыграл важную роль: англичанам пришлось на ходу перестраивать оборону, занимать неудобные, наспех выбранные и неспланированные позиции. Возможно, ошибся и Лейк, взяв на себя команду в сражении на незнакомой местности, хотя я не уверен, смог бы Хатчинсон или любой другой офицер распорядиться лучше. Разве что Эмбер. Теперь все ирландцы, даже дремучие крестьяне из Невина, прониклись уверенностью Эмбера в его талантах. Он словно опоил нас всех колдовским эликсиром. Оказавшись на чужом, диком берегу, средь людей, чей язык он не понимал, Эмбер так уверенно вел войска и отдавал приказы, будто не сомневался: успех, как и всегда, придет сам собой. С тех пор минуло два месяца, и я уже весьма критично оцениваю самоуверенность Эмбера, но в утро Каслбарской битвы я, как и остальные, готов был отдать жизнь по мановению его руки. Британские офицеры, с кем мне довелось говорить, сводят на нет роль повстанческой армии, приписывая нашу победу лишь закаленным в боях пехотинцам и гренадерам Эмбера. По их словам, ирландское стадо бросили вперед, чтобы только отвлечь внимание англичан. Что представляется мне не столь очевидным. Это человечье стадо бросила вперед сама история, и устранить оно могло что угодно.

Зато очевидно одно: англичане бежали, побросав на пути пушки, мушкеты. На узких городских улочках удирающая кавалерия давила своих же пехотинцев. Офицерам удалось собрать несколько сотен солдат, и в достойном бою у моста они прикрыли отступавших товарищей. Однако повстанцы их смяли. В городе еще оставалась одна пушка, которая вела огонь до последнего, что делает честь мужеству артиллеристов. Один из них, по слухам, пал от руки Оуэна Мак-Карти, но сказать наверняка не могу. Во время нашего ночного похода у Мак-Карти не было оружия. Но когда в битве пал некто Кафферти, капитан повстанцев из крестьян Мак-Доннела, Мак-Карти занял его место и принял участие в штурме Сионского холма. С тех пор в Ирландской армии его стали величать (кто в шутку, кто всерьез) капитаном.

Перечитывая написанное, я вижу: скучно и поверхностно рассказал как об этой знаменательной победе, так и о своем участии в ней. Когда она завершилась, я испытывал и ликование, и смятение. Я — крохотная частичка отчаянно-храброй армии, которая благодаря удаче, уменью командира да трусости англичан одержала невероятную победу. Англичане были разбиты наголову. Они бежали, побросав пушки, боеприпасы, мушкеты, знамена. Страх гнал их до самого Туама, где они устроили небольшой привал и последовали дальше, в Атлон, чтобы там дождаться Корнуоллиса, итого шестьдесят три мили. Оттуда по всей Ирландии и пошел слух, что идет огромная и страшная армия. При Каслбаре полегло триста ирландцев, пали они от первых артиллерийских залпов, а считанные минуты спустя О’Дауд молниеносной атакой захватил пушки. Несколько человек умерло прямо у меня на глазах. Видел я и британских солдат, заколотых пиками, с развороченными ребрами и кишками. Такова была ныне всем известная битва при Каслбаре.

КАСЛБАР, АВГУСТА 27-ГО

Ошеломленный, стоял Мак-Карти на Высокой улице в Каслбаре. В голове все перемешалось, грудь тяжело вздымалась: будто вновь он мальчишка и только что выиграл забег в родном Трейли. В памяти лишь отрывочные, хотя и последовательные видения, ночное небо в кровавых звездах. Кричат люди, по летним лугам стелется, оставляя копоть, черный дым. И впрямь как забег, только по полю смерти. Здоровяки солдаты в красных мундирах на Сионском холме, вот они бегут прочь, а кое-кто бьется в судорогах на земле, искаженные лица, выпученные глаза.

Вот у подножия холма, словно споткнувшись, упал Кафферти, грудь ему разворотило пушечным ядром. Шедшие за командиром остановились, уставившись на него, — островок покоя средь бушующего людского моря. Грохот от канонады стоял страшный, словно сама смерть обрела голос, пролитая кровь и изувеченная плоть под кровавыми лохмотьями. Вот пошатнулся на бегу сосед Мак-Карти, будто ноги заплелись. Мак-Карти схватил его за плечи, взглянул в уже не видящие глаза. «Господи, спаси», — шепнули мертвеющие губы, и он рухнул вперед. Взрыв грянул совсем рядом, и у Мак-Карти похолодело в животе. Это красные мундиры кормят нас смертью, набивают нам ею животы, разинутые в крике рты.

— Пора покончить с ними! — крикнул он солдатам Кафферти. — Бога ради, пора покончить! — Он схватил одного из солдат и толкнул вперед. А сам с диким ревом, перекрывавшим даже грохот канонады, бросился к холму. На бегу оглянулся: солдаты следовали за ним, всего человек двадцать. Но слева и справа бежали другие повстанцы, их было великое множество, они взбирались по пологому холму, неловко держа пики наперевес. Их руки более привычны к косе или лопате. Случись ополченцам из Лонгфорда устоять, дружно встретив повстанцев острыми штыками, что бы те стали делать? Однако ополченцы дрогнули и побежали, разом пронзенные страхом. Страх бессловесным гонцом полетел от одной цепи красных мундиров к другой. Поворачивай и беги. А повстанцы наседали, все больше полнились отвагой, видя, что бояться им нечего: перед ними лишь отступающий в панике враг и его нужно догнать и прирезать или заколоть. Пушки молчали, воздух наполняли лишь крики и вопли людей. Но в ушах Мак-Карти все еще грохотали пушечные залпы. Он остановился, зажал уши руками. И побежал вместе с другими дальше, по росистым еще лугам к Каслбару, угнездившемуся средь холмов.

И вот он в Каслбаре, на Высокой улице, мимо него спешат люди. Вон валяются брошенные, уже не нужные мушкеты. Где отступали английские войска, он не знал, да и не задумывался, хотя, очевидно, большая их часть прошла именно по этой улице. В ее начале стояла маленькая пушка, а на ней — распростертый артиллерист, отважный человек, он не покинул своего смертоносного орудия, даже увидев рядом других людей, тоже несущих смерть. Что подвигло его на такой шаг?

Корни О’Дауд положил Мак-Карти руку на плечо.

— Разбили мы их, Оуэн! В пух и прах! — Глаза его горели шальным огнем.

Мак-Карти лишь кивнул в ответ. Все верно, так и было. Битва принесла им победу. Но Мак-Карти не чувствовал радости, лишь от недавнего страха пересохло во рту.

— Считай, тебе крупно повезло, что здесь оказался. Глядишь, поэму сочинишь обо всем этом.

— Обо всем этом? — переспросил Мак-Карти.

Все дальше и дальше слышится ему теперь канонада, словно отзвуки уходящих громовых раскатов. Зато, точно болотные огоньки, заплясали перед глазами стихотворные строки других поэтов. О том, как из белокаменных усадеб изгоняли знать; о том, как уходил на север, в отчаянии и бессильной ярости, Бэр О’Салливан; о том, как совершил победоносный ночной налет Сарсфилд и какая жестокая расплата ждала за эту малую победу — кровавые поля Огрима и Лимерика.

— Обо всем этом? — переспросил он. Но О’Дауда уже не было рядом, — ускакал хмельной от победы всадник.

Повстанцы уже не бежали, шли шагом, оглядываясь, как и Мак-Карти, по сторонам. Сам он остановился у мелочной лавки: сейчас, после всего виденного и слышанного на Сионском холме, она оказалась такой же диковинкой, как арабский шатер. Он обернулся: по маленькому горбатому мосту ехал, возвышаясь над толпой, Эмбер. За ним следом ехали ольстерец Тилинг и помещик-протестант Эллиот. По лицу Эмбера трудно было угадать его выражение, даже когда он подъехал ближе. Эмбер умел скрывать свои чувства. Сейчас он улыбался, как и всякий одержавший победу генерал. Он ехал по улице доселе незнакомого города, словно помещик, вернувшийся в свою вотчину. И только лицо, смуглое и неразгаданное, выдавало в нем чужого.

Мак-Карти подошел к пушке. Среди серых, мрачных домов ярким пятном выделялся красный мундир. Мак-Карти заглянул убитому в открытые глаза. Такой же рыжеволосый, как и сам он, и лицо вроде знакомое. Неудивительно. Ведь они оба ирландцы: и Мак-Карти, и пушкарь из лонгфордского ополчения. И суть не в платье — у одного домотканый кафтан, красный мундир у другого, — а в том, что они оба одной ирландской крови, оба рыжеволосые, с упрямыми подбородками, большеротые — это и объединяло их. Мак-Карти протянул было к лицу погибшего руку, но тут же отдернул и быстро и неловко зашагал прочь.

Он пробрался сквозь толпу, запрудившую улицу, на вершину холма и огляделся. По мосту двигался людской поток, поднимался по пологому склону и около пушки делился надвое. Удастся ли когда из этого образа-заготовки слепить поэму? Гортанные, ликующие возгласы ирландцев перемежались, точно пальбой из мушкетов, французской речью.

К Мак-Карти подскакал Рандал Мак-Доннел, этот кентавр. В седле он ладен и складен, пеший же — неуклюж и пузат. Утренняя дымка уже рассеялась. День выдался ясный, но солнце светило тускло. Мак-Доннел придержал коня и наклонился к Мак-Карти.

— А знаешь, кто у англичан генералом? Сам Лейк! От нас драпала вся коннахтская армия под командой Лейка!

Короткое хлесткое имя всколыхнуло память. Убогая лачуга в Мейо, двое беглых повстанцев, члены тайного общества из Уэксфорда. Снова вернулись времена Кромвеля. Идет по Уэксфорду и Карлоу генерал Лейк, и тянутся за ним вереницей виселицы да столбы для порки, и ведет он победоносное английское воинство в красных мундирах под звуки флейты и дробь барабана.

— Есть о чем поэму сложить.

То О’Дауд его донимал, теперь Мак-Доннел. Поэму по заказу. Пошел в таверну, нацарапал куплет-другой — и знай торгуй им на улицах Каслбара. Несколько шиллингов заработаешь. Как и на пустых, но сладкозвучных балладах, которые сочиняют на английском языке после скачек. Нет, все это далеко от поэзии. В Каслбаре поэзии не сыскать.

Сбирайтесь, о братья ирландцы, о скачках победных рассказ,

Как солнечным утром в Каслбаре являли мы доблесть не раз.

— Конечно, есть о чем поэму сложить. Вам бы, Рандал, хотелось о скачках, верно? — Шуткой Мак-Карти сразу отгородился от этого грубого животного, неукротимого в своих порывах. А как неистово орал он вместе с другими победителями!

Сперва тот не понял, что к чему. Сдвинул на затылок шляпу, поскреб в черных тугих кудрях. Потом тонко засмеялся, хлопнув себя ладонью по округлому животу.

— Верно, и впрямь скачки! И генерал Лейк в этих скачках всех обставил, на целую милю опередил. Но сейчас это не подходит. Нам нужна поэма высокая, приличествующая нашей победе.

Они разговаривали по-английски. Но вот Мах-Доннел коснулся хлыстом шляпы и отъехал. Даже на поле брани он прихватил жокейский хлыст. Хотя на портупее у него висел пистолет, а второй — в кобуре у седла.

Добравшись до конца Высокой улицы, французы повернули и пошли по Крепостной, мимо казарм, суда, тюрьмы — мрачные здания, казалось, рвали безмятежную синь неба острыми крышами. Мак-Карти свернул в мощеный переулок.

Следом за телохранителями-гренадерами ехал Эмбер, высокий мужчина, выше Мак-Карти, темноликий, погруженный в свои мысли. За ним — Тилинг, человек выдержанный и рассудительный, взгляд цепкий, умный. Вон Джон Мур, молодой, нежноликий, пухлогубый и тонконосый, волосы точно солома. Ни дать ни взять юный герой поэмы: победитель, осматривающий покоренный город. Взяв себя руками под локти, Мак-Карти прислонился плечом к холодной, бурого камня стене. Вот о чем пишут поэты: о юных героях и победителях-генералах. И наверное, всегда в минуты торжества все вокруг выглядело именно так, как сейчас. Словно редкие солнечные лучи сквозь облака, явь, пропущенная сквозь призму чувств и фантазии. Мимо шли люди, знакомые и неотличимые от них незнакомцы, крестьяне и батраки. Они словно возвращались после изнурительного труда с полей, еще окропленных предрассветной росой. А совсем недавно они с воплями лезли на Сионский холм, безжалостно закалывали насмерть пиками людей. Час битвы точно сон, прервавший явь обыденной жизни. Солнце уврачевало раны. Жизнь вернулась в привычное русло: вон знакомая лавка, стена из тесаного камня, вон тяжело шагает пахарь. И быстро затягивается рана, утихает боль в душе.

Над судом развевалось зеленое шелковое знамя, которое привезли французы, на нем золотая арфа, но без короны. На крыльцо взошли французские и ирландские офицеры, и толпа, именуемая теперь армией, воззрилась на них. Заиграли французские музыканты, запищали флейты, забили барабаны. Потом воцарилась тишина. И тут резко вступила волынка, звуки сыпались, точно монеты из кармана. Мак-Карти оглядел толпу, но не нашел волынщика. А играл он один из маршей О’Доннела. Мак-Карти частенько слышал их в Киллале. Когда-то пришел Хью О’Доннел с севера в пустоши Мейо. Не было в его дни ни здания суда, ни самого города. А на площадь с кривых убогих улочек стали стекаться горожане.

От шума и гама Мак-Карти обуяла невероятная жажда. Хорошо бы заглянуть в лавку Шона Мак-Кенны и пропустить с ним стаканчик. Ведь все равно вскорости таверны откроются, и ничто не напомнит о событиях в Киллале, Баллине или здесь, в Каслбаре. Из всех убитых, виденных в тот день, запомнился лишь пушкарь, так похожий на него самого, только глаза другие — уже неживые.

По пути к Мак-Кенне ему вновь повстречался Мак-Доннел. Кривоногий коренастый крепыш уже спешился. Они пошли вместе искать открытую таверну. Что ж, с Шоном выпить еще успеется. Не в его характере таскаться по улицам в такую пору.

— Да, великая сегодня свершилась битва, — сказал Мак-Доннел.

— Кровавая битва, — поправил Мак-Карти.

— И верно. Три сотни наших полегло, зато защитничкам Каслбара досталось еще крепче. Бежали прочь быстрее лани, а мы за ними, только успевай руби направо и налево.

— Я видел, — оборвал его Мак-Карти.

Мак-Доннел улыбнулся, обнажив мелкие редкие зубы.

— Ишь ты, Каслбарские скачки!

Прошел бой, повстанцы победили, и Мак-Карти сражался с ними бок о бок. Он не наблюдал со стороны, подыскивая образные сравнения да придумывая льстивые эпитеты вождям, как обычный поэт. Он штурмовал Сионский холм, гнал ополченцев по скользким от росы лугам, вглядывался в лицо мертвого пушкаря.

— Богом клянусь, Оуэн, — продолжал Мак-Доннел, — жизнь у нас раз и навсегда переменится.

10

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Верные короне люди в Киллале поначалу не поверили ужасной вести о трагедии в Каслбаре. Не следует забывать, что к тому времени мы в Киллале были отрезаны от всего графства Мейо. И так продолжалось до самого конца. Дороги на юг, восток и запад захвачены мятежниками, и по ним не проехать. Посему мы довольствовались известиями, доносимыми до нас мятежниками, и, разумеется, весть о поражении при Каслбаре будила все новые и новые опасения. Однако, несмотря на это, мы твердо верили, что мятежники и их французские сообщники будут разбиты наголову, как только встретятся на поле брани с английской армией.

Мое жилище по-прежнему служило штабом оставшихся в Киллале мятежных войск под командой очень неглупого крестьянина по имени Ферди О’Доннел. Он даже имеет кое-какое образование и преисполнен грубоватой обходительности, столь нередкой среди ирландцев. Впредь мне еще немало придется сказать об О’Доннеле, я назвал бы его замечательным человеком, не запятнай он себя кровью, пролитой во время восстания. Сами мы не единожды обязаны ему жизнью, а раз, спасая нас, он едва не погиб сам. Я часто размышляю о том, как тесно и хитро переплетаются в душе человеческой добро и зло, и ни один самый мудрый и добродетельный человек не угадает, где кончается одно и начинается другое. Пока же скажу, что О’Доннел редко нарушал наш покой, вторгаясь в отведенные нам (в моем же доме!) комнаты. Вот один лишь пример.

Топая по лестнице, он поднялся, постучал в дверь библиотеки, я с трепетом открыл: он стоял на пороге, от волнения дрожа всем телом. Огромная армия под командой генерала Лейка, поведал он мне, потерпела поражение в битве при Каслбаре, и теперь весь север провинции Коннахт в руках восставших. Я попытался унять его волнение, сам же задумался о новых бедах, поджидавших нас, отнюдь не из-за победы мятежников — этому я просто не поверил, — а из-за того, что в победу эту Уверовал О’Доннел. Я полностью разделял страхи прочих истинных патриотов: повстанцы могли предать нас смерти, как в ознаменование своей победы, так и в отместку за поражение. Судьба несчастных протестантов из Уэксфорда смущала наше воображение.

Не берусь судить, какого отношения к этой вести ждал от меня О’Доннел: может, ярости, а может, внезапного перехода на их сторону. А возможно, он решил просто поделиться со мной ошеломившим его известием. Во всяком случае, ответ мой явился для него неожиданным, ибо я не сумел избавиться от недоверия. Он тут же затараторил, стараясь все объяснить, но лишь усилил мой скепсис. Из его слов явствовало, что маленькая армия, наполовину состоящая из неотесанных и невежественных крестьян, разгромила куда большую по численности, в которую входили и регулярные британские войска, и артиллерия. И он заверял, что повстанцы не просто одолели их, а разбили наголову и с позором обратили в бегство. Неужто Британская армия не выдержала натиска ирландского мужичья и французских бандитов, сдала позиции и в панике бежала, оставив на поле брани и оружие и честь?! Последнее представлялось мне столь маловероятным, что я окончательно укрепился и в своем недоверии, и в опасениях за нашу судьбу, которая была в руках людей, поверивших этой выдумке.

Недоверие мое разделяли и остальные верные королю протестанты. Господин Фолкинер, в молодости изведавший военную службу, рьяно пытался доказать, что новость эта — вымысел. Кто, вопрошал он, в столь выгодной позиции и имея численное превосходство, обратится в бегство? Даже французы бы не побежали, и испанцы бы не дрогнули. Его мнение разделяли и все мы, или почти все, кроме капитана Купера. В конце концов, он типичный ирландец, и национальное упрямство отчетливее проявляется в яром отрицании очевидного. В своем заточении (крытом рынке) он доходил до безумства в бессильной ярости. Слухи о поражении при Каслбаре он с готовностью поддержал, крича, что трусы англичане всегда бросали ирландских протестантов в трудную минуту, оставляя их на растерзание крестьянам или на милость господню в лице заморского принца-избавителя. Мы, однако, не сразу вняли его будто бредовым, но на поверку мудрым словам. И лишь с течением дней, видя, как меж Киллалой и Каслбаром снуют мятежники, слыша их спокойные и убедительные рассказы, поверили и мы. Но даже и тогда пытались обмануть себя: дескать, англичане отвели армию на юг, а в Каслбаре оставили лишь незначительный гарнизон для обороны.

Увы, сейчас весь свет знает, что Британская армия потерпела постыдное и низкое поражение. Во всей провинции Коннахт заправляли мятежники, немало их разгуливало и по Киллале. Причем не только солдаты О’Доннела. Меж захваченными повстанцами городами — Киллалой, Баллиной, Уэстпортом, Фоксфордом, Суинфордом, Кроссмолиной и, конечно же, Каслбаром — оживленная связь, и каждодневно приходили вести, что та или иная глухая деревушка выступила в поддержку восстания. Страшнее всего были, конечно, мелкие шайки головорезов, под водительством людей вроде жестокого Мэлэки Дугана. Они совершали налеты на усадьбы, жгли их дотла, не считаясь с дисциплиной, установленной Эмбером. Пострадала не одна протестантская усадьба, правда не вблизи Киллалы, где «капитан» О’Доннел, как он величал сам себя, поддерживал порядок. Особенно боялись мести повстанцев жены плененных йоменов. Все, кроме госпожи Купер. Она собрала на Холме радости своих дремучих мужланов крестьян, чтобы отражать любое нападение. Много раз видел я ее на улицах Киллалы: она ехала верхом, словно амазонка, держа в руках плетку наподобие отцовской, о которой ходили легенды. Конечно, за свою резкость и язвительность она могла и поплатиться, но среди крестьян она пользовалась необъяснимым уважением, которое, как ни странно, уживалось с ненавистью и презрением к ее несчастному супругу.

Вскорости мы узнали, что являемся гражданами нового государства — Республики Коннахт, предвестницы грядущей Ирландской республики — конечной цели восстания. И дело затевалось нешуточное. Образовалось правительство, требовавшее от нас подчинения и материальной поддержки. Молодой Джон Мур, брат снискавшего заслуженную известность Джорджа Мура, был назначен президентом, он возглавлял Совет двенадцати. Совет этот издал приказ, дабы все пригодные к военной службе мужчины, так или иначе помогавшие восстанию, были занесены в списки в Каслбаре. На город Каслбар была наложена контрибуция в две тысячи гиней, а на все графство — десять тысяч. Кроме того, были выпущены ассигнации, подписанные господином Муром, они выдавались за отобранные товары, и деньги по ним обещали выплатить, как только Ирландия станет республикой. Мне довелось видеть эти орудия грабежа, хотя на мою долю они и не пришлись.

Закон, предписывавший всем мужчинам отметиться в Каслбаре, не означал всеобщую мобилизацию. Он скорее служил для того, чтобы всех не примкнувших к восстанию можно было посчитать недругами нового государства. В это число попали почти все протестанты и большинство наиболее уважаемых католиков. Мое же собственное положение представлялось мне весьма своеобразным. Я страдаю, хотя и в незначительной степени, подагрой и посему не вхожу в число «годных». Кроме того, закон касался лишь лиц ирландского происхождения, а я, волей Всевышнего, к оным не принадлежу. Я высказал эти соображения «капитану» О’Доннелу, и он с готовностью признал, что я толкую закон правильно. Даже более того, он высказал мнение, что один лишь сан мой освобождает меня от этих «каслбарских глупых затей».

Итак, в Киллале закипели страсти, поползли гнетущие толки. И продолжалось такое не одну неделю. Как мы убедимся впоследствии, в наших краях разыгрался не только пролог драмы Мейо, но и эпилог, Киллала явилась ареной и первого и последнего боя. А меж ними жизнь нашу наполняли слухи да страхи. Мы не знали, что будет с нами, с нашими домами, землей. Одно время мы даже опасались за судьбу всего королевства. Мятежники, конечно, рано или поздно столкнутся с основными силами англичан, но как знать, чем это столкновение кончится, особенно после зловещих и мрачных воспоминаний о Каслбаре. Ежели судить по нашим краям, можно подумать, что Ирландию охватило восстание рабов, ибо напрашивается сравнение не с восстаниями средневековых крестьян, а с древними, времен Спартака, мятежами. Наши пленители, кроме О’Доннела, имели весьма смутное представление об истории Древнего мира, да, судя по их ликующим лицам, они прекрасно обходились и без нее.

После Каслбарской битвы в Киллале воцарилась атмосфера празднеств. К восстанию примкнуло много людей, особенно молодых, но немало осталось с миром и по деревням — скоро убирать урожай, — хотя в душе они горячо приветствовали мятеж, несмотря на воскресные проповеди господина Хасси, в которых он смело осуждал отступников. Но перед глазами его паствы был и иной пример — второй священник, Мэрфи, личность отвратительная, и впрямь стакнулся с восставшими, ушел с ними в Каслбар и, по всей видимости, служит в тамошнем храме мессы в запятнанной кровью рясе. В тавернах гуляют всю ночь напролет, кричат, пьют, поют, не смолкает скрипка или волынка. Порой я даже опасался, сможет ли О’Доннел обуздать людей, если спиртное пагубно отразится на их нравах. В первые дни нашего плена они, правда, были полностью поглощены судами и пересудами о своей блистательной победе.

Время от времени в Киллалу из Каслбара наезжали наши знакомцы, и среди них Оуэн Мак-Карти. Увы, он изменился к худшему, стал завзятым мятежником, даже с оружием в руках участвовал в битве. Однажды я встретил его у себя в доме, он пришел к О’Доннелу, своему близкому другу. Ему, похоже, дали какой-то чин, хотя в отличие от других офицеров их форму он не носил. На нем была шелковая рубашка и сюртук тонкого сукна, некогда принадлежавший какому-то более сухопарому господину. Офицерам выдавали также и пистолеты, и Мак-Карти носил красивую кобуру на широком кожаном ремне. Он заметил мой взгляд и потупился, устыдившись своего награбленного господского платья. Он всегда казался большим и неуклюжим, сейчас же — еще и чужим.

Из уважения к моему сану мне разрешали свободно ходить по городу, хотя я нечасто пользовался этим правом. Отчасти потому, что боялся оставить дражайшую Элайзу, отчасти из-за собственной робости. Грустно было идти по улицам Киллалы, ибо они, подобно Мак-Карти, изменились к худшему. Раньше местечко, пусть мрачное и унылое, с замшелыми от ветров с Атлантики стенами домов, было по крайней мере спокойным. Теперь же улицы запружены народом, в воздухе не смолкают грозные возгласы на непонятном языке, столь неподобающие для литературного или хотя бы пристойного изложения. Стоя в начале сбегающей к причалу улицы, я чувствовал себя одиноким и заброшенным, как Крузо из романа Дефо.

И все же все это время, позволю себе еще раз назойливо напомнить читателю, стояли прекрасные предосенние дни, зрелые хлеба уже клонили налившиеся колосья, дожидаясь жнеца.

11

КАСЛБАР, АВГУСТА 28-ГО

Писать и читать Эмбер научился поздно, и не очень-то преуспел. Это чрезвычайно мешало ему в службе, не потому, что он испытывал неловкость, а потому, что приходилось полагаться на адъютантов и секретарей. На следующий после Каслбарской битвы день он составил доклад для Директории, продиктовал его Бартолемью Тилингу и отослал с солдатом-ирландцем в Ньюпорт, где его дожидалось рыбацкое суденышко. Диктовал он медленно, чтобы Тилингу легче было понимать чужой язык, да и само письмо очень важное.

— …К шести утра после семнадцатичасового перехода по пустошам и бездорожью я подошел к окрестностям Каслбара. Англичане занимали почти неприступные позиции и намного превосходили по численности мои войска, в которые входили как французские солдаты, так и ирландские… Как мы назовем их, Тилинг?

— Патриоты, — серьезно ответил тот.

— Хорошо… как французские солдаты, так и ирландские патриоты. Кроме того, у англичан была артиллерия, мне же пришлось оставить почти все свои пушки в деревне…

— Кроссмолина.

— …Кроссмолина, захватив лишь легкие орудия. Английские генералы Лейк и Хатчинсон сосредоточили войска на широком и невысоком холме примерно в километре от моего авангарда. Я решил бросить ирландских патриотов в массированную лобовую атаку. Ими командовал отважный офицер-ирландец О’Дауд, вооружены они были длинными пиками. Четыре раза предпринимали они штурм холма и понесли тяжелые потери под обстрелом артиллерии. Тогда я приказал атаковать по всему фронту. Сарризэн ударил с левого фланга, Фонтэн теснил врага на правом. Вскоре началось беспорядочное отступление. Враг оставил на поле битвы и орудия, и свою честь. Некоторое сопротивление оказали лишь разрозненные подразделения у моста в город, попытавшись навязать нам тыловой бой. Но третий полк молниеносной атакой выбил их с позиций и обратил в паническое бегство. Незначительные бои велись и на улицах города. Доблестный английский пушкарь до последнего не оставлял своего орудия. Его заколол не менее доблестный ирландский патриот. Мы преследовали врага еще семь миль к югу от города. Англичане потерпели сокрушительное поражение. При отступлении они бросили оружие, боеприпасы, даже личный багаж генерала Лейка… Вы, Тилинг, записали?

— Да, сэр. — Тилинг с почтительной, чуть ироничной готовностью занес перо над бумагой.

— Значит, так. Вот каким должен быть текст доклада о битве. Простым, без прикрас. Солдат — человек прямодушный, и мысли свои излагает четко.

— Особенно если это отчет о победе.

Эмбер улыбнулся.

— Именно. Дал ли вам Сарризэн сведения о количестве убитых и раненых с обеих сторон, список захваченного оружия и пушек, названия английских полков, участвовавших в битве? Покажите мне эти данные, я подпишу, и присовокупите их к докладу.

— А заинтересует ли кого в Париже список павших крестьян? Долго читать придется. Тех, кто с пиками четыре раза под пушки шел.

— А как, по-вашему, должен был я ими распорядиться? — с легким раздражением спросил Эмбер. — Кроме сохи, они знать ничего не знают, военных навыков никаких. Они приняли на себя артиллерийский огонь, позволив моим солдатам зайти с флангов.

Тилинг промолчал. На полях он нарисовал маленький аккуратный крест.

— И вот что еще, — продолжал Эмбер, — попросите Фонтэна составить карту поля битвы и включите ее в отчет. Скажите, пусть на одной стороне нарисует французского солдата, на другой — патриота-ирландца с пикой в руке. Будет очень красиво. После безыскусного правдивого отчета о битве позволительно, поразмыслив о происшедшем, как-то подчеркнуть ее значение.

Он встал, подошел к окну, взглянул на залитые солнцем поля лорда Клерморриса, на окаймлявшую их рощицу лиственниц. Потом снова принялся диктовать.

— …Столь невероятная победа достигнута благодаря отваге и находчивости французских солдат, верой и правдой служащих Революции, а также благодаря ирландским патриотам, которым невмоготу ненавистное ярмо рабства. Британская армия была разбита, и город, являющийся ключевым в… — он повернулся к Тилингу, вопросительно подняв брови.

— В Мейо, генерал, или, если угодно, в Коннахте.

— Не понял, разъясните.

— Мы находимся в графстве Мейо, а оно входит в провинцию Коннахт.

— …являющийся ключевым в провинции Коннахт, в наших руках. Прочие городки и селения к западу захвачены группами местных патриотов, которых вдохновил наш пример. Создана Республика Коннахт, ею управляют и французы и ирландцы. Ряды повстанцев множатся так стремительно, что нам уже непросто предоставлять им необходимое. Короче говоря, начало положено блистательное, и я теперь понимаю, почему так горячо хвалил своих соотечественников полковник Теобальд Уолф Тон. Как и мы сами, ирландцы — дети Революции… А чьи это земли?

— Аристократа по имени Клерморрис. Он и лорд Гленторн — самые могущественные землевладельцы в восточном Мейо.

— А разве не господин Мур? — резко бросил Эмбер. — Тот, кого мы поставили президентом? Вы же заверяли меня, что…

— Его брат Джордж помещик средней руки, — пояснил Тилинг. — В вашем понимании он не аристократ, но и не последний человек в округе. Муры — семья уважаемая.

— Наш президент добавит лавров в мой венец, — сказал Эмбер, — прошу вас, продолжайте… Согласно приказу, я должен был обеспечить высадку и дожидаться генерала Арди. Чтобы упрочить свои позиции, необходимо было продвинуться в глубь острова и захватить Каслбар. Полная и безоговорочная победа, столь отрадный единодушный порыв населения Мейо меняет обстоятельства. Пока инициатива в этой части острова принадлежит мне, полагаю, было бы просто преступно не развить успех. Не знаю, отплыл ли Арди, или, может, его перехватила английская эскадра, я же намереваюсь в ближайшие три дня призвать под свои знамена как можно больше патриотов-ирландцев, разобраться в донесениях, не поднялись ли люди в каком уголке острова на восстание, воодушевленные Каслбарской битвой. Свои же войска я буду держать в полной готовности, чтобы передать их под команду генерала Арди. Но если он не высадится, я намереваюсь двинуться дальше.

В комнате было тихо, лишь скрипело перо Тилинга.

— …двинуться дальше, — повторил он.

Эмбер не обратил на это внимания. Он снова загляделся на лиственницы лорда Клерморриса.

— …Судьба этого острова решится в ближайшие десять дней. Прогнозы благоприятны: возможно, отвага и дерзость принесут нам успех, и у Франции появится верный и бесстрашный союзник… Письмо закончите, как полагается.

Тилинг положил перо и пробежал глазами написанное.

— Прочитать сначала?

— Нет, нет. — Эмбер снова подошел к столу. — Вы удивлены, почему именно вас я попросил написать это письмо?

— Был удивлен, — сухо ответил Тилинг, — сейчас уже нет.

Эмбер улыбнулся и медленно, грузно опустился в кресло.

— Объясните.

— Мне не пристало…

— Чушь, — оборвал Эмбер, — объясните.

— Вы намного превышаете данные вам полномочия из-за одной-единственной победы и надежды, что поднимутся и другие провинции. Вам, конечно, не хочется, чтобы остальные французские офицеры знали те доводы, которые вы приводите для военного ведомства.

— Верно, — сказал Эмбер. — Попали в точку. А каково ваше собственное мнение? Ведь вы в некотором роде офицер Французской армии.

— Я еще и ирландец. В некотором роде, — ответил Тилинг. — Тон, может, и верит, что восстанет весь народ, а я нет. Несколько месяцев назад организация наша очень пострадала. Ведь ее основные силы были в Ольстере и Уэксфорде. Да еще в Дублине. Ну и, пожалуй, в центральных графствах. Только в них может вспыхнуть крупное восстание в ближайший месяц. Здесь же, в Мейо, мы приняли в Общество множество темных, не знающих ни слова по-английски крестьян, отрезанных от остальных графств. Не придет Арди — нам надеяться не на что.

— Арди еще не покинул французских берегов, можете не сомневаться, — сказал Эмбер. — И в Ирландию он не пойдет до тех пор, пока все не убедятся, что столь успешно начатую мной кампанию нужно достойно завершить. Ведь этот вельможный старик Корнуоллис не сидит сложа руки. Он ведет с севера навстречу мне большую армию. И если он меня отыщет, каслбарский триумф не повторится, но если восстанет весь остров и недели три мне удастся уклоняться от боя, Арди будет здесь.

— Три недели уклоняться от боя? — с сомнением переспросил Тилинг. — Это на нашем-то островке?

Эмбер лишь пожал плечами.

— Ирландия по территории больше, чем Вандея. Значительно больше. И я смогу уклониться от боя. Если повезет.

— А если Арди все же высадится, где мы к тому времени будем?

Эмбер сжал кулак, поднял над столом, разжал и растопырил пальцы — весьма необычный жест.

— Позвольте спросить, генерал, в какой степени можем мы рассчитывать на успех?

— Обстоятельства против нас. Слишком многое должно произойти своевременно и быстро. Восстанут на местах — а вы в этом сомневаетесь; скоро ли высадится Арди, а за ним и Килмэн; как начнет разворачивать войска Корнуоллис. Не исключена возможность, что он раскинет сети пошире, опутает нас и свяжет по рукам-ногам. О плане своем скажу лишь, что он самый выгодный в данных условиях.

— Выгодный для Франции или Ирландии?

— Конечно, для Франции, — ответил Эмбер, — выгодный для Франции. Ведь вы же к Франции обратились за помощью, и вы лично, и Уолф Тон, и Фицджералд, и прочие. Мы, что ли, толкали вас на путь измены Англии, вы сами позвали нас, чтобы крепче досадить Англии. И вот мы здесь. Повезет — нас будет еще больше. Но и у вас в стране мы служим своей родине, как вы — своей.

— Своей родине, — повторил Тилинг, — а не Революции.

— Франция — это и есть Революция, — неожиданно пылко произнес Эмбер. — Моя победа в Ирландии упрочит Революцию, а победа Бонапарта в Египте ее, быть может, уничтожит.

— Думаете, для крестьян, которых вы посылаете под пушки, это имеет какое-то значение?

— Задайте этот вопрос себе. Они же не мои соотечественники, а ваши.

— Я им и задаюсь. Только очень уж вопрос страшен.

— Верно, — печально согласился Эмбер, — страшный вопрос. Война пожирает людей. Мы посылаем своих детей под пушки. Но в разгар кампании задаваться этим вопросом нельзя.

— Я перепишу ваше донесение начисто, — сказал Тилинг. — Оставить для вас копию?

— Разумеется. И проследите, чтобы выбрали надежного гонца. С первым приливом судно должно выйти в море.

У двери Тилинг обернулся.

— Скажите, генерал, лобовая атака на открытой местности без прикрытия приводит к неоправданным потерям в живой силе, не так ли?

— На этот раз атака себя оправдала, — ответил Эмбер.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

На следующий день после Каслбарской битвы меня направили на восток, в Слайго, чтобы удостовериться, в каком состоянии там движение Объединенных ирландцев, и по возможности выяснить, как обстоят дела в Ольстере. Эмбер учитывал возможное присоединение к нам остатков повстанческих сил на севере. Со мной поехал учитель Оуэн Руаф Мак-Карти. Не исключено, что дорога на Слайго частично в руках крестьян, и Мак-Карти легче, чем мне, удалось бы объясниться с ними. По правде говоря, на дорогах было небезопасно появляться всякому, по одежде, поведению и речи похожему на протестанта. Нас, однако, подобные злоключения миновали, хотя Западное Слайго и находилось в руках повстанцев.

Мы ехали через Суинфорд, Чарлзтаун и Тоберкурри, и вряд ли кто видел спутников более разномастных, чем мы. Мак-Карти трясся в седле, каждое движение причиняло ему боль, и раз он заметил, что лошадь, реквизированная у лорда Клерморриса, должно быть, и пяти фунтов не стоит. Он намекал на стародавний закон, по которому папистам запрещалось держать лошадь дороже пяти фунтов. Мак-Карти оказался человеком умным и тонким, хотя и чудаковатым, и я в очередной раз проклял искусственные преграды, разделяющие людей разных сословий. В целом о лучшем спутнике я и мечтать не мог, правда, он порывался заглянуть во всякую таверну на пути, выказывая немалые способности и в питейном деле. В некоторых тавернах его знали по имени, как автора стихов на древнегэльском языке. О целях и задачах Объединенных ирландцев он почти ничего не знал, хотя читал кое-какие наши брошюры. Голова у него забита прелюбопытнейшими знаниями, как научными, так и псевдонаучными, но ограничиваются они в основном Ирландией и четырьмя морями окрест, хотя ему не отказать в знании литературы, читал он и Голдсмита и Шекспира.

— Моя жена, — упомянул я, — очень увлекается Оссианом.

— Кем?

— Величайшим из поэтов, писавших по-ирландски, — вопрос его меня озадачил, — Оссианом. Может, правда, он шотландец. В Лондоне его прославил господин Джеймс Макферсон.

— О’Сиан, говорите? — помолчав, переспросил он. — Имя знакомое.

Вскорости после свадьбы госпожа Эллиот заставила меня выучить наизусть отрывок из цветистого перевода Макферсона, и я процитировал его Мак-Карти.

— «О реки Каледонии прекрасной, пусть ваши духи воспарят высоко, пробудят ото сна героев-гэлов, чтобы на бой пошли они, не дрогнув».

— Что ж, красиво звучит, — признал Мак-Карти. — И запомнить наизусть такое непросто. «Чтобы на бой пошли они, не дрогнув». Не каждый день такие стихи попадаются.

Мне почудилась издевка в его замечании, и я сказал:

— Стиху, кажется, недостает чувства и выразительности.

— Ничуть, — с едва ли не приторной любезностью заверил меня Мак-Карти. — Очень хороший стих. «Пробудят ото сна героев-гэлов». Одну эту строчку стоит запомнить! В Западном Корке есть один рифмоплет, так он за эти слова не один шиллинг выложит.

Долгий и разный путь проделали мы с ним, прежде чем пошли одной дорогой, и все же еще очень многое нас разделяло. По-моему, Ирландию удерживают в повиновении жестокие законы и продажный парламент; правительство и знать, уверовавшие в незыблемость своей власти из-за разжигаемой вражды меж протестантами и католиками; могучая армия чужеземцев-англичан. Со всем этим Мак-Карти с готовностью согласился, хотя, очевидно, его это почти не трогало.

— Мой отец, — сказал он, — был, по вашим понятиям, безземельным, он батрачил, чтобы прокормить нас двоих. А его отец некогда владел клочком земли на угодьях лорда Бленнергассета, близ Трейли. Выдались два неурожайных года подряд, один за другим, аренду платить нечем, вот и согнали его с земли. Удастся ли теперь Объединенным ирландцам покончить с этим?

— Арендная плата существует во всех странах, и у помещиков свои долги, они их и покрывают тем, что получают за аренду.

Мак-Карти словно не расслышал меня и продолжал:

— Вырос я, пошел учительствовать в Макруме, и тут опять Избранники зашевелились. Вожаком у них был Падди Линч. На любое злодейство горазд. По сравнению с ним Мэлэки Дуган из Килкуммина — невинный агнец. Когда он начал орудовать в Западном Кроке, помещики присмирели, перестали бедноту с земли сгонять. Случись Избранники во времена моего деда, не пришлось бы ему бродягой свой век кончать.

— Мы еще у истоков освобождения, — начал я и почувствовал всю пустоту слов. — И продвигаться нужно постепенно, шаг за шагом.

— Вот так постепенно, шаг за шагом, и оказался мой дед в придорожной канаве. Заснул раз зимней ночью, лишь утром его нашли, а подле слезами заливается и от холода дрожит его сын — мой отец. — Мак-Карти задумчиво закусил губу, потом сказал: — Ну еще бы! Разве кому есть дело до таких, как мой дед?

Повстанцы, узнав о победе при Каслбаре, не дожидаясь ни помощи, ни указаний французов, захватили Суинфорд. Узкая деревенская улица украшена зелеными ветвями, там и сям стоят «древа свободы». Восставшие заняли местную пивную, хотя хозяин ее был папистом, и пили, горланили песни весь день-деньской. Крепко сбитый молодой крестьянин, похоже, самый отчаянный драчун и забияка, назвавшись капитаном, вершил над селянами полный произвол. Не удержавшись, Мак-Карти похвастал, что мы участвовали в Каслбарской битве, нас тут же окружили, забросали вопросами, стали угощать спиртным, от чего Мак-Карти не отказался. Почти то же ожидало нас и в Чарлзтауне. Короче говоря, дорога на восток Мейо была открыта, деревни — в руках повстанцев. Но о графстве Слайго мы так ничего и не узнали. По слухам, одни деревни восстали, в других стоят отряды йоменов, а третьи жили по-прежнему, будто ничего не случилось. В самом городе Слайго, более крупном и лучше укрепленном, чем Каслбар, стоял большой английский гарнизон, усиленный частями из Ольстера. Слайго на севере и Бойл на юге — вот два звена в цепи, которой англичане хотели приковать нас к провинции Коннахт до подхода армии Корнуоллиса. И случись нам дойти до Ольстера, придется либо с боем прорывать эту цепь, либо постараться незаметно проскользнуть.

День тот выдался чудесный, долго не опускался вечер. Далеко налево от нас, в сторону Атлантики, простирался Бычий кряж, пурпуром отливали его вершины в закатном солнце на голубом небе. А где-то далеко-далеко — Дублин, и почти так же далеко — Каслбар. На невысоких пологих холмах, утопающих в зелени, кое-где виднеются дворянские усадьбы. Но чаще взору нашему представали бескрайние равнины и крестьянские лачуги. Порой мы останавливались, просили молока, и очевидно было, насколько чужды им все восстания и сражения. Совестно было подумать, что скоро и их закрутит водоворот нашего восстания. Ибо что им королевства и республики, равенство и права человека? У них другие заботы, другие цели — убрать бы урожай.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ». ГЛАВА III КНИГИ «МОИ ПОХОДЫ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА (ЛОНДОН, 1848)

С севера и юга город Дублин охватывают два канала, Большой и Королевский, они соединяют столицу с рекой Шаннон и океаном. И по сей день они остаются чудом инженерного искусства и речного судоходства. По этим каналам поступают в город урожаи с щедрых полей и стада с обильных лугов Ирландии для отправки в Англию. А в годину войн с Францией и Наполеоном каналы эти были жизненно важными артериями, связующими Англию со своей житницей.

Как раз по Большому каналу и отправился в Коннахт Корнуоллис. Я бы на его месте извелся и истомился, он же спокойно сидел на палубе, дымил трубкой с длинным чубуком и беспрестанно пил шоколад из крохотных чашечек. Тогда, в молодости, от Корнуоллиса я и получил неоценимый урок: «Поспешай не торопясь». Да еще и наглядный пример несчастного генерала Лейка, павшего жертвой торопливости. Правда, отправляясь в Коннахт, Корнуоллис еще не знал о каслбарской катастрофе.

— К нашему прибытию Лейк, возможно, уже расправится с французами, а если нет, посмотрим, как там дела, и решим, как поступить, — говорил мне Корнуоллис, — здешние места на всем протяжении канала на редкость мирные, вы согласны со мной, Уиндэм? Будто это Франция или Голландия или даже Англия. Дайте людям возможность, и они будут жить тихо и мирно. Народ здешний высоко чтит справедливость. Какой-то историк так сказал. Сам из англичан.

По случайности Корнуоллис в тот момент обозревал Алленские топи, где ни мирных, ни иных обитателей не сыскать. И тем не менее умозаключение его мудро. На ирландский народ возвели много напраслины. Он и впрямь с готовностью покорился бы правительству справедливому и гуманному, если бы не демагоги, сыгравшие на его чувствах. А вспыльчивость и воинственность, столь поносимые недоброжелателями, обуздываются дисциплиной Британской армии (как и было на протяжении последних сорока лет), и из ирландцев получаются отменные солдаты, во всем мире лучше не сыскать.

Приведенный пример свидетельствует и о широте взглядов Корнуоллиса, и о его человеколюбии, не покинувшем его даже во время битвы с обманутыми крестьянскими массами в Коннахте. Питт послал Корнуоллиса в Ирландию с двоякой целью: усмирить волнения на острове и окончательно низложить так называемое королевство Ирландии, тем самым полностью вверив страну попечительству английского парламента. Обе эти задачи Корнуоллис обсуждал со мной открыто и доверительно — наверное, еще ни одному лейтенанту в двадцать лет не доводилось познать столько премудростей в военном и дипломатическом искусстве. Усмирять и одновременно закладывать основы прочного жизнеустройства — истинная цель всякого воина-дипломата, и лорд Корнуоллис обладал необходимой широтой взглядов, тонко чувствовал людские чаяния. Увы, в те годы я был слишком недальновиден и не полностью воспользовался предоставившейся мне уникальной возможностью.

Старый полководец (впрочем, признаюсь, моложе, чем я сейчас) говорил спокойно и долго. Уже стали опускаться сумерки, чудесные, нежнейшие сумерки ирландского лета. По берегам канала тянулись бурые, кое-где разработанные торфяники: необозримую равнину рассекали, сходясь и расходясь, темные неглубокие траншеи. Многовековая история, спрессованная временем; все горести и печали народные наслоились в этой бурой, пахучей массе, еще не тронутой человеком. В папке из мягкой юфти я носил карты Корнуоллиса и его записи, которые он диктовал мне по мере продвижения наших войск, однако не удосуживался просмотреть их. Но ни об одной мелочи он не забывал, хотя касались они не битвы и быстрой победы, а восстановления незыблемых законов справедливой и полноценной мирной жизни.

От четырех узловых пунктов: Слайго, Бойла, Каслбара и Голуэя — сплетена сеть на весь Коннахт. Не вырваться из нее повстанцам. А на юге тем временем сосредоточивались основные силы наших войск. Потом сеть все теснее и теснее будет смыкаться над повстанцами. Тщательно продумав свой план и отдав распоряжения, Корнуоллис откинулся на спинку кресла, положив больную ногу на скамейку с подушечкой.

В Тулламоре, богатом прибрежном городке, мы высадились на берег и экипажем проследовали до Атлона: он расположен в двадцати пяти милях к северо-западу, на берегах реки Шаннон, и контролирует важный мост — основную дорогу в Коннахт. За Атлон, а следовательно, и за мост через Шаннон шли ожесточенные бои и во времена Кромвеля, и во времена Вильгельма. В июне 1691 года на Атлон напала более чем двадцатитысячная армия Вильгельма и подвергла его чудовищному, невиданному за всю историю Ирландии обстрелу. Тонны каменных и железных ядер обрушились на стены города. Корнуоллис не остался равнодушным к истории и осмотрел столько повидавшую на своем веку крепость, остатки городской стены. Там-то и настигла нас весть о каслбарской трагедии.

Доставили ее легкие драгуны, самым унизительным образом покинувшие поле боя, без отдыха мчали они от самого Каслбара. Их привели к Корнуоллису для доклада, но даже в присутствии сурового и величественного полководца они не сумели связно и толково рассказать обо всем. Несметная армия крестьян, подстрекаемая священниками, с дикими воплями движется по дорогам Коннахта. От Каслбара до Атлона под ее натиском пали все важные населенные пункты, в том числе и Туам. Корнуоллис слушал их молча, стараясь угадать за продиктованными страхом преувеличениями истинный размах поражения на севере.

Потом он оставил драгун и продолжил осмотр города, но уже не столько из благочестия, сколько из практических соображений: устоит ли Атлон перед массированной атакой. Он также послал гонца в Туам, чтобы проверить, находится ли этот важный пункт на перекрестке дорог в руках англичан. Уже затемно прискакал посланец от генерала Лейка с донесением, постыднее которого ни один офицер Британской армии не писал своему командиру. Генерал и хвалил, и жалел себя, безраздельно перекладывая вину на своих офицеров и солдат. Британские войска, писал он, поддались панике и трусливо покинули поле боя, столь хорошо задуманного и подготовленного им, Лейком, боя, в котором он намеревался с честью выстоять. И строчкой ниже он уже противоречил себе, возлагая ответственность за подготовку к ведению боя на Хатчинсона. В донесении ни слова не говорилось о том, почему вспыхнувшая паника охватила самым пагубным образом все войска, намного превосходившие противника численностью и занимавшие удобную позицию на холме. Также ни словом не обмолвился генерал о храбрости и находчивости врага, одержавшего победу благодаря ночному переходу, на которые не решился бы заурядный командир.

Вижу как сейчас, несмотря на давность событий и свой немалый возраст: Корнуоллис стоит на мосту, опершись на парапет, дабы дать покой больной ноге. Внизу несет свои мрачные воды Шаннон, справа и слева — еще более мрачные берега. По Атлону побежала тревога, одни слухи порождали другие. Корнуоллис скомкал донесение Лейка и занес руку над рекой, но опомнился, разгладил бумажку и протянул мне.

— Вот видите, послушай меня Лейк и выспись как следует той ночью, не пришлось бы ему расхлебывать все это.

Потом он призвал полковника Крофорда.

— Если Туам еще в наших руках, предлагаю выступить туда завтра же с двумя полками. Туда же ко мне направятся, как только прибудут в Атлон, и основные части. Как только соберу необходимые силы, не позднее чем послезавтра выступаю на Мейо. Составьте приказы, чтобы контролировались дороги на восток, в Слайго и Бойле. И срочное донесение военному ведомству: «Возможно, потребуются дополнительные войска на охрану Дублина». Юный Уиндэм поможет вам написать. Ведь ваши драгуны слова без ошибки не напишут.

— Неужто положение столь серьезно? — встревожился Крофорд.

— Мы, несомненно, победим, — ответил Корнуоллис. — Обязательно победим. Сколько уж веков воюем, к победам нам не привыкать. Но победа на этот раз придет не столь скоро, как я рассчитывал. Да, Крофорд, два полка, которые завтра отправляются со мною, должны состоять из английских солдат.

— Не соблаговолите ли, ваше высочество, в трудную минуту опереться на шотландских солдат? — Шотландский выговор придавал словам Крофорда сердитый оттенок.

Корнуоллис добродушно рассмеялся и легонько хлопнул Крофорда по плечу.

— С величайшим удовольствием, сэр. С величайшим удовольствием. Ваши солдаты лучше всех. Господи, да если у меня был выбор, я б всех этих йоменов да ополченцев — на сторожевую службу, по гарнизонам. С глаз долой, чтоб под ногами не путались.

И больше он ни разу прямо не высказался о битве при Каслбаре.

По невообразимому, словно подстроенному стечению обстоятельств просьба Корнуоллиса о подкреплении попала в Лондон одновременно с первым известием о боях в дельте Нила, в бухте Абукир, между английским флотом под командой адмирала Нельсона и французским, который охранял экспедиционный корпус Бонапарта. В минуты праздности я нередко задумывался, какой магической нитью связаны эти события, происходившие на разных краях света. Впрочем, мои размышления и впрямь плод праздности, ибо какая связь меж незначительной перестрелкой на топком болоте под серым, унылым небом и одной из важнейших в истории битв, когда решалась судьба Европы и Индии.

ИЗ РУКОПИСНОГО ДНЕВНИКА ДЖУДИТ ЭЛЛИОТ, ОЗАГЛАВЛЕННОГО «ВСЕ ВОКРУГ В ЗЕЛЕНОМ УБРАНСТВЕ»

Записки ирландской патриотки

Августа 29-го. Сегодня мой доблестный Малкольм где-то на востоке Мейо «пробуждает ото сна героев-гэлов», как сказал бы Оссиан. Наш городок Баллина находится в центре повстанческого лагеря, хотя ведут себя повстанцы далеко не так благоприличествующе, как хотелось бы. В Каслбаре — столице нашей молодой Республики Коннахт — правит Временный комитет, и там жизнь спокойна и пристойна, во всяком случае, так мне говорили, сама я не рискую выезжать далеко. А в Баллине патриоты ведут себя так, словно свобода для них означает право на хамство и разбой. Правда, они почти все время пьяные. Капитаном у них Майкл Герахти, крестьянин-середняк, некогда он принимал присягу Объединенных ирландцев у моего дорогого супруга. Он, как и подобает, поддерживает порядок. Однако больше похож на главаря банды, который не отважится ввести строгую дисциплину. И как следствие — частые грабежи дворянских усадеб, хотя, к счастью, обошлось без кровопролития. Глядючи, как патриоты тащат, согнувшись в три погибели, награбленное, я не нахожу в них сходства с идеальными, в ореоле доблести и благородства, героями Оссиана. И все же из истории явствует, что люди эти — истинные потомки Оссиана, Оскара и Финна, ныне разоренные и втоптанные в грязь сапогом тирана, под пятой которого они находятся уже не одно столетие. Памятуя об этом, им почти все можно простить и уверовать в то, что, пожертвуя вскорости многим, они возвысят и очистят души свои.

Сегодня меня навестил (из самых добрых побуждений) господин Джордж Мур из усадьбы Мур-холл, старший брат президента нашей Республики Коннахт. Господин Мур ездил в Каслбар к Джону и на обратном пути завернул в Ров; Малкольм просил его удостовериться в моей безопасности. Напрасные хлопоты — репутация Малкольма в округе служит мне надежнейшим щитом. Без очков господин Мур много приятнее, держится весьма учтиво, хотя чуть насмешливо, а порой с такой очаровательной грустью. Должна признаться, поначалу меня изрядно задевало, что французы предпочли Джона Мура моему Малкольму, назначив его президентом, и доселе не могу избавиться от постыдного подозрения, что французов прельстила его родословная и нынешнее положение в обществе, хотя это весьма недостойно ревнителей всеобщего равенства. Теперь же в душе я уверена, что должность Малкольма лучше, он командует армией, в его руках меч Свободы. Увы, под знамена освободителей встали немногие дворяне. Джон Мур и мой Малкольм — исключение. Мелких помещиков и «полудворян» вроде задиристого и неотесанного Рандала Мак-Доннела в рядах повстанцев больше. Все они паписты. Сама я убежденная протестантка, и этим горжусь, однако душа моя полнится возмущением и презрением из-за того, что ни один из моих единоверцев, кроме Малкольма, не поддержал наше священное дело, ибо к чему, как не к свободе, ведет протестантство. Воистину не добраться до глубоко запрятанной и запутанной сути этого острова, некогда знававшего и героические времена.

Вдвойне постыдно поведение Джорджа Мура: он и дворянин, и католик, однако держится особняком, не внимая славному примеру родного брата.

— Увы, мадам, — сказал он мне, — видно, ирландского во мне меньше, чем в вас.

— Но я вовсе не ирландка, — воскликнула я, — я англичанка, и по крови, и по воспитанию, однако сердце у меня болит за…

— Охотно верю вам, — прервал он меня, — и ваши чувства к стране, ставшей для вас второй родиной, — немалый мне упрек. Но я, очевидно, слишком долго прожил за границей.

— Я знаю, сэр, что вы насмехаетесь надо мной, — с сердцем ответила я, — но, по-моему, вернуть древнему народу свободу — дело святое.

— И впрямь, народ мы древний, но что касается всех «святых дел», то мне порой кажется, что они пагубны и оборачиваются всегда людскими страданиями.

— Напрасно вы так думаете, сэр! Без свободы нет счастья народа.

— А по-вашему, мы и есть народ? Я, капитан Купер, Мэлэки Дуган, Деннис Браун и Рандал Мак-Доннел.

Если верить рассказам, человек этот, столь мне непонятный, вовсе не трус, напротив, в молодые годы слыл отчаянным дуэлянтом, волочился за замужними женщинами, чему я готова поверить. Хотя глаз его тускл и холоден, губы пухлые, чувственные. Да и сидел он ближе ко мне, чем того требовали обстоятельства, и пристрастно оглядывал мое миткалевое платье. Но дух его скован и заморожен холодным, всесильным рассудком. Мур весьма гордится своим умом. Мне же он видится хоть и острым, но неглубоким. Разве сравнишь его с неохватностью нашего Руссо, истинного гения-борца; он сумел отпереть темницу, где томилась душа Европы.

— А как дела у нашего президента? — спросила я.

— Вы имеете в виду моего брата? Неплохо. Так же в свое время начинали и Перкин Уорбек[22], и Ламберт Симнел, и Джейн Грей.[23]

К равнодушию в голосе примешивалась горечь — сочетание редкое. Тяжелый характер, отчужденный от всех и вся. Немного найдется миленьких романтических дурочек, которых он привлечет.

Августа 30-го. Сегодня случилось нечто ужасное: в усадьбу господина Лоренса ворвалась целая толпа и на глазах перепуганных дочерей и жены хозяина разграбила все имущество. Не спорю, господин Лоренс ярый приверженец английской короны, сам сейчас служит в королевской армии, весьма пристрастен в своих религиозных взглядах, но так же неоспоримо и то, что он был помещиком добрым, каких у нас в стране мало. О легендарные герои прошлого, герои Оссиана, вы бы не грабили усадьбу Лоренса, не тащили оттуда, привязав на спину, огромные часы. И все же герой Оссиана жив, и сейчас он держит путь на восток.

Сентября 2-го. Перечитываю написанное, и совесть подсказывает, что не таким запомнился мне Малкольм, в нем меньше героического и больше человечного, и такой он милее всего моему сердцу. Последний раз я видела его неделю назад, после освобождения Баллины, в канун славного похода на Каслбар. Он прискакал на усадьбу в полдень и до четырех часов пробыл со мной. Те бесценные и столь быстротечные часы навсегда останутся в моей памяти, что бы ни уготовила нам обоим судьба.

Я ожидала увидеть его в великолепном мундире (Малкольм бы не преминул назвать это по доброте душевной моим «романтическим вымыслом»), однако он появился в простом сюртуке и в тех же штанах, в которых уехал в Киллалу встречать французов. Правда, на поясе он носил теперь пистолет. Как и всякий раз после многодневной разлуки, мы нежно и пылко поцеловались. Но вот он отстранился, и я тотчас прочитала отстраненность и в его лице, ласку его застила сдержанность. Я спешно отвела его в столовую, подала ему блюдо с окороком и большую кружку пива, и за то и за другое он принялся с превеликой охотой. Я села напротив, положила подбородок на скрещенные руки на столе и, помолчав, спросила:

— На что это похоже?

— Что «это»? — оторвавшись от еды, спросил он.

— Сражение. Сражение за Баллину. Самое первое сражение. Наш родной город освобожден. Так на что это похоже?

Прожевав окорок и запив его пивом, он положил нож и вилку и ответил, улыбнувшись:

— Похоже на драку «стенка на стенку». Если судить по Баллине.

— Я никогда не видела драк, но, конечно, наслышана о них. Как и всякий, кто живет в Ирландии.

— В назначенное время сходятся парни из двух деревень или городков, — объяснил он мне. — Ищут повод: будь то вековая ссора или распря, затеянная еще отцами, а иной раз обходятся и вовсе без повода. И по сигналу обе стороны кидаются друг на друга с дубинками, шипастыми палками, с камнями или с тем, что под руку попадет. Редко заканчивается драка чьей-то победой. Несомненно, тех, у кого дубинки потолще да головы покрепче. Потом все вместе, словно закадычные друзья, устраивают попойку. Те, конечно, кто еще в состоянии держаться на ногах после драки. Вот и военная битва сродни этой, только вместо дубинок — пики, мушкеты и штыки. И разумеется, потом не доходит до дружеской попойки.

Вот всегда Малкольм такой: как и всякий ирландец, готов насмехаться над собой, самоуничижаться. Но послышался мне в его словах и горький отзвук правды.

— Но сейчас же все по-другому, эти парни знают, за что сражаются, — за свободу.

— Да, за свободу, — кивнул Малкольм. — Французский генерал слов не пожалел, чтоб растолковать им это, — французских слов, конечно, но мы с Тилингом перевели. Ирландцев его речь потрясла. Правда, у нас в языке нет слова «республика», но мы, как могли, объяснили. — Эллиот поднял кружку и допил пиво. — Насколько я могу судить, француз — человек очень способный. Зовут его Эмбер, он прославился еще в Вандее. Сегодня в ночь выходим на Каслбар; если разобьем англичан, все Мейо и почти весь Коннахт в наших руках. Ну а потом все будет зависеть от того, поднимется ли вслед за нами вся страна, прибудет ли подкрепление из Франции. Видишь, дорогая, я уже поднаторел в военных премудростях. Стал настоящим солдатом.

Он встал, подошел к буфету, вновь наполнил кружку из кувшина.

— Вы разобьете англичан, — сказала я с уверенностью. — И народ по стране поднимается. Все складывается, как ты говоришь.

— К нам в лагерь чуть не каждый час крестьяне приходят. И из Невина, и из Балликасла, и Кроссмолины. Они в Каслбаре и бывать-то не бывали, и слыхом о нем не слыхивали, разве что в стихах. Немалое их испытание там поджидает — Британская армия, «солдаты британской короны», как их в стихах именуют. И части английской регулярной армии, и ирландское ополчение; пехота и кавалерия, драгуны и артиллерия. Да, это не драка «стенка на стенку». Я еще сам не знаю, какой будет эта битва. Может, мне доведется рассказать тебе о ней.

Сказал он это спокойно, и в душе у меня шевельнулся страх. Сейчас-то я знаю, что страх напрасный, во всем мире уже знают о нашей блистательной победе при Каслбаре, в которой Малкольм, вне всякого сомнения, сыграл свою роль с решимостью и отвагой.

Вдруг он резко, так что расплескалось пиво, повернулся ко мне.

— В усадьбе ты остаешься одна, — сказал он. — Не считая повара, прислуги да подростков, которым еще рано воевать. Крепко запомни то, что я говорил тебе перед отъездом в Киллалу. В Баллине гарнизон под командой Майкла Герахти. Если нашему дому будет угрожать опасность — с той ли, с другой стороны, ты меня понимаешь? — пошли человека к Герахти, вели передать, что нужна помощь, и незамедлительно. И он поможет.

— Что значит «с той ли, с другой стороны?» Не очень-то я тебя понимаю.

— Есть такой человек, по имени Мэлэки Дуган, — ответил он, — патриот, хотя вернее бы его назвать…

— Я его не знаю.

— Твое счастье. Господин Дуган Тома Пейна и Уильяма Годвина не читал, боюсь, вы общего языка не найдете. — Малкольм неожиданно замолчал, поставил кружку с пивом и подошел ко мне. Взял меня за руки, поднял с кресла. Погладил по щеке, провел рукой по губам. — Прости мне эти слова, дорогая. Прости, злой я сегодня. А ты запомни вот что: это не война, а восстание, и не сразу поймешь, что к чему. Кто друг, а кто враг. Но тебе здесь ничто не грозит, не забывай только про Герахти.

Он склонился и поцеловал меня, и я вмиг забыла и про Герахти, и про Эмбера, и про Дугана, и про Британскую армию в Каслбаре, и про крестьян из Невина и Балликасла.

По-моему, забыл обо всем и Малкольм, он крепко обнял меня, и не существовало для нас в ту минуту никого ни в усадьбе, ни в целом Мейо, ни во всей Ирландии.


Охваченные сильным, но покойным чувством, мы удалились в спальню, где познали с мужем столько счастья. Впрочем, писать об этом весьма нескромно с моей стороны. Ровно в три часа дня, однако, я разбудила его, как он и просил, хотя мне и не хотелось. Он так спокойно спал, морщины, бороздившие лицо днем, разгладились. Я коснулась рукой его лба, и он тотчас открыл глаза и сел в постели. Потом вспомнил, что мы с ним дома, в безопасности, и улыбнулся. Я нагнулась и поцеловала его, и он поцеловал меня в ответ, нежно и умиротворенно, погладил по волосам.

— Сколько воды утекло, — сказал он, — с тех пор, как сиживали мы в Лондоне, в доме у твоего отца, и вместе читали.

— И беседовали, — подхватила я. — Иной раз весь вечер напролет. — И покраснела, словно я не замужняя женщина и не в постели со своим супругом.

— И беседовали, — повторил он и погладил меня по волосам.

— Те книги сейчас у нас. В твоем, Малкольм, кабинете. Все твои любимые. Пока ты не вернешься, я буду читать их каждый вечер, и будто ты снова рядом, и уже не так тоскливо.

— Конечно, — кивнул он. — Будто я рядом. — Улыбнулся, а улыбается он моим словам часто, словно находит в них некое скрытое удовольствие, хотя никогда не говорит какое.

В четыре часа он вывел лошадь, я пошла проводить его. У ворот он вскочил в седло и поскакал в Баллину, где присоединится к нашим патриотам. Проехав немного, он обернулся и помахал мне. Я разлучалась с ним не на один месяц, и следующая встреча произойдет совсем при других обстоятельствах.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Тяжелый переход выпал нам с Мак-Карти на следующий день: вовсю хлестал дождь, дороги раскисли. В Тоберкурри нас предупредили, чтобы мы обошли Коллуни стороной, городок верен старой власти, и что город Слайго охраняется сильным гарнизоном, на дорогах выставлены патрули. Нам удалось осторожно проскользнуть меж Слайго и озером Гилл на север узкой прибрежной тропой до деревни Россова Стрелка, в пяти милях от Слайго. Здесь знакомец Мак-Карти, поэт по имени О’Харт, держит таверну. С ним мы известили Мак-Тайра, чтобы он пришел на встречу со мной. Теперь всем известно, что бедный Мак-Тайр был представителем Объединенных ирландцев в Слайго. Любопытно, как четверо людей столь разных поприщ — поэзии и политики — оказались в тот день за одним столом в таверне.

Мак-Тайр явился лишь поздно вечером, и Мак-Карти, О’Харт и я скоротали дождливый день, дожидаясь его в таверне. Стояла таверна на берегу залива Слайго, местечко это называлось Памятной бухтой. Сквозь пелену дождя ее и не разглядеть, лишь свинцовые грозные волны. Дождь отвесно падал на соломенную крышу, и с нее сбегали журчащие ручейки. Кроме нас, посетителей не было, мы сидели за низким столом у камина и согревались горячим пуншем. Поначалу у Мак-Карти и О’Харта разговор не клеился, как часто бывает меж людьми одной профессии. Мне думается, О’Харт догадывался, зачем мы пожаловали, и миссию нашу не одобрял. Жена его, краснолицая и босоногая, подала нам большую миску варенной в мундире картошки, и мы, складывая кожуру прямо на стол, обмакивали картошку в плошку с солью и ели.

Мак-Карти уже давно, как только пересекли мы горбатый мост Оуэнмур, пребывал в плохом настроении. Дважды, несмотря на дождь, укрывшись одеялом, выходил он на маленькую пристань. А когда возвращался, одеяло бывало насквозь мокрым, густые рыжие волосы слипались. Или встанет у окна, стиснет кружку узловатыми пальцами и стоит полчаса.

В восемь вечера появился Мак-Тайр, средних лет, коренастый, с грубыми чертами, круглой, как орех, головой. Несколько раз случай уже сводил нас в Дублине и Белфасте. Семья Мак-Тайров — известные в графстве Антрим пресвитериане. Не знаю, какими судьбами попал он в Слайго и стал торговать полотном. Говорят, что лен — плоть и кровь северян: они его растят, чешут, отбеливают, прядут и продают. Когда собирают лен, над полями в Ольстере стоит сладковатый, дурманящий запах. Держался Мак-Тайр с похвальной степенностью, одет был аккуратно — снял промокший и грязный плащ, и по костюму не догадаться, в какую погоду он ехал верхом: темно-коричневый сюртук, застегнутый на все пуговицы, жилет и белая рубашка с незатейливой кружевной оторочкой по рукаву. И лишь тупоносые сапоги заляпаны желтоватой глиной.

— Плохи дела, — бросил он, выглянув в окно, хотя, очевидно, имел в виду не погоду. Он кивнул Мак-Карти, протянул ему руку. Во взгляде читались настороженность и недоверие.

О’Харт принес кружки со свежим, дымящимся и ароматным, пуншем, сам же вышел из комнаты, с нарочитой осторожностью закрыв дверь. Мак-Тайр поднес кружку к носу, долго принюхивался, потом залпом, со смаком, выпил с полкружки. Мак-Карти немного успокоился, но смотрел по-прежнему настороженно.

Французские корабли были замечены у побережья от Слайго до Бандорана и в бухте Донегол. Но от Донегола до Киллибегса изрезанный мелкими бухтами берег круто обрывался к морю, и в глубь острова от озера Суилли к Лондондерри тянулась гряда холмов. Может, корабли бросили якорь у Донегола, но, застигнутые штормом, не могут высадить войска, как случилось в 1796 году с Гошем и Тоном в заливе Бантри.

— Снова «протестантские ветры» задули, да еще с дождем, — не без издевки сказал Мак-Карти и чуть заметно улыбнулся Мак-Тайру.

Мак-Тайр не обратил на это внимания. Восстание в Ольстере больше не поднять, он не сомневался. Где-то в ущельях Антрима еще остались повстанцы, но на них устраивали облавы и уничтожали. Сколько селений в тех краях пожгли англичане, сотни фермерских домов и крестьянских лачуг.

— Там дом Тилинга, — заметил я.

— Был.

— А что, если Эмбер приведет армию в Ольстер?

— В Ольстер? Да вы, должно быть, не в своем уме. Мимо Слайго, мимо Балишаннона? А в Эннискилене его ждет не дождется генерал Тейлор с армией.

— Лейк тоже ждал — в Каслбаре, — вставил Мак-Карти, — однако не устоял.

— Знаю, слышал. — Мак-Тайр вытащил очки в квадратной оправе и водрузил на короткий нос.

— Ну а что, если мы все-таки прорвемся, — не отставал от него я. — Помогут ли нам ваши парни, что прячутся сейчас по ущельям?

— Эх, да если вы доберетесь до Ольстера, вам лучше всего податься в горы Донегола, там вас и за месяц не сыскать, сидите да ждите французские корабли.

— Заждались мы кораблей с испанских берегов, — вдруг произнес Мак-Карти.

— Почему с испанских? — недоуменно спросил Мак-Тайр.

— Стихи есть такие, — ответил Мак-Карти все с той же ухмылкой-издевкой.

Мак-Тайр смерил его недобрым взглядом, потом вновь повернулся ко мне.

— Это мой первый совет. А второй: отправляйтесь-ка вы в центральные графства. Там о восстании поговаривали, и кое-кто из наших знакомых уже побывал в Белфасте.

— Я там побывал. — И мне пришлось рассказать о разговоре с Гансом Деннистауном в Лонгфорде.

— И как это вы все друг друга знаете! — удивился Мак-Карти. — И на одном краю острова, и на другом.

Мак-Тайр провел пальцем по ободку оправы.

— Кого вы, Мак-Карти, имеете в виду? Объединенных ирландцев?

— Может, и Объединенных ирландцев, — согласился Мак-Карти.

— А может, — продолжал Мак-Тайр, — протестантов, да только у вас не хватает мужества сейчас это признать?

Слова «протестант» или «папист», брошенные в так называемых смешанных компаниях, подобны пистолетному выстрелу. Мак-Карти слегка опешил, словно на него напала и пытается загрызть маленькая собачонка.

— Если я правильно вас понял, то терпеть не намерен! Мне ненавистен слепой религиозный фанатизм у нас в стране, и я бы ни за что не отправился сюда за много миль в дождь и грязь, чтобы выслушивать поношения за разговором в таверне.

— То-то и оно, что таверна таверне рознь, в Слайго одни порядки, а в вашем Белфасте — другие.

— Можете оставаться при своем мнении, мне на него наплевать. Господин Эллиот, что за странного повстанца вы привели? Неужто он принимал присягу Объединенных ирландцев?

— Принимал, — ответил я. — Другое дело, принимает ли он ее всецело.

— Я с этим господином и часу не знаком, — сказал Мак-Карти, — а, кроме оскорблений, ничего от него не слышал.

— Не нахожу нужным рассказывать вам свою биографию, — спокойно парировал Мак-Тайр. — Я-то о вас и подавно ничего не знаю, кроме ручательства господина Эллиота да вашего акцента — судя по нему, жить бы вам куда южнее Слайго.

— Верно, — согласился Мак-Карти, — вы угадали мое желание. Хоть в этом-то мы едины.

— И во многом другом тоже, — подхватил я, — я ручался за вас, Мак-Карти, и могу поручиться и за Сэма Мак-Тайра, он уже четыре года с Объединенными ирландцами. У нас одни и те же чаяния и помыслы.

— Много он знает о моих чаяниях! — фыркнул Мак-Карти.

— Если ваши помыслы — отдать страну папистам, то я их не разделяю, — сказал Мак-Тайр.

— Тогда отдайте ее оранжистам.

— Чушь несете! — не сдавался Мак-Тайр. — Муж моей сестры с папистами дошел до моста через реку Тум. Его и повесили вместе с папистами, рядышком, на одном эшафоте. И последние в жизни слова они обратили друг другу.

— Охотно верю, — сухо отозвался Мак-Карти, покачал большой головой и медленно договорил, — папист и пресвитерианин умирают бок о бок.

— На одном эшафоте их повесили, — повторил Мак-Тайр. — Но они были с Объединенными ирландцами, приняли одну присягу, что и мы с вами. Не забывайте, сколько народа отошло от нашего дела, прослышав о резне, которую устроили протестанты в Уэксфорде. Разве их можно осуждать? Но среди Объединенных ирландцев достаточно еще людей, кто будет сражаться плечом к плечу, не ведая раздора. Это и есть лучшие из лучших сынов Ирландии.

— По вашим слишком общим меркам, в Слайго они, быть может, и ирландцы, а в графстве Керри на них посмотрят как на иноземцев. А что делали ваши Объединенные ирландцы, когда папистов тысячами изгоняли из Ольстера!

— Горько признать, но это правда, — согласился Мак-Тайр. — Было такое.

— Еще б не было! — воскликнул Мак-Карти. — Я собственными глазами видел этих бедолаг в землянках на склоне холмов в Мейо.

— Но Объединенные ирландцы к этому не причастны. Сами бы убедились, поговори вы с часок с Генри Джоем.

Мак-Карти лишь тряхнул головой.

— Слышал я о нем от вашего друга Тилинга, что разъезжает по Мейо во французской форме да знай горло дерет, командует. Ладно, ваш Генри Джой — раз, ваш Монро — два, вы сами — три. А от остальных черных пресвитериан с севера люди не очень-то много доброго видели.

— Но-но, полегче. Я такой же пресвитерианин, как и остальные, и не позволю, чтоб их поносили.

— Может, вы и сражаетесь с англичанами, но только ради собственного благополучия. А всех прочих хоть дьявол забери, так вот, среди этих «прочих» тварей божьих — паписты Ольстера.

— Чушь порешь! Мы пытаемся поднять восстание, и нельзя поднять его лишь в одном уголке острова, нельзя освободить лишь часть страны. Знаешь, парень, я ведь не всю жизнь в купцах проходил. Отец мой арендовал клочок земли. И из него Всемогущий все жилы вытянул…

— Всемогущий? — удивленно переспросил Мак-Карти.

— Мы так помещика своего прозвали. Настоящее-то имя ему лорд Антрим, но по всей округе иначе как Всемогущий его не величали.

Мак-Карти взглянул на меня.

— В Мейо тоже есть свой Всемогущий, — пояснил я Мак-Тайру.

— И в Керри тоже, — подхватил Мак-Карти. — Лорд Бленнергассет, лорд Кенмар и им подобные. И в графстве Корк не один десяток наберется. В любом уголке Ирландии, где я только ни был, есть свои Всемогущие, разве что на прибрежных островах к западу нет — больно края бедные.

Он взял кувшин и наполнил наши кружки.

— Тогда-то мы с братом Дэви и вступили в общество «Отважные сердца», боролись мы за то, чтобы арендную плату понизили да с земли не сгоняли, тогда еще Объединенных ирландцев и в помине не было. С тех пор я, так сказать, и приобщился к общему делу, и минуло мне тогда всего девятнадцать.

— Черт побери, да ведь то же самое и у нас в Манстере — Избранники. То же самое!

— И случись в числе зажиточных священник-пресвитерианин, думаете, мы его щадили? И не думали. — Мак-Тайр приветственно кивнул кружкой каждому из нас и в один присест выпил до дна.

Мак-Карти хлопнул по костлявому колену и подался вперед.

— А я знавал священника, да, пожалуй, не одного, близ Макрума, который от Избранников многое перенял.

Мак-Тайр снял очки и потер глаза.

— Слишком укоренилась наша с вами вражда, слишком буйные всходы дала она и на городских мостовых. Какая лютая ненависть полыхала меж Вестниками рассвета[24], оранжистами и Защитниками.[25] Что сейчас толку выискивать правых и неправых. Я не отрицаю, с малых лет ненавидел папистов. Знаете почему? Когда отца вышвырнули с его крошечной фермы, ее отдали в аренду паписту, кому высокая цена оказалась по карману. И такое творилось сплошь и рядом. Не припоминаете, есть гора в Южном Дауне — Слив-Гальон.

— Да, я слышал о такой. По склонам — древние могилы, а на вершине — озерцо, словно голубой глаз в небо.

— Об этом я не знаю. Мне другое доподлинно известно. — На этот раз Мак-Тайр сам наполнил кружки. — Земля на той горе — едва ли не лучшая в Ирландии. Хоть с югом, хоть с севером равняй. В семидесятые годы папистам разрешили долгосрочную аренду, они и давай фермами обзаводиться. Сами же и взвинтили арендную плату.

— Было время, когда все эти земли папистам принадлежали, — напомнил Мак-Карти. — А потом их согнали на топи да пустоши ваши единоверцы.


— Эк, куда хватил, то было сотни лет назад. А когда у тебя отбирают клочок земли, ты этих людей возненавидишь. Вот мы и ненавидим папистов, а паписты — нас, а все эти Всемогущие дерут и с тех и с других самую высокую арендную плату.

— С нас-то драл лорд Бленнергассет, — вставил Мак-Карти. — Я его и в глаза не видывал, а ненавижу. Может, его и в живых-то уже нет — столько лет прошло.

Не он, так сын. Такие господа без наследников не остаются.

Мак-Тайр откашлялся и вдруг запел, просто, но проникновенно. Мне запомнились лишь последние слова:

Прощай, Слив-Гальон, о, плодородный край.

Платить аренду нам нет мочи, уходим навсегда, прощай.

Все примолкли. Мак-Карти положил большую веснушчатую руку на плечо Мак-Тайру.

— Как твое имя, богоотступная твоя душа? Никак Сэм? Ведь посмотришь на тебя, дремучего, не скажешь, что ты песни поешь? Хоть и слова английские, пустозвонные, а песня-то хороша!

Ночь эта запомнилась мне как самая пьяная в жизни, хотя и раньше трезвенником меня нельзя было назвать. Пустел один кувшин — на столе появлялся следующий. Вскорости к нам подсел и О’Харт. Едва ли не час читали они по очереди с Мак-Карти свои стихи. Я немного знаю ирландский, хотя не всегда понимаю поэтические сравнения и ссылки, да и вообще к поэзии я не склонен. Мне показалось, что О’Харт высоко чтил Мак-Карти и свои стихи читал нарочито скромно. Впрочем, вскоре Мак-Карти захмелел и не замечал этого. Тавернщик, учитель, купец — каких разных людей объединили на время за одним столом хмель и песня.

Я, хоть и пил наравне с ними, чувствовал себя чуть в стороне, крепко задумавшись о своем.

— Похоже, на севере с восстанием все кончено, — ни с того ни с сего обратился я к Мак-Тайру.

— Давно уж, — осовело глядя на меня, ответил он, — еще с битвы под Баллинахинчем.

— Не будь французов, не поднялся бы Коннахт. Не будь французов, все бы так и кончилось вылазками Избранников. Вот он подтвердит, — я кивнул на Мак-Карти.

— Но французы пришли, — ответил Мак-Тайр, — их целая тысяча. И обещали еще. И Каслбар у вас в руках.

А Мак-Карти напевал по-английски:

— «„Идут французы морем“, — молвит старая вещунья».

— Французы пришли потому, что это им выгодно. А от нашей Директории в Дублине рожки да ножки. Половина за решеткой.

— «„И бросят якорь в бухте, — продолжал Мак-Карти, — на ранней на заре, и оранжисты сгинут“, — молвит старая вещунья».

— Мне, господин Эллиот, непонятно, как вы, помещик с неплохим хозяйством, впутались в это опасное дело.

— Я принял клятву и останусь ей верен.

— Лучше б вам ее вообще не принимать. Мало кто из дворян с вами.

— Продажный парламент, — пробормотал я, едва ворочая языком. — Все добро из страны в Англию переправили.

— И за справедливый парламент вы рискуете головой? — недоверчиво спросил Мак-Тайр. — Дешево же вы свою голову цените.

— Если не нравится то, что я говорю, идите к черту! Я потомок Джона Эллиота, он не жалел сил, чтобы сбросить короля Карла, и я королей терпеть не могу.

Ответ мой — пьяная похвальба, и я сам-то не верил в эту легенду, якобы из истории нашей семьи. По сути, я ему так и не ответил, разговор наш — обычный хвастливый треп двух пьяных в таверне. Что заставило меня участвовать в битве за Каслбар, почему я вообще поскакал на побережье Слайго? Неужто я, заботясь о ничтожном парламенте, пожертвовал и хорошим хозяйством, и красавицей женой? Принципы Объединенных ирландцев, которые я разделял и разделяю, всего лишь общие понятия, их не узреть и не потрогать, как травинку или каплю крови. Хмель каким-то образом проясняет мысль, выделяет главное, осаждая муть наносную.

И я отчетливо понял, что сам не знаю себя и своих побуждений. А еще хуже то, что я в них и не пытаюсь разобраться.

Мак-Карти сидел лицом к О’Харту и, тыча длинным пальцем тому в грудь, что-то громко и выразительно говорил, даже скорее декламировал, то и дело сбиваясь и путаясь. Слов я не разобрал, может, то были его стихи или какого иного поэта. Вместе со смрадным духом спиртного наполнили они таверну. Мак-Тайр сидел скрестив руки и поглядывал то на меня, то на Мак-Карти. Мы были для него загадкой, которую, не сомневаюсь, он в конце концов разгадал.

К утру дождь перестал, ветер с океана разогнал тучи. Мы вышли за порог: вокруг все сверкало, точно вымытое и вычищенное за ночь. Под ногами — сочная зеленая трава в капельках росы, вдали голубая гладь бухты, за ней бескрайнее море. Ни корабля, ни лодки окрест, лишь два утлых рыбацких суденышка на берегу, солнечные блики играют на черных, просмоленных бортах. За низкой оградой прямо перед нами паслись коровы, бурые, красные, белые, еще одно маленькое стадо виднелось чуть к западу. Мак-Карти неотрывно смотрел на пастбище, смотрел, думалось мне, как поэт, внимательно и покойно, потом вдруг подошел к ограде, наклонился, и его вытошнило, и мне увиделся грубый, неказистый крестьянин в нелепом платье. Он обтер губы пучком травы.

Мак-Тайр уже сидел в седле на своей покладистой коротконогой кобыле. На прощанье он сухо пожал нам руки. На нем, похоже, не отразились ночные обильные возлияния. Он был по-прежнему аккуратен: независимый взгляд из-за стекол очков кроток и спокоен.

— Нам с вами не по пути, — сказал он.

— Нам уже давно не по пути, — бросил Мак-Карти, но на этот раз в голосе не слышалось издевки. — Вы, господин Мак-Тайр, словно сундук, набитый хорошими песнями.

Мак-Тайр улыбнулся.

— Если бы песни могли сплотить людей, давно б уж не было вражды. Мои вам наилучшие пожелания, господин Эллиот.

— Может, еще увидимся в Слайго.

— Сомневаюсь, — ответил он.

— Насчет Каслбара тоже сомневаюсь, — не утерпел Мак-Карти.

— Не очень-то обольщайтесь каслбарской победой, — посоветовал Мак-Тайр. — Я своими глазами видел, как разгромили повстанцев в Ольстере.

— Разве вы там были? — удивился я.

— Да, случилось в прошлом месяце ненадолго заехать. Мне был весьма по душе Генри Джой. Сейчас с восставшими на севере покончено. Разбиты наголову.

— «Прощай, Слив-Гальон, о, плодородный край», — вспомнил Мак-Карти.

Мы долго смотрели вслед Мак-Тайру, он держался неестественно прямо в тряском, неудобном седле, дорога вела его домой, в Слайго.

— Этот малый всех нас переживет, наши косточки сгниют, а он все будет полотном торговать. Есть такие люди, у них к этому особый дар, как у одних к танцу, у других — к кровельному ремеслу. — Мак-Карти огляделся. — Не мешало бы холодной водой лицо сполоснуть. Видите, вон гора стоит, причудливая такая? Здесь, если верить дружку вашей супруги, Оссиану, герой Дайрмуид повстречался с заколдованным вепрем, а там, в противоположной стороне, другая гора, Нокнариа, осыпалась вся. Говорят, на вершине — видите, холмик — похоронена королева Мэв.

— Седая старина, — заметил я.

Он кивнул.

— И с той же поры преданья. Сочиняли их такие, как я, вряд ли можно хоть одному слову верить. Деревенский люд говорит, что и поныне зимой является всадница на огромном коне — это королева Мэв, ненасытная в любви. Вроде Кейт Купер, насколько я могу судить.

Он подошел к самой воде, плеснул себе на лицо, на шею.

— Господи, ну и холодище! Прямо как у ведьмы за пазухой! — отряхиваясь, сказал он.

— Тому, что рассказал Мак-Тайр, можно верить. Он честный человек.

— Не знаю, не знаю, — ответил Мак-Карти. — У меня спрос на полотно невелик. А вот поет он хорошо.

Мак-Карти загляделся на море, пустынное и спокойное в лучах приветливого утра. Хоть бы одно рыбачье суденышко на горизонте.

ГОРОД ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 30-ГО

Особняк семьи Браунов выходил на Судную площадь, высокое, приметное здание темного известняка, замысловато изукрашенные оконницы. Построил его в 1627 году Николас Браун, задумав переплюнуть и Блейков и Мартинов. Строители не ударили лицом в грязь. Но в ту пору Голуэй уже доживал свой золотой век портового города, торговавшего с Испанией и Францией. Правда, исторически Голуэй считался столицей Коннахта, но что являет собой Коннахт сегодня? И теперь некогда процветающий город сохранил свою красоту, хотя уже увядал, приходил в запустение, ветшал. Особняки голуэйской знати видели своих хозяев все реже. Некоторые пустовали годами, их владельцы либо умерли, либо разорились и смешались с крестьянством, либо еще в дедовские времена ушли служить в армии французов или испанцев, да так и не вернулись. Да и дома тех, кто был поумнее и уцелел, вроде Браунов и Мартинов, почти все время пустовали. Владельцы их жили либо в своих усадьбах в глуши, либо в Лондоне. В Голуэе ветры с Атлантики задували куда свирепее, чем в Мейо или Слайго, они резали волну у пустынных причалов, завывая, неслись по зимним узеньким улочкам.

В доме Браунов обставлены были лишь две комнаты, там-то и обосновался Деннис Браун, он бежал ночью с одним лишь слугой из Уэстпорта за час до того, как повстанцы захватили его уэстпортскую усадьбу. Он сидел перед камином за обедом, стол, тяжелый и вычурный, с резным орнаментом по краю светлого с прожилками мрамора, под стать самому дому. На тарелке перед ним картошка и окорок, рядом кружка с темным пивом.

Лицо у Брауна живое, умное, выражение чаще всего приветливое, складки в уголках рта выдают в нем человека смешливого, подбородок тяжеловат, но в меру. Сегодня же в беспокойном взгляде, перебегавшем с камина на стол, сквозила ярость. Он считал Мейо своей вотчиной, собственностью, и вовсе не потому, что брат его — лорд Алтамонт, а сам он — Верховный шериф и член парламента. Еще в 1580 году Брауны начали прибирать Мейо к рукам, когда некто Джон Браун, выходец из Суссекса, поселился в Нейле, близ Килмэна. Был он человеком горячего, необузданного нрава и являлся младшим сыном сэра Антони Брауна, владельца замка Каудрей. Исстари семейство поддерживало династию Тюдоров, а его родоначальниками были искатели приключений, завоевавшие земли мечом, и по праву: ведь некогда у таких же исконных гэлов эту же землю отобрали — ни кромвельские наемники, ни придворные льстецы короля Вильгельма не могли в душе считать эту землю своей. Брауны избрали своей вотчиной Мейо, а Мартины — Коннемару. По сути, два этих семейства заправляли всем Западным Коннахтом, и, как думалось Деннису Брауну, умело. До недавнего времени в Коннахте не ведали выступлений Избранников, помещики-католики были верны королю, да и Объединенные ирландцы не смущали их покой. В последние месяцы все переменилось! Толпы бродяг на дорогах, они жгут, грабят, убивают. Его собственная усадьба в руках повстанцев. От побережья до Слайго на каждом шагу творится беззаконие: по Коннахту победным маршем идет армия якобинцев-лягушатников, Британская армия разбита, Каслбар пал.

Во всем этом он отчасти винил и себя. Когда Избранники только начинали свои злодеяния в Киллале, покалечив скот этого недомерка Купера, их нужно было немедленно и безжалостно покарать, что и предлагал Купер. Он же, Браун, вместо этого внял увещеваниям Фолкинера и Мура, того самого Мура, чей брат сейчас президент повстанческой республики. Надо же: Муры — давнишние союзники Браунов, вместе переживали черные дни, будучи еще католиками, и вот один из них стакнулся с Избранниками и голытьбой. Впрочем, тогда Джордж Мур говорил толково. Нужно и в смутные времена поддерживать в Мейо спокойствие, действовать осторожно, не прибегать к крутым мерам, необходимости в этом нет. И все же оказалось, что, несмотря на свой утонченный ум, Джордж Мур просчитался, а прав оказался Купер, тупоумный коротышка Купер, кромвельский последыш, по уши в грязи и долгах, этот балаганный предводитель йоменов, женатый на чрезмерно любвеобильной крестьянке. И у него, однако, достало ума сообразить: застращай крестьян, пожги их лачуги от Киллалы до Баллины, и они небось призадумались бы.

Да, после восстания придется решать, как дальше, иначе не видать в Мейо покоя. Мятежников и всех, кто их поддерживал, придется раз и навсегда жестоко проучить. А в Киллале дело это будет доверено коротышке Куперу, нужно же воздать ему за теперешние лишения. Британская армия придет и уйдет. Лорды Гленторн и Клерморрис живут припеваючи в Англии. А восстанавливать в Мейо покой и порядок уже не сегодня завтра предстоит дворянам Мейо, и без помощи таких вот преданных, но недалеких рыцарей без страха и упрека вроде Купера не обойтись.

Неуютно, точно в ссылке, чувствовал себя Браун в собственной вотчине. Назавтра он решил кружной дорогой ехать в Атлон, где, несомненно, встретит Корнуоллиса. Если Корнуоллис будет действовать так же, как в Уэксфорде, то, подавив восстание, он повесит зачинщиков, а остальных помилует. В Коннахте нужно действовать жестче, здешние крестьяне послушны закону лишь после порки и пытки.

От порыва ветра с океана задребезжали стекла, Браун встал и закрыл ставни. За окном не видно ни зги, ни огонька в домах напротив.

ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, УЧИТЕЛЯ ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО. ПЕРЕВЕДЕНЫ С ГЭЛЬСКОГО И ОТРЕДАКТИРОВАНЫ СЭМЮЭЛЕМ ФОРРЕСТЕРОМ, БАКАЛАВРОМ ПРАВА ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, ОПУБЛИКОВАНЫ В «ЖУРНАЛЕ ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА» (ТОМА XVI–XVII, 1848–1849)

Предисловие редактора

Скончавшийся в 1833 году учитель «классической академии» из Каслбара, графство Мейо, Шон Мак-Кенна оставил после себя дневник на гэльском языке, куда он вносил записи в течение сорока лет. Записи эти, сделанные в разномастных тетрадях и доходных книгах, не составляют литературной ценности, однако переведенные из них выдержки любопытны характеристикой отдельных лиц или волнующих событий и, надеюсь, вознаградят читательский труд.

Записи эти принадлежат человеку, работавшему в школе под открытым небом, либо в сарае, или под навесом: до недавнего времени образование простых ирландцев вверялось попечению таких «педагогов». Подобных учителей можно встретить в любом уголке страны, сам Мак-Кенна держал торговлю полотном и жил безбедно, однако большинство пребывало в крайнем убожестве. Кое-где в провинциях Манстер и Коннахт преподавание велось на гэльском языке, хотя наиболее передовые учителя вроде Мак-Кенны проводили уроки и на английском. Из его дневника явствует, что он отдавал предпочтение родному языку. Мудрое и благородное деяние нашего правительства — Закон об образовании 1831 года — положило конец невежеству этого дикарского племени, но до конца жизни сам Мак-Кенна оставался его противником, хотя по закону вместо мертвой латыни и путаной «родной истории» предлагались арифметика и основы английского языка. Ваш покорный слуга и сам обучался в национальной школе нового типа, и, слушая, как босоногие, но опрятного вида дети поют хором «Столь горд и счастлив буду я, с английским мальчиком дружа», понимаешь, что цивилизация медленно, но верно проникает в каждый уголок этого острова.

Увы, наряду с вредоносными и пагубными ушли в прошлое и яркие, исконно национальные черты. Учителя вроде Мак-Кенны появились впервые, когда суровое и несправедливое законодательство препятствовало образованию людей, проявлявших тягу к знаниям. Рядовой учитель знал латынь и древнегреческий, был знаком с литературой того времени. Часто им становился неудачливый или, как говорили в простонародье, «порченый» священник. В большинстве случаев «порча» эта происходила от злоупотребления спиртным и, конечно же, сказывалась и на новом поприще. Так что среди учителей водилось немало пьяниц и распутников. Но было много и подобных Мак-Кенне, кто хоть и любил выпить, но слыл человеком спокойным и работящим, и о высокой нравственности его можно судить по страницам дневника.

Лишь единожды попал этот мирный бытописец в водоворот исторических событий. Он жил в Каслбаре и в 1798 году явился свидетелем восстания в Мейо, дружил с Оуэном Мак-Карти, сыгравшим не последнюю роль в восстании. Сам Мак-Кенна не участвовал в бесчинствах, однако в душе даже такого законопослушного кельта можно обнаружить следы смуты. Поэтому записи в его дневнике, относящиеся к последним летним дням 1798 года, представляют исторический интерес, их я перевел полностью. В последнее время наблюдается неумеренное превозношение событий девяносто восьмого года, чему потворствует заблуждение деятелей из партии «Молодая Ирландия» и открытая измена господина Митчела, чье перо талантливо, но ядоточиво. В балладах, стихах и песнях все чаще встречаются названия вроде «Запад пробуждается» или «Каслбарские мужчины». Мак-Кенна показывает нам в истинном свете и всеобщую сумятицу, и примеры жестокости, трусости, злобы, а порой и ненужной храбрости заблудших людей. Записи его еще более убедительны, так как втайне, может сам полностью не сознавая, сочувствовал восставшим и своему другу Оуэну Мак-Карти.

Мак-Карти тоже учитель, из прибрежной деревушки Киллалы, там-то и высадились французы. Происхождения он самого что ни на есть низкого, сын батрака из графства Керри. Учитель он был иного, нежели Мак-Кенна, склада, таких мы встречаем чаще: любитель выпить, побуянить, напроказить. Почти невероятно, что этот никчемный человек — едва ли не самый тонкий и сложный из поэтов, пишущих на ирландском языке, впрочем, подобное противоречие присуще и другим народным сказителям того времени, например земляку Мак-Карти по Керри Оуэну О’Салливану. Ваш покорный слуга уже начал подборку уцелевших стихов Мак-Карти в достойном переводе. В стихах его, как будет явствовать из дальнейшего, много изящества и чувства, будь то спьяну сочиненные экспромты или тщательно продуманные и выписанные элегии, из которых наиболее выразительны три песни-плача: по отцу, по герою преданий О’Салливану Бэру и один с многозначительным названием «Плач по вождю».

Вполне вероятно, что этот способный, хотя и порочный человек пристал к восстанию из-за своей неуемной тяги к приключениям да из-за необузданного нрава. Несомненно, он мало причастен ко всем подвигам на поле брани, коими ныне его наделяют в балладах горлодеры в дублинских пивных: «Любимый сын Ирландии — отважный Оуэн Мак-Карти», «Бесстрашный парень из Трейли». Сам он терпеть не мог «английских пустозвонных» песен и, услышь эти хвалебные баллады, несомненно, лишь презрительно фыркнул бы. Очевидно, поначалу он лишь отирался подле мятежников, не решаясь пристать к ним, но после Каслбарской битвы — ошеломительного и позорного поражения Британской армии, — осмелев, как и прочие повстанцы, сделал окончательный выбор. В битве при Баллинамаке он уже проявил себя наравне с остальными мятежниками — печальный пример того, как калечит беспутная жизнь человека, щедро наделенного творческими задатками.

Ну а теперь, более не отвлекаясь, я открою перед вами эту диковинную рукопись, дневник Шона Мак-Кенны. Стиль его то прост и безыскусен, то поднимается до напыщенности и пафоса, столь свойственного кельтам. Я старался без ущерба для духа повествования для каждого случая подобрать подходящие английские слова.

Начало сентября года 1798-го. Вернувшись из Слайго, Оуэн навестил меня. Принес бутылку для нас, три изящных наперстка для Брид, конфет для Тимоти. О каждом подумал! Береги его, Господь! Из рассказа его я мало что понял. Он теперь со знанием дела говорит о маневрах войск, линиях атаки. Стоит Оуэну хоть одним глазком что увидеть, вмиг поймет, что к чему, до тонкости разберется, да и других еще научит. С моей Брид он всегда так обходителен, словно она красавица из красавиц в Коннахте. Предложи ему стакан — выпьет, покажи женщину — переспит. Ничто его не удерживает. Я, конечно, не верю слухам про его связь с дочкой старого Махони, что вышла замуж за оранжиста. Мне кажется, ухаживать за женщинами ему велит долг поэта.

Я рассказал ему, что Каслбар похож на сумасшедший дом, О’Дауд, Мак-Доннел и Джон Мур провозгласили себя Республикой Коннахт и денно и нощно пишут воззвания. А по деревням рыщут бандиты вроде молодчиков Мэлэки Дугана, сводят старые счеты с помещиками, грабят, что еще не разграблено. Мики Кью из Тэрлоха забрал из усадьбы Холм Лоренса старинные часы, да поставить в своей хибаре не смог — потолок низок, так и положил плашмя на пол, всякому перешагивать приходится. В самом Каслбаре французы поддерживают порядок, поймали несколько человек, которые хотели ограбить лавку Джеки Крейга, да капрал всыпал зачинщикам по десять плетей. Чтобы понять смысл воззваний Джона Мура, их надобно прочитать, а для этого необходимо знать английский язык, поэтому многие граждане его «республики» просто стоят, любуются красивыми буквами, а высокие устремления автора остаются неведомы людям. Несколько раз навещал Джона его старший брат, Джордж Мур, владелец Мур-холла. Медленно и спокойно ехал он по Крепостной улице. Но раз из открытого окна здания суда долетели до меня их возбужденные голоса: братья, видно, жарко спорили. Относительно республики Джордж Мур придерживается тех же взглядов, что и я, и, хотя мнениями мы не делились, очевидно, что умные люди мыслят схоже.

Оуэн разительно изменился, и, к сожалению, не в лучшую сторону: в глазах зажегся бандитский огонек, как и у Избранников, а разговор его вскорости сведется к описанию побоищ. Вместе с Эллиотом он ходил на доклад к Эмберу, причем самолюбие его не пострадало. Он все твердит: «Вот если придет второй флот; вот если поднимется народ в центральных графствах…»

— Оуэн, — ответил я ему, — вот если бы у меня было побольше волос на голове да зубов во рту, был бы я сейчас в Киллале, сидел бы в гостях у Кейт Купер.

Я чуть улыбнулся жене, дескать, никогда б так не поступил, и подмигнул Оуэну, дескать, чем черт не шутит. Но он промолчал, и я так и не узнал, правду о нем болтают или нет. Потом он прочитал отрывки из поэмы, которую еще не завершил. Странная, ни складу ни ладу, все о луне да о всяких пустяках. Мы затеяли спор о стихосложении.

Назавтра какой-то тип из Белмуллета, не знающий ни слова по-английски, заявился в лавку и унес восемь штук сурового полотна, оставив расписку: «Выплатить три фунта в течение трех месяцев со дня установления Ирландской республики. Генерал Корнелий О’Дауд». Я пошел с этой бумажкой в здание суда и спросил О’Дауда, что это значит. Он объяснил. Тогда я попросил его написать на обороте: «За полотно обязуюсь уплатить в трехмесячный срок» — и расписаться. Он спросил, что бы это означало. Я ответил:

— Означает это то, что полотно вы будто бы купили лично и я даю вам трехмесячный кредит. Вы заплатите из собственного кармана, а с Ирландской республикой сочтетесь потом.

Он отдернул руку от бумажки, словно обжегшись.

— Неизвестно, господин О’Дауд, будет ли республика или нет; видите, вы даже не рискуете собственными тремя фунтами. Как я понимаю, и на этот раз долг за вас заплатит ваш братец — епископ.

— Я рискую ради Ирландии жизнью! — воскликнул он.

— С полным уважением к вашему братцу скажу, что ваша жизнь трех фунтов не стоит.

— Из-за таких, как вы, Ирландия в столь плачевном положении.

— С полным уважением к вашему братцу скажу, что до столь плачевного положения страну довели молодчики с ружьями да красивыми речами.

Я понял, что мне ничего не добиться, и вернулся в лавку, свернул расписку и спрятал: наступит день, когда я за нее как за историческую редкость выручу несколько шиллингов.

Мне стало и горько и смешно, когда я узнал, что Мак-Тайр из Слайго, продавший мне эту партию полотна, по словам Оуэна, рьяный смутьян из Объединенных ирландцев. Я же знаю его как честного купца, мне никогда и в голову не приходило, что он лелеет надежды принести мне свободу. Наверное, Мак-Тайр и заронил в душу Мак-Карти семена нынешних его разглагольствований о правах человека и тому подобном. Вся эта несусветная чушь весьма неблагоприятно скажется на поэзии Мак-Карти. Поэма должна строиться на строгих и конкретных образах и не отходить от бытующих традиций.

Заглянул вечером в таверну. Вон и Оуэн, вокруг него столпились благоговеющие юнцы с дикарскими, едва ли лучше, чем у дугановских молодчиков, повадками.

— Оуэн, — обратился я к нему, — скажи мне, по которому из прав человека Корни О’Дауд лишил меня сегодня восьми штук полотна?

Слово за слово, и не успел я оглянуться, как один из головорезов схватил меня за горло и обозвал ростовщиком. Чтобы утихомирить его, Оуэну пришлось дать ему хорошую затрещину.

— Кто же этот столь суровый обвинитель? — спросил я.

— Лихой парень, он из Невина. Нам как раз такие и нужны.

— Ну и ну! — удивился я. — В горах Невин такой люд живет, что и пальцев-то у себя сосчитать не могут.

— Успеют, сосчитают.

С таким стихийным безумием мне встречаться не доводилось. В молодости случилось мне быть на ярмарке. Мак-Карти окружали люди, с месяц назад лишь посмеявшиеся над ним, не ведая о том, что он поэт. Сегодня же он при пистолете, держится уверенно, и они смотрят на него с восторгом! В нашем мире все и всегда принимают не за истинную цену.

Великолепная погода все еще держится, природа щедро и обильно одарила людей, на полях жнецы, в полуденный зной женщины приносят им в ведрах холодную воду. Вот остановится крестьянин, смахнет ладонью пот со лба, взглянет вдаль, где курится дымок — ясно, подожгли еще одну господскую усадьбу. В воскресенье мы с Тимоти ходили гулять в Тэрлох и видели вблизи белохвостую ржанку. Тимоти записал название птицы в книжечку, причем без ошибок. Я уже неоднократно отмечал, что стараюсь приучить его любоваться чудесным многоцветьем природы.

Удивительно, как несхожи эти два мира: смерть и жестокость — и мирные поля, как уживаются они под одним солнцем, еще по-летнему теплым, сентябрь почти не чувствуется. Ох, горьким окажется он для многих, молю бога, чтобы миновали беды моего разлюбезного Оуэна.

Ирландия — страна развалин. Руины норманнских замков и башен, странные круглые башни с незапамятных времен, ветхие усадьбы тюдоровской поры, аббатства с проваленными крышами и монастыри, разоренные солдатами Кромвеля, остовы аркад словно воздетые к облакам руки. Цитадели О’Нилов, О’Доннелов, Бэрков и Фицджералдов, почти до основания разрушенные в жестоких боях, замшелые руины спят под бездонным небом Ирландии. И уж совсем необъяснимы погребальные пирамиды камней, дольмены, сказочные курганы, они напоминают о тех, кто жил давным-давно. Задолго до того, как пришел Гэльский народ к этим берегам. Как будто все на этой земле с самого начала обрекалось на разрушение и гибель, не в силах устоять перед всемогущими ветрами, дождями и травами. Все в развалинах, под мечом и огнем датчан и норманнов, ирландцев и англичан целый мир превратился в руины.

Неужто век за веком, пока рубились, сокрушая всех и вся на своем пути, Куперы и Дуганы, находились люди, которые собирали осенью урожай, а по весне сеяли, люди, которые гуляли с маленькими сыновьями по извилистым полевым тропкам и у них из-под ног также вспархивала белохвостая ржанка? Кого благодарить за то, что уцелело по сей день: тех, кто убивал и разрушал, или тех, кто жал и сеял?

Уже неделю не трогается повстанческая армия из Каслбара, гадают, ударить ли с востока или с севера. Оуэн говорит, что восстание в Ольстере заглохло. Там тихо, как в могиле, как в спаленной хибаре, зато в центральных графствах, от Лонгфорда до Килбегана, люд, возможно, возьмется за оружие.

Дуган и Купер, ирландские Гог и Магог, в звериной ярости и тупой злобе гоняются друг за другом уже не один век, разрушая аббатства, сжигая бедняцкие хижины, разя живые тела мечом или копьем. Что связывает дорогого моего Оуэна с ними? Он воздвигает храм Словесности, подгоняет слово к слову, словно каменщик кладет арки мостов или аббатств. Покой и порядок даруют нам молитву и поэму, и, слушая их, мы благоговейно замолкаем. Как, однако, не похож нынешний Оуэн на моего былого друга, теперь он чувствует свое превосходство, он видел кровавую резню на Сионском холме, и в памяти его сокрыты воспоминания о том, как умирали люди. В старые добрые времена он часто рассказывал мне о Патрике Линче, жестоком вожаке мятежников из Макрума, и мы лишь ахали, припоминая его зверства. Но сами не страшились — все это творилось далеко от нас. А сейчас тем же промышляет и Оуэн, безжалостно сжигая на своем пути и песнь, и стих.

Вот он идет по Высокой улице, на нем тесный мундир с чужого плеча, белый кожаный ремень, снятый с какого-нибудь павшего драгуна. И хочется крикнуть ему: «Оуэн! Остановись! Пойдем со мной по дороге, усыпанной осенней листвой, к Тэрлоху. Давай хоть на два часа отрешимся от этой суматохи, от пик, от убийц, похваляющихся своим злодейством».

Но он, не замечая меня, идет дальше, поднимается по Высокой, и я вижу не друга, который зимними ночами при свече читал мне свои стихи, а жалкое существо, каслбарского капитана Избранников, а за ним — зловещая тень Патрика Линча.

12

ПИСЬМО ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО, АДРЕСОВАННОЕ В ВЕСТМИНСТЕР ЕПИСКОПУ ЭДВАРДУ БАРРЕТУ, ЧЛЕНУ ПАРЛАМЕНТА

Усадьба Мур-холл

сентябрь 2-го, 1798

Дорогой мой Баррет!

Очевидно, в Лондоне уже знают, что на побережье Мейо высадился небольшой французский десант и поднял армию местных повстанцев. В их руках северная часть графства, несколько дней они даже удерживали главный наш город — Каслбар, после того как нанесли чувствительное и постыдное поражение генералам Лейку и Хатчинсону. Будь я расположен к педантичности, я бы указал, что мы вступили в Год Первый временной Республики Коннахт, гражданином которой вопреки своему желанию я ныне являюсь.

О том, что происходит за пределами Мейо, я знаю мало, и то лишь по слухам и догадкам. Говорят, лорд Корнуоллис взял на себя командование английской армией, пересек Шаннон и остановился в Туаме, ожидая подкрепления, чтобы двинуться на Каслбар. Исходя из этого, а также надеясь на то, что почта беспрепятственно идет из Туама до Дублина, я посылаю письмо это с нарочным.

Установление нашей Республики Коннахт сопровождалось событиями как печальными, так и нелепо-смехотворными. И тех и других предостаточно, однако мысли мои сейчас заняты заботами личными, потому и пишу Вам. Прослышав о высадке французов, мой младший брат Джон (надеюсь, Вам он вспомнится с нежностью) отправился на север и примкнул к раскольникам-смутьянам. Сейчас он в Каслбаре, где занимает важный пост в новом «правительстве». Красноречивее всяких слов тот факт, что властью повстанцы облекли романтичного и пылкого мальчишку, которому едва за двадцать.

Я подозреваю, что, несмотря на высокие слова о равенстве, французы, как и всякий народ, стоящий на низшей ступени цивилизации, не лишены тщеславия и с распростертыми объятиями приняли истинного по воспитанию и состоянию джентльмена. На их стороне лишь отчаявшиеся крестьяне да горстка невежественных мелких помещиков, учителей, лавочников и им подобных.

Я неоднократно навещал брата и упрашивал вернуться в нашу усадьбу. Пользы это не принесло, однако я выяснил некоторые подробности, от которых может зависеть не только его будущее, но и сама жизнь. Оружия в руки он не брал и не участвовал в битвах при Баллине и Каслбаре. «Правительство», в которое он входит, не более чем гражданский комитет, необходимый для поддержания порядка в Каслбаре и в окрестных деревнях. Джон отважно защищал жизнь верных королю как протестантов, так и католиков, и, несомненно, многие из них с готовностью это подтвердят на суде. Я не сомневаюсь, что против него выдвинут серьезнейшие обвинения, и к тому же в самом скором времени. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы оградить его от последствий столь глупого поведения. Но задача эта непростая. Дворянское происхождение никоим образом не спасет его, как свидетельствуют примеры Беджнала Гарви и Барджи Касла в Уэксфорде: оба были повешены, несмотря на то, что сами протестанты и тесно связаны с влиятельнейшими семьями.

У меня есть кое-какие соображения, хотя претворить их в жизнь — дело трудное и хлопотливое. И поэтому я обращаюсь к Вам за помощью. Признаться, в этом — цель моего письма.

Я считаю неоспоримым, что восстание захлебнется, если не получит скорого и многочисленного подкрепления из Франции. Многие графства остались верны королю, а изменники далеко не все в боевой готовности. И чем больше убеждаюсь я в провале восстания, тем более непонятной представляется мне обстановка. Французский генерал Эмбер, судя по отзывам, не дурак и не авантюрист. Со времен победы в Вандее его считают хитрым и находчивым воином, и, двигаясь к вершинам славы, он не заблудился в лабиринтах Директории. Невероятно! Такой стратег скитается сейчас по болотам Ирландии, а Корнуоллис тем временем готовит безжалостную расправу. Мне непонятно, на что рассчитывали в Париже, посылая его в столь необдуманный поход. Мне непонятно, почему согласился он на столь рискованный шаг. Ясно одно, что Ирландия, как уже повелось, пешка в чьих-то руках.

Сколько драматических событий разыгралось в последнее время в нашем богом забытом болотистом краю! И за все лишения мои соотечественники не получали никакой награды, напротив, жизнь их становилась все безотраднее. Вспомните восстание Дезмонда и Тайрона — это всего лишь строка в летописи борьбы Елизаветы с Испанией, то есть Реформации с противоборствующим течением; нашествие Кромвеля — лишь отвлекающий маневр в английской гражданской войне, поправшей священные права монарха; а когда на реке Бойн сошлись два короля, Яков и Вильгельм, ставкой в игре была вся Европа, а Ирландия — лишь игорным столом. Перелистывая историю Ирландии, составленную нашими доморощенными историографами, невольно вспоминаешь об ученом муравье в очках: он сосредоточенно карабкается по доске с резьбой и ему мнятся долины, горы, а человеку, созерцающему эту доску, видятся лишь вырезанные на доске названия стран: Англия, Испания, Франция. Да, Франция встречается в этом списке дважды.

В моем нынешнем положении я сам подобен муравью. Несомненно, у Лондона сейчас одна забота — Египетская кампания Бонапарта. На днях, ранним прохладным утром — в воздухе уже чувствуются терпкие ароматы осени, — я вышел на пригорок. Кучка повстанцев — насколько я понял, без командира — брела в сторону Каслбара. Кое у кого мушкеты, у других — длинные пики на плече. Грубая домотканая одежда. Люди эти словно явились из далекого прошлого. Заговори с ними, и тебе ответят на непонятном средь британцев языке. Он словно цепями приковывает людей к прошлому, так же как и море отделяет их от настоящего. Вряд ли знают они, что такое Египет — само слово им непонятно, — и им, конечно, невдомек, что там укрывали младенца Иисуса Христа от гнева царя Ирода. Для убогих людей этих не существует никакого Египта, а Ирод для них — английский генерал Лейк. Случись мне заговорить с ними (а у меня мелькнула такая мысль), из предутренней дымки, как из мглистого прошлого, долетели б до меня последние вести о восстании О'Нила, о походе Кромвеля, о великой битве, которая вот-вот грянет при Огриме.

Как и прежде, Ваш Дж. Мур

КИЛЛАЛА, СЕНТЯБРЬ 2-го

Крестьяне, нанятые Кейт Купер охранять Холм радости, разбрелись: кто убоялся насмешек, кто угроз повстанцев. Однако утром второго сентября она была в полной безопасности, равно как и ее усадьба. Сидя в одной из спален, она расчесывала густые черные волосы перед маленьким, оправленным в бронзу зеркальцем на столб. С постели, закутавшись в тяжелое грубошерстное одеяло, наблюдал за ней Мак-Карти.

— Кончится вся эта заварушка, и повесят тебя, — сказала Кейт, с натугой расчесывая густые волосы. — Будешь у нас же в городе с петлей на шее болтаться.

— Как знать, — не желая спорить, ответил Мак-Карти.

— И поделом тебе.

— Вполне допускаю. Скажет мне судья: Оуэн Мак-Карти, ты совратил Кейт Махони и за то будешь повешен. И казнить тебя соберутся все соблазненные тобою женщины.

— Моя фамилия Купер, а не Махони, ты что, забыл?

— Да ладно, Кейт. Ты и сама, по-моему, забыла обо всем на свете два часа назад. Во всем Мейо тебя знают как дочку Мика Махони, так тебя и величают, замужем ли ты за Купером, за мною или за кем еще.

— За тобою?! Спасибо. Невелика честь выйти замуж за учителишку, которого ждет виселица.

— Может, хватит о виселицах, а?

— Что, испугался? И не зря! Повесу из себя строишь, а поджилки трясутся?

— У кого угодно затрясутся. Конечно, у виселицы я заору благим матом, но пока-то мы здесь, у тебя в спальне.

Она отложила расческу и повернулась к нему.

— Дурак ты, дурак, Мак-Карти. Тебя либо повесят, либо пристрелят в бою. Пока для тебя все дороги открыты, бежал бы из Мейо.

— «Я бродяга, а ты — почище. Меня ждет петля, тебя — петлища». Вот тебе грубая английская рифмовка. На английском языке, говорят, все складно да ладно звучит, теперь поглядим, насколько их поговорки верны.

Вот стоит стройная женщина в ночной сорочке, источающая, как всегда, чувственность и, как всегда, немного неряшливая: бретелька сползла с плеча. На белой, в коричневых веснушках коже играют блики свечи. Мак-Карти пригрелся и разнежился под теплым одеялом: век бы здесь оставался.

— Стройная фигура, — вслух произнес Мак-Карти. Она широко улыбнулась, рот у нее был крупный и чувственный. — Тебе грозит не меньшая опасность, — сказал он. — Скольких повесили в этом году за содействие мятежникам.

— Однако мое содействие мятежнику несколько необычно.

— Ты просто не разобралась в сложном слове.

— К черту все слова! И поэзию, и всю эту чушь!

Под тонкой ситцевой сорочкой вырисовывались широкие бедра. Глаза на ярком солнце зеленые, точно летний луг. Вот померкли, скрытые ресницами. Женщина отдается страсти, сливаясь воедино с мужчиной, впиваются в волосы пальцы, влажные губы чувственно полуоткрыты… Но вот тела уже разъяты, женщина одевается, привычно и умело прибирает рассыпавшиеся волосы. Словно и не стояли оба у разгадки тайны, словно и не переступали волшебного порога, словно и не затворялась за ними чудесная дверь. Надета одежда, а вместе с ней — облачение тайны. Не высказаны самые нежные слова. А она? Что испытывала она, глядя в чужое лицо, чувствуя незнакомое тело?

— К черту все эти умные слова! — повторила она. — Много они тебе добра принесли? Теперь-то они тебя не спасут.

— Содействовать — значит действовать заодно, сообща, помогать в каком-то действии, деянии, как, например, в нашем.

— Удивительно, как ты прицепил «деяние», это слово из церковной проповеди, к тому, о чем бы лучше вообще помолчать.

— Наши «деяния» много древнее всех церковных проповедей. Не на одну сотню лет древнее.

— Знаешь ты много, — согласилась она, — и поэт ты хороший, да только без гроша в кармане. — Она заглянула в тусклое зеркало и быстро отвернулась. Что ж она там увидела?

— Денег я еще заработаю, — сказал Мак-Карти. — В будущем. Я очень на это надеюсь.

— Ни денег, ни будущего у тебя нет. Как нет уже и настоящего.

— Как знать. Залезай-ка под одеяло. Здесь здорово, тепло и уютно.

— Очень благородно с твоей стороны заехать в Холм радости проведать, как живет одинокая женщина, подле которой нет мужчины, способного защитить от преступных мятежников. Ты благородный человек. В этом тебе не отказать.

— Невелико благородство. Я и ехал сюда с надеждой, что одно за другим, слово за слово, и мы в конце концов проведем ночь в одной постели.

— Ну чего-чего, а этого у меня и в мыслях не было, — возмутилась она. — Ни одна замужняя женщина о таком и думать не посмеет. Не из тех распутниц, кто накликает на себя беду. У меня есть муж и дом. И я довольна и тем и другим.

Вот оно, несокрушимое женское лицемерие. Тело ее еще хранит тепло его ласк. Зачем ей расчесывать волосы, не растрепись они от пылких объятий, не увлажнись они потом их страстных тел. Женщина помнит ложе любви, но разумом эти воспоминания не приемлет. И в этом ее великое преимущество, которое оборачивается извечным поражением мужчины.

Ты сулишь мне вино хмельное,

С пеной брызг из речной быстрины,

Переливчатое, золотое,—

И дождаться тебя нет силы.

— К чему бы это? — спросила она.

— Была у Хью О’Рурка из Брефни жена, и полюбилась она поэту Томасу Костелло. Уехал О’Рурк воевать с англичанами, а жена его назад кличет в этом стихе, чует: не устоять ей перед Костелло. Ну а стих сложила, конечно, не женщина, а сам поэт.

— А откуда ты это знаешь?

— Еще бы не знать! Томас Костелло — прекрасный поэт, а женщина разве что путное напишет?

Дрогнула в мерцании свечи улыбка.

— И впрямь. А когда это было, если вообще все не выдумка?

— Много веков назад. Во времена восстания О’Нила. Залезай же скорее под одеяло, пока совсем не закоченела.

— Надо ж, много веков назад. И кому, кроме учителей, охота в старье копаться.

— А стих-то прекрасный, ей-богу.

— Горя настоящего та женщина не ведала. Вот я, к примеру: моего Сэма эти бандиты, Избранники, посадили под замок, я одна в усадьбе, мужчины рядом нет, приходи кому не лень, грабь, жги, дери глотку.

— Я, Кейт, твердо верю, что ни Холм радости, ни ты сама не пострадаете. Ты твердо идешь по стопам отца.

— А от тебя какой прок? К тебе обращается женщина в тяжелую минуту, а какой толк?

— Хочешь, поговорю завтра с Ферди О’Доннелом, но вряд ли Ферди чем поможет: уж очень далеко от города ты живешь. Боишься, так поезжай во Дворец к Бруму с супругой.

— И оставить Холм радости без защиты от Мэлэки Дугана и ему подобных? Пусть только занесут грязные свои ножищи над нашим порогом. Я сама Мэлэки Дугану глаза выцарапаю.

Отец Мак-Карти мог отличить один кусок торфа от другого — как теперь сын его один сорт виски от иного — мял его в руках, пробовал на язык. Безземельный Брайан Мак-Карти, сын согнанного с фермы крестьянина, ходил с лопатой на плече по графству Керри и батрачил то здесь, то там, и повсюду за ним уныло брел его чумазый сын.

Мик Махони был расчетливым и прижимистым хозяином, крестьяне видели от него пинки да тычки, зато помещикам и мировым он расточал льстивые улыбки. А дочь его Кейт, с острым языком и жадным до ласк телом, досталась этому пьянчуге Куперу и стала хозяйкой Холма радости. Не пылких ласк, а земли добивались эти люди, о высоких чувствах говорят лишь поэты, они же слагают плачи по Стюартам, тоскуют в своих балладах по вождям давно минувших дней. И он, Мак-Карти, не лучше. О чем писать поэтам, было предначертано еще много веков назад.

— Переливчатое, золотое, такое вино хмельное…

— Загубил ты свою жизнь, — вздохнула Кейт, — собственными руками загубил.

— Нечего губить-то.

— Была у тебя школа, хорошая женщина в деревне, стихи. А теперь всему конец.

— Эх, Кейт, будто я и сам не понимаю. И чего ради слоняюсь по жизни, точно барин по ярмарке?

— Сам спросил, сам и отвечай.

Он оперся на локоть, другую руку протянул к Кейт. Она лишь несогласно покачала головой.

— Хватит. Скоро светает. Черт меня попутал сегодня ночью. Мне бы мужа рядом в постель, а не тебя, Оуэн Мак-Карти. Но не моя вина, что он надел красный мундир и расплачивается теперь — сидит за решеткой у этих дикарей-французов. Он в первую голову должен обо мне заботиться, скотина себялюбивая.

— А знаешь, может, и впрямь тот стих написала женщина, а вовсе не Костелло.

— А не все ли равно? — перебила она. — Ты распутничаешь, лишаешь девушек чести, а замужних женщин доброго имени, думаешь, все-то тебе сливки снимать, ан нет, ничего не достанется. Ни дома, который ты смог бы назвать своим, ни любви — и года не пройдет, как ничьи ласки тебе уже не понадобятся. С месяц назад я слышала, как за окном в поле кто-то горланил одну из твоих песен. Песни-то, может, и запомнятся, а вот их сочинитель — вряд ли.

— А что может быть лучше — мои песни станут народными.

Она резко встала, взглянула ему в глаза, уперев руки в бока.

— Ты, Оуэн, хоть и ростом вышел да и лет немало прожил в своей пакостной жизни, все как дитё малое. Прости меня, господи, за то, что спала с дитём. — Она подошла к постели, села рядом. — Были ли у тебя когда большие желания?

— Я хотел тебя. — И он погладил ее по волосам.

— Вернее сказать, какую-нибудь женщину. Ну, большим желанием это не назовешь. — Сама она, однако, не отстранилась от него.

— Я родился неимущим, неимущим и живу. Ничего, видать, не поделаешь.

— Ужасная, должно быть, жизнь.

— Ко всему со временем привыкаешь. — Он легонько потрепал ее по щеке.

— Впрочем, жить без забот и хлопот прекрасно!

— Конечно, прекрасно! — согласился он и склонил ее голову себе на плечо.

В маленьком зеркале позади отражалось лишь неровное пламя свечи.

БАЛЛИКАСЛ, СЕНТЯБРЯ 2-го

Второго сентября Корнуоллис двинулся из Туама на север, к Холлимаунту. Гонец из Лондона принес Эмберу весть от Ганса Деннистауна, что центральные графства восстанут через два дня. И снова мимо Киллалы проскакал Джон Мур, на этот раз он ехал к Трейси на балликаслскую дорогу.

Последнюю неделю-две лето стало уступать осени, пожелтевшие поля отливали бронзой в лучах теплого утреннего солнца. В Мейо у времен года череда особая, и сейчас в равнинный край на берегу океана средь гор пришла осень.

Подъезжая к Баллине, Джон придержал лошадь перед массивными воротами, за ними еще совсем недавно была усадьба Холм Лоренса. Дом, стоявший на пригорке в зеленой рощице, сейчас спален дотла. Мур словно наяву ощутил запах гари. На полях, однако, виднелись пахари, маленькие фигурки суетились в отдалении, убирая урожай. Он направил лошадь по широкой аллее, послал ее через невысокую ограду и неспешным кентером подъехал к полю. Жнецы оставили работу, выпрямились, стали из-под руки разглядывать пришельца.

— Где госпожа Лоренс с дочерьми? — крикнул он.

Крестьяне лишь молча глазели на него. Подождав, Мур спешился и подошел к ним.

— Я спрашиваю, где госпожа Лоренс?

Ему ответил старый косец, положив косу наземь.

— Они же в Киллале, у тамошнего протестантского священника.

Мур взглянул вдаль, на разоренную усадьбу.

— Кто это сделал?

Старик замялся, но все же ответил:

— Усадьбу спалили после большого сражения. Все дотла. Даже стула не осталось. Либо растащили, либо спалили.

— Сами повстанцы?

Старик потер щетинистый подбородок. Ответил молодой крестьянин, стоявший рядом, возможно сын.

— А кто их знает? Пришли ночью, будто целая армия. Мы-то из своих хибар и носу не казали, пока они не убрались.

— Значит, сидели и пережидали. Ну а урожай вы для господина Лоренса собираете? — Мур говорил по-ирландски с трудом, не хватало слов.

— Говорят, господин Лоренс и его семья не вернутся. Говорят, в Мейо больше вообще не будет господ.

— Значит, вы заберете весь урожай себе?

Крестьянин пожал плечами.

— Те, что ночью приходили, угнали весь скот. Оставили лишь несколько голов. Да и то, знаете, почему? Разожгли костер, разложили над ним створ железный от ворот да целиком туши и зажарили. Прямо пир горой.

Старик закашлялся, кашлял он долго и натужно, потом сплюнул под ноги.

— Кому б урожай ни достался, все одно — убирать надо. Не пропадать же ему. Хозяев не осталось, господин Лоренс — в английской армии, женщины в Киллале.

Мур всмотрелся в одно лицо, другое. Потом перевел взгляд на пепелище. В усадьбу Лоренсов его никогда не приглашали. Хозяева были истыми протестантами.

— А вы, сэр, англичанин? — спросил молодой крестьянин.

Мур опешил, посмотрел на него, но голос его не дрогнул.

— Нет. Я ирландец.

— Если вы англичанин, в Баллину вам лучше не ездить. Уж больно там народ озорной.

— Я поостерегусь, — улыбнувшись, пообещал он и повернул к аллее.

Центральная улица Баллины карабкалась вверх по холму от берега спокойной реки Мой. Сейчас на ней было зеленым-зелено от «древ свободы», еловых и сосновых лап. Мур ехал от реки, на подъеме его остановили четверо с пиками. Один схватил лошадь под уздцы. Имени его они, очевидно, не разобрали. Тогда он попросил отвести его в таверну — там помещался штаб Майкла Герахти. Сам Герахти сидел в задней комнате. На нем был французский мундир, воротник расстегнут. На краю стола — блюдо с окороком. Мур присел напротив.

— Что происходит в Баллине, капитан?

— А что у нас в глуши может произойти? Вот на юге, в Каслбаре, жизнь веселая.

— Вы, я вижу, тоже повеселились. Я только что был в усадьбе Холм Лоренса. Точнее, на ее пепелище.

Герахти покачал головой, потянулся к сосновому буфету, достал стаканы и бутылку.

— Да, некрасиво получилось.

— Это все, что вы можете сказать? Сдается мне, это дело рук Мэлэки Дугана.

— Нет, не его, — медленно произнес Герахти. — Он ни при чем. Это мои ребята дом спалили. Объединенные ирландцы.

— Ваши солдаты?! И у вас еще хватает наглости мне об этом говорить! Раз вы к этому руку приложили, вам и отвечать. В Каслбаре и за меньшую провинность солдат до крови запарывают.

— Порите моих ребят, а не меня. Я в том не участвовал, лишь сказал им, что можно забрать скот и домашнюю утварь. Да и то я уж задним числом разрешение-то давал, чтоб вроде все чин по чину было.

— Я слышал, что Лоренс — помещик справедливый, разве он заслужил такое?

Стаканы грязные, виски скверное.

— Я об этом не хуже вашего знаю. Вам бы здесь, в Баллине, побыть, а не в Каслбаре воззвания пописывать. Мне едва удается кое-какие горячие головы остудить. Нрава они непокорного, привыкли все дела кулаками да дубинками решать. Не дай я им раз-другой поблажки, сидеть бы мне в Баллине одному, и никакой пользы никому б не было.

— А вот в Киллале Ферди О’Доннел со своими людьми хлопот не знает.

— Ну так и поставьте его генералом. Я ж командовать не привык, как умею, так и делаю. Пока еще в Баллине ни одного протестанта не убили, и не убьют, коль мне удастся предотвратить. Но мои парни всю жизнь спину гнули да кланялись в пояс не солдатам-англичанам, а местным помещикам. Их и ненавидят. Для них, как и для меня, суть восстания в том, чтоб господ на веки вечные прогнать.

— Значит, вы не понимаете клятвы, которую принимали. В ней говорится об освобождении Ирландии от англичан, а не от помещиков. И сейчас-то, Герахти, вы с помещиком говорите, точнее сказать, с братом помещика.

— Я что, не вижу, что ль? Что вы, что Малкольм Эллиот. Я сам у него землю арендую. Но ни вам, ни ему не приходится ни в Баллине, ни в Киллале стеречь ненавистных протестантов от своих же солдат. Такое дело не по плечу ни вам, ни Малкольму Эллиоту, ни вашему французскому генералу.

— Долго вам здесь оставаться не придется, — сказал Мур. — Вскорости мы уходим из Мейо, и все горожане и крестьяне — с нами. Остается лишь гарнизон в Киллале.

— А позволительно спросить, уходим куда?

— В центральные графства, если удастся ускользнуть от Корнуоллиса. Вчера-позавчера он был в Атлоне. Сегодня — еще ближе.

Герахти вновь наполнил стакан и жадно хлебнул.

— Большая у него армия?

— Большая, — ответил Мур. — Но если поднимутся центральные графства, нас будет больше.

— А что мне до этих графств? Я их и в глаза-то не видывал. Даже в Атлоне не бывал. Да и мои люди тоже. Мы родились и всю жизнь прожили в Мейо. Думали, что по всей Ирландии народ поднимется, а выходит, нас, крестьян Мейо, поведут освобождать чужие края, о которых мы и слыхом не слыхивали. Нет уж, мы лучше дома останемся, а французы пусть себе в центральные графства шагают.

— Это вы так полагаете. А на войне все по-другому. У французского генерала сейчас каждый человек на счету.

— Моя жена сейчас в поле, урожай убирает, — Герахти кивнул на окно, за которым простиралась Мой, а за ней невидимые угодья. — Разве ей, бабе, с мужской работой управиться?

— Нам предстоят большие сражения, — сказал Мур, — одно в центре страны, другое под Дублином. А потом по домам, к своему урожаю.

— Уж больно путь долгий. Я и покороче могу найти. Если в Мейо останусь. — Он подвинул к себе блюдо и взял кусок окорока.

— Если бы да кабы, — бросил Мур, — а в Мейо вы не останетесь.

Герахти хмыкнул и кивнул на прощание Муру.

— Уж больно вы молоды, а беретесь решать за других, что и как делать.


Мур поскакал на север. Вокруг поля, крестьянские дома, почти ничто не напоминало о восстании, разве что попадется на глаза неубранное поле или вон — еще один спаленный дом. В Каслбаре стоит наша армия, а армии врага окружают ее. Киллала, как и Баллина, в руках повстанцев. А природа оставалась по-прежнему безмятежной, по-прежнему зеленели поля, деревья шумели густой листвой, еще не тронутой осенней желтизной. Мур участвовал во множестве быстротекущих событий, стараясь всюду помочь словом и делом: будь то судьба Холма Лоренса или штурм росистых склонов Сионского холма. А природа словно подчеркивала всю нелепость его суеты. Залитые солнцем мирные поля, далекий крик фазана, ласковый шепот листвы от легкого ветерка, топот копыт по дороге — вот что наполняет жизнь, а отнюдь не покрытые гарью валуны, пики, пушки, мушкеты, монархии и республики.

И еще одно подтверждение этому — холодность, с которой принял его старый Томас Трейси: он сразу же дал понять, что видит в Джоне не повстанца, а своевольного мальчишку, сына соседей, который по глупости покроет и семью, и друзей несмываемым позором. Трейси приметил Мура на аллее к усадьбе и вышел на крыльцо, в дверном проеме отчетливо вырисовывалась его долговязая сухая фигура.

— Я знал, Джон, что рано или поздно вы захотите навестить нас. Или хотя бы Элен.

— Именно вас, вас обоих, сэр. Хотя и не уверен, что вы мне рады.

Трейси спустился с крыльца, подошел к нему.

— Мне тяжко говорить, особенно тому, кого я привечал, но мы, Джон, и впрямь не рады вам. И думаю, нельзя и предполагать иного.

Мур все сидел в седле и в неловкости перебирал поводья.

— И все же вы были уверены, что я приеду.

— Из-за Элен. Да, я знал, что вы приедете. Однако как ни коротка будет наша беседа, ее лучше вести в доме. Слезайте. — И старик чуть улыбнулся. — Во всяком случае, мне думается, что лучше. Я не привык принимать президентов. Весьма примечательное достижение для твоего возраста. Даже господин Питт[26] стал премьер-министром в более зрелом возрасте, а уж он-то считался едва ли не гением.

Он провел Мура в меньшую из двух гостиную, скудно обставленную, на стенах — два грубо намалеванных портрета, тяжелое распятие, слащавая гравюра, изображавшая чудесное воскрешение Лазаря. На буфете — графин с вином, но Трейси нарочито не обратил на него внимания. Однако сесть Муру предложил.

— Как у вас, в Балликасле, спокойно, — заметил тот.

— Спокойно, особенно в наших владениях, — вежливо, но с вызовом ответил Трейси. — А вот усадьба моего друга Фолкинера, как вам, очевидно, известно, разграблена.

— Нет, мне об этом неизвестно.

— Да, разграблена. Правда, не сожжена. Просто первая банда ваших молодчиков не успела, ее выдворила вторая.

— Скорее всего, эти вторые — солдаты под командой Ферди О’Доннела. Он отвечает за порядок во всей округе. И вам доподлинно известно, что он не бандит.

— Да, я знаю его давно и всегда был о нем самого лучшего мнения. Скромный, трудолюбивый, да и весьма образованный для крестьянина. Впрочем, до недавнего времени я держался наилучшего мнения и о вас. Сейчас оно переменилось.

Мур промолчал. Он смущенно глядел на зеленый луг за высоким окном.

— Поговаривают, — продолжал Трейси, — что меня не трогают из-за давней дружбы наших семей. Или мне благоволит удача, как теперь внезапно выяснилось, из-за того, что я католик.

— Если угодно, можете опровергнуть как то, так и другое. Армия Ирландской республики…

— Армия Ирландской республики! — насмешливо подхватил Трейси. — Любопытно, что думает по этому поводу ваш брат. Я хожу по усадьбе и сгораю от стыда, неужто благополучием своим я обязан своей религии или знакомству с бунтарем, восставшим против короля?

— Могу лишь повторить, что домыслы ваши ошибочны.

— А как иначе мне прикажете думать? Насколько я знаю, с десяток усадеб окрест разграблены и сожжены, и все это дома протестантов. Когда все это безобразие кончится, католикам будет жить куда горше, чем последние тридцать лет.

— Помещики почти все протестанты, — сказал Мур с некоторым нетерпением, — а большинство крестьян — католики. Вот вам и ответ. Они восстали, и гнев их обрушился на тех, в ком они видят угнетателей. Но Объединенные ирландцы не выступают ни против частной собственности, ни против чьей-либо религии.

— Я ездил взглянуть на усадьбу несчастного Фолкинера, — сказал Трейси, — страшно смотреть, что с ней сталось! — И он, вспомнив эти горькие минуты, схватился за голову, взъерошив редкие седые волосы. — Точно дикие звери совершили набег: столы разбиты в щепки, картины изрезаны и разодраны. Сколько приятных вечеров провел я у него в гостиной, и вот теперь она осквернена и испоганена. Всю жизнь Джордж Фолкинер был расположен к носителям другой веры. Он первым из протестантов Коннахта подписал петицию о правах католиков. Знали вы об этом? И вот благодарность. И эти звери — ваши сообщники и лучшие друзья.

— Та петиция так и не была принята, — напомнил Мур, — потому что ирландский народ не волен сам решать свои дела.

— Пустые слова, — отмахнулся Трейси. — А на поверку убитые люди и опустошенные дома. Дикари крестьяне хозяйничают повсюду. Вот вам действительность.

— Я заслужил ваше недовольство, — сказал Джон, — но давайте же оставим этот разговор.

— «Недовольство» слово книжное, для вас чересчур мягкое. Вы — мятежник, с оружием в руках восстали против своего законного короля. И опасность вам грозит такая, что ни брат ваш, никто на свете вас не спасет. Вы опозорили и своих единоверцев, и весь наш народ.

— Народ? Однако в парламенте этого народа мне нет места как раз из-за моей религии. И это тоже действительность. Или для вас это также пустые слова?

— Я прекрасно сознаю, что мы видим много зла, и это тяжкое для нас всех бремя. Однако это не побуждает меня отдать страну во власть пьяной черни да французских головорезов. Я не намерен вступать с вами в споры об этом. Вы собирались жениться на Элен. Я, как и брат ваш Джордж, благоволил вам. Джордж проявил, несомненно, редкое великодушие, ибо состояние Муров и Трейси далеко не равнозначно. Теперь же вы сможете доказать любовь к Элен, лишь отрекшись от ваших намерений жениться на ней. Сегодня вы способны принести ей лишь огорчения и несчастье.

— Не откажите мне, господин Трейси, хотя бы в трезвости мысли.

— Рад бы, да только как признать то, чего нет?

— Дело, которому я служу, чрезвычайно опасное, но я не менее вас пекусь об Элен и не намерен подвергать и ее жизнь опасностям. Хотя я твердо верю, что вернусь в Мейо в обстановке куда более благоприятной, чем представляется сейчас. Я приехал сюда только ради разговора с Элен и надеюсь, вы мне это позволите.

— Непременно. Мешать не стану. Но вам впредь придется смириться с тем, что дорога к нашей усадьбе для вас закрыта и с нашей дружбой покончено.

— Вы очень суровы ко мне.

— Вероятно. Мне, Джон, немалых трудов стоит удержаться от резкостей. Я вас крепко любил до последнего времени, и вам это известно. Но путь, избранный вами, я глубоко презираю, ибо он безрассуден и преступен. И одно преступление повлечет другое. Не вы вернетесь в Мейо победителем, а Британская армия, и тогда наш край превратится в выжженную пустыню. Я пережил годы гонений на католиков и знаю, как они боролись за свои права, — мирно, не преступая закона…

— Да полно вам! — воскликнул Джон. — А за что, по-вашему, сражаются Объединенные ирландцы, как не за права ирландского народа? А что вам принесла «мирная борьба»? Разве что мелкие уступки, которые выклянчивались десятилетиями.

— Довольно, — прервал его Трейси. — Я не собираюсь ни спорить с вами, ни слушать, как вы оправдываете убийц-крестьян. Если вы желаете провести час за беседой с Элен, проследуйте к ней, она за вышиваньем. Я попросил ее побыть у себя, пока мы говорим. А я с вами на том прощаюсь. — Трейси встал, замялся, потом вдруг протянул руку Джону. — Дорогой мой, слов нет, чтоб высказать, до чего мне горько.

— Я не верю, что дружба моя с вашей семьей прервется таким вот образом, — сказал Джон. Трейси лишь пожал плечами.

Мур постучал в дверь Элен. К его изумлению, приняла она его совсем иначе: распахнув дверь, бросилась к нему на шею, худенькая, как отец, и высокая, почти вровень с Джоном, и, прижавшись щекой к его щеке, безутешно зарыдала. Он, смешавшись, стоял и гладил ее по длинным темным волосам и что-то бормотал в утешение. Но вот она немного успокоилась и пригласила в маленькую, залитую солнцем комнату.

С минуту она стояла спиной к нему, опустив голову, точно разглядывала шелковые и ситцевые лоскутки на столе, потом взяла один и поднесла к глазам. Худые плечи ее дрогнули. Вот она повернулась к нему: лицо заплаканное, глаза распухли.

— Могла ль я думать, что все так обернется?

— Как — так?

— Ты говорил, что из Франции один за другим станут приходить корабли, целая армада, что восстанет весь остров. А на деле — три жалких суденышка да сотня солдат.

— Придет и второй флот, — ответил Мур, — а возможно, и третий.

— Поздно.

— Ничуть не поздно. Таких меланхоликов, как вы с отцом, на всем свете не сыскать.

— Верно, не сыскать, если под меланхолией ты разумеешь трезвость мысли. Так вот, отец говорит, что нам с тобой больше не нужно встречаться.

— И ты согласна?

— А что остается девушке моих лет, позволь спросить? Выбор у меня невелик. Если ты уйдешь с повстанцами, ко мне не вернешься. Тебя либо заколют на обочине дороги, либо вздернут на распутье. И брат твой никакими силами не сможет вызволить тебя из беды.

— Я у брата совета не просил и в помощи его не нуждаюсь.

— Неужто ты и впрямь хочешь, чтобы тебя убили?

— Брату моему столько же дела до Ирландии, сколько до конных скачек.

— И мне тоже. Как и до Англии, или Франции, или Америки. Но ты «дело» понимаешь иначе. Для вас, мужчин, это значит — куда-то ехать, что-то создавать, претворять идеи в жизнь. Ирландия — это не чистая идея, а конкретная страна, конкретные люди, они проливают кровь, они болтаются на виселице. Ирландия — вот она, рядом, за окном.

— Что верно, то верно.

— Ах, Джон, — с чувством воскликнула она, — мне не объясниться, и тебе меня не понять. Ты мне дороже Ирландии, меня самой, отца, этих работяг в поле, дороже любого человека в моей жизни. Ты говоришь, что хочешь освободить Ирландию, а я не понимаю, что это значит. Клянусь богом, не понимаю. Хотя ты всего на несколько лет старше. Скажи, что хочешь освободить свинью, застрявшую в заборе, — пойму, потому как знаю, что такое свинья и что такое забор.

— Ты почти слово в слово повторяешь моего брата. Словно тех же книг начиталась.

— Насчет этого можешь быть спокоен. У меня дел и без книг хватает.

— Элен, дорогая, сейчас уже не время меня переубеждать. Восстание в разгаре. Уже столько боев позади!

— Боев! Пепелищ, которые устроили темные мужланы, им только бы кулаки почесать.

— Называй их как хочешь. Ты знаешь, что меня назначили президентом Республики Коннахт?

— Знаю. — Она смерила его насмешливым взглядом, но в открытую не засмеялась. — Наслышана. Не слишком ли молод для такой чести?

— Честь эта выпала мне лишь как брату хозяина Мур-холла. У французов, что б они ни говорили, очень странные понятия о равенстве.

— Не будь ты братом Джорджа Мура, тебе бы жилось много счастливее.

— Что ты хочешь сказать?

Она в замешательстве стала теребить цветные лоскутки на столе.

— Ты его слов никогда не забываешь. Только поступаешь всегда ему назло.

— Ну и ну! Под настроение и ты глупостей способна наговорить! Да мы с братом души друг в друге не чаем. Просто у нас разные политические убеждения.

— Ах, политические убеждения! Да что мне до них! Джордж очень холодный, рассудочный человек. Порой это меня в нем бесит. Неужели ты не замечал?

— Я приехал поговорить о нас с тобой, а не о Джордже.

— А о нас с тобой, Джон, говорить нечего. Решать отцу. Джон, неужели ты не понимаешь, что участвуешь в мятеже? Что тебя могут повесить? До разговоров ли сейчас? Ведь я люблю тебя. Как же мне быть? Как быть тебе?

Она отвернулась от него, подошла к окну. За окном — блекло-зеленое поле, серые каменные ограды. Она неслышно плакала, лишь подрагивали плечи.

— Я ничего поделать не могу. Вспять не повернешь. Значит, пойду дальше по этому пути.

Элен не ответила. Джон подошел, молча обнял ее. Наконец она заговорила.

— Я бы пошла за тобой хоть на край света, говорю от чистого сердца. Но не могу. Уходят за любимым только в песнях, я же останусь дома. И вместе нам не бывать.

— Мы непременно будем вместе. Вот увидишь.

Взгляд его блуждал по полям и оградам за окном, а виделся ему он сам, отчетливо, как в большом зеркале: открытое, прямодушное лицо, еще не изборожденное житейскими морщинами, безмерно уверенное, на лбу — прядь льняных, светлее девичьих, волос; лицо юноши. Ему б ухаживать за девушками, учиться в университете, скакать верхом во весь опор, перемахивая через заборы и канавы. А сейчас он в чьей-то чужой, бессмысленной, но постоянно навязываемой ему роли: так чувствовал себя он и с Джорджем, и с Герахти, и со старым Трейси. Ему вдруг бросились в глаза пестрые лоскутки на столе, и больно кольнуло самолюбие: впору шить шутовской наряд.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Второго сентября в Туам к Корнуоллису подошли два английских полка: полк Ее Величества королевы и двадцать девятый, прибывшие форсированным маршем из Уэксфорда. Приняв команду и над этими полками, Корнуоллис немедля двинулся на север, штаб его расположился в Холлимаунте вблизи Баллинброуба и милях в тринадцати от столицы повстанцев — Каслбара. Шотландский офицер, полковник Крофорд, пользовавшийся вполне оправданным доверием Корнуоллиса, вышел со своими драгунами вперед на разведку и обнаружил, что мятежники снимают посты на подступах к городу. На обратном пути драгуны подверглись нападению бандитов. Случилось это близ усадьбы Джорджа Мура, брат которого — один из зачинщиков мятежа. Длинными острыми пиками смутьяны кололи всадников и лошадей, обрезали сбрую. Двух драгун они закололи насмерть, но вскоре англичане взяли верх.

Полковник Крофорд повесил на месте нескольких злодеев, а четверых захватил в Холлимаунт, их вели впереди солдат, и те не очень-то церемонились с пленниками. Впервые увидели мы наших врагов-ирландцев, и впечатление они произвели удручающее. Люди самого низкого пошиба, в грубой одежде, с грубыми лицами, смотрят исподлобья, во взгляде и страх, и ненависть. Один из наших офицеров, тоже ирландец, попытался допросить их, но почти без толку. Родом они из глухих мест на западе, из Мейо, темные и невежественные, словно дикари с Таити, о которых писал капитан Кук, с той лишь разницей, что дикарям ирландским недостает врожденной изящности дикарей полинезийских. Мятежники велели им сидеть в засаде и нападать на одиноких всадников, но, конечно, и предположить не могли, что те нападут на крупное кавалерийское подразделение. Однако злодеи-дикари, верные данному им жестокому приказу, напали на драгун. А всего вероятнее, ими двигали лишь темные инстинкты варваров, иначе храбрость их нашла бы более достойное применение.

Крофорд — сухопарый, горячий нравом шотландец, впоследствии (в 1804–1814 годы) прославившийся в войнах с Испанией в армии великого Веллингтона[27] командовал своими драгунами толково и находчиво, хотя, по правде говоря, и с грубой прямолинейностью. В описываемые мною времена он был еще сравнительно молод, но, к моей зависти, держался непринужденно и уверенно, умел остро и обидно пошутить, бывал порой нетерпелив и тем отличался от осторожных и осмотрительных старших по возрасту офицеров. Среди крестьянства ему суждено было прослыть безмерно жестоким, едва ли не таким же, как генерал Лейк и Деннис Браун. Не стану оспаривать этого мнения, ибо сам являлся свидетелем такого, что память моя предпочла бы сокрыть. Думаю, однако, он не выходил за рамки суровых законов военного времени, и с уверенностью могу сказать, что снисходительность не самое лучшее лекарство от восстаний.

В тот вечер от лица всех офицеров-ирландцев лорд Роден подал официальный протест лорду Корнуоллису в связи с тем, что им отводились второстепенные роли. Корнуоллис поставил его на место и, хотя говорил он любезно и учтиво, дал понять, что сомневается, хватит ли благонадежности у ирландских солдат и опыта у их офицеров. Я же получил урок, который усвоил на всю свою солдатскую жизнь: колониальные войска пригодны лишь в том случае, когда их подпирает мощный кулак Британской регулярной армии. В справедливости этого положения я убеждался не раз и не два, и, хотя, возможно, во мне и сильна предубежденность военного, думается, именно на этом и зиждется сила нашей империи.

Происходило все на собрании офицеров штаба и командного состава. Корнуоллис с присущими ему учтивостью и тактом внес свои предложения, как наилучшим образом нам справиться с задачей. Остановился он сам в большом доме фермера-протестанта, фамилию которого отлично помню и по сей день: Прендергаст. Собрание проводилось в просторной кухне за огромным дубовым столом, застеленным широкой зеленой скатертью толстого сукна, неизменной спутницей Корнуоллиса со времен его Североамериканской кампании. Он беспрестанно пил крохотными чашечками шоколад, так глоток за глотком потребляют более крепкие напитки их поклонники. Может, привычка эта здесь, в варварском, безлесном и болотистом краю, напоминала ему о покое и уюте английской гостиной.

Задача перед нами стояла ясная и простая, но Корнуоллис стремился исключить все возможные просчеты со стороны подчиненных. Скрупулезно проанализировали обстоятельства Каслбарской битвы. Ведь снова крупным английским соединениям будет противостоять меньшая по численности армия французов и мятежников. Только на этот раз роли поменяются: защищать город будут французы, атаковать — англичане. Случись противнику и отбить наше наступление, путь у него оставался один — двигаться к центральным графствам, через Шаннон; маловероятно, чтоб он пошел на восток, к Ольстеру. Но, куда бы ни двинулась мятежная армия, ей всюду предстоит прорвать заслон английских войск, от Слайго до Бойла. Впрочем, Корнуоллис не очень-то надеялся на этот заслон. Поэтому он предложил нашей армии разделиться: сам он пойдет на штурм Каслбара, а генерал Лейк с генералом Нюджентом зайдут с другого фланга, переправятся в Каррике через Шаннон, и случись Эмберу ускользнуть от Корнуоллиса в Каслбаре, он окажется зажатым меж двух английских армий. И единственный путь к отступлению — к морю.

После выступления Корнуоллиса воцарилось молчание. Прервал его генерал Лейк.

— Простите, милорд, до меня сегодня все доходит медленнее, чем всегда. Насколько я понимаю, враг всего лишь в двенадцати милях от нас и в его армии не наберется и трех тысяч человек.

— Как знать, может, и все пять. Трудно судить по рассказам несчастных перепуганных, хотя и верных короне людей. Не забывайте, что после побед мятежников их ряды значительно пополнились. Возможно, в остальных провинциях и спокойно, а в Коннахте, несомненно, восстание приобрело всеобщий характер.

— Пусть даже пять тысяч. Согласен. Но и в этом случае огромное численное превосходство на нашей стороне, к тому же из этих пяти тысяч большинство — темная неотесанная деревенщина.

— Да еще плохо вооруженная, — вставил Корнуоллис. — Лишь пиками.

— А то и просто косами. С ними и в бой идут. Я видел лично.

— Не сомневаюсь, — бросил Корнуоллис, но Лейк не почуял язвительности.

— Тогда почему б нам не атаковать их с восходом солнца?

— И еще один довод, — заговорил лорд Роден. — Французов вряд ли более тысячи, этим сказано все. И пока не подоспел их второй флот, мы должны вышвырнуть из Ирландии Эмбера.

— До рассвета второй флот не подоспеет, — заметил Корнуоллис. — А наши основные части подойдут лишь завтра-послезавтра. К тому времени генерал Лейк уже успеет занять позиции на востоке за рекой.

— Но мы и сейчас превосходим врага по численности, — горячился Лейк, — и превосходим изрядно! Чего ж нам ждать?

Корнуоллис улыбнулся, бросил взгляд на повара, подогревавшего шоколад.

— Неужели, генерал, даже после вашей неудачи под Каслбаром вы по-прежнему считаете, что перед вами какой-нибудь дремучий предводитель разбойников? Нет, наш генерал Эмбер весьма искусный полководец, и главное оружие у него не коса, а неожиданность. Может, вы и знаете, как с ней бороться, а я, признаться, в растерянности. Воображение у меня на редкость скудное, да и к тому же я люблю последовательность, и единственное, что я могу противопоставить любой неожиданности, — подавляющее численное превосходство своей армии.

На длинном лице полковника-шотландца заиграла злорадная усмешка: ловко утерли нос Лейку.

— Конечно, генерал, наше королевство многим вам обязано, — продолжал Корнуоллис медоточивым голосом, — мы помним ваши победы над смутьянами в Уэксфорде, но там вам противостояли лишь крестьяне, темные, заблудшие люди, и вожаков у них не было, разве что горстка кровожадных попов. У Эмбера же тысяча отборных солдат, они хорошо вооружены, у них есть пушки. Причем самые лучшие, отлитые британскими умельцами в Шеффилде. Эти пушки достались ему в подарок после вашего бегства из Каслбара.

Вот он, долгожданный укор за каслбарское поражение, и ударил он больно, потому что брошен был неожиданно и любезнейшим тоном, словно в милой беседе за карточным столом в клубе. Даже Крофорд разинул рот в изумлении. А несчастный Лейк побагровел, щеки и шея у него стали ярче мундира.

Однако он не стушевался и ответил с достоинством, чем снискал наше восхищение.

— Ваше превосходительство, если вы считаете, что я справлюсь на восточном фланге, то не обманетесь. Если мятежникам удастся избежать битвы в Каслбаре, я встречу их и уничтожу.

— Ничего подобного вы не сделаете, — резко оборвал его Корнуоллис. — Разумеется, вы не пропустите их в Ольстер, даже если придется принять бой. Однако я бы предпочел обойтись без столкновения. Ваша задача — беспокоить противника, не давать передышки и мало-помалу теснить его в мою сторону. Рано или поздно враг окажется в тисках, и мы его раздавим. Но сами не соблазняйтесь, не ввязывайтесь в крупный бой. С такой тактикой вы, несомненно, знакомы. Помнится, вы не одну неделю протоптались в Уэксфорде, а только потом дали повстанцам бой на Горьком холме. Мне этого не понять.

Лейк хотел было ответить, но Корнуоллис поднял руку.

— Не стоит объяснений, генерал. Не стоит. Победу вы одержали славную.

Много позже, уже в постели, Корнуоллис по обыкновению писал письма друзьям в Англию. На нем была белая полотняная ночная рубаха и чепец с кружевами, прикрывавший редкие седины. Ни дать ни взять английский помещик из захолустной деревеньки.

Он оторвал от бумаги перо и взглянул на меня.

— Вы, лейтенант, должно быть, недоумеваете: справедливо ли так сурово попрекать генерала Лейка. Справедливо. В целом справедливо. Малоприятно, но справедливо. Сейчас генерал Лейк сотворит чудеса, только чтобы выполнить мою волю. Выполняя, с его точки зрения, несостоятельные и малодушные приказы, он преисполнится и некой гордости и жалости к самому себе. В этом и состоит счастье солдата, особенно глупого, солдаты нужны, чтобы побеждать в войнах, а не в отдельных битвах. Только мало кто способен это понять. Бедняга Лейк, ему, пожалуй, до конца своих дней не забыть Каслбара. Мне он весьма не по душе. Убогое воображение, стандартные мысли. Вы согласны со мной, лейтенант?

Я, разумеется, не ответил, занявшись бумагами.

— Весьма не по душе! Вы, конечно, спросите, почему я снова доверяю ему командный пост. Видите ли, лейтенант, Британская армия — заведение солидное, с давними традициями, и мы приходим не на год, не на два. Так стоит ли казнить позором генерала за то, что он проиграл сражение? Это больше в духе французов. Вечно они расстреливают и вешают своих полководцев, и теперь, раз есть гильотина, можно казнить, так сказать, оптом. Пока результаты впечатляют. Каждый старается вовсю. Но надолго этого не хватит. К концу нашей кампании генерал Лейк непременно будет награжден. За храбрость, разумеется, а не за мудрость. А вот генерал Эмбер видится мне мудрым человеком. Впрочем, чужой мудрости мы никогда не доверяем. Не так ли? Между тем именно на доверии и зиждятся все солидные заведения.

Он помолчал, потом пробормотал что-то еще и вскоре негромко захрапел. Я взял у него из рук перо, вышел из комнаты и кликнул слугу.


Лейк выехал рано поутру, до дороги на Клерморрис его сопровождал Корнуоллис, они смеялись, обменивались шутками и комплиментами, будто накануне не обмолвились ни одним резким словом. Словно два помещика собрались на охоту. День выдался пасмурный, не в пример предшествующим — солнечным и теплым. Над землей нависли тяжелые свинцовые тучи.

— Так вот, — наставлял Корнуоллис, — захочет неприятель сдаться, что сделал бы всякий разумный человек, не дожидаясь меня, берите их в плен, обещая и офицерам и солдатам соблюдение всех норм поведения и правил. Они — достойные противники.

— Вы, очевидно, имеете в виду не всех солдат? — уточнил Лейк. — Я полагаю, лишь французских.

Корнуоллис озадаченно взглянул на него.

— А под командой Эмбера иных нет.

— Но ведь еще есть мятежники-ирландцы, — напомнил Лейк.

— Конечно, есть.

Как мне невыразимо жаль, что не вслушался я с должным вниманием в их беседу, потому что она оказалась чревата последствиями: в глазах некоторых людей в ирландской кампании, в целом удачной, была запятнана честь британского оружия.

— Конечно, есть, — повторил Корнуоллис. — Но какие же эти бедолаги солдаты? Это просто кое-как вооруженный сброд.

— Вооруженные мятежники, — сказал Лейк.

— Так их и следует называть. Вы видели тех смутьянов, которых захватил Крофорд. Дикие существа, их и людьми-то не назовешь. Мне их жаль. Право, жаль.

— Мятежников никогда не приравнивали к военнопленным, — сказал Лейк, — ни в Ирландии, ни в любой иной стране.

— Разнесчастные существа, — повторил Корнуоллис. — Этому краю нужен мир, довольно воевать, — и он махнул рукой в сторону выстроившихся солдат, коих Лейк поведет на восток.

— Довольно воевать, — мрачно согласился Лейк.

Наверное знаю, что не точно привожу их слова, хотя мне запомнился и общий смысл беседы, и ее беспечный тон. Лорд Корнуоллис имел обыкновение отвечать на вопросы непринужденно или полушутливо, что само по себе очень мило, но порой приходилось лишь гадать, что у него на уме. Так было и на этот раз: судьба повстанцев более не обсуждалась вплоть до последнего боя при Баллинамаке. Я отлично знал Корнуоллиса, знал его истинную доброту и правильно истолковал его слова. Возможно, генералу Лейку и простительно, что слова Корнуоллиса он воспринял иначе.

Корнуоллис проводил Лейка и его войска, уходившие под дробь барабанов и писк флейт, и мы вернулись в Холлимаунт. В тот день флейту мы слышали еще не раз, и к вечеру мы собрали все необходимые сведения и до мелочей продумали грядущую битву. Не распогодилось даже к ночи, лишь похолодало — лето близилось к концу. Утром на Каслбар нас провожала легкая изморось.

Крофорду и его драгунам предстояло разведать, каковы укрепления на подступах к городу. Следом двигалась пехота и тяжелая кавалерия. Не дойдя двух миль до города, мы остановились: на оборонительных рубежах не видно вражеских войск, даже дождь не мешал разглядеть долину, вон почти уже до моста доскакал Крофорд. Ударили два пушечных выстрела, меж драгун взвились дымки. Вздыбилась чья-то лошадь. Крофорд отвел людей. Снаряду не достать. Мы решили, что сейчас он повернет к нам, однако он выстроил драгун боевым порядком. Воцарилась тишина. Потом последовал еще один залп, но снаряды разорвались ближе нашего авангарда. И снова над полем тишина.

Вот один из драгун поскакал в нашу сторону. Осадил коня подле Корнуоллиса и отдал честь.

— Полковник Крофорд просит разрешения вступить в Каслбар.

Корнуоллис сидел на стуле под полотняным навесом, укрывавшим от моросящего дождя. Он задумался, поджав губы, потом кивнул.

— Полковник Крофорд учел все?

Лейтенант внешне походил на Крофорда, только был много моложе. Такой же сухопарый, но в отличие от своего командира широкоплечий, настоящий кавалерист. Как и у Крофорда, высокие и массивные скулы.

Он пожал плечами.

— Очевидно. У противника две-три пушки и незначительное число солдат в городе. Пустяк. Горстка.

Корнуоллис оглянулся на лорда Родена — тот оторопело смотрел на него, — потом снова повернулся к лейтенанту.

— Ну что ж, если все учел — вперед, если сомневается — пошлю тяжелую кавалерию.

Чтобы скоротать минуты ожидания, Корнуоллис заговорил со мной, причем особо ласково, что случалось, когда он бывал в духе.

— Вот какие дела, голубчик мой. Не дали вам французы проявить отвагу. Ну ничего, успеете еще кровь пролить. Все сраженья у вас впереди.

Потом обратился к лорду Родену, тот стоял, переминаясь с ноги на ногу, и, как школяр, слушал.

— Улепетнули от нас французы. Сбежали, не попрощавшись. Что ж, им повезло, а нам — и подавно.

Ожидание наше затянулось. Но вот у моста показался Крофорд с небольшим отрядом драгун. Залюбуешься, глядя на статного шотландца в голубом плаще, а дождь между тем припустил сильнее. Итак, Каслбар снова наш!

Пока ночью мы обсуждали план битвы и выбирали позиции для наших войск, Эмбер с армией тишком покинул город, оставив три пушки с расчетами, две роты повстанцев и одну — французов. Мы вошли в маленький грязный городишко, взяли в плен десяток-другой бестолковых крестьян — можно ли назвать это победой?

— Мы смыли позор былого поражения, — сказал Корнуоллис, с трудом взбираясь в седло своего смиренного коня. Здоровую ногу вдел в стремя, больную оставил на весу. — К великой радости генерала Лейка! — Но офицеры не разделяли радости командира, да и я, признаюсь, был озадачен и разочарован.

— Кстати, Крофорд, — он жестом, не церемонясь, подозвал полковника. — Вы блестяще справились с задачей. Просто блестяще!

На тонкогубом лице шотландца скупо обозначилась улыбка, он подъехал к генералу.

— Так город был пуст! Какая ж это задача? Мои парни чуть пришпорили лошадей, им и поработать-то не пришлось, чтоб жалованье свое оправдать.

— Красиво это у вас, Крофорд, получилось, прямо скажем, изящно. — Корнуоллис потрепал своего коня по холке. — Впрочем, неудивительно. Драгуны у вас — парни лихие, боевые. Здесь они, конечно, заскучают.

Улыбка у Крофорда стала шире, однако он промолчал.

— Мне думается, нечего вашим драгунам здесь делать. Отправим-ка мы вас на недельку-другую под начало генерала Лейка.

— Есть под начало генерала Лейка, сэр, — четко повторил Крофорд, хотя и с некоторым недоумением.

— Вы знаете, с каким приказом я его послал. При вас разговор шел. Мне нужно, чтоб французу беспрестанно докучали, но не навязывали открытый бой. Пусть помечется, побегает от нас. Это ему в наказание. А для этой цели Лейку понадобятся драгуны.

— Но у него есть свои драгуны и кавалеристы, — заметил Крофорд.

— Мне нужно, чтобы при нем были вы. Вы поступите в его распоряжение, и я дам указание, чтобы вы все время находились в авангарде, не упускали француза от себя, не вступая, однако, в открытый бой. Вы запомните, или мне попросить Уиндэма изложить приказ в письменной форме?

— Запомню слово в слово, — пообещал Крофорд, — однако думаю, генералу Лейку это большой радости не принесет. Он любит полагаться на свои собственные войска.

— Я доставил генералу Лейку радость уже тем, что не приковылял в это болото на своей больной ноге во время Уэксфордского восстания. Сейчас же я охочусь за французом, охочусь так, как считаю нужным. Надеюсь, вы не возражаете?

— Что вы, сэр. Никоим образом. Но кое-какое разъяснение не помешает. Я буду впереди армии Лейка, но под его командой. Могу ли я передвигаться по своему усмотрению? Каждый час посылать гонца к Лейку за указанием весьма затруднительно.

— Не сомневаюсь, что и генерал Лейк разделяет мое мнение относительно ваших, полковник, способностей и осмотрительности. Не вижу повода для беспокойства, надеюсь, вы тоже. Трудно решить все умозрительно. Действуйте, и мы посмотрим, так ли боевиты ваши драгуны в деле, как вы их представляете.

Крофорд опять улыбнулся, отдал честь Корнуоллису. Не прошло и часа, как его драгуны покинули Каслбар и направились на восток вслед за армией Лейка, где их командиру суждено будет отличиться доблестью и решительностью, но, увы, не милосердием и человечностью.

Не помню в подробностях, как мы вошли в Каслбар, настолько сер и неприметен этот городишко. Помню лишь, что нам пришлось ехать едва ли ни по телам его павших защитников: драгуны Крофорда, вихрем налетевшие с моста, сочли необходимым перебить повстанцев всех до единого. «Столица республики» являла поистине жалкое зрелище, но для кого и страшное: кое-кто из повстанцев, побросав пики и знаки различия, пытались смешаться с горожанами, но наши солдаты бдительно следили за этим и вылавливали их. Много еще пролилось крови на улицах Каслбара, прежде чем установился порядок. За долгие годы военных походов я пришел к выводу, что под занавес сражения и разгуливается самая тупая злоба. Словно хмельное вино, бродит она в жилах солдата и, если не находит выхода в самой гуще схватки, выплескивается после боя, и подчас солдат творит такое, о чем впоследствии искренне и глубоко сожалеет. Наших солдат в особенности разъярили зеленые флаги, вывешенные в окнах и дверях, и так называемые «древа свободы». Не в одной лавке, не в одном доме пожалели об этом.

Но стоило появиться в городе Корнуоллису, как все взвихрения жестокости улеглись, словно пыль на дороге после порыва ветра. Правда, в тот день на дороге не было ни пыли, ни ветра, лишь сыпал унылый, беспросветный дождь. Сегодня я вспоминаю Ирландию, и перед глазами не солнечные пейзажи, а нескончаемый дождь в Каслбаре. Трудно найти в природе более печальную картину, чем западноирландский пейзаж за пеленой дождя, а города кажутся еще мрачнее. Путешественники, побывавшие, скажем, неделю в Килларни, в разгар солнечного лета, повидавшие голубые, точно девичьи очи, озера и округлые, точно девичий стан, холмы, завороженные сладкоголосьем лодочников и проводников, понятия не имеют об иной, промозглой и продрогшей Ирландии, таящей под прогнившими соломенными крышами преступные замыслы один страшнее другого. В осеннюю дождливую пору в Ирландии все сливается воедино: и города, и деревушки, и болота, и раскисшие дороги — вспоминается лишь однородное бурое месиво.

И в то сентябрьское утро брошенный неприятелем городишко встретил нас холодным осенним дождем, и на душе было тоже холодно и по-осеннему тоскливо, причем не только мне, но и куда более опытным офицерам. Казалось, само обличье города навевает эту тоску. Ни верные королю патриоты, ни повстанцы, которых мы допрашивали, не сумели точно указать, в каком направлении ушла армия Эмбера, то ли к Фоксфорду, то ли к Суинфорду. Нужно было торопиться, иначе Эмбер мог ускользнуть из тисков наших с Лейком армий, ибо как, нимало не смущаясь, восторженно признал Корнуоллис, войска Эмбера передвигаются с поразительной быстротой, особенно если учесть, что обученных солдат у него всего одна четверть. Лишь за полдень Крофорд принес известие, что Эмбер пошел по дороге на Суинфорд. И он приказал, о чем узнается позже, своим войскам в Баллине и других селеньях двигаться на восток к Бычьему кряжу, где, если повезет, они объединятся.

Я уже упомянул, что мы взяли в плен нескольких мятежников, но один из них оказался весьма ценной добычей — сам «президент Республики Коннахт». Этот гражданский сановник был немногим старше меня, его притащили к зданию суда и, несомненно, зарубили бы, не обрати солдаты внимания на его одежду и благородную внешность. Корнуоллис беседовал с ним недолго, но на редкость обходительно. Вряд ли бедняга даже заметил это, дух его метался меж смирением и отчаянием. К тому же драгуны обошлись с ним не очень-то любезно: покалечили левую руку и поставили под глазом огромный синяк, обезобразивший лицо. Однако юноша говорил и держался с истинным благородством, голос у него был тих, речь гладка. И неудивительно: установив его личность, мы узнали, что это Джон Мур, младший брат Джорджа Мура, который в бытность свою в Лондоне водил знакомства с Бэрком, Фоксом и прочими знатными вигами.

Предполагалось, что он вместе с повстанцами покинет город, однако какие-то (возможно, благородные) побуждения заставили его остаться в городе вместе с горсткой повстанцев да пушкарями. И сейчас, оставаясь верным своим товарищам, бросившим его на произвол судьбы, он упрямо заявил, что не знает ни о планах их, ни о маршруте. Корнуоллис настойчиво пытался заговорить с ним о личных качествах Эмбера, но Мур отвечал настороженно и коротко. В Каслбаре гордятся тем, что у них, как в настоящем большом городе, есть тюрьма. В это неказистое и зловещее здание и посадили Мура и прочих преступников. Он сидит в камере, лицо мертвенно-бледно, лишь темнеет кровоподтек под глазом, взгляд пустой, глаза не мигая смотрят на меня. Будто передо мной какой-то простолюдин, а не юноша-дворянин, которого заманили циничные лиходеи и обрядили в шутовской колпак «калифа на час». Но за пустым, бессмысленным взглядом я видел своего сверстника, такого же, как я. Что привело его в стан врагов нашего короля? Глупость ли? Тщеславие ли? Почему забыл он и о своей родине, и о долге? Впрочем, родина его — Ирландия. Сейчас уже не помню, понес ли он вполне заслуженную кару или нет. Будь моя воля, я бы его строго не судил.

В пять часов вечера мы снова тронулись в путь. Предстоял первый (но, увы, не последний) ночной переход. Нас ждал долгий поход, миль сто, а то и больше, причем дорога наша виляла и петляла.

Мне доводилось читать, будто следами нашего похода в тех краях остались виселицы да пепелища. Однако факты опровергают домыслы: во-первых, двигались мы без остановок, чтобы настичь врага, однако, кроме отставших и дезертиров, никого не встречали. Эмбер изводил нас, играя в прятки. Во-вторых, беспрестанно лил дождь, невозможно пук соломы зажечь, а уж соломенная крыша и подавно не займется. Впрочем, не хочу замалчивать и тех прискорбных, даже ужасных событий, которые произошли на следующей неделе. Крофорд, в частности, воин весьма сурового нрава, как почти все шотландцы; Лейк еще со времен Уэксфорда известен своими зверствами. Но хочу сказать, что события эти произошли без ведома лорда Корнуоллиса. Я люблю своего старого командира, мудрость в нем сочетается на равных с милосердием. Хотя не отрицаю, когда мы прослышали, что центральные графства восстали (этого мы опасались давно), Корнуоллис скрепя сердце прибег к крутым мерам, чтобы доказать местным жителям всю пагубность восстания; нелегко дался ему этот шаг, впрочем, честь и благородство в войне с нашим ФРАНЦУЗСКИМ ПРОТИВНИКОМ не были попраны. Восстание же против законной власти в любом обществе считается самым тяжким преступлением.

13

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ

Сентябрь года 1798-го. Ночью Каслбар покинула одна армия, утром заняла другая. Я стоял у окна лавки и смотрел, как в город въезжают англичане: рослые, беспечные кавалеристы на крупных лошадях. Галопом неслись они по улице с саблями наголо, занесенными над головой, — не задумываясь, срубят голову каждому. На нашей улице было спокойно, и им не пришлось пускать в ход сабли. Но у моста и на улицах, ведущих к прибрежным лугам, убитых было предостаточно. Солдаты врывались в дома, выволакивали людей. До сих пор не могу понять, почему они миновали мою лавку, почему не потащили меня за собой либо на казнь, либо на всеобщий позор, как выпало многим совершенно невинным людям.

Я предвидел это еще накануне, когда уходили французы и наши повстанцы. Вид у многих был обреченный, да и можно ли их винить: их уводят в дождливую ночь неизвестно куда. Ведь среди них есть и такие, кто не знает, что земля круглая, по их разумению, они отправлялись на край света. Трудно представить себе, сколь мрачна и невежественна жизнь крестьян из Невина.

Конечно, по сравнению с тем путем, что проделали французы, повстанцев ждала лишь легкая утренняя прогулка. Но с французами мы не разговаривали, никто из них не знал английского. Когда я увидел их в походном строю, готовых покинуть Каслбар, они показались мне едва ли не пришельцами с Луны, столь разительно отличались они от нас: бледные лица, черные, блестевшие жидким блеском глаза. Однако они, так же как и наши, шутили, беззлобно тузили друг друга, хотя в глубине глаз таился такой же страх. Несомненно, многие из них тоже крестьяне, привычные больше к лопате, а не к штыку. Я не представляю себе Францию, хотя прочел несколько французских романов, переложенных на английский. Ясно одно: она совсем не такая, как Ирландия. Все страны на свете отличны одна от другой. Интересно, что думают французы об Ирландии. Вряд ли они высокого мнения о нас, бедняги. Таскают их по болотам, по серым, промозглым городкам, люди глазеют на них, словно на ярмарочную диковинку.

Кем бы ни были они доселе, сейчас они солдаты. Их научили с ревом, по-бычьи, бросаться в кровавое сражение, их научили смиренно, по-коровьи, идти на бойню. Чрезвычайно необычная у них жизнь, страшно подумать, до чего ж легко приучить к ней людей. Это только в песнях предстает она беспечной и вольной. Глупцы те, кто верит поэмам да песням, так задолго до меня решили мудрые мыслители — греки. А верят ли наши парни? Они сейчас идут строем за французами, а за ними — еще одна французская шеренга, они подгоняют наших штыками, случись тем замешкаться или попытаться улизнуть. И творится это во имя свободы, равенства и пустозвонных «прав человека», в ирландском языке даже слов-то таких нет. Хоть месяц шагай по горам Невина, скорее увидишь живого единорога из мифа, чем воплощение этих «прав человека». Что этим бедолагам до идей несчастного Джона Мура! Им двигают благие помыслы, но он не знает жизни, витает в облаках.

Сосед мой, Иеремия Данфи, видел, как его вернули на землю. Мура приволокли к зданию суда, и трое солдат приставили штыки ему к груди; Иеремия уловил во взгляде его нечто худшее, чем страх: Мур омертвел от отчаяния. И впрямь он уже не жилец на белом свете, ведь благородное происхождение не убережет от всех превратностей судьбы. Он, очевидно, был немного не в себе, хотя в лучшие времена бывал здоров, весел, хорошо одет и миловиден.

Я вижу злобу, которая колышет души таких, как Рандал Мак-Доннел или Корни О’Дауд, таких безрассудных молодчиков в Ирландии хоть пруд пруди, мне видится, как встарь они промышляют разбоем, несутся на лихих конях вслед за Сарсфилдом. Они из той породы людей, что способны проиграть в карты лошадь, имение, а то и женщину; из тех, кто защищает свою честь и доброе имя в бесчисленных дуэлях. Знаю, что сужу их немилосердно, да невелика беда от моего суда. В головах подобных людей лишь малая толика разума, как у несмышленых детей. Задумываются ли они о том, что в трясину своего лиходейства затягивают многих и многих людей? Еще вчера они горделиво разъезжали по городу на своих лошадях — их, кажется, называют строевыми, — кое на ком мундиры, привезенные французами, на иных господское платье от голуэйских портных, над головами нелепейшие султаны.

Перед тем как покинуть город, повстанцы сняли со здания суда свой флаг — зеленое полотнище с золотой арфой посередине. И честь эту, конечно же, предоставили одному из уэксфордских повстанцев, прошедшему все бои и злоключения. Вот подобными псевдопочестями да яркими знаменами и соблазняют легковерных, и сбиваются те с разумного пути в трясину зла. Но чем лучше их противники, чьи мундиры цвета самой крови?

Повстанцы уходили тихо, но ни одна армия не снимется без ужасающего шума, даже втихую: топают по мостовой солдаты, скрипит упряжь, грохочут повозки. Я выискивал в ночи взглядом Оуэна, но лиц не разобрать. Мало ли схожих с ним: неуклюжие, плечистые, долговязые и нескладные. Снова задаюсь я вопросом, что связывает с ними моего Оуэна.

Повстанцы ушли, а я еще долго стоял у окна, да, наверное, и многие соседи тоже. И думали мы, очевидно, об одном. Когда придут англичане? Что станут делать? В городе осталась горстка французов да повстанцев, которым наказано было хотя бы недолго удерживать мост да не выпускать из города верных престолу горожан, чтобы те не могли предупредить англичан. Повстанцы патрулировали улицы до рассвета. Двоих я увидел при скудном дождливом рассвете из окна своей лавки: круглые деревенские лица. Один повстанец вооружен мушкетом, другой — пикой. Они стояли у стены дома, тщетно стараясь укрыться от дождя. Потом пошли по дороге прочь. Скорее всего, спустя несколько часов они уже лежали бездыханными подле моста.

Кое-кто из горожан гордится тем, что в Каслбаре в течение двух недель размещались одна за другой две армии, не говоря уж о том, что, хоть и недолго, Каслбар являлся столицей, да не какой-нибудь провинции, а целой республики. Однако Каслбар не изменился. Те же низкие домишки, те же низкие людишки, как говорится. Снова город погрузился во мрак, а ветер и дождь унесут все следы былого: поблекнет кровавое пятно на Высокой улице, где до последнего сражался отважный английский пушкарь, высохнет кровь, недавно бежавшая ручьем с маленького горбатого моста. А мне запомнится никогда не виданная, но нарисованная воображением картина: Джон Мур, окруженный грозными всадниками, и взгляд его осмыслен и трезв — спала завеса надежд и отчаяния.


Несколько позже. Один крестьянин, знающий мой интерес к жизни природы, говорит, что слышал на днях, как в лесу за Сионским холмом стучит дятел. Было это вскорости после памятной битвы. А я-то думал, что пушечная пальба навсегда спугнет птиц из наших краев. Наверное, такие, как этот крестьянин, считают меня чудаком: дескать, вот, изучает повадки птиц да записывает. Для меня же это приятное и полезное времяпрепровождение, и не только для меня, но, к моей радости, и для Тимоти тоже. Наконец-то теперь, когда обе армии убрались, мы снова сможем гулять с сынишкой по воскресеньям.

БЕЛЛАГИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО

Бычий кряж. Дождь уже давно перестал, на бескрайнем черном небе повисла тусклая луна. Дорогу Мак-Карти знал. По ней они ехали с Эллиотом. Теперь же она изменилась до неузнаваемости. Потерялась меж раздольных полей, сровнялась с раскисшей от дождя пашней, по ней брела сейчас армия в мглистую неизвестность. На склоне холма остановились на привал. Вокруг крепостными башнями высятся горы. Кучка хижин на склоне — деревушка Беллаги.

Мак-Карти, присев на корточки на еще мокром от дождя лугу, взглянул вверх — на горные вершины, потом вниз — на опустевшие дома. Рядом с ним сидели трое крестьян из Балликасла, арендаторы Лоренса.

— Ты небось верно знаешь: нас в Ольстер ведут, — сказал один из них, по имени Лавелл.

— В Слайго, — возразил Мак-Карти. — Эта дорога ведет мимо Тоберкурри и Коллуни в город Слайго.

— А из Слайго — на север, в Ольстер. И до тебя люди этой дорогой хаживали. Если б нас вели в центральные графства, мы б шли не через Суинфорд.

— Ужас, что творится, — подхватил его приятель, беззубый старик с маленькой, круглой, точно яблоко, головой. — Идем-идем, ни зги не видно, куда идем, и сами не знаем.

— Командиры не обязаны таким, как вы, о своих планах рассказывать, — бросил Мак-Карти. Во веки веков такого не было. Простым солдатам с пиками надлежит лишь шагать по болотам, бежать в атаку по незнакомым лугам да умирать, проливая свою и чужую кровь. — Останься вы в Каслбаре, вас бы уже и в живых не было. Командиры нас оттуда вызволили.

— Чтоб послать на гибель в другое место, — подхватил третий крестьянин, Мак-Ивли.

— Значит, ты знаешь не больше нашего, — заключил Лавелл, пристально взглянув на Мак-Карти. — Мы, бедолаги, точно свора гончих псов, за этими французами бежим, а они по-человечески и говорить не умеют, ни по-ирландски, ни по-английски.

— А много ль ты сам английских слов знаешь? — спросил Мак-Карти. — Даже простой лопаты назвать не сумеешь, а уж это в хозяйстве первый инструмент.

— Сейчас у меня первый инструмент — пика, — Лавелл сплюнул себе под ноги, — и руки, чтоб покрепче ее держать.

— Знаешь, Пэт, тебе и твоим дружкам не поздно еще с нами распрощаться. Спускайся в долину да шагай-ка к Суинфорду, прямо в лапы к красным мундирам. Успеешь еще поворчать о культуре английского языка, прежде чем тебя вздернут.

— Да что ты, Оуэн! Разве мы о побеге помышляем? Нам и здесь неплохо.

— Надеюсь, — бросил Мак-Карти и отошел.

Необычайное зрелище являла собой дорога в ту темную ночь: луна, выглядывавшая из-за туч, тускло освещала отряд повстанцев, далеко растянувшийся по извилистой дороге. Слышался негромкий говор измученных людей. Кое-кто садился или бросался плашмя прямо в грязь. Глупцы, они обрекали себя на смерть. Мак-Карти дошел до деревни, в заброшенные хижины набились повстанцы. Вдруг из одной раздался пронзительный женский крик. Мак-Карти распахнул дверь: в комнатушке было с полдюжины повстанцев, на полу, прислонившись к стене, сидела древняя старуха в черном, жидкие седые пряди едва прикрывали череп. Над ней склонился, взяв за руку, кряжистый мужчина средних лет.

— Эх, как испугалась-то, бедняга, — сказал он. — Из деревни все ушли, а ее бросили. Не люди — звери!

Мак-Карти присел подле старухи. Та не спускала с него безумного, неистового взгляда. В уголках ввалившегося рта вспенилась слюна.

— Да поможет ей господь, — вздохнул мужчина. — Она не знает, кто мы и зачем здесь. Вдруг деревня разом опустела, а потом нагрянуло столько народу, сколько она вовек не видывала.

Мак-Карти взял старуху за руку. Точно птичья лапка. Иссохшая, желтая.

— Не бойтесь, матушка. Мы скоро уйдем, а ваши родные и близкие вернутся.

Она даже не повернула к нему головы. Словно комок тряпок у стены — почти бесплотна, лишь торчало на тонкой шее темное высохшее лицо. Во времена ее молодости еще свежи были в памяти сражения при Огриме и Бойне. В мрачный век выпало ей родиться, прожить всю жизнь, состариться. И сейчас эта старуха, съежившаяся от страха в углу убогой лачуги, затерянной меж холмами, — живое напоминание о днях давно минувших.

— Не трогай ее, — сказал Мак-Карти, поднялся и положил руку на плечо повстанцу, — она все равно не видит нас.

— Она вроде не слепая. Глаза видят.

— Она не видит нас.

Но мужчина не отошел. Он погладил высохшую старухину руку-лапку, согревая ее в своих широких ладонях. Мак-Карти, пригнувшись, чтобы не удариться о низкую корявую притолоку, вышел из хижины.

Вот она, сама Ирландия — очевидица суровых и несправедливых лет, о чем слагались мрачные поэмы. И под жалким старушечьим обличьем крылась красота юности, доступная лишь пытливому поэтическому взору. Нежная, шелковистая, как замша, кожа. Доводилось ли когда поэтам обращать внимание на такую древнюю старуху, высохшую, как скелет, глаза у которой помутнели от болезни и времени. В ее лачугу незваным и безымянным гостем вторглась История. Односельчане разбежались. А старуха в ужасе тронулась умом. Дрожат губы, падает слюна. Нет, ее ветхая плоть — не для поэтических символов-сравнений. Слагать стихи о луне — дело куда более надежное. Чистый, строгий и такой далекий лик ее не дрогнет от любых эпитетов, приветит всякий образ. Сейчас она высоко, тускло светит из-за облаков, смотрит на горы и холмы внизу.

— Мы ничем старухе помочь не сможем, — сказал кто-то из крестьян.

— Ничем, — согласился Мак-Карти.

В час ночи подошел отряд Майкла Герахти — он привел людей из Баллины и Киллалы, пройдя двадцать пять миль по горам Бычьего кряжа. Эмбер и Тилинг уже не чаяли встретить их. Часовые приметили отряд еще на перевале — словно сам лес двинулся вниз по склону — и бросились к деревушке оповестить своих. В лагере всполошились — и впрямь на склоне вырос лес. Черные древки пик, точно стволы деревьев, сбросивших на зиму листву, отчетливо вырисовывались в лунном свете на фоне неба и холмов. В молчании спустились повстанцы по крутой тропе и вступили в деревушку.

Навстречу им вышел Эмбер. Мундир расстегнут, глаза покраснели от недосыпа. Чуть поодаль стояли Тилинг и Сарризэн. Посчитали вновь прибывших. Сотни три-четыре. В основном вооружены пиками, лишь немногие — мушкетами. А кто и вовсе без оружия, стоят, неловко переминаясь, — какой от них толк. Эмбер затараторил по-французски, Герахти же лишь смущенно, не понимая ни слова, мотал головой.

Потом он рассказал Мак-Карти:

— Шли мы, шли, все на свете прокляли, до Китая, наверное, ближе. То дождь глаза застит, то ночь — ни зги не видно. Да и на душе неспокойно, вдруг с вами разминемся? Или вы нас просто не дождались? Или вас уж давно англичане порешили? Перевалили за эту гору, смотрим, вот они вы, не обманул-таки нас тот, что записку писал.

— А кто писал-то?

— Тилинг, что ли, его зовут. Ну, ирландец во французской форме. Он написал: там, где тропа выводит на дорогу в Слайго, вы и будете в деревне нас поджидать. Таков, говорит, приказ французского генерала. И верно, вот вы здесь. Да, голова у вашего француза светлая.

— Еще бы, — усмехнулся Мак-Карти. — А деревня эта называется Беллаги. Все жители разбежались. Удивительно, что вы никого из них в горах не встретили.

— На Бычьем кряже только козы дикие да совы — вот и вся живность. Не прокормит больше никого земля. Куда ни взглянешь — бурые безжизненные холмы да сиротливые озерца в лощинах. Тропка-то, и та на диво, не иначе козы протоптали. До нас здесь люди не хаживали.

— Хаживали, да только давным-давно, — сказал Мак-Карти. Диармуид и Грейниа, а следом Финн. Великий принц Ольстерский Хью О’Доннел. Едва ли не о каждой тропке, о каждой скале, о каждом дереве упоминается в легендах. — Мы сейчас идем в край О’Доннела, в Донегол.

— Господи, не оставь нас, — вздохнул Герахти. — Как здесь люди-то живут? И зачем только французский генерал ведет нас в этакую глухомань?

— Не знаю, — сказал Мак-Карти. — Говорю со слов О’Дауда, Рандала Мак-Доннела и прочих офицеров.

— А они знают, где англичане?

Мак-Карти покачал головой.

— Ей-богу, Майкл, их отовсюду ждать можно. Наших в Каслбаре осталось человек сто. Должно быть, сейчас уж и в живых никого нет. Пали: кто от меча, кто от копья, а кто и с петлей на шее.

— Там и твои приятели были, Оуэн?

— Не знаю даже, из каких они краев. За час до нашего отхода вдруг приказали остаться сотне повстанцев. Вот они и остались. С ними несколько французов-пушкарей да еще Джон Мур.

— Господи, пошли ему избавление, — перекрестившись, вздохнул Герахти.

— Господь-то, может, и пошлет, а Корнуоллис вряд ли.

— Я с ним в Баллине встречался, пили вместе у Бреннана, его таверна у реки стоит.

— Знаю я эту таверну, — сказал Мак-Карти. — Сегодня ночью господину Муру не так уютно, как тогда в таверне. Да и тебе тоже досталось.

— Когда мы уходили, Мур смотрел на нас застывшим взглядом, не жилец он на белом свете.

— Ну уж непременно, всякий раз, стоит кому в беду попасть, говорят, что не жилец на белом свете, глаза у него мертвые.

— Пустыми глазами смотрел, — уточнил Герахти. — Пустыми, как морская гладь у мыса Даунпатрик.

Ишь как загнул.

— Мы и сами, того и гляди, в переделку попадем.

— И верно, не ровен час. Господи, совсем недавно у нас одна забота была — урожай бы убрать да чтоб погода не подвела. А сейчас — бог знает куда нас занесло, бог знает чего нам ждать.

— Ты в Обществе состоял? — спросил Мак-Карти.

— Состоял. При Эллиоте и Рандале Мак-Доннеле клятву принимал. Но как был крестьянином, так и остался. Лет восемь-десять тому первым забиякой был, а потом вот жирком пооброс, — и он хлопнул по толстому отвисшему животу.

Мак-Карти задумчиво покачал головой.

— Удивительно. Крестьяне и батраки словно разбойники с большой дороги. Как раз сегодня вечером с людьми из Балликасла об этом толковал.

— Ну еще бы, из Балликасла! — Герахти ни с того ни с сего расхохотался и хлопнул Мак-Карти по плечу. — Да они на что угодно пойдут, лишь бы из Балликасла выбраться. Разве кто их осудит?

— Верно, это богом забытый край, земли там плохие, — согласился Мак-Карти.

Он простился с Герахти и отошел, чуть не наткнувшись на группу — человек восемь — французских солдат. Они сидели кружком, их мундиры и смуглые заморские лица были почти неразличимы в темноте. Угадав его пристальный взгляд, они замолчали, обратив к нему бесстрастные, застывшие лица. Невдалеке заржала лошадь. За деревней разлилась безбрежная ночь, в черных тучах потонула луна. Мак-Карти поежился и пошел искать О’Дауда — у того в каждом кармане по бутылке.

О’Дауд и Рандал Мак-Доннел стояли у какой-то хижины. Одна бутылка была уже пуста. О’Дауд откупорил вторую и протянул Мак-Карти. Стал офицером и набрался господских манер. Виски тоже господское, хорошее, согрело горло, теплыми солнечными лучиками пронизало все тело. Мак-Карти обтер ладонью горлышко бутылки и протянул ее О’Дауду. Но тот лишь мотнул головой.

— Пей еще. Я уж полон до краев. Тилинг говорит, сейчас сниматься будем, хватит сидеть в этой дыре.

— На север пойдем? — спросил Мак-Карти.

— В город Слайго, в край родной, — пропел О’Дауд.

— Наши передовые посты поймали троих английских солдат и убили, — сказал Мак-Доннел. — И позади нас англичане, и впереди, в Слайго.

— Господи! — вздохнул Мак-Карти и изрядно отхлебнул из бутылки. Сколько уж дней и капли в рот не брал, так приятно выпить сейчас. Пусть повстанцы топают дальше, а он заберется в какую-нибудь хижину и напьется. Станет единовластным господином деревни Беллаги. Милая деревушка, краше не сыскать. А спустится крестьянин с гор, так он, Мак-Карти, его приветит, угостит виски. Диво-дивное, как виски будит мечты!

Из соседней лачуги вышел, потирая руки, Эмбер; словно спросонья, протер глаза. Чужой, непонятный француз, голова у него набита замыслами. Вот он прокричал что-то Сарризэну и Фонтэну, позвал Тилинга. Французы выступают, а мы, ирландцы, словно верные псы, — следом.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Здесь, в заточении, британские офицеры, беседуя со мной, уверяли, что победа при Каслбаре отнюдь не главное достижение Эмбера. Значительно больше впечатляет его искусный маневр, благодаря которому он сумел вырваться из тисков надвигавшихся на нас английских армий. Возможно, они правы, у меня нет ни знания, ни опыта, чтобы судить об этом. Для меня, как и для большинства тех, кто форсированным маршем прошел сто тридцать миль от Каслбара до Баллинамака, маневры наши никоим образом не казались верхом стратегического искусства, наоборот, мы удивлялись нашему непоследовательному и путаному маршруту. Теперь же, изучая карту, я вижу широкую дугу от побережья чуть не до середины острова — путь нашего дерзкого похода — и охотно признаю: чтобы прочертить такую дугу от начальной ее точки до конечной, командир должен быть мудрым и прозорливым, хотя тогда план его представлялся нам бесцельным скитанием в ночи.

Мы были подавлены и испуганы: по пятам за нами шли королевские войска, и впереди за горами нас тоже ждали англичане. Мы убедились в этом в два часа ночи, когда разбили лагерь в брошенной деревне. Разведка англичан наткнулась на наши передовые посты. Случись им вернуться в Слайго, на том бы наш путь и завершился. Но их всех до одного перебили, обстоятельства не позволяли нам брать пленников, и мы вынужденно пошли на это. Перед смертью они рассказали, что являются солдатами генерала Тейлора и что он выслал их отряд йоменов в качестве авангарда в город Тоберкурри (что совсем недалеко от нас). Сами они ирландцы, и, хотя смертный приговор вынес им француз, ответственность ложится на всех нас.

Британская армия совсем близко — сознание это впервые породило раздор между нашими офицерами. Увы, с каждым днем он будет все ощутимее. Истинные причины этого раздора на некоторое время ввели меня в заблуждение. Полковник Тилинг горячо ратовал за то, чтобы всячески избегать столкновения с англичанами ввиду их значительного численного превосходства. Он предлагал направиться либо в Ольстер, куда сейчас лежал наш путь, либо в центральные графства. Однако Сарризэн и Фонтэн убеждали Эмбера немедля атаковать англичан в Тоберкурри, надеясь застать авангард армии генерала Тейлора врасплох. По их мнению, это может стать второй по значимости победой после Каслбара.

Мы собрали совет в одной из лачуг, грязной и зловонной. Топилась она по-черному, и дым от горящего в камине торфа щипал глаза.

Эмбер терпеливо, хотя и невнимательно, выслушал нас, кивая в знак одобрения велеречивому пылкому Сарризэну, не скрывая ухмылки, когда с сильным акцентом затараторил по-французски Тилинг. Могу почти с уверенностью сказать, что решение этого вопроса было совершенно однозначным. Формально мы еще считались победоносной армией, мы низложили врага и в Баллине, и в Каслбаре. Фактически мы — плохо вооруженный сброд и бежим от неприятеля, который, и без того превосходя нас по численности, собирает все новые силы. Мне, как не сведущему в военных тонкостях, казалось, что единственное наше спасение — вырваться из вражьего кольца, отыскать новых союзников. Эту точку зрения и отстаивал Тилинг, хоть и с невеликим красноречием, зато с неуклонной логикой. Он также настаивал на том, что идти надо не в его родной Ольстер, а в центр страны, и не мешкать, используя все открытые пока дороги. Может, слухи о зреющем там восстании оправдаются. Но куда Тилингу тягаться с двумя краснобаями-французами, у которых слова лились потоками, а ненавистные мне «слава» и «победа» слышались чуть ли не в каждой фразе. Эмбер же поворачивал голову по очереди то к одному, то к другому, точно зритель в театре, следящий за репликами актеров в драме Расина.

Наконец он повел тяжелой белой, похожей на большую рыбину рукой, призвав к молчанию.

— Я не собираюсь заканчивать наш поход под сенью этих диких гор. Наше положение само подскажет нам выход. Но сколько возможно, я буду оттягивать битву. Скорее всего, Тилинг правильно оценивает обстановку, и я поражаюсь вам, Сарризэн, поражаюсь вашим легковесным доводам. И вы меня удивили, Фонтэн. Вы сегодня оба вели себя как подростки-школяры.

Сарризэн ничего на это не ответил, лишь прервал чуть не на полуслове поток своего красноречия, словно закрыл невидимый шлюз. Скрестил руки на груди и облачился в маску снисходительного уважения — именно этот оттенок чувств, насколько я заметил, удается французам отменно. На этом и закончился мой первый военный совет — как мне тогда казалось, победой здравого смысла, что было мне по душе. Позже, когда мы с Тилингом решили поразмяться и меряли шагами взад и вперед дорогу, я обнаружил, что он отнюдь не ликует.

— Почему, как по-вашему, Сарризэн так рвется в бой с англичанами? — запальчиво спросил он. — Из любви к сражениям? Ничего подобного. Лишь потому, что они с Фонтэном считают наше дело безнадежным. И хотят побыстрее развязаться с ним, немного поиграть в войну, чтобы не уронить своего достоинства, и сдаться в плен. Эмбер единственный, кто еще верит, что не все пропало.

Говорил он монотонно и безнадежно, с горькой усмешкой, что часто слышится в речи северян.

— А сами вы разве не верите? — спросил я.

Он помолчал, пристально вглядываясь во тьму, стараясь различить солдат.

— До сих пор у нас все ладилось, — заговорил он. — Получи мы сейчас подкрепление… или поднимись вслед за нами центральные графства, если, конечно, нам удастся туда пробиться.

— Но Эмбер в это верит?

Тилинг лишь пожал плечами.

— Вы думаете, я знаю о его намерениях больше, чем Сарризэн? Может, он перед нами и не лукавит, а может, давно уже положился на случай и удачу. Тогда дело дрянь. Сдается мне, что кампания наша проиграна.

Тилинг то входил в раж, то остывал, и от слов его веяло серым, точно земля под ногами, унынием.

Мне захотелось поддержать его, и я сказал:

— Вы необычайно точно поняли и изучили поведение этих французов. Долго ли вы этим занимались?

— Почти два года, — ответил он, приняв мой вопрос всерьез. — Я изучал их в тавернах Парижа и в армейских лагерях на Рейне. Два жутких года. Эмбер, впрочем, случай особый. Он ведет свою игру, и мы в ней лишь пешки. Похоже, это судьба всего нашего народа.

Он откланялся и пошел прочь.

Непривычно и волнующе идти с армией по знакомым с детства полям, лугам, деревням. Селения с привычными названиями: Киллала, Баллина, Каслбар вдруг превращаются в арену битв, стреляют пушки, рушатся стены. Я поймал себя на том, что завидую французам: для них названия наших городов, гор — лишь варварские звукосочетания, а сами места — лишь объекты для нападения, захвата и удержания.

Утро выдалось ясное, скромно выглянуло солнце, по нежно-голубому небу уходили остатки облаков; горы, столь мрачные и грозные за пеленой дождя или в ночной мгле, предстали теперь в спокойных зеленых и бурых одеяниях, лишь местами выделялись пурпуром вересковые поросли. Собрать и выстроить людей оказалось нелегко, так как еще из Каслбара повстанцы захватили виски, чем и утешались холодной ночью. Мне выпало помогать Фонтэну с артиллерией, и приходилось чуть не силой заставлять кое-кого из повстанцев выполнять приказ. К тому же солдаты были ужасно голодны — перед выходом из Каслбара пищей они не запаслись, лишь рассовали по карманам картофель. Итак, виски и картошка — исконно ирландская диета, если верить злобным карикатурам.

Эмбер поистине вездесущ. Узнав о пьянстве, он просто рассвирепел и приказал сержантам обыскать весь лагерь, а найденные бутылки разбить. Двоих упившихся до беспамятства, а потому не бывших в состоянии продолжать поход распластали прямо на земле и выпороли. Мне раньше не доводилось видеть порки, зрелище это ужасное. При каждом ударе кровь хлещет фонтаном из-под плетки, заливая спину. Потом провинившихся положили на живот, привязали к повозке, которую тащила лошадь артиллеристов, и повезли с нами. Невыносимо было слышать стенания несчастных, но они еще должны благодарить судьбу: оставь мы их на милость драгун Крофорда, бедняги не дожили бы и до вечера. Ни Крофорд, ни Лейк не являли ни малейшей жалости к отставшим повстанцам, которые попадали к ним в руки. Поговаривали, будто и через неделю можно указать точно весь их путь, ибо он усеян трупами: одних вешали на деревьях, других прямо на карнизах домов, и селяне, на чьей бы стороне они ни были, так запуганы, что боятся даже снять повешенных. Да и мы, как я уже упомянул, пленных не брали. Я уже не верю таким фразам, как «честная битва», «правила ведения военных действий». Война всегда безобразна и жестока.

Мы тронулись в путь. Стараниями Эмбера вид у нас был довольно бравый, а французскими войсками я просто залюбовался: стройные ряды, голубые мундиры, идут по незнакомым дорогам Слайго уверенно, будто корабли, ведомые хорошим лоцманом. Зато совсем чужими показались мне собственные соотечественники: нас разделяет и вера, и язык, и обычаи. Для них все равно, что идти в Ольстер, что в центральные графства, все одно — за тридевять земель.

Всю жизнь они прожили в привычных с детства местах, каждое облачко на небе знакомо. И, приняв однажды ночью в каком-нибудь сарае-развалюхе малопонятную клятву, они оказались здесь, шагают бог знает куда по этой дороге. Они пока подчиняются приказу — в этом заслуга их сильных духом офицеров да проповедей Мэрфи, священника из Киллалы, кровожадного фанатика, разжигавшего воинственный пыл повстанцев. Их поэт-бард Оуэн Мак-Карти для этой цели, увы, совсем не годился — отвагу свою он усерднее других черпал в вине, и порки избежал лишь потому, что не попал на глаза Эмберу. Крестьяне же не усматривали ничего пагубного и вредного в его пристрастии. На поэта они поглядывали снисходительно, но вместе с тем уважительно. Да, таковы вожди восстания: бандит, шарлатан поп, поэт-пьянчуга, не считая нас, офицеров, которые не жалели глоток, отдавая приказы мятежникам.

В десять утра мы повстречали отряд англичан и без труда обратили их в бегство. Однако я с изумлением прочитал в газетах о «битве при Тоберкурри». На деле была лишь незначительная перестрелка. Из города Слайго генерал Тейлор послал в Тоберкурри отряд кавалеристов под командой майора Нотта. За городком он столкнулся с конницей Рандала Мак-Доннела. В результате короткой стычки Мак-Доннел взял верх, а отряд Нотта, оставив на дороге несколько убитых, во всю прыть понесся назад, в Слайго. Но их краткое пребывание в Тоберкурри, к нашему возмущению, не прошло бесследно: они повесили одиннадцать горожан, предъявив им вымышленные обвинения в сочувствии восставшим. На деле же они просто попытались запугать тех, кто мог бы уйти с нами или впрямь оказать помощь.

Мы сняли тела повешенных, положили их рядом. Мэрфи помолился за упокой их душ, Эмбер обнажил голову. Мы уже привыкли видеть смерть в бою, а несколько часов тому присутствовали при безжалостной, до крови, порке, однако смотреть на безвинно и жестоко убитых людей было невыносимо. Во рту у меня остался медный привкус. Подле погибших распростерлись прямо в грязи босоногие женщины — кровь стыла в жилах от их стенаний, столь характерных для ирландского траура. Мэрфи затянул одну из своих омерзительных надгробных речей, высоко подняв тяжелое, мореного дуба распятие, сделанное каким-то благочестивым деревенским умельцем. Он изливал потоки весьма невежественного красноречия, крестьяне, словно зачарованные, внимали ему. Даже и не зная ирландского языка, можно было понять смысл речи. Наша армия, нелепейшее сочетание ирландских босяков и французских солдат, являла собой, по его словам, меч господень, который наказывает иноземных захватчиков и богоотступников. Мне сцена эта показалась кощунственной и на слух, и на взгляд: хриплоголосый вещун осыпает проклятьями врагов и посулами своих, перед ним хладные трупы, источник его вдохновенного словоблудия, а вместо хора стенания безутешных женщин. Повстанцы, опершись на пики, внимают каждому его слову, точно он толкует главу из Священного писания. И впрямь, мне он напомнил босоногого пророка израильтян, насылающего погибель на головы врагов. Но меж мною и «паствой» Мэрфи непреодолимая, бездонная пропасть.

Тоберкурри — жалкая деревушка, узенькая улочка, две-три лавчонки да маленькая чистенькая протестантская церковь в конце улицы (протестантская… протестантский… мне так и слышатся напоенные злобой и ядом восклицания Мэрфи), а на другом конце — ворота старинной усадьбы. Таких деревень в Ирландии сотни, что мы знаем об их жителях? Я неплохо знал своих арендаторов да крестьян Баллины, а дублинский стряпчий Уолф Тон не знал о крестьянах и той малости, как не знал о них и Том Эммет, ученый-оратор. Так как же представляется возможным объединить наши, порожденные городом и горожанами, устремления с чаяниями крестьян. То, что замышлялось на вилле в Ратфарнаме близ Дублина прохладным и ласковым вечером, сейчас претворяется в жизнь под небом Коннахта: жестокие драгуны вешают крестьян; лес пик на горизонте; священник-ирландец заходится в крике, правит кровавую службу. Поначалу я собирался лишь рассказать о событиях, оставив в стороне собственные побуждения и настроения. Но без них не обойтись, ибо события эти я понимаю субъективно, опираясь на свои чувства, и здесь, в Тоберкурри, я как бы раздвоился: с одной стороны, участник, с другой — наблюдатель.

Разноголосый чудовищный гам вдруг отступил, и на первый план выдвинулось нечто более значительное для меня в ту минуту: церковь с четырьмя острыми блестящими шпилями, ворота усадьбы, держащиеся лишь на верхней петле; бедный домик цвета топленых сливок; темно-зеленая дверь в лавку; разбитая дорога, изрезанная колеями. Не позже чем через полчаса мы снова тронемся в путь: и крестьяне, возбужденные речью Мэрфи, и французы, привыкшие беспрекословно подчиняться любому приказу. А где-то невдалеке, за грядой холмов, в голубой дымке затаилась целая армия: полковники, конюхи, чиновники — ждет, когда появятся истомленные повстанцы. А если всмотреться еще, на несколько дней вперед, увидишь тюремный каземат, военно-полевой суд, эшафот. И у подножия стою я, облаченный в утреннее — для работы — платье. Итак, пока в голове моей роились неутешительные и мрачные мысли, а взгляд мой трезво и отчетливо примечал всякую лачугу вокруг, Эмбер успел уже надеть шляпу и отдавал приказы своим офицерам.

ТОБЕРКУРРИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО

Ворота, как показалось Эллиоту, «старинной усадьбы» были воротами замка Гармония; последние пятнадцать лет земли его владельцев закладывались и перезакладывались. Сама усадьба — незамысловатый просторный дом — была построена поселенцем кромвельских времен Джошуа Маннингом впритык к норманнской крепости, где он стал держать коров. Нынешний владелец, Ричард Маннинг, с утра взобрался по винтовой лестнице на крепостную стену и вместе с Элен Кирван, крестьянкой, которая стряпала для него и делила его ложе, пристально оглядывал окрестности.

При нем была оправленная в медь подзорная труба, и потому он отчетливо видел дорогу из Тоберкурри на Слайго, вдали грязно-серым пятном проступала и сама деревня Тоберкурри. Он видел, как двинулась вперед кавалерия Нотта и как несколько часов спустя всадники неслись обратно, отступая.

— Спустился бы да поел, — предложила Элен.

Ричард лишь покачал головой.

— Лучше сходи и принеси сюда кувшин молока, хлеба и мяса.

— И чего ты там высматриваешь? Тебе ж на этой дороге каждый камешек знаком.

— Глупая ты женщина. За всю жизнь так и не набралась ума-разума. Да по этой дороге утром проехала английская кавалерия. И что-то очень они спешили обратно в Слайго, не иначе как в Тоберкурри повстанцы, чтоб им пусто было. — Он потер щетинистый подбородок.

— Сохрани нас, господь.

— Сохранит, если на то воля его будет, да только большой помощи я от него что-то не видел. — Он направил подзорную трубу на деревню, посмотрел и снова опустил. — И нужно им было из сотен ирландских дорог выбрать именно ту, что проходит по земле Дика Маннинга.

— Пойду принесу тебе поесть. Хотя, по-моему, торчать тебе здесь целый день не к чему. Какой в этом толк?

— Много ты, дура, понимаешь! — Маннинг в сердцах ударил кулаком по парапету. — Ни англичанам, так этому сброду понадобятся наши коровы. Или, случись им сражаться на наших угодьях, весь урожай погубят. Те, кто про битвы в книжках пишут, не задумываются о бедолагах, на чьей земле эти битвы проходят.

— Вот увидишь, к вечеру уберутся и те, и другие.

— Вы ручаетесь, мисс Кирван? Дай-то бог, чтоб ваши слова сбылись.

— Хорошо еще, что ты не пошел, как иные дворяне, с этими бахвалами йоменами.

— Я и так за свою землю сражаюсь — с дублинскими банкирами. Да и твой острый язычок хуже любого ножа. Часто меня выручали здешние дворяне? По мне, все одно: кто б скотину ни забрал, солдаты ль, мятежники, лишь бы заплатили хорошо.

— Как же, заплатят тебе мятежники, — хмыкнула Элен. — Дикари-головорезы из Мейо. Да они сейчас небось в этой несчастной деревне такую резню устроили.

— Что ж, они Тоберкурри в Париж хотят превратить, — проворчал Маннинг. — Отец в свое время на Тоберкурри большие надежды возлагал. Едет, бывало, в коляске по улице, а я, малыш тогда, рядом. Мимо лавок, мимо церкви и прямо в ворота усадьбы. Самая большая для него в жизни радость. Как он надеялся, что Тоберкурри расцветет, какие планы строил. Эх, отец, отец!

— Будто я сама его не помню! — вставила Элен. — Едет, бывало, на своей гнедой, бока у нее лоснятся, ботфорты у самого ровно зеркало. И вид такой важный, хотя мог всякому улыбнуться, для всякого доброе слово найти. Не думала я тогда, не гадала… — Элен вдруг замолчала.

— Что будешь спать с господским сыном? Да я и сам не предполагал. Однако мы вместе скрипим помаленьку и вроде неплохо уживаемся.

— Дик, если нам и впрямь угрожают повстанцы, может, собрать наших крестьян-арендаторов, поставить их под ружье?

— Под ружье, говоришь? А где я это самое ружье раздобуду? На усадьбе, насколько мне известно, оружия нет, разве что несколько охотничьих ружей да пара пистолетов в зале внизу. Лишь бы убрались смутьяны из Тоберкурри, большего мне и не надо. Надеюсь, что на моих землях они дураков не сыщут, на свою сторону никого не завлекут.

— В том месяце в тавернах только и говорили, что о восстании. Мне Пат Догерти рассказывал.

— Самое время для таких разговоров. Восстания-то и в помине нет, но как языки не почесать, коли перед тобой бутылка виски да и хлебнул уже изрядно. Тошнехонько нам всем здесь, и мне, и арендаторам — долги душат. И ни мятежники нас не спасут, ни солдаты британские, ни йомены-кавалеристы. — Он скользнул взглядом по рощице лиственниц, что росли за лугом при дороге. Элен, не шелохнувшись, стояла рядом с ним на крепостной стене. — Ты небось сейчас думаешь, как бы поступил мой отец? Скажу. Он был бы с йоменами, может, даже во главе их, на своей гнедой, в великолепном красном мундире — истинный господин, а его верные вассалы чуть поодаль, готовые внять зову своего властелина. Так вот, Элен, у меня даже себе на мундир денег не хватит, не то чтоб одеть, обуть да вооружить моих крестьян. И кто бы, ты думала, оставил нам все эти долги да закладные? Легко жить господином, пока у тебя усадьба да сын, которому расплачиваться с отцовскими долгами. Тогда, мальцом, я сидел подле него в коляске, чуть не лопаясь от гордости, и, конечно, не задумывался, какую судьбину мне отец уготовил.

— Он, Дик, наверняка старался, чтоб лучше вышло. А тебе было все равно, ты и пальцем не шевельнул.

— Ну, не скажи. Учился в колледже Святой Троицы среди самых благородных, деньгами сорил, из игорных домов не выходил. — Он вдруг весело рассмеялся. — Совсем забыл! Представляешь, Элен, я учился в одном классе с Уолфом Тоном.

— Кто это такой?

— Неужто не знаешь? Спаситель твой, да и всей Ирландии. Это он наслал на нас полчища французов да этот батрацкий сброд из Мейо. Не думал я тогда, не гадал, что все так обернется. Учились вместе: господский сын и сын каретника, любил все спорить, горло драть. А из себя невидный такой, тощий.

— Он католик?

— Скорее магометанин, хотя назывался протестантом. Да, бежит времечко. Вот и до нас, до Тоберкурри, повстанческая армия дошла, и я торчи тут на стене, как горгулья, с подзорной трубой. Плохи у повстанцев дела, Элен. И позади англичане, и впереди англичане. Отвернулся от них господь.

Судя по рассказам очевидцев, восстанием было охвачено все графство Мейо, да и центральные графства тоже. Скорее всего, туда, а не в Слайго и направлялась сейчас повстанческая армия. Пропадет урожай в Мейо, которого хватило бы на год. Сколько помещиков разорится, и пойдут их имения с молотка, а их арендаторы — с протянутой рукой по холодным зимним дорогам. Придут и к воротам его усадьбы, если сам он доживет до зимы: женщины, закутанные в платки, будут просить еды для детей, а позади будут маячить их исхудавшие, с ввалившимися щеками мужья — гордость не позволит им подойти ближе. Впрочем, гордость скоро из них выбьют. Но ради чего эти испытания? Ради чего? Чтобы потрафить тщеславию Уолфа Тона да школярским принципам Тома Эммета. А если он, Маннинг, лишится урожая, ему крышка: пойдет по миру, а в нищенском деле у него навыка нет.

Элен положила ему руку на плечо.

— Спускайся-ка вниз, Дик, да поешь горячего в доме.

Он стряхнул ее руку.

— Мне и здесь хорошо, Элен. Если хочешь, сходи за мясом и хлебом, и оставь меня в покое.

Он провел рукой по каменному парапету. Когда построили эту крепость? В четырнадцатом или пятнадцатом веке. Во времена Кромвеля ею владело семейство Мак-Дермот. До сих пор живут в Тоберкурри Мак-Дермоты, кичатся тем, что некогда были в округе первыми господами. Иной воскресный день Мак-Дермот приводил к крепости сыновей, и они, в грубой одежде, с непокрытыми головами, стояли, точно пастухи, поставленные у крепостной стены художниками-граверами, чтобы лучше сопоставить пропорции и масштаб. История низвергла их: вчера — господа, сегодня — слуги. Крестьяне отныне и во веки веков. Двинулась армия Кромвеля на запад от Слайго, и Мак-Дермотов буквально вышибли из старой крепости, до сих пор в восточной стене зияет дыра — след от снаряда пушкарей Айртона. Неудивительно, что и по сей день поминают в Ирландии Кромвеля, жива еще зловещая тень великана в железных сапогах, слышно эхо грохочущих шагов из графства в графство.

И вот что досталось мне, Маннингу, после тех битв, но на сердце у меня неспокойно: на старой военной дороге сбираются новые армии. А в игорном доме Дейли свечи отбрасывают неровный свет на лица игроков, таких же, как он сам, наследников кромвельской солдатни, делаются ставки на урожай в Манстере и Коннахте. И Элен Кирван, длинноногая и бесхитростная крестьянская дочь, тоже досталась ему как трофей, и всякий раз, деля с ней ложе, Маннинг чувствует себя завоевателем: страсть его, не хуже пушек Айртона, сокрушит любую преграду. Сейчас она уже скорее жена, чем любовница: заботится о нем, докучает мелочной опекой, по вечерам вяжет у камина, а он проверяет и перепроверяет приходы и расходы по книгам. Вокруг следы отцовской расточительности: пустые конюшни, пол выложен каменной плиткой, летний павильон, бельведер, откуда любопытному взору открывался вид на Слайго. Все, что можно было продать, уже давно продано: серебряное блюдо, фарфор — на белом фоне голубым нарисованы влюбленные, они любуются с моста прозрачным ручьем. Все продано, все пошло с молотка купцам да богатым фермерам-скотоводам. Осталась лишь коляска, в которой они с отцом горделиво разъезжали по Тоберкурри — хозяин и хозяйский сын. Коляска сейчас в каретном сарае, поросла паутиной, полировка атласного дерева потемнела от грязи. Стоя рядом с ней, Маннинг будто наяву слышал, как потешается над ним покойник отец.

Через час к нему по винтовой лестнице взобралась Элен с подносом в руках. Маннинг стоял недвижно, опустив подзорную трубу. Элен поставила поднос на низкий парапет и взяла у него подзорную трубу.

По дороге в две шеренги шли люди, меж ними — редкие всадники. Голова колонны уже миновала крепость, а ее хвост тянулся до Тоберкурри. Впереди и с тыла ехали солдаты в голубых мундирах, основная же масса была одета в бурую, под стать осенним полям, что простирались по обеим сторонам дороги, домотканую одежду. Пики их уныло поникли. Элен опустила подзорную трубу, повернулась к Маннингу, и тут заиграла волынка. Мелодию она узнала сразу: марш О’Рурка. Словно сон: по знакомой с детства дороге, ясным солнечным днем, шагает мимо их дома целая армия.

— Они минуют нас, — сказал Маннинг. — Слава богу, держат путь в Коллуни. Шагайте, шагайте, только здесь не задерживайтесь. Видишь, и музыка тебе бодрая. Господи, хоть уши затыкай! Точно свинью режут.

Марш звучал все громче, казалось, будто играют со всех сторон.

— Тысячи две наберется. Остановись они у нас, разорили б вчистую. Видела ль ты когда-нибудь таких горемык? Ведь эти голодранцы из Мейо жрать горазды, пока До Слайго доберутся, все на своем пути съедят.

Элен снова подняла подзорную трубу, хотелось отчетливее разглядеть зеленое знамя, но стекло помутнело, покрылось каплями. Только тогда она поняла, что плачет. И слезы, и звуки волынки, и едва слышный стук копыт, лес пик, длинная цепочка бурых спин — вдруг все превратилось в орущую серую массу. Сердце сжалось от страха и неизвестности, ей стало дурно. Пришлось ухватиться рукой за парапет.

От рощицы лиственниц по лугу бежали двое с косами в руках. Маннинг вырвал у нее из рук подзорную трубу и стал всматриваться.

— Это сыновья Мак-Дермота, — определил он. — Один — Конор, а второго не помню, как зовут.

Брайан, хотела подсказать она, но язык не слушался.

— А ну, назад! Вы что, с ума сошли?! Сейчас же назад. Конор, ты что, не слышишь, что я говорю? Господи, да как же их остановить!

Парни добежали до крепостной стены, взобрались на нее, подхватили косы и перебросили на дорогу. Через минуту братьев Мак-Дермот было не различить в серо-буром безбрежье.

— Дураки, сосунки еще, — уже бесстрастно бросил Маннинг. — Бедный старик отец!

— А знаешь ли ты… — начала Элен, но голос у нее дрогнул. Маннинг только сейчас заметил, что она плачет, и обнял ее.

— Ну, эти-то молодчики не пропадут, — уверенно сказал он, — такие вечно ввязываются в заварушку, а потом выходят сухими из воды. Может, через пару дней еще и вернутся.

— Знаешь ли ты, — снова заговорила Элен, — что в Тоберкурри нашу усадьбу называют не Гармония, а Дом Мак-Дермотов?

— Знаю, — ответил он. — История нас всех основательно перетряхнула, покорежила! Не забыты былые обиды, не сведены старые счеты. Да поможет всем нам господь! — Он надавил запястьем на подзорную трубу и вогнал ее в футляр.


Уже к ночи услышали они драгун Крофорда. Сначала чистый серебряный звук горна ворвался за крепостную стену, пронесся по лугу и влетел в открытое окно гостиной. Маннинг сидел в носках и свободном жилете перед холодным камином, беломраморную с розовыми прожилками полку над ним поддерживали рабы-нубийцы, вырезанные из черного агата. Позади Маннинга на полке расположились новенькие, в нетронутых кожаных переплетах, с еще не разрезанными страницами тома протоколов и решений ирландского парламента. Столы в комнате были наскоро прибраны, хотя в углах, скрытая тенями от свечей, лежала пыль.

Услышав горн, Маннинг выпрямился и поднял голову, вслушиваясь. Но горн молчал.

— Что это? — спросила Элен. Он не ответил, лишь улыбнулся и натянул заляпанные грязью сапоги.

Вечер стоял прохладный. На фоне темнеющего неба выделялись лиственницы, нелепая смотровая башня слева за грязным, заваленным сеном и навозом двором. Черная, точно разинутый рот, дыра в стене — отметина айртоновской пушки. История мало-помалу одолевала башню, плющом обвивала ее стены, прорастала пятнами злого лишайника.

Узкая лесенка вилась до самого верха башни, начиналась она еще в жилой комнате, потом проходила через нежилую на втором этаже и заканчивалась у двери, выходящей на парапет стены. Ступеньки-клинышки за долгие столетия отполированы до блеска. Поднявшись до середины, Маннинг остановился и заглянул в бойницу. Крепостная стена делила видимое пространство надвое. За ней колыхалось море красных мундиров. Он повернулся и стал карабкаться выше. Чьи солдаты? И сколько их?

Отдуваясь, он облокотился о парапет и навел подзорную трубу на дорогу. В жизни не видел он столько кавалерии. Всадники в красных мундирах покачивались в седлах, вдоль стремян — длинные сабли. Лиц не разобрать. Толстые ляжки. Позы спокойные, уверенные, драгуны не спешат, знают, что торопиться им некуда. Красные мундиры и блестящие сабли на фоне зеленого луга: их еще не поглотила тьма короткой летней ночи. Заржала лошадь, прикрикнул на солдат сержант. Маннинг отложил подзорную трубу: перед ним лишь серая стена, красные мундиры да зеленые поля. Точно кровавая река меж стеной и полями.

— Это англичане? — услышал он за спиной. Ишь как незаметно подкрались.

— Есть и англичане.

— А что ж они не поспешают, ведь те прошли еще утром.

— А им незачем спешить, они свою задачу знают.

Словно большая охота: вон по осеннему полю неспешно едут те, кому загонять дичь, а вот этим — убивать, ружья у них на изготовку.

— Какие они страшные и злобные.

— Армия должна устрашать, для того она и служит. Ну вот, кажись, все проскакали. Завтра жди пехоту, хотя, похоже, пройдут мимо, не задержатся. Сначала кавалерия, потом пехота, потом и артиллерия, как и положено в любой армии.

— Тогда те бедняги, что утром прошли, вовсе не армия, — тут же заключила Элен. — Так, деревенские парни на прогулке. Господи, отведи от них беду.

— Не отведет, — сказал Маннинг, бросив на нее быстрый взгляд. Он удивился ее настроению, хотя и пытался понять. — Не миновать им беды, когда-нибудь внукам расскажешь об этих днях. Как деревня Тоберкурри вошла в Историю. Увы, не в первый раз.

— Много крови прольется, — покачала головой Элен.

— Где-то и прольется. И ох, боюсь, немало. Но не здесь. Пусть отыщут себе какое-нибудь болото, и там резню устраивают. Пойдем-ка вниз. Что-то холодает к ночи.

Страх отпустил, лишь когда последний всадник скрылся из виду. И крепконогие драгуны в седлах, и грубый сержантский окрик — все словно привиделось в страшном сне. И голубые мундиры, и красные — все сон. Как и эта старая башня, ощерившаяся зубатой стеной. А явь: пропыленный дом, надоедливые книги прихода-расхода, требовательные письма от дублинских банкиров, женщина рядом, которая во сне поворачивается к нему спиной. Осела наконец пыль на дороге. Будто и вовсе не проходил отряд драгун. Будоражат сейчас покой других деревушек, замышляют кровавую битву на каком-нибудь болоте, на чьем-либо пастбище. Да ниспошлет господь им проклятье.

— О чем задумался, Дик?

— Жечь хлеб на полях или охотиться на крестьян, как на диких зверей, загонять их, точно гончими псами, кавалерией короля — занятие для тех, кто никогда не ведал жалости, никогда не испытал тяжкого труда. Что ж, пусть перебьют друг друга.

Подул холодный ветер, в лиственничной роще затеяли перекличку грачи. Мальчишкой он стрелял их, отец специально заказал для него охотничье ружье у Николса с Казначейской улицы: с резьбой на затворе, полированным, темного дерева ложем. Отец, бывало, стоял рядом и направлял ружье мальчика, твердо ставил его руку и, не успевал тот изготовиться, кричал: «Пали!» Ружье стреляло, отдавая в плечо, грачи с криком снимались с деревьев. Изредка ему удавалось подстрелить птицу, и отец бежал за добычей. Ворох черных перьев, трепетное крыло. И все та же темнеющая сейчас в сумерках, лиственничная рощица. Отец и малыш сын — не один десяток лет прошел с той поры. Маннинг-младший так и не научился хорошо стрелять. А научить тоже никого не довелось. Синее небо потемнело, пышные зеленые кроны деревьев уже казались черными.

Мальчику башня представлялась крепостью крестоносцев, ее нужно защищать от сарацинов и турок, и малыш сидел, нацелив ружье на дорогу. Тогда вокруг усадьбы не было стены, очередной отцовской прихоти. Соорудили ее каменотесы из Слайго. Отец, не слезая со своей лоснящейся от довольства гнедой, прямо с седла давал указания. Они лишь согласно кивали, однако делали все по-своему, работали эти умельцы на совесть, молча, сурово стиснув крепкие, как их долота, зубы. А Маннинг-младший трусил на пони рядом с отцом, примечая, как уверенной и сильной рукой чертил тот по воздуху. Все в усадьбе должно пребывать в порядке и соответствовать времени. Да, навел отец порядок, нечего сказать.

С таким, как в нынешнем году, урожаем он продержится до следующего лета, и в крестьянских домишках не будут роптать, сокроются подальше с глаз Истории, забудут о пиках, горнах. Он медленно спускался в темноте по винтовой лестнице, вслед за ним — Элен. Он придерживался рукой за стену: какие холодные на ощупь камни. На что она? Чтоб было куда загонять коров? Неразумные дитяти, старый да малый. Один играет в крестовые походы, другой упрямо возводит никому не нужную стену. Но отец свято верил в свои задумки и очень убедительно кивал большой головой, разговаривал ли он с каменотесом, архитектором или каретником. Во дворе в просевших каменных плитах застыла неглубокая лужа.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Из Тоберкурри дорога на Слайго поворачивает на северо-восток, мимо деревни Коллуни, к ней-то мы спешно и направлялись. Весьма поучительно наблюдать, с каким чувством встречали нас крестьяне: теперь мы шли по местам людным, где, несмотря на холм, много хорошей пахотной земли. Перед нами, словно раскиданные рукой великана, представали крестьянские дома: приземистые, убогие жилища, во многом схожие с хижинами Мейо, но попадались и настоящие, радующие глаз беленые стены приветливо встречают солнце, соломенные крыши подновлены.

В каждой деревне знали загодя о нашем приходе. Однажды я приметил, как прямо по пашне от деревни к домику на отшибе стремглав бежит паренек: очевидно, таким же образом извещались деревни о нашем приближении. А может, и сама земля, сами деревья корнями своими чуют: идет армия. Здешний народ в отличие от крестьян Беллаги не прячется. Люди молчаливо встречали нас, кто на поле, кто на пороге дома. И молчания их не разгадать. Нередко нас приветствовали, кричали нам что-то на плохом ирландском. Примерно с полсотни примкнули к нам — кто бегом по склонам холмов, кто усталым шагом прямо с поля. Не говоря ни слова, дивясь то ли собственному безрассудству, то ли необычности происходящего, вливались они в наши ирландские отряды. Были среди них и те, кому суждено вскорости сложить голову в Коллуни. Они презрели домашний покой и очаг, к нам их привлекло необъяснимое чувство: любопытство ли, ненависть ли к тиранам, тяга к приключениям. И, не успев даже толком поговорить с нами, они встретили смерть. Мне же более запомнились те, кто молча, из-под руки, провожал нас взглядом.

Они знали о нашем походе, а мы — о том, что Крофорд идет за нами по пятам и отстает на полдня пути, намеренно не приближаясь, хотя, случись нам повернуть назад, он бы не уклонился от боя. Порой и пешие и конные наши солдаты оборачивались, словно ждали: вот-вот позади на пригорке покажутся первые драгуны. Эмбер же ни разу не повернул головы, ни когда к нам приставали крестьяне, ни когда сержанты-французы подгоняли отстающих, колотя их по спинам плашмя саблями. Своих помощников — Сарризэна и Фонтэна — он подзывал весьма любопытным образом: вытягивал руку и манил пальцем, так охотник подзывает борзую. Эмбер и Крофорд те же охотники, с борзыми при важных господах вроде Лейка или Корнуоллиса, Гоша или Бонапарта. Во время нашего перехода мы еще не знали, кто ведет драгун по нашим следам. Лишь после битвы при Баллинамаке увидел я его: высокий русый шотландец, черты лица резкие, держится очень оживленно. Он и впрямь походил на удачливого охотника, вот добыча у его ног, ее кровь еще не высохла на мордах у борзых. На лице Эмбера ничего не запечатлелось: ни победы, ни поражения. Большие черные, словно крупные виноградины, глаза бесстрастно смотрят с грубого, одутловатого лица. Возможно, солдатское дело — такая же профессия, как и любая другая, нужны лишь способности да благоприятное стечение обстоятельств. И призванием этим равно наделены как господский сын, так и торговец шкурами.

В одиннадцать утра мы пришли в Коллуни и устроили привал в обширных садах тамошнего помещика. Сам он предусмотрительно затворился в собственном доме, превратив его в крепость, дом стоял мрачный, готовый отразить любое нападение. Усадьбы вроде этой строили поселенцы в начале века, тогда бандитские налеты еще представляли опасность. Самого помещика я так и не увидел, однако он показался чем-то сродни мне. Несомненно, нас-то он разглядел хорошо, затаясь у бойницы с мушкетом в руках. Ведь его предки, как и мои, приехали в этот неоглядный неприветливый край, чтобы достойно защищать интересы короля и собственную жизнь. Поколение сменялось поколением, страх хоть и угас, но продолжал тлеть в воображении и в страшных снах: вот надвигается армия оголтелых папистов, они поносят всех и вся, врываются в дом, грозят своим дикарским оружием. И вот теперь этот помещик заперся в доме со своей семьей и слугами, которым он, конечно, не доверяет и, глядя в узкую щель, видит, как кошмарный сон оборачивается явью. Из сарая потаскали всех до единой кур, гусей, индюшек, прямо на лугу запылали костры, до него доносится громкий говор на варварском языке, мятежники шутят и смеются, радуясь пище и короткому отдыху. Ему кажется, что за этим последует штурм его дома, и он, должно быть, проклинает себя за то, что не уехал вовремя в Слайго, где тихо и безопасно.

ЕГО предки. МОИ предки. НАШИ предки. Я смотрю на строку в своих записях, на которой никак не хотят уживаться мирно слова. Раздор этот проникает и в мысли, и мне уже не определить, где начало его, где конец. Все надежды, сокровенные замыслы, идеалы сейчас рассыпались во прах, все, кончен бал, и кем же я оказался на поверку? Живу в этой стране, а с оружием в руках выступаю против ее народа. Ведь человек, спрятавшийся в доме, не английский генерал или царедворец, не Корнуоллис или Питт. Он и не из дублинских сановников — английских прихвостней. А всего лишь, как я впоследствии узнал, некий господин Оливер Адамс, простой, столь же далекий от политики человек, как и мой отец. На судебном разбирательстве, если позволят, я хочу честно и открыто рассказать, какие взгляды привели меня к Объединенным ирландцам и что побудило взяться за оружие. Не сомневаюсь, слова мои воспримут по-разному, в зависимости от своего отношения: кто — как проявление благородства, кто — дерзости. Но эти откровения мои никоим образом не отражают чувств, охвативших меня на усадьбе господина Адамса. По-моему, страсти политические суть удавка, не пускающая душу к чувствам, заложенным сызмальства.

Признаюсь, однако, что в то утро во мне возобладали чувства далеко не самые высокие, и я с наслаждением съел курицу господина Адамса. Прожарена она была скверно, где полусырая, а где и обугленная, но вкуснее я ничего не едал. Я даже мрачно усмехнулся в душе: как незаметно превратился я из пламенного патриота в мелкого вора. Даже моя любезная Джудит, столь возвышенно и пылко настроенная, не смогла бы найти благородного объяснения моей перемены. Я держался в стороне от других офицеров, им прислуживали двое французских солдат — мог ли предположить такой оборот в Революции обожаемый моей супругой Руссо? Еще дальше отстоял я от французских и ирландских солдат, меж ними с самого начала кампании и до конца существовала рознь, причины которой крылись отнюдь не в языковых различиях. Я не обвиняю ни одну из сторон. Несколько лет назад сегодняшние французские солдаты тоже были крестьянами или ремесленниками, но их заглотила военная стихия, их обрядили в военные мундиры, теперь, может, они и сами забыли, что некогда носили иное платье. Ирландцы представлялись им грубыми, невежественными дикарями, такими они и были.

Пока мы пировали за счет господина Адамса, в наше расположение прискакал крестьянин и сообщил, что с севера на нас идет большой отряд англичан. Крестьянин с гордостью назвал свое имя — Майкл Гилди Могучий, хотя прозвище, скорее всего, дали ему в насмешку: ростом он был мал, лысый, уже немолодой. На его лошаденку было жалко смотреть, как и у всех крестьян седлом служил пук сена, правда, сам Гилди отличался от обычного крестьянина — он неплохо говорил по-английски. Тяжело дыша от волнения, он заговорил сначала с Рандалом Мак-Доннелом, очевидно привлеченный его пышным платьем. Потом Гилди отвели к Эмберу и Тилингу, и все мы, офицеры, собрались вокруг.

Живет он на склоне холма, и ему было видно, как со стороны Слайго двигались войска, они уже дошли до Карриганата, что в полумиле от Коллуни. Теперь городок, через который лежал наш путь, был в их руках. Гилди не смог определить, велик ли отряд. Сначала он утверждал, что там «много-много тысяч» солдат, потом повел счет уже на сотни. Однако указал, что у них есть пушка, которая «бьет наповал». Тилинг спросил, те ли это солдаты, что постоянно стоят на страже Слайго? Ему пришлось повторить вопрос: Гилди, разинув с изумлением рот, загляделся на наших солдат. Те в свою очередь вскочили на ноги и в упор разглядывали его. Какую весть он принес? Судя по его озабоченному виду — неприятную.

— Я же говорю: из Слайго они, — повторил Гилди.

Тилинг кивнул и обратился к Эмберу.

— Из Слайго-то из Слайго, да только это не местный гарнизон.

— Очевидно, — подтвердил, поджав губы, Сарризэн, — мы зажаты меж двух армий, как орех в щипцах.

— Насколько мне помнится, — начал Тилинг, — на дороге в Слайго выставлены французские посты.

Эмбер прервал его, подняв руку, и устремил взгляд на Гилди, хотя смотрел, скорее, сквозь него.

— Жестокие, кровожадные богоотступники в красных мундирах, — вновь заговорил тот.

— Их больше, чем нас? — спросил Тилинг.

Гилди огляделся, вопрос поставил его в тупик.

— Итак, он вышел нам навстречу, — сказал Эмбер. — Значит, в своем превосходстве он уверен. — Эмбер называл противника не иначе как «он». Для нас противник — полчища жестоких людей, шум, крики; Эмбер же видел лишь командира, подобного самому себе, может, не такого прозорливого и находчивого.

— Что ж, для уверенности у него есть основания, — заметил Сарризэн.

— Как знать, как знать, — ответил Эмбер. — Дадим-ка мы ему бой. — Он вытащил из кармана платок и вытер большие белые руки.

И в этот миг тишину расколол пушечный выстрел. Ядро угодило прямо в раскидистые кроны деревьев.

КОЛЛУНИ, СЕНТЯБРЯ 5-ГО

День выдался ясный и теплый, лучше в сентябрьскую дождливую пору не бывает. Скинув куртку, он, точно мальчишка-школяр, сидел на садовой ограде. Ноги едва доставали до высокой травы, где потемнее, где посветлее. В руках он держал круглое яблоко, земля и солнце напоили его соками. Тишь садов. Вергилий, и Гораций, и сам Овидий, величайший из поэтов, всегда бы нашли время, чтобы написать несколько строк о яблоке. Зачем им воровать яблоки, величественно разгуливая по Риму? Пришлите счет моему покровителю. У каждого был покровитель. И что же! Были они и у О’Рахилли, из дворян, осевших меж реками Бойн и Шаннон. И у меня они есть: серебряные монеты да стакан виски.

Теплое раннесентябрьское солнце озарило сад. Под деревьями лежат мужчины в грубых рубахах, наверное батраки, — отдыхают. Ограда, листва деревьев, круглое румяное яблоко. Тишина и покой за оградой. Мальчишкой, еще в Керри, он ездил с отцом на батрацкие ярмарки. Людей продавали с аукциона, как телят или быков: крепкая ли спина, ноги, чистое ли дыхание. У людей этих не было земли, и надеяться им было не на что, они работали за кормежку и малую плату. Так и бродили эти безземельные в уборочную страду по богатым краям: Трейли, Килорглин, Кенмэр. Молча стояли и ждали, а мимо, выбирая, проходили довольные и сытые фермеры и скотоводы, от них разило виски и окороком. Обычно батраки работали так же, как и эти в саду: лениво, неспешно, коротая время за болтовней и шутками. В полдень они пускали по кругу большие кувшины с темным пивом, а потом, разморенные пивом и солнцем, допоздна работали. Долог летний вечер: темнеет в девять, а то и в десять часов, поют, устраиваясь на ночлег в гнездах, лысухи и коростели. И люди, свободные, точно птицы.

Как залетают бог весть откуда на приманку с клеем или в силки птицы, так навещают поэта образы. Являются нежданно-негаданно. Иной раз из старых книг, рукописей О’Рахилли, О’Салливана, засаленных и потрепанных, как бы бережно с ними ни обращались. Но не только оттуда. Стройные девичьи ноги, округлая грудь; зрелые хлеба, сбор урожая или хотя бы птицы. Или ветер. Студеной зимой задуют ветры с Атлантики, да так, что стены ходуном ходят, а в стенах тех видения причудливых спящих до поры зверей, ароматы летних полей, распустившихся цветов. Память надолго сохранит цветущую ветвь.

На стену, подтянувшись на руках, взобрался и сел рядом с Мак-Карти Герахти. Враз завяли цветущие ветви и умчались атлантические ветры.

— Тебе хорошо, сидишь свесив ноги, яблоки жуешь, а королевские драгуны рыщут по дорогам, тебя разыскивают.

Мак-Карти надкусил яблоко. Оно брызнуло ароматным соком.

— Твоему другу Ферди О’Доннелу еще больше повезло. Командует нашим братом в Киллале. Я и сам в Баллине всем заправлял, пока не отозвали. Сидел я в таверне Бреннана в задней комнате. Каждый день окорок ел, пока весь не съел.

— Все хорошее когда-нибудь кончается, — заметил Мак-Карти.

— И чего ради мы, как гуси, тянемся в Донегол. Мрачные, пустынные холмы. Да и англичане нам на пятки наступают. Не дать ли мне сегодня ночью дёру — может, назад в Баллину удастся вернуться.

— Так за чем же дело стало?

— Эх, так я ж сам сюда людей из Баллины привел. Они ж мне доверились. Малкольм Эллиот, правда, думает, что это они за ним пошли, да куда там! Я первым присягу Объединенных ирландцев принял, за мной и все остальные. Как же мне теперь в Баллину возвращаться? Да и там сейчас заправляют те, кто за короля стоит.

— Так садись рядышком да забудь обо всем на свете, как я.

— Я исповедовался у отца Мэрфи, и он сказал, что мы, борясь с еретиками, делаем угодное богу. И тебе бы то же самое сказал.

— Думаю, у него времени не хватит обо всех моих прегрешениях выслушивать. Не знаю, с чего и начать.

Джуди Конлон в дверях дома, закатное солнце гладит округло вырисовывающиеся под платьем бедра; Кейт Купер, склонившаяся над ним, ее темные волосы рассыпались по его груди; рыжий пушкарь на Высокой улице в Каслбаре, уставившийся на него неживыми глазами.

— Что ты, Оуэн, разве ты сам не знаешь, как покойно на душе, когда очистишься от всякой скверны.

Блаженный покой, на языке тает облатка после причастия — вот каков вкус непорочности. В церкви в Трейли горят длинные тонкие свечи, в неподвижном воздухе язычки пламени устремлены ввысь. Читают молитву на латыни, языке Овидия.

— Исповедуйся ты в Киллале у преподобного Хасси или у себя в Баллине, ты б не отпущение грехов получил, а проклятие господне. И сказали б тебе, что мы своими делами вершим волю дьявола.

— Но я-то пошел к отцу Мэрфи, он такой же священник. Чем отпущение грехов у одного хуже, чем у другого?

Мак-Карти отшвырнул огрызок яблока. Да, плодов, в том числе и запретных, в Ирландии хватает, как и Ев, вот только змея-искусителя нет.

— Верно говоришь. В теологии разбираешься.

— Главное — наши помыслы, — продолжал Герахти, — вот если ты собираешься жениться на Джуди…

— Ишь, помыслы! Если б помыслы были главными, я бы стал святым.

— Чудак ты, Оуэн, — вздохнул Герахти и слез со стены. — Правду говорят, поэтам многое прощается.

— И правильно, мне кажется, говорят.

Герахти предпочел восстание уютному супружескому ложу, крепкому хозяйству на берегу реки Мой. Грехи-то ему отпустят, а кто вернет былую жизнь? Во всяком случае, не пустозвонные проповеди Мэрфи. Шагал Герахти основательно, как и подобает хорошему хозяину, твердо стоящему на ногах. Хорошим хозяевам многое прощается. Да только не в этот раз.

Преклони голову и исповедуйся. Прямо под открытым небом, как во времена гонений на католиков, когда служба проходила у молельного камня. Почти в каждой деревне укажут тебе молельный камень — со стыдом и затаенной гордостью. Стоит ли удивляться, что страна породила таких священников, как Мэрфи, воспитала народ в любви к Христу и в ненависти к помещикам-протестантам. И сливается пламя любви и ненависти в один костер. Кликушествует Мэрфи, и по зову его поднимается доверчивая батрацкая паства. Разве похоже это на богослужение в Трейли? Свечи там горели совсем по-другому, в их белизне виделась сама непорочность. То была церковь для рабов, презираемая господами. Мы таились сами, таились целый век, и таили чудесные таинства нашей церкви. И во мраке тайны нам было светлее, чем при ярком солнце. Те, чьи грехи господь простит, безвинны пред лице его. Даже Мэрфи. В том и загадка веры.

За оградой сада по дороге скакал на тягловой лошади лысый крестьянин. Мак-Карти увидел, как он говорил сперва с Мак-Доннелом — тщеславный охотник нацепил плюмаж для пущей важности, — потом спешился, подошел к Эмберу и другим офицерам. Густые кроны деревьев с крупными яблоками скрывали его. Не так, видно, плохи дела, если к повстанцам примыкают и умудренные опытом крестьяне, да еще со своими лошадьми. В Слайго люди надежные, готовые сражаться во имя господа и Ирландии. Блики солнца играли на верхушках крон. Мальчишкой в Керри он полазил по господским садам за яблочками, одолел не одну садовую островерхую ограду. Это не я, это святой Августин, оправдывался всякий раз мальчик. Без благодати божьей человек склонен грешить. Но бедный маленький Августин из Керри знал о грехе не больше, чем невежественный, прокопченный неистовым солнцем африканский негр.

Слева вдали вдруг ударила пушка. Ядро, прошуршав в листве, угодило прямо в сад. Видения детства растаяли. Захлопнулась книга воспоминаний Августина. Мальчик, таскавший господские яблоки в Трейли, обратился во взрослого костистого мужчину на садовой ограде. Неужто и этот сад оказался ловушкой?

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Постараюсь описать битву при Коллуни подробно, ибо это последняя битва, в которой мне довелось участвовать, не считая, конечно, бесславного разгрома в Баллинамаке.

Отрядом, который шел на нас, командовал горячий и решительный офицер по имени Верекер. Кавалеристы, разбитые нами при Тоберкурри, рассказали ему о нашем продвижении. Он понимал, что дорогу в Ольстер нам преграждал лишь его отряд. И решил остановить нас еще на подступах к городу Слайго, где укрылись бежавшие от нас сторонники короля. Решение дать нам бой характеризует Верекера как человека отважного и скорого на подъем. Хоть в моих словах много горечи, немало в них и национальной гордости, ибо Верекер — ирландец, родом из Лимерика, и все его солдаты — из местных йоменов.

Отряд перекрыл дорогу, слева его защищала река Оуэнмур и высокая стена, у которой он и выбрал позицию. Правым флангом он упирался в крутой каменистый холм. Таким образом, отряд оказался как бы в чаше. С тыла его поддерживала кавалерия, а впереди пехоты — полевое орудие, оно-то и возвестило нам, что неприятель рядом. Для Корнуоллиса и Эмбера война — что партия в шахматы, не беда, что приходится передвигать фигуры окровавленными пальцами. Для Верекера же — немудреная игра в шашки. Мы наступаем, а он это наступление хочет остановить. И он бы преуспел, будь в наших рядах лишь неопытные в ратном деле горожане вроде меня: первый выстрел, его, так сказать, визитная карточка, поверг нас в смятение. Помню, как человек двадцать солдат-ирландцев наседали на Рандала Мак-Доннела, сам он не робкого десятка. Нахлобучив шляпу до самых бровей, побагровев от злости, отчитывал он растерявшихся людей.

Наши цепью залегли в полумиле от сада, при дороге на окраине деревни, где начинались пастбища. Бартолемью Тилинг на своей красавице гнедой с саблей наголо повел за собой французскую кавалерию на позиции Верекера, чтобы показать пример ирландским солдатам. Почему я называю их солдатами, мне и самому невдомек. Крестьяне под водительством сельских драчунов да нескольких охотников — вот кто составлял наше воинство. Может, и есть одно слово, которое б определило столь разных людей, но я его не знаю. Мне отчетливо запомнился Оуэн Мак-Карти: свесив длинные ноги, он сидел на садовой ограде; в каждой деревне, наверное, найдется такой лентяй парень, что будет днями напролет сидеть, точно изваяние, на мосту. Вскоре Тилинг прискакал обратно, предоставив французам самим подгонять ирландцев в наступление, если понадобится.

Минут десять стоял неимоверный шум, кричали люди, били в барабан, несколько раз палила пушка Верекера. Эмбер вместе с Сарризэном и Фонтэном направился к месту действий, не скрываясь от противника. На дороге к ним присоединился Тилинг. Потом они неспешно поехали обратно. Тилинг позвал Мак-Доннела, О’Дауда и меня. Он спешился, похлопал свою гнедую по загривку, спокойно и неторопливо — в этом весь его характер. И из французов, и из ирландцев меня больше всего привлекал Тилинг. Порой он виделся мне как олицетворение всех наших взглядов.

— Генерал Эмбер оказал мне честь, доверив вести ирландские подразделения в бой. Он предлагает нам атаковать противника с правого фланга, а французы пойдут в обход вдоль реки.

— Какого черта он посылает нас атаковать противника с правого фланга! — возмутился О’Дауд. — Значит, мы костьми ложись, а французы втихаря вдоль стены проберутся.

— Никто костьми не ляжет, господин О’Дауд. Сейчас другая обстановка. Перед нами либо безрассудно отважные, либо просто неопытные солдаты. Они выбрали неудачную позицию — оказались словно на дне миски. Правый их фланг должен был расположиться на склоне, а не жаться у подножия. Теперь же он у нас как на ладони. Мы пройдем деревней, обогнем холм и ударим с фланга.

— Да, а их чертова пушка нас на куски разнесет!

— Только не нас. Пушка хоть и дальнобойная и пушкари свое дело знают, но бить она будет по французам, это их дело — ее обезвредить. Когда окажемся у неприятеля на виду, можете не соблюдать строй. У кого есть мушкеты, пусть стреляют по врагу, все вперед, кто с пикой, кто со штыком, кто с косой — только вперед. Вступайте в рукопашный бой, постарайтесь продержаться до подхода французов. — Он оглядел каждого из нас и улыбнулся. — По-моему, задача довольно простая.

— Простая, дальше ехать некуда, — уныло бросил Рандал Мак-Доннел и сплюнул себе под ноги. — Впереди одна армия, позади другая.

— Все совсем не так, — горячо возразил Тилинг. — Поступите, как предлагаю я, мы победим, и дорога открыта.

Я обернулся: повстанцы смотрели на нас недоверчиво, с опаской. Снова грянул пушечный выстрел, кое-кто попадал на землю. Я подумал: убиты или контужены — увы, ноги у них подкосились от страха. Так ли это важно, подумалось мне, все равно дорога теперь открыта.


Те полчаса, пока мы огибали холм, мы не видели и не слышали, что происходило на дороге, лишь хлопали мушкетные выстрелы да ухала пушка. Не сомневаюсь, большинство наших людей до смерти перепугалось. Пустой, застывший взгляд, некоторых трясло, как в лютую зимнюю стужу. Почему же они тем не менее шли вперед? Может, каждый наивно думал, что страх владеет лишь им одним. Так и шли, сбившись в кучки, крестьяне из Килкуммина, Кроссмолины, Балликасла.

Полчаса покажутся вечностью, когда бесконечной чередой бегут мысли, а глаз примечает все вокруг. Я, например, обратил внимание, что примолкли птицы, им не под силу тягаться с громкоголосыми мушкетами и пушкой, таких холмов, как этот Нокбег — по-ирландски значит «невеличка», — кругом не перечесть: валуны да жесткая обильная трава. Слева, уже за пределами поля боя, как две капли воды похожий на него холм, с той лишь разницей, что у его подножия прилепились две хибары. Вдали на поле паслось стадо, наполовину скрытое рощицей вязов. Впрочем, битва исказила понятие о близком и далеком, пространство потеряло привычное значение.

Когда мы наконец увидели вблизи врага, если можно назвать врагами ирландцев из Лимерика и Слайго, то поразились их свирепому обличью, думаю, не меньше, чем они нашему. Они стойко обороняли свои позиции, успевая вести беглый огонь по французам, которые подошли по берегу реки под прикрытием высокой стены и теперь выжидали, когда подоспеем и мы. Стрельба из мушкетов — словно лай разгоряченной собачьей своры. С каким же упорством сражались солдаты Верекера до тех пор, пока не падали замертво или корчась в предсмертных судорогах; и некому было облегчить их страдания. Думаю, сам я не обделен смелостью и отвагой, и тем не менее лишь диву даюсь, глядя, как бесстрашны в бою люди, при других обстоятельствах они, не задумываясь, ударились бы бежать, чтобы спасти жизнь. Эти строки я пишу, отчетливо сознавая, что не пройдет и месяца, как и сам я встречу смерть, и, если б не забота о моей дорогой Джудит, принял бы судьбу как избавление.

Наши войска, сломав строй, пошли на врага не в лоб, а чуть под углом. Воцарилась тишина, вскорости она сменится шумом и суматохой боя, и мы станем участниками этой сцены, пока же с минуту мы лишь созерцали ее декорации. Сколько взглядов было устремлено на пушку, нацеленную в сторону французов. Воистину пушка — королева битвы. Ее обслуживали несколько солдат, слушая приказы обнаженного по пояс пушкаря. Каждый выстрел нес страх и смерть, взвод же французских пехотинцев, стоя плечом к плечу, вел по ней прицельный, но пока напрасный огонь. Французы отвлекали внимание неприятеля, чтобы позволить всем нам пойти в атаку, хотя мне, человеку несведущему, думается все же, что их сдерживала пушечная стрельба, а заряжали пушку быстро и сноровисто.

Мы с Тилингом, О’Дауд и Мак-Доннел въехали верхом на небольшой бугорок и, не спешиваясь, наблюдали за битвой, долго ли, нет, не берусь судить. Вдруг, повернув голову, я увидел, что Тилинг достает пистолет, не тот, что неуклюже болтался в кобуре на седле, а другой, изящный, великолепной работы — полированная рукоятка темного дерева, по стволу вьется тонкая гравировка. Он принялся заряжать его. Мы не преминули заметить, что разгадали его замысел, с помощью которого он хочет повести наших людей в атаку.

И все же я отчетливо сознавал, что лишь от них самих зависит, пойдут они в бой или нет. Я повернулся в седле и окинул их взглядом. Они стояли мелкими разрозненными кучками, выставив вперед тех, у кого были мушкеты или ружья, — то была единственная военная премудрость, которой научили их французские наставники-сержанты и внушили им их лихие вожди. Вот в одной кучке (как оказалось, из моей родной Баллины) все попадали на колени, внимая речам этого мракобеса Мэрфи, «нашего священника», не сводя глаз с распятия, которое он воздел над головой. Издали я, к счастью, не расслышал слов, однако говорил он со злобной одержимостью, неуклюжие гэльские слова летели с его уст, точно камни из пращи. И с такими-то людьми мы наивно замышляли воссоздать ирландский народ: эти люди в домотканом платье преклоняются перед маньяком в черной ветхой рясе.

Тилинг, словно прочитав мои мысли, с любопытством взглянул на меня.

— Во всяком случае, попробовать стоит. Если уж я не сумею поднять их в атаку, можно рассчитывать на французских драгун — они погонят их силой.

— Погонят, словно скот.

— Именно: словно скот. — Он зарядил пистолет, положил на ладонь, будто взвешивал. — А как иначе толкнуть их под пули и самих заставить стрелять? Конечно, это весьма прискорбно.

— А мало им разве призывов этого кровожадного попа?

— Все средства хороши: и барабанная дробь, и знамена, и красивые слова, и тычок сержантской сабли. А иначе их не поднять. — И продолжал уже громче, чтобы слышали О’Дауд и Мак-Доннел: — Следуйте за мной по возможности быстрее.

С этими словами он взял вправо и поскакал на вражеские позиции. От неожиданности и изумления мы замерли. В этот миг снова ударила пушка: земля задрожала от близкого оглушительного взрыва. Тилинг пустил свою крупную гнедую кентером и вскоре был уже далеко. Все не сводили взгляда с худощавого всадника в голубом мундире. Скакал он уверенно и беспечно, точно на лисьем гоне. Мне и впрямь на мгновение привиделась охота: свежее ясное утро, бездонная синь осеннего неба, трава на лугу, по которому он скакал, еще не пожухла, не поблекла. Вот гнедая легко перемахнула через высокую ограду. Она перешла на галоп, Тилинг направлял ее прямо в середину неприятельской позиции. Вновь занялась разноголосица боя, затрещали ружейные выстрелы. Но многие вражеские солдаты в оцепенении не сводили глаз с всадника, да и французы, мне думается, больше следили за ним, нежели стреляли.

Так, в одиночку, один на один со своим дерзким замыслом, он пересек поле, казалось, вот-вот появится вслед за ним свора гончих. До него уже достать из мушкета, но еще минуту-другую никто не стрелял, потом пули засвистели вокруг него, вгрызаясь в землю. Он подскакал к передовой врага, резко повернул и направил лошадь к пушкарю — тот замер подле орудия. Подскакав едва не вплотную, Тилинг вскинул пистолет и выстрелил пушкарю в лицо. Тот отпрянул, словно от удара, и рухнул навзничь, Тилинг же не мешкая повернул и поскакал обратно, к французским позициям. Теперь по нему вели огонь, по приказу офицера вдогонку бросились два всадника, но, когда вокруг засвистели французские пули, погоня повернула назад. Галопом доскакал Тилинг до своей передовой и промчался, не сдержав лошадь, в глубь позиции.

С минуту на поле боя царила тишина, от которой кровь стыла в жилах. Ни звука: точно враз поле битвы оказалось глубоко под водой. Потом сзади я услышал говор, сначала отрывочные реплики, потом громкие восклицания. Я обернулся: наши солдаты возбужденно кричали, скорее ликовали. Я не видел их в таком состоянии со времени каслбарской победы, и меня охватила раздольная радость, ведь причина ликования ясна: личная храбрость и находчивость не чета успешным действиям отряда, полчища, армии. Радость моя была столь велика, что я даже забыл о цели смелой вылазки Тилинга, хотя мне тут же представилось лицо пушкаря, залитое кровью, обезображенное выстрелом в упор.

Мак-Доннел сорвал с головы шляпу с нелепым щегольским плюмажем.

— Видели?! Как он к этим дерьмовым воякам ворвался, а?! Как он сукина сына пушкаря уложил, а? Это ж надо, неужто парень из Ольстера ловчее нас? Ну-ка вставайте — и вперед! Из этой громадины пушки стрелять больше некому.

Дешевое суесловие, подумалось мне, но потом я понял, что говорил он от чистого сердца. Тщеславный, глупый, но безобидный человечек. Слова его пришлись очень кстати, повстанцы, кучка за кучкой, устремлялись в атаку. Французы, увидев, что мы наступаем, тоже пошли вперед по берегу реки, заходя с другого фланга противника.

Вот так и сломили сопротивление йоменского гарнизона; дорога на Ольстер открыта.

После битвы мне довелось поговорить с Тилингом. Я спросил в шутку, не потому ли проявил он геройство, что хочет поскорее попасть в родной край, в Ольстер? Он взглянул на меня, улыбнулся, хотя серые глаза оставались бесстрастными, и промолчал.

— Вот вы шли на отчаянный риск, — продолжал я. — Ваш пример воодушевил солдат, но, срази вас пуля, я думаю, они бы не пошли в атаку.

— Я и не старался подать пример, — холодно ответил он. — Пушечная стрельба могла подавить наступление французов, и ее должно было обезвредить. — Он кивнул, прощаясь, и отошел к Сарризэну и Фонтэну. Мне же бросил через плечо: — А пример пусть подают Мак-Доннел и подобные ему господа.

Итак, мы одержали победу, насколько я знаю все оттенки значения этого слова. Верекер спешно и беспорядочно отступил к Слайго, а там решил бросить город на произвол судьбы. Насколько мне известно, Верекер затем быстро прошел южным берегом залива Донегол к Баллишаннону, там в залив впадает река Эрн, отделяя Коннахт от Ольстера. На поле битвы в Коллуни он оставил шестьдесят убитых, мушкеты, ящики боеприпасов, пушку и — для любителей подобных трофеев — знамя Лимерика.

У нас же были лишь раненые, правда некоторые при смерти. Их вверили попечениям Бодри и двух других приехавших с ним хирургов. Сначала осматривали раненых французов, потом — ирландцев. Врачи работали проворно, грубовато, может, даже жестоко, фартуки их пропитались кровью; точно мясники, кромсали они ножами кровавую плоть. Подобные зрелища мне невыносимы, однако я остался. Ампутировали раздробленную ногу у одного паренька, я узнал его, он с братом примкнул к нам совсем недавно, в Тоберкурри, они перелезли через стену усадьбы, вооруженные лишь косами. Брат склонился подле него и, вцепившись ему в руку, безутешно рыдал. Участие его, однако, не помогло, юноша умер вскорости: возможно, случился шок, когда стальной нож коснулся кости. Бодри лишь мотнул головой, вытер нож о фартук и занялся другим раненым.

Какой же смысл в их помощи? Закончив оперировать, Бодри с облегчением вздохнул, кивнул Эмберу, и тот немедленно приказал строиться и трогаться в путь. Раненых, которые не могли идти, оставили: то ли на милость Крофорда, то ли в надежде, что они сами ползком доберутся до холмов. Что сталось с ними, мне неизвестно, но, будь я человеком набожным, истово молился бы за них. Многие из них жалобно взывали к своим односельчанам, а те лишь стояли в нерешительности, виновато потупившись, пока их не погнали вперед. Паренек — брат умершего под ножом Бодри — не отходил от тела, вперив бессмысленный взор в пустоту. Его оттащили силком и поставили в строй. Бедняга, по лицу у него катились слезы, он ничего кругом не замечал, он то притихал, то начинал рыдать вновь. Вокруг все до одного чужие ему люди. Имеем ли мы право сверкающим клинком да мишурным знаменем заманивать подростков на гибельный путь? По-моему, всех нас — хотя за французов судить не берусь — потрясло до глубины души решение Эмбера бросить раненых, многие беспрестанно оборачивались, пока деревня не исчезла из виду. Я же сдержал свой порыв. Да, горькой на вкус оказалась наша последняя «победа».

Я полагал, что мы пойдем на Слайго, чтобы там развить наш успех, однако мы повернули резко на восток и двинулись вдоль озера Гилл к маленькой, глухой деревушке Дромагер, над которой высится заброшенный, полуразвалившийся замок. Мы добрались туда к вечеру. Приостановились. Позади замка небольшой холм. К нему и направился Эмбер, а следом — Тилинг, Сарризэн и Фонтэн. Почти полчаса держали они военный совет, судя по всему, мнения разошлись, ибо несколько раз голоса переходили на крик. Раз мне показалось, что я поймал на себе внимательный взгляд Тилинга, но стояли они далеко, я мог и ошибиться. Вот они спустились. Сарризэн и Фонтэн чем-то очень удрученные. Тилинг предупредил, что, как только выберем место для ночлега, Эмбер проведет совещание со всеми офицерами. И мы пошли дальше, до наступления темноты у нас был еще час. Возможно, это лишь игра моего воображения, но мне показалось, что всем не по себе, может, вспомнились оставленные нами раненые — в походе они, конечно, были бы обузой. Меня же смущало другое: военный совет на холме — четыре черных силуэта на фоне сумеречного неба, а впереди развалины замка — следы былого поражения. Сколько таких замков разбросано по всей стране, точно остовы кораблей, потерпевших крушение на мели.

Предчувствие не обмануло меня. Не прошло и двадцати минут, как со мной поравнялся Тилинг. Немного помолчав, он заговорил.

— Эмбер соберет всех нас и огласит свое решение. Я поддержу его, он был бы рад заручиться и вашей поддержкой. Меня бы это тоже порадовало.

Что оставалось мне сказать в ответ? Я промолчал. Тилинг заговорил вновь.

— Похоже, нам вообще не суждено увидеть Ольстер. Он предлагает идти на юг к поместью Гамильтон и оттуда форсированным маршем — в центральные графства.

Говорил он спокойно, как о чем-то маловажном и обыденном, я сперва даже не понял всего значения его слов. А когда оно прояснилось, сказал оторопело «нет». Не потому, что не согласен, а потому, что не поверил. От возгласа моего даже вздрогнули стоявшие поблизости. Тилинг успокоительно положил мне руку на плечо, и, немного придя в себя, я заговорил.

— Мы не осилим этого.

— Осилим. Сначала пойдем на юг до поместья Гамильтон.

— До центральных графств миль сто, не меньше. Мы же продвигались на северо-восток, совсем в другую сторону. Если план Эмбера таков…

— Не знаю, его это план или нет, — перебил меня Тилинг, — и вряд ли Фонтэна и Сарризэна, судя по их недовольству. Я говорю о том, что он замышляет сейчас. И я с охотой его поддержу. Надеюсь, вы тоже.

— С чего бы это? — Я едва сдержался, чтобы не крикнуть.

— Французские офицеры окончательно разуверились в успехе кампании. Флот Арди не прибыл, и маловероятно, что прибудет до того, как Корнуоллис разделается с нами. Сарризэн предлагает сдаться в плен, пока еще можно выговорить у англичан приемлемые условия.

— И он предлагает это спустя час-другой после победы?

— После победы, — повторил Тилинг, но в голос вкралась презрительная нотка. — После победы над провинциальным офицеришкой, под началом которого одни ополченцы. Невелика цена такой победы. А вот тот англичанин, что наступает нам на пятки, совсем другое дело. И где-то поблизости нас ждет не дождется Корнуоллис с огромной армией. Вот истинное положение дел. Быть может, нам бы и удалось проскользнуть мимо Слайго, может, при очень большой удаче, мы доберемся до Донегола. А дальше? Англичане как раз на это и рассчитывают. А сейчас мы разом уйдем от преследования, исчезнем из их поля зрения и пойдем в центр страны. Что же тогда? Тогда есть надежда, что ряды наши пополнятся. Пойдет за нами народ и вперед, на Дублин. Заманчивая возможность.

— И продиктована она отчаянием, — вставил я. — В жизни не слыхивал подобного — настоящее безумие. Мак-Доннел и О’Дауд поддерживают в солдатах боевой дух, обещая скорую безопасность в горах Донегола. А теперь вы предлагаете им повернуться спиной к морю и шагать в глубь страны. Не пойдут они, да и французы не пойдут.

— Вполне вероятно, — согласился Тилинг. — Французы и так ропщут, будьте уверены. Но тогда у Эмбера не останется выбора, и он капитулирует утром же, — Тилинг пожал плечами. — Что ж, он сражался отважно. Даже в Директории не ждут чудес. Он вернется в Париж, репутация его не пострадает.

Было уже так темно, что я почти не видел лица Тилинга и старался по голосу угадать его настроение. Говорил Тилинг ровно, слегка растягивая звуки и картавя на северный манер.

— Не все потеряно, — сказал он. — Если восстанут центральные графства, если захватят дороги на юг.

— Не много ли условий? — спросил я. — О восстании в центре нам еще ничего не известно. Да и меж нами целая английская армия.

— Деннистаун — человек порядочный. И решительный. Вы его знаете. Ради него стоит и рискнуть.

— Заставьте-ка их пойти за вами, — я кивнул в сторону, где в ночи слышались голоса и шорох. — Они и так уже страха натерпелись. С тех пор как мы ушли из Мейо.

— Но и назад им не повернуть, — рассудил Тилинг. — Французы еще могут сдаться в плен. А ирландцы не солдаты, а вооруженные мятежники против короля. Куда б Эмбер их ни повел, они должны ему еще в ножки поклониться. За каждый день, что прожили целыми-невредимыми, спасибо должны сказать.

Я осадил лошадь и прошептал во тьму — ровный голос Тилинга будил во мне ярость. Мимо во тьме шли солдаты.

— Вы говорите о них как о ходячих трупах. Словно их ведут на расстрел.

— Может, они и избегнут смерти, если, конечно, нам повезет, — говорил он спокойно и негромко, но не шепотом.

— Так вот какова цель Эмбера! Помочь повстанцам избежать смерти! — с издевкой воскликнул я. — Вот уж не предполагал в Эмбере такого кладезя человеколюбия.

— Не об этом речь, — беспечно бросил Тилинг. — Цель у Эмбера всегда одна. Победа. И ради нее он выложит все козыри до единого.

— По-моему, последний и остался.

— Возможно. Других и я не вижу. Но он страстно желает победы, и страсть его мне непонятна. Вероятно, это не нашего ума дело.

— А чего желаете лично вы?

— Что ж, уместный вопрос. Думается, план Эмбера наилучший. И потом, мы же в ответе перед этими несчастными; мы оторвали их от дома своими посулами да красивыми словами. Мы в ответе и потому, что должны хранить верность присяге, которую при нашем содействии приняли и эти крестьяне.

— Перед ними мы и впрямь в ответе. Но присяга здесь ни при чем. Жизнь была совсем иной, когда мы присягали.

— Так вот, я просил вашей поддержки. — По тону Тилинга я понял, что он склонен завершить разговор. — Ответа я еще не получил.

— Ну что ж, можете на меня рассчитывать. Мы должны следовать за Эмбером, иного пути у нас нет. Но не поможет ему и этот козырь, проиграет он.

— По сей день он был удачлив, — бесстрастно сказал Тилинг. — Удачлив и расчетлив.


И в ту ночь ему сопутствовала удача. Собравшиеся офицеры сидели полукругом подле него. Сам Эмбер стоял лицом к ним, хотя и не видел их во тьме. Рядом — Тилинг, переводивший с французского. Мы тоже едва различали его грузную фигуру, а понимали сказанное лишь немногие. Эмбер сразу завоевал доверие даже манерой говорить: убежденно и спокойно, как и в утро Каслбарской битвы, когда он выступал с крыльца городского суда. Начал он осторожно, даже опасливо, хотя скрыл это за бравадой, обрисовал положение так, что заронил надежду: в сердце страны пылает восстание. Дороги на Дублин свободны. Потом ловко сыграл на нашем страхе: враг и наступает на пятки, и подстерегает где-то впереди. Он беззастенчиво расхвалил наши былые «победы», каждую малую стычку с врагом преподнес как беспримерный подвиг. Сказал, что наш бросок на север им давно задуман, чтобы сбить с толку англичан, — сейчас мы резко повернем на юг, и средь полей нас не найти. И через сто лет, предрек он, весь мир будет восхищаться блистательным походом крестьян из Мейо и солдат из Франции по всей Ирландии. Он немного помолчал, сложил руки на круглом животе и закончил речь.

— Я поведу вас с победой, как вел до сего дня, поведу и на Дублин. Отважные люди ждут нас в центральных графствах.

— И еще английская армия, им не терпится всех нас перебить, — вставил Рандал Мак-Доннел.

— Пусть попробуют, — парировал Эмбер. — Мы все сознаем, что дело опасное. Обманывать вас не собираюсь. Но англичанам вас в обиду не дам. А объединимся с повстанцами из центральных графств — станем непобедимы. Поверьте мне. В делах военных я разбираюсь. И получше, чем любой из английских генералов. Сегодня вы в этом убедились. Против нас выступил весь гарнизон Слайго, и мы обратили их в бегство.

— У Корнуоллиса не гарнизон, а целая армия.

— Если нам удастся проскочить мимо нее, мы окажемся у англичан в тылу, и дорога на Дублин открыта.

— Можете сколько угодно разглагольствовать о восстании в центре страны, — опять вступил Мак-Доннел, — но от них никаких известий.

— Спросите Малкольма Эллиота, — бросил Тилинг, и я вступил в игру:

— Я был там недавно, и двух месяцев не прошло. В Лонгфорде и Гранарде. Организация у них лучше нашей, и числом они нас превосходят. Я лично знаком с их вожаком, Гансом Деннистауном, так же как и полковник Тилинг. Можете не сомневаться, он поднимет центр страны.

— Мы не сомневались и в том, что придет второй флот. Но что-то его не видно.

— Так не сомневайтесь же и насчет англичан, — Тилинг кивнул на запад. — Они будут преследовать нас денно и нощно. И от них нужно оторваться. Они, словно свора гончих, приведут нас прямо под пушки. Неужто мы станем играть им на руку?

Эмбер, конечно, не понял ни слова из того, что сказал Тилинг, но тем не менее положил ему на плечо руку — довольно.

— Помните, перед сраженьем в Каслбаре я тоже обращался к вам. Тогда вам не хотелось идти плохой дорогой — сначала вдоль озера, потом по горам. Но я оказался прав: мы пошли той дорогой, разбили англичан и одержали великую, незабываемую победу. Тогда я был уверен, что поступаю правильно, уверен я и сейчас. Конечно, держать вас при себе насильно я не могу. Бегите, спасайтесь, глядите, выгадаете день-другой, а то и неделю в живых проходите. Неделя все же лучше, чем ничего. Но вы поступите глупо и трусливо, трусами окажутся и солдаты, которых вы привели с собой. Пока мы — армия, пусть маленькая, но армия, и мы одержали не одну победу. И ни разу не терпели поражения. Так давайте же, бога ради, и на юг двинемся единой силой. Ирландия — ваша родина и принадлежит вам по праву. За это право стоит побороться. Но мне эта земля чужая. Я поведу вас туда, куда вы сами решите идти, я научу вас воевать, а остальное — за вами.

— А как насчет ваших, французских солдат? — спросил О’Дауд. — Они-то будут воевать?

Не успел Тилинг перевести вопрос, Эмбер взорвался.

— Вы сомневаетесь во французах?! Они — истинные солдаты! Как вам только могло такое прийти в голову! Взгляните на них. Перед вами храбрейшие Сарризэн и Фонтэн. Они солдаты Французской армии, и равной ей не сыскать ни в одном королевстве Европы. Они воевали и в Италии, и в Германии. И сейчас воюют в Ирландии. Их не придется уговаривать и увещевать.

Однако и Сарризэн и Фонтэн встретили решение Эмбера без особой радости. Все-таки справедливости ради нужно отметить, что они поддержали его из толпы воинственными и решительными возгласами. Они считали, что кампания наша давно проиграна, но виду не подавали. Да, самоуверенность Эмбера под стать разве что его же фарисейству.

Знаменательно, на мой взгляд, что столь важное совещание проходило во мраке, костров не разжигали. И впрямь отказ идти на город Слайго иначе как помрачением души и рассудка не назовешь. Сейчас же, во мраке ночном, казалось, наши колебания и страхи ополчились против железной воли и уверенности Эмбера. Но раз мы сами встали под его начало, выбирать не приходится, с ним идти и дальше. И теперь уже неважно, безумец ли он или одержимый честолюбец. Теперь у меня много времени для раздумий и еще больше причин для этого. Натура Эмбера и по сей день загадка для меня. Сейчас, насколько мне известно, он сидит в плену, в Дублине, на улице Досон, в гостинице «Почтовая карета», где ему создали все условия, и ждет пересылки на родину. Британские офицеры, навещающие его, считают его велеречивым, хотя и невоспитанным человеком, совершенно необразованным, любящим грубые, казарменные шутки. О своем походе рассказывает охотно, особо гордится победой при Каслбаре и переходом к Лонгфорду — там ему удалось прошмыгнуть меж двумя английскими армиями. Мы же были более привычны к его приказам, нежели к любезным беседам. Все он подчинял своей цели: если нужно, бывал то неистов, то вкрадчив и льстив. Из меня бы не вышло генерала, да я об этом нимало не жалею.

— Так вот, — продолжал Эмбер, — остается только офицерам-ирландцам растолковать своим солдатам, что мы направляемся на юг, чтобы объединиться с нашими отважными братьями и в дальнейшем биться так же храбро, как и до сих пор. Но прежде чем двинуться в путь, попросим нашего доброго и смелого пастыря, делящего с нами все тяготы, воззвать к господу, испросить у него благословения. Ибо враги наши — не только иноземцы и захватчики, но и богоотступники, не ведавшие истинной благодати, которая осеняет нашу священную церковь. Раз с нами церковь, с нами бог.

И нам пришлось терпеть еще и это. По просьбе Эмбера, для которого религия значит еще меньше, чем для Тома Пейна, пресловутый Мэрфи зарядил одну из своих раскольнических проповедей, до которых он весьма горазд, каждым словом запечатляя нас своим слепым изуверством, фанатизмом. Голос его, резкий и скрипучий, был под стать словам (здесь я боюсь пасть жертвой собственных предрассудков), под стать самому ирландскому языку — для меня он останется языком болот и зловонных хижин. Но зрелище это оскорбило меня отнюдь не как протестанта. Когда-то общество наше виделось мне единством людей, призванных навсегда отмести религиозные распри, которые обезобразили жизнь у нас в стране. Напрасными оказались надежды, взлелеянные гражданами Дублина и Белфаста, юристами, купцами, врачами. Они обратились в прах под облачным небом Ирландии, на болотных топях, морском побережье, на пустошах и холмах.

О чем разглагольствовал Мэрфи, я не понял, говорил он слишком быстро, слова наскакивали одно на другое, — впрочем, мне было все равно. Ночь опустилась хоть и безветренная, но прохладная, лишь голос Мэрфи нарушал тишину. Не дослушав проповеди, я с трудом протолкался сквозь толпу и оказался рядом с Мак-Карти. Он стоял, подавшись вперед, обхватив ладонями локти.

— Ишь как пылко говорит, — сказал я.

Мак-Карти лишь откашлялся и сплюнул.

— Похоже, нам предстоит долгий путь, — опять заговорил я.

— Мне и дольше доводилось хаживать, — отозвался он. — От самого Керри. Правда, бродил я, так сказать, не спеша. Где ночку проведу, а где и все полгода. Куда приятнее, чем нестись сломя голову.

— Однако солдаты и к этому готовы. А я боялся — заупрямятся.

— А что им, бедолагам, остается? Да и этот, — он презрительно кивнул на Мэрфи, — их сейчас распалит. А я свои странствия вспоминаю, как лучшую пору в жизни. Тогда-то я этого не понимал. Не угадаешь, как все сложится.

— Верно, — согласился я. — Не угадаешь.

После этого мне суждено было увидеть Мак-Карти еще лишь раз. Я отошел в сторону, к кустам шиповника. С резких выкриков Мэрфи перешел на басовитое невнятное бормотанье, а потом смолк. Люди стали расходиться. До рассвета мы останемся здесь: солдаты стали располагаться на ночлег на шелковистой траве. До меня доносились их голоса, сливалась французская, ирландская речь. И сам я будто сторонний, не причастный к ним человек. В голове пустота, ни одной мысли, лишь изредка мелькают обрывочные и смутные воспоминания.

ДОРОГА ИЗ КОЛЛУНИ В ПОМЕСТЬЕ ГАМИЛЬТОН, СЕНТЯБРЯ 5—6-ГО

Целый день шли они все дальше и дальше от Коллуни, все дальше от последней победы, все ближе мрак надвигающейся новой ночи. Позади за излучиной реки, при дороге, — притихшие в страхе деревеньки. Подслеповатые окошки провожали их безнадежным молчаливым взглядом, смотрели они, точно исподлобья, из-под нависших соломенных крыш. Коровы на пастбищах поднимали большие головы, отрываясь от вкусной травы. Французы-барабанщики без устали выбивали дробь, точно билось холодное, пустое сердце, и в такт ему двигались сотни ног. В горле пересохло, выпить бы сейчас виски, парного молока или колодезной воды.

Вспомнился Тилинг, благородный рыцарь, хоть сейчас поэму о нем сочиняй, сияющий всадник, под стать солнцу, голубой плащ развевается над лугами и холмами, рука простерта в призыве. Пока же Тилинг идет во главе колонны, ведет под уздцы лошадь, да сейчас образ померк: рядом с могучей, широкой в кости кобылой идет долговязый, худой, узкоплечий мужчина. Шагал он тяжело, усталые ноги точно налились свинцом, пахарь с рабочей лошадью, да и только. Но вспомнилось: вот гнедая перемахивает через стену, несет всадника к вражеской пушке в Коллуни — чем не герой легенды, отважный вождь или принц, столь же прекрасный и всемогущий, как и сама поэзия или музыка. И нам не оставалось ничего иного, как бежать следом; своим подвигом он заставил равняться на него. Так малыш рядом с отцом вынужден делать огромные шаги, чтобы идти в ногу, на ярмарку ли, в церковь ли на праздничную службу.

А к чему привел отважный порыв Тилинга? Юноша корчится и кричит от боли на дороге, а нож врача безжалостно режет плоть и кость. Тот самый парнишка с косой, что перелез через крепостную стену в Тоберкурри. Дорого обошлось ему геройство Тилинга. Справедливо сравнивают поэты Смерть с Торгашом, за малую победу мы расплатились убитыми и искалеченными, оставленными на дороге. Торгаш из Франции, в белом фартуке, рукава закатаны, руки по локоть в крови. Пряча от стыда глаза, мы старались этого не видеть, но все же видели.

Рядом с Тилингом шагал брат погибшего, потрясенный и притихший, заплаканное лицо под шапкой черных волос. Когда кто-нибудь, соболезнуя, клал ему руку на плечо, юноша стряхивал ее, худенькие плечи согнулись под тяжкой ношей горя. Над ним нависло осеннее небо, вокруг — совершенно чужие люди. И что повлекло их с братом, зачем перемахнули они через стену, словно в чужой сад за яблоками. Наверное, их прельстило веселое разноголосье вооруженных людей на дороге, барабанная дробь да посвист флейты. Зеленое знамя, колышущееся на ветру. На всех нас легло проклятье, чернее Каинова: мы оторвали подростков от родного очага. А завтра флейты завлекут других батрацких сыновей, для них честь и слава нести на широком плече пику. Надоели грубияны отцы, которые только помыкают ими, надоели лопаты, косы, скот, кучи помета, прокопченные лачуги, худые соломенные крыши. Может, следующим окажется паренек из прислуги со знаками различия рабской своей доли: в белых чулках и в башмаках на пряжках. Стоит себе такой паренек за креслом с высокой полированной спинкой, из-за которой даже головы его господина не видно, услышит на дороге шум-гам, и поминай как звали, не дождутся его серебряные ложки, вилки да подносы.

Солнце вдруг высветило боковинку далекого холма. Заблестела трава. И заиграла вся пустынная земля до горизонта. И холмы, и поля манили сонными красками. Далеко-далеко, словно нарисованная карандашом, взбегала на гору тропинка, она виляла по лугам, порой терялась в зеленом безбрежье. Тишина, глубокая, как небо. И сам он тоже безмолвен, как природа. Мысли, как облака на небе, — расплывчатые, зыбкие. Много ли умнее он того деревенского паренька, привлеченного всем этим мишурным блеском. Далеко в Каслбаре стоит сейчас в комнате над своей лавкой Мак-Кенна, в руках у него книга, до него доносятся голоса жены Брид и сынишки Тимоти. А еще дальше Каслбара, в Киллале, его, Мак-Карти, рукописи, очиненные перья, белая бумага — лежат в коробке у Джуди Конлон в ее лачуге. Точнее, лежали. Как знать, может, Киллалу захватили королевские войска да пожгли все дома. И драгоценные словесные ожерелья, золото поэтических образов вмиг обратились в золу. Он живо представил, как они горят. А ведь принадлежат они совсем иной жизни, где царит талант поэта.

Поздно ночью они остановились в деревне Дромагер у разрушенного замка. Он видел, как Эмбер взошел на пригорок, обозревая окрестности, рядом — двое французских офицеров и Бартолемью Тилинг. Неведомый замок, неведомые края, а впереди, за красочным закатом, их ждет мрак. Он поежился. Эмбер поднял руку, указал на запад, потом на юг: он стоял словно живой монумент. Лишь он, этот пузатый хитрец, и волен выбирать. А мы все идем следом. Куда?

— Если мы будем драться так, как прежде, то сметем их с пути и дня через три укроемся в горах, а там безопасно, — сказал ему Майкл Герахти.

— Может, и укроемся, — ответил Мак-Карти, — а тем, кого мы оставили в Коллуни, укрыться негде.

— Все обойдется. Этот генерал, видать, удачлив.

— Удачлив до поры. А отвернется скоро от него удача — и нам несдобровать.

— Господи, Оуэн, ты уж не пугай. — Голос у Герахти дрогнул, он и впрямь испугался. — Почему ты вдруг заговорил о всяких ужасах?

— И сам не знаю, — повел головой Мак-Карти. — Просто стоял здесь и смотрел на них вон на том холме. И ни о чем не думал. Француз что-то показывает рукой, а меня и осенило: кончилась наша удача. Это он на смерть нашу указывает.

По телу Герахти пробежала дрожь, словно заяц всколыхнул высокую траву.

— Да что мы понимаем-то во всех этих премудростях. — Ему очень хотелось, чтобы Мак-Карти согласился, тем самым успокоив его. — А командиру виднее. Как-никак, генерал из Франции.

— То-то и оно, что из Франции. Он-то уберется восвояси, а нас бросит, словно Христос иудеев.

— Чудеса, да и только, — уже с насмешкой произнес Герахти. — Он лишь рукой повел, а ты сразу нашу судьбу предсказал.

Мак-Карти усмехнулся и положил руку на плечо Герахти.

— Чудеса так чудеса.

Что там ни говори, разве не чудо, когда доверяешься не по разуму, а по наитию, так и рождаются поэтические образы. Разум что темный пахарь, взявшийся за арифметику: кое-что решит, а остальное — нет. В образах же сокрыта своя истина, по внешним признакам ее не разгадать. Простертая на фоне вечернего неба рука.

Они снова пустились в путь, уже совсем стемнело, а видение все не покидало его. Раз он обернулся, и позади в сумерках ему опять померещились развалины замка, черное, зловещее молчаливое чудище, подпирающее небосвод. Образы никогда не лгут, правда, порой мы можем неверно истолковать их. Ночью переложи их в слова на бумаге, и образы заблестят своим откровением, а утром зачахнут, поблекнут, завянут. Одно можно сказать с уверенностью. Они не рождаются в душе поэта, а даруются ему извне.

Ночью похолодало. Не за горами настоящая осень. Все дольше будут ночи, с каждым днем тьма будет наползать все раньше. А в декабре она потеснит свет уже в четыре-пять часов. И мир погрузится во тьму. В спасительную тьму. В хижинах и тавернах на юге, за спасительной рекой Шаннон, вновь будут собираться и спорить поэты. Вот его мир. За долгими дорогами памяти, в прошлом. А сегодня вокруг чужая, враждебная ночь, напуганные и растерянные люди, бредущие по дороге смерти. Далеко, недостижимо далеко спасительные темные зимние ночи Манстера.

Он побродил около группы офицеров, полукругом собравшихся вокруг Эмбера и Тилинга. Эмбер говорил зычно и басовито, Тилинг — отрывисто и сухо, как истый северянин. Мак-Карти не удивился, узнав, что они пойдут на юг, к центральным графствам. Теперь стал понятен тот жест: вытянув руку, Эмбер показывал тогда на юг. Значит, армия пойдет по топям и торфянику, будет месить грязь богом забытых краев, затерянных, безвестных; будут попадаться деревушки с доселе неслыханными названиями. «Раз с нами церковь, с нами бог», — услышал он, как Тилинг перевел слова Эмбера. А несколько веков назад испанский офицер Д’Акила — остробородый, в блестящем панцире, поборник христианства, гроза еретиков — сказал на побережье Корка в Китсейле: «За этот народ Христос ни за что бы не пошел на смерть». Не пошел на смерть ради ирландцев и Д’Акила. Он сдался в плен; с испанцами — Христовым воинством — обошлись гуманно, как велит воинская честь, они даже получили в дар свежие фрукты. Иное дело — ирландцы. Спасаясь бегством от англичан, О’Салливан Бэр глубокой зимой с боями прокладывал путь по Манстеру и Коннахту, а у реки Шаннон ему пришлось прикончить всех лошадей. «С нами бог». Мэрфи эти слова вспомнил и вплел в свою проповедь. Тоже мне, Христов наместник. Мак-Карти вспомнил его обличье: кривоногий коротышка с густой рыжей бахромой вокруг блестящей лысины, так и сыпет словами из зубастого рта.

А повстанцы слушали его. Упивались его кровожадными призывами, так хмелеют от виски или благоговеют, слушая музыку. Скиталец-священник, служение церкви — вот его страсть; страдания Иисуса во искупление грехов людских — он знал, на каких струнках души сыграть, и делал это умело. Мак-Карти были чужды эти слова, как чужды и те, кто им внимал. Лишь страх его вдруг обрел в ночи определенные очертания. Где-то к югу раскинулось перед ним топкое болото — туда указал рукой Эмбер, очертил ею дугу и застыл.

— Большая грядет смута, — каркал Мэрфи. — Солдаты в кровавых мундирах встанут на нашем пути. Гэльская армия уже поднялась на борьбу. Да будут благословенны ваши мушкеты и пики. Вы обратили врага в бегство и в Каслбаре, и по дороге в Слайго. — Нет, не видит Мэрфи топкого болота.

Мак-Карти отошел от толпы. Вскоре из нее выбрался и Малкольм Эллиот.

— Ишь как пылко говорит, — заметил он.

Мак-Карти откашлялся и сплюнул. Бедняга Эллиот.

По меркам Мэрфи, он еретик и здесь всем чужой. В его жилах кровь королевских поработителей, отец его был мировым судьей. В детстве каждое воскресенье ходил со всей семьей в церковь — там у них своя обитая бархатом скамья и Библия с золотым обрезом. Осенью по утрам брал собак и устраивал лисий гон с соседями-помещиками: улю-лю! Телом сухощав. Настоящий наездник и охотник. Как оказался он здесь, с нами? В уютной каменной усадьбе долгими зимними вечерами, должно быть, почитывал злободневные политические статейки, все это суесловие о правах человека, о праве Ирландии на самоопределение, о правах католиков, о перестройке парламента. Теперь он во всем убедился воочию. Такие, как Мэрфи и Эмбер, наглядно объяснили, что к чему. «Раз с нами церковь, с нами бог»!

— Похоже, нам предстоит долгий путь, — обратился он к Мак-Карти.

— Мне и дольше приходилось хаживать, — ответил тот. — От самого Керри.

Все равно путь Эллиота, от просторной усадьбы до повстанческой армии, длиннее, хотя и путь Мак-Карти не короток. Из Керри — в Макрум, потом по диким горам Северного Корка, на север, через Кантурк в Лимерик, дальше, минуя Клер, в Коннахт, а оттуда через Голуэй в Мейо. Сравнится разве переход армии с его юношескими скитаниями: музыка в тавернах, цветущий боярышник, тенистые заросли, ярмарки и церковные праздники. Так по извилистым тропкам, по долинам и холмам и бежала, разматываясь клубочком, его молодость.


Он растянулся на долгой прохладной траве, закинув руку под голову, и пролежал с час. Наконец все голоса стихли. Он встал и пошел по кромке луга к лесу. Господи, молился он на ходу, хоть раз в жизни убереги меня, не дай споткнуться о злодея сержанта. У опушки леса послышались шаги — французские часовые. Попав ногой в коровий след, он споткнулся и упал. Казалось, сотряслась вся земля и грянул гром, словно ударили из пушки. Он затаился, стиснул зубы и стал повторять про себя строки стихов, молитвы, чтобы только заглушить этот страшный грохот. Потом вскочил и бросился к лесу — сейчас сзади послышатся крики, мушкетная пальба. Он не останавливался, бежал вслепую все дальше и дальше, натыкаясь на деревья, низкие ветви цепляли за одежду. За лесом открылось еще одно пастбище — раздольные поля за каменной стеной. Теперь уже ничто не мешало, и он бежал во весь дух, сердце отчаянно колотилось, дышал он тяжело и прерывисто. Так бегал он мальчишкой в Керри, но сейчас погрузнел, потерял былую прыть. Вдали за полями он увидел холм. Побежал к нему, взобрался на склон и лишь тогда остановился, упал ничком. Ночь стояла прохладная, однако пот катил с него градом. Тишина — слышно лишь, как стучит кровь в висках. Господи, взмолился он, лишь бы не заметили, что меня нет, лишь бы не пустились в погоню. Он прочитал и «Отче наш» и «Аве, Мария!», перекрестился. По заросшему, щетинистому лицу струился пот.

Он лежал, пока не унялось сердце, пока не перестали судорожно дергаться руки и ноги. Огляделся: склон густо порос травой; телу так покойно на сырой земле. Он перевернулся на спину, бездумно уставился на небо, на россыпь звезд и узкий и тусклый лунный серп. Проведя столько времени средь скопища людей, он и тишину ощущал как чье-то неслышное присутствие, чей-то беззвучный голос, чей-то черный — чернее ночи — плащ. Он провел рукой по траве, выдернул пук, подержал: к корешку прилипли комочки сырой земли. Страх, сковывавший нутро, понемногу отпускал.

Убедившись, что никто не заметил его бегства, он встал и пошел дальше, перевалил на другую сторону холма. Набрал полной грудью воздух и глубоко вздохнул. Впереди новые холмы. За спиной повстанцы. Он тоже направляется на юг. Быстрым шагом пошел через поле. Минут через пятнадцать остановился, обернулся, вгляделся в ночную мглу.

Через несколько часов там, позади, барабанная дробь поднимет ото сна солдат. Они пойдут по дороге до перекрестка и свернут на дорогу к озеру Аллен. Он же пойдет коровьими тропами, берегом озера и опередит их. А у Драмшанбо, бог даст, переправится через Шаннон. А они пусть шагают напрямик, к центральным графствам, к смертоносному топкому болоту. Он же пойдет иной дорогой, к милому его сердцу Роскомону, потом снова пересечет Шаннон, пройдет через весь Коннахт и, как крот, поглубже зароется в родном Манстере. Прочь, прочь от них навсегда. Чтоб не слышать больше барабанную дробь, цокот копыт, топот сотен ног. Ему стали вспоминаться лица, голоса. Длинная вереница людей на извилистой дороге, скрывая горизонт, движется лес пик и мушкетов, клубится пыль, пахнет порохом и лошадиным потом. И весь их поход словно один долгий день. Иной раз дождь прибьет пыль на дорогах. Прояснится небо, и пурпур холмов сменится на голубизну. В далеких лесах по ночам ухают филины. Шныряют по обочинам барсуки да ласки. Гарцует Рандал Мак-Доннел, колышутся черные перья у него на шляпе. Крестьяне из Баллины бредут, скучившись вокруг Герахти, всю жизнь прожили они бок о бок, пока восстание, точно пушечный залп, не разнесло вдребезги привычный уклад. Стоит на холме Эмбер, надменно облачившись в загадочность. Скользкие от крови луга Каслбара. Рыжий пушкарь, распластанный на орудии… Да, он уносил с собой целый мешок видений и ущербных образов.

Далеко на юге ждет его другой край. Шелковистая зеленая трава, мысы, встречающие океан куда приветливее, чем в Коннахте, города — Килларни, Маллоу, Кантурк — очаги культуры и гостеприимства, точно бусинки в милом сердцу ожерелье. Реки, воспетые поэтами, словно возлюбленные: Мэйг, Шаннон, Темная. Воспел реку Шаннон и величайший английский поэт. Шаннон полноводна, словно море. Полноводна она близ Тарберта, а здесь, в Драмшанбо, Шаннон еще уже, чем Мэйг или Темная. Короткие и неуклюжие горбатые мосты. И вся жизнь моя — у реки да моста. И единственная обитель — придорожная таверна. Мечется черный дрозд в тесном ущелье.

Ширятся границы тишины в ночи. Вдали за ними бегут, сплетаясь и расплетаясь, дороги, текут реки, вьются иллюзорные тропки, деревенские улочки: хижины, рынок, церковь. В юности походил он по дорогам Манстера. Позже стал учителем в Макруме, но так и не осел там. В неволе черным дроздам не петь. А в тавернах поэтам нет отказа в солодовом пиве. А на сеновале нет отказа в девичьих ласках. Свеча скудно освещает лист бумаги: перо выводит черные крючочки и петельки, намечая поэтический образ. Манстер — край блаженства и покоя.

Радостный, искрящийся паводок воспоминаний затопил черную пустошь его страха. И породили этот паводок южные края: там нет солдат с оружием, голубых и красных мундиров, изрыгающей смерть пушки, изуродованных, развороченных ядрами тел. Солнечный лучик порхнул по отрешенным, точно на старых, вековых крестах, лицам. Он заново обрел себя в этой тихой, укрывшей его ночи. Лишь слабый ветерок колышет хлеба на полях. Он вытащил пистолет — трофей со времен Каслбарской битвы — и закинул его высоко и далеко. Отстегнул широкий драгунский ремень, бросил наземь. И пошел прочь от всего былого.

Выбрав тропку, по которой не проехать даже телеге, не говоря уж об 9 армейских фургонах, он направился на юг. Представилось, как по этой тропке трусят коровы. А не трусит ли он сам? До чего ж приятно сейчас поиграть схожими по звуку словами. Даже мурашки по спине побежали: радостно, что вырвался, страшно, что один. Этой ночью он словно заново обрел себя. В прежнее тело вселилась прежняя душа. С рассветом он подошел к ручейку, напился и умылся. Меж холмами раскинулись пустынные поля. Всходило неяркое, но приветливое солнце. Загомонили первые птицы, затеяли перекличку. И он свободен, как птица.

14

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Удаленность моего прихода от культурных центров, равно как и занятие мое, побуждают к чтению, хотя и неупорядоченному и стихийному. Книги познакомили меня с рассказами тех, кому выпала волнующая и нелегкая доля: выдерживать ли осаду за городскими стенами, томиться ли пленником в восставшей провинции. И всякий раз, читая об отважно преодоленных невзгодах, будь то мятеж, или голод, или жестокая расправа, я изумляюсь неизменной глубине и полноте чувств авторов. Ибо это никоим образом не соответствует моим собственным воспоминаниям. Мы, разумеется, сознавали большую опасность, как далекую, так и непосредственную, а в последние дни и сама жизнь наша висела на волоске, о чем своевременно я расскажу. Однако определяли наше состояние в тот месяц в большей степени обычные скука и бездействие, что весьма утомительно. И непредвиденные беды и невзгоды, поджидавшие нас, тонули в однообразии нашего бытия. Быть может, сейчас многое уже забылось, ибо память — вероломный следопыт.

Обстоятельства наши были весьма необычны. Каслбаром вновь завладели англичане, а с ними и большей частью Мейо: Фоксфордом, Уэстпортом, Суинфордом, даже Баллиной, всего в семи милях от нас. Нам было известно, что в провинцию Коннахт вошла армия генерала Лейка и еще большая — под командой лорда Корнуоллиса. А наш злосчастный городишко Киллала на перешейке залива оставался в руках мятежников, как и земли на берегах залива: Эннискроун и Иски — справа, от Ратлакана и до пустошей Белмуллета — слева. Мы полагали, точнее, надеялись, что наше освобождение последует вскорости после разгрома армии Эмбера, и все же очень огорчительно, что из громадного воинства англичан не выделили тысячу-другую солдат, чтобы подать руку помощи томящимся в плену землякам-единоверцам. Похоже, что лорд Корнуоллис, прогневавшись на нас за то, что мы позволили восстанию разгореться, намеренно решил некоторое время не вмешиваться в наши судьбы. Догадка моя, возможно, в высшей степени несправедлива, однако ее поддержал кое-кто из преданных трону людей, точнее, из тех, чья преданность в критический момент вызывала сомнения.

До нас доходили тревожные слухи, правда в обработке словоблудов мятежников. Например, будто королевские войска, охранявшие границы Ольстера, были разбиты около города Слайго. Поговаривали также, что восстали центральные графства и целая орда движется на север на подмогу Эмберу. Наши бахвалы помещики всячески пытались убедить нас, что из Франции идет еще один флот и вскорости корабли бросят якорь у нас в заливе. Каждое подобное известие бурно отмечалось у нас в городке: улицы бывали запружены хмельными, шумливыми мятежниками. В окно до меня долетали возгласы, здравицы, грубая брань, и я славил Господа, что благородные дамы, разделявшие наше заточение, не знают ирландского языка, по-моему, даже матросы с барж на Темзе не употребляют столь забористых выражений. Стоя у окна в библиотеке, которую мне милостиво оставил в распоряжение «капитан» Ферди О’Доннел, я без труда мог рассмотреть бесноватые, точно шутовские маски, лица мятежников.

Поначалу я тешил себя надеждой, что даже в нашем пьяном городе запасы спиртного небеспредельны, однако повстанцы пьянствовали без передышки, ибо в их распоряжении оказались винные погреба всех окрестных помещиков, да к тому же сколько спирта перегоняли втихую, что суть вопиющее беззаконие и злодейство. О’Доннел, полагая, что всеобщее пьянство подорвет его и без того шаткую власть, постарался как можно скорее пресечь это зло. Однако нимало не преуспел. Однажды вечером он явился в таверну «Волкодав» при своих знаках власти, то бишь при шпаге и пистолетах. Утром капралы приволокли его за руки за ноги домой. Сам О’Доннел вопил истошным голосом какую-то, как ему казалось, песню. Вот так невольно я еще раз убедился, что народ этот не способен к самоуправлению без грубого окрика сержанта-француза или щедрых посулов дублинских интриганов, этих Объединенных ирландцев, таких же, как и французы, безбожников.

Надеюсь, меня не обвинят в узости взглядов за столь резкое суждение в отношении народа, в котором живет и обходительность, и доброта, и великодушие. Неразумно, думается, предполагать, что Всевышний поровну наделил все народы добродетелями. Ирландцам, например, совершенно чуждо искусство управления, однако другие искусства — музыка и поэзия — им близки. Наглядный тому пример «капитан» О’Доннел, комендант Киллалы, которого в хмельном бесшабашном угаре принесли домой не менее хмельные собутыльники (уж не стану красноречиво обсуждать одну подробность: дом, куда принесли пьяного О’Доннела, был не его, а мой!). И все же во многом Ферди О’Доннел стоял выше своих земляков-крестьян, и ему, как будет впоследствии явствовать, мы, возможно, обязаны жизнью и безопасностью.

Он молод, привлекателен, высок, худощав, лицом честный и мужественный, поведением скромный, не чурался и веселья, если к тому находился повод. Перед тем как унаследовать от отца землю, он проучился несколько лет в одной из французских семинарий, прежде там готовили ирландских священников-католиков и давали им зачатки образования: О’Доннел неплохо владел латынью, был знаком с теологией, правда с католическим и изуверским средневековым душком. Образования его, однако, недостало, чтобы оградить от всех суеверий, безотчетных надежд и страхов, наивных крестьянских выдумок, но хватило, чтобы отрадно развить ум и безыскусные, но приятные манеры. Я так и не нашел ответа на вопрос, почему столь благодетельный человек связал свою судьбу с невежественными и жестокими бандитами и убийцами. Я небеспричинно склонен полагать, что ответа не нашел и сам О’Доннел.

Однажды поздно вечером мы коснулись этого вопроса — я с опаской, Ферди вежливо, даже почтительно — очень привлекательная черта в его поведении. Мы расположились у меня в библиотеке, Ферди пристроился на краешке стула, неловко положив руки на худые колени. Очевидно, он полностью представлял всю ответственность своего положения: он восстал с оружием в руках против своего государя, более того, оказался в числе главарей, и ни на прощение, ни на снисхождение рассчитывать ему не приходилось, вернись жизнь на круги своя и восторжествуй порядок и закон. Но что ждало бы его, случись этому отвратительному и противоестественному объединению крестьян, горожан-богоотступников и солдат-иноземцев победить? Неужто жизнь таких вот Ферди О’Доннелов стала бы радостнее и богаче? Как и чем оправдать затеянную ими кровавую резню, разоренные усадьбы, убитых с той и с другой стороны? Ферди лишь упрямо твердил, что его младшего брата безвинно посадили в тюрьму, хотя отлично знал, что я сам противился этому решению как мог.

— Конечно, ваше преподобие, ваш протест — к чести вашего сана, но к пользе ли брата, бедного Джерри. Не захвати Баллину французы, Джерри по сей день сидел бы за решеткой, хотя он столь же виновен, сколь и вы.

— Верно, сейчас Джерри на свободе. Но он — мятежник, ушел с оружием в руках вместе с захватчиками. И если его не убьют в сражении, то, скорее всего, повесят. Возможно, без всякого суда.

— Без всякого суда, ловко вы, ваше преподобие, сказанули. Простите, конечно, я обидеть не хотел. Если уж они надумают повесить Джерри, то ему всякие церемонии вроде суда вовсе ни к чему. В этой стране суд только лишь затем и существует, чтоб напялить красный балахон на убийцу. По-моему, очень подходящий цвет.

— А, скажем, такой темный и жестокий человек, как Мэлэки Дуган, разве смог бы вершить более правый суд?

О’Доннел лишь смущенно заерзал.

— Судей выберут, не спрашивая у меня, кто мне по душе, а кто нет. Мне кажется, что, например, господин Эллиот из Баллины был бы справедливым судьей, он даже судебным премудростям учился. Или этот, что с французами пришел, — Тилинг.

— Эти двое — прискорбнейшим образом обманутые мечтатели, свернувшие с предначертанного им в жизни пути. Уважение к собственности и образованность — вот два краеугольных камня в управлении народом, господин О’Доннел, иначе мы потонем в пучине самой разнузданной анархии. Так учит ваша церковь, моя церковь придерживается тех же взглядов. Потому что это закон самой цивилизации.

— Разве я, господин Брум, не знаю об этом? Я ж учился в семинарии в Дуайи, когда на мостовых Парижа проливалась кровь безвинных священников и монахов. Разве не твердит мне день-деньской господин Хасси: дескать, тебя лишат святого причастия.

— Может, вы бы предпочли проповедь господина Мэрфи.

Средь восставших не сыскать личности менее привлекательной, чем печально известный викарий господина Хасси. Я человек не мстительный, но, узнав, что Мэрфи пал от кавалерийской сабли в Баллинамаке, никакого сострадания не испытал. Не сомневаюсь, даже в момент гибели он простирал над головой распятие, даря благословение Христово мятежникам, в которых уже ничего христианского не осталось. Людей вроде О’Доннела отчасти извиняет их вера в то, что они борются со своими угнетателями. Мэрфи же шел крестовым походом, священной войной на протестантство, вдохновляемый богословскими распрями, словно вобрав всю мерзость и злобу, веками копившуюся в болотной трясине. ИРЛАНДИЯ и РЕЛИГИЯ для него неразделимое понятие, он ловко жонглировал ими, чтобы воодушевить свою жестокосердную паству.

— Что вы знаете о таких людях, как Мэрфи! Ваше преподобие, я на них насмотрелся еще в семинарии. Бедняги, светоч веры ослепил их, и за этим светочем они не разглядели людских душ, которые и открывает вера.

О’Доннел, как будет следовать из дальнейшего, отнюдь недаром провел годы в семинарии. Язык у него хорошо подвешен и приучен к гладким и пустым словам, которые католическое духовенство всегда предпочитало трезвому и справедливому суждению. По-моему, гнусный Мэрфи был ему столь же неприятен, сколь и мне, но мог ли он признаться в этом еретику, а таковым он меня всенепременно величал за глаза. Вообще слово «еретик» не сходило с их уст, словно вся господствующая церковь — кучка средневековых сектантов. Вот один из убедительнейших доводов за отмену позорных законов, притесняющих католиков. Пусть их порочные язвы, гноящиеся ныне во тьме, увидят целительный свет божий и уврачуются. И во мнении своем я не уступлю любому нетерпимому суждению о противостоящей нам церкви. Католицизм сковал железными цепями народ неуемный и жизнелюбивый. Они — дети этого острова, а мы — его седобородые отцы.

Может, из-за моего сана или из-за покровительства О’Доннела я мог беспрепятственно ходить по городу, меня даже отпускали (под честное слово) навестить прихожан на окрестных фермах. Сам городок уныл и мрачен, несколько жалких лавок, в некоторых и не повернуться — точно будка торговца-разносчика; зловонные таверны, четыре, а то и больше; грязные, загаженные улочки, тянущиеся к угрюмому свинцово-серому заливу. В туманный или просто мглистый день на стенах теснящихся друг к другу домов выступает, точно пот, холодная влага. Лишь у самой воды, на грубо сколоченном причале, чувствуешь простор и свободу, хотя и от причала веет унынием. Птицы носятся над мглистым морем, самые обманчивые на вид — чайки. Издали в полете они само изящество, сама вольная воля, неподвластная никаким ветрам, вблизи же жадные и крикливые попрошайки. Чайки, пустельги да бакланы — дети ветра и волн — напоминают, что Ирландия всего лишь замухрышка-островишко на всеми презираемой и забытой окраине Европы.

Здесь зреют суеверие и тупое тщеславие. На небольшом бугорке, который видно из моего окна (называется он Острый холм), стоит круглая, нелепо высокая башня. Таких башен по всему острову немало, построены они в незапамятные времена, и относительно их появления существует немало догадок, как научных, так и фантастических. Очевидно, что построили их до распространения христианства в Ирландии. Это подтверждается обстоятельными и вместе с тем оригинальными изысканиями генерала Валленси, а также другими, более поверхностными работами. У крестьян, разумеется, на этот счет свои объяснения, но приводить их здесь — значит злоупотреблять доверием моего читателя. Я видел, как они стояли подле этой башни и смотрели на бухту, за которой расстилается открытое море. Почти до последнего дня надеялись они, что обещанный самоуверенным Эмбером флот все же придет. Так и живут они в путах разочарований, былых и сегодняшних, теша себя сказочными вымыслами, в которые вкладывают большое содержание. Дети мрака, они уповают не на трезвую мысль, а на несбыточную мечту. Песни, предсказания, велеречивая, но пустая поэзия — вот чем забиты их головы.

— С тем, что написано в книгах, не поспоришь, — возразил О’Доннел, — разве не одержал народ Гэльский великих побед в те времена, когда у нас были свои принцы и графы, а корабли подходили к причалу с каждым приливом, они везли и богатства и пушки из Испании, Италии, даже от самого папы римского.

— То было сотни лет назад, друг мой. И закончилось сражением на реке Бойн. — Я даже растрогался, представив, какие яркие картинки видятся в его воображении, ибо эти «принцы и графы» были дремучими, рыскавшими по лесам рыжебородыми мужланами или известными в ту пору похитителями скота; имена их канули в Лету, ибо развитие истории есть развитие цивилизации и истинного христианства.

— А мы захватили Баллину и Каслбар, — упрямился О’Доннел, — и Фоксфорд, и Уэстпорт.

— Захватили, да не удержали. Задумайтесь о своем положении, бедный брат мой, прошу вас. Сейчас в Ирландии куда больше королевских солдат, чем при Бойнском сражении.

— Простите, ваше преподобие, но их задача сейчас в два раза сложнее. Тогда войну вели два короля: Вильгельм и Яков, а сейчас один. — Он недобро ухмыльнулся, ирландцы часто так ухмыляются, особенно когда отпускают глупые и неуместные шутки, что вошло у них в обыкновение.

— То было давным-давно, — не сдавался я. — А сейчас коварный и беззастенчивый французский генерал завлек на путь измены наших земляков. И грядет тот день, когда они дорого заплатят за свое безрассудство, кровью своей заплатят.

— Я бы на вашем месте, господин Брум, — вмиг посуровел он, — тоже побеспокоился о дне грядущем, доведенные до отчаяния люди готовы и на отчаянные поступки. Случись Британской армии двинуться на Киллалу, в городе, еще до ее прихода, начнется чудовищная резня. Есть страшные люди, которым въезд и выезд из Киллалы не заказан. Например, Мэлэки Дугану и его головорезам. Плевать он хотел на мою власть, — и О’Доннел щелкнул пальцем по своей офицерской перевязи.

— Варвары!

— Ах, варвары?! А солдаты в красных мундирах, что наставили виселиц по всей дороге от Каслбара до Баллины, не варвары? Здорово у вас выходит: всяк, кто с пикой, — варвар, а кто с английским штыком в крови — поборник справедливости. Как-то Оуэн Мак-Карти сочинил очень едкий стих про солдатню, еще задолго до восстания. Пустяк, конечно, но есть там хорошие строчки. Я хотел было переписать, да он говорит, стих того не стоит. Хотите, постараюсь припомнить.

— Не утруждайтесь, — угрюмо сказал я.

Вот весь он таков, этот Мак-Карти, доброго слова не заслуживает. Конечно, он имеет способности к стихосложению на староирландском языке. В остальном же нерадивый учитель, пьяница, развратник, забияка, бездельник. И тем не менее стихи его цитируют как образец мудрости, впрочем, не так ли поклоняются краснокожие индейцы и одетые в шкуры чукчи юродивым и умалишенным? Конечно, над людьми темными обращение в стихах, украшенное занятными словесными завитушками и хитроумными узорами, имеет огромную силу. Мне подумалось: а не отражают ли поэзия и песни детской поры того или иного народа, в то время как философия и история отражают его зрелость.

— Он, ваше преподобие, знает больше, чем любой из людей окрест. Он в совершенстве владеет латынью, ирландским и английским.

— Вот как? Однако он нашел время, чтобы опорочить имя той бедной женщины из Угодий Киллалы.

— Господи, да не она первая. Он с женщинами сущий дьявол. Да вы только взгляните на него, сами увидите. Волосы рыжие — шапкой, а язык такой — заговорит до смерти.

Сам же О’Доннел был из тех, кто жизнь положит, а сбережет свой очаг в непорочности и чистоте, неоднократно охлаждал он неумеренный пыл своих людей, чье поведение бывало просто непристойным. Примитивные и в то же время сложные нравы. Они пробудили во мне любопытство, но не утолили его. В половой жизни люди эти строги и воздержанны, хотя возможностей согрешить предостаточно, сам быт их — неустроенный и несуразный — располагает к этому, а Мак-Карти словно пользуется дополнительным правом, и о его похождениях, посмеиваясь, судачат на всех перекрестках. Подобная терпимость, однако, не распространяется на несчастную женщину. Живет она в унылом уголке Киллалы, именуемом Угодьями. Земли у нее хватит разве что на выпас нескольким коровам, она кое-как пробавляется своим трудом. Мак-Карти же, чьим пороком является также и леность, и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей. Но на него, греховодника, лишь кивали да посмеивались, ее же, несправедливо и не по-христиански, молва судила очень строго. Бедное дитя (именно дитя, хотя успела уже овдоветь), она появлялась на улице в долгополом платье, босиком, как и другие женщины, скрывая острое личико под платком, старалась незаметно проскользнуть в деревню и обратно. Не могу согласиться с О’Доннелом, будто она довольна своим уделом и грустит лишь из-за того, что Мак-Карти далеко и в опасности.

Хотя бы в этом сравнялась она с прочими женщинами, ибо сотни их мужей из ближних деревень ушли с французами и сыскать их легче на Луне или в преисподней. Редко ирландские крестьяне покидают свой край, им хватает, и даже с избытком, окрестностей. Теперь же они растворились в голубой дымке за горами на востоке, средь полей и холмов, не виданных и не предугаданных теми, кто остался дома. Безбрежная, бездонная даль: Дублин, Белфаст, Корк — разрозненные слова на карте маленького острова. А сами города для крестьян так же далеки, как Рим или Вифлеем. Возможно, оставшиеся решили, что их товарищей унесла какая-то колдовская сила и они вернутся через много лет, а то и никогда.

Для другой половины людей, то бишь для моей протестантской паствы, жизнь представлялась хоть и иной, но не менее опасной. Во время восстания в Уэксфорде церкви там подверглись самому дикарскому и чудовищному разбою, сейчас же в Мейо к церкви относились уважительно или на худой конец терпимо — во всяком случае, не препятствовали мне в проведении служб. По воскресеньям я собирал прихожан и утром и вечером, причем ни до, ни после восстания ко мне не являлись так много людей и так истово не молились. Не сомневаюсь, большинству из нас сами строгие белые стены церкви несли радость, ибо напоминали о жизни в труде, усердии и благовоспитанности, коей мы столь внезапно и жестоко лишены. Помню, взгляд мой частенько задерживался на медной мемориальной доске в честь деда господина Фолкинера, на которой его потомки начертали пожелание, чтобы он «породнился с народом небесной державы». Слова благородные и благочестивые, ибо выражают надежду, что там мы будем вкушать радость не меньшую, чем в счастливейшую пору на земле. На службах господин Фолкинер и господин Сондерс, оба уже немолодые, но не согбенные годами, занимали со своими семьями привычные скамьи, их жены, всегда со вкусом одетые, спокойно сидели, положив руки на колени рядом с молитвенником. Надеюсь, меня не сочтут ура-патриотом, но именно в такие минуты росла и крепла в душе уверенность, что во вражеском окружении такие люди лишь закаляются и проявляют отвагу и стойкость недюжинные. Увы, не все прихожане могли собраться на службу: йомены капитана Купера все еще томились в здании рынка, а жены их являлись живым напоминанием о тех бедах, которые обрушились на наш приход и еще не миновали, в чем мы убеждались постоянно, даже во время служб. Раз, оторвав взгляд от Библии, я посмотрел на окно и увидел злобно ухмыляющиеся лица, рыщущие, недоверчивые взгляды.

То были дни, когда в проповедях должно было преобладать благоразумие и сдержанность, и я соответственно ограничивался заверениями своей паствы в том, что воля Божья свершится, и это не только истинно, но и неотвратимо. Какие еще слова мог я сказать, чтобы утешить прихожан в эту минуту, да и внимали они мне смиренно и, боюсь, равнодушно, ибо не впервой слышать им о мученичестве протестантов. Для этих, с позволения сказать, «английских ирландцев» бедствие, постигшее нас, сродни страшным легендам и притчам, слышанным с детства. Уже не один век из поколения в поколение передаются рассказы об ужасах католического восстания 1641 года: тогда несчастных ольстерских протестантов предавали кровавой расправе или гнали нагими по дорогам зимой, не щадя ни женщин, ни детей. Рассказывали о злодеях-разбойниках, укрывшихся после поражения при Огриме в холмах; об Избранниках, чьи шайки не давали покоя беззащитным протестантским усадьбам. Словно скорбная песнь, льются эти рассказы, а с годами не утихает ненависть и жестокость. Будто вновь прошлась жгучая плеть по зажившим за века ранам: крепки ли спины протестантские, силен ли их дух. В Ветхом завете немало отрывков, по содержанию и форме созвучных такому мрачному представлению об истории, но я был не расположен громогласно осуждать филистимлян и ханаанитов. Куда полезнее для моей несчастной паствы вспомнить Новый завет и сострадающего Христа, который прощает грешников и утешает слабых и убогих. Но господин Сондерс, в частности, принял слова мои о Боге, несущем добро, едва ли не как новоизмышленную ересь. Возможно, как сейчас кажется мне, им по тогдашним лишениям и невзгодам ближе Бог, как в притче об Аврааме и Исааке, Бог, с которым его избранникам не страшны любые жертвы и зло.

Господин Сондерс, впрочем, находил покой и отдохновение в церкви по воскресеньям, в будние же дни ночлег под кровом моего дома, равно как и другие верноподданные короля, чьи жилища уничтожили бандиты. Куда плачевнее было положение капитана Купера и его йоменов, заточенных в зловонном здании рынка. Ныне, всякий раз встречаясь с ним, я непременно задумываюсь о несгибаемости духа человеческого. Вот он передо мной, веселый, уверенный в себе, поглощенный делами мирскими и личными, словно и не было в жизни его унизительного плена и тюрьмы. Рана зарубцевалась, и рубец мало-помалу изгладился в едва заметную складку. Но коли он забыл о тех днях, я помню его измученное лицо, круги под покрасневшими глазами, черную щетину на щеках. И его самого, и его людей кормили, это верно, но кормили весьма скудно, и порой несколько дней кряду они сидели без пищи из-за нерадивости тюремщиков.

Можно лишь дивиться, как быстро оправился он от черного отчаяния и гнева, в которые ввергли его обстоятельства, и нашел в себе силы подбадривать товарищей по заточению. Когда бы ни навещал я узников со скромными дарами из нашей скудной кладовки, собранными Элайзой, Купер приветствовал меня, как и встарь, добродушно и грубовато, и мне казалось, что он и впрямь обрел былую уверенность и былые манеры. Он справлялся о здоровье и благополучии Элайзы и прочих дам, нашедших приют в моем доме, и, выслушав меня, кивал и говорил:

— Хорошо! Хорошо! Просто великолепно!

Потом делил меж товарищами скромные дары, оставляя себе самую малость. Например, одну овсяную лепешку, от которой отщипывал по кусочку, растягивая удовольствие. И лишь по прошествии нескольких минут меня вдруг охватывала тоска и печаль и начинал я понимать, что не так-то все ладно у него в душе, как казалось.

— А как поживает наш любезный господин Дуган? — вопрошал он, подбирая крошки с ладони. — Надеюсь, времени даром не теряет? По-прежнему калечит скот честных людей да выжигает урожай на полях?

— Нет, нет, что вы, — поспешил я разуверить его. — Последние дни о Дугане и не слышно. Ферди О’Доннел навел в городе порядок.

— Ферди О’Доннел? По-моему, этот парень нацелился на мой Холм радости. Когда-то, лет сто, а то и более тому, земли эти принадлежали О’Доннелам, злодеям папистам. И знаете, как они пахали? Привязав соху к лошадиному хвосту соломенной веревкой! Пока мы не пришли в Коннахт с мечом, там было полное запустение. Краснокожие индейцы и то так с землей не поступили бы, как эти папистские дикари.

— Да, давно это было, — мягко, но не к месту заметил я.

Он прав, англичане принесли с собой много нового в земледелие и ведение хозяйства. Они открыли премудрости сеяния и пахоты, возделывания земли и уборки урожая.

— Давно, говорите? — резко бросил он. — Расскажите об этом Дугану или О’Доннелу — оба одним миром мазаны. Встретятся вам на дороге, так шляпы снимут да поклонятся, а сами думают, по какому такому праву эти англичане здесь. По какому праву, ясно? Ничего, пока живы, мы еще покажем им, по какому праву.

Коль скоро он сел на любимого конька, его уже не остановить, и все же всякий раз я пытался сделать это.

— Баллина отобрана у мятежников, — извещал я его, — и сами они не скрывают, что с юга движется большая армия короля. Ваш плен, конечно, горек, но близится час избавления.

— Горек — не то слово. Попробовали б вы в такой вонище пожить. Мерзавцы англичане бросили нас здесь гнить в собственном дерьме, а они знай прохлаждаются, машут знаменами да во флейты дудят. Господи, все-то нас, несчастных протестантов, здесь дурачат: то папистская голь, то англичане-идиоты.

— Вы правы, господь послал нам суровые испытания, — согласился я, — и молитвы мои о том, чтоб нам достойно испытаниям этим противостоять.

— Мы отлично знаем, как им противостоять, — ухмыльнулся Купер. — В пух и прах мятежников в графстве разобьем, вовек не забудут. Перевешаем всех да дегтем обмажем. Враз угомонятся, висельники. Единственное средство научить их мирно жить — потуже петлю у них на шее затянуть.

— Петлей на шее мирному житью не научишь, — возразил я и тут же пожалел, словам моим он совсем не внял.

Он сидел рядом, в полутьме — грязный мундир, отросшая борода, круглая и крепкая голова — таким, наверное, был и основатель рода, кромвельский сподвижник, неистовый в своем благочестии, потрясающий Библией, словно мечом.

— Как вы заблуждаетесь, господин Брум, — досадливо сказал он. — «Не мир пришел я принести, но меч». Так, кажется, в Библии говорится? В нашей, протестантской Библии?

— В христианской Библии, — поправил я его, — некоторые места трудно толковать. В Новом завете вы найдете немало примеров, отличных от ваших воззрений.

— По мне, так они ничем не отличны, — пробурчал Купер, дернув круглой головой.

— «Ибо все, взявшие меч, мечем и погибнут» — это тоже слова нашего Спасителя.

— Истинные слова! Разве вы не насмотрелись на этих головорезов с тесаками у пояса? Ничего, скоро наступит час расплаты. За все нужно платить, даром и кружки пива не поставят. Год назад в наших краях была тишь да благодать, бог даст, так будет и впредь!

— Бог даст! — уверил его я, повторив безмерно обрадовавшие меня слова. — Я навещу вас если не завтра, то послезавтра, наверное. И миссис Брум, и я глубоко скорбим о вашем нынешнем положении. Я уверен, ваша доблесть в бою на улицах города будет по достоинству отмечена правительством.

— Ха, правительством! — взъярился Купер. — Корнуоллис со свитой да английская армия, которой бы только на парадах красоваться, — вот у кого власть, и не говорите мне больше о правительстве.

Что я с радостью сделал. Еще одна-две любезные пустые фразы, и я покинул эту мерзкую комнату. Купер справедливо отметил, что воздух там зловонный и тяжелый.

Через двадцать минут я уже выходил из города, серые каменные стены остались позади, меня манило зеленое раздолье полей и лугов. Даже осенью зелень не блекнет, такого не увидишь ни во Франции, ни в Англии, трава сочная, зеленая — так и зазывает, — необычайно густая, напоенная обильными дождями. На склоне холма пасутся черные коровы, присматривают за ними либо женщины, либо мужчины, у кого хватило разума держаться подальше от опасной, мятежной Киллалы. Я частенько стал ездить верхом по тропкам меж полей, мое черное одеяние и широкополая с низкой тульей шляпа священника служили мне защитой. На рассвете, чистое, словно омытое морем, небо полнится пением птиц и дурманящим запахом пшеницы, кукурузы, ячменя. Богатый выпал урожай, и поистине грешно оставлять его на полях. До чего ж благодетелен Создатель, подвигая нас на простые обыденные дела: убирать урожай, ловить рыбу, строить дом, тем самым призывая нас исполнить свой долг. Я считаю самыми большими грешниками тех, кто подбивает простой люд на насилие и мятеж: тщеславных помещиков, певцов и сказителей из таверн, неудачливых адвокатов, начитавшихся Руссо и Тома Пейна. В жизни нашей простые души всегда становятся добычей умных и бессовестных интриганов. С какой бы радостью, несмотря на свой сан, накинул бы я пеньковую петлю на шею господину Теобальду Уолфу Тону.

— А что, собственно, им терять? — спросил меня как-то О’Доннел, — этим, как вы их называете, пастухам? — Мы засиделись за полночь, ветер гнал с океана изморось и стучал в окна, перед нами на столе стояли две бутылки мадеры. — Этим пастухам, батракам, крестьянам. Выпади неурожайный год, и они идут зимой бродяжничать, спят на обочинах дорог, укрываются тряпьем, и в дождливую пору им достается горше горького. Коровы, овцы, даже картошка под открытым небом не зимуют, цена им выше, чем батрацкой жизни. Так что виселицей их не запугать.

— Но вы себя-то с ними не равняйте. У вас и земля, и пастбища, и семья. И от всего этого вы столь легкомысленно отказались.

Я намеренно говорил так мрачно и едва ли не упрекал его, ибо еще не потерял надежду вызволить его из столь отчаянного положения, ибо молодой человек этот, как я уже упоминал, сочетал в себе многие добродетели, хотя не чужд ему и порок и в характере у него безрассудство.

— На моих глазах бедного Джерри увозили в тюрьму, — опять завел он, — и тогда я понял, что гол как сокол. Мы — неимущие рабы на своей земле, в своей стране. Да бедолагам черномазым в Америке живется лучше.

Порой он увлеченно и с теплотой заговаривал о привычном крестьянском досуге и развлечениях: их праздники, как светские, так и церковные, даже поминки показались мне очень трогательными. Как бы тяжела ни была их жизнь, в ней всегда есть место радости. Он рассказывал, а мне виделись хижины, из которых доносится музыка, топот босых молодых ног, рыдания скрипок, звучные хмельные голоса. Жизнь этих людей навсегда останется для меня тайной, но изредка мне удавалось заглянуть за порог их жизни и мельком узреть ее суть. Меж О’Доннелом и людьми, о которых он рассказывал, виделась четкая, хотя и тонкая, словно лезвие ножа, грань. Будто рассказывал он по свежим и богатым воспоминаниям о жизни, самому ему уже чуждой. Не потому ли, что пробыл он несколько лет за границей, во французской семинарии, думалось мне вначале, и лишь потом понял я, что жизнь его и впрямь безвозвратно переменилась после того, как он встал на роковой путь мятежа.

Пока мы жили, не ведая, что нас ждет, мрачные и жуткие события неуклонно двигались к развязке. В ту ветреную ночь, когда мы засиделись с О’Доннелом за бутылкой мадеры, далеко на востоке генерал Эмбер вдруг круто повернул вспять, с севера на юг, и направился вдоль озера Аллен к центральным графствам. Говорят, полковник Крофорд неистовствовал, обнаружив, что капкан захлопнулся, а добыча исчезла. Однако на юге мятежников ждала западня побольше, чем поместье Гамильтона. Лорд Корнуоллис устроил ее в Каррике на берегу Шаннона, сам же пошел с армией на восток, чтобы усмирить восстание в Лонгфорде и Гранарде. Единственное, на что оставалось рассчитывать Эмберу: на размах и удачу восставших, ибо тогда открывалась дорога на Дублин и Эмбер мог пойти на незащищенную столицу. В Киллале дни тянулись, сливаясь в недели; для английской и повстанческой армий счет шел на часы.

Корнуоллис перед тем, как тронуться в путь, получил депешу из Дублина, которая очень его порадовала. Из Франции наконец отбыл второй флот, но на подходе к ирландским берегам его достойно встретил адмирал Уоррен. Мои читатели, конечно, помнят, чем кончилась эта «встреча». На борту одного из кораблей нашли пресловутого Теобальда Уолфа Тона, и ни французская форма, ни офицерский чин не спасли его от справедливого возмездия. Итак, все нити этого гнусного мятежа были тщательно собраны в один узел. Я видел лишь плохую гравюру с портрета господина Тона, но воображение мое восполнило недостающее: мне он видится юрким плюгавым человечком, востроносым и тонкогубым, тщеславным и себялюбивым без меры, голова его забита ханжеской ересью, а сердце преисполнено злобы. Возможно, мое суждение неверно. Быть может, он и не подозревал, какую ужасную мясорубку привел он в движение, нажав на пружину мятежа. Я говорю лишь о том, что знаю, что видел собственными глазами: как убивают людей, как полыхают соломенные крыши, как скитаются по дорогам лишенные крова. Да будет Господь более милосерд к нему, нежели я!

Когда я стараюсь припомнить дни и ночи нашего заточения в моем доме в Киллале (тюрьма в тюрьме!), мне на удивление отчетливее всего представляются вечерние беседы с О’Доннелом. Представьте себе: священник средних лет, с нелепым нимбом серебристых волос вокруг лысины, ниспадающих на воротник, полнотелый из-за малоподвижной полувековой жизни, невысокого роста, что, увы, не придает значительности, сидит, перебирает пухлыми ножками, не доставая до вощеного пола. А напротив — могучий молодой крестьянин, на грубом, обветренном до красноты лице его и решимость, и смятение, за поясом устрашающий пистолет. Мы сидим, подавшись друг к другу, мне чужд и непонятен его мир, ему — мой. Наверное, на моем лице, равно как и на его, изображается напряженное внимание: я пытаюсь понять его.

И по сей день — выбирай любой — могу я прогуляться по раздольным лугам Каслбара, где некогда довелось мне видеть тела повешенных повстанцев. Если выпадет ярмарочный день, я услышу скрипку и волынку средь мычанья и блеянья, криков торговцев, карточных фокусников. И все звуки сольются в дикий и грубый непотребный хор. А случись мне поехать к болящему или нетвердому в вере прихожанину, и в долине вдруг донесется до меня чей-то возглас или вскрик из окна пивной в унылой, просоленной морскими ветрами деревушке, и я почти наверное знаю, что это за возглас или вскрик, несущийся вдоль зеленого склона или вдоль скользкой мостовой.

15

ДРАМКИРИН, СЕНТЯБРЬ 6-ГО

Сквозь высокий кустарник по обочинам дороги ласковое утреннее солнце точно разбросало по земле золотые монеты. К югу простирались уже убранные поля. Земля словно покрылась поджаристой, коричневатой корочкой. Там и сям высятся смиренно согбенные скирды. Над хижинами на небольшом всхолмлении курится дымок. Можно учуять запах горящего в очагах торфа. Ни ветерка. Дым поднимается в небо прямо, столбом. Поля вдоль и поперек испещрены низкими оградами. Земля ухожена, пашня волнами катит по пригоркам и впадинам. Покой. Он оглянулся. На север, до самого горизонта, плавно и неспешно тянутся поля. Пролетела сорока. Сверкнуло на солнце черно-белое оперенье.

Через полчаса он вошел в деревню: четыре дома на перепутье, лавка, таверна, кузня. В навозных кучах копошатся куры. В кузне звонко стучит по наковальне молот. Из окон домишек и лавки разглядывают пришлого. Он подошел к таверне, постучал.

Наконец из комнаты вышел старик. Беззубый, щеки запали, на подбородке волосатая бородавка.

— Не сварит ли мне хозяйка яиц да не подаст ли хлеба с маслом? — спросил Мак-Карти. — А я бы, пока она готовит, стаканчик пропустил.

— Господь с тобой, путник. Не рано ли начинаешь?

— Для завтрака самое время. — Он присел на скамейку у очага, сложил на коленях руки.

— Что-то раненько в путь собрался.

— Похоже, раз на меня вся деревня из окон пялится. Как называется-то?

— Драмкирин. Издалека, поди, раз деревни нашей не знаешь.

Старик аккуратно отмерил стакан виски, протянул Мак-Карти.

— С тебя два пенса.

— И еще яйца и хлеб. Попроси жену, пусть сварит.

— Жены у меня нет. А за яйца и хлеб еще два пенса. Итого — четыре.

— Считаешь проворно. Видно, в школе хорошо научили.

По тонким губам старика пробежала усмешка.

— Говорят, кто проворно считает, жениться не поспешает.

— Вот как? Я такой поговорки не знаю. Наверное, она лишь у вас в деревне бытует.

А в стакане таилось золото утреннего солнца и осенних полей. Он отхлебнул: привычный вкус, и сразу на душе стало спокойнее. Виски — единственное его пристанище. Надолго ли?

Со стаканом в руке он подошел к двери, прислонился к косяку и взглянул на улицу. Замолк молот в кузне, кузнец, не отрывая рук от мехов, смотрел в сторону таверны. Рядом — двое мужчин помоложе. Мак-Карти поднял голову, коснулся пальцами лба, приветствуя их, те молча повторили его жест.

Мак-Карти осушил стакан и пошел обратно к камину.


Час спустя, плотно закусив яйцами и хлебом, пропустив еще два стакана виски, он все сидел перед камином, вытянув длинные ноги. Напротив сидел кузнец, Хью Фалви, и его сыновья, помогавшие в кузне. У всех четверых в руках стаканы с виски, и знакомство завязывалось все теснее. Раз Фалви отлучился в кузню, но вскоре вернулся — работы оказалось немного.

— Драмкирин — такая глушь, что и представить трудно. Уже два года учителя нет, дети, что зайцы, растут дикими да тупыми.

— Чему удивляться, — поддакнул Мак-Карти. — В деревне без священника не проживешь, а уж без учителя и подавно, ведь он несет культуру и образование. И хороший учитель палки не пожалеет, чтобы привить ученикам любовь к знаниям.

— Наш последний учитель, — заговорил Майкл Фалви, — палки не жалел, да только не на учеников.

Брат его лишь фыркнул.

— Да, всякие люди случаются, — согласился отец, — есть учителя плохие, есть хорошие, в любом деле так.

— Ученье дело особое. Без учителей вы б еще на деревьях сидели да голые задницы почесывали.

— Мы учителю Сканлону платили немало, — сказал Хью Фалви, — и куры ему к обеду, и торф для очага — ни в чем отказа не было. Не такие уж дикари у нас в Драмкирине живут. А вы, господин Мак-Карти, его не знавали или, может, слышали, что о нем говорят? Звали его Майкл Сканлон, крепкий такой, ноги колесом.

— Судя по фамилии, он из Лимерика, — определил Мак-Карти, — а там каждый второй — Майкл. Любую фамилию этим именем приправляют, как картошку солью.

— Он и в Драмкирине семя свое оставил, — прибавил Майкл Фалви, — да только мать-бедняжка даже фамилию Сканлон не может малютке дать.

— А сами вы, господин Мак-Карти, из Лимерика? — спросил Хью Фалви.

— Нет, что вы, — того даже передернуло.

— Судя по вашей речи, вы из Манстера, — определил Хью.

— Из Керри.

— Из самого Керри?! Оттуда, говорят, все самые лучшие учителя выходят.

— Верно, — кивнул Мак-Карти, — там даже птицы по-латыни щебечут.

— Учителя да поэты, — вступил тавернщик. — Учителями да поэтами тот край славен. Кажись, в Керри жил и писал стихи Оуэн О’Салливан?

Что он знает, этот торгаш! Упомянешь Керри, а он тут же про О’Салливана, будто никто иной там и стиха не сложил. Бедный Сканлон, ясно, почему он от них сбежал.

— Я сейчас в Керри путь держу, — сказал Мак-Карти, — долго детей учил, дай бог всякому учителю в Манстере так.

— Ну и времечко выбрали, чтоб разъезжать, — вздохнул Фалви-старший. — Куда ни кинь, всюду воюют, всюду на дорогах солдаты в красных мундирах.

— У вас-то на дороге их не видно. Вроде тишь да покой.

— И дай бог, чтобы и впредь так было. А коли вы с севера, вам они на каждом шагу попадались.

— Я иду от поместья Гамильтон, там так же спокойно, как и у вас.

— А правда, что Мейо в руках повстанцев, что они выгнали всех солдат и англичан? — спросил Фалви-старший.

— И помещиков в придачу? — подхватил Майкл Фалви.

— Так поговаривают и в поместье Гамильтон. Если это правда, повстанцы одним графством не ограничатся. Пойдут дальше, на юг. Что бы на это у вас в Драмкирине сказали?

— Про себя скажу точно, — ответил Майкл Фалви, — пошел бы с ними, да и мой брат Доминик, наверное, тоже.

…Двое братьев перелезают через крепостную стену в Тоберкурри и бегут, бегут туда, где бьют барабаны и стреляют пушки. Один так и остался в придорожной канаве в Коллуни. Меж Коллуни и Драмкирином расстояние в целую жизнь…

— Пойдете вы, как бы не так! — проворчал отец. — По пути ли кузнецкому сыну из Драмкирина с крестьянами из Мейо?

— И из Слайго, — добавил Мак-Карти, — и, насколько я знаю, центральные графства тоже поднялись.

— Что-то больно много вы узнали, сидючи в поместье Гамильтон, — заметил Фалви-старший.

— Восстание не утаить!

Восстание! Слово кольнуло ледяной сосулькой. Как же солдатам не ставить виселицы при дорогах!

— Прошу заметить, — вступил тавернщик, — и там и сям — везде воюют, а у нас тишь да покой, точно зимним утром.

Подождите, завтра-послезавтра дойдет война и до вас. Крестьяне из Мейо, французы, лошади, пушки, а следом полчища красных мундиров. Налетит, словно ураган, перевернет все вверх дном в Драмкирине. Мак-Карти чувствовал себя ангелом — вестником Господнего суда, обратившим в пепелище Содом и Гоморру. Хотя сейчас перед ним не город в долине, а деревушка на перекрестке: таверна да кузня. А сам он уютно устроился меж беленых стен у горящего камина. Неужто беда перешагнет порог и этой комнаты? Он взял стакан и залпом, почти не ощущая виски на вкус, выпил.

— Так вы, господин Мак-Карти, в поместье Гамильтон и держали школу?

Мак-Карти лишь повел головой.

— Дальше, — неопределенно ответил он. — В Донеголе.

Больше Донегола ему не видать. Ну и не велика потеря. Подумаешь, беда, не увидит он больше этой ужасной провинции Ольстер. От Керри далеко, за сотни миль, да и какая встреча его там ждет? Получше, чем уготована британскими солдатами жителям Драмкирина. Это уж несомненно. А ему бы только добраться до Килларни, и он в безопасности. В городе по меньшей мере в четырех домах ему будут рады. А за Килларни простирается родной край: Керри. Озера. Голубые глаза небес. Раздольные, неторопливые берега поросли резным, точно кружевным, папоротником. Качаются на ветру стройные камышины. В Киллорглине у Патрика О’Риардона своя таверна, не жалкая лачуга вроде этой, а просторная, красиво убранная комната, там за стаканчиком собирались поэты и музыканты. Над дымом витали сладкозвучные, чистые и совершенные, как хрусталь, поэтические образы, состязались певцы, и все меж собой друзья и братья. За сотни миль отсюда! Половину всех дорог в Ирландии нужно еще пройти, прежде чем увидит он родной край.

— А что у нас прав, что ли, нет? — горячился Майкл Фалви. — Раз уж крестьяне Мейо и Слайго нам их вернуть хотят, так дай бог им сил.

Заговорил наконец и его брат Доминик. Молчаливый, худой ликом и телом, стоял он, прислонившись к стене.

— Сил у них прибавится, если с ними пойдут и из других графств.

— Как бы там ни было, Драмкирин они минуют. Не бывать на этой дороге ни повстанцам, ни королевским солдатам. Верно, господин Мак-Карти? — спросил Фалви-отец.

Тот смущенно заерзал на скамье, потом пожал плечами:

— Как знать?

Таверна, спокойная беседа у камина. Чего еще не хватает? Безмятежного кукареку со двора?

— Вот так всегда, — продолжал Доминик. — В других графствах люди за оружие берутся, а мы знай себе лошадей подковываем. Драмкирин точно болото мертвое!

— Говорить ты горазд, — проворчал тавернщик, — а возьми-ка попробуй с косой повоюй против королевских солдат на откормленных жеребцах, живо тебя, как свинью, заколют.

— Ты слушай, что он говорит, — поддакнул отец. — Мы для англичан здесь что муравьи, враз всех нас перетопчут, так и во времена Кромвеля было, так и сейчас.

Тавернщик кивнул и молча пустил по кругу бутылку, каждый наполнил себе стакан. Хью Фалви потянулся чокаться с остальными, избегая взгляда Доминика.

Такие люди все предвидят. Кузнецы, тавернщики, крестьяне все предвидят. С каждым заработанным потом и кровью шиллингом у них прибавляется мудрости. Крепко стоят на земле кузня и таверна, не страшны им ветры смут, громы восстаний. А вот младое племя увлекается всякими оборванцами да бродягами и, восстав против короля, восстает против своих же кузниц и таверн.

Он выпил полстакана и взглянул на Фалви.

— Повезло вам, господин Фалви. Кузня у вас бок о бок с таверной. Вот бы мне такое везенье! Ан нет. Поставлю всей честной компании еще по стаканчику, да и в путь.

— Ну, мы вас так не отпустим. Денек у нас скоротаете, а на обед да ночлег — милости прошу ко мне!

— Спасибо, господин Фалви, но мне и впрямь пора. Надо ж, столько за завтраком просидел!

— А не надумаете ли к нам, в Драмкирин, учителем? Поговорили бы со священником.

С севера движется по дороге толпа людей, словно плывет в клубах пыли ощетинившийся пиками и мушкетами нескладный корабль. А ему самому предлагают причалить здесь, в тихой заводи, вдали от бурь истории и поэзии, которые колышут тихие воды.

Он лишь покачал головой.

— Выпьем на прощанье, мне идти дальше. А вам здесь оставаться.

— Счастливый вы человек, Оуэн Мак-Карти, — сказал Майкл Фалви, — в вашей профессии весь багаж в голове, можно в любую дорогу налегке отправиться.

— Да, счастье мне на роду написано, — кивнул Мак-Карти.


За порогом таверны, на пыльной дороге, его нагнал кузнец.

— Вы здешние дороги-то знаете?

— Нет, но на юг, думаю, проберусь.

Фалви положил ему на плечо широкую веснушчатую руку.

— Держитесь берега озера Аллен. К вечеру его обогнете, то место перешейком называется. Там от деревни Баллинтра отходят две дороги: одна поведет вас на юг, другая — по мосту через Шаннон в Драмшанбо, а дальше в центральные графства, в Лонгфорд, Гранард мимо деревни Баллинамак.

Про бой в Баллинамаке вы слыхали?

Там бедняки к свободе путь искали.

— Спасибо, я смекну, по какой из дорог идти.

Он взглянул на юг, в сторону голубеющих холмов. У Баллинтры лучше вообще свернуть с дороги и идти дальше болотами да полями. И да благословит его Солнце, возлюбленное поэтами и любящее их.

Фалви крепче сжал его плечо.

— Так от кого ж вы спасаетесь: от мятежников или от солдат?

Мак-Карти посмотрел ему прямо в глаза, ясные и навыкате, как у Дугана.

— Ну и хитрый же вы лис, господин Фалви. Мне бы в Драмкирине остаться да у вас поучиться.

— Так от мятежников?

— Ото всех. До вчерашней ночи я был с повстанцами. А ночью убежал. И пусть меж нами пролягут все дороги Ирландии.

— А где они?

— Вчера ночью были в поместье Гамильтон. Сейчас уже ближе.

Сильные, словно кованые, пальцы впились в плечо.

— Что это, черт побери, значит: «сейчас уже ближе»?

— Сегодня утром они выступили на юг, к центральным графствам.

— Так, значит, они пойдут через Драмкирин?

— Возможно.

— Так какого ж дьявола ты об этом раньше не сказал! Они с часу на час здесь объявятся, ясно тебе или нет? Какие они хоть?

— Да такие же, как и мы с вами. Безземельные горемыки из Мейо. Какой им интерес в Драмкирине?

— А за ними, значит, красные мундиры попрут, они-то не такие, как мы с вами. Они лачугу спалят, а на пепелище хозяина вздернут — и глазом не моргнут. Господи Иисусе, что ж ты, бандитская твоя рожа, навлек на нас?

— Навлек на вас? Да я сам от них рад-радешенек отделаться. Да пропади пропадом и Мейо, и Слайго, и ваша вонючая деревушка! Да я горя не знал, пока к вам сюда не попал.

— Так катись отсюда, да поживее, сучье отродье. Никакой-то ты не учитель. Поди толком читать-писать не умеешь. А у меня сын каллиграфии обучен, не ровен час, с этими бродягами уйдет. — Голос у него сорвался на крик. — Господи, ну почему они идут к нам? Почему к нам?

Мак-Карти сбросил его руку с плеча.

— Потому же, почему и везде. Почему они пришли в Киллалу? Или в Каслбар? Что, у Драмкирина охранная грамота от всех перипетий истории?

И в Огриме крестьяне пахали землю, и близ Лимерика, и по берегам реки Бойн. Армия, точно мясорубка, поглощает людей и выплевывает кости и жилы, плоть и кровь. По сей день пахари в Огриме находят на полях пушечные ядра и человечьи кости.

— Эх! — Фалви повернул голову к голубеющим в дымке холмам. — И никакой-то ты не учитель!

— Удачи вам, господин Фалви, и вам, и вашим сыновьям. Очень может быть, что беда обойдет Драмкирин стороной. Проскочат деревню, и глазом моргнуть не успеете.

— Может, и так, — согласился Фалви. — Мы всегда надеемся на лучшее.

— Вы так радушно приняли меня, так не держите же зла и на прощанье.

Фалви, не поворачиваясь к нему, лишь покачал головой, однако настроение его менялось.

— Блудный сын, хоть печаль и докука отцу, все равно самый любимый. Вы посмотрите на него: каков! Заслышит зов, увидит пику — и только я его и видел. Вы-то от этих проклятых богом уже избавились.

Он стоял помрачнев, едва не плача, уголки скорбно поджатых губ опустились. Стоит ли что-нибудь говорить? Неужто я буду, словно прокаженный, нести несчастье из деревни в деревню? Нет, Баллинтра будет последней. Пойду на юг, вдоль берега Шаннон, там деревень нет.

— Могут они победить?

— Понятия не имею. Война для меня — дело малопонятное. Говорят, что восстали центральные графства, и наши повстанцы идут на юг, чтоб с ними объединиться. Но всюду англичане.

— В них всегда недостатка не было.

— Меня прямо мутит от всего этого. Два пальца в рот, да блевануть так, чтоб всю память о прошлом месяце вон! Палили дома, вешали людей, резали глотки, точно свиньям.

— А что мы можем поделать? Ужасна жизнь наша, такой же была она и у отцов, такой же будет и у сыновей. Справедливость на острие пики не держится.

— Господин Фалви, да у вас в мыслях такая же неразбериха, как и у меня. Я уж и сам не знаю, чего хочу, лишь бы целым-невредимым добраться до Керри. Нам и до восстания худо жилось, но тогда хоть смерть не грозила. Жил я себе в Мейо, страха не ведал, есть крыша над головой, есть кому постель согреть.

Фалви не стал провожать его: повернулся и вошел в таверну.

Близился полдень. Над кукурузными полями стояло высокое солнце. Вон слева идет по меже девушка, несет воду. Он тоже посмотрел на нее из-под ладони. Красивая, тоненькая, профиль ее выделялся на фоне голубого неба. А позади нее во дворе перед лачугой копошились свиньи. Баллинамак что спокойный двор. И название-то скотское: долина Черной свиньи. Мрачное мертвое болото. Он хотел поймать ее взгляд, но девушка все время отводила глаза. Обманчиво тепло ранней осени, обманчива тишина сельского утра.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

В ряду достоинств Корнуоллиса как командира не последнее место занимает незыблемое, здоровое чувство меры. Возможно, генерал-губернатору Индии расправиться с тысячью французских солдат и их дикарями-союзниками покажется задачей пустяковой, Корнуоллис же подошел к ней обстоятельно и деловито, чему, думается, некоторым из его подчиненных, в том числе и генералу Лейку, стоит поучиться. Такой подход особенно оправдал себя в последние дни нашей кампании, когда из разных мест стали поступать тревожные вести.

Корнуоллис, узнав о том, что идет второй французский флот, не стал чрезмерно беспокоиться, ибо рассудил, что, случись французам миновать заслон адмирала Уоррена (что само по себе маловероятно) и высадиться на берегах Ирландии, он, Корнуоллис, к тому времени уже окончательно подавит восстание. Повторная вспышка мятежа в центральных графствах являла большую опасность еще и потому, что Корнуоллису было непросто выделить войска для того, чтобы эту вспышку загасить. Еще более грозная весть пришла из Маллингара: там несколько тысяч повстанцев задумали захватить Гранард и Лонгфорд. Восстание разгоралось в страшное пожарище, не успеешь потушить пламя в одном месте, оно возгорается в другом. Корнуоллис как раз составлял приказ для Аргайлских гвардейцев, отправляя их на защиту Гранарда, когда от Лейка прискакал вестовой с известием о том, что Эмбер двинулся на юг, к центральным графствам.

Примерно неделю спустя полковник Крофорд лично рассказывал, как он разъярился, обнаружив, что Эмбер со своей армией ускользнул из поместья Гамильтон. Он сразу смекнул, в чем дело: Эмбер круто повернул на юг и направился по берегу озера Аллен к реке Шаннон. Перейдя ее, он стал бы искать лазейку к центральным графствам. Корнуоллис послал распоряжение Лейку, а сам двинулся на юг. На протяжении всей кампании Корнуоллис был подобен волку в погоне за дичью: стремительный, неистовый. А случись ему держать оборону, он предстал бы гордым исполином медведем, хитрым и отважным.

Двигаясь на юг, к озеру Аллен, он обнаружил следы того, за кем гнался: Эмбер бросил все тяжелые орудия — свои каслбарские трофеи, — оставив лишь легкие пушки, верный признак спешного, форсированного марша. Первой деревней на пути оказалась Драмкирин. Крофорд занял ее через несколько часов после того, как ее покинули французы. Здесь Крофорд дал отдохнуть лошадям и солдатам, предоставив Лейку вести преследование. Нужно признать, в Драмкирине шотландец вел себя с присущей ему жестокой манерой: так, без суда и следствия он повесил главу местных Объединенных ирландцев кузнеца по имени Фалви, один из сыновей которого ушел с Эмбером. По докладу самого Крофорда, Фалви перед смертью поносил короля, просил прощения у господа и клялся в невиновности: столь разноречивое поведение характерно для многих вожаков восстания.

Признаюсь, мне было весьма огорчительно выслушивать от самого Крофорда о творимой им направо и налево жестокости, тем более что рассказ его перемежался и эпизодами истинно героическими, требовавшими быстроты и решительности, что снискало мое глубокое и искреннее восхищение. Жестокость никоим образом не в его характере, он, правда, полагал, что, коль скоро мятежники сами поставили себя вне закона, их лучше уничтожить. Конечно, такая точка зрения отвратительна лорду Корнуоллису, и он это неоднократно подчеркивал. Однако, как добрейшей души человек и истинный христианин, он воздавал хвалу и предприимчивости, и отваге Крофорда, что отмечалось в донесениях в Лондон и что, несомненно, открыло Крофорду путь к славе, которую он снискал во время Пиренейской кампании Веллингтона. Однако мне неловко было видеть его перед собой в минуты отдыха: он сидел без сапог, в расстегнутом мундире. Рот волевой, жестокий. Сколько людей повешено и высечено по приказам, исходившим из этих уст. Мое юношеское воображение рисовало драгун, вот на полном скаку они врываются в деревню — будь то Тоберкурри или Драмкирин — с саблями наголо, день-другой спустя я и сам с прискорбием убедился, что в пылу битвы рушатся добродетели и трезвость суждений любого человека. То было в сражении при Баллинамаке. И все же я непоколебимо верю, что хорош тот солдат, кто, подобно хирургу, пускает в ход меч, как скальпель, в минуту необходимости и не проливает ни единой капли чужой крови без нужды. Таков Корнуоллис, и я готов поспорить с теми, кто упрекает его, называя больше политиком, нежели генералом.

Тот вечер мы провели в гостях у господина Отуэя в Летнем холме, красивой усадьбе на взгорье у берегов Шаннона, в двух милях от Каррика. Река в тех местах необычайно хороша, полноводна, быстра, над ней — изящная аркада моста. Река эта носит больше отметин истории, чем Бойн. Будь отметины эти видимы, они предстали бы бурыми, цвета засохшей крови. Сколько веков стоит Каррик, ключ к верховью реки. Сейчас этот ключ в наших руках — на вид обычный ирландский городок, правда красивее многих, улицы широкие, ухоженные, дворянские усадьбы вроде Летнего холма покрывают землю словно крепкими надежными печатями.

Корнуоллис расположился в маленькой восьмиугольной библиотеке, отдавая приказы, размышляя над расстановкой войск; на столе перед ним была разложена карта, и я заметил, что круг наших действий все сужается. Корнуоллис обвел этот круг пухлым указательным пальцем. Двигаясь вдоль озера Аллен, Эмбер непременно пересечет Шаннон, но не у Каррика, где его поджидал Корнуоллис. Скорее всего, он пойдет к мосту у деревни Баллинтра, в семи милях к северу от нас. Корнуоллис не собирался идти туда всей армией — предоставив Лейку преследовать французов, сам двинулся поутру на восток, отрезая тем самым французов от повстанцев в центральных графствах и сохраняя большую маневренность: он мог в зависимости от обстоятельств либо атаковать Эмбера, либо идти на помощь гарнизонам в центре страны. Одним словом, и английская и французская армии рвались наперегонки к Гранарду.

— Но до Гранарда ни нам, ни ему не дойти, — заключил Корнуоллис и обвел кружочком город, — мы перехватим Эмбера у одной из деревень. Здесь, чуть севернее, либо у Клуна, либо у Баллинамака. — И он прочертил второй круг, побольше, проглотивший первый. Потом снял очки, положил их в очешник красной кожи и сказал: — Охота кончается.

Полковник Аткинсон, исполнительный офицер, человек невысокого роста и унылой наружности, усомнился:

— Не лучше ли нам, сэр, выступить незамедлительно? Француз идет форсированным маршем, и мы уже убедились — идет очень быстро.

— Быстро, да не очень. Аткинсон, взгляните-ка на карту. Летать, как вы понимаете, он пока не умеет. Долгий марш его изнурит, за несколько часов отдыха сил не восстановишь, таким он и предстанет перед битвой. Да и бедняга Лейк будет не лучше. А наше преимущество в том, что мы хорошенько выспимся за ночь. А хороший сон стоит лишнего батальона. — Он постучал очешником по карте. — Молодец француз, а? Ей-богу, молодец! Надо же, с тысячью солдат и толпой крестьян выиграл столько сражений, прошагал столько миль! С удовольствием побеседовал бы с ним. Правда, не уверен, что он знает по-английски.

— Да и вы, милорд, отменно всю кампанию провели, — вставил Аткинсон, не отрывая взгляда от карты. — Послушай вы этих дублинских стратегов, и дорога на столицу была бы открыта французу.

— Ну нет, такому не бывать. — Корнуоллис потянулся. — Хоть этот француз и быстр, как лань, бежать ему сейчас некуда, разве что прямо на наши ружья.

— Он рассчитывает проскользнуть у нас с фланга, воспользовавшись восстанием в центральных графствах, — сказал Аткинсон.

— У него одни расчеты, у нас — другие. Пока он дойдет до графства Лонгфорд, восстания там уже не будет. Надо ж, до чего обнаглели эти нищие крестьяне. Что они сами-то, эти ирландцы, могут без французов, которые гонят их штыками в бой.

— Господи боже мой, — сокрушенно покачал головой Аткинсон. — Они просто одержимые: никакой надежды на успех, ни толики здравого смысла. — Человек он был незлобивый. Попав в Ирландию, чуть не каждый день писал жене в Дорсетшир. Их старший сын служил в армии у Веллингтона.

— Да, понять этих бедняг и впрямь невозможно, — согласился Корнуоллис. — У них своя, собственная жизнь, свои предрассудки, свой дикарский язык. А дворянство и знать, сдается мне, не очень-то стремятся вывести их на путь цивилизации. Бог даст, может, это удастся нам.

— Много ума не надо, чтобы понять: с пиками да косами армию не одолеешь.

— Много ума не надо, — согласился Корнуоллис. — Верно. Но, скорее всего, священники внушают им, что сражаются они за святое дело и что господь убережет их от пушек и мушкетов. В Уэксфорде бытовало такое поверье. Но прошу вас, не забывайте, что в злонамеренном мятеже этом участвует лишь малая часть крестьян. А большинство — словно коровы в стаде: им бы лишь поесть досыта да жить покойно.

— Вечного покоя дождутся те, кто пошел за Эмбером, — вставил Аткинсон.

— Они восстали против короля, — помолчав, сказал Корнуоллис. — Посягнули на чужую собственность. Убили немало людей. Это самое ужасное. — И вдруг резко повернулся ко мне. — Ну, молодой человек, изменились ваши представления о том, что надлежит делать солдату?

Я что-то промямлил, не поняв толком, какого ответа он ждет.

— Необходимо что-то сделать для бедолаг, живущих на этом острове, — сказал он, — но им следует крепко помнить, что мятеж — самое гнусное из гражданских преступлений. Господи, неужели из века в век нам вдалбливать им в головы одно и то же! Неужто прибегать к кромвельским крутым мерам, чтоб их как-то вразумить? Я, во всяком случае, от таких мер откажусь. Если здешние помещики хотят, чтобы на острове наводили порядок палачи, пусть обратятся к туркам.

Теперь я знаю, что даже накануне битвы Корнуоллис не расставался с мыслью покончить с мишурной «ирландской нацией», которую представляли стяжатели-помещики да продажные чиновники, объединить два королевства, Британию и Ирландию, и тем самым наделить всех ирландцев — и хозяев и рабов — в равной степени покровительством справедливых английских законов и плодами благоденствующей английской экономики. Замысел этот благополучно исполнился два года спустя. Ирландия — страна небогатая, однако после объединения доказала в полной мере, что может считаться житницей Англии, посылая нам и хлеб, и скот. Тем самым Ирландия вносит свою скромную лепту в наше благосостояние. И да будет так и впредь, пока ирландские бедняки кормятся дешевым и пригодным на все случаи жизни картофелем.

И в нашем веке Ирландия в достатке изведала смуты: ее потрясали распри из-за церковной десятины, новые вылазки Избранников, О’Коннел, этот пузатый словоблуд, всколыхнул народ бунтарскими речами. Но народу в Ирландии прибыло и прибывает с каждым днем, и сейчас, когда пишутся эти строки, на полях трудится больше крестьян, чем когда-либо за всю бурную историю этой страны. Так цвети и крепни наш союз, цвети и крепни картофельный куст на поле, и трижды «ура» честному крестьянину в скромном жилище.

Интересно, что обо всем этом думал старый полководец, еще сидя в маленькой библиотеке Летнего холма, а за его спиной на полках стояли тома Тита Ливия[28] и любимого им Гиббона?[29] Он потребовал для нас подогретого виски перед сном, за одним стаканчиком последовал и второй, и третий. Я немного разомлел, чего не скажешь о Корнуоллисе. Он вспомнил свою кампанию в Америке двадцатилетней давности, чрезвычайно занимательно рассказал о Вашингтоне: он считал, что тот наделен редкими личными качествами, однако его заслуги полководца весьма преувеличены. В тот вечер я ушел от Корнуоллиса последним, да и то лишь тогда, когда ординарец принес ему халат и турецкие шлепанцы. Я вспоминаю Корнуоллиса не только с уважением, но и с любовью — мне он был и командир, и отец родной на поле битвы. Точно мудрый Приам, пестовал он меня, желторотого птенца.

От усадьбы к реке вела буковая аллея, и перед сном я решил прогуляться. Так приятно побыть полчаса наедине с самим собой. В походной жизни не уединишься, кругом люди, не дадут даже толком подумать. Ночь стояла безветренная и темная, светили лишь звезды, тяжелые кроны буков были почти неразличимы. Передо мной текла невидимая во мгле река, она что-то доверительно нашептывала мне, и на душе становилось на удивление приятно. Я, хоть и по-своему, всегда боготворил природу, подобно самому господину Уордсворту, однако верных слов, чтобы воздать должное ее божественной красоте, мне не сыскать, косноязычие, увы, постыдный спутник моей профессии: вместо лиры мне привычнее барабанная дробь и скрип кожаной сбруи.

Далеко слева, на мосту, точно упавшие звезды, слабо светили два фонаря. А под аркадой моста Шаннон несла свои воды в далекий океан. Я стоял, повернувшись к истокам реки; удивительно, как близко друг от друга наша и французская армии; повстанцы сейчас движутся по берегу озера Аллен и к утру выйдут к реке. Самой профессией мне предназначено расчленять окружающий ландшафт на «позиции», испещрять их красными стрелками-молниями, рвать в клочья, подобно тому как пьяный может изорвать картину. Может, именно поэтому я так люблю природу в покое, в ней находят отзвук мои самые сокровенные чувства. Возможно, читателю эти строки, написанные старым солдатом, покажутся странными.

Такое поклонение природе, без сомнения, вызвало б улыбку Корнуоллиса. Он душой всецело человек минувшего века. Хотя за время своей военной карьеры он побывал и в Америке, и в Индии, и в Ирландии — в разных уголках земли, — он не увидел ничего привлекательного и возвышенного, а лишь череду весьма хлопотливых дел, которые ему надлежало уладить. Он считал себя солдатом и сановником короля, призванным исполнять свой долг где угодно: будь то в царстве потомков Великого Могола; или в Америке средь бескрайних лесов и могучих рек, где хозяйничают краснокожие татуированные дикари; или сейчас, в краю мглистых топей, над которыми витают страшные духи времен минувших. Как и все его поколение, Корнуоллис уверовал, что все в мире имеет смысл. Однако, сдавшись Вашингтону в Йорктауне, не кто иной, как он, приказал музыкантам играть «Мир перевернулся вверх дном!».

Для безусого юнца, чей меч еще не обагрился кровью, чьи ботфорты еще не украсились шпорами доблести, этот остров представлялся необозримым, как шар земной. Я стоял у реки, стараясь представить, как сейчас с другого берега к ней подходит армия Эмбера: смуглые солдаты-французы и мятежники-ирландцы. Сколько веков под боком у нас маячит Ирландия — этот брандер, а может, и потрепанный бурями пиратский корабль подле военного судна. Днем ирландские поля столь же обильны и радуют взор, как и английские, ночью же они видятся унылыми топкими болотами меж холмами. Ни ветерка, ни звука, лишь журчит вода у моих ног, это самая главная в Ирландии река, Шаннон. Корнуоллис лишь один из череды этих усмирителей Ирландии: Стронгбоу, Беджнал, Грей, Маунтджой, Кромвель, Вильгельм. Таковы были мои юношеские думы — романтичные, грустные, немного боязливые — в ночь перед тем, как мы двинулись на восток, к Баллинамаку.

ДРАМШАНБО, СЕНТЯБРЯ 6-ГО

В прогалине меж холмами перед ним открылось озеро Аллен. По берегу, поросшему высоким светло-зеленым камышом, вилась дорога. Он взобрался на пригорок, сел на траву и загляделся на дальний берег за голубой гладью. Он вслушивался в тихую музыку ленивых волн, звуки обнимали его, проникали в самую душу. На солнце вода искрилась алмазной россыпью. Водяная гладь как немой укор иссушенным дорогам Мейо и Слайго. Под рукой жесткая трава. История будто и не коснулась этого озера, побережья, пригорка. Озера Манстера совсем другие, там история в каждом камне, под каждым деревом, в каждой камышинке и травинке. Может, со временем это озеро назовут «озером французов» или «озером солдат». Но пока на его берегу так приятно отдохнуть, полежать, закинув руки за голову, напевая себе под нос, смотреть, как бегут облака, или погрузиться в воспоминания.

А на побережье его жизни следы крушения, шум и крики, пестрота мундиров и лиц, громогласные пушки, бегущие люди, увечные тела, кровь на траве. У ночного костра огромным котом горбится Эмбер; бычья шея Дугана, налитые кровью глаза; на развилке улиц в Каслбаре: рыжий пушкарь, распростертый на лафете. Голова лопалась от поэтических видений, от них стучало в висках. Поспешай, время, сотри яркие краски. Пусть останутся лишь белые облака да шепот воды. Ни одно из видений не было его порождением, все они против воли запечатлелись в памяти.

И где-то далеко, за этими беспокойными образами, таился тот, прежний Оуэн. Мак-Карти помахал ему, как старому далекому другу. Он вместе с теперешним Оуэном бродил по дорогам Керри и Западного Корка; сидел в тавернах, развалившись на скамье, любовался длинными белыми ножками женщины, ласкал податливую грудь. Но ярче всего вспоминалось другое: как он перебирал ночами, точно самоцветы, прекрасные слова, они приковывали сильнее любых цепей. За надежной стеной словесности он чувствовал себя неуязвимым. А теперь он лишился ее, и обнажился каждый нерв. Что ж, пусть ищут его, все равно не найдут. Он тосковал по Манстеру, так нагой тоскует об одежде.

На пути в Баллинтру его нагнала повозка, крестьянин предложил подвезти, и Мак-Карти взобрался на сиденье рядом с ним, сгорбленным стариком, голова у него ушла глубоко в плечи; поехали по тряской дороге вдоль поросшего камышом берега озера.

— Если поденщиком наняться хочешь, то припоздал.

— Нет, не поденщиком.

— А то ныне из какой только глухомани людей не брали, урожай-то на диво, слава богу!

— Да, хороший урожай.

— Ты, парень, батрак, и не отнекивайся.

— Да не батрак я вовсе, а учитель.

— Это с такими-то плечищами! Да и руки что у обезьяны африканской. Батрак, сразу видно.

— Что ж я, виноват, что у меня внешность такая? — хмыкнул Мак-Карти. — Или учителю полагается карликом быть?

— Тогда ты какой-то особенный учитель, не в обиду будь сказано.

— Может быть, спорить не стану.

— Если школу подыскиваешь, понапрасну время теряешь. В Баллинтре школы нет, и никому она не нужна: рядом, в Драмшанбо, прекрасная школа.

— Не нужна мне школа. Домой я иду. В Керри.

— Ишь, в Керри! — Крестьянин даже уронил поводья и воззрился на Мак-Карти. — Да на дорогах английских солдат — ни пройти, ни проехать. Совсем взбесились, никого не щадят. А перейдешь Шаннон у дороги в Драмшанбо, еще пуще беду накличешь. В Лонгфорде и Гранарде восстание. Столько пик, неба не видать, понаставили везде «древа свободы», вот дурачье-то!

— Да незачем мне пересекать Шаннон. И в мыслях этого не было. И в Драмшанбо мне делать нечего!

— Сидел бы себе тихонько, пока все это безрассудство не кончится. — И он натянул поводья.

Мак-Карти посмотрел на озеро. Молчит, тайн своих не выдает. Выставило прямые камышины над водой, а корни переплелись глубоко на дне.

— Да ты не из Мейо ли? Каждый знает, что Мейо в руках пастухов да безбожников-французов.

— Именно, — кивнул Мак-Карти, — человеку ученому да верующему там не место.

— Что верно, то верно. Все точно с ума посходили. Это пострашнее Избранников. И справятся с безумцами только солдаты в красных мундирах, они по всей стране рыщут, людей стреляют да вешают. Будь проклят тот, кто послал нам все эти беды.

— Крестьян в Мейо к восстанию подбили самым гнусным образом. Йоменам власть большую дали, они и пошли крестьянские дома палить, а их самих пороть да пытать.

— Достанется мятежникам, ох, как достанется, — вздохнул крестьянин, — они еще до конца восстания свое получат. И эти безумцы из Лонгфорда тоже.

— А что это за «прекрасная школа» в Драмшанбо? — поинтересовался Мак-Карти.

— Знаменитая академия. Туда люди ученые издалека приезжают, аж из самого Моухилла. А учитель в той школе знает по-латыни лучше любого священника. Однако человек он не ахти какой уважаемый.

— А как его зовут?

— Мартин Лаверти. Не удивлюсь, если вам его имя знакомо.

Мак-Карти перевел взгляд с озера и в упор посмотрел на старика.

— Я и впрямь знаю учителя по имени Мартин Лаверти. Высокий, ходит сгорбившись, как и ты.

— Он слепой.

Мак-Карти с сомнением покачал головой.

— Мой знакомый Мартин Лаверти так же слеп, как и я.

— А наш слепой. Он готовит мальчишек для семинарии. Помнится, связался с одной цыганкой, да только она от него убежала. Из-за этой самой цыганки на него наш священник очень гневался.

— Высокий, ходит сгорбившись, — повторил Мак-Карти, — на весь Манстер своими стихами известен. Есть у него поэма, золотом бы заплатил, чтобы такую же сочинить. Впрочем, что такому поэту делать в графстве Лейтрим.

— Ничего такого я не знал, — сказал крестьянин. — Первый раз слышу, будто он стихи писал. Вот пить он мастак, это я наверное тебе скажу. Поглядишь, как он пьяный домой добирается, только плюнешь. Кабы он был слепой, как он мог бы детей учить, а? А латынь из него так и прет.

— Господи помилуй! Какая участь. Слепым оказаться в Драмшанбо!

— Да во всем Лейтриме краше города не сыскать. Ты ж его и не видел, а говоришь. Этот слепой пропойца еще благодарить судьбу должен, что зарабатывает на жизнь в Драмшанбо.

— Мой знакомый, Мартин Лаверти, поэт и держит школу в Боливурни, что в Западном Корке. Так вот он сочинил одну поэму, айслинг. Будь сейчас ночь, я б твою телегу не пожалел, сжег бы, чтобы при свете костра прочитать эту поэму. А оказался б мал костер от твоей колымаги, весь бы Драмшанбо спалил.

— Да кто ж ты, в конце концов, такой! — испуганно закричал крестьянин. — Сидишь на моей телеге и меня же поносишь последними словами! А я-то тебя, бродягу, по доброте душевной еще в придорожной канаве подобрал.

— Я Оуэн Мак-Карти из Трейли, запомни это, старый говнюк, и выслушивать, сидя на куче вонючего лука, как порочат поэтов, не собираюсь, не так еще низко я пал. Останови, слезу, пешком пойду.

— И верно, иди-ка своим ходом. Мозги у тебя набекрень. Нечего сказать, отблагодарил ты меня за доброту.

— Так сколько ж стоит твоя доброта, старая жадина? — Мак-Карти слез с телеги и взглянул на возницу. — «Краше города во всем Лейтриме не сыскать». Слушай, чего стоит твой Лейтрим: прознай о нем собаки, каждая б не преминула ножку поднять да отметиться.


Пять нескончаемых часов шел Мак-Карти до Баллинтры, и там, как и говорил Фалви, дорога ветвилась: на юг и через мост, в Драмшанбо. Он остановился на горбатом мосту, взглянул вниз. Великая река, увенчанная легендами, несла свои воды через Лимерик, к югу, в открытое море, мимо неведомых ему графств и незнакомых озер, мимо деревень, чьи названия ему не доводилось слышать. Через неделю, если повезет, он будет уже в Атлоне, в таверне у Патрика Табрайда, там через Шаннон перекинулся красивый, о пяти пролетах мост.

Там не настигнут беды, там приветливые голоса, там золотым огнем играет виски в стакане — стоит только руку протянуть. Потом прямым путем — в Раткил, оттуда на юг в Ньюкасл-Уэст. Ноги у него крепкие, как никогда, в карманах много денег: два соверена и несколько шиллингов. И навсегда сокроются в памяти и нервная барабанная дробь, и повстанческие неуклюжие косы, и смертоносные пики, окровавленные луга. Вон под мостом река несет большую ветвь, несет на юг в Атлон.

Разве отправишься в такое путешествие, не промочив глотку! Вроде бы и повода особого нет, разве что и впрямь окажется, что Мартин Лаверти живет в Драмшанбо, ослепший, покинутый всеми, даже потаскушкой цыганкой. Он обернулся, взглянул на дорогу к югу, словно проверял, там ли она еще, ждет ли его по-прежнему; прикинул, сколько успеет пройти до заката. Потом, влекомый каким-то течением — как ветвь по реке, — перешел мост и направился в Драмшанбо.

Старик оказался прав: городок ухоженный, чистый, есть и церковь и часовня на лужайке за невысокой оградой, лавки, две таверны, крытый рынок. Мак-Карти завернул в ближайшую из таверн, утолил жажду, купил кувшин виски и спросил, как пройти к дому учителя.

Длинная, с низкой соломенной крышей хибара с бурыми подтеками на стенах стояла на краю деревни. Он распахнул дверь и позвал: «Мартин! Мартин Лаверти!» К холодному камину придвинута скамья. У стены шкаф с книгами. «Мартин Лаверти!» — снова окликнул он.

Из соседней комнаты вышел согбенный мужчина, остановился, упершись рукой о косяк двери. Большие голубые глаза недвижно смотрели мимо Мак-Карти.

— Мартин, я Оуэн Мак-Карти, Оуэн Мак-Карти из Трейли.

Лаверти помолчал, потом коротко рассмеялся, точно пролаял.

— Не может быть! Не верю! Что Оуэн Мак-Карти забыл в Драмшанбо? Признавайся, тварь, откуда тебе известно имя Мак-Карти?

— А что забыл в Драмшанбо Мартин Лаверти? Богом клянусь, я ушам своим не поверил, когда крестьянин, ехавший в Баллинтру, сказал, что ты здесь учителем.

Мак-Карти поставил кувшин на скамью, подошел к Лаверти, обнял его. Тот ощупал лицо гостя, задержав на нем руки.

— Господи, и впрямь ты! — ахнул он. — Либо и в самом деле Мак-Карти, либо кто из пастухов вздумал надо мной подшутить.

Мак-Карти отступил на шаг и, не снимая рук с плеч Лаверти, прочитал первые строки полюбившегося ему айслинга. Он взглянул в глаза Лаверти, голубые, лишь слегка помутневшие.

— Ах, Оуэн, Оуэн! Как я тебе рад! Подожди, сейчас принесу что-нибудь выпить.

— Да неужто ты думаешь, я с пустыми руками пришел? Целый кувшин принес. Пара стаканов у тебя найдется?

Они сели на скамью, лицом друг к другу, кувшин Мак-Карти поставил рядом.

— Надо ж, Оуэн, такой беде приключиться. Я уже почти пять лет как ослеп. Это у нас в роду. И отец мой ослеп, и сестренка — еще когда под стол пешком ходила. Не знаю почему. Говорят, слепота может передаваться по наследству. Я-то поначалу об этом не задумывался. Вроде пелена какая-то на глазах, то появится, то исчезнет. И вот чем все кончилось. Знаешь, Оуэн, мы все думаем, что для слепых наступает вечная ночь. Это совсем не так. Мне в глаза будто кто молока плеснул. Я различаю свет и тьму, днем — отдельные фигуры, силуэты. Они обступают меня со всех сторон, и я будто за тонким занавесом. С год, а то и больше я все пытался этот занавес ухватить и сорвать.

— Из Болливурни ты уехал, конечно же, не потому, что ослеп? Ведь там тебя уважали и любили, как никого.

— Конечно, нет. Когда я понял, что занавес этот мне не сорвать, на меня какое-то умопомрачение нашло, и я отправился в путь. С год я был в Батвенте, потом в Кантурке. Знаешь, где Кантурк?

— Еще бы! Там руины бывшего родового замка Мак-Карти. Там-то уж, я не сомневаюсь, о тебе позаботились.

— Как бы не так! Ко мне относились ни хорошо, ни плохо, а жалость мне ни к чему. Господи, не хвалясь, скажу: ведь я был в Корке первым поэтом. Ну-ка, Оуэн, не скупись, налей еще.

Комната была запущенная, всюду пыль, видно, с месяц не подметали и не проветривали.

— А я, Мартин, думаешь, лучше место себе выбрал? Глухую деревушку в Мейо на побережье.

Лаверти не слышал его. Спокойные голубые глаза его вглядывались в прошлое.

— Еще месяц назад у меня жила цыганка, и присмотрит, и приласкает. Но сам знаешь, что это за люди. Она думала, что я не только слепой, но и дурак дураком. Раз заявилась поздно ночью, а я ее у двери встретил и отдубасил хорошенько, чуть палку о ее бока не сломал, она, как свинья, верещала. Вот с той поры я один пробавляюсь. Ученики вернутся, лишь когда весь урожай уберут. Да, не ведали горя те, кто с цыганкой не пожил.

— А у меня в Мейо осталась милая тихая девчушка, — сказал Мак-Карти. — Хоть и замужем побывала, а тоненькая — в талии двумя ладошками обхватить можно.

Лаверти вновь протянул стакан, Мак-Карти налил виски и ему, и себе.

— Оуэн, ведь мы были поэтами хоть куда, правда? Я, ты, Мак-Дермот, да и остальные. Казалось, сам воздух напитан светом, и оттого светилась каждая наша строка. Тебе, как никому, печальные стихи удавались. Я тут как-то месяца два назад вспомнил твою поэму на смерть отца. Каждое слово, будто солнышко, играет.

Мак-Карти тряхнул головой.

— Не верится, что ты здесь, Мартин Лаверти, учитель крестьянской школы в Лейтриме.

— Это не просто школа, а классическая академия. У меня в основном учатся те, кто потом идет в семинарию. Жизнь здесь покойная, и я с этим смирился. — Лаверти поднес руку к глазам. — Погожими вечерами хожу на мост, слушаю, как бегут воды Шаннона. Иногда по часу простаиваю, потом иду в пивную к Данфи. Живу сам по себе.

— А люди-то здешние хоть знают, кто ты?

— Зачем им, убогим и простым душам. В прошлом году ко мне на неделю заезжал Майкл Туома, прочитал мне все свои новые стихи. Вот уж кто работает не покладая рук.

— Он всегда много писал, — кивнул Мак-Карти. — Но для него это именно работа.

Он оглядел грязную комнату. Скоро здесь зазвучат ребячьи голоса, сбиваясь и спотыкаясь, будут они произносить громоздкие латинские слова, а в камине загорятся красным огоньком бруски торфа. А пока это запущенная и унылая комната слепца.

— Денек-другой обожди, не ходи к мосту, — посоветовал он другу. — По этой дороге пройдут повстанцы и французы, а следом красные мундиры.

Лаверти причмокнул, оценивая виски на вкус.

— А откуда, Оуэн, ты об этом знаешь?

— Я был с ними. Шел от самой Киллалы, да вот решил отстать. Их песенка спета.

— Дай им бог победы, — тихо и бесстрастно, точно молитву, произнес Лаверти, слова прозвучали напыщенно, лишенные смысла. — И дай бог, чтоб Гэльский народ победил в этом году и мечом очистил Ирландию от иноземцев.

— В этом году не победит, — сказал Мак-Карти.

— Оуэн, ты всегда был человеком храбрым. Помнишь, мы жили в Макруме, там поговаривали, что ты подозрительно много знал о Падди Линче, главаре Избранников.

— Знаю лишь то, что его вздернули в Макруме. И теперешних мятежников вздернут либо расстреляют из пушек.

— Как ни придешь вечером к Данфи, вечно разговоры о пиках и тому подобном. Даже песни сложили, ты представить себе не можешь, до чего ж они ужасны, однако их горланят все эти пастухи да батраки. Они говорят, настал год свободы.

— Да год-то уж к концу идет, — заметил Мак-Карти, он вновь наполнил стаканы, потряс кувшин: наполовину пустой.

— Началось все в Уэксфорде, — продолжал Лаверти, — потом перекинулось в Антрим, потом в Мейо. Ну а теперь восстали в Лонгфорде, а может, еще и в Кэване.

— Возможно, — согласился Мак-Карти. — Мы прошли все графство Слайго, на дорогу к нам выходили люди, некоторые совсем юнцы, что они понимают, эти батраки, которым, раз урожай убран, делать больше нечего. Но куда больше крестьян так и остались в полях, лишь провожали нас взглядами. Все-таки распевать песни в тавернах — доля не из худших.

— Если и впрямь на небесах есть бог, — вновь заговорил Лаверти, — он должен видеть, как проливает свою кровушку Гэльский народ.

— Видит, непременно видит, — заверил его Мак-Карти, — нельзя не видеть. Я и сам насмотрелся, до сих пор тошно. Останься я в Манстере, жил бы в покое.

— Знаешь, — прервал его Лаверти, — а я за последние три года ни строчки не написал. И вряд ли уж когда напишу.

— Напишешь, обязательно напишешь, — тут же подхватил Мак-Карти.

Лаверти лишь покачал головой.

— Я думал сначала, это из-за слепоты. Но сколько прекрасных поэтов писали и слепыми. А мне просто не пишется. Сам не знаю, но что-то безвозвратно ушло. Все равно как у арфиста одеревенеют пальцы. Я складываю слова, а они точно дохлые рыбы. По ночам у меня столько времени, сколько можно пожелать, и я на память читаю свои стихи. Кое-какие из твоих, из поэм Мак-Конмары и одно-два — Туомы. И некому меня слушать, даже цыганки рядом нет. Я сам себе и О’Рахилли, и Ферритер. Они наполняют мою жизнь. Я упиваюсь их сочными, красочными строками, пока не утолю жажду. Благодаренье господу, что дал мне хорошую память. Мне сейчас поэму сочинить, что корабль построить, — не под силу!

— Не бойся, силы к тебе вернутся, — утешил Мак-Карти.

Однако, взглянув на слепца, испугался. Запавшие щеки, заострившийся, точно клюв, нос; глаза, от которых скрыта пеленой красота мирская; длинные неспешные пальцы теребят шейный платок. Мак-Карти вдруг пронзил страх: а что, если сонно-мертвое запустенье проказой разъело душу Лаверти? Он сам изведал, что значит не писать месяцами, душа словно покрывается ржавчиной. Лаверти не пишет уже три года. Замкнулся наедине со смертью, стал косноязычен, одни и те же слова кажутся то значимыми, то пустыми, будто насмехаются над ним.

— Нет, сил мне уже не вернуть, — вздохнул Лаверти. — Да это уже и неважно.

Никогда в своих стихах он не шел неведомыми путями, держался проторенных троп, и тем не менее Лаверти настоящий поэт. Во что превратился его дар? В ржавый замок, ключ от которого потерян? Сравнение понравилось Мак-Карти, и он щедро оделил себя виски.

— Ты, Оуэн, с самого начала писал лучше меня, да я и не завидовал. И Туома, и О’Моран, и Мак-Конмара выше меня стоят, как выше вас всех — О’Салливан.

— Так нам еще не поздно с ним потягаться. Мы-то судим по тому, что он написал за всю жизнь. — Господи, даже Лаверти О’Салливана помянул. — И отчего все вы так преклоняетесь перед О’Салливаном?

Усмешка тронула губы под нависшим носом.

— О’Салливан пишет лучше тебя, Оуэн. Всякий поэт в Манстере подтвердит. Впрочем, так ли это важно? Идти вслед за О’Салливаном не зазорно. Мы все за ним тянемся.

Мак-Карти допил виски, налил новый стакан.

— А сколько низкопошибных стихов приписывают О’Салливану, да и те, что расхваливают, могли быть написаны разными поэтами. Так уж заведено: умершему вся слава и почет. При жизни О’Салливана почитали О’Рахилли. Я отлично помню.

— Верно ты сказал, — Лаверти протянул к другу руку со стаканом, — но сейчас, Оуэн, сама поэзия при смерти. А мы шатаемся по пивным Корка и Керри, словно дети малые, похваляемся друг перед другом своими стихами. Но уходит, уходит поэзия. Нет за нами молодых, кто бы писал потом своим и кровью. Жизнь потечет дальше, а мы сдохнем, точно рыбы на мели.

— Мартин, клянусь богом, это у тебя от здешнего одиночества мозги набекрень. Как это «уходит поэзия»? Что ж тогда останется в мире? Глупая скотина на полях и убогие деревушки под нещадным солнцем? Не забывай, мы — глашатаи Ирландии, так пей же, ради бога, до дна и выбрось черные мысли из головы.

По деревенской улице под полуденным солнцем брел мужик: ума, видать, небольшого, взгляд пустой, бессмысленный, рот приоткрыт, виден белесый язык — такую страшную картину увидел Мак-Карти за согбенной спиной Лаверти. Тягчайший грех поэту выступать против поэзии. За него он и поплатился, ослеп, потерял дар слова.

— Послушай-ка, — сказал Мак-Карти.

Он подался вперед, положил руки на колени другу и прочитал наизусть знаменитый айслинг Лаверти, известный от Макрума до Трейли. Декламировал он медленно, несколько раз запинался, припоминая слова. Звучный голос разнесся по комнате, заполнил ее. Четкие, стройные рифмы гнали прочь беспорядок и грязь, расцветили весенними цветами, зеленели сочными лугами, журчали ручейками в долине, зрели краснобокими, круглыми плодами на ветвях. Слезы навернулись на глаза Лаверти, прорвав молочную пелену. Мак-Карти закончил поэму негромко, слова растворились в тиши грязной комнаты, оставшись лишь в памяти.

— Для меня писать стихи все равно что дышать, — сказал, помолчав, Лаверти, — по-моему, эту поэму немало людей выучило наизусть, а мне она далась за один вечер. Может, всего строчек пять потом заменил. Я хорошо это время помню: холодный январский вечер в Балливурни, на полях иней, холмы черные, точно нахохлившиеся грачи. Поэма сама собою сложилась. Господи, Оуэн, как счастлив был я в ту ночь, не выразить ничем. Я чувствовал, что получилось прекрасно. И так с каждым стихом.

— Еще бы не чувствовать! — подхватил Мак-Карти. — Поэтому гони-ка все мрачные мысли прочь. Можно подумать, будто конец света наступает.

Его передернуло, словно дохнуло холодной зимой, холод прокрался и в душу, не спасли ни длинные рукава, ни шарф; холод сковал тишиной безжизненные холмы и поля. Дрожа всем телом, он снова взялся за кувшин. А по берегу озера Аллен идут сейчас понурые люди. За ними по пятам — всадники в красных мундирах, и лица их искажены злобой. Что ему до этих лиц? Перед ним расстилались незнакомые дороги, впереди ждали незнакомые деревни. Беда пригнала его к этому слепому человеку, живущему во мраке, к поэту, обрекшему себя на молчание. Предаваясь сладостным мечтам на лугах поместья Гамильтон, он выбросил пистолет и пошел тернистым путем, чтобы вновь обрести себя. Но вот опасность опять нависла над ним: на этом берегу Шаннона удачи ему не видать. А незрячий, согбенный Лаверти сидел рядом, оглаживая стакан рукой. Мысли его в далеком прошлом, ему вспоминается юнец, одержимый поэтической страстью.

Мак-Карти встал, подошел к двери. За деревней в последних закатных лучах переливалась река, словно кто тянул бесконечные серебряные сети. Вот солнце на прощание скользнуло по каменным плитам моста. В душной тишине уху его слышалась дробь французских барабанов, тяжелая поступь вооруженных пиками повстанцев. Из лачуги через дорогу выбежала кроха, босиком, из-за копны каштановых волос — осколком — личико. За небольшим полем снялась стая птиц, замелькали-замелькали черные крылья.

— Ты шел с Гэльской армией! — донеслись до него из мрака комнаты слова Лаверти, избитые, выспренние слова.

Мак-Карти поморщился. Гэльская армия — это сородичи О’Доннела, всадники Сарсфилда; это белые господские усадьбы, спаленные Тайроном; это боевые построения давних сражений. Огрим, Лимерик, Кинсейл — поля брани, оплаканные поэтами. Они не писали о пастухах с косами, корчащихся в предсмертных судорогах на лугах, о бродягах в радости и в горе, павших в пропасть забвения.

— Гэльская армия переходит мост в Драмшанбо, — произнес Лаверти, — вот тебе и сюжет для поэмы.

— Дарю этот сюжет тебе, — усмехнулся Мак-Карти.

Вот уж о чем писать слепому! Он не увидит этих похожих на огородные пугала, в выцветшем домотканом тряпье людей, не увидит их испуганные лица.

— Ты бросил их, — в голосе Лаверти слышался упрек.

— Что ты об этом знаешь! — ответил Мак-Карти, прислонившись к дверному косяку. — Скопище крестьян из Мейо и Слайго, их ведут бог знает куда французы, которым на них начхать. Плачут по ним виселицы.

— А много ли лучше жизнь? В этой стране счастья не сыскать. И все мы — разничтожнейшие люди.

— Ну, ты-то по своей глупости от поэзии отказался. Мог бы еще сотню слезоточивых элегий сочинить.

— Почему ты так превратно толкуешь каждое мое слово? Я же правду писал. Нас разбили при Огриме и Лимерике. Тогдашняя знать села на корабли да отплыла на чужбину, а мы с тех пор словно стадо без пастыря. Черным и горьким выдался век наш, и не обелит, и не подсластит его ни одна поэма.

— Это правда, — кивнул Мак-Карти, — особенно сейчас, для моей хмельной головы.

Тихие лачуги в ряд, приземистые лавки — все так же, как и в деревнях, где прошло его детство. В молодости они виделись ему в розовом свете, каждое название — звонкое, точно золотой, так и просится в стих: Трейли, Макрум, Килмаллок. А на поверку все те же грязные тесные улочки, убогие пивные, которые рисовались в хмельной голове поэта дворцами с колоннадой. Поэзия, однако, манила безудержно. Наплясавшись, отбив босые пятки о земляной пол, наслушавшись арфу и скрипку, он уходил в предвечерний час в холмы, глядел со склона на долину, Агерлоу или Сливенаман, расстилавшуюся далеко внизу. У подножия холмов притаились древние полуразрушенные башни, переплелись изящные арки разоренных аббатств. Мальчишкой он лазил по винтовым лестницам, и лишь ветер шептал в пустых проемах о невозвратно ушедших годах.

Покончив с кувшином Мак-Карти, они одолели и бутылку Лаверти. Но и этим не удовлетворились, пошли в пивную Данфи. Уже опустилась ночь. Часы на протестантской церкви с тонким шпилем показывали девять. Где-то уже, должно быть, совсем неподалеку барабанная дробь, пики, пропыленные, усталые люди. Рядом, согнувшись в три погибели, зажав в правой руке палку и стуча ею по дороге, шел Лаверти. Мак-Карти совсем захмелел. Он прислонился к кованой церковной ограде, вытянул вверх руки, ухватился за остроконечные прутья.

— Ты, Мартин Лаверти, сидишь сыч сычом, и белый свет тебе не мил. Я же совсем другое дело. У меня еще вся жизнь впереди.

— Ты этот белый свет видишь, — ответил Лаверти.

Напружив плечи, Мак-Карти крепче ухватился за прутья и подтянулся.

— Да, не повезло нам обоим, прибило нас волнами жизни к этим унылым лейтримским берегам. Сегодня я сказал одному: прознай о Лейтриме собаки, каждая б не преминула здесь ножку поднять да отметиться.

Он опустился на землю и взглянул на часы. В лунном свете они казались маленькой золотой монеткой. Стрелки под прямым углом. По всей стране видимо-невидимо протестантских церквей с горделивыми шпилями и аккуратными оградами. И на каждой часы — словно маленькая луна; время оградило церкви от древних руин, а ухоженные лужайки и блестящие мраморные надгробья — от убогих лачуг. Каждое надгробие и там и сям несло надпись по-английски: «Память священна», «Уповай на милость Господню», «Верный сын». Каждое слово, точно английский солдат на страже порядка, завтрашний день страны. А дальше по дороге за деревней, наверное, господская усадьба, к ней ведет широкая щебеночная дорожка. Крыльцо с колоннами, над ним орлы из камня, жестокие глаза, цепкие лапы, хищный клюв.

— Сколько там на часах? — спросил Лаверти.

— Уже поздно, — ответил Мак-Карти, — времени совсем мало осталось.


В пивной Данфи люди окружили путника из Гранарда, широкоплечего толстяка, туго перетянутого ремнем, за который был заткнут пистолет.

— Ну и дураки, если не верите, — говорил он. — Да каждый в деревнях окрест Гранарда и Лонгфорда за оружие взялся, да и в Кэване народ поднимается. Тысяч пять, все дружно, как один.

Тавернщик вновь наполнил стакан гостя. Путник не выпускал его из рук.

— Отсюда и до Маллингара вся земля в руках Объединенных ирландцев. Господи, да вы ничего подобного не видели! Убивают йоменов, помещиков. Йомены укрылись в Маллингаре, боятся и нос высунуть. Мы их всех перережем! Отбивные из них понаделаем.

Лаверти постучал по стойке, подозвал тавернщика, попросил себе и Мак-Карти по стакану виски.

Мак-Карти быстро разделался со своим и заказал по второму. Таверна была тесная, пропахшая потом. Он облокотился на стойку. Вдруг разом навалилась усталость.

— Вот чудеса-то, — радовался кто-то из местных. — Сначала Мейо, теперь Лонгфорд. Поднимается народ Гэльский.

— Чудеса в другом, — оборвал его пришелец. — В том, что народ Лейтрима до сих пор не восстал. В том, что они до сих пор сидят в своей блевотине и по тавернам Драмшанбо. Какие ж вы после этого ирландцы!

— У нас здесь тихо, — сказал Данфи. — В Драмшанбо отродясь никого, кроме Избранников, не было.

— Избранников? — Гость из Гранарда презрительно хмыкнул. — Это те, что по ночам режут господский скот? Мы не какой-нибудь клочок пастбища, а целое графство Лонгфорд захватили.

— Ну и чудеса! — снова ахнул кто-то из местных. — А сами-то вы из Объединенных ирландцев?

— А знаешь, почему у меня вот эта штука? — Гость положил руку на пистолет за поясом. — Потому что я — капитан у них. Ганс Деннистаун меня капитаном поставил.

— Ну, за это нужно особо выпить, — сказал Данфи и протянул бутылку.

— С удовольствием, — благодушно отозвался посланник из Гранарда.

— С удовольствием, — передразнил его Мак-Карти, обращаясь к Лаверти. — Какой воспитанный человек!

— Могучий, наверное, человек, судя по голосу.

— Как не могучий — капитан! А за поясом пистолетище с пушку!

Жители Драмшанбо зачарованно смотрели на пистолет, словно сам мятеж, облеченный в металл, предстал перед ними в таверне. Порой они отводили взор, искали поддержки в глазах приятелей, но непременно, таясь, снова засматривались на пистолет.

— Города пока в их руках, — продолжал гость, — и Гранард и Лонгфорд, но они заперлись в них, сидят трясутся, а нам раздолье, ходим-бродим по всему графству.

— Даже к нам в Драмшанбо забрели, — робко и вопрошающе вставил Данфи.

— Не забрел, а послан с заданием, — поправил капитан из Гранарда. — Нас разослали по дорогам, чтобы найти людей из Мейо и рассказать о восстании в Лонгфорде. Я поеду по берегу озера Аллен в Слайго. Не застань меня здесь ночь, сейчас бы уже был в пути.

— Торопиться некуда, — сказал Мак-Карти, но, кроме Лаверти, его никто не услышал. Тогда он повторил громче: — Торопиться некуда. Повстанцы сами идут к озеру Аллен. Завтра они будут в Драмшанбо.

Все в таверне повернулись к нему. Капитан тоже обратил на него пухлое лицо с глубоко посаженными крошечными глазками.

— Что ты такое несешь?

— Нет нужды искать людей из Мейо, — пояснил Мак-Карти, — завтра они подойдут к мосту, переправятся через реку и дальше — на Лонгфорд. И французы с ними.

Капитан поставил стакан на стойку и спросил у Данфи:

— Кто это?

— Мой друг, — поспешил ответить Лаверти, повернув на голос незрячие глаза.

— А как он здесь оказался? — спросил Данфи.

— Так вот, — продолжал Мак-Карти, — не успеют они и мост перейти, как нагрянет английская кавалерия. Так что отправляйся-ка ты к своим, в Лонгфорд.

— Господи Иисусе и пресвятая дева Мария! — прошептал кто-то.

— Этот человек — учитель, мы работали вместе в Манстере, — пояснил Лаверти. — Помню его с той поры, когда я еще был зрячим. Это весьма уважаемый человек.

— В ту пору, может, и был, — усмехнулся Данфи. — Сейчас же свинья свиньей, пьян в стельку.

— А откуда учителю из Манстера знать про людей из Мейо? — обратился ко всем гранардский капитан.

— Господи, спаси и сохрани, — вздохнул кто-то. — Повстанцы из Мейо, а следом английская кавалерия. Вот кровушки-то прольется!

— Не здесь, так в другой деревне, — заговорил Мак-Карти. — Тысячи англичан ждут повстанцев в Каррике. В Лонгфорде об этом, конечно, знают.

— Зато я тебя и в глаза раньше не видывал, — прервал его капитан. — Кто ты такой?

— Я шел с повстанцами, — объяснил Мак-Карти. — От Мейо до Слайго. И видел, как они на юг повернули.

Лаверти положил ему руку на плечо: будь осмотрительнее.

— Есть здесь хоть один, кто верит этому парню? — спросил капитан. — Если б ты с ними от самого Мейо шел, и сейчас бы, в победный час, от них не отстал, не сидел бы здесь, в Драмшанбо, в пивной. Может, скажешь, ты тоже из Объединенных ирландцев?

— В победный час! — эхом отозвался Мак-Карти. — Да они бегут без оглядки что есть мочи, а англичане на своих лошадищах — следом. Единственная надежда повстанцев — идти прямо на Дублин, если люди из Лонгфорда захватят дорогу. Возвращайся-ка в Гранард да растолкуй там это.

— Да ты и не из Объединенных ирландцев вовсе! Ну-ка, скажи их клятву.

— Вот что, ты, глупая жирная скотина! — выкрикнул Мак-Карти, не обращая внимания на то, что Лаверти еще крепче ухватил его за плечо. — Лучше не напоминай мне о клятвах.

— «На барабан — королевскую шкуру! И не ведать свободной Ирландии горя — от глубинки до моря» — вот какая у Объединенных ирландцев клятва, и всякий, вступивший в Общество, ее знает.

— Прекрасная клятва, такая благородная, благозвучная, — съязвил Мак-Карти. — Я сам поэт, но мне такой вовек не написать. Завидую вам.

— Оуэн, тебя выпивка заждалась, — сказал Лаверти и свободной рукой подвинул к нему стакан.

Мак-Карти поднял его: рука дрожала от хмеля и ярости, виски расплескивалось на пальцы.

— Вы только на него полюбуйтесь, — не унимался капитан из Гранарда, — так нализался, что стакан до рта не донесет. Посмотришь на такого, сразу ясно, почему столько лет мы на своей же земле рабами жили.

— Он верно говорит, — вступил Данфи. — Уведи-ка, Мартин, своего друга подобру-поздорову.

— Сейчас уже ночь, пойдем-ка со мной, переночуешь в школе, — предложил Лаверти.

— Куда хочу, туда и пойду, где понравится, там и заночую, — заупрямился Мак-Карти, — а у вас мне оставаться что-то не хочется. Неужто никто не вразумит этого осла, что ему нужно возвращаться в Гранард.

Сухо и опасливо Лаверти сказал:

— Будь по-твоему, Оуэн. Отведи меня к камину, там посидим на скамье, выпьем еще тихо-мирно.

— Давайте, давайте, — махнул им Данфи, — почему б не выпить на дармовщинку.

Заговорил капитан:

— Ты ерепенишься, потому что выпил лишнего. Потому и не сержусь. Но пьяный ли, трезвый, ты на рожон не лезь. Язычок свой острый окороти.

Мак-Карти кивнул тому на пистолет.

— Больно страшная у тебя игрушка-то.

— Верно. — По жирному бледному лицу неожиданно поползла улыбка, обнажились темные в отсветах пламени зубы. Он неуклюже вытащил пистолет из-за пояса, показал всем.

— Два дня назад я из этого пистолета человека застрелил. Не верите?

— Как не поверить! — бросил Мак-Карти. — Этой штуковиной помашешь, не только чужих, родных всех порешишь.

— Я в оружии толк знаю, — похвастал капитан и сунул пистолет обратно за пояс. — Знаю, как с ним обращаться.

— Может, и так, — согласился Мак-Карти, — зато в военных маневрах ты профан профаном. Так же, как и я. Вот потому-то мы и рабы. Послушай меня ты, оказал бы повстанцам немалую услугу, да и себе, кстати. А ты заладил: «Мне до этого дела нет».

Он повернулся и пошел к скамье у камина, Лаверти пришлось ждать, когда его доведет до камина Данфи.

— Ну вот, — сказал он, поставив перед ними два стакана. — Выпейте потихонечку и идите себе к Мартину в школу. И так уж засиделись. — И он подтолкнул Лаверти в бок.

— Да, да, конечно, — подхватил тот.

Мак-Карти положил руки на колени и взглянул на Данфи. Воздух в комнате был спертый — народу в таверне битком, — при свечах неясно вырисовывались силуэты. От приторного сладковатого виски начало першить в горле.

— Значит, ты не поверил ни одному моему слову?

— Не знаю, — ответил Данфи. — У нас в городе всегда покой. Кое-кто, конечно, не прочь побахвалиться, но дальше слов не идет. Не знаю, кому из вас верить, тебе или этому здоровяку из Гранарда. До нас все новости в последний черед доходят. — Он вытер руки о передник.

— Для нас всех последний черед наступает, — предрек Мак-Карти.

Стрелки церковных часов, посеребренных бледной призрачной луной, целили в будущее.

— Очень мне страшно, — продолжал Данфи. — Центральные графства восстали, а люди из Мейо идут сюда.

Он отошел, и Лаверти сказал другу:

— Какой же несносный у тебя всю жизнь был характер. Ты уже не мальчишка, чтоб буянить в тавернах.

— Гэльская армия! — фыркнул Мак-Карти. — Нацепят на завзятого драчуна ремень с пистолетом, вот тебе и капитан!

— Верно, лучше у нас ничего нет.

— А у англичан да французов есть. И кавалерия с саблями, и пехота, прошагавшая по всей земле. Что те, что другие — один черт.

Лаверти задумчиво повертел стакан. Мак-Карти продолжал:

— Верно, мы для французов не дороже дерьма. Они пришли к нам справлять свои дела, а нас, несколько тысяч крестьян, взяли, чтоб черную работу за них делать. Мы, ирландцы, в посудомойки да в конюхи годимся.

— Тебя это не касается. Ты поэт, а не солдат. У тебя благородное призвание.

— Поденщики и пастухи — вот мы кто, — не унимался Мак-Карти, — а где это видано, чтоб пастухи свободу обрели?

— И все же когда-то наш народ был велик. Об этом сложены поэмы. Да и сам ты писал.

За королем Яковом на реку Бойн двинулась вся ирландская знать в париках поверх черных патлатых и глупых голов: и Кланкарти, и Маунткашэл, Мак-Магон, О’Горман. За ними босиком поспешали рекруты, испуганные и озлобленные, кто с пикой, кто с мушкетом в неуклюжей руке. Вильгельм расправился с ними: у реки Бойн наголову разбил армию, при Огриме сровнял с грязью. За стенами осажденного Лимерика они умирали от голода. Любимец Ирландии Патрик Сарсфилд отплыл во Францию со своей тупоголовой свитой, на собравшихся на берегу босяков он даже не взглянул. А павшие герои, благородные и обходительные, любезные даже в выражении, перекочевали в витиеватые строки поэзии, убранные лаврами изысканных слов. Плуг и лачугу, грязь, нищету поэзия скроет.

— Да что и говорить, великий народ.

И верно, что стадо без пастуха. Отблески свечей — точно старое золото.

Мост через Шаннон в Драмшанбо на глухом перепутье. Он обернулся: все увлеченно слушали капитана из Гранарда. Он и впрямь принес им чудо: восстали центральные графства, толпы, вооруженные острыми мечами, нападают на отряды йоменов, режут уздечки кавалеристам. До этой Гэльской армии долетели отсеившиеся в тавернах обрывки стихов и поэм.

— А ты, Мартин, бывал в Гранарде? — спросил Мак-Карти.

— Еще бы! Года два, нет, три тому назад, там у них было крупное состязание арфистов. Заслушаешься, Оуэн! Со всего Коннахта и Манстера собрались, играли один за другим, самые искусные продолжали состязание, круг сужался, и лучшими оказались арфисты и из Манстера.

— Лучшие арфисты — с севера, — заметил Мак-Карти. — А вот лучшие поэты — из Манстера. Это ни для кого не секрет.

— Среди арфистов сам великий Арт О’Нил был. Но от старости пальцы плохо гнутся, не слушаются, чудесных звуков из арфы не извлечь. Награда досталась другому — какому-то Фоллону. Стыд и позор со старцем связываться!


— Позавчера, — говорил тем временем капитан из Гранарда, — мы, человек тридцать-сорок, вышли на дорогу из Баллинали, я у них был капитаном. Почти все с косами, а у кого лишь жерди, заостренные на конце.

— Матерь божья! — ахнул кто-то. — И с этим вы пошли на англичан?

— У нескольких человек настоящее оружие было, мы его в усадьбе Небесный замок господина Шо захватили. Там-то я пистолет и раздобыл. Так вот, едут нам навстречу из Западного Мита человек восемь йоменов лорда Лонгфорда. Мы их прямо на куски разорвали. Одного здорового такого стащили с лошади, он было подниматься стал, а я ему пистолет прямо в глаз и курок нажал.

— Господи боже мой, — не удержался какой-то крестьянин и оглядел товарищей.

— А он возьми да не выстрели. Курок щелкнул, только и всего. Тогда я давай того парня рукоятью по голове колотить, пока не издох.


— Знавал я О’Нила, — сказал Мак-Карти.

— Только подумай, сколько ему лет! И так же, как и я, слепой. Богом клянусь, лет девяносто, не меньше. Знаешь, его даже раз в Шотландию возили играть для тамошней знати.

— А неужто ты не слышал о том, как он играл для Брайана Бору? Поговори с О’Нилом — всю историю выучишь, и всегда он в гуще событий.

— Да, пожалуй. Я-то знаю лишь то, что он сам мне рассказывал. Как играл и для Муртоха Оге О’Салливана. Не знаю, правда ли, нет.

— Правда, — подтвердил Мак-Карти. — Я и сам об этом не раз слышал. Муртох — человек щедрый, далеко кошелек не прячет.

Сумасбродный, широкой души человек, быстрой чайкой носился он меж берегами Франции и Манстера. Наконец англичане схватили его и уготовили тяжкую смерть: его тащили на аркане за лошадью от Бийра до города Корка.

— Вот люди были, что он, что Арт О’Лири. С ними и кончилась ирландская знать. С тех пор ничего, кроме собственного дерьма, и не видим. А их всех поубивали. Давно уж, лет двадцать, а то и тридцать тому.

«Красив, щедр, храбр» — начертано на могильной плите О’Лири в Килкреахе. Его застрелил близ Макрума англичанин, которому приглянулась его лошадь. О’Лири не знал себе равных в бою, в минуты ярости любого сотрет в порошок, ни одна женщина не могла устоять перед его чарами, однако прославившую О’Лири элегию написала его жена.

— Может, ты и прав, — согласился Мак-Карти.

А может, подумалось ему, все эти герои — полунищие, но с гонором помещики, жившие, как Рандал Мак-Доннел, в грязи. Легенда же облагородила и прославила их.

— О знакомстве с Муртохом О’Салливаном всякому будет охота послушать, — сказал Лаверти.

— Вот бы О’Нил — арфист — и сложил песню, — буркнул Мак-Карти.

— За что ж ты беднягу О’Нила так невзлюбил?

— Невзлюбил, говоришь? Лучше его в Ирландии музыканта не сыскать было, а кончил он тем, что на кухнях господских усадеб играл джигу.

— Говорят, всякий раз, когда он приезжал в Гранард, он останавливался у советника Эджуорта, там его привечали.

— На кухне, — добавил Мак-Карти. И выпил разом полстакана виски. — Уж что-что, а господские кухни мне известны. Теснота. Подадут кружку пива, и на том спасибо.

— Как у Данфи, — вздохнул Лаверти. — Нам всегда последний черед.


В дальнем углу вдруг громко засмеялись. Как они упиваются россказнями этого бахвала из Гранарда! Вот он широко развел руки. На юге, в Гранарде и Лонгфорде, крестьяне толпой набрасывались на конных йоменов, цепляли пиками за поводья, стаскивали всадников наземь. И сейчас в праздной и хмельной беседе этот гранардский Одиссей рассказывал о своих приключениях. Люди сгрудились вокруг, на лицах — возбуждение и любопытство.

— Захожу в усадьбу господина Шо, в Небесный замок, ну, со мной еще человек восемь. Простите, говорю, что нарушил ваш вечерний покой, но дело в том, что Ирландской республике нужно оружие, пора чужаков с нашей земли в море сбросить. А они, значит, всей семьей в зале сидят, комната огромная, такой вовек не увидите, а их только трое: сам, жена да дочка, Анна, девушка тихая, скромная, сидит вышивает. А обставлена зала так, будто человек двадцать живет — столов, стульев столько, на стенах картины, шкаф большущий, доверху книгами забит. «Вы, — сам-то мне говорит, — большую ошибку совершаете». Не вижу, говорю, никакой ошибки, скорее наоборот. Ну, забрали мы у них три охотничьих ружья, мушкет да вот этот пистолет, из которого я йомена пристрелил.

— У нас в Драмшанбо оружия на целую армию хватит, — сказал кто-то из местных. — На усадьбе господина Форрестера, она у него Восход называется.

— Могло б это оружие и благому делу послужить, — заметил капитан.

Пастух пастухом. Его лишь подпоясали ремнем, сунули в руки пистолет и послали воевать. Такие люди Мак-Карти не в новинку. Со старых гравюр, что пылились в манстерских библиотеках и изображали эпизоды елизаветинских войн, на него смотрели те же лица, лица лесных разбойников.

Мак-Карти осушил стакан и положил руку на плечо Лаверти.

— Мне пора идти, Мартин. Домой тебе поможет добраться кто-нибудь из этих парней.

— Подожди! — испуганно произнес Лаверти, нащупал руку Мак-Карти, ухватился за нее. — Сейчас нельзя идти, Оуэн. Ночь, ни зги не видно.

— Скоро рассветет, — ответил Мак-Карти. — Помни, что я тебе говорил. Сиди в школе и никуда не выходи. Утром сюда придут повстанцы из Мейо и французы, а за ними вслед — английская кавалерия. Пощады от них не жди.

— Кто ж ходит ночью по дорогам, — пытался урезонить его Лаверти. — Я слепой и то не пойду.

— Хочу поскорее добраться до родных мест, — сказал Мак-Карти. — Мне бы перейти еще раз через Шаннон, да и на юг, в Керри, а вместо этого, дурак я, дурак, иду в Гранард.

— В Гранард! — изумленно прошептал Лаверти. — Ты и впрямь полоумный. Этот капитан только что оттуда, ты слышал, о чем он рассказывал. В Гранарде кровь льется рекой да головы направо-налево летят с плеч.

— В Керри ведет не одна дорога, — продолжал Мак-Карти. — И по сей день удача мне сопутствовала.

— Удача дураков не любит, — бросил Лаверти. — Боюсь, долго тебе придется до Керри добираться через Лонгфорд.

— Я и до Драмшанбо долго из Мейо добирался. На моих глазах восстание начиналось, может, на моих и закончится.

— Удача твоя вся в том, что ты пока зрячий да живой, — не сдавался Лаверти. — Воистину нужно быть дураком, чтоб самому в петлю лезть.

— Не бойся. Беда меня стороной обойдет. Получишь в один прекрасный день от меня письмецо из Трейли.

— Что толку его ждать. Даже если и получу, прочитать-то не смогу.

— Так у тебя в академии умники из умников, вот и прочитают тебе.

Мак-Карти высвободил руку из руки Лаверти и поднялся.

Тот подался вперед, хотел задержать, но Мак-Карти увернулся.

— Он что зверь дикий, милости не знает, — жаловался кто-то из местных на владельца Восхода господина Форрестера, — я-то не с чужих слов говорю. Сам у него землю арендую. Раз в три месяца он на кухне с нас подать принимает. Со всех в один день. Вот и выстраивается длиннющая очередь от двери по всему двору. В кухню он запускает поодиночке. Сам сидит за столом, а мы стоим, шляпы долой. Прознает, кто крышу новой соломой покрыл, — набавляет цену.

— Ну, сегодня-то он не на кухне, а сидит в своей зале да за свою шкуру трясется, — сказал капитан. — Вам бы к нему заявиться и тоже: «Простите, что побеспокоили вас в собственном доме…»

— Ну, старик Форрестер еще ничего, — возразил другой крестьянин. — Когда совершеннолетие сына справлял, пир на весь мир устроил. Народу съехалось! Нам только успевали бочки портера выставлять. К вечеру никто на ногах не держался. В парке даже памятник по этому случаю поставили: «Николасу Форрестеру по достижении совершеннолетия — от счастливых родителей и благоговеющих крестьян».

— От благоговеющих крестьян! Эка куда загнул! — сплюнул первый. — Благоговеют перед ним, как же! Наплакались, особенно кое-кто из девок в Драмшанбо.

— Из Бойла каменотесов привозили, специально чтоб памятник этот поставить. Знающие, скажу тебе, люди.

Капитан из Гранарда лишь рассмеялся и положил им на плечи руки.


— С детства мне все уши прожужжали Артом О’Нилом, — сказал Мак-Карти другу. — А однажды вечером в Макруме мне довелось увидеть его в таверне, держался он заносчиво, а уж пьян был в стельку, стакан до рта, не расплескав, донести не мог.

Но взял О’Нил арфу, и на слушавших хлынул поток звонких, точно злато и серебро, звуков.

— Мы не об Арте О’Ниле с тобой толковали.

— Тесен белый свет, где нам жить уготовано, да и его конец близок.

— Мы славно провели вечер, — сказал Лаверти. — Но сейчас мне страшно. И вокруг — мрак.

Мак-Карти нагнулся, поцеловал его в щеку и отошел. Капитан из Гранарда заметил, что он проталкивается к двери.

— Эй, учитель! — окликнул он. — Иди прямиком в Гранард. Там сейчас такое творится — нигде больше не увидишь. Гэльская армия, что тебе волна морская, все графство Лонгфорд затопила.

— Много вы там средь холмов о волне морской знаете, — фыркнул Мак-Карти.


Темная ночь. Там, кажется, улица, дальше — вроде бы мост и река, а вот и дорога. Моросил дождь. Мак-Карти подошел к мосту, постоял. Внизу плескала река Шаннон, бежала прочь от холмов к морю. Сколько дорог в Ирландии, и не угадать, на которой тебя поджидает судьба. Уж как вертелся и ловчил Падди Линч, предводитель Избранников, чтобы обмануть ее. Днем таился, как загнанный волк, в пещерах, а ночами совершал налеты на большие усадьбы. А судьба терпеливо ждала его в родном Макруме, точно двойник, которого он и боялся и ненавидел, — ждал его эшафот на рыночной площади да веревка с петлей.

В том же городе слушал Мак-Карти и Арта О’Нила, старого как мир слепца с редкими до плеч волосами. Он приник к арфе и терзал ее длинными, словно когти, и твердыми пальцами. Не слыхивала притихшая таверна столь совершенной игры. Звуки арфы вырвались на простор, пронеслись по улицам Макрума — спрятавшегося в угрюмых холмах городка, слились воедино с мраком ночи, одели в траур тело Линча на виселице: оно было обмазано дегтем и заковано в кандалы. А под искусными пальцами арфа уже не рыдала, а смеялась, проворные ноги пустились в пляс по земляному полу. В этом городе вдруг и вспомнились Мак-Карти удивительно четко и ясно холмы родного Манстера. Нежные, точно девичьи груди, вздымались они над безбрежными водами. Под рукой он почувствовал изгиб каменных мостовых перил. А давно слышанная музыка все бередила память, сливалась с журчанием реки под мостом, и зародилось у него в душе единое чувство, мимолетное, но сильное.

Он с силой оттолкнулся от парапета, будто отрешаясь от тяжкой ноши. «Прощай, река Шаннон», — произнес он вслух, и в звучанье его голоса растаяла музыка былых времен. А с нею и сонм воспоминаний: узловатые пальцы О’Нила; легенды об О’Лири и О’Салливане, о погибших героях вымышленного прошлого; стихи поэтов в зимней таверне, точно букеты летних цветов, распустившихся на скудной ниве ирландского языка. Минуту за минутой отсчитывают золоченые стрелки на белых церковных часах — самой церкви не видно, словно и вовсе нет, — пополняя Прошлое, богатый мир воспоминаний о пережитом. Он зашагал прочь от моста, миновал таверну — в единственном окне еще дрожало зыбкое и слабое пламя свечей — и, вместо того чтобы следовать за рекой на юг, направился по дороге к Гранарду.

16

МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

В последние дни золотого лета Мур находил единственное утешение в работе. Его «История Жиронды» уже не вмещалась в четыре большие книги для записей, переплетенных в кожу, Мур исписал пятую и начал шестую. Конечно, приход жирондистов к власти, их скорый закат и отчаянное и безвозвратное падение сейчас уже сокрыто за чередой лет, и историкам осталось лишь гадать да строить теории. Однако во многом благодаря Жиронде мир сейчас изменился до неузнаваемости. Идеалы, которым они некогда служили, стали впоследствии разделять наиболее свободомыслящие англичане. Судьба жирондистов и печальна и поучительна. Один за другим поднялись они на подмостки гильотины — последний акт их быстротечного спектакля. Ниспровергатели старого мира, они учинили хаос и сами же от него пострадали. Не спасли их ни блестящие речи, ни недолгие заигрывания с простым людом Парижа. Живописны события той поры: бегство короля в Варенн, сентябрьская резня, чарующее словоблудие Конвента, судебные процессы, казни — ждут своего историка. Мур искал скрытый смысл и взаимосвязь событий за их фасадом. Проследишь до конца один запутанный ход — и разгадаешь весь лабиринт. Период террора, падение Жиронды, затем Дантона, затем Робеспьера, продажная и трусливая Директория, суровый, жаждущий славы Бонапарт, даже Эмбер и его армия повстанцев из Мейо.

Мур работал словно одержимый. На деле же он, разбирая интриги и распри былых времен, пытался полностью отрешиться от горьких и тревожных событий сегодняшних. Как сильный и коварный наркотик, его целиком поглотил Париж: Мур мысленно бродил по его набережным, отыскивал тайные политические сборища на тускло освещенных улочках. Мур раньше гордился тем, что в делах усадебных обходится без помощи управляющего, теперь же дела эти приняли вид весьма посредственный, если не удручающий. Лишь изредка, по необходимости, он с тяжелым сердцем уделял им внимание. На рынок нужно везти урожай, а дороги запружены военными обозами. К нему приходили крестьянки, сетовали на то, что их мужья и сыновья «далече от дома», и частенько добавляли:

— Да вы и сами, сэр, не хуже нас все знаете.

Еще бы не знать. Он уже затеял переписку с Дублином и Лондоном — может, повезет и удастся спасти Джону жизнь.

Брата он навещал дважды в неделю, верхом добирался он по узенькой дорожке в Каслбар. Как всегда, безукоризненно одетый: в бежевых брюках, темно-коричневом фраке, худощавый, воротничок и манжеты ослепительно белые. Встретив его на дороге, знакомые придерживали своих лошадей, чтобы поговорить, однако лицо Мура оставалось бесстрастным, и он лишь учтиво кивал и касался шляпы кнутом. Кнут у него был плетеный, черной кожи, Мур всегда держал его, свернув кольцом, — то была единственная защита в столь смутные времена. С соседями он не заговаривал, потому что не нуждался ни в их сочувствии, ни в злобных упреках. В роду Муров, за исключением Джона, люди суровые, чувств своих не выказывали. Старый купец из Аликанте воспитал сыновей в сдержанности, сдержанной была и любовь его к озеру Карра, и гордость за свой дом, что стоял на берегу. Сдержанность и молчаливость служили им, католикам, и щитом и мечом в годы гонений и притеснений, оборачиваясь им на пользу. Целый век после поражения при Огриме молчали Муры, и молчание это вошло в плоть и кровь, оно довлело сильнее, чем лондонское воспитание, чем провиговские взгляды семьи. Но в Джордже молчаливость соседствовала с презрением (тоже врожденным) к глупцам.

Каждая поездка в Каслбар была для него тяжким бременем. Не видно уже ни следов сражения, ни пребывания в городе французов и повстанцев. По улицам разъезжали патрули англичан и йоменов. На раскрасневшихся лицах — радость скорой победы, хотя не забылась еще и горечь поражения. В унылом городе среди безобразных, мрачных на вид лавок и складов вновь можно по манере держаться, даже по походке безошибочно угадать протестантов. Каслбар превратился в военную крепость. Где-то на юге готовилась последняя схватка с повстанцами, но в Каслбаре больше волновались о судьбе Киллалы и окрестных деревень, до сих пор каждый день доставляли группами подозреваемых в мятеже: пять-шесть заросших крестьян, черные (или рыжие) космы свалялись, лица у всех грубые, костистые. Им, привычным к холмам и болотистым пустошам Белмуллета, были чужды и страшны городские улицы, лавки, здание суда, тюрьма. Однажды, когда Мур не успел тронуть свою гнедую с тюремного двора, его бесстрастному взору предстала группа таких пленников. Позади и впереди шли, обливаясь потом под суконными красными мундирами, солдаты, они толкали пленных в спины, отпускали непристойные шутки, подсмеивались.

А за тюремной стеной на грубо сколоченном эшафоте качались семь понурых тел, семь почерневших лиц. Прислонившись к столбам, стояли двое караульных. Тюремные окна выходили на широкую треугольную лужайку, испещренную тропками. Каслбарцы быстро смекнули, как избежать неприятного зрелища. И купцы, и солдаты отворачивались, минуя помост. Но Мур всякий раз, проезжая мимо, заставлял себя смотреть на них. Жуткие, неправдоподобные фигуры, постыдная смерть одела лица в недвижные маски.

Джон сидел в одиночной камере, высокие зарешеченные окна выходили на лужайку. Взгляд его не потускнел, кожа не увяла от заточения, он оставался таким же порывистым в речи и жестах. Джорджу показалось, что брата бьет дрожь, однако тот уверил его, что находится в добром здравии. Телом, но не духом, думал Джордж.

Минут пятнадцать они молчали. Джордж сидел на краю низкой колченогой скамьи, а Джон на узкой койке с соломенной подстилкой.

— Ужасно, — прервал молчание Джон, — мне невыносимо глядеть из окна на лужайку, на прохожих. Все время перед глазами эти семеро на чудовищном эшафоте.

— Ты знал их?

— Трудно сказать, — пожал плечами Джон, — тюремщики имен не назвали, а лиц мне не рассмотреть. Что им довелось испытать! Кто они?

— Хочешь, я узнаю имена?

Джон закрыл было лицо руками, потом отнял их.

— Может, они ни в чем и не виноваты. Схватили йомены первых встречных крестьян. А вдруг они из тех, с кем я беседовал, кого вдохновлял на битву?

— Может, и из тех, — согласился Джордж.

— В казематах их сотни, как овец в стаде — не повернуться. Дерутся из-за куска хлеба.

— К тебе отношение особое: ты — президент Республики Коннахт.

— По ночам, — продолжал Джон, — я иной раз просыпаюсь, и мне чудится, что я у себя в комнате, в Мур-холле. Я всматриваюсь во тьму: где-то шкафы с книгами, привычные цветы на обоях — и вижу тюремную стену.

— Нам не стоит терять надежды, — попытался утешить его брат. — Я написал кое-кому из друзей.

— А у тех, что висят там, друзей не было, — кивнув на окно, сказал Джон.

— Увы, не было, — согласился Джордж.

— Разве это справедливо: они болтаются на виселице, а я останусь жить на свободе?

— О свободе я не говорил, — предупредил Джордж, — обвинения против тебя выдвинуты самые серьезные. За них полагается виселица. Единственная наша надежда, если удастся добиться ссылки. И тогда, пройдет несколько лет, может быть, о всей этой свистопляске забудут… — Он пожал плечами и вытянул ноги, положив одну на другую. Скудный солнечный луч скользнул по начищенному сапогу.

— Господи! Джордж! Для тебя это свистопляска? По всей провинции хватают людей и вешают при дорогах. А вина их лишь в том, что они участвовали в восстании, которое я помогал готовить.

— Очевидно, ты прав. Но, с моей стороны, было бы жестоко заронить в твою душу несбыточную надежду. После восстания в Уэксфорде повесили и Колклуфа, и Беджнала Гарви, хотя оба из дворян. Гарви к тому же сам юрист и с хорошими связями. Случись правительству схватить Уолфа Тона, его бы уж непременно вздернули. И невелика потеря для человечества.

— Чем я лучше их? — спросил Джон. — Чем лучше Малкольма Эллиота?

— Вот в этом ты ошибаешься, — ответил Джордж. — Ты себя с ним не равняй. Ты мой брат, а у меня в Лондоне друзья. В высоких чинах. Прежде всего нам нужно вызволить тебя из Каслбара и перевести в тюрьму поспокойнее. Не нравится мне здешняя обстановка. Военно-полевым судом попахивает. Вернутся господа-протестанты в свои гнездышки, вот будут злобиться.

— Я ничем не лучше их, — кивнув на окно, повторил Джон.

— Ты уверен, что тебе хочется к ним в компанию? Сейчас в Каслбаре у меня связей поменьше, однако я могу обещать тебе скорый судебный процесс с определенным приговором. Хочешь, повесят хоть на этой неделе.

— Зло шутишь, Джордж. Это недостойно тебя. — Он отвернулся от брата. — Умирать не хочется никому.

— Нет, желающие есть, — усмехнулся Джордж. — Я рад, что ты не из их числа.

— Конечно, я удобная мишень для твоей иронии, — бросил Джон. — Сам-то я на этом поприще никогда не был силен.

— Очень сложно даже перевести тебя отсюда в какую-нибудь тюрьму на юге. Ну а там будем надеяться на благорасположение Денниса Брауна, как только он вернется в Мейо. Полагаю, что очень скоро.

— Из Голуэя?

— Он уехал оттуда в Дублин. Не сомневайся, Деннис всегда норовит поближе к власть имущим быть. У Браунов это в крови. Недаром они во всякое время процветают.

— Ты, Джордж, удивительный человек. Ратуешь за благоразумие, и в то же время «процветают» звучит в твоих устах как упрек. Ведь такой человек, как Деннис Браун, должен тебя восхищать.

— Сейчас на него все мои, а значит, и твои надежды. Он — Верховный судья в Мейо. И никто, кроме него, не вызволит тебя отсюда.

— С чего ему меня вызволять? Ему, должно быть, приятнее видеть меня на виселице. Ведь повстанцы захватили Уэстпорт и ему пришлось бежать в Голуэй.

— Может, ты и прав. Но я все же поговорю с ним. Ведь Брауны и Муры столько лет прожили бок о бок. Есть даже и кровное родство.

— Сейчас, в его теперешнем настроении, оно мало что значит.

— Посмотрим, — сказал Джордж. — Я вроде хорошо изучил Денниса Брауна, не хуже нашего отца. Брауны правят всем графством. У них в роду своего не упустят.

— «Процветают», «своего не упустят». Джордж, ирония твоя убийственна! — Джон вдруг улыбнулся брату. — Даже в этих мрачных стенах мы без споров не обходимся.

Джордж улыбнулся в ответ. Всю жизнь они неразлучны, любят друг друга, хотя то ссорятся, то мирятся.

— Получил ли ты какое известие от Томаса Трейси? — поинтересовался Джон. — Или от Элен?

— Нет, — смягчившись, ответил Джордж. — В их краях еще хозяйничают мятежники. Но они в безопасности, и им ничто не грозит. Я знаю это наверное.

— Наверное! — эхом недоверчиво повторил Джон. — Ты представляешь, что будет, если на Киллалу двинется армия? Ее предадут огню и мечу.

— Огню и мечу, не иначе. У тебя богатый запас слов из прочитанных романов. Томас Трейси — верноподданный короля, и не пострадает, как и Элен, как и их Замостье.

— А «верноподданный короля» разве не книжная фраза?

И братья вновь улыбнулись друг другу.

К каждой встрече Джон бывал чисто выбрит, коротко, «по-республикански» подстрижен, золотистые волосы зачесаны назад и открывают высокий чистый лоб. Вглядываясь в его синие глаза, плохо различимые в сумраке камеры, Джордж горевал о нем, и сердце его теснила любовь. Джона он любил скорее как сына, ведь с ним, последним ребенком, в семье были связаны самые заветные мечты старика отца. Вспомнилось, как буйно радовался юноша, когда верхом на полном скаку перемахивал ограду. Как сиживали вечерами они с Элен при лампе, и в глазах Джона светилась радость, и он без умолку говорил, говорил. Со временем он стал бы хозяином Мур-холла. Теперь не станет.

За окном послышались детские голоса: должно быть, дети стоят у самого помоста и смотрят на черные, мертвые лица.

— Есть ли какие вести о нашей армии? — спросил Джон. — Не знаешь ли чего?

— Это именно «ваша», но никоим образом не «моя» армия, — сразу открестился Джордж. — Знаю о ней не наверное, а лишь по слухам. Через неделю все кончится. Ты понимаешь или еще нет? Правительственные войска окружили повстанцев, и круг сужается.

— Да, все кончено. Все, кроме кровопролития.

— Много еще крови прольется.

— И тебя это не волнует?

— Пока нет. Потом — да, когда будет время во всем разобраться, когда ты будешь вдали отсюда, в безопасности. Невыносимо, когда убивают, неважно кто: повстанцы ли, английские солдаты или парижская чернь.

В библиотеке аккуратной стопкой сложены его записи, на полках под рукой первоисточники: книги, журналы, статьи. В ярком круге света в темной комнате выводит строку за строкой его перо, лишь иногда прерываясь, чтобы окунуться в чернила, испить этого черного нектара.

— Те, кого убьют, виноваты во всем меньше меня, — сказал Джон. — Чья вина больше моей?

— Тех, у кого нет влиятельных друзей, — подхватил Джордж. — Все к одному сводится: власть и деньги. Наш отец понимал это как никто. У него было чему поучиться.

— Меня он слишком любил, потому, видно, и не учил, — вздохнул Джон.

В предвечерний час, взявшись за руки, идут по длинной аллее старик с прямой, негнущейся спиной и мальчик. А Джордж внимательно и спокойно смотрит на них из окна.

— Верно, отец тебя очень любил, — согласился Джордж. — Любил-то он нас обоих, но особенно крепко — тебя. Но я, Джон, знавал его и другим — жестоким и алчным. В наш век католикам пришлось нелегко, однако отец благоденствовал. Мне он говаривал: «Власть принесет тебе все, власть и деньги».

— Со мной он об этом не говорил, — сказал Джон. — Больше об Испании вспоминал. Апельсиновые рощи, кружева, парчовые платья дам, солнце.

Джордж нагнулся, поднял с пола шляпу, аккуратно почистил ее.

— В четверг приеду снова, — пообещал он. Он поднялся, одернул сюртук, надел шляпу с жесткой тульей, надвинул ее на лоб. — Содержат тебя здесь прилично?

— Вполне. Пожаловаться не могу. Кому из наших друзей я этим обязан?

— Королю Георгу, и больше никому. Точнее, золотым и серебряным монетам с его изображением.

— Деньги и власть, — повторил Джон. — Тебе бы, Джордж, учителем быть. Ты преподносишь мне один урок за другим.

— Однако ты нерадивый ученик. Господи! — внезапно воскликнул он. — До чего ж тошно мне видеть тебя здесь! Мы постараемся освободить тебя. Так или иначе что-нибудь да поможет.

— Мне ничто не помогло. Я старался освободить эту несчастную страну и вот где очутился.

«Освободить страну». Весь-то он напичкан фразами из романов, красивыми позами из пьес, набившим оскомину скверным суесловием всяких «борцов за свободу». А как он, бывало, заливисто смеялся, носясь по лугам на стройной лошади.

— Джордж, я очень виноват перед тобой: тебе и больно, и горько за меня. Хоть мы и совсем разные люди, знай, что чувства мои к тебе сильны и глубоки.

Он стоял внешне спокоен, но в душе колебался; так и слова его: внешне бесстрастные, но проникнутые чувством. Чахлый лучик солнца проник в камеру и осветил его лицо, в скудном свете не видно даже круговерти пылинок. Джон — скорее сын, нежели брат. Сердце Джорджа ныло от тоски и любви. Обнять бы его сейчас, прижать к груди. Несмышленый жеребенок ускакал с луга в темную, опасную чащобу. И вот его, измученного, так и не понявшего, что случилось, загнали и стреножили. Отец и сын на аллее парка. Блудный сын. Тогда Джордж наблюдал за ними из окна, не шелохнувшись. Не шелохнулся он и сейчас. Ноги, словно столбы при воротах, вросли в землю.

— Значит, до четверга, — сказал он и постучал в стальную дверь.

— Здесь время тянется медленно. Принеси мне книг, Джордж.

— Романов? — усмехнулся тот.


Лишь узкая полоска побережья близ Киллалы оставалась в руках повстанцев, к северу же все дороги в Мейо были от них свободны. Отряды солдат и йоменов объезжали их дозором, однако не останавливали господ в дорогих костюмах, в свежих шляпах, в начищенных до блеска сапогах. Мур мог ехать куда угодно. Умиротворенный после рабочего дня за письменным столом, он, когда опускался вечер, ехал верхом по аллее, через ворота с каменными столбами; их увенчивали орлы, цепко державшие в когтях шары крупнее пушечного ядра. Со склонов холмов на него глядели пепелища разоренных усадеб, хозяева так и не вернулись: к чему им руины.

Он рисовал в воображении, как сжигают Мур-холл: едва различимые в ночи фигуры, освещенные факелами; вот пламя уже поползло по комнатам, занялась желтая обивка столовой; как растопка в печи, полыхают книги, пламя лижет столы и шкафы красного дерева, привезенные из Лондона; подбирается к портрету родителей на стене: оба в костюмах испанского двора — их привезли из Аликанте, — нарядное платье совсем не красит мать, бледнолицую северянку, особенно на пурпурно-черном фоне. Трещит, коробится пол под натиском пламени. И будет всматриваться в воды озера пустыми глазницами-окнами Мур-холл, жемчужина озера Карра, точнее пустая раковина. Со временем стены порастут плющом. Но до этого времени еще далеко.

Вечером на дороге ему повстречались пастухи, они гнали домой коров, прохаживаясь по их бокам ореховыми прутьями. Босые, на ногах налипший навоз. Неторопливо шли они рядом со смиренными тварями. Они степенно кланялись Муру. Как знать, может, эти люди пасут его собственные стада. Арендаторов-фермеров он знал и в лицо и поименно, помнил, у кого сколько земли, велика ли семья, помнил, кого что заботит. Эти же бедолаги ютились в глинобитных хижинах, и земли у них хватало лишь на грядку картофеля. Упомнишь ли их имена, родных, узнаешь ли обо всех их заботах. Безликой чередой проходят они мимо раковины-жемчужницы и разбредаются по всей стране: их убогие лачуги под ветхими соломенными крышами лепятся и в болотистых низинах, и на каменистых склонах. Так и жили, и умирали все эти Тейги, Патрики, Майклы, и не сыскать их в недрах истории.

А история — стихия Мура — повсюду вокруг: и в тюремном застенке, и на эшафоте, и на пепелище сожженных домов, и в солдатских шеренгах. В нескольких милях от Мур-холла лежало в руинах аббатство Баллинтаббер, его разрушили и обезглавили солдаты Кромвеля. Мур подъехал к нему, когда почти стемнело. Спешился, распахнул тяжелую дверь — ее навесили в пору гонений на католиков благочестивые люди, — прошел по щербатому каменному полу к пустому алтарю. На стрельчатых окнах — резной, дивной красоты орнамент по камню. Он провел пальцем по замысловатым завиткам. Преклонил колена пред надгробием. В сумраке он все же разглядел резные фигуры святых и ангелов, лица у них были разбиты солдатами, им претило такое «идолопоклонство». Но долгополые одеяния из камня пережили века. Чей покой охраняли эти святые? Теперь уж не узнать, разве что остался где полуистлевший свиток. И это имя кануло на дно Истории.

История — не просто набор вещественных напоминаний о прошлом, пустых скорлупок давних времен, непонятных знаков и узоров. Нужно вникнуть во взаимоотношения людей той поры, раскрыть хитросплетение событий, продиктованных властолюбием и иными страстями. На военном поприще — это Корнуоллис и Бонапарт; в парламенте — Питт и Фокс; в Версале — вынюхивающий дворцовые тайны Сен-Симон, нелепая фигура: он с точностью педанта мог вычислить власть и весомость любого сановника. С Джорджем отец говорил о власти, а с Джоном — об апельсиновых рощах. Каждому он воздавал по интересам. Интересы, однако, изменились. Джон поставил крест и на апельсиновых рощах, и на всей своей жизни, а Мур сам к власти не приобщился, он лишь изучил ее механизм. Управлять людьми ему недоставало опыта, и он скрывал это под броней иронии. История — это солдатский меч, не ведающий сомнений, рушащий резные лики святых и ангелов.

А ему, Джорджу, возвращаться в Мур-холл, в усадьбу светлого камня, воздвигнутую непреклонной волей старика, всю жизнь прожившего на чужбине. Сундуки его набиты золотом, которое добыто потом на заморских виноградниках, под жарким солнцем Испании. А здесь, в Мейо, — голубое озеро, бурый торфяник, тишь лугов и полей. И здесь запечатлел старик Мур свою твердую волю, вместе с архитектором и каменотесом шаг за шагом обходя границы будущей усадьбы. Здесь, на балконе, сиживал он вечерами со стаканом вина в руке, устремив взгляд на озеро. Вспоминал ли он былое? Ибо воспоминания о былом и есть история, и отец его тоже частичка истории.

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

До самых берегов сонной реки Мой протянулись неубранные поля — владения Малкольма Эллиота, хозяина усадьбы Ров. Земли его приходились как раз на нейтральной полосе: с одной стороны — армия, гарнизон Баллины, с другой — повстанцы Киллалы. На север часто проносились патрули кавалеристов, казалось, их подгоняло какое-то важное дело. Стучали копыта, блестели на солнце сабли. Через несколько часов они возвращались уже не спеша, обмениваясь шутками, лишь один молодой офицер держался в седле прямо и сурово.

Джудит глядела на них из окна гостиной, и в душе вскипали противоречивые чувства. Солдаты в английских мундирах — ей и земляки, и одновременно враги. Где-то на севере, а может, и в центре страны такие же солдаты гоняются за ее Малкольмом. По ночам по двое, по трое с холмов спускались повстанцы и скрывались в одной из хижин. Сама Джудит не видела. По утрам ей рассказывала о них кухарка, по фамилии Хеннеси.

— Почему они не хотят говорить со мной? — растерянно и безнадежно вопрошала Джудит, заходя на грязную, неприбранную кухню. — Ведь их борьба — и моя тоже. Я жена Малкольма Эллиота. Должны же они об этом знать.

— Не дай бог, чтоб они сюда заявились. — Кухарка стояла, уперев белые, в муке, руки в бока черной мешковатой юбки. — Им, бродягам трусливым, только виски подавай, отловят их солдаты да вверх ногами подвесят.

— Повстанцы — отважные люди, они сражаются за родину.

— Отважные? Как бы не так, плохо вы их, сударыня, знаете. Да эти трусы еще с полмесяца назад грабили окрест, жгли дома, тащили стулья, платья, столовое серебро. Сколько сейчас семей по деревням едят картошку на тончайшем фарфоре. Видно, как сражаются они за родину! За соседское добро они сражаются, вот за что!

У кухарки, госпожи Хеннеси, были две вдовые подруги из Баллины. Дважды в неделю после обеда они навещали ее и беседовали за кухонным столом у камина, поглощая чашку за чашкой крепкий чай. Так же неуемно поглощали они и последние новости, служившие им источником бесконечных судов и пересудов. Они осуждали и повстанцев, и йоменов, и английскую армию, ибо все они потревожили жизненный уклад, потворствуя и без того неистребимой исконной людской несправедливости. Мятежники — все воры да бродяги, солдаты — звери лютые. Старушки упивались своими же ужасными россказнями. Однако у госпожи Хеннеси не засиживались, чтобы успеть засветло в Баллину. Раз Джудит встретила их на аллее, улыбнулась, и они смущенно поклонились, пряча глаза. Джудит была совсем одинока.

В эту ночь она сидела в кабинете Малкольма, служившем ему и библиотекой, и при свете лампы под круглым зеленым абажуром листала книги, некогда читанные ими вдвоем еще в Лондоне или позже, уже во Рве: «Эмилию», «Элоизу», «Права человека» Тома Пейна, «Руины» Вольнея. Изысканный язык, занесенный в глушь Мейо, точно контрабандой переправленная бочка доброго вина. Искристый и изящный вестник новой жизни. Но Мейо крепко держалось за мглистое прошлое, оберегая свои тайны. Три старухи-пифии напоминали о колдунье из «Макбета» в неухоженной комнате у камина: ходуном ходил ветер, на щербатом полу — картофельная шелуха. Джудит ненадолго забылась, и книга выскользнула из рук. Проснулась она, когда камин уже потух, ночь заглядывала в окно. Однако уходить не хотелось. Джудит еще долго сидела неподвижно, где-то рядом — Руссо, король одиночества. А где-то далеко Малкольм, его увлекли невероятные события, как в романах: военный поход, сражения, победы, республика. Словно зачитавшись, он растворился на страницах книги.

Она взяла лампу с собой в спальню и поставила на туалетный столик. Раздевшись, распустив волосы, встала в одной ночной рубашке перед зеркалом. Серые глаза, продолговатое личико — вот что увидела она в его бездонной глубине. Мрачная земля, мрачное море отделяют ее от Лондона, от дома. Однажды ночью она решила почитать французский перевод «Путешествий Гулливера», из открытой книги выпало письмо мужу от Объединенных ирландцев. Примостившись на краю постели, она прочитала его, то и дело наклоняясь вперед к свету. Словно глас далекого и чуждого мира — мира книг, идей и воззрений — позвал мужа, оторвав от дома и от жены. Звучные фразы растревожили душу, словно музыка за рекой. Она аккуратно сложила письмо, сунула в книгу. «О людишках больших да малых», неодобрительно отозвался о «Гулливере» доктор Джонсон.

Слева от Рва в двух милях стояла усадьба сэра Талбота Парсона — Неприступная. Ныне она пуста и разорена. В высоких изящных окнах, выходящих в декоративный сад, разбиты стекла. Целый день множество мужчин и женщин сновали взад и вперед: выносили домашнюю утварь, гобелены, посуду, картины, бочки виски и вина, женское и мужское платье, стулья, столы, кровати. И по сей день по саду разбросаны изорванные книги, располосованные картины. Лишь беломраморная Артемида охраняет сад. Справа от Рва, в Кловердейле, жила госпожа Хендрикс, вдова парламентария от Мейо, женщина высокая и властная, краснощекая, с острым крючковатым носом. Ее злобные вопли преследовали Джудит, пока она шла по аллее.

— Бандитка! Бандитская шлюха! Дрянь!

Других соседей у Джудит не было. Она лишилась конюха. Как и Малкольм, он был в рядах повстанцев. Его она вспоминала с приязнью. Звали его Тейг, малорослый, толстоногий, короткую шею венчала круглая голова с копной соломенно-желтых волос. С хозяйкой он бывал всегда улыбчив. Всех, кроме одной, лошадей увели французы. Однажды утром Джудит оседлала ее и поскакала на запад, к озеру Кон. Стоял ясный сентябрьский день, на небе — пышные облачка, в вышине поет жаворонок. Вырвавшись из усадьбы, из плена воспоминаний и горьких мыслей, она почувствовала облегчение.

Для женщины, выросшей в Лондоне, она ездила верхом хорошо, все ее худое, с маленькой грудью тело внимало лошади. В холмах и полях пустынно, зато радует яркое солнце. Похоже на заболоченные луговины Шотландии или Йоркшира. Пейзаж этот должно дорисовать воображение, не знающее границ. У деревни Гарриклуна ее окружило человек десять крестьян, у каждого дубинка или коса. По-английски они не понимали, гортанные грубые звуки непонятного языка обрушились на Джудит, точно зловещий морской вал. В ужасе она махнула кнутом и влево, и вправо, чтобы расчистить дорогу. Малкольм сражался за этих людей, за весь этот народ, ей же недоступен даже их язык.

Сражался Малкольм не за людей, а за пустое слово «Ирландия» — точно звон колокольчика пронизало оно память о былых разговорах. Ирландия под гнетом. Ирландия должна бороться за независимость. Ирландия должна занять подобающее место среди других стран. А как же Неприступная? Усадьба разорена, открыта всем ветрам и дождю? А как же сплетни трех глупых кумушек на кухне во Рве? Нет, слово «Ирландия» потеряло былую звучность, колокольчик теперь дребезжит тонко и скупо, точно ледышка зимой.

Она поспешила домой, прямо через Баллину, которая кишела солдатней, хрупкая, прямо сидящая в седле всадница. У входов в дома уже не видно «древ свободы» и сосновых лап, вновь открыты лавки протестантов, хотя торговать особо и нечем, окна с выбитыми стеклами забраны нестругаными досками. Играл военный оркестр, флейта, бил барабан. Словно из далекого далека, из летних лондонских вечеров, долетела до нее эта музыка, тогда войска шли парадом. А она — в ту пору еще малышка — стояла рядом с отцом, у окна дома на улице Джермин, а внизу шагали строем музыканты. «Бандитская шлюха!» — прислышался ей возглас госпожи Хендрикс. Джудит переехала пятиарочный мост. Капрал приказал солдатам отступить к стене, чтобы дать ей проехать, все-таки дама, личико надменное, зеленая бархатная амазонка, черная шляпа с высокой тульей.

На столе, в комнате мужа, — огромная карта Ирландии, прижатая по углам книгами. Темные полоски холмов и кряжей, голубые шелковые нити рек, названия, которые язык едва может выговорить: Клонакилти, Лисдунварна. Где-то в середине сейчас смуглолицые южане — солдаты в голубых мундирах, и рядом крестьяне, вроде тех, с косами, кто окружил ее около деревни Гарриклуна. И ведь каждое из названий что-то значит на этом варварском языке. Малкольм хотел научить ее. Пустозвучное слово позвало его прочь, в глубь страны на карте. На их языке даже Ирландия звучит как Эйре. А «Ирландия» — слово английское. Вот карту смело прочертила черная линия — дорога от Дублина на запад, через Киннегад, Маллингар, Лонгфорд. А к северу от Лонгфорда — Гранард, где остановились на ночлег во время свадебного путешествия молодой помещик из Мейо и его суженая из Лондона.

Джудит вышла из кабинета, пошла по тихому дому. Строился он во времена лихие, пиратские. Поэтому скорее походил не на помещичью усадьбу, а на крепость. В гостиной над камином висел портрет прадеда, из-под напудренного нелепого парика смотрит суровое лицо. Это он, внук кромвельского солдата, построил Ров, дабы незыблемо укрепиться в этом чужом, диком краю. И в этом застекленном шкафу еще месяц назад хранились мушкеты, охотничьи ружья, две старые шпаги в почерневших ножнах. Выше, на стене, — грубо нарисованная картина: на переднем плане худой, кожа да кости, но с лоснящимися боками жеребец, на заднем — крошечные холмики, деревца, колокольня — пейзаж, привычный для этих мест. За окном к реке спускались неубранные поля. Дальше на горизонте — пустоши и горы. Ей прислышались голоса — Малкольма и ее собственный, негромкие, глухие, точно звуки спинета.[30]

Она боялась темных ночей. Чужой край, чужие люди. Как хотелось ей оказаться в суетливом Лондоне, среди заботливых родных и близких, вновь пройтись по людным улицам, услышать зазывные крики торговцев. Она искала живительные силы в мечтаниях. Вот верные сыны Ирландии входят в Дублин, реют зеленые знамена, день солнечный, погожий, горнисты встречают их чистыми звуками, словно падают-падают на мраморный стол серебряные монеты. Малкольм в зеленом, как и ее амазонка, мундире, расшитом серебром и золотом, при аксельбантах. А на зеленом шелку знамени сверкает золотыми нитями арфа, над ней больше не довлеет корона. Люди с прилежащих улиц запруживают площадь. Наивные школярские мечты, на манер раскрашенных картинок, люди — что статуи героев-патриотов, о которых в учебниках истории пишут небылицы-легенды. Но вот призрачная дымка рассеивается, исчезает во тьме и тишине. И ночь словно насмехается над Джудит.

УСАДЬБА ЗАМОСТЬЕ, БАЛЛИКАСЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

Ей бы следовало думать о том, как Джон томится в каслбарской темнице. Но слово «темница» ей ни о чем не говорило. Каменный мешок, на корявом полу — солома, дверь крепко-накрепко заперта, и не выбраться ему на свет божий. Сама она тоже жила будто в заточении, все мысли — лишь о том, что Джон в неволе, хотя эту неволю ей не представить, как и не представить в ней Джона. Неужто за тюремной решеткой поблекла голубизна глаз, потускнело золото волос. То, что ей было не под силу представить, теряло смысл и лишь таило смутный страх. До чего мужчины неразумны! Ведь она предупреждала его, чем все кончится. Тогда она сидела за вышивкой и лучи солнца падали на яркую ткань: ситец, муслин, синий бархат — глаз радуется. Но Джон не слушал. Прижавшись к его груди, она плакала. А он лишь гладил ее по голове. Помнится, на столе лежали большие острые ножницы.

— Не жить нам вместе, — сказала она ему.

— Жить, и еще как, — отвечал Джон. — Вот увидишь.

Много она увидела!

И отец не в силах помочь, он лишь что-то смущенно бормотал, то пытаясь утешить, то примирить ее со страшной неизбежностью. Язык далекого и потому малопонятного закона, в его силах и покарать, и восстановить былые порядки.

— Это самое тяжкое преступление, — объяснил старик, — в любой стране, будь то Испания, Франция или Ирландия, это называется «государственная измена». Хуже, чем подстрекательство к мятежу. И снисхождения не добиться.

Но иной раз он заговаривал о том, что Джорджу удастся все как-нибудь устроить, ведь у него влиятельные друзья в Лондоне. Эти Муры — люди умные. Разбогатели в Испании; свои виноградники, оливковые рощи; из Аликанте и Кадиса приходили их суда. Привозили под покровом ночи на берега Мейо и Голуэя бочки вина, таможенников подкупали, и они «не замечали» контрабанды.

— У Муров едва ли не каждый второй дворянин в Коннахте вино покупал. Муры — люди умные. А мы заживо гнили в этом болоте, в Мейо. Впрочем, Джону сейчас и ум брата не поможет. Все эти кромвельские последыши-дворянчики ненавидят Муров, и особенно Джорджа: дескать, больно нос задирает. Он человек сдержанный и гордый.

— Но ты же сам только что сказал, что ему удастся все устроить.

«Устроить». А как все в жизни «устраивается»?

— Только не у нас в Мейо. А в Лондоне. Там у Джорджа и Фокс и Шеридан в друзьях. А они люди влиятельные. Жаль, что Бэрк умер, его самый близкий друг.

— А что можно устроить в Лондоне? — спросила Элен. — Ведь Джон здесь за решеткой, в Мейо. Там на лугу перед тюрьмой даже виселицу поставили.

Ей вспомнилась аккуратно подстриженная, ухоженная трава на площади. По базарным дням по тропинкам разгуливали помещики с семьями, громко здоровались друг с другом, на душе у всех было весело, в карманах — туго свернутые, перевязанные пачки денег. Не верится, что сейчас там зловещий деревянный помост, свисает пеньковая веревка с петлей.

— Ссылкой или каторгой, — продолжал отец, — вот чем могут заменить смертную казнь. Господи боже мой, не скончайся лорд Эдвард Фицджералд в тюрьме от ран, его, брата герцога Ленстера, повесили бы как простого бандита. Представляешь? Даже такое можно устроить.

«Устроить». Как по-мужски это звучит. И устраивают все одни мужчины: Джордж Мур, Фокс, Шеридан, герцог Ленстер. Слово круглобокое и тусклое, точно камушек-галька с побережья, в нем сейчас судьба Джона.

Они с отцом вышли на террасу, откуда меньше месяца назад наблюдали в подзорную трубу три французских корабля в бухте, солдат в голубых мундирах.

— Будь они прокляты! — Старику Трейси тоже вспомнились те дни. — Да французы и у себя-то на родине над церковью надругались. Осквернили алтари, святые гробницы. На улицах Парижа и в казематах убивали священников. И это во Франции, старшей дочери церкви, как некогда они сами похвалялись. И короля обезглавили, и молодую красавицу королеву. А теперь вот свои безумства вершат и у нас. А нам-то каково? Сидим на крошечном мысике, точно в заточении, и ждем, когда протестанты на нас драгун нашлют. А пока вокруг рыщут бандиты и чинят разбой. А в каслбарской тюрьме глупый юнец ждет смертного приговора. Будь прокляты эти французы!

«Ждет смертного приговора». Но, может, что-то еще устроится. Элен была высока ростом, почти с отца, он говорил, что она — в породу Мак-Брайдов, у них все рослые. Женщину, конечно, это не очень красит, зато Элен удалась лицом: в роду Трейси у всех тонкие, красивые черты — это признавалось безоговорочно.

— Джон говорит, они принесли нам свободу, — возразила Элен отцу. — Мушкеты и ружья. Да и солдаты у них бывалые, повоевавшие в Европе. Значит, и нам надо попытать счастья добыть свободу.

«Свобода» — вот еще одно малопонятное слово. Отец его не любил, этот камушек он отбрасывал без сожаления.

— Добыл он свободу в каслбарской тюрьме, — проворчал он.

Мужчины живут во власти слов, абстрактных идей, во имя их идут на смерть и убивают сами. Слова что дым, однако власть имеют огромную. По слову возводят тюрьмы, куют мечи и пики, сколачивают эшафоты. «Старшая дочь церкви» — есть ли смысл в этих словах, если оскверняют гробницы и булыжники парижских мостовых обагряются кровью? Приходится и женщинам жить сообразно этим малоприятным словам, хотя слова сил не прибавляют. «Свобода» — слово пустое, «любовь» — со смыслом: это ласковая рука Джона на ее волосах. Но пустое слово пересилило, отвело руку любимого Элен.

— Какой был славный парнишка, — вздохнул Трейси. — Неуемный, точно жеребчик. Ты ведь знаешь, Элен, как я его любил.

— Что такое «ссылка»? Его увезут куда-то, правда? А жизнь сохранят?

— Но жить ему придется с ворами, сутенерами, конокрадами. Может, Джордж устроит все по-иному, получше. Если выгадает время, может, добьется ссылки в Испанию или в Северную Америку. Главное — затянуть разбирательство. Он может нанять защитником Куррана или Буша. Раньше ему помог бы все устроить Деннис Браун, но теперь он сам идет на Тайроли с огнем и мечом. Протестанты, пропади они все пропадом, вдосталь утолят жажду мести. Ты, дитя мое, конечно, не помнишь гонений на католиков, не помню их и я, но дед мой и отец их пережили. За всеми священниками, кроме протестантских, устраивали настоящую охоту, как на волков, за их головы назначались награды. И вот только гонения поутихли, как, глядишь, опять вернутся былые порядки. Те, кто поумнее, ушли за море, во Францию или Испанию, как Муры. А подлецы-оборотни прокляли свою же Церковь, отринули святое причастие. Мы, Элен, дворяне. Не забывай об этом. И род наш не хуже Браунов или Муров. Не в пример всяким Куперам, Сондерсам или Фолкинерам, чьи предки в подмастерьях ходили.

— В Северной Америке это все неважно, говорил Джон. Пусть Джордж устроит так, чтобы его сослали в Северную Америку.

Но старик не слушал ее. В мыслях он был далеко в прошлом, более важном для него, чем настоящее, чем терраса, на которой он стоял сейчас с дочерью, чем неубранные поля, залитые солнцем, угрюмые воды далекого залива, каслбарская тюрьма. Боже, взмолилась Элен, пошли мне терпения к отцу. Вся его жизнь — в прошлом, сундук с ветхими пергаментными свитками да шкафы со столовым серебром, воспоминания о жене. Точно прочитав ее мысли, он внезапно повернулся и улыбнулся. Легкий ветерок шевельнул волнистые седые пряди.

— Слышала бы ты свою матушку в тот день, когда семья О’Дрисколов отбывала в Америку. «Матерь божья, — воскликнула она, — да их же сожрут краснокожие! Зажарят живьем на углях и сожрут». Бедная твоя матушка очень мало знала о белом свете. Читала она лишь набожные книги с гравюрами, изображавшими мучеников-иезуитов. А О’Дрисколы сейчас благоденствуют в Америке.

— И мы с Джоном могли бы благоденствовать в Америке, — вставила Элен. — Если бы Джордж все устроил с помощью лондонских друзей!

— У О’Дрисколов ферма где-то на реке Гудзон, к северу от города. А краснокожих индейцев оттуда уже лет двести как согнали. Сейчас они скитаются по равнинам Запада. А матушка твоя знала о жизни лишь по картинкам да гравюрам: что в Испании есть замок Альгамбра, что Венеция — город каналов и мостов. За книгами она неотрывно просиживала часами. Как за романами, так и за английской поэзией. Она очень любила «Времена года» Томсона. И Голдсмита, конечно, особенно «Опустевшую деревню». Она хотела, чтоб ты выучила ее наизусть, а ты была тогда совсем крохой. Не помнишь?

— Помню, — тихо произнесла Элен, — хорошо помню.

Лучи щедрого солнца заполонили гостиную, разбежались по старенькому ковру и выцветшей камчатной скатерти. Элен, поджав ноги, сидела на ковре, гладила рукой знакомый сине-красный ворс.

— Я запоминала только отдельные слова и рифмы, а смысла не понимала.

— «Зловещий эшафот чернеет при дороге». Мам, а что такое «эшафот»?

— Это неважно, доченька. Дальше там очень грустные слова, зато начало прекрасное. А со строк «И чар твоих былых уж ныне не сыскать» идет грустное.

— Я не люблю грустное.

— И никто не любит, доченька, но в стихах грусть совсем иная, не похожая на нашу.


Мать понимала разницу между словами и чувствами, словами и делами. Может, в этом и состоит затаенная и тщетная женская мудрость.

— У нас получился удачный брак, — говаривал отец. — Хотя его устроили наши родители. Жили мы душа в душу. Ты и сама видела, как мы были счастливы. А сколько несчастных семей, и люди терпят, стараются все устроить. Да и что бы с нами сталось, не будь этих стараний.

— И впрямь, — сухо поддакнула Элен.

Все-то в жизни важно: и семья и дети; отношения родственные и деловые; тесно переплелись узы родства и единомыслия. Почему бы бракам по сватовству не быть столь же или даже более удачными, чем и бракам по любви? Но у них же с Джоном… Не забыть ей его рук, его губ. А как жили ее родители, ей не узнать. Отец говорит, что счастливо. Она помнит, как горевал он об утрате жены, и сама теперь изведала горе, неразделенное горе. Что-то будет с Джоном? Ждет ли его Америка или «зловещий эшафот»? «Свобода» — лишь слово, такое же, как «грусть» в стихах или романах о любви, которые мать читывала по вечерам, то улыбаясь, то тихонько вздыхая. Вспомнив мать, она тут же закусила губу и отвернулась от отца. Может, в романах мать читала о не изведанных самой чувствах, в которые уже и не верила, ибо они были недоступны.

— Не унывай. — Отец, неверно истолковав ее внезапное смятение, неуклюже положил ей руку на хрупкое плечико. — Джордж что-нибудь устроит.

«Устроит». Она вдруг поняла, что и для отца это лишь СЛОВО. Что знал о подобных вещах он, всю жизнь проживший в своей усадьбе, вспоминая рассказы о страшных днях гонений на католиков да о знатности своего рода, призрачной, всеми забытой. Истинная знать далеко — в Лондоне, и среди них друзья Джорджа: Фокс, Шеридан, лорд Голланд. Стоит им пожелать, и в далеком, глухом Мейо распахнутся двери темницы. Непостижимо! Ведь ни Трейси, ни Мак-Доннелы, ни О’Дрисколы не имели никакой власти уже лет сто. Бесправны, как женщины. Отец погладил дочь по щеке, повернул лицом к себе.

— Джон — глупый мальчишка, — мягко сказал он. — Ты-то это понимаешь? И Джордж его предупреждал, и я. А теперь, того и гляди, жизнью за свое безрассудство поплатится. И тебе нужно приготовиться к худшему. Знаю, это трудно. Знаю, ты любила его.

А что знал отец о том, как цепенеет от истомы ее тело в пылких объятиях Джона, как сладостно прикосновение его губ, как желанно ощущение его плоти через шерстяную ткань одежды. Отец знал лишь слово ЛЮБОВЬ. Люди в супружестве как-то устраиваются.

— А как вы с мамой впервые встретились? — спросила она.

— На балу. — Старику вопрос был и удивителен, и приятен. — В Роскоммоне, в доме О’Конноров. Мы с братом, отцом и матерью — твоими дедушкой и бабушкой — добирались туда два дня. Мы с братом были вооружены, хотя по протестантским законам католикам запрещалось носить оружие. Но в те дни на дорогах было опасно: полно грабителей, разбойников, пеших да конных. В ту пору как раз образовался первый Католический комитет, и Чарлз О’Коннор и лорд Френч представляли провинцию Коннахт. Бал — очень удобный повод для папистов собраться и обсудить петицию о правах. Но и потанцевали, помнится, на славу, такие прелестные женщины, нежные лица, легкие платья, полумрак, неяркие свечи. Всю ночь нам играл знаменитейший арфист Арт О’Нил. Матушка твоя стояла средь других девушек, на голову выше остальных. Выше я женщин не встречал. Я спросил мать — твою бабушку, — кто это, она говорит — из семейства Мак-Брайдов. Дважды я танцевал с ней в ту ночь, хотел и в третий раз пригласить, да она не пошла, злых языков убоялась. Разумеется, она права. Умная была женщина, да ты и сама знаешь.

— Но не будь Католического комитета, не было бы и бала, — заметила Элен.

Слова. Абстрактные понятия. Комитеты, петиции.

— Ну почему же, был бы, — неуверенно ответил Трейси. — В те времена балы, да еще какие, устраивали частенько. Да и музыка тогда была не то что теперь. Настоящих арфистов уже нет. Как и настоящих поэтов. — Он покачал головой. — Когда-то народ наш был велик, и музыку с поэзией мы почитали не меньше, чем наши деды. Но все это время мы жили изгоями на собственной земле.

— Изгои общества остались и поныне. — Элен отвернулась от отца, чтобы он не видел злых слез, затрепетавших на ресницах. — Тюрьмы Баллины и Каслбара битком набиты преступниками, и их ждет суд.

— Это совсем другое дело, — сказал отец. — Те, кто сидит сейчас за решеткой, — мятежники, они восстали с оружием против короля. А Католический комитет объединял людей благородных. И воззвание свое мы начали, объявив о своей преданности королю. Этот омерзительный недомерок немец — наш законный государь! Впрочем, женщинам не понять. Их разумом не объять необъятное.

«Необъятное». У отца в кабинете на деревянной подставке громоздился поистине необъятный — больше полуметра в диаметре — идеально круглый глобус: голубые океаны, желтые, бурые и коричневые континенты. Идеально круглый, словно выточенный из единого куска. Подтолкнешь пальцем, и закрутится он вокруг бронзовой оси, перепоясанный по экватору полоской оливкового дерева, запестрят перед глазами океаны и материки. Но вот замедлит он бег, остановится, и, если приглядеться, увидишь, что все-таки он из двух половинок: тонкая, почти невидимая ниточка протянулась от полюса к полюсу, перерезая океаны и материки. Но до чего ж искусно соединил половинки умелец-мастер!

— Пропал урожай, — сказал она, глядя на желтые поля, когда почувствовала, что пересилила слезы.

— Такого богатого урожая лет десять не было, — вздохнул Трейси. — А батраков не сыскать — борются за свободу в тавернах Киллалы.

— Не все, — вставила Элен. — Кое-кто отвоевался, в Каслбаре сидит.

Они пошли в дом, отец, к удивлению Элен, не говоря ни слова, обнял ее. Уже в доме он наконец прервал молчание:

— У Джона есть друзья. Ты скоро в этом убедишься. Мы оба скоро убедимся.


Два дня спустя Элен оседлала одну из двух кобылиц, которых не забрали французы, и поскакала на север, в Балликасл, к Грейс Мак-Доннел. По дороге ей повстречалась кучка людей, человек восемь-десять, трое с пиками, один перепоясан ремнем, из-за него торчал пистолет. Они узнали Элен, поздоровались, приложив руку ко лбу. Год свободы.

— На этой дороге, мисс Трейси, вы в безопасности, точно в родном доме, — уверил ее мужчина с пистолетом. — От берега моря и до Киллалы — республика.

Среди гортанных ирландских слов «республика» прозвучала по-английски.

— Значит, все, что у нас здесь творится, и есть республика? — спросила она.

— Так называется, — ответил мужчина. — Это значит, что земля теперь наша, нам ею владеть.

— Что ж, название неплохое, — сказал она, — не хуже других.

— Скоро вся Ирландия будет нашей от глубинки и до моря. Поднимается великая Гэльская армия в центральных графствах. Они с нашими парнями из Мейо объединятся и с французами, а у тех страшная огромная пушка.

— То будет великий день, — сказала она и на прощание коснулась короткой кожаной плеткой полей бархатной шляпы.

— Это верно, — поддакнул тот.


— Окружили меня восемь голодранцев да толстопузый крестьянин, перетянутый ремнем, — рассказывала Элен своей подруге, Грейс Мак-Доннел. — Пополнили свой запас английских слов еще одним: республика. Ох, уж эти слова, с ума меня сведут.

— Но ведь каждое из них тебе слышать не впервой, — мягко, но не без яда ответила Грейс. — В любом воззвании этих слов хоть отбавляй, и внизу подпись Джона, президента Республики Коннахт.

— Республика, президент. Не зря, видно, в наших краях испокон веков латынь в школах учат.

В опустевших конюшнях уже не пахло лошадьми, и от этого, казалось, усадьба потеряла своеобразие. Элен сидела в спальне Грейс, напротив хозяйки, за столиком, накрытым к чаю: чайники, тарелки, ломти хлеба с маслом, горшочек с вареньем.

— Тот, что с ремнем, сказал, что в центре поднялась Гэльская армия. И что республика будет от глубинки и до моря. Это, видимо, строка из какой-нибудь кабацкой песни, но он произнес ее так, точно сам только что сочинил.

— Такие фразы говорят сплошь и рядом, — согласилась Грейс, — и дай бог, чтоб это оказалось правдой. Бедный Рандал сейчас как раз где-то в центральных графствах, а с ним почти все наши крестьяне. Тебе б тоже за их дело молиться день и ночь надо. Победит Гэльская армия, и распахнутся ворота каслбарской тюрьмы, и Джон как на крыльях к тебе прилетит.

— Гэльскую армию разгромят, — сказала Элен. Она сосредоточенно разглядывала чашку, которую бережно держала обеими руками. — Солдаты английского короля разобьют их и придут в Тайроли, дай только срок. Нетрудно предсказать, что нас ждет в ближайший месяц. Англичане этот остров не выпустят из рук, что им тысяча французов да три-четыре — крестьян с пиками. Вот как все обстоит на деле, а остальное — пустые слова, воззвания да зеленые знамена. Любой ребенок, пораскинь он с часок мозгами, тебе это скажет.

— В жизни от тебя такой глупости не слышала, — возмутилась Грейс. — И откуда такая уверенность: говоришь, будто по катехизису читаешь. Не сомневаюсь, это все отец тебя подучил. Но он жил в старые времена, а мы — в новые. Впрочем, и мой отец не лучше. Старики словно останки древних лосей, что находят в торфяниках. Кости побольше слоновых. Тебе не довелось, как мне, стоять у ворот, провожать мужа, а с ним и сотню крестьян. У Рандала было два страшенных пистолета да шпага, с которой ходил в бой при Огриме кто-то из его предков.

А сколько еще всякого найдено в торфяниках, подумалось Элен: броши и браслеты темной золотой филиграни, скелеты в истлевших одеждах, остатки богатого убранства, клинки, столь источенные ржавчиной, что их перерубали лопаты тех, кто заготавливал торф.

— Что ж это за новые времена, если их уже сто лет мечом меряют, да еще от битвы, которую народ проиграл.

— Вот посмотришь, — убежденно сказала Грейс, — скинем мы протестантов, хватит, натерпелись у них в ярме. Была эта земля когда-то нашей, нашей ей и быть! — Она положила руки на колени и продолжала по-ирландски: — Поднялся народ Гэльский, его не сломить.

Ростом она, не в пример брату, была невелика, но Держалась, как и он, дерзко и самоуверенно, говорила горячо, и за словами так и виделась бесшабашная улыбка ее легковерного брата.

— Народ поднялся, точно прилив на море, — спокойно возразила Элен, — но за приливом следует отлив, море их и поглотит. Англичане уже захватили весь Коннахт, от Атлона до Баллины, а в Каслбаре никого не осталось. Вот они и заполнили тюрьму мятежниками. И мой Джон там, дожидается суда. А разобьют англичане повстанцев в центральных графствах — и пехота, и кавалерия их двинется в Тайроли, да еще и Денниса Брауна с собой захватят. Вот тебе и республика, и все воззвания, и вся твоя Гэльская армия. И говорить тебе сейчас лучше всего по-английски, ведь англичане будут сейчас устанавливать порядки и законы в Коннахте, как и было со времен Огрима, а то и с более ранних.

— Ты, Элен, прямо настоящий стратег в юбке, — перешла на английский Грейс, — и что бы тебя не одеть в красный мундир да не произвести в офицеры, а то и в генералы. Уж больно ты любишь протестантов да английскую армию.

— Я такая же католичка, как и ты, Грейс Мак-Доннел. — Элен говорила спокойно, лишь посуровел тон. — И ни к Англии, ни к английскому королю любви у меня никакой нет. Я такая же, как и ты, ирландка, в полном смысле слова, и ты это сама прекрасно знаешь.

А каков смысл слова «ирландка»? Ее мать, помнится, читала английские стихи, английские романы про обездоленных баронетов, благородных английских графов, про престолонаследников, подмененных во младенчестве, про роскошные балы в Лондоне, про английских вельмож и их вельможных супруг, отдыхающих на водах, на знаменитых курортах. «Как прекрасен мир, в котором они живут, — благоговея и восхищаясь, говаривала мать. — Лондон, наверное, почти как Париж. Только люди там на нас больше похожи». Да, видно, не совсем. Отец, отправляясь на юг, в Роскоммон, где он случайно встретит свою будущую жену, захватил с собой оружие, хотя английский закон запрещал его носить. Арт О’Нил, последний из великих арфистов, воспел тот роскоммонский дом, величая его в песнях «замком», ибо встарь там жили отпрыски королевского рода О’Конноров. Слепой старик играл, с трудом двигая окостеневшими, негнущимися пальцами.

— Я такая же, как и ты, Грейс, ирландка, в полном смысле слова, — повторила она.

— Этот смысл нынешним летом прояснился, — ответила Грейс. — Его отлично поняли и О’Дауды, и Герахти, и Блейки, и Рандал — все они сейчас далеко, понял и Джон, он рядом, в каслбарских застенках, и те крестьяне с пиками, кого ты встретила на дороге.

— Да, ты права, еще бы, — Элен задели слова подруги, — поднялась Гэльская армия, как и предрекали поэты: и О’Брудэр, и О’Рахилли, и О’Салливан, и Мак-Карти, учитель из Киллалы.

Грейс вдруг хихикнула, и глаза ее ни с того ни с сего проказливо блеснули. Она зашептала:

— Поднялась не только Гэльская армия. Если верить слухам, что ходят меж Киллалой и Балликаслом. Какой-то батрак — он живет на земле Купера — рассказывал в тавернах Киллалы, что Оуэн Мак-Карти провел ночь на Холме радости в постели с Кейт Махони. Представляю, что поднялось там; ты, надеюсь, понимаешь, о чем я? — И ради приличия приложила палец к губам, хотя ухмылку скрыть не удалось.

Слова подруги возмутили Элен. Прав отец: все Мак-Доннелы — грубияны и хамы, и вся жизнь их — на конюшне среди лошадей.

— Мне стыдно, Грейс Мак-Доннел, что ты разносишь кабацкие сплетни.

— И все же ты меня поняла, — улыбнулась Грейс, — а что я такого постыдного сказала? Всякая женщина в округе знает, что Кейт Махони затащила Сэма Купера под венец, сперва переспав с ним. Думаешь, она остепенилась? У нее натура такая.

— Это не повод пересказывать сплетни. Даже подруге.

— Ишь какая святая, — рассмеялась Грейс. — Ты еще расскажи мне, что Оуэн Мак-Карти дал обет воздержания и живет в строгости, как монах-францисканец. Да он ни одной юбки не пропустит, будь то девушка, замужняя женщина или мать семейства.

— У нас в Замостье он провел не одну ночь и всегда обходился со мной весьма почтительно, разговаривал учтиво.

— Это потому, что он почитал твоего отца, его библиотеку да переписанные для него им же, самим Мак-Карти, стихи поэтов былых времен, вроде О’Рахилли. Он и со мной мил и вежлив, слова дурного не обронит. А все потому, что, вздумай он хоть руку мне на плечо положить, Рандал его б угостил плеткой или дубинкой. Ты не хуже меня знаешь, какая о Мак-Карти слава идет, а не знаешь, так сходи в Угодья Киллалы да спроси Джуди Конлон или служанку Ферди О’Доннела. Конечно, никто не спорит, Мак-Карти — поэт, а все поэты до одного греха падки. До этого да еще до выпивки.

— Пусть так, — нехотя признала Элен. Нужно быть круглой дурой, чтоб это отрицать.

— А если он переспал с Кейт Махони в постели Сэма Купера, так дай бог Мак-Карти сил и здоровья, вот и все, что я скажу, — закончила Грейс.

— Еще одна победа Гэльской армии, — съязвила Элен. — И все же это грех — злословить и сплетничать.

— Надеюсь, эта победа не последняя, — сказала Грейс. — Вернется в Тайроли победителем Рандал, а с ним и все крестьяне будут ходить гордо подняв голову, как им и подобает в своей собственной стране, а эти подлые трусы-протестанты будут у нас под ногами в грязи ползать.

Элен встала, подошла к окну. Опустелые конюшни, пустой двор, лишь кое-где остались подсохшие кучки конского навоза.

— Может, Рандал по этой причине и пошел за восставшими, но Джоном-то двигали совсем иные побуждения. Он хотел истинной свободы в стране, чтобы все жили в мире: и католики, и протестанты, и инаковерцы.

Злобные слова Грейс эхом отдавались в ушах, а ее собственные казались жалкими и глупыми, им недоставало страстной, как у Джона, убежденности.

— Много ли Джон знает про Мейо, — резко бросила Грейс. — А его брат и того меньше. Суть-то проста: либо мы правим в Мейо, либо они. Рандал привез домой одно из воззваний Джона. Богом клянусь, такой несусветной чуши в жизни не читала. Что-то о правах человека, о том, что пора покончить с религиозными распрями, которые веками разобщали наш народ, и тому подобное. Рандал начал было читать вслух, да не смог, его смех душил. И это при том, что он уважает и привечает Джона.

Раз, гуляя с Джоном по тенистой аллее в Замостье, они вышли на мостик, внизу бежал ручеек. На песчаном дне отчетливо виднелись камушки, большие и малые, обкатанные водой.


— Давай лучше поговорим о нас с тобой, — попросила Элен.

— А разве мы говорим о чем-нибудь другом? — удивился он. — Только о нас и о стране, в которой нам жить.

— К чему говорить о стране? Что нам до нее?

— Мне до нее есть дело. Ты в этом убедишься. Впрочем, женщин такие дела не занимают.

— Меня занимаешь ты. Больше всего на свете. А все остальные слова — что дым. Рассеются, и все в стране останется по-прежнему, а тебя либо убьют, либо посадят в тюрьму.

— Если мы проиграем.

— Проиграешь один лишь ты. Я просто в отчаянии, что ты этого не понимаешь!


Все слова — обкатанные и мертвые, точно камни на дне ручья. Они тянут вниз, на дно.

Стоя у окна, Элен сказала Грейс:

— Господи, как бы хотелось мне отдаться Джону полностью, душой и телом.

— Что ты, Элен! — воскликнула Грейс. Теперь настал ее черед пугаться и изумляться. — Какие бесы в тебя вселились, что у тебя такие греховные помыслы.

— Могла бы и сама догадаться, — ответила Элен. — Он в каслбарской тюрьме, скорее всего, там же его и повесят; может, сошлют за тридевять земель, и я не увижу его многие годы. А мы так и не познали друг друга.

— Еще бы! Девушка, позволившая себе это, лишается чести навечно. Да ни один мужчина не захочет взять тебя в жены, прознай он об этом, а если и возьмет, то не иначе как благодаря твоему обману, но жизнь у вас с самого начала не сложится. В заветах церкви большая мудрость. — Она помолчала, потом добавила: — Разумеется, и большая добродетель.

— Да что моей душе до порока и добродетели? — усмехнулась Элен. Повернувшись к Грейс спиной, она засмотрелась на подворье, залитое солнцем. Высокая, стройная, стояла она, скрестив руки, обхватив локти ладонями.

— Желание, конечно, естественное, — согласилась Грейс, — но тем не менее греховное.

— Отец думает, что Джорджу удастся чудом вызволить Джона и добиться для него ссылки в Северную Америку или Испанию. Там я бы могла быть с ним, как бы ни сокрушался отец. Но я не верю в чудеса. Англичане вскорости победят, наступит час суда и расплаты. Вряд ли они согласятся кого помиловать. Они придут с жаждой мести, как, впрочем, приходили всякий раз.

Грейс встала и подошла к подруге.

— Зачем ты поддаешься унынию? Как я тебя ни убеждала, все без толку. Это для англичан пришел час суда и расплаты, для англичан, да кромвельских последышей, осевших на нашей земле. Давно мы этого часа ждали.

Элен повернулась к ней и улыбнулась.

— То будет великий день, — повторила она сказанное крестьянину с пистолетом за ремнем.

К чему все эти разговоры — с отцом ли, с крестьянами на дороге и даже с Грейс Мак-Доннел, ведь они дружили с детских лет. К чему были все разговоры с Джоном? Он играл красивыми, звонкими и яркими словами, словно малый, несмышленый ребенок. Она одинока и в своем горе, и в своей любви, в своей убежденности, что будущее ясно и очевидно, просто никто, кроме нее, не хочет этого заметить. Мужчины живут во власти слов, надуманных принципов, тщеславных помыслов. Так же и Грейс Мак-Доннел, не говоря уж о Джудит Эллиот, этой хорошенькой, диковинной для здешних мест, но глупой самочке, с которой связал свою жизнь Малкольм Эллиот. Она, несомненно, и подвигнула его на это побоище, как и Грейс — Рандала, заворожив блестками слов.

— И этот час придет, вот увидишь, — убежденно повторила Грейс.

Все только и говорили ей, что придет день, час — и она увидит, будто до сих пор она жила слепой, а перед ними, как перед Адамом и Евой, открывался весь мир — так говорилось в любимой матерью английской поэме.

— Может быть, — кивнула она, — может, и увижу.

Но видела она лишь свою душу, осязала лишь свои чувства, свое горе, свою тоску по Джону и ощущение неотвратимой беды.

При прощании, когда Элен уже сидела в седле приземистой крепкой кобылы, Грейс взяла ее руку в свою.

— Несносная ты девчонка! — улыбнувшись, сказала она. — Неужто из-за страсти ты могла бы встать на путь Кейт Махони и где-нибудь на сеновале позволить Джону все?

— Не из-за страсти, — спокойно ответила Элен. — Я не умею назвать свое чувство. Горько и обидно, что он так и не познал меня.

— Я часто думаю, как это бывает, — призналась Грейс.

— Любая девушка об этом думает. — И Элен улыбнулась в ответ. — Один из немногих вопросов в жизни, на который мы обязательно получим ответ. Тот или иной.

— Пока ответ этот очень короток, — посетовала Грейс, — разве что спросить об этом у замужней женщины.

У ворот, в которые совсем недавно проскакал Рандал со шпагой огримских времен и увел за собой сотню крестьян, Грейс крикнула подруге:

— Помни, восстала Гэльская армия!

Но Элен уже скакала прочь, головы она так и не повернула.


По дороге домой она не встретила ни души. Дорога пустынна и тиха, точно ночью. Однако сейчас день, ярко светило солнце. В эту пору оно не спускает знойного пристального взгляда с холмов, полей и лугов, словно подернутых прозрачной глазурью, как полотно старой голландской школы в гостиной О’Даудов в Эннискроуне. Зоркий глаз Элен примечал каждую мелочь: неубранное поле, молодую рощицу, за которой паслось несколько чернобоких коров, одинокий куст терна. Вот на обочине пустая хижина: небось все мужчины ушли с повстанцами, но куда же девались женщины? Но тут же вспомнила: в этом домишке женщин не было, здесь жили два брата, молчаливые, груболицые, сама жизнь на скудной земле приучила их к немногословью. А за хижиной — черная каменная плита на двух камнях, здесь в далекие дни гонений католики отправляли свои службы — так рассказывал отец. По воскресеньям собирались крестьяне, садились в кучку, женщины покрывали головы черными платками. Перед их взорами священник (объявленный властями вне закона) свершал таинство, превращая хлеб в плоть господню, а вино — в кровь. Сейчас все переменилось к лучшему, говорил отец, есть церковь и в Киллале, и в Балликасле. Службы проходят открыто, и священников готовят не за морем, а в Ирландии. История нарушила безмятежный покой голландского полотна. Под трещинками на лаке происходили разные события, менялась жизнь. Элен ненавидела историю. История разлучила ее с Джоном.

Она остановила лошадь на пригорке, откуда виднелась бухта; тонкие, проворные руки отпустили поводья. Бухта пуста, ни паруса, ни чайки на сером, безжизненном море. История пришла в их край морем, бросили якорь три иноземных корабля, высадились солдаты, привезли мушкеты, пушки. А с ними на Килкумминскую косу высадилась сама история, которую наблюдали рыбаки с порога своих хибар. И враз ожила, обрела плоть и кровь поэзия. Нет, не стихи, некогда читанные матерью, не Голдсмит и не Томсон, отнюдь не «Времена года»: «Наступает час прогулок одиноких, меж холмов далеких и высоких». А те старинные стихи на пергаментных свитках, что лежат у отца в библиотеке, написанные черными, совсем не похожими на английские буквами: они предвещают корабли из Франции, золото из Испании, освобождение Гэльского народа. И все это вместе — история, поэзия, абстрактные понятия, слова — вдруг собралось воедино и обрушилось на мир, в котором она жила. Но мир выстоял, лишь ужесточился: словам жизни не перемочь. Жизнь — это и болота, в которых гибли люди с распоротыми животами; это и черные эшафоты, и тюремные застенки, которые не откроешь никакими словами. Высокая, стройная, стояла она, расправив худенькие плечи, и смотрела на бухту, как на заклятого врага, которого не одолеть, не сдержать. К ней вдруг пришла несвойственная возрасту мудрость, не доступная ни ее отцу, ни возлюбленному.

Однако мудрость ее оставалась втуне, ибо все вокруг уверяли ее, что она ничего не понимает в делах мужских, государственных или военных, что ее масштабы мелки перед стратегией генералов. Тесен ее мирок. А в том, раздольном мире «устраивали» разные дела мужчины, занимались куплей-продажей, организовывали комитеты; мужчины покидали как лачуги, так и усадьбы — их влекли слова воззваний, зеленое шелковое знамя. Ее же мирок ограничивался вышивальной комнатой, лоскутами пестрой материи, ласкающими слух стихами да жестокими романами, которыми жила мать. Мудрость слышалась ей и в скрипучем голосе отца, за спиной его опыт прожитых лет; и в страстных речах Джона, в красивых блестящих словах, рассуждениях о будущем. Мудрость виделась ей и в крестьянах, торгующихся за каждый грош на базаре, и в фермерах-скотоводах, прикидывающих прибыль. Своим же острым и проницательным умом она нимало не гордилась, равно как и своими глубокими суждениями и деловой хваткой. Она даже и не подозревала, что наделена этими добродетелями. Сейчас она чувствовала себя потерянной, озлобленной неизвестно на кого и еще тосковала о разлученном с нею Джоне.

Она скакала домой, в Замостье. Там отец снова примется утешать ее: дескать, Джордж все «устроит» и Джону не доведется кончить свои дни на «черном эшафоте», описанном Голдсмитом.


Поздно ночью, оставшись одна в спальне, она, к собственному удивлению и испугу, зажгла свечи, поставила по бокам трюмо, оставшегося после матери, сбросила скромную ночную рубашку белого ситца и застыла, разглядывая себя в зеркало. Она столь редко видела свое тело, что на минуту показалось, будто перед ней — другая девушка, неизвестно как попавшая сюда и нарушившая ее покой. Испуг этот вскорости миновал, она признала в зеркале самое себя. Черты лица в неярком свете трудно различить, привычное задумчивое выражение скрывало все чувства. Ей не раз говорили, что лицом она удалась. Хотя красивым не назовешь: угловатое, костистое, слишком высоки скулы, слишком решительно выступает небольшой подбородок, слишком велик тонкогубый рот. Еще мать, едва ли не виновато, говорила ей, что она не красавица. На красоту в каждую пору своя мода, а Элен уродилась не модной. Правда, мать сказала, что у нее приятные глаза, и, раз они выделяют ее, значит, нужно обратить это себе на пользу. Голубые глаза, скудно освещенные свечами, вглядывались в зеркало. Чужое тело, в то же время ее собственное. Для девушки слишком высока, все отмечают. Мать говорила, что и сама она, и все женщины рода Мак-Брайдов были рослыми. Что уж тут поделать? Разве что держаться прямо, не горбясь, и достойно встречать уготованную судьбу. У девушки в зеркале маленькие, торчком груди. Она потянулась было к ним рукой, но стыдливо отдернула. Тело полускрыто тенью, но длинные ноги и бедра видны хорошо. Она повернулась, и девушка в зеркале — тоже. На мгновение из бездонной черной глубины зеркала в огоньке свечи мелькнули белые бедра. Она подняла руки, приложила к щекам и замерла, не сводя взгляда с зеркала.

Потом все так же неторопливо сняла со стула ночную рубашку, надела ее, задула свечи. Пахнуло воском. В темноте она пересекла знакомую комнату, легла в постель. За окном во тьме спали поля и пастбища, скудный серпик луны затерялся в ночи.

Положив руки вдоль бедер, не шелохнувшись, лежала в постели. Потом тихо заплакала: на глаза навернулись слезы и покатились по щекам. Она не стала вытирать их. Плакала она о Джоне, о том, что сейчас он в темнице, которую ей даже не представить; о том, что он так и не познал тела девушки в зеркале, ее собственного тела. Она плакала о матери, дремавшей на солнышке с глупым романом на коленях; о Рандале Мак-Доннеле, лихом и самоуверенном наезднике у ворот усадьбы, о крестьянах из Тайроли, которые с косами и пиками бредут сейчас где-то в центре страны. Плакала она и об отце, вспоминая, как стоял он подле нее на террасе, смущенно бормоча что-то в утешение, а ветер трепал его седины. Еще она оплакивала себя, ибо всю боль, все дурные предчувствия ей некому поведать. Прошло много времени, руки ее по-прежнему спокойно лежали вдоль тела, слезы на щеках стали высыхать. Она наконец заснула.

ДОРОГА НА ГРАНАРД, СЕНТЯБРЬ 7-ГО

В этой крепости живут духи. Земляной вал порос высокой травой, она колышется на ветру. Вокруг пасется скот. Лоснятся шкуры, доброе стадо, хозяину можно позавидовать. Если верить рассказам стариков, здесь обитали духи, они, словно туча, носились по небу. Сколько их по всей стране, этих обиталищ духов: старых крепостей, курганов, дольменов, кромлехов[31] — они опоясали землю. Терновник почитался священным деревом. Не дай бог срубить куст. Толку от него большого не было, впрочем, как и вреда. Однако как знать?

Отец его верил в святость терна.

— Только безумец может срубить куст терновника. Всякий это знает, — говорил отец, дыша тяжело, с присвистом. Они сидели в глинобитной хибарке, соломенная крыша почти вся истлела. Неизбывная усталость, точно цепями, сковывала отца, пригибала могучие плечи. Сидел он на соломе, подле него, навострив уши, — сынишка с копной рыжих волос.

— Не дай бог срубить его! Да у меня от страха и рука-то не поднимется. Срубишь куст — невзгод не оберешься.

Отец, точно младенца, прижимал к груди кувшин с виски. Чем еще побороть усталость?

— Сейчас работы столько, что всем нам и не управиться. Завтра спозаранку пойдем на поля к помещику Когхиллу. Мы, сынок, работяги, а не попрошайки какие-нибудь подзаборные.

Но случилось им раз зимой и попрошайничать, бродили они по дорогам Керри и Лимерика, заходили во дворы, просили поесть у крестьянских жен или на перекрестках у проезжавших верхом:

— Ваша честь, пожалуйте грош-другой дитяти малому. Только взгляните, как оголодал! — Даже сейчас при воспоминании от стыда холодело в животе. Зимними ночами отец согревал его в своих объятьях, они забирались украдкой в какой-нибудь сарай, и отец баюкал его рассказами. Говорил отец нескладно, путано, перескакивая с одного на другое или повторяясь. Например, о мальчике, таком же, как он сам, нищем оборвыше, которого полюбила королева и взяла к себе во дворец. И ни в чем-то там ему отказа нет: хочешь — ешь окорок, хочешь — курицу. Отец засыпал, и во сне тяжело вздымалась и опускалась его мускулистая, сильная грудь.

Нет, не забыть поэту и учителю Оуэну Мак-Карти отчаянной бедности в детстве. Две мили отделяют его сейчас от деревни Драмлиш. А от отца — необозримые, безбрежные годы. Приливом накатила нежность, потянуло в родные края. Ветры, прилетавшие из Керри, трепали одинокий куст терна, столь почитаемого отцом. Этим ветрам прочитал он вслух стихи и расстался с воспоминаниями. Перед ним — чужой край, болота и топкие луга.


Драмлиш спалили дотла. Пахло горелой соломой. Вокруг ни души. Пустыми дверными проемами уставились на него уцелевшие хижины. Словно циклопы. Может, с кургана налетели духи и унесли всех жителей? Зябкая Дрожь пробежала по телу. Домов двадцать было, две лавки да таверна. А сейчас вокруг тоскливо и пусто. До самых топей — ни души. Может, в этой деревне обитают усопшие? Он проворно и привычно перекрестился. Его обуял страх, убежать бы, да только куда?

Он подошел к лавке, толкнул дверь — ударила нестерпимая вонь, угарным дымом проникла в сознание. У низкого прилавка на полу распростертый человек. Голубые глаза недвижно смотрят на дверь, на губах улыбка. На горле черным бантом запекшаяся кровь, тело изувечено, где виднеется кровавая плоть, где — кости. Мертв. Мак-Карти отпрянул и ухватился за дверь обеими руками.

— Святый боже! Дева Мария, пресвятая богородица, спаси и помилуй! — услышал он собственный голос будто со стороны. Пятясь, он вышел из лавки.

Встал посередине улицы и позвал:

— Эй, люди, есть кто-нибудь?

Но хижины лишь насмешливо молчали под неярким осенним солнцем.

Мак-Карти пошел к таверне, большому, в несколько окон, дому без двери — очевидно, вышибли. Поколебавшись, вошел.

За стойкой он увидел лысого коротышку с пистолетом в руках. Заметив Мак-Карти, тот нацелил на него большой, с широким, точно ворота в ад, дулом пистолет.

— Ты кто?

— Да убери ты, ради бога, эту штуковину. Не ровен час — продырявишь меня.

— Ты кто? Откуда взялся?

— Зовут меня Мак-Карти. Держу путь в Гранард.

— В Гранард, говоришь? — Лысый положил пистолет на стойку рядом с бутылкой. В комнате сумрачно, прохладно, в углах притаилась тишина. — Можешь туда не торопиться.

Мак-Карти шагнул было вперед, однако человек схватился сразу за пистолет.

— Продал бы мне виски, — попросил Мак-Карти.

Тонкогубый рот тронула усмешка. Зубы неровные, почерневшие.

— Пей вдосталь, не жалко. Я тем же самым занимаюсь. — Он пошарил под стойкой, нашел второй стакан. Не сводя опасливого взгляда с пистолета, Мак-Карти налил себе виски, поднес стакан к губам. Знакомый вкус, на душе сразу стало спокойнее. — Я слышал, как ты там шастал да орал, мертвецов будил.

— В лавке и впрямь мертвый!

— Видел. Ну и отделали беднягу. Зато теперь вся деревня его. Весь Драмлиш.

Мак-Карти глотнул еще виски.

— Чудной ты тавернщик.

— Какой же я тавернщик? — Ухмылка все шире расползалась по лицу. — Я часом раньше тебя пришел. Вот таверна нам двоим и досталась.

— Скажи, ради бога, что за беда свалилась на эту деревню?

— Не беда, а армия. Наверное, из Гранарда шли, после битвы. Или, наоборот, на битву. Убили лавочника, пожгли дома. Люди разбежались. Скоро, поди, возвращаться начнут. Но черта с два заплачу я им за виски.

Мак-Карти недоверчиво покачал головой.

— Не могла тут армия проходить. Вчера ночью я был еще в Драмшанбо и армию опережал.

— При чем тут Драмшанбо! Из Каррика выступила Британская армия, они идут фронтом отсюда и до Гранарда, даже еще шире. Сегодня утром они разбили повстанцев в Гранарде и идут сейчас на север, чтоб и французов разгромить. На каждом шагу англичане. Диву даюсь, как в нашем маленьком графстве такая большущая армия разместилась.

Мак-Карти со стаканом в руке отошел к скамье и сел.

— Так повстанцев в Гранарде разбили? Ты наверное это знаешь?

— Да уж не по наслышке. Сам с ними был. Ты-то тоже из Объединенных ирландцев?

— Я и сам не знаю, из каких я ирландцев.

— А я у них капитаном был.

— Охотно верю. Рядовых Объединенных ирландцев еще не встречал. Что ни член Общества — непременно капитан. Одного вчера вечером в Драмшанбо видел.

— Я среди Объединенных ирландцев человек известный. Капитан Фрэнсис Рейган. — Он заткнул пистолет за пояс и, захватив бутылку и свой стакан, сел рядом с Мак-Карти. — Меня и в Гранарде, и в Баллинали знают. Впрочем, сейчас уже все равно. Нам так всыпали, что не опомниться.

— Но ведь вас тысячи, — возразил Мак-Карти. — На каждом углу об этом слышу.

— Были тысячи. Поди, больше восьми. Но англичане нас обставили, сначала под Маллингаром, потом под Лонгфордом и вот, в Гранарде. Дрались до последнего. Все луга окрест убитыми завалены.

— Значит, все кончено, надеяться больше не на что, — заключил с неожиданным облегчением Мак-Карти, — а что, войска целиком английские?

— Англичане да йомены, — ответил Рейган. — Тьма-тьмущая, что ягод на смородинном кусте. Тысячи полторы, пожалуй, — и кавалерия, и пехота, и пушки. Так по очереди все мятежи и подавили: сначала в Лонгфорде, потом в Гранарде.

Мак-Карти отпил из стакана, в животе будто камни: тяжело и мутит.

— Как же это тысяча англичан с вами справилась? Шуты гороховые да свинопасы, а не солдаты.

— Попробуй-ка устоять против них. Мы под Гранардом полчаса продержались — и деру, а кавалеристы за нами, только сабли свистят.

Они бежали в страхе, подняв руки над головой. А ноги, привыкшие к лопате да плугу, налились свинцом, не слушались. Повстанцы бежали по полям и пастбищам, и знакомые с детства холмы лицезрели их гибель. А на полях остался богатый урожай, в воздухе — стойкий запах зрелых хлебов и плодов, запах позднего лета.

— Рубили нас без пощады, — продолжал Рейган. — Я за городом — шмыг за куст и затаился, руками уши зажал, а все слышно, как кричат. Пленных поначалу не брали. Бежит человек, вопит что есть мочи, а за ним солдат на коне — раз саблей. Один так близко проскакал, что я слышал, как сабля его воздух рассекла, а потом и человека. Время прошло, стали и в плен брать тех, что уцелели. Я так и просидел в кустах, и ни одна душа меня не видела.

— Вот и конец пришел, — вздохнул Мак-Карти.

— Ну, не скажи. Я пока сюда шел, человек двадцать встретил. Все на север болотами да ущельями пробираются — к французам. Там их видимо-невидимо, и пушки, и кавалерия. Скоро они с англичанами на битву сойдутся.

— Французы сами бегут без оглядки, — сказал Мак-Карти, — а за ними по пятам — другая английская армия.

Рейган вскинул на него испуганные глаза. Изменилось и выражение лица: обозначились морщины у глаз, многое познал этот человек за последнее время.

— Это правда?

— Чистейшая. Сейчас, должно быть, они уже перешли Шаннон. Они рассчитывали на вашу поддержку. И не так уж их и много, как вам кажется. С тысячу французов, да столько же наших.

Рейган сокрушенно покачал головой.

— Ну, тогда нам крышка. Все дороги на юг забиты англичанами, мне с холма было все видно. В Гранард-то они бросили лишь полк-другой. И мы теперь как в мешке.

— Что ж, приму на веру твои слова, — усмехнулся Мак-Карти, — как-никак, ты у них капитан.

— Какое там! — Рейган откашлялся и сплюнул на земляной пол. — Я солдат. И солдат настоящий. Двадцать лет во французской армии у Диллона в полку прослужил. А когда полк расформировали, домой подался, в Лонгфорд, там у сестры дом. Потому-то меня Объединенные ирландцы капитаном и поставили. Месяц-другой назад я всех муштре обучал. Англичане теперь уж непременно меня по имени знают и, поди, веревку для меня приготовили.

— И мое имя известно, — сказал Мак-Карти. — Я в Киллале учителем был, оттуда с французами и ушел.

Рейган кивнул и, задумавшись о своем, наполнил стаканы. Потом поднял бутылку, посмотрел на свет.

— Ты здешние дороги знаешь?

— Нет, только ту, что из Драмшанбо ведет, — ответил Мак-Карти.

— Они могут пойти либо по этой, либо через Клун. Но англичане наверняка успеют обе перекрыть и подтянуть артиллерию. Не знаю, куда и бежать, истинный бог, не знаю. А здесь нам ничуть не спокойнее, чем на дорогах. Безопаснее было б в холмах, доберись мы до них болотами. Конечно, англичане потом и холмы прочешут, чтобы таких вот беглых выловить, но пока суд да дело…

Мак-Карти подошел к стойке, пошарил за ней и извлек буханку хлеба и головку сыра. Сыр был черствый, сухой. Мак-Карти разломил головку надвое, протянул половину Рейгану. Тот поблагодарил и начал с жадностью есть.

Прожевав, он вновь заговорил:

— Двадцать лет, черт побери, у Диллона прослужил, а выше рядового не поднялся. Да и не особо рвался. Скажут: «Иди направо» — иду направо, скажут: «Делай так» — делаю так. Но если резня предстоит, я ее заранее чую. По запаху распознаю, как иные дождь чуют.

— Ни в холмах, ни на дорогах покоя не жди, — сказал Мак-Карти. — Здесь же лавочника прямо у прилавка убили. Матерь божья, что ж они с этой деревней сотворили. Убийцы, головорезы проклятые!

— Да и французы не лучше! Армия — это армия, — хмыкнул Рейган. — Я еще и не такое видывал. Англичане теперь все дороги запрудят и всякого, кто не в юбке, а в штанах, порешат.

— Шайка головорезов! — повторил Мак-Карти. — Жгут дома, людей убивают шутки ради, будто хомяков.

— Я еще и не такое видывал, не дай бог нам еще сегодня подобное повидать.

Отвратительный сыр, Мак-Карти едва прожевал.

— А что тебя дернуло к французам податься? — спросил он.

Рейган смахнул сырные крошки на пол.

— Давненько это было, я уж и не упомню. По молодости все. Пришел к нам вербовщик, майор Нюджент — сам из старого рода. При нем сержант. Остановился он в доме своего брата в Каслполларде и велел передать по окрестным деревням, что присматривает ладных парней для службы в ирландских бригадах у французов. Ни до него, ни после туда не очень-то охотно из наших краев шли, все больше из Корка да из Керри.

— Верно, — поддакнул Мак-Карти, — я знаю.

Раз ночью с холма над Кархеном он видел сам. Человек десять расселись по двум лодкам, их манила звонкая монета да неведомая страна, хотя путь по морю и нелегок. В тавернах их обхаживали хитрые, как арендаторы-скотоводы, вербовщики-офицеры в лихо заломленных шляпах. Держались они свободно и самоуверенно. Вот еще одна тема для поэтов — несбыточная слава ирландского оружия, имена полководцев, носимые ветрами истории: Диллон, Лолли, О’Брайен — генералы в париках на быстрых скакунах. Суровые лица горят вдохновением битвы. У местечка Фонтеной они переломили исход битвы: казалось, поражение французов неминуемо, но тут на поле брани хлынули драгуны Клера. Мы восхваляли их в поэмах, превозносили их победы, скрывали поражения. Вернутся из-за моря герои былых времен, и страшна будет месть их, и Огрим и Бойн обернутся уже не поражениями, а победами. И вот один герой уже вернулся. Ветеран французской армии после разгрома под Гранардом напуган, сидит пьет виски в вымершей деревушке.

— Батраки да горшечники — вот и все наше воинство, — заговорил Рейган, словно читая мысли Мак-Карти. — Разве могли мы выстоять против армии? Я в армии Людовика двадцать лет с мушкетом не расставался.

— A-а, не все ли теперь равно? — бросил Мак-Карти, взял непочатую бутылку виски и сунул в задний карман сюртука.

— Никак идти собрался? — встревожился Рейган. — Далеко ли?

— Сам не знаю. Подальше отсюда.

— Вдвоем-то нам спокойней было бы. У меня все-таки пистолет, у тебя кулаки здоровущие.

Мак-Карти подошел к двери, выглянул на пустынную улицу.

— Уже за полдень, — определил он, — мало времени осталось.

— А доберись мы до холмов, и нам ничто не страшно, — продолжал Рейган.

Мак-Карти послышалась мольба в его голосе. Он уже немолод. Двадцать лет во французской армии, и теперь вот Гранард. Мак-Карти взглянул на него. Рейган поднялся со скамьи и стоял сейчас к нему лицом. Один он до холмов не доберется. Так в таверне его и возьмут, пьяного в стельку, напустившего со страху в штаны. А может, набредет он на какую-нибудь хижину, ворвется, угрожая пистолетом, потребует накормить-напоить, начнет хвастливо рассказывать о Гранардской битве. На Мак-Карти накатила было жалость. Но тут же отхлынула, он покачал головой.

Красное лицо Рейгана побагровело, и он пробурчал:

— Ну и проваливай. Прибьют тебя как собаку на дороге. В одиночку мне даже сподручнее. И не в таких переделках бывал.

— Что ж, удачи тебе, — пожелал Мак-Карти.

— Тебе она нужнее, — отрезал тот.


Пустые хижины, дымящаяся соломенная кровля — прямо мурашки по спине. А впереди миль на десять расстилаются поля да невысокие холмы. Его облаяла собака — что-то сторожит она и зачем? Моросил дождь. Из-за мглистой дымки выглядывало тусклое солнце. А за холмами — деревни Клун и Баллинамак — свиной пятак.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

В описаниях военных кампаний наших дней об окружении и уничтожении французской армии в Ирландии можно найти лишь короткую сноску, по сути, большего внимания вся операция и не заслуживает. Ибо в те же самые дни в далеком Средиземноморье два великих полководца, Нельсон и Бонапарт, состязались в стратегии и тактике. А в последующее десятилетие едва ли не половина известных нам земель превратилась в театр военных действий: от Египта до Испании и от Испании до России. Конечно же, по сравнению с этой великой войной наша незначительная кампания в Ирландии что грош по сравнению с золотым, заурядная деревенская потасовка.

В те давние времена, однако, она представлялась мне иначе. В то утро все в Каррике пришло в движение, армия готовилась встретить противника — зрелище сколь прекрасное, столь и волнующее. Невысокие, серого камня городские стены полнились окриками и командами сержантов, по узким улочкам с грохотом катили орудия шотландские и английские подразделения, отряды ирландских ополченцев — все смешалось в пестром круговороте. Однако сердце мое было безраздельно отдано кавалерии. Я любовался статными, крепконогими всадниками, проезжавшими городские ворота. Обрывочно до меня долетали из туманной дымки резкие звуки флейты и бой барабана.

Чувства заполонили мою душу. Хотелось броситься вперед, закричать — что именно, я не знал. Передо мной была лучшая в мире армия, готовившаяся к битве. Не следует забывать, что я был очень молод. Сверстники мои сидели на университетской скамье, забивая головы Горацием и Титом Ливием. Что запомнится им с лет младых, кроме зубрежки да споров в холодных комнатах. Нам же играли флейты и барабан, полки в красных мундирах полноводной рекой катили по бурым полям, сверкая на солнце сталью и серебром.

— Да, это стоит запомнить, — вдруг обратился ко мне Корнуоллис, — хотя на поле брани все по-другому. Эти сверкающие сабли обагрятся кровью, этим великолепным коням снарядом разворотит брюхо. Да, не хотел бы я завтра оказаться на месте мсье Француза.

Корнуоллис, несмотря на ранний час, вышел проводить войска свежий и чисто выбритый.

— Нашему мсье Эмберу не суждено добраться до Гранарда. Клун он, быть может, и минует, но до Гранарда не дойдет — мы встретим его на пути. Если он сейчас зол, сражаться будет, не щадя живота.

Утро выдалось прохладным, над убранными полями стелился туман.

— Зачем ему сражаться, если исход битвы ясен? — спросил я.

— Зачем? — Корнуоллис взглянул на меня поверх очков. — Затем, чтобы прославить любимую Францию. Всякому генералу должно воевать достойно, должно оставить на поле брани сколько-то солдат. Только тогда он может сдаться, не уронив чести. Лавочнику вести дела по этому же принципу не годится — его ждет крах. Впрочем, молодой человек, не пора ли нам завтракать.

Уже на аллее он остановился и повернулся ко мне:

— Пострадают больше всего мятежники. Те, кто восстал против королевской власти. Убогие глупцы, много ли они об этой власти знают? Я насмотрелся на них в Уэксфорде. Поднимаются на эшафот, в черных глазах — ужас. И ничем не помочь.

Спотыкаясь и падая, всходят крестьяне на эшафот. Конечно, вешать их солдатам, но мне кажется, занятие это неблагородное и недостойное солдатской доблести, а благородство и доблесть я весьма высоко ценил в те дни. Корнуоллис понял по моему лицу, о чем я думаю.

— Наша работа — не только гоняться за французскими генералами да маршировать на парадах. Нам, молодой человек, приходится и, как простым поломойкам, грязь убирать. Выпадает и палачами быть. Хотя зачастую мы справляемся с этим не лучшим образом.

Но в то утро его неспешные нравоучения не нашли особого отклика в моей душе. Взор мой был прикован к знаменам, слух мой ловил лишь звуки военных маршей. Думаю, Корнуоллис это заметил и правильно понял, ибо за завтраком был очень мил. Я пил чай, он — шоколад, который ему без конца подносили в маленьких чашечках.

Позавтракав, он попросил бумагу, чернила и перо, торопливо нацарапал короткое послание, высушил песком и передал мне.

— Так вот, принц Хэл, берите с собой кавалеристов и доставьте это письмо генералу Лейку. Возможно, вы найдете его за деревней Клун. Письмо можете прочитать.

Я сообщаю ему, что отрезал противнику все пути продвижения вперед. И сам перехожу в наступление. Ежели он сумеет вступить в бой раньше меня, пусть не мешкает.

Столь важное задание было мне и удивительно и лестно. Я принялся было благодарить его, но он лишь небрежно отмахнулся.

— Это всего лишь письмо. Хотя вам доведется и пороха понюхать. Вы ведь, похоже, рветесь в бой? Да это и так видно. Пройдет день-другой, и вы переменитесь, поймете, что военное дело — работа, как и всякая другая. Да к тому же опасная. Не лезьте на рожон.

От его теплого напутствия я почувствовал себя увереннее.

— Но вас, милорд, эта работа привлекает уже столько лет.

Он пристально взглянул на меня и улыбнулся.

— В ней немало привлекательного. Редко какой солдат откажется от нее. Я прочитал книгу какого-то писаки о Вашингтоне. В душе он всегда оставался помещиком и вроде был совершенно счастлив на своей земле, среди своих рабов. Неотвратимое чувство долга якобы побудило его заняться военным ремеслом. Хотя я не верю ни слову из этой книжонки. Вы, конечно, подлинного сражения не увидите: так, горстка французов да толпа крестьян. Малоприятное зрелище. Но вам полезно посмотреть.

— Но если исход предрешен… — начал было я.

— Французы — настоящие солдаты, сомнений нет, — продолжал он, будто не слышал меня, — а ирландцы — обычные мятежники. Это-то и малоприятно. Однако мы должны сделать все от нас зависящее. Напрасная жестокость бесцельна. — Казалось, он пытается подавить какую-то невысказанную тревогу. — Генерал Лейк этой истины не понимает. Он человек прямолинейный и грубый, да и солдат неважный, между нами говоря.

— Можете на меня положиться, сэр, — заверил я.

— Мы едва не проиграли кампанию, скажу вам откровенно. Высади французы большой десант да поднимись за ними все крестьянство… Ирландцев нужно проучить. Этого ждут в Лондоне! Так что видите, нам и учителями доводится быть. И поломойками, и палачами, и учителями. Но солдаты — учителя строгие.

— Уж розог мы для них не пожалеем, — беспечно и наивно подхватил я.

Корнуоллис улыбнулся мне, но холодно, не приняв шутки.

— Именно так, господин Уиндэм. Именно так. Розог не пожалеем.

Слова мои он повторил нарочно, чтобы подчеркнуть мою наивность и школярство. Потом налил очередную чашечку шоколада. Он брал с собой в поход сервиз китайского фарфора с росписью цветами по красной глазури.


Замечание Корнуоллиса не охладило мой пыл в то утро. Мне предстояло выбрать себе эскорт кавалеристов, выполнить важное поручение — было отчего возликовать! Но прежде чем приступить к делу, я задержался у ворот, чтобы полюбоваться армией на выходе из Каррика. Мне недостает писательского мастерства, чтобы описать и то великолепное утро, и мое восторженное состояние. Слова, точно грубые доски или железные болванки, плохо подгоняются друг к другу. Много бы дал я, чтобы передать то волнующее, необъяснимое очарование, которое таится для молодых в любом событии. Мне и сейчас отчетливо видится широкая мутная река, перекаты холмов и долин, уходящие полки, музыка, пестрота знамен, мундиров. Готов поступиться годом жизни, только бы сохранить память об одном этом утре. Все увиденное мною в последующие два дня наплывает на дорогое воспоминание огромным кровавым пятном; расползается по строчкам, на всю страницу. Сейчас оно поблекло, побурело, но видения мои по-прежнему яркие и четкие. То было последнее утро моей юности. Глупый щенок, впервые попавший на охоту, должен был, говоря охотничьим языком, «почуять кровь».

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

К вечеру мы вошли в деревню Клун, убогое селеньице на крутом склоне, над которым высится неказистая церковь с острым шпилем. Мы разбили лагерь прямо на церковном подворье, хотя «лагерем» нашу стоянку можно назвать лишь условно. Мы были так измучены, что с радостью повалились наземь прямо подле могильных плит. Помню даже надпись на одной витиеватыми, полустертыми от времени и непогоды буквами: «Спасенье обрел ты в вере. Спи с миром». Будто писалось это специально мне в назидание, ибо сомневаюсь, что из французских гренадеров или ирландских повстанцев хотя бы двое из ста умели читать. Шли мы форсированным маршем, без привалов на отдых или обед, вдоль берега озера Аллен, потом перешли через Шаннон у деревни Драмшанбо, причем наш арьергард попытался разрушить за собою мост, но тому помешал отряд полковника Крофорда. В перестрелке было убито или захвачено в плен около шестидесяти французов, лишились мы и Сарризэна; первым помощником Эмбера стал Фонтэн, однако они относились друг к другу крайне враждебно и почти не разговаривали.

Уныние и безысходность охватили французов, оказавшихся на столь же унылой, негостеприимной земле, где там и сям меж поросших камышом озер разбросаны редкие фермы. И все же к людям этим я испытывал большую близость, чем к своим соотечественникам, на чьих лицах читалась лишь крайняя усталость и недоумение. Крепкий, широкоплечий крестьянский паренек все еще нес богато расшитое зеленое шелковое знамя. В безветрие оно поникло, облепив древко. О’Дауд и его капитаны-помещики держались вместе, рассеянные взгляды их скользили по темным водам озера.

Надо сказать, мы еще верили, что идем навстречу повстанцам из центральных графств, но Лонгфорд — хотя до него и было не более тридцати миль — казался повстанцам еще дальше родного Мейо. В Драмшанбо мы много слышали об этом восстании, говорили даже, что нам навстречу был послан капитан из Объединенных ирландцев, но больше о нем мы ничего так и не узнали. Зато мы отлично знали, что по пятам нас преследует кавалерия Крофорда, а где-то на юге нас поджидают основные силы английской армии. По-моему, повстанцы в глубине своих дремучих душ и впрямь верили, что где-то (может, на юге, может, в центре) поднялось могучее воинство, Гэльская армия, и лишь на это призрачное спасенье они и уповали.

До Клуна мы шли без остановок, да и там Эмбер остановился лишь потому, что люди уже валились с ног. От самых церковных ворот и по всей луговине склона расположились повстанцы: кто растянулся на земле, кто сидел, обхватив колени руками, поглядывая на соседей и, исподтишка, на Эмбера. Он, казалось, не ведал усталости — стоя на вершине, внимательно осматривал местность. Тилинг — отныне его последний единомышленник и доверенное лицо — стоял рядом. За спиной у них — длинное здание церкви с узкими темными окнами, точь-в-точь как в родной уютной Баллине.

СПАСЕНЬЕ ОБРЕЛ ТЫ В ВЕРЕ. СПИ С МИРОМ. Так значилось на плите, под ней покоился некто Томас Тикнелл, скончавшийся в 1701 году, прожив долгий век в 81 год. Может, он пришел с армией Кромвеля. В одной руке — запал от пушки, в другой — Библия. Здесь он и получил землю, здесь и обосновался, словно белый колонист средь краснокожих индейцев. Мы одной расы с ним. И везде оставили отметины: и под куполом церкви, и под могильной плитой. В самой церкви на беленых стенах — каменные таблички с именами, и среди них — тоже наши современники: Гарви, Грин, Аткинсон, Бенсон, Эллиот. И во мне поднимался бессловесный протест. Почему я оказался здесь, среди этих убийц с пиками, среди наших заклятых врагов испокон века — католиков, изъясняющихся на тарабарском языке? Здесь, на заросшем травой церковном дворе, мне в укор вспоминаются картины детства. Шпили церквей точно указующие персты — по всей стране они напоминают, что мы едины, что мы здесь навечно. Мне видится отец, высокий, широким шагом он меряет пастбища, я едва поспеваю за ним бегом, а он на ходу поучает и наставляет меня, обрамляя свою речь, точно кружевами, цитатами из Библии — бесценным наследием. Над его могилой в Баллине такой же камень.

Воспоминания эти вполне уместны для моего теперешнего положения за решеткой холодной темницы на окраине Дублина, где я ожидаю, когда приведут в исполнение вынесенный мне приговор. Но бездонная и щедрая память наша способна вмиг низвергнуть на нас потоки былых событий, лиц, красок, запахов. Я оказался среди чужих и по вере, и по происхождению, любое сказанное слово разобщало. И вопреки этому в светлые дни надежд в Дублине мы создали тайное Общество объединенных ирландцев, истово веря, что под благодатными лучами разума растают все разногласия.

В этот момент, словно подтверждая горькие мысли мои, поднялся глубоко мне противный священник Мэрфи и обратился к повстанцам. Казалось, как и Эмбер, этот черный ворон в порыжелой сутане не ведает усталости. Я плохо знаю ирландский, поэтому понял едва ли больше трети, но красноречивее любых слов говорило его лицо, движения крепко сбитого тела, сложенные на груди руки. «Еретики», «протестанты», «англичане» — слова эти точно безобразные валуны, вокруг которых водоворотом закручивалась его речь. Такой ничего не забудет, никогда не простит. Наверное, он похож на гонимых священников кромвельских времен. Вот так же мог он обращаться с цветистой проповедью к дровосекам. Паства его старалась отнестись уважительно к его словам, но не вслушивалась — пересиливала усталость. Расположившиеся позади французы взирали на него утомленно и презрительно.

С трудом оторвали мы свои бренные тела от могильных плит церковного подворья: нужно было развести костры и приготовить еду. Конечно, костры словно маяк для Крофорда, впрочем, он и без того отлично знал, где мы: лисий гон подходил к концу, пора наносить смертельный удар. Я присел подле двух крестьян из Кроссмолины. Один запустил в котелок нож, подцепил картофелину, протянул мне — я взял ее обеими руками.

— Негоже так мыкаться господам вроде вас, — сказал он по-английски, перекинув своей учтивой фразой мостик через пропасть, разделявшую нас. — И далеко нам еще идти?

— Не очень, — ответил я. — До Гранарда быстрее чем за день доберемся.

— В Гранарде сейчас весь народ Гэльский, — заметил он.

— Хотелось бы верить, — ответил я, но он уловил сомнение в моем голосе и отвел глаза, неистовые и отчаянные, как у загнанного зайца.

Мне же вспомнились ласковые глаза Джудит, в которых порой разгорались сильные чувства. Природа, музыка, поэзия, цветущий кустарник в лунном свете — все волновало ее душу, а меня волновала она сама. Для меня Мейо в первую голову — череда нелегких помещицких дел, в ее же воображении эта скудная земля расцветала. Частенько, когда я сидел в комнате, которую определил себе под кабинет, над толстыми, в черных переплетах книгами прихода и расхода, Джудит врывалась ко мне, оживленно щебеча на ходу, и из ласковых глаз ее лился свет. Вроде бы пустяк, точнее, мне думалось тогда, что пустяк, теперь-то я знаю, что в такие минуты нас связывала любовь. Вдруг представил себе, что больше я ее не увижу. Я думал о ней, а перед глазами — жадно глотавший картошку крестьянин из Кроссмолины. Ясно как день: не увидеть мне моей Джудит. Но я ошибся: ей два раза разрешили свидание со мной до суда и дважды — после, этим я обязан доброте генерального прокурора.

Итак, накануне последней ночи восстания мысль моя пребывала в смятении. Жизнь представлялась мне светлой комнаткой в конце темного коридора. Комната была полна: там и Джудит, и родители, и Тон с Эмметом, дергающиеся, как марионетки на ниточках, каслбарский аукционер, у которого я сторговал мерина, девушка из Лондона, за которой я ухаживал, пока не познакомился с Джудит. Воспоминания точно острые осколки стекла, до крови бередят, но их цепко держит память.

Ночью, в час, а может, и в два, по моей прикидке, приехало человек двадцать из Гранарда. Спотыкаясь во тьме, они взобрались к нам на холм и рассказали, что восстание в центральных графствах подавлено — капкан захлопнулся. Эти люди долго искали нас, и в Клун забрели случайно, наши часовые даже открыли по ним огонь, к счастью, никто не пострадал. Изумились они нам не меньше, чем мы им, — по слухам, они ожидали увидеть могучее воинство: тысячи и тысячи французов, столько же повстанцев, кавалерию, устрашающие огромные пушки. А увидели жалкую, как и они сами, горстку беженцев, укрывшихся средь могильных плит.

У них был вожак — «капитан» или «полковник», точно не помню. В ночной мгле он пристально вглядывался в наши лица, словно не верил, что нашел. Тилингу пришлось взять его за руки и встряхнуть, только тогда он смог отвечать на вопросы. Он долго и с бахвальством расписывал, как они захватили дом в Эджуортстауне, как одолели в боях отряды йоменов, всякий раз возвращаясь к одному и тому же, — к битве при Гранарде. Говорил он словами, заимствованными из баллад, что горланят в пивных, — звучными, но пустыми. Будто диктовал слова песни про самого себя, которую нам предстояло разучить.

— Мы с пиками пошли на йоменскую кавалерию, — говорил он, — и обратили солдат короля Георга в бегство. — В его рассказе события преображались, тяжкое поражение представало героической битвой.

А то, что оно было тяжким, мы убедились, допытавшись наконец от него правды. Повстанцев перебили либо разогнали. Английские войска собрались на окрестных дорогах в мощный кулак. От такого поражения не оправиться. По крайней мере тысяча человек (учитывая возможные преувеличения капитана) нашла свой конец на полях близ Гранарда.

— Наши сражались, как волки в облаве, до последнего дыхания, пока билось сердце.

— Восстание разбито наголову, — обратился по-французски Тилинг к Эмберу, — это все, кто уцелел.

Эмбер понял и без слов. Он кивнул, не сводя взгляда с капитана из Гранарда.

— Пресвятая Дева Мария! — ахнул Рандал Мак-Доннел, обращаясь ко мне. — Вы слышали, что он говорит? Почитай, мы уже тоже на том свете. Вы слышали? Похоже, нам отсюда не выбраться.

Я не нашел, чем утешить его, и мы стояли молча, пока не подошел Тилинг. Даже при скудном свете звезд я увидел, как он осунулся и побледнел. А голос его, спокойный и резкий, просто испугал.

— Завтра все кончится, — бросил он. — Мы выйдем с рассветом, но еще до полудня они нас догонят. Генерал Эмбер предлагает идти на Баллинамак, эта деревня знакома капитану. С тыла нас защитит холм, а с фланга — болото. Хотя большого боя не получится.

— Боя? — стараясь потопить страх в возмущении, воскликнул Мак-Доннел. — А к чему он, этот бой?

— Если мы сохраним боевые порядки, то продержимся час-другой. Ну, и на том конец.

— Именно, конец! За этот час нас всех перебьют! — не унимался Мак-Доннел. — Да какой смысл давать бой? Вышлем людей с белыми флагами сейчас же и сдадимся, пока они нас в клочья из пушек не разнесли.

— Нам не так-то просто сдаться, как вы думаете. Нам, ирландцам. Французы — дело иное.

— Не станут же они преспокойно убивать беззащитных.

— Убивать? — задумчиво переспросил Тилинг. — Это, господин Мак-Доннел, не убийство, это расправа. Мы с оружием в руках пошли против своего короля. Англичане не обязаны считать нас военнопленными. Да и вряд ли захотят.

Долго мы стояли молча, потом Мак-Доннел сказал тихим, упавшим голосом:

— А по-моему, это убийство.

— И по-моему, тоже. И господин Эллиот с нами согласится. А генерал Эмбер — нет. Крестьян Вандеи он не счел военнопленными. И на нас не распространяются военные порядки.

— А разве военные порядки предусматривают убийство безоружных, тех, кто прекратил сопротивление? Нет, иначе как убийством это не назвать.

Мне теперь удивительно, до чего же спокойно говорили мы тогда о собственной смерти. Да, именно спокойно. Как до последнего противится человеческое существо неизбежной катастрофе!

— Господи боже мой! — вновь воскликнул Мак-Доннел. — Господи Иисусе! — Не знаю, хотел ли он помолиться или просто восклицал в страхе.

За разговором мы не заметили, как весь лагерь пришел в движение. Ирландцы, с трудом приходя в себя ото сна, по слухам и пересудам узнавали, что помощи с юга ждать нечего. Всех, словно железными цепями, сковал страх. А ночь и суматоха лишь усугубили его. Я присел возле крестьян из Баллины и попытался, как мог, объяснить, что произошло, однако меня не слушали. Настолько уверились они в том, что на юге ждет Гэльская армия, — ничем их нельзя было разубедить. Хотя в то же время они почуяли, что случилось неладное. Взывать к их разуму — занятие бесполезное, поэтому вскоре я отошел.

Сложив руки за спиной, Эмбер стоял, устремив взгляд на юг. По лицу не прочесть его мыслей. Все складывалось вопреки его ожиданиям. Восстание не охватило всю страну. Флот из Франции не пришел, дорога на Дублин перекрыта. Вокруг него чужие, непонятные, точно лапландцы, люди, которых он вел за собой, тащил через всю Ирландию. Может, он думал, что вот наконец попал в капкан. И впрямь, он в капкане. Думал он не об армии в две тысячи человек, а о себе, о командире, — все генералы безмерно тщеславны. И капкан — деревушка с чудным названием Клун, жалкая точка на карте. Но вот Эмбер вдруг пожал плечами и приосанился. Заметил меня, подошел.

— Вот и дождался я здесь помощи от ваших земляков! — сердито начал выговаривать он. — Вместо помощи — одно зло! Завлекли меня в это черное болото. И поделом, им теперь все расхлебывать.

— Но они надеялись на нас. А расплачиваться за все они уже начали. Под Гранардом — сотни убитых.

— Да и здесь полягут сотни, — сказал он, махнув рукой во тьму на юг. — Я поначалу понять не мог, почему англичане так презирают ирландцев. Теперь понимаю.

Он кивнул в сторону копошившихся на склоне невидимых нам внизу людей.

— И вы надеялись с ними совершить революцию?! Вы — глупец. — Он повернулся и пошел прочь.

К утру, с первыми лучами солнца, хоть и с трудом, мы подготовились к выступлению. Французским солдатам совсем не хотелось идти в бой, и сержантам пришлось понуждать их, колотя по спинам саблями в ножнах. Ирландцы же ошалели настолько, что безропотно брели, куда ни поведут, двигались они медленно, словно в полусне. Даже на мой, отнюдь не военный, взгляд, мы были уже армией не по сути, а лишь по форме: шли походным маршем, выстроившись колонной. Мак-Доннелу удалось как-то поднять свой боевой дух, точнее, обрести привычную манеру поведения: ехал он беспечный, точно на утреннюю охоту, шутил с солдатами, не скупился на грубую лесть. Безрассудство и тщеславие привело в наши ряды этого громогласного наездника с нелепым пером на шляпе; теперь ему предстояло доказать, чего же он стоит. Я наблюдал за ним с некоторой завистью. Ибо сам, давно потеряв веру в наше дело, с погасшим сердцем ждал неминуемого конца.

К утру перед нашим выступлением к нам присоединились еще некоторые участники Гранардской битвы: одним пришлось идти на север, ибо все остальные дороги были перекрыты, другие наивно верили слухам, дескать, движется огромное воинство. У многих были при себе пики или иное оружие, их Тилинг объединил в отдельный батальон. Им были знакомы здешние места, оттого и потерянность, и страх их удваивались. Не успели мы пройти и часу, как к нам пристал Оуэн Мак-Карти, учитель из Киллалы, сбежавший от нас в поместье Гамильтон.

Изможден он был еще больше нас, рыжие волосы свалялись, глаза глубоко ввалились. Он стоял на холме, словно не решаясь, по какой тропе пойти, потом спустился к моим крестьянам из Баллины, с одним из них, с Майклом Герахти, его связывала дружба.

— Привет, Оуэн Мак-Карти! — нагнулся с седла и крикнул ему Мак-Доннел. — Что, соскучился без нас?

Мак-Карти повернулся к нему:

— Отсюда не выбраться. Я почти до Мохилла дошел, но на дороге полным-полно английских солдат.

К нему подошел Тилинг:

— Ответьте мне, только по-английски, где еще вы были?

— Пошел сначала в Драмлиш. Деревня спалена, лавочника прямо у прилавка и убили. Потом в Мохиллу двинулся, увидел солдат, с дороги свернул. Ночевал в пещере, коленки разогнуть негде.

— Разумнее было б там и оставаться.

— Да что ж я, лиса или суслик? Пока бутылка со мной была, сидел, а кончилась, так я и в путь. Не стал утра дожидаться. Англичане, по-моему, в каждом уголке. Сволочи, Драмлиш спалили! Кабы в бой рвались, времени не было б мирные деревни жечь!

— Времени у них хватит, — заметил Тилинг, — целый день впереди.


Мы вышли ровно в шесть утра, если верить тяжелым золотым часам, доставшимся мне от отца. Шли мы двумя длинными, неровными колоннами. Эмбер верхом задержался на холме, осматривая окрестности в подзорную трубу. Может, он уже заметил авангард англичан, двигавшийся от Мохилла на юг.

На прощанье я оглянулся на церковь. Средь суеты она стояла презрительно-надменная. Как похожа она на церковь в Баллине, будто строили их по одним чертежам. И снова закопошились воспоминания. А строгая, без каких-либо украшений, церковь бдительно охраняла вечный покой Томаса Тикнелла, кромвельского солдата.

17

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Итак, со своим маленьким эскортом я отправился в путь, чувствуя себя едва ли не самым главным на поле битвы — ведь я вез приказ вступить в бой, под моей командой находился (без малого целый час) отряд кавалеристов. Сейчас я так походил на обожаемых мною драгун: звякают шпоры, бряцает сабля, пламенеет алый мундир. Корнуоллиса бы изрядно насмешил мой вид, ибо для него все это радостное пестроцветье давным-давно потускнело и война виделась ему лишь службой, которую надо честно исполнять.

Мы миновали приятное взору приречье, далее простирались угрюмые поля, изборожденные вдоль и поперек каменными стенами, кое-где желтели неубранные хлеба, вокруг — перекаты холмов. Однако утро выдалось великолепное, воздух чистый, прозрачный и хмелящий. И на удивление множество птиц — грачей и скворцов, они стаями вдруг срывались с деревьев, точно кто ударил залпом картечи. Поодаль от дороги стояли хибары местных жителей, к ним вели узкие тропки. Вокруг — ни души, особенно поражало, что не слышно криков ребятни. Лишь цокот копыт, гомон птиц да резкий взмах крыльев нарушал тишину.

На подходе к деревне Мохилл (это на полпути от Каррика до Клуна) нам стали попадаться сожженные лачуги. Сама деревня, насколько я могу судить, не пострадала, но окрестные домишки являли собой пепелище, и смрад доносился до дороги. Подобные картины — плохой зачин к бою, и я оглядел сопровождавших меня, однако на бесстрастных лицах ничего не прочесть.

Отъехали милю от деревни и увидели зрелище весьма необычное: по дороге в Каррик под конвоем шла колонна пленных французов, человек пятьдесят. Командир конвоя, некий капитан Миллет, как оказалось при знакомстве, подъехал ко мне и объяснил, что пленные — арьергард армии Эмбера, захваченный Крофордом, когда те пытались уничтожить мост через Шаннон, близ Драмшанбо.

— Вы участвовали в их захвате? — поинтересовался я.

— Что вы, я офицер из ополчения, — рассмеялся он. — А драгунами командует Крофорд. Он взял в плен даже их генерала, у него такое смешное имя. — Он поскреб подбородок. — Если по-французски знаете, спросите, как его зовут.

Я так и поступил. Несколько голосов откликнулось: «Сарризэн».

— Значит, Сарацин. Что-то вроде этих чертовых турок, поди. Или как название таверны «Голова сарацина».

— Разве сам он не с солдатами?

— Нет, он с нашим Билли Лейком и, кажется, рад-радешенек этому. И десяти минут не прошло, как Крофорд с французами схватился, а Сарацин этот уже шляпу на шпагу нацепил и разъезжает туда-сюда — сдаюсь, мол. Да и солдатам его куда больше по душе шагать сейчас по солнечной деревенской дороге и красоваться своими блестящими шпагами, чем болтаться на острие сабли Крофорда. Я бы им не позавидовал.

Однако мне они показались не обрадованными или удрученными, а лишь предельно усталыми. Подумать только, сколько они прошагали от Мейо до Лонгфорда! Некоторые из французов были смуглолицы — явно южане, остальных же можно было принять и за солдат Миллета, только мундиры другие. Да еще глаза: потемневшие, осовелые от усталости.

— А где Лейк? — спросил я. — Я везу ему приказ от лорда Корнуоллиса.

Миллет потрепал лошадь по шее.

— Тогда вам лучше поспешить, а то успеете лишь к шапочному разбору. До сегодняшнего дня французов преследовал лишь Крофорд, а теперь Лейк сам двинулся вперед, чтобы расставить все точки над i. Всю армию двинул: и пехоту, и артиллерию.

— Куда же мне ехать? — Я стал понемногу прозревать: сражение совсем иное дело, нежели аккуратный разбор штабных бумаг в Каррике.

— Поезжайте в Клун. Держитесь этой дороги, на перекрестке не сворачивайте. Оттуда все как на ладони увидите: деревушка на холме. Вчера ночью там стоял неприятель. Они разбили лагерь на церковном дворе. — Он взглянул на одного из солдат, нескладного парня, который стоял, опершись на мушкет. — Знаете, что эти злодеи сотворили? Скелеты из могил повытащили!

— Не может быть! — воскликнул я. Нелепые слова его поразили меня.

— Это все дикари, бунтари эти. Они из костей мертвецов костры жгли. По всему церковному двору кости раскиданы меж надгробий.

Воображение мое тщетно пыталось нарисовать эту чудовищную, ни с чем не сообразную картину.

— Варвары! — бросил Миллет. — Иначе их и не назовешь. Тьфу, пропади они пропадом, доброго слова не стоят.

Я промолчал. Лишь подумал: словно дикие звери в пещерах — вся земля устлана костями.

— Потому-то я и на этих зол, — он кивнул на французов. — Дали мушкеты варварам. Терпения у меня, думаю, не меньше, чем у всякого, однако, как дело доходит до этих варваров, тут оно лопается. Я бывал в Уэксфорде. Видел, что они там с несчастными протестантами делали.

— А что с ними теперь будет? — кивнул я на французов, подражая капитану.

— С ними? Обменяют как военнопленных. Вернутся они в свою прекрасную Францию. Надолго у них охота пропадет в эти чертовы болота соваться.

— Да, да, конечно.

В воздухе уже веяло осенней прохладой, хотя день стоял солнечный.

— У меня-то еще целый день, чтоб их до Каррика довести, а вот вам бы надо поторопиться, — посоветовал капитан.

— Да, да, конечно. Я еще боя не видел.

— Да и я, признаться, тоже. И не очень-то тужу. Впрочем, не ахти какой и бой-то будет. Если верить этому Сарацину, французы от усталости едва на ногах стоят.

Из-за холма донесся неясный прерывистый звук — словно далеко за стеной двигали мебель. Мы переглянулись.

— Да это, кажется, артиллерия. — Он приподнял на прощанье руку, потом опустил. — Удачи вам, господин Уиндэм.

— И вам того же!

— Да мое дело нехитрое, — ответил он, — сиди в Каррике, в тепле да покое, и смотри, как французишки лягушек лопают.

Больше Миллета я не встречал. Его отряд участвовал и в окончательном освобождении Киллалы и дороги на Белмуллет, снискав незавидную славу своей жестокостью к местному населению. Одолев подъем, я обернулся и помахал ему, но он не видел меня.


По его словам, Клун стоит на высоком холме. Уже у его подножия прерывистые звуки участились, и даже мой неискушенный слух угадал в них пушечные залпы.

Лейк уже покинул деревню, оставив там один из полков. Церковный двор был запружен солдатами. Мне пришлось спешиться, чтобы пробраться к церкви, там стояла группа офицеров, все пристально глядели на юг. Я заговорил, желая представиться и объяснить, каково мое поручение, однако никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Один из офицеров, майор, смотрел в подзорную трубу.

Далеко на горизонте я увидел скопище людей, но какого-то смысла в их передвижении я не понял. Там и сям отряды конницы, рваные цепи пехоты. На склонах далекого холма недвижной кучкой стоят люди. Черными щепочками казались издали пушки. Грянул залп, их окутал дым. Слева от холма, примерно в миле, сгрудились деревенские домишки, точно кто разбросал детские кубики. Еще залп, и не успели стихнуть его отзвуки, как от наших позиций к холму понеслись кавалеристы.

От холма деревню отделяло бурое до горизонта болото.

Один из офицеров был примерно моих лет, с чистым белым лицом, тонкими, почти девичьими чертами. Я схватил его за руку и спросил, что все это значит. Он досадливо повернулся, во взгляде — упоение сценой битвы, возможно, он даже и не видел меня. Но я не отпустил его руку и повторил вопрос. Когда наконец он понял его суть, ответил с охотой, гордясь тем, что обстановка ему много яснее, чем мне.

— Там, внизу, — Эмбер, — он указал на подножие холма, — ему удалось захватить холм, и мы не успели зайти с тыла и ударить. Сейчас он стянул силы на восточный склон, чтобы дать отпор нашей кавалерии.

Снова ударили пушки, на этот раз вразнобой.

— Этот залп — последний, иначе мы и Крофорду голову снесем.

— Так это драгуны Крофорда? — спросил я.

— Или Крофорда, или лорда Родена. Издали разве различишь!

Вот вперед к холму двинулась и пехота, солдаты почти бежали, вытянувшись в цепь под прямым углом к деревне.

— А где же повстанцы? Где?

— Кто знает, наверное, с Эмбером. Может, за холмом, обороняют дорогу к деревне. Там, по-моему, генерал Лейк. Он вроде в ту сторону поскакал.

— Мятежники на склоне холма, — поправил, не отрывая от глаз подзорной трубы, майор. — Лейк, похоже, вообразил, что он снова в Уэксфорде, у Горького холма.

— Неужто он и с этим холмом столько же провозится? — воскликнул мой новый знакомец, и майор рассмеялся.

— Сейчас у него уверенности прибавилось, — заметил он, — ведь после Уэксфорда он выиграл «Каслбарские скачки».

— А вот лорд Корнуоллис, очевидно, в нем своей уверенности не терял, — заговорил я, — у меня от него донесение.

Майор повернулся ко мне:

— А кто вы такой, черт побери?

— Я адъютант лорда Корнуоллиса, — проговорил я, преисполнившись гордости, — у меня от него приказ генералу Лейку вступить в бой с противником.

— Да что вы говорите? Лейк ждет не дождется его приказа. Сегодня Каслбар не повторится. Корнуоллис поражений не терпит. За холмами присланная им из Каррика конница, она удерживает дорогу на Гранард.

— Мне, вероятно, следует ехать в деревню, — решил я вслух.

— Непременно, молодой человек. Да и, судя по всему, опасность вам не грозит. Битва-то пройдет меж холмом и болотом.

— Как называется деревня? — спросил я.

Он прищурился, словно припоминая.

— А черт ее знает. Никто и понятия не имеет. Ирландцы-то знают. Здесь есть полк из Лонгфорда, — и он указал подзорной трубой.

На земле Британской империи идет битва, а мы даже не знаем, как земля эта называется. Баллинамак. Много лет спустя, в Индии, я спросил офицера-ирландца, что это слово означает. Его покоробило: как смел я допустить, что он знаком с этим языком.

— Одно поражение он все-таки потерпел, — сказал я.

— Кто?

— Лорд Корнуоллис. При Йорктауне. И в результате мы лишились американских колоний. Он сам рассказывал мне об этом. Когда он послал Вашингтону свою шпагу в знак капитуляции, он велел музыкантам играть «Мир перевернулся вверх дном».

— Ну, это совсем другое дело, — бросил майор и вновь стал наблюдать за битвой.

Поразительно, до чего похоже было поле брани на гравюры — планы сражений, мне они доселе казались неправдоподобно аккуратными и парадными; безупречными прямыми и дугами обозначены позиции пехоты и конницы, треугольниками — позиции артиллерии. Первая волна нашей кавалерии и пехоты еще не докатилась до холма, а из деревни уже шла вторая, нацеленная на правый фланг, чтобы там поддержать нашу пехоту. На левом же фланге действовали драгуны Крофорда: им, если поверить расчетам лейтенанта, предстояло ударить по мятежникам, удерживавшим дорогу. Все пути для отступления Эмберу были отрезаны, ему оставалось либо лезть на вершину холма, либо искать спасения в топком болоте. Передо мной словно развернули карту, на которой на тускло-буром рельефе ясно вырисовывались направления и очертания атаки. Вновь поднялось во мне волнение, испытанное утром. Вряд ли кому доводилось первый свой бой встретить в более благоприятных условиях, и со сладкой и тревожной истомой в душе я распрощался с новыми приятелями и с Клуном и поскакал к деревне Баллинамак.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Я скажу немного о том злосчастном получасовом сражении при Баллинамаке. Говорят, что Эмбер со своими офицерами подробно рассказал о нем в Дублине, где плен их обернулся милым развлечением, а рассказ их был, без сомнения, записан для грядущих поколений. Даже пожелай я описать эту катастрофу, не смог бы, так как все произошло очень быстро, а воспоминания мои отрывочны и бессвязны. Диву даюсь, откуда у военных историков такая ясность и четкость, у меня же — впечатление кровавой бойни, люди, словно дикие звери, терзают ДРУГ друга. Волосы дыбом, когда слышишь, как они кричат, когда видишь, как стынут их обезображенные тела.

Англичане догнали нас на полпути от Клуна до Баллинамака. Наш строй сломался, и мы обратились в беспорядочное бегство. В Баллинамаке мы были вынуждены остановиться и принять бой, так как Эмбер посчитал, что мы можем занять выгодную позицию у холма. Лишь генеральская гордость диктует им заповеди военного ремесла, как-то: преимущество холмистой местности и т. п. Всех французов и примерно треть ирландцев (и меня в том числе) он сосредоточил на пологом склоне холма, а остальных ирландцев под командой Тилинга поставил защищать дорогу, ведущую от холма к деревне. Внешне он держался решительно, резко отдавал приказы, кому что делать, где и какие позиции занимать, но, как мне показалось, им владела ярость и отчаяние. У нас оставалось лишь два легких полевых орудия, их он разместил у дороги и приставил к ним пушкарей, которых звали Мейджи и Кейси. Не исключена, по-моему, возможность, что он предоставил ирландцам встретить первый удар англичан, наступавших со стороны деревни. Ярился же он не на врагов-англичан, а на соратников-ирландцев. Даже к Тилингу обращался грубо и презрительно.

Однако первый удар нанесли нам драгуны Крофорда: они появились не от деревни, а сбоку, с фланга, вверх по склону неслись они, со страшными криками широко растянувшись цепью, со свистом рассекая саблями воздух. Эмбер едва успел перестроить наши боевые порядки. Мак-Доннелу и его людям, вооруженным лишь пиками, удалось отогнать кавалеристов. Я видел, как шляпа Мак-Доннела, по-театральному украшенная перьями, мелькала в гуще английских драгун. И все же отвага его не будила во мне гордости. Мною владел лишь страх — тоненький живой нерв в онемевшем, бесчувственном мозгу. К тому времени мы уже понесли потери. «Понесли потери» — какая обкатанная, ничего не выражающая фраза. За ней не видно развороченных шрапнелью грудных клеток и животов, кровавого месива из ребер и кишок. Рядом со мной упал на траву, схватившись за живот, солдат, и меж растопыренными пальцами я увидел скользкие от крови кишки.

Эмбер приказал мне отослать крестьян из Баллины на помощь Мак-Доннелу: тот со своими людьми едва сдерживал натиск. Трава уже стала скользкой от крови, в спешке мы наступали на своих же раненых, а они цеплялись нам за ноги. Мак-Доннел обернулся, посмотрел на меня — глаза выпучились, взгляд остановился, губы дрожали. Раньше, глядя, как отважно он защищался, я думал, что в нем говорит охотницкая удаль, что таким вот бесшабашным и большим ребенком он и останется до конца, однако сейчас я увидел, что его обуял страх.

— Дева Мария, пресвятая богородица, спаси и сохрани! — проговорил он и уже срывающимся голосом выкрикнул несколько ругательств по-ирландски.

В атаку пошла британская пехота, выставив вперед мушкеты, солдаты ступали твердо и уверенно по высокой траве. Я оглянулся на конников Крофорда — они вот-вот ринутся в новое наступление. Мейджи дал залп из двух наших орудий, несколько англичан попадало. Тилинг со шпагой наголо верхом на коне находился рядом. Вот он повел шпагой, будто хотел спросить, не оттянуть ли ему своих людей с дороги к холму. Эмбер жестом показал ему оставаться на прежних позициях. Сам он спешился и стоял, широко расставив ноги, уперев руки в бока. Он то и дело оглядывался, точно безуспешно искал что-то. В ответ на наш залп англичане ответили беглой стрельбой из мушкетов. Французы не остались в долгу. Из ирландцев лишь у одного из десяти был мушкет. Остальным, вооруженным лишь пиками, оставалось ждать, когда их поразит пуля или шрапнель неприятеля. Кое-кто, опершись руками в колени, подался вперед, не в силах сдержать тошноту.

Крофорд действовал теперь наверняка. Выждал, пока пехота, перезаряжая на ходу мушкеты, приблизится к нашим позициям, и направил ей вслед из деревни второй эскадрон. Пехотинцы дали еще один залп, Крофорд рубанул шпагой по воздуху и пустил лошадь галопом вперед.

Я велел своим людям держать пики наготове, полагая, что дальнейшие приказания поступят от Мак-Доннела. Но меня не слушали. Пики они похватали, но не из повиновения, а потому, что ничего другого им не оставалось. Позади на несколько миль расстилалось болото, за ним — гряда невысоких холмов. Там царили мир и покой. Паслись на лугах коровы. И, наверное, в усадьбах, таких же, как мой Ров, люди сидели сейчас за завтраком.

Крофорд со своими драгунами врезался в наши ряды и, не обращая на нас внимания, словно мы — жалкие Щенки, путающиеся под ногами, пронесся дальше — его больше занимали французы. На меня замахнулся саблей драгун, но не попал, проскакал мимо, даже не обернувшись. Зато Мак-Доннелу удар пришелся прямо в горло, и из раны фонтаном хлынула кровь. Когда Крофорд добрался до французов, завязалась кровавая схватка, но она не продлилась и пяти минут. Беспокойный взгляд Эмбера наконец остановился, будто генерал нашел то, что так безуспешно искал; он снял шляпу и высоко поднял ее на острие шпаги — французы сдались. Однако кавалерийская атака по инерции катилась дальше, французы отражали сабельные удары прикладами мушкетов. Еще минута-другая, и бой затих. Офицеры последовали примеру своего генерала, а солдаты сложили мушкеты на окровавленную траву. Подоспел и второй отряд конницы, остановившись около ирландцев с Тилингом во главе. Пехота, однако, продолжала наступать. Протрубил горнист Крофорда — это, несомненно, означало, что оборонявшие сдали холм. Я заметил, что Тилинг не отдал приказа повстанцам сложить оружие.

Я повернулся к Эмберу. Он передал свою шпагу Крофорду, тот приложил руку к тулье шляпы и принял оружие. Подержал за лезвие, словно взвешивая, и передал драгуну. Потом вдруг взглянул мне прямо в глаза. У него было продолговатое, с высокими скулами лицо, лицо охотника, глаза спокойные и холодные, но дышал он тяжело — плечи вздымались и опускались.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Был я или не был очевидцем битвы при Баллинамаке — вопрос спорный. Наблюдал ее начало в деревне Клун, а когда прискакал в Баллинамак, сражение уже закончилось. За Клуном дорога идет лесом, и увидеть мне ничего не удалось, я слышал лишь близящиеся орудийные залпы и ружейную стрельбу. Уже выезжая из лесу, я начал различать крики людей, они доносились все громче, все отчетливее. Лесной дорогой, точно туннелем, я попал в совсем другой мир.

Над лесом, полями, холмами и болотами царило ясное утро, подчеркивавшее и пестроту мундиров, и великолепных лошадей, и грозные пушки. Поле брани, показавшееся мне столь картинным, сейчас являло суматоху и разноголосицу: цокали копыта, скрипели колеса, хлопали выстрелы, кричали люди, клубился дым, били барабаны. На небольшом пригорке я остановился — так всегда изображают на старых гравюрах генералов: верхом, взирающих свысока на битву и указывающих куда-то свернутой в трубку картой. И мне отчетливо увиделось завершение битвы. Крофорд бросил в атаку второй эскадрон гренадеров. Необыкновенно захватывающий момент: всадники в красных мундирах несутся на черных и гнедых лошадях, несутся стремительно, неудержимо, точно выпущенные из лука стрелы. Вот они промчались мимо людей с пиками прямо в стан французов. Я пришпорил коня, но, когда достиг деревни, кавалерийская атака, а с ней и вся битва кончилась. Такой внезапный финал ошеломил меня.

Однако, не покривив душой, нужно признать, что при Баллинамаке пролилось немало крови; наше превосходство было столь явным и значительным, что вряд ли уместно назвать эту резню битвой. Я видел, как кололи пиками направо и налево повстанцы, как рубили с плеча драгуны. Издали это казалось невинной детской забавой на лужайке. Но час спустя я шел меж распростертых тел, под ноги несколько раз попадались брошенные пики, и я воочию убедился, что забава оказалась кровавой. Ирландская пика — оружие, диковинное в современной войне: длинное древко, обычно ясеневого дерева, с трехглавым наконечником — широкое лезвие посередине, два гнутых коротких по бокам, такими удобно рвать и цеплять. И в прошлом веке пики были в руках у дремучих мужланов, которые словно выбрались на свет божий из трясины былого. Так и сложили они головы под колесницей истории, не выпустив из рук своего оружия.

Когда я въехал в деревню (собственно, это обычная узкая, грязная улочка с убогими хижинами), уже давно смолкло эхо пушечных и мушкетных залпов. Улица запружена людьми. На меня едва не наехал фургон, груженный парусиновыми мешками с картечью. Лейк привез столько боеприпасов, что хватило бы для разгрома целой армии. Однако распоряжался он своим обозом бестолково, по улице взад-вперед разъезжали повозки, отчаянно размахивали руками офицеры, не щадили глоток сержанты. В те времена я плохо разбирался в таких делах и полагал, что подобное столпотворение — обычное явление при размещении войск. Но зато я безошибочно угадал настроение солдат. Подходила к концу утомительная и малоприятная кампания, и, несмотря на грубые окрики и понукания, солдаты были веселы и добродушны.

Сам Лейк устроил командный пост за деревней, на лугу, откуда открывался вид на длинную узкую лощину, тянувшуюся до вражеских позиций. Он стоял, широко расставив длинные полные ноги, крючковатый нос придавал хищное и жестокое выражение пухлому лицу. Стоявших поблизости офицеров он превосходил как по чину, так и по росту. Несмотря на сумятицу, он сразу приметил меня и весело крикнул:

— Господин Уиндэм! Вы почти что ко времени! Почти ко времени!

Я спешился, отдал честь.

— Лорд Корнуоллис велел мне передать, чтобы вы вступили в бой с противником.

— Что я выполнил точь-в-точь, согласно его приказу. Точь-в-точь. Взгляните, убедитесь сами.

Зрелище у холма Шанмалла (тогда, правда, мы еще не знали, как он называется) было и впрямь запоминающееся. Французы, сбившись в кучку, спокойно стояли, словно зрители, которые ждут начала скачек. К западу, у подножия холма, сгрудились мятежники, ряды которых столь легко прорвал Крофорд. Вторая, довольно большая, группа мятежников неподвижно стояла на дороге от деревни к холму. Пики свои они не побросали, наоборот, вцепились в них, направив вкривь и вкось к небу. Среди них оказался офицер верхом, очевидно француз — во всяком случае, я рассудил так по его форме. Выяснилось, что это Бартолемью Тилинг, личность небезызвестная среди Объединенных ирландцев. Позже его вместе с другими, среди которых был и помещик из Мейо по имени Эллиот, отправили в Дублин, где они и понесли достойную кару за свои злодеяния. У подножия холма в несколько шеренг выстроилась наша многочисленная пехота. По флангам расположились драгуны Крофорда и кавалеристы Родена.

Наверное, стоял немалый шум, хотя мне сейчас почему-то помнится тишина, настораживающая и тревожащая, как после раската грома.

— Не лучше ли собрать пленных здесь, где безопаснее, — обратился к Лейку полковник.

Лейк задумался, закусив губу, потом кивнул:

— Вы правы. На холме слишком тесно, порядка там не наведешь.

Утро стояло ясное, безветренное. Над нами — необъятный шатер голубого неба, такого бездонного, бескрайнего, как над этим островком, неба не сыскать нигде. И тишина — такая же бездонная и бескрайняя.

Лейк обратился к адъютанту:

— Передайте полковнику Крофорду, что я приказываю перевести военнопленных французов к деревне. Напомните ему, что они сдались, не уронив солдатской чести.

— Крофорд не хуже нас знает военный этикет, — сухо заметил полковник, по выговору ирландец. — Крофорд сам принял шпагу у француза.

Адъютант был уже на полпути, он почти поравнялся с пехотными шеренгами, как вдруг гренадеры Крофорда снялись с места и с саблями наголо понеслись на повстанцев, собравшихся на склоне. Их гиканье и устрашающие крики скоро слились с воплями ирландцев. Адъютант Лейка придержал лошадь и оглянулся на генерала. Крофорд решил расправиться лишь с теми повстанцами, кто оказался на холме, приказав, однако, не трогать Эллиота и прочих, судя по знакам различия, офицеров. Казалось, бойня эта будет продолжаться вечно. Солдаты подбадривали себя криками, очевидно, чтобы не иссяк воинственный пыл и чтобы заглушить стенания своих жертв. Впрочем, насколько мне известны неизбежные жестокости войны, в тот момент солдаты задумывались не больше, чем мясники на скотобойне. Может, час спустя их начнет терзать стыд за содеянное. А пройдут годы, и в таверне за бутылкой виски каждый по-своему изукрасит свой рассказ о мятежнике, которого он помиловал, или о злодее, метившем пикой в спину товарища. Многие повстанцы и впрямь схватились за пики и стали защищаться — застали их явно врасплох. Я не мог оторвать взгляда от холма, небу впору было пролить кровавый дождь. Но небеса оставались по-прежнему чисты. Все так же ярко светило солнце, а фигурки на холме — точно дети, играющие в войну. А французы стояли не шелохнувшись, повернувшись спиной к избиваемым.

Быстро закончив расправу, гренадеры отступили, лошади их проносились прямо по телам павших. Но вот Крофорд собрал своих людей в боевой строй и повел в нашу сторону. Когда они поравнялись с пехотинцами, те приветствовали его криками, сняв шлемы. Крофорд проскакал мимо, даже не повернув головы. Лейк, однако, внимательно прислушивался к крикам, с досадой покусывая нижнюю губу.

Крофорд и сам лично участвовал в резне — шпага его, когда он поднял ее, приветствуя Лейка, блестела от крови. Меня едва не вытошнило. В первый раз видел я кровь, пролитую на поле битвы, она блестела пурпурным блеском и еще не успела запечься. Крофорд заколол кого-то только что, на холме.

— Быстро мы управились, — доложил он Лейку, с трудом переводя дыхание, однако стараясь сохранить привычную невозмутимость. Потом оглядел каждого из нас.

— Я послал юного Боксхилла к вам с приказом, — натянуто произнес Лейк.

— Но я его не дождался, — ответил Крофорд и, покосившись на меня, подмигнул, — как и вы не дождались приказа лорда Корнуоллиса.

— В отличие от вас, — сказал Лейк, — мне были даны полномочия действовать по собственному усмотрению. Вам же никто никогда не давал приказа уничтожать безоружных людей.

— Безоружных? Ну, это еще как сказать. Мятежников на холме безоружными не назовешь. — И, показав на повстанцев на дороге, которые, по приказу Тилинга, ощетинились пиками, добавил: — Если позволите, сэр, я дам и им отведать наших сабель.

— Не позволю. Ими займется пехота.

Повстанцы, хотя и стояли с пиками на изготовку, держались спокойно, как и французы, глядевшие на них с холма, как и кавалеристы, окружившие Эллиота и немногих уцелевших. Серое озерцо домотканых одежд.

— Генерал, — обратился к Лейку полковник-ирландец, — быть может, мы дадим им возможность сдаться в плен?

— О каком плене вы говорите? — возмутился Лейк. — Это бунтари! Они с оружием в руках восстали против короля! Никакого плена! — И он сердито сунул руки в карманы брюк. — Загоним их в болото, а кто уцелеет, поведем с собой. Прав Крофорд, пусть отведают наших штыков. — И грустно прибавил: — Они ведь оружия не сложили, вы же сами видите.

Мне вдруг подумалось, что Лейк такой же кровожадный, как и Крофорд. И ему не терпится смыть с себя позор Каслбара.

Полковник высказался ясно. Выслушав Лейка, он лишь пожал плечами.

— Ну что ж, в болото, так в болото. Будем гнать, пока они не побросают оружия. Возможно, по-иному поступить нельзя.

— Никак нельзя, — обрезал Лейк. — Никак.

Он жестом подозвал денщика, и тот подвел ему лошадь. Несмотря на то что он велик и грузен телом, Лейк проворно вскочил в седло, точно направлялся на праздник. Офицеры последовали, хоть и не так проворно, его примеру, для них это было малоприятным, но непременным делом.

Лейк искоса посмотрел на меня и спросил:

— Первый раз пороху понюхали, а, юноша? Езжайте с нами, в стороне оставаться негоже.

Я глубоко вздохнул, собрал всю свою смелость и заговорил:

— Вы правы, сэр, я, конечно, поеду, если желаете. Но лорд Корнуоллис велел мне лишь передать приказ и возвращаться в Каррик.

Он сверкнул на меня глазами и процедил, поджав губы:

— Вы находитесь не под моей командой. Что ж, выбирайте сами. — В блеклых голубых глазах мелькнула и злоба, и нерешительность.

Пока они ехали по обширному пастбищу, я провожал их взглядом. Вот Лейк и его штаб поравнялись с пехотой, кое-кто из офицеров выехал навстречу генералу, завязался разговор. Теперь я ощущал запах битвы. Воздух пропитался дымом. Хотя солдаты не любили Лейка, тем не менее они приветствовали его, подняв шлемы над головой. В ответ он обнажил шпагу и, держа острием вниз, отвел руку в сторону. Смотрел он вдаль — там за полем стояли ирландцы. По команде, мною не слышимой, ровно и сухо забили барабаны.


По всеобщему мнению (с коим согласился даже равнодушный Крофорд), мятежники проявили незаурядную смелость. Их оттеснили к болоту, где методично, словно скот на бойне, перерезали. На краю луга, перед болотом, повстанцы пытались дать отпор, однако не выдержали и обратились в бегство, за ними по пятам бежали пехотинцы, неустанно работая штыками. Я видел, как умирают эти люди. Жестоко и бесчеловечно было бы отвернуться. У меня подкашивались ноги и холодел низ живота — так потрясло меня увиденное.

Через час тех, кого было решено взять в плен, согнали в деревню. И впервые я увидел этих несчастных и убогих людей вблизи. Посланцы «низов»: грубые черты лица, тяжелые подбородки, нечесаные, свисающие на уши космы, глубоко запавшие от усталости и страха глаза, бессмысленный, звериный взгляд. Одежда их, грязная и мешковатая, скорее напоминала шкуру, обвисшую на исхудалых телах, заляпанную грязью. Держались они, сбившись в плотную кучку, но тем не менее заполонили всю узкую улочку. Для конвоя на них хватит и взвода солдат. Изредка в этой серой толпе мелькнет смышленое лицо, нелепое одеяние. Как, например, у Корнелия О’Дауда, мелкого помещика из Мейо: он прицепил эполеты к темно-синему сюртуку, вида же он был самого мерзкого, словно деревенский буян, разгулявшийся на свадьбе. Или высокий костистый крестьянин с копной огненно-рыжих волос, неизвестно как втиснувшийся в господский фрак, рассчитанный далеко не на такие широкие плечи. Он стоял, бессвязно насвистывая, подле приятеля. Рука у того, перебитая в локте, висела неестественно и беспомощно. Некоторым мятежникам не больше четырнадцати — шестнадцати лет. Может, поэтому их и пощадили, хотя маловероятно, что в пылу битвы солдаты прикидывали их лета. Единственная причина, по которой этой горстке людей сохранили жизнь, — слепой случай. Сейчас всех пленных гнали в деревню, не жалея брани, тычков штыком или ударов прикладом.

Лишь на минуту удалось мне увидеть Бартолемью Тилинга и Малкольма Эллиота — их тут же отправили на допрос к Лейку. Эллиот — незначительного вида человечек с грубым, некрасивым лицом, зато Тилинг, следует признать, мужчина запоминающийся: высокий, степенный, держится с немалым достоинством. Оба они — люди образованные, предположительно с хорошими манерами, и на них и им подобным и ложится полная ответственность за это бедствие, поразившее страну. Они, конечно, возразят: дескать, крестьян, которых зарубили драгуны Крофорда или загнали в болота, могла бы ожидать и другая участь — счастливая доля хлебороба в родном сердцу Мейо.

Наши солдаты просто, без церемоний, добродушно заговаривали с французами. И те, и другие сознавали, что опасность миновала и что самое тяжкое испытание, которое ожидает французов, — это возвращение домой по штормовому морю. А еще их объединяло отношение к мятежникам: во французах за время кампании выросло к ним изрядное презрение, как к не ведавшим воды и мыла дикарям. Я же, со своей стороны, даже жалел этих несчастных, они стояли, сбившись в тесную кучку, неприкаянные, напуганные. В последующие дни вошло в моду превозносить Эмбера за дерзновение и мастерство, за то, что он, как настоящий солдат, отстаивал свое предприятие (хотя и безнадежное) до конца. А не лучшим ли для всех, в том числе и для самих повстанцев, выходом явилось бы его поражение еще в Киллале при высадке на берег? Крах Эмбера был предопределен, и он его не миновал, однако повлек за собой доверчивых крестьян, поддавшихся его красивым речам, соблазненным мишурным знаменем, которое он привез для них.

Знамя это, разумеется, оказалось долговечнее самого восстания. Подобные безделицы бессмертны. Его отыскал в болоте какой-то солдат, продал за пять шиллингов офицеру лонгфордского полка, знамя повезли сначала в Баллинамак, потом в Каррик, где над ним потешались немногочисленные любопытные. Представляло оно собой квадратное шелковое полотнище с вышитой на нем золотом арфой. Стали даже в шутку гадать, какой полк больше всех достоин такого трофея, чтобы поместить его рядом с другими более достойными, и единодушно решили передать знамя драгунам Крофорда, но полковник шутливо отмахнулся. В конце концов знамя перешло в собственность Денниса Брауна из Мейо и, насколько я знаю, и по сей день, очевидно, хранится где-нибудь в усадьбе Уэстпорт.

В Каррик я возвращался со штабом генерала Лейка. Сам он ехал рядом с молчаливым Эмбером. Вида тот был раздражительного и вместе с тем унылого. Тяжелый подбородок, серо-желтое, цвета сена лицо, под глазами мешки. Мы опередили остальных пленных, как ирландцев, так и французов. Их привезут назавтра. На выезде из деревни у поля музыканты (флейтисты и барабанщики) одного из отрядов ирландского ополчения заиграли «Лиллибулеро». Лейк обернулся в седле и помахал им рукой. Доселе я не слышал этой бодрой песни победоносных протестантов, она родилась еще до Бойнской битвы, теперь же разудалый мотив лихо несся по деревне.

— Молодцом, храбрецы ирландцы! — крикнул им Лейк, и в ответ громче забили барабаны, веселее заверещали флейты.

БАЛЛИНАМАК, СЕНТЯБРЯ 10-ГО

Спустя два дня после битвы Ричард Лавелл Эджуорт, человек весьма образованный, но престранный, владелец родового поместья, отправился на поле брани в открытом экипаже в сопровождении дочери Марии, которой позже суждено было прославиться на писательском поприще, как автору «Замка Спинугни». Господин Эджуорт был угловатым, подвижным человеком, состоящим словно из одних колесиков, пружинок и винтиков, обтянутых кожей. Одевался он небрежно: галстук едва завязан, шляпа сдвинута на затылок, обнажая короткие светлые волосы. Судя по муслиновому, в цветочек, платью Марии и шали на узеньких плечах, ей предстоял послеобеденный визит к соседям-помещикам. По деревенской улице они проехали, не повернув головы ни влево, ни вправо. Дальше узкая дорога вела к холму Шанмалла — там первоначально и расположились повстанцы.

Прямо на луговине натянуты палатки, в густых зарослях копошатся в отдалении фигуры людей.

— Кто это? — тонким, срывающимся голосом воскликнул господин Эджуорт. — Что этим людям нужно?

Мария была к тому же близорука, но, присмотревшись к далеким фигуркам, угадала в их движениях нечто знакомое.

— Ягоды собирают, — уверенно заявила она, — должно быть, в тех зарослях растет ежевика.

— Ты уверена? Нечего сказать, достойное солдат занятие. — И отец забарабанил пальцами по коленям. — В стране разор, пепелище, людей потрошат прямо на пороге их дома. А они по ягоды собрались.

— Право же, глупо оставлять ягоды на кустах.

День выдался прекрасный. Над полями, лугами, холмами простиралось ярко-голубое небо, тронутое редкими облаками, цветом что лесной дягиль. Палатки, словно гигантские колокольчики, придавали ландшафту маскарадно-шутовской вид. Подъехав поближе, отец и дочь увидели, что солдаты набирают ягоды в высокие шлемы. За их спинами до гряды невысоких холмов на горизонте расстилалось бурое болото. Отец указал на ближайший к ним холм.

— Это Шанмалла, — пояснил он. — Здесь французы повернули и заняли позиции. Для солдата всегда важнее захватить холм. А вокруг — несметные полчища Корнуоллиса. Немного стоит их победа, но не сомневаюсь, нам ее преподнесут как великое событие.

— Не все ли равно, — отозвалась Мария. — Главное — восстания больше нет. Мы должны спасибо сказать.

— Все пошло прахом, — вздохнул отец, — теперь на многие годы опять воцарится жестокость. Я делал все, что в моих силах, чтобы как-нибудь улучшить жизнь. Выступал в палате общин, издавал памфлеты, вел огромную переписку с людьми учеными и влиятельными. И никто меня не послушал.

— А жаль, папа, ведь ты у меня самый умный во всем королевстве.

— Ну не самый, есть и поумнее. Зато я самый рассудительный. Уж как я пытался растолковать, что детей этого острова можно приучить к трудолюбию и воздержанности. Уж как пытался внушить, что остров превратится в цветущий сад, если осушить болота. Меня высоко оценил сам Артур Янг. Ты же читала письмо.

Да, это сущая правда. При отце она исполняла секретарскую работу. Долгими вечерами он диктовал, шагая взад-вперед по гостиной, останавливаясь иногда, чтобы заглянуть в ту или иную таблицу, расстеленную на длинном столе. Сухой, будто скрип шестеренок в машине, голос перечислял факты, приводил доводы за и против, знакомил с разными теориями. Каждая статья посвящалась конкретной теме, будь то использование пустошей или система образования, перестройка парламента или обложение налогами и сборами, вопросы импорта и экспорта или совершенствование системы каналов. Статьи рассылались по почте видным английским ученым, научным обществам, просто тем, кто увлекается политической экономией. На усадьбу Эджуортстаун приходили полные лести или искреннего уважения ответы: «богатейшая подборка фактов и неоспоримых доказательств», «ясный ум, способный охватить все многообразие забот дурно управляемого острова», «истинный поборник науки и здравого смысла». Но дальше слов не шло. Все впустую.

У первого ряда палаток он остановился и окликнул солдат, склонившихся над котелком на маленьком костре. Один из троих поднял голову и отозвался, но Эджуорт не понял слов.

— Что-что? — громко переспросил он, и солдат чуть заметно презрительно ухмыльнулься.

— Что он сказал, доченька? Что он сказал?

— По-моему, отец, они не понимают по-английски. Это шотландцы.

— Шотландцы! — эхом повторил тот. — Надо же: одни дикари других ловят. Живут кланами, по-варварски. Наверное, и брюки-то впервые надели. Ох, сердце мое не выдержит, не дождется, когда же кончится этот месяц и можно будет высказать лорду Корнуоллису все упреки.

Эджуорт скрестил на груди длинные руки и сел, выжидая. Вскоре от дальнего ряда палаток отъехал молодой офицер. Поравнявшись с экипажем, он остановился.

— Это ваши головорезы? — спросил Эджуорт.

— Да, сэр, мои. Истинные головорезы. Истинные головорезы. Меня, сэр, зовут Синклер.

— А я — Эджуорт из поместья Эджуортстаун, член парламента и один из мировых судей в этом графстве.

— Для меня большая честь, — и Синклер приложил руку к шляпе.

— К черту честь. Мне нужен ваш командир.

— Значит, полковник Грант. Но он утром уехал в Каррик. Может, я чем сумею помочь вам?

— Может, — с сомнением проговорил Эджуорт. — Моего судебного пристава зовут Хью Лаффан. Его судили как заговорщика из Объединенных ирландцев, а дом сожгли, оставив без крыши над головой жену и детей. Но он такой же заговорщик, как и мы с вами. Я требую, чтобы его разыскали и как можно скорее доставили ко мне.

— Здесь вы его не найдете, — озадаченно проговорил Синклер. — Здесь прошла битва. Совсем недавно.

— Я уже ездил в Гранард, — ответил Эджуорт, — его там нет. Офицер посоветовал мне обратиться к вам. Мне некогда ездить взад-вперед по всему графству.

Синклер лишь покачал головой.

— У нас были только пленные после битвы. Но их перевели в Каррик. Среди них вы тоже своего человека не найдете. Я бы на вашем месте съездил в Маллингар или Лонгфорд.

Эджуорт повернулся к Марии:

— Нет, ты слышишь? Человека хватают на пороге собственного дома и отсылают бог знает куда. То ли в Лонгфорд, то ли в Маллингар, то ли в Каррик. А полграфства превратили в пепелище. — Он вновь обернулся к Синклеру. — Мятежники жгут усадьбы, вы — хижины. А благодаря и им, и вам наше графство в дымящихся руинах.

— Мне очень жаль, — проговорил Синклер. — Но во время восстания это дело обычное.

— Вам жаль! Приятно слышать что-то новенькое. Вам бы понравилось, если б я спалил все на ваших жалких горах, а потом сказал бы, что мне очень жаль?

— Я к «жалким горам» отношения не имею, — сухо заметил Синклер. — Мой отец — служитель церкви господней в Эдинбурге.

— Слышишь, Мария? Запомни хорошенько. В Эдинбурге, в Северных Афинах, как его называют. А служители церкви производят на свет молодчиков, которые разоряют деревни в Ирландии.

Синклер смутно почувствовал, что ввязался в разговор, к которому не готов.

— Простите, сэр, пока вы не представились, я не знал вашего имени.

— Значит, молодой человек, вы не только жестоки, но и невежественны.

— Господин Эджуорт, ваши жалобы на поведение солдат Его Величества будут доведены до лорда Корнуоллиса. Вам не пристало злословить в адрес незнакомого лейтенанта, в жизни не видевшего вашей усадьбы. Ручаюсь, мои солдаты не сожгли ни единой хижины.

— Ну конечно, конечно! — запальчиво бросил Эджуорт. — Прошу меня тогда извинить. Все, что случилось в этом графстве, — позор всем нам, мы проявили бесчеловечность, и это меня чрезвычайно тревожит.

— Понимаю вас, сэр. Я участвовал в недавней битве и убедился, что это дело грязное. Война вообще безобразна, так мне думается. По правде говоря, я боюсь, что выбрал себе занятие не по характеру.

Эджуорт пристально взглянул на него и кивнул.

— Я говорил с вами, господин Синклер, слишком резко. Признаю, виноват. Я всего лишь простой смертный. Хотелось бы быть справедливым.

— А сколько людей взяли в плен? — вдруг спросила Мария.

Синклер ответил не сразу.

— Немного, — наконец признал он, — человек восемьдесят. — Он устроился в седле поудобнее и продолжал: — Человек восемьдесят ирландцев. И почти девятьсот французов.

— Не понимаю, — недоуменно сказала Мария. Девушка сидела в экипаже прямо, напрягшись, подавшись вперед острым лицом.

Синклер поднял руку и показал:

— Мятежники отступили вон туда, за холм.

— Так, так, — заинтересовался отец. — Тот холм, господин Синклер, называется Шанмалла. Даже в этой стране каждое место имеет название.

— А оттуда им пришлось уходить к болоту.

— И там они сдались в плен? — спросила Мария. Она наклонилась вперед и, сощурив карие глаза, всматривалась в лицо лейтенанта.

Она знает, что я отвечу, подумал Синклер. Оказаться бы сейчас далеко-далеко от этого Баллинамака, далеко-далеко от этой Ирландии. Три горца-шотландца у костра смотрели на него, не понимая, о чем речь.

— Они — мятежники, — сказал он, — они выступили с оружием против государя.

— Верно, это и определяет мятежников, — согласился Эджуорт.

— И там они сдались в плен? — переспросила Мария.

Синклер глубоко вздохнул и на долгом выдохе произнес:

— Их капитуляцию не приняли. Их уничтожили. Я… мы… их уничтожили.

Мария вскочила на сиденье, потянулась всем своим маленьким нескладным телом вперед, к болоту.

— Я не вижу отсюда, — посетовала она, — очень далеко.

— Милостивый боже! — прошептал Эджуорт.

— И к лучшему, что вы, мисс, не видите. Там, за кустами, все болото устлано их телами.

Эджуорт снял очки и указал ими на болото.

— Так вы их всех убили? Французов взяли в плен, а мятежников всех убили.

— Не всех. Большинство, конечно, пало на болоте, но кое-кого повесили в деревне. Они сами тянули жребий. Кому короткая соломинка достанется — тех на виселицу. А человек семьдесят отправили в Каррик. Меня после два дня наизнанку выворачивало, ведь я тоже помогал их убивать. И это мои солдаты загнали их в болото.

Мария все недвижно стояла на сиденье. Отец сказал:

— А тела, значит, уже два дня лежат на болоте. Точно павшие овцы.

— Они и погибли повстанцами, — упрямо сказал Синклер, не сводя взгляда с лошадиной холки. — С пиками в руках. Вы же знаете, сколько зла они причинили.

— Ах, это они зло причинили, — с презрительной усмешкой добавила Мария, — значит, они всему виной.

В доселе остром и живом взгляде Эджуорта застыли ужас и недоумение.

— Не может быть, — заговорил он. — Не может быть, чтобы лорд Корнуоллис отдал такой приказ.

— Это приказал генерал Лейк, — пояснил Синклер. — Сражением командовал он.

— Проклятый богом остров, — сдавленно, хрипло пробормотал Эджуорт.

— Скажите это Лейку! — с болью выкрикнул Синклер. — Корнуоллису скажите! Мне-то зачем все это говорить!

Шотландские горцы поднялись на ноги, внимательно прислушиваясь к непонятным словам, переводя взгляд то на Синклера, то на Эджуорта.

— Их убили, чтоб неповадно было другим мятеж поднимать, верно? — спросил Эджуорт. — Чтобы пример показать. А показали, что мы такие же варвары, как и эти дикари с пиками из Мейо или Уэксфорда.

— Будь у меня лучше зрение, я б их разглядела, а так вижу одно лишь болото, — вздохнула Мария.

— А я их вижу, — сказал Синклер.

— Испокон веков здесь вражда и ненависть, — продолжал Эджуорт. — Ничему путному народ здешний так и не научился. Пьют до беспамятства, перед попами своими ниц падают.

— Я мало что об ирландцах знаю, по-моему, они вроде этих шотландских горцев, — сказал Синклер.

— Кабы осушить болота, земли для всех бы хватило, — Эджуорт повел рукой с очками вокруг. На стеклах сверкнул лучик солнца. — Мою статью об этом похвалил Артур Янг.

— Вам бы своего судебного пристава в Лонгфорде поискать, — посоветовал Синклер. — Сначала в Лонгфорде, потом в Маллингаре.

Мария положила руку отцу на плечо.

— Я сам хотел собрать отряд йоменов, — рассказывал Эджуорт, — но принимал и католиков, поэтому правительство не выделило оружия. Соседи-помещики в Дублин написали, настроили власти против меня.

— Но в ополчении много папистов, — возразил Синклер, — в Северном Корке, например.

— Знаю я этих людей, — ответил Эджуорт. — Ими руководит отнюдь не разум. Все законы и все статьи для них ничто по сравнению со стихами. Я уже писал, какое пагубное влияние оказывает поэзия в этой стране. Стихи, жуткие пьяные баллады — единственный источник знаний для этих людей. Так ненависть вчерашняя порождает ненависть сегодняшнюю. Я об этом писал. Да никто меня не послушал.

Мария села, взяла из рук отца поводья.

— Благополучного возвращения в Шотландию, — пожелала она Синклеру.

— Возвращаться еще рано. В руках повстанцев часть графства Мейо.

— Ненависть и нетерпимость, — проговорил Эджуорт, — искоренили уже повсюду.

— Только не здесь, — вставил Синклер.

Мария еще раз взглянула на болото. Из густых зарослей выходили солдаты, они несли шлемы, полные ягод. Мария легонько протянула лошадь поводьями, экипаж тронулся, и отец с дочерью покатили прочь от болота, обратно через деревню Баллинамак к дороге на Лонгфорд.

Загрузка...