Каушут Шамыев ТАЙНА СТАРОГО УЧИТЕЛЯ





Психиатр попросил меня раздеться.

Я снял рубашку.

— И брюки, — добавил врач.

Я выполнил приказ.

— Ого! Фигура — что надо. Занимаетесь спортом?

— Немножко.

— Хорошо. Допускаете какие-либо излишества?

— Я студент, доктор.

— Ягши. Хорошо, когда всё в меру. Одевайтесь.

Записав что-то в карточку, врач отложил ручку и поглядел на меня долгим взглядом. Я со страхом ждал его приговора.

— Ничего опасного, — как бы читая мои мысли, отозвался психиатр. — Вам никогда не бывать нашим больным, у вас всё в порядке. Педагогическая деятельность вам не противопоказана. Идите, молодой человек.

С самого детства мое воображение преследовали странные вещи — связка цветных карандашей и две стреляные пистолетные гильзы. Что это такое, я не мог понять, но перед окончанием университета я решил посоветоваться с психиатром.

Но даже и теперь, когда стало ясно, что со здоровьем у меня в порядке, все же какое-то смутное беспокойство не давало мне покоя.

У ворот диспансера я встретил знакомого из редакции республиканского радио, куда я иногда приносил свои рассказы и очерки.

— Ой, джан![3] — воскликнул маленький человек, имя которого было Ягму́р. — Ты что тут делаешь? Заболел?

— Да нет, так просто…

— Сюда так просто не приходят. А может быть, ты тогось, чуть-чуть? — И он покрутил пальцем возле виска.

— С чего это вдруг?

— Ты ведь поэт, а они всегда мозгами не в ту сторону.

— Это у тебя они не в ту сторону… — пробурчал я недовольно и поспешил попрощаться с неприятным человеком.

Направляясь к центру города, я старался забыть о цветных карандашах, гильзах и психиатре, но не так-то просто было это сделать. "А может быть, я действительно "тогось"? — думалось мне. — Ведь не может же здорового человека столько лет преследовать одно и то же виденье!.."

Оказалось, что может, да еще как. Спустя некоторое время тайна карандашей и гильз открылась.

* * *

Ах, как быстро летят годы! Вроде бы еще вчера мы закончили десятилетку и поступали в университет, а вот уже прошло пять лет. Казалось бы и не очень большой срок, а вот не сегодня завтра будет распределение, и мы, выпускники, разлетимся в разные концы республики. Что делать, такова жизнь!

На курсе нас двадцать восемь человек. Лучшим из всех для меня был Дурды́. Мы всегда находили с ним общий язык. Перед распределением он спросил: "Ну, Байра́м, куда хотел бы пойти на работу?"

— Учителем в школу, — ответил я.

Дурды не поверил. Очки его блеснули на солнце.

— Учителем? — удивился он. — Но ведь это чисто женская работа!

После распределения, когда я вышел из кабинета декана, Дурды, опередив остальных, подошел ко мне.

— Ну, а куда тебя направили?

— Куда хотел, — ответил я. — Где когда-то работал мой отец.

Я видел — Дурды волнуется. Взяв его за руку, я улыбнулся и повторил:

— В интернат, Дурды-джан, в интернат.

— Эх ты, верблюжонок, — огорченно вздохнул он.

— Спасибо.

— У тебя же прямая дорога в литературу. Ты — талант. Вах-вах, что на свете делается, а, что делается?!

Дурды, искренне огорченный, пошел прочь.

Прошло дня два. Я вышел из университета и направился к памятнику Неизвестному солдату, что был расположен рядом. Между высокими лепестками, отлитыми из бетона, метался огонь. Платком из зеленого шелка свисали над ним кроны карагачей и тутовников. Маленькие туи замерли, словно часовые на посту.

И тут я заметил Дурды. Брюки на нем были помяты, туфли грязны, куртка выпачкана чем-то белым.

— Привет, старик! — крикнул он развязно, приближаясь ко мне.

— Салам! — ответил я.

— Обиделся?

— Бывает. Что-то тебя не видно было эти дни?

Дурды стал протирать очки.

— Ты извини, Байрам, но я так и не могу понять, почему ты избрал педагогику. Тебя сбило с пути телевидение своими передачами о просветителях? Ведь ты — гордость курса, поэт!.. Ты сам-то хоть понимаешь, что наделал?

— Конечно.

— Извини, Байрам, но ты поступил неразумно. Иди откажись от назначения.

— Я что — тронулся? Учительство — моя мечта.

— Ай, шайтан! Байрам, ты пойми, я боюсь, что ты загубишь свой талант, занимаясь ненужным тебе делом.

— Успокойся, Дурды. Все идет отлично.

— Да ты пойми, другие будут публиковаться, а ты с этими желтопузиками в каком-то Безмеи́не. Ты же можешь стать корреспондентом по Туркмении какой-либо центральной газеты. Вот твоя настоящая перспектива!

— Думаешь?

— Ты совсем верблюд или только притворяешься? Писать ты можешь, конечно, в любом месте, но Ашхабад — центр ученой и литературной мысли. Здесь возможность роста.

— У-у, какой ты умный! Ты сказал правильно: писать можно везде. Было бы желание.

— Ты помнишь, что сказал Горький?

— Что?

— "Талант, как драгоценный камень: его надо найти, отшлифовать, вставить в оправу и только тогда он засверкает".

— А что сказал Макаренко?

— Он много чего говорил. Но ты-то пойми, большому кораблю — большое плавание.

Я промолчал.

Дурды, видно, понял, что меня не переубедить, задумался.

Но вот он поправил куртку, разгладил джинсы, словно готовясь к выходу на сцену, и сказал:

— Ладно, я прочитаю тебе один монолог из моей пьесы, но если это плохо, ты не смейся. Договорились?

— Валяй, — ответил я, умолкая, ибо перед моими глазами снова всплыла связка цветных карандашей и гильзы. "Может быть, я действительно ошибаюсь? — подумалось мне. — А в школу напросился потому, что какой-то пунктик у меня? Может, и впрямь пойти и отказаться от направления в интернат? Ведь мне дали вызов из газеты…"

А гильзы, позванивая, купались в лучах солнца, словно воробьи в воде арыка.

— Меджнун[4], ты и есть меджнун, — неожиданно для самого себя произнес я вслух.

— Что ты сказал? — опешил Дурды.

— Читай, говорю, читай.

Он снял очки, протер, вынул из нагрудного кармана несколько листков, ручку, взмахнул ею в воздухе и напряженно произнес:

— "Тихо, ребята! Ведите себя хорошо, слушайте внимательно. Потом я каждого в отдельности буду спрашивать… Последняя парта, прекратите свою возню. Сегодняшняя наша тема называется… — Дурды запнулся, почесал затылок. — Ну, да… Тема понятна. Ты, черненький мальчик, будешь вести себя хорошо или нет? Почему ты сидишь, когда к тебе обращается учитель? А ну, скажи-ка мне, почему ты так плохо ведешь себя? Что не поделил с этой девочкой?"

Подражая голосу ученика, Дурды продолжил:

— "Товарищ учитель, это она сама обижает меня…"

Дурды умолк и посмотрел на меня, словно спрашивая: "Ну, как?"

— Материал, товарищ драматург, освоен слабо, — оценил я. — Мало мыслей, фактов, образности. Чувствуется, что автор пьесы плохо знает жизнь школы. Учитывая все это, считаем, что публиковать пьесу пока еще рано. С уважением и пожеланием новых творческих успехов, редактор журнала "Пионер"… — как бы читая ответ на пьесу, произнес я.

Дурды грустно посмотрел в мою сторону, пряча написанное в карман куртки.

— Один — один! — признал он. — Это я изобразил твой первый урок в школе, Байрам.

Дурды опустился на скамейку, глаза его стали смотреть поверх очков на огонь памятника Неизвестному солдату, и он спросил меня так, будто хотел чем-то досадить:

— Вот ты мне хоть голову отруби, но я никак не пойму, почему ты хочешь пойти в учителя? Ты действительно веришь, что перед тем, как начать писать, писатели идут в народ и изучают жизнь?

Шаблонная фраза прозвучала очень смешно, но я на нее откликнулся всем сердцем.

— Тебе нужна моя правда?

— Да.

— Она не так проста. Сразу и не понять.

— Конечно, где уж нам. Ты просто упрям.

— Тебя когда-нибудь преследовали связка цветных карандашей и две пистолетные гильзы.

— Что это такое?

— Тогда сиди и молчи.

— Байрам, при чем тут карандаши и гильзы?

— Если бы это я знал… Иногда мне кажется, что я тогось — тронулся…

* * *

Когда-то отец мой работал учителем. Каждый день я выходил на улицу встречать его. Он передавал мне стопку тетрадей, завернутых в белую бумагу и говорил:

— Отнеси их в комнату, положи на стол. Да неси осторожно, чтобы не помялись.

Я, гордый тем, что выполняю такое ответственное поручение, вышагивал мимо соседей, задрав нос. Утром, едва встав, я бежал и приносил отцу вчерашние тетради, а он, гладя меня по голове, говорил:

— Пусть они пока полежат. Я еще не успел их проверить. Завтра возьму.

Отец иногда засиживался за своим столом до поздней ночи, делая пометки красным карандашом в тетрадях. Тогда я еще не знал, что красным карандашом он правил ошибки и ставил отметки.

Однажды я надел его рубашку, галстук, взял в руки книжки, тетради и вошел в комнату отца.

— Папа, теперь я тоже учитель, — сказал я, замерев у стола. Отец погладил мою голову и ответил:

— Вырастешь и станешь учителем, сынок. Вместе будем ходить в школу.

Но вместе в школу нам ходить не пришлось.

Как-то я прибежал с улицы, вошел в дом и увидел, что папа куда-то собирается. И был он в одежде, которую я никогда на нем не видел.

— Ты же говорил, что в школу учителю нельзя ходить в сапогах? — удивился я. — Почему же ты их надел?

Отец поднял меня к потолку.

— Такие дела, Байрам, праздник мой[5]. Теперь я красноармеец. Иду защищать нашу Родину.

— А когда вернешься?

— Скоро, очень скоро, сердце мое.

— Привези мне тетрадок и цветных карандашей.

— Хорошо, сынок! Хорошо! Только ты жди меня.

И мы пошли провожать папу.

— Сыночек, дорогой, слушайся маму. Скоро тебе идти в школу. Хорошо учись. Если я не вернусь с войны, возьми мою папку. А когда станешь учителем, продолжай мой путь. Даешь слово?

И тогда я впервые заплакал. Почему я плакал, не знаю, но мне очень не хотелось выпускать из рук ноги отца, обутые в сапоги, которые я крепко обнимал.

Подъехал фургон. Отец взобрался на него и уехал. И больше он не вернулся.

Так стал сиротой. Я и не подозревал, что становлюсь им второй раз.

* * *

— Вот и все, — закончил я свой рассказ, обращаясь к Дурды.

— А при чем тут цветные карандаши и патроны?

— Не знаю. Но что-то в них есть. Ты знаешь, я даже к психиатру ходил.

— И что он сказал?

— Педагогическая деятельность не противопоказана. И теперь иду в интернат.

— К таким же сиротам? У одних родители погибли в автомобильных авариях, у других — алкоголики.

— Подожди, а почему ты такой мятый? — спросил я у Дурды.

— Окончание праздновали. Отец денег дал. Гульнул малость.

— Тебе позавидовать можно.

— Конечно. И тебя учу, как надо свою жизнь устраивать, а ты все свое гнешь. А что ты будешь делать среди своих сирот — совершать трудовые подвиги в пределах зарплаты?

— Что делать. Каждому свое.

— С такими надо уметь работать. Это тебе не маменькины сынки, вроде меня. К ним нужен подход и подход. Интернатские, чуть что, тотчас голову оттяпают. Терять им нечего. Это мы после школы сразу к маме бежим. А для них школа — и дом, и отец, и мать. Верно говорю? Подумай, хорошо подумай, Байрам.

— Послушай, Дурды, а ты-то куда идешь работать?

— Работать? Не-ет. Я уж погожу. В аспирантуру подамся, отец устроит. Три года во житуха будет!

На соседнюю лавочку опустилась горлинка. Одна ее лапка была без одного пальчика. Глаз-кишмишинка боязливо посматривал в нашу сторону.

— Да, отец у тебя — сила!..

— Не то слово! Могучий человек. Хочешь, он тебя к себе возьмет, а?

— Спасибо, — поблагодарил я, — но меня ждут дома. — Дурды, конечно, не понял того смысла, какой я вложил в эту фразу. — Тебе этого не понять, друг. У тебя и мать, и отец. А я рос сиротой и хорошо знаю, что такое в жизни человека, когда кто-то, где-то ждет. И тем — интернатским тоже хочется жить счастливыми.

— Не прикидывайся, — послышалось в ответ. — Какой же ты сирота? Таких матерей, как твоя, надо еще поискать.

Действительно, таких матерей, как моя мама, наверное, немного на свете. И все-таки, как мне иногда хотелось, выходя из дома, вложить руку в руку отца. Как я завидовал тем, кто мог делать это. А как росли те, у кого не было ни матери, ни отца? Сиротство — тяжелая участь. С самого раннего детства такой ребенок должен научиться лицом к лицу, один встречать и горе и все обязанности жизни.

Нет, и еще раз нет — мое место в интернате, там, где когда-то преподавал отец.

Дурды вздохнул. Помолчал, глядя в одну точку.

— Знаешь, — вдруг встрепенулся он, — видно, правильно говорят аксакалы: что умному навек, то глупому ненадолго. Может быть, действительно я обнажил меч на комара. Ты всегда был у нас мудрецом. А я иду по линии наименьшего сопротивления. На большее меня не хватает. Извини, но я желаю тебе добра от всего сердца.

И мы пожали друг другу руки.

* * *

Первый день осени — Первое сентября. Падают на землю желтые листья. Воздух чистый, прохладный, не то что августовский. Настроение, как у первоклассника, идущего на первый урок.

Еще вчера вечером я раз пять проверил, все ли положил в папку, которая осталась мне от отца. Утром я сделал то же самое — раскрыл ее.

— Не волнуйся, сынок, все будет хорошо, — успокаивала мама, подавая на стол завтрак.

Я надломил чурек, потянулся за сузьмой[6], но тут перед глазами всплыла связка цветных карандашей и гильзы пистолета.

Рука у меня дрогнула, ложка упала в тарелку, а глаза непроизвольно скосились в сторону папки. И я вдруг впервые почувствовал, что есть какая-то большая связь между карандашами, гильзами, папкой и интернатом.

"Какая?" — мысленно я спросил у мамы, заглядывая в ее глаза. И словно в ответ, она воскликнула, вытирая невольно набежавшие слезы:

— Как ждал этого дня твой отец! Как бы он был рад, провожая тебя на работу в школу. Он всегда говорил: главное, чтобы он любил людей, был бы к ним всегда добрым. Ну, сынок, пора, иди… Да благословит тебя аллах.

— Ты же неверующая.

— Конечно, но так уж ведется, сынок. Я очень волнуюсь за тебя, вот и говорю, что на язык попадется.

На дворе она забежала вперед и вылила передо мной кружку воды. Так раньше благословляли караванщиков, уходивших в дальний путь.

У интерната я встретил двух ребят.

— Здравствуйте, учитель! — сказал один из них.

Мне было очень приятно услышать эти слова. Я готов был расплыться в улыбке, но взяв себя в руки (учитель!), ответил сдержанно:

— Здравствуйте, дети!

А самому хотелось пуститься в пляс от счастья.

Прошел двор интерната, вошел в учебный корпус. А вот и знакомая учительская. Кажется, все в сборе. И директор, седой человек, тоже здесь. Рядом с ним сидел завуч. У него на левой стороне верхней губы виднелся большой шрам. Алтынта́дж — так звали завуча. С ним я познакомился, оформляясь на работу. Все внимательно слушали пожилого учителя с крутым крепким затылком.

— Здравствуйте!

Мне ответили по-разному, как видно стараясь не мешать старому учителю.

— Одним словом, — продолжал старый учитель, — если сам неуч, нечего хвалиться предками. — И вдруг утих, посмотрев в мою сторону. Лицо его напряглось, маленькие глаза буравили меня насквозь.

Опять тоненько звякнули гильзы, замельтешили цветные карандаши.

Весь внутренне сжавшись, я кивнул старому учителю, попытался улыбнуться. Но это была не улыбка, а скорее гримаса. По спине пробежал холодок. Что-то будет. Ох, что-то случится.

* * *

Мне сразу дали много часов по языку и литературе. И тут же хотели назначить классным руководителем. Но я отказался, считая, что для такой сложной работы у меня пока еще мало опыта.

Хозяин маленьких черных глаз, присутствовавший при этом разговоре, улыбнулся и тихо сказал:

— И в вороньем гнезде могут вырасти орлы… Если угодно, — добавил он, — я могу взять над ним шефство.

— Большое вам спасибо. Иметь такого опытного наставника, как вы, просто счастье, — поблагодарил я.

— Ну вот и договорились, — ответил хозяин черных глаз, посмотрев на директора.

Тот согласно кивнул.

В коридоре старик спросил меня:

— Байрам Чары́ев. Так, значит, вы и есть сын Чары Назарова?.. Очень хорошо! Да, такой человек и так нелепо погиб!.. О, эта жизнь…

— Папа погиб на фронте.

Старый учитель, мне показалось, вздрогнул, даже побледнел.

— Да, да, я знаю, мальчик мой, — проговорил он поспешно. — Я тоже фронтовик. У меня три ранения и контузия. Со Сталинграда начал и — до Германии. А Чары, кажется, погиб под Курском?

— Да.

— Вижу, что для тебя он всегда живой, хоть и убит. Молодец, так и надо хранить память о тех, кого нет. Тот уже не мертвый, кого так долго помнят. А вот я, видно, исчезну сразу. И вспомнить будет некому.

— А дети?!

— Увы, не суждено было мне их иметь. Одни мы со старухой.

— Извините, ага, не знаю, как вас зовут.

— Адамгу́л.

— Красивое имя. Цветок человечества.

— Имя-то красивое, но этого одного в жизни недостаточно, — ответил старик. — Надеялся, что после войны дети появятся. Но куда там. Вот и приходится любоваться чужими…

— Но у ва́с, должно быть, столько учеников! Все равно, что свои дети, Адам Гулович.

— Не надо так официально, — перебил меня старик. — Зовите просто Гуль-ага.

— Хорошо, Гуль-ага.

— Скажи, а отец тебе никогда не рассказывал о милиционере, которого очень хорошо знали в вашей семье?

— Я был еще маленький. Может, и рассказывал, а я забыл.

Гуль-ага пристально посмотрел на меня, потер двумя пальцами виски.

— Извини, давление проклятое замучило.

— О каком милиционере? — попытался уточнить я.

Старик поморщился, прошептав:

— Знакомый у него был, друг.

И тут вдруг я снова увидел связку карандашей, стреляные гильзы.

"Нет ли какой-то связи между этими гильзами и милиционером — другом отца?" — пронеслось у меня в голове. Но раздался звонок, извещая о начале очередного урока, и видение исчезло.

— Хов, — обратился ко мне Гуль-ага, — не хочешь посидеть у меня на уроке?

— Конечно. И время у меня есть.

— Тогда милости прошу, сударь.

Я еще ни у кого из таких опытных педагогов, как Гуль-ага, на уроках не бывал. А ох как хотелось!

С большим волнением я сел за последнюю парту. Казалось, пройдут какие-то считанные минуты, и я, молодой учитель, начну обретать опыт у старого учителя. Но не тут-то было! Как сел, так и просидел до конца урока, забыв следить за учителем. Как Гуль-ага добивался этого, я не мог понять.

Во время перемены я спросил его об этом.

Адам Гулович потер затылок, проглотил какую-то таблетку и долго смотрел в окно.

— Знайте материал, учитесь уметь рассказывать, держите себя свободнее. А вы весь урок сидели напряженно. Это заметили даже ученики. Никто не рождается учителем. И не бойтесь первых неудач. Не бойтесь ребят. Это те львята, из которых никогда не вырастут шакалы.

И старик был прав.

Помню, первый урок я давал в этом же классе.

Переступаю через порог, в классе все встают. Хотя нет, не все, за последней партой второго ряда кто-то продолжает сидеть, словно не замечая моего присутствия. Я остановился. Молчу. Слышу, как остальные заволновались, зашептали:

— Нур!

— Нур, встань, нехорошо!

Наконец этот Нур тоже встал. В классе настороженная тишина. Я понимал, вот сейчас должно начаться зарождение моего авторитета. Если я не добьюсь своего, об этом будут знать ученики и тех классов, где мне еще предстоит провести первые уроки.

Что делать?

Я прошел к столу, положил папку, оглядел доску, чувствуя неприятную пустоту в груди.

Восточная мудрость гласит: если ты видишь зайца, раскапывающего нору волка, значит, это сын барса. Вот и мне надо было доказать ученикам, что я тот самый герой поговорки, которого надо считать сыном пятнистого барса, хотя у самого душа тряслась, как заячий хвостик.

Тридцать пар глаз, словно тридцать двустволок, прицелились в меня. Может быть, все это и не так, но напряжение — хан моего настроения, оно сковывает мозг и язык, как гипс сломанную руку.

Листаю журнал, ищу нужную страницу. Ее нет. Перелистываю журнал вторично, не нахожу. И вижу, как в некоторых глазах уже закипает смех. Еще секунда, и сын барса превратится в муху. Делаю вид, что читаю какую-то запись в журнале. Все плывет перед глазами. А тут еще воспоминание о городском бассейне, где я когда-то поспорил с ребятами, что нырну до дна под вышкой — глубина около пяти метров. Я бросил в воду свою розовую резиновую шапочку. На дне, где очень темно, ее хорошо будет видно. Вдохнув в себя побольше воздуха, я нырнул. Помню, очень сдавило уши. А у самого дна надо было открыть глаза. Открыл — темно. Где шапочка? Воздух — на исходе. Что делать? Выплывать? Но ведь там, наверху, засмеют! Я собрался с силами, осмотрелся. Ура! Вот она, шапочка. Протягиваю руку — только бы не промахнуться — на второй заход не хватит воздуха. Шапочка в руке… Победа!

Вот так сегодня и в классе: я понял, что "шапочкой" в моем сегодняшнем уроке будет ученик, не хотевший приветствовать меня. Стараясь не глядеть в его сторону, продолжаю листать журнал. Он, чувствую, очень внимательно следит за мной. Почему? Не знаю. Следит, и все тут. Может, ждет моей какой-нибудь ошибки? И тут я вспоминаю слова Гуль-ага, который говорил, что не стоит обращать внимания на всякие мелочи в поведении учеников. Надо уметь дать классу некоторую свободу, так как перенапряженность утомляет ребят. И при том не забывать, что перед тобой дети-сироты, психология которых далеко не та, что у учеников, окруженных заботой и вниманием родителей.

Вот наконец-то нашлась нужная страница в журнале. Хотел начать перекличку, посмотрел в сторону парты, за которой сидел нарушитель дисциплины, а перед моими глазами появилась связка карандашей и пистолетные гильзы. Что это? Почему? Какое они имеют отношение к этому мальчику?

"Имеют, — ответил кто-то, постучав молоточком по виску. — Да еще какое!"

Чтобы скрыть волнение, охватившее меня вновь, я взял мел и написал сегодняшнее число, а чуть ниже: "Туркменское народное творчество". Это была тема нашего занятия.

Я говорил о народном творчестве туркменского народа, стараясь интонацией и жестами привлечь к себе внимание класса.

И все было бы хорошо, не улавливай я на себе взгляд нарушителя, который следил за мной, как барс за зайцем.

До окончания урока оставалось десять минут. Их я оставил на вопросы и ответы…


Прозвенел звонок. Если сказать честно, его больше ждал я, чем ученики. Направляясь к двери, я чувствовал, что у меня дрожат ноги.

Вышел в коридор и столкнулся с Адамом Гуловичем.

— Извините, — сказал старый учитель. — Я немного волновался за вас. И решил быть рядом на всякий случай. Благо оказался свободным от уроков. Вижу, у вас все прошло нормально. Поздравляю. Я очень доволен, очень!

Старик взял меня под руку и повел к учительской.

— Будь жив ваш отец, он бы вами гордился!

И я вдруг понял, что старый учитель чего-то не договаривает, что у него есть какая-то тайна!

— Ах, как меня мучает давление, — пожаловался он.

Ночью мне приснилось, что я снова нахожусь в диспансере. Психиатр, Адам Гулович, разговаривая со мной, очень вежливо поздравил с первыми успехами в интернате, взял со стола ключи, открыл дверь кабинета и вывел в коридор. "Иди, дорогой, иди". Прямо у порога начиналась широкая, беспредельная степь. Я не знал, куда мне идти, оглянулся назад: ни двери, ни Гуль-ага, ни диспансера. Впереди тоже простиралась пустынная степь. Что это могло значить?

Я проснулся в холодном поту, включил бра.

На дворе бушевал ветер. В окно скреблась ветка урючн-ны. На крыше стучал лист железа, сорванный ураганом.

Я посмотрел на полки с книгами. Они стояли одна к одной, как солдаты в строю: "Махтумкули", "Поднятая целина", "Решающий шаг", "Война и мир", "Петр Первый". Вспомнился Гуль-ага в белом халате, диспансер. Не гася света, я по глаза накрылся одеялом и стал считать, чтобы успокоиться.

— Раз, два, три… девять, десять. — И вот я готов — отключился. Ни тебе цветных карандашей, ни патронов, ни широкой пустынной степи…

Как ни странно, мне удалось спокойно уснуть.

* * *

Осень все глубже. Вес больше отдает золотом кокон солнца. Недавно мне стало известно, что, оказывается, это не я отказался от обязанностей классного руководителя, а так в последнюю минуту решила дирекция, имея какие-то свои замыслы. И какую-то роль в этом сыграло мнение Адама Гуловича.

Не прошло и двух месяцев с начала моей работы, как по интернату прошел слух о том, что старый учитель собирается на пенсию. Мне стало очень жаль, что так случилось, ибо какая-то ниточка, тянувшаяся к моему сердцу от первой с ним встречи, не обрывалась, натягивалась все туже и туже. Я все это время ожидал от старика чего-то странного, неожиданного. И это напряжение не проходило.

Я видел, что Гуль-ага чувствовал себя плохо. И вид у него был какой-то растерянный.

"Оно и понятно, — рассуждал я, ему не хочется расставаться с делом, которому была посвящена вся жизнь. Но так уж устроен мир: одни стареют, а другие взрослеют".

Как-то Адам Гулович пришел в школу с запозданием, что всех несколько удивило — старый учитель всегда являлся задолго до начала уроков, — одет он был нарядно, торжественно.

Войдя в учительскую, Гуль-ага пожал нам руки, а опустившись на стул, заговорил весело и приподнято:

— Сейчас, когда я шел в школу, мне повстречалась очень полная женщина. Остановилась и говорит: "Я слышала, что вы выходите на заслуженный отдых. Очень хотела повидать вас". Всматриваюсь, лицо вроде знакомое. Она поняла, в чем дело, и пришла на помощь: "Да ведь я та, чье имя — Гетьма́. Вы меня звали "Белая девушка". И тут я вспомнил ее фамилию: Гельди́ева. Когда она училась у нас, то была, как тюльпанчик, а теперь такая стала круглая, как тыква. Я сам ее документы в институт направлял. Надо же, как время летит. — Старик посмотрел на меня, посмотрел осторожно и напряженно.

И сердце мое снова почувствовало ту ниточку, что соединяла нас вот уже несколько месяцев. Странно, что этот взгляд мне чем-то очень напоминает взгляд психиатра. Было в нем что-то доброе, недосказанное и печальнотревожное.

— Да, — продолжал Гуль-ага, — так вот, значит, подходит она ко мне и быстренько надевает вот эту тюбетейку. Я не хотел брать, но женщина говорит: "Товарищ учитель, я очень сильно обижусь. Она — новенькая, с иголочки".

И Адам Гулович погладил тюбетейку, как некое живое существо.

— Ну да ладно, пора в класс. Байрам Чарыевич, вы не хотите со мной?

— С удовольствием, — ответил я.

— Спасибо, сынок.

Лишь открыли дверь, ученики дружно повскакали с парт.

Мы прошли к столу. Ребята продолжали стоять. Они, кажется, уже знали, что старый учитель уходит на пенсию.

Стоим, молчим. Ребята тоже стоят, молчат.

— Дорогие мои, — сказал вдруг Гуль-ага, — познакомьтесь, отныне ваш классный руководитель!

Сказал и отошел к окну.

От неожиданности я чуть язык не проглотил.

— А наш учитель плачет! — раздался голос с задней парты, который теперь бы я узнал из сотни других.

Адам Гулович тер глаза платком.

Но вот он подошел к столу, на котором теперь лежал букет роз.

— Садитесь, — попросил он.

Захлопали крышки, легкий шумок пробежал по рядам.

— Ах вы, мои саженцы. Не обижайтесь, если иногда приходилось быть строгим, но мне не хотелось, чтобы вы походили на павлина — хоть и нарядная птица, а пустая. Вот и все. Вашу дальнейшую судьбу я поручаю учителям интерната, а особенно вашему классному руководителю. Он — сын учителя нашей школы, погибшего на фронте.

Аксакал умолк и сделал такое, чего я вовсе не ожидал от него — подошел к первой парте и подал руку ученице. Потом ее соседу, и так каждому из тридцати шести учеников. Попрощавшись, быстро направился к двери…

Я смотрел на его согбенную спину, выбритую голову, и передо мной почему-то снова закачалась связка цветных карандашей и две стреляные пистолетные гильзы… Хотелось удержать себя, не оглянуться на последнюю парту второго ряда, где сидел тот самый ученик, который встретил меня в штыки с самого первого моего урока в этом классе, но я не выдержал, скосил глаза в его сторону. Заметив мой взгляд, Нур смутился и отвернулся.

Смутился и я, видя, что Адам Гулович не прикрыл за собой дверь, а стоит и смотрит на меня, словно стараясь прочитать что-то на моем лице. Мне показалось, что он сейчас откроет какую-то тайну, потому что опять закрутились, замельтешили цветные карандаши, зазвенели гильзы, но старик поспешно прикрыл дверь.

Я оказался лицом к лицу с классом, который он оставил мне.

Вот так я и стал классным руководителем.

А старый учитель, как ушел из школы, так больше и не появлялся — заболел. Надо было бы съездить к нему, но тут навалилась подготовка к контрольной работе, сочинение. Я волновался больше, чем сами ребята. (Как потом оказалось, кое-кто из ребят читал мои стихи и рассказы, опубликованные в газетах, и прошел слух, что я буду очень придираться к стилистике.)

Я попытался объяснить, что рассказ в газете и сочинение в школе — это совершенно разные вещи, но мои подопечные были настороже, а особенно Нур Аши́ров. Ребята просили дать больше времени и разрешить увеличить объем сочинения. Посоветовавшись с директором, я это им разрешил.

Наступил день контрольной работы. В классе было относительно спокойно. В установленное время я собрал тетради, сложил в аккуратную стопку, как это делал когда-то папа, и направился в учительскую. Из-за последней парты второго ряда меня провожали взглядом настороженные глаза.

Вечером я сел проверять сочинения. Первой мне попалась тетрадь Акджа́н Гельдымура́довой. Мысли она излагала последовательно, но вот орфография хромала, много было ошибок.

Несколько работ были хорошими, а вот сочинение Нура, того самого Аширова, что сидел за последней партой, как две капли воды похоже было на работу Гельдымурадовой. Кто у кого списал? Стал сравнивать и понял, что по смыслу, качественным оценкам событий, характеристике героев, логике мышления — это плод женских усилий.

Поставив Аширову оценку, я сделал приписку: "Схоже с сочинением Гельдымурадовой. Старайся писать сам!"

Можно было бы написать более жесткие слова, но я вспомнил, как однажды Адам Гулович сказал: "Ласковым словом змею из норы вызвать можно".

Старый учитель был, как всегда, прав.

Однажды я пригласил в школьный сад Алма́за, ученика из своего класса. Я знал, что у этого мальчика есть и отец и мать, но он сам ушел от них. Мне хотелось поближе познакомиться с Алмазом, который сидит в классе рядом с Ашировым. Через Алмаза я надеялся подобрать ключ к душе Нура. Мы брели от дерева к дереву, говоря о разном.

— Будете спрашивать про маму и папу? — неожиданно сказал мальчик.

Я насторожился.

— Извини, Алмаз, но как ты об этом узнал?

— А все так делают: сначала зовут погулять, а потом спрашивают, почему я ушел из такой благополучной, культурной семьи в детдом.

— А кто твои родители?

— Вот видите, и вы взяли в руку иголку, которая будет шить халат. Маму мою зовут Гулли́, а папу Сейи́д, он заместитель директора очень большого учреждения, и мама работает. Я у них первый и единственный ребенок. Папа немного старше мамы. К тому же она и выглядит моложе своих лет. Она очень красивая и стройная. Один раз они приезжали сюда. Адам Гулович сказал мне: "Сходи, поздоровайся с родителями". Но я ушел играть с ребятами.

—. Почему?

— Ушел, и все.

— Но, говорят, ты до седьмого класса жил с ними?

— Да, жил…

— Но это нехорошо — бросать родителей.

— Все так говорят, и сосед по площадке, Белли́-ага, и тетя Дурсу́н, которой нужен сын. Адам Гулович сколько раз убеждал меня, что нехорошо это, когда ребенок уходит из дома.

— Ну, а ты?

— Что я? Живу в интернате.

— А что, дома очень сложно?

Алмаз поднял с земли камень, прицелился в банку из-под консервов, что поблескивала среди листвы на земле, и кинул, но промахнулся.

Я тоже взял камень, но решил бросить его не как Алмаз, а как говорили мы в детстве — "с накидцем". Удар получился точным.

— А вы, товарищ учитель, молодец, сразу попали.

Я обрадовался, что мой поступок расположил паренька ко мне.

— Учитель, а вы когда-нибудь в альчики играли? — поинтересовался Алмаз.

— В три пая?

— Да.

— Играл.

— Выигрывали?

— Выигрывал, — подтвердил я.

— А дотку свинцом заливали?

— Алмаз, дотку свинцом не заливают, — подметил я ошибку ученика.

— Нет, заливают.

— Нет, не заливают.

Мы заспорили.

— Значит вы, товарищ учитель, в альчики не играли, если говорите, что дотку свинцом не заливают.

"А, шайтан, — подумалось мне, — может, и забыл? Да нет, точно помню".

— Сам ты все путаешь, Алмаз! — защищался я. — Заливают не дотку, а сочку. Ведь это сочкой играют в три пая. А дотка — это…

Мальчуган, удивляясь моим познаниям, умолк.

— И правда, товарищ учитель, я все перепутал: это сочку заливают свинцом, а потом стачивают с двух сторон, чтобы альчик хорошо катился по земле. Вот, если бы мой папа так разбирался в альчиках, а то, как придет с работы — и сразу начинает ужин готовить. "Алмаз-джан, — зовет, — иди помоги мне, верблюжонок". Ему-то я всегда помогу — он у меня очень хороший, — а вот когда приходит домой мать, тут и начинается: слово за слово, и скандал. — Я видел, как глаза Алмаза налились слезами, лицо напряглось, пальцы сжались в кулак. — Скажите, учитель, разве можно обижать папу?! Он маме говорит: "Гуля, ты бы постеснялась Алмаза", а она еще злее становится. — обзывает его плохими словами, кричит. И так каждый день. Меня отправят на улицу, а сами кричат друг на друга, даже соседи уши затыкают. А однажды мы поехали слушать оперу. Так они и там поссорились. И я готов был уйти куда глаза глядят. Как в том эпосе, помните:

Вон, Гёр-оглы, синеет высь,

Скорее в горы устремись,

В горах живи, в горах трудись,

Туда иди, спускайся вниз.

Читая стихи, паренек вдруг просветлел, снял шапку и взмахнул ею.

— Алмаз, какие ты любишь читать книги?

— Академика Ферсмана, о камнях. Хочу стать геологом.

— И что будешь искать?

— Нефть в Туркмении.

— Почему нефть?

— Потому что под Туркменией ее океан. А перерезает его Копетдаг. Вот почему у нас часто бывают землетрясения. В академии я видел ученых, которые хотят победить землетрясения. Байрам Чарыевич, а вы бывали в академии?

— Не приходилось.

— А знаете, как там интересно! Хорошо бы нам туда всем классом сходить. В Управлении геологии есть музей, где очень много разных камней, собранных со всего Советского Союза. Вы когда-нибудь слыхали историю о большом алмазе Индии? Хотите, расскажу?

— А мог бы ты все это рассказать классу? — ответил я вопросом на вопрос.

Мальчик притих, съежился, надел шапку и приостановился.

— Нет, учитель, они еще побьют за это. Ведь в классе считают меня маменькиным сынком и подлизой.

— А кто?

— Ай, всякие. Зачем я их буду выдавать… А вот если бы всем сходить в оперный театр… Знаете, как там красиво: кругом бархат, полы сверкают, портреты артистов… Вы любите оперу?

И вдруг я отчетливо понял, как далеко мне еще до настоящего учителя. Диплом университета — это только направление в страну педагогов. Туда надо еще прибыть, обосноваться!

— Алмаз, а ты ребят любишь?

— Конечно, особенно с пашей улицы. Там никто никого не дразнит, не обижает. И соседка у нас была очень добрая. Всегда накормит, напоит, а потом ведет в комнату своего сына. "Эй, Дурды́,— зовет, — ну-ка поиграйте вместе с Алмазом. Достань, сынок, скрипку, покажи, как ты любишь своего Моцарта. А я пока вам Самсы приготовлю".

А тут заглянет в комнату их отец, Беллы́-ага. Принесет ноты, найдет нужную страницу, протрет скрипку, смычок натрет канифолью.

"Ну, как, Алмаз-хан, — спросит, — все еще собираешь свои камни?"

"Собираю, — отвечаю, — недавно мне папа привез из командировки черный шпат с золотыми искрами. И в Фирюзе́ я нашел кварц, похожий на верблюда. Скоро папа собирается в командировку, на родину Махтумкули́, и меня возьмет с собой".

Я смотрел на счастливейшее лицо парня и думал: "Какой молодец Адам Гулович, научил меня идти к детям с добром и открытой душой". Верно, ох как верно он сказал: "Добрым словом можно и змею вызвать из норы". Не начни я разговор с Алмазом так, как советовал старый учитель, разве раскрылся бы он передо мной?!"

— Ну, а когда возвратишься домой, — продолжал мальчик, — здесь снова скандалы, ругань. Иногда так сцепятся, что страшно становится.

Алмаз вдруг отвернулся и заплакал.

— Байрам Чарыевич, прошу вас, не говорите, что видели мои слезы. Мне очень жалко папу.

— Ну что ты!..

— Ведь джигиты должны быть крепкими людьми. Правильно я говорю?

— Совершенно верно.

Мне захотелось погладить его по голове, как это когда-то делал мой папа, но вдруг перед глазами всплыла связка карандашей и две стреляные гильзы.

"Боже, когда все это кончится?" — пронеслась мысль в голове.

Я все острее стал ощущать присутствие этих предметов в своей жизни. Они все властнее хозяйничали в моей душе. А сейчас, когда Алмаз с такой любовью заговорил о своем отце, связка цветных карандашей и гильзы как-то особенно дали понять, что они в моей жизни далеко не простые предметы, что с ними связано что-то очень и очень важное.

— Алмаз, а твой папа плакал? — спросил я почему-то.

— Да, учитель.

— Но ведь он у тебя вовсе не слабый?

— Что вы! Он в молодости был сильнее верблюда. Однажды, на празднике урожая, он влез под коня и поднял. А когда боролся, то всех победил. Ему́ как-то тельпек чемпиона подарили.

Солнце, напоминавшее золотую ягоду тутовника, стало заходить за тучу.

По асфальтированной дорожке, на которой мы стояли, кто-то стал разбрасывать черные монеты — капли слепого дождя. Звонок известил о начале очередного урока. Надо было торопиться. Я шел к зданию школы и радовался.

"Как хорошо, что удалось так откровенно поговорить с Алмазом! — думал я. — Вот если бы и Аширова заставить так раскрыться. Разговор с Алмазом как бы репетиция перед главным сражением. Надо подготовиться к нему как следует. Коль сумею вызвать мальчика на откровенность, завоюю его доверие — это будет большая победа!"

* * *

Сегодня я проводил занятия по родному языку.

— Байрам Чарыевич! — обратился ко мне кто-то из учеников. — А почему одни имена в туркменском языке понятны, а другие нет. Они что, арабские?

Вопрос не по теме, но ребята, видно, устали. Нужна разрядка. Как это я не подумал об этом раньше?

— Потому, — отвечаю, — что в наш язык вошли и прижились слова очень многих других народов: парфян, дахов, саков, массагетов, древних народов Сибири.

И тут я заметил: ребята слушают меня невнимательно. Перешептываются, посматривают в окно. Проследив за их взглядом, я увидел Адама Гуловича. Улыбаясь, он пересекал школьный двор. Походка у него была бодрая, голова гордо приподнята.

Как только урок окончился, я поспешно вышел из класса. В учительской его не оказалось. Может быть, он во дворе?

Так и есть, ведет какого-то ученика за руку, что-то объясняя.

Мы обнялись. Знакомые мне глаза были наполнены тоскою. Руки, охватившие меня, вздрагивали.

— Здравствуй, Байрам, — сказал он. — Вот пришел. Сердце болит. Дома все на часы смотрю — жду своего урока, а его нет и нет.

— Здравствуйте, аксакал! — прошептал я.

— Недавно прочел у Джека Лондона рассказ, — успокоившись, продолжал старик. — Охотник отпустил из упряжки старую собаку. Но она каждое утро вставала на свое место в упряжке и бежала вместе со всеми. Вот таким стал и я: утром хочется идти в школу.

Нас окружили восьмиклассники. Подняли шум. Только Алмаз стоял в стороне, какой-то отчужденный, мрачный…

* * *

Мне вспомнился недавний случай. Алмаз тогда сказал: "Учитель, в театре идет опера с участием московских певцов. Можно классом сходить на нее…"

Мысль мне понравилась, и я тут же объявил о культ-походе, не согласовав свое решение с директором. Однако ребята встретили мое предложение без особого энтузиазма. В опере, как я понял, никто и никогда из них не бывал. Да я и сам слушал оперу всего лишь два раза.

Этим же днем я решил поехать в театр, договориться с администратором о билетах.

— Деньги перечислением или наличными? — спросил он.

— Извините, я не понял?

— Деньги за билеты?.. Будете платить в кассу или перечислит бухгалтерия интерната?

У директора школы, в кабинет к которому я пришел поговорить о деньгах, находился завуч — Алтынтадж. Увидев меня, он подернул губой, на которой виднелся шрам.

— Зайдите потом ко мне, — сказал он, — есть серьезный разговор.

— Хорошо, — согласился я.

Директор пригласил меня сесть. Подал пиалу с чаем.

Не успел я из нее отпить, как Алтынтадж огорчил меня вопросом:

— Вы хоть знаете, что творится у вас в классе?

Я чуть не поперхнулся.

— А что случилось?

— И он спрашивает… Классный руководитель! Классный руководитель, как чабан, должен знать все, что творится в отаре! Говорил я Адаму Гуловичу, что рано еще ему возглавлять стадо… Козел — вожак — сам еще плутает в барханах. — И завуч ехидно засмеялся.

Директор одернул его:

— Алтын!

Завуч почесал шрам на губе и умолк.

— Вчера Алмаз Сеидов не был на занятиях, — добавил директор.

— Может быть, заболел, — попробовал я защитить ученика.

— Но его не было и в спальном корпусе, — прервал меня завуч. — А ведь мы вам платим зарплату как руководителю класса.

Я с трудом удержался, чтобы не ответить ему грубо.

Директор приподнял руку и попросил:

— Алтын, давай послушаем Чарыева. Ты с каким делом, Байрам?

Мог ли я теперь говорить о деньгах для театра? Поймут ли? Не засмеют ли? Потому как был ли этот Алтынтадж хоть раз за всю жизнь в опере? На базар, наверное, в день по два раза ходит. А опера?.. Бай-баё! — темный лес.

— Ну, сынок, — снова обратился ко мне директор, — я слушаю.

— Я пришел к вам, чтобы посоветоваться насчет Адама Гуловича… Трудно ему без школы… Ребята его любят очень. Не такой уж он старик, мог бы помогать нам чем-то…

Завуч съязвил:

— Например? Оперу смотреть?.

Показалось, кто-то сдавил мне горло. Превозмогая себя, я ответил:

— Он мог бы заведывать кабинетом.

— Но там есть люди, не увольнять же их.

— А нельзя дать несколько часов по литературе?

— Лишних нету, — воспротивился завуч. — Отдашь свои?

— Если надо…

— Вот так и каждый: заговори о деньгах, сразу вспоминают, что у пропавшей овцы курдюк большой.

Одним словом, разговора не получилось, а билеты надо было выкупать.

Домой я пришел сердитый. За обедом молчал.

— Как с театром? — спросила мама.

Я рассказал о случившемся.

— А ты слово ребятам дал? — уточнила она.

— В том-то и дело. Первое слово классу. Ты бы видела, как они готовятся. Только и разговоров: опера, опера, опера!

В этот день спать лёг рано. Но среди ночи проснулся, вышел во двор. Огромная луна поднялась над городом, у соседей шумели гости.

За завтраком я предложил:

— Мама, что, если я пока возьму часть тех денег, что мы отложили на костюм? Купим его попозже.

Мама ничего не сказала, только глубоко вздохнула. Расстроенный, я отложил ложку. Ну конечно, мне бы пора оказывать дому помощь, а я хочу взять с трудом накопленное.

Я взял отцовскую папку и направился к калитке. Тут мне на плечо легла рука матери.

— Сынок, — сказала она, — на, возьми деньги. Папа тоже бы так сделал.

Губы её дрогнули…

* * *

Походом в оперу ребята были очень довольны.

У директора по этому поводу состоялся разговор. Меня упрекнули в самоуправстве, но обещали компенсировать деньги.

— А на поступок Алмаза Сеидова как вы реагировали? — спросил Алтынтадж.

— Как? Вызвал его и прочел ему мораль.

— Как наказали?

— Никак.

— Почему? — вскинулся завуч.

— Потому что он был у Гуловича и задержался: помогал ремонтировать курятник.

Директор вышел из-за стола, сел на стул рядом со мной.

— И действительно, как себя чувствует наш пенсионер?

— Говорят, хорошо, — отозвался вместо меня завуч.

— Говорят? А сами не бывали у него?

— Теперь не знаешь куда идти — одни в оперу бегают, другие курятником занимаются… Каждый находит себе дело…

— Не привык он сидеть без дела, вот и решил завести кур.

— Пенсии не хватает? Жена ковры ткет, сестра — кандидат.

В комнате наступила тишина.

— Хорошо сделал ваш Сеидов, — похлопал вдруг директор меня по плечу. — Слышал я про этих кур — он хочет разводить их для школьных зооуголков. А о делах в классе вам, Байрам, все же надо знать. Что касается театра… Надо бы сходить всей школой. Вы слышите, Алтын Таджиевич, к вам обращаюсь… А теперь куда планируете? — повернулся он ко мне.

— В Геологический музей.

— А потом?

— В гости к нашему старому учителю.

— Удобно ли это?

— Ребята очень просят.

Завуч зло зашелестел бумагами. Но я его уже не боялся — рядом был директор, который все понимал и все судил справедливо.

— Только в свободное от занятий время. А теперь — идите.

Я молча встал и пошел к двери. И вдруг слышу брошенное в догонку:

— А за оперу — молодец!

* * *

Как-то мы с Адамом Гуловичем сидели в кабинете литературы. Старый учитель долго смотрел на портреты классиков, развешанные по стенам, задумался:

— Ой, джан яшули[7],— позвал я, — какая мысль не дает вам покоя?

— В республиканской библиотеке часто бываешь? — ответил аксакал вопросом.

— После университета не заходил.

— А я к старости совсем с ума сошел — на книги набросился. Пушкиным увлекся. Он, оказывается, был еще и великий педагог. Гоголя воспитал. Составлял ему список книг, рекомендуя их прочесть.

— Пушкину, яшули, было легче: у него воспитанником был Гоголь. А у меня Аширов. Пишет, точно пьяная ворона по бумаге прогулялась. То резвый, как жеребенок. А то молчит, что твой сыч. Иногда вижу, такое готов сказать — бомба, да и только. Трудный парень, ох трудный…

Гуль-ага потер затылок, закашлялся, вынул маленькую тыквочку, в которой хранил нас[8], но, повертев ее в руке, убрал обратно в карман.

— Собрался бросить курить, думал, нас отвлечет. Да куда там!

Я видел, он явно пытался уйти от начатого разговора. Не хотел говорить о Нуре Аширове.

Интересное кино получается, как мы говорили в университете. Что же такое есть в судьбе этого мальчишки, что старый учитель все время старается обойти стороной?

Динь-динь — вдруг зазвенели где-то рядом гильзы пистолета. Ладно, поживем — увидим. Раскрыв папку, я уложил в нее стопку тетрадей, положил руку на худое, острое плечо Адама Гуловича.

— Вы спрашивали о походе в театр?

— Очень хорошее дело ты сделал. Просто молодец.

— Хорошее. Но не для всех. С Алмазом разговаривать трудно, очень уж слабая у меня музыкальная подготовка. Он задает такие вопросы, на которые я не могу ответить.

Глаза-кишмишинки задумчиво посмотрели на плакаты, висевшие на стене. На подоконнике чирикнул воробей.

— А может быть, все эти заботы передать учителю пения? Он составит общий план зрелищных мероприятий, и делу конец… Зачем взваливать лишний груз? А как вел себя в театре Нур? — И снова глаза-дробинки как бы прострелили меня взглядом насквозь, стараясь добраться до самых глубин моей души. И почему-то я на этот раз не выдержал и спросил:

— Скажите, аксакал, что случилось в жизни этого паренька, отчего он оказался сиротой? В его личном деле об этом ни слова. Чувствую, что-то тут не то…

Морщинистая рука тяжело прошлась по шее, словно плуг по высохшему от зноя мелеку[9]. Вторая поправила складки на брюках.

— Не обижайся, сынок. Ты чувствуешь все правильно, но сказать пока я тебе ничего не могу. Есть тайна. Большая тайна. И лучше бы тебе не знать ее всю жизнь. Очень она горькая. А что касается оперы, тут ты просто молодец. Разве Алтынтадж такое бы сделал? Он за копейку удавится. Мелкий человек. Интриган. Будь с ним осторожен. Смотри, а то втянет в какую-нибудь авантюру. Особенно против директора. Это та еще гадость… А вот плакаты по правописанию гласных надо сменить, устарели. Как ты думаешь?

Я ответил не сразу. Услышанное взволновало меня сильно.

— Сейчас не до плакатов: такое сказали, как саксаулиной по голове ударили. Вот теперь ходи и думай.

— Ладно, придет время, все узнаешь, а сейчас больше трать себя на учеников, не бойся — окупится.

— Не знаю. Такой, как Аширов, вряд ли будет питать благодарность к своим учителям.

— Ошибаешься. Ты должен научиться тоньше знать душу такого ребенка, суметь заменить ему тех, кого он потерял не по своей вине. Среди них есть такие, как Нур и Алмаз — талантливые дети.

— Спасать Алмаза? От чего? Он и так богаче нас одарен природой.

— Ты помнишь, что сказал о таких людях Горький? Интернат шлифует его. Интернат может высушить в нем музыканта. Алмазу нужна большая ласка.

— Может быть, — согласился я, — но где ее взять?

— Вернуть в семью.

Старик дотянулся до развязавшегося шнурка на ботинке, поправил завернувшийся я́зычок и сказал как-то тяжело и надтреснуто:

— Я бы сам усыновил его, но боюсь, что скоро…

— Если он талантлив, то и сам пробьет дорогу к славе, — быстро вставил я, не давая старому учителю договорить. Я знал, что он хотел сказать: "Скоро умирать".

— Жесткий ты человек, Байрам. Зачем же ему "пробивать"? Надо помочь человеку. Сколько уйдет энергии на это "пробивание", а ее надо будет потратить на творчество! Туркмения в музыке еще не открыта для нашей страны. А у нас были не только Махтумкули, но и великие музыканты. Ты читал дестан "Вис и Рамин"?

— В грузинском варианте — "Висрамиани"?

— Там многое сокращено. А вот в полном много говорится о музыке наших предков. Сегодня мы своими народными инструментами считаем только туйду́к, дута́р и гиджа́к. А в этой поэме их насчитывается почти тридцать. Надо думать, что для них наверняка и музыка существовала. А где она? Почему мы ее не слышим? Почему не продают ее нот?

— Не сохранилась, наверное. Да и не записывали в прежние времена.

— Удобное слово. Защищаться им легко… Ноты, оказывается, были. Их придумал аль-Фараби́. Надо все это искать, работать.

— Учитель, а кто же мог уничтожить все это? Время?

— Ислам, завоевав наши земли, выжигал на ней все национальное, самобытное. Нет, дорогой мой Байрам, Алмазы нам очень нужны, очень. Ты представляешь, если лет через десять он выступит в Москве с программой наших древних восстановленных песен, переложенных для скрипки в сопровождении оркестра? Ай, берекеле![10] Нет, нет, сынок, как ни говори, а мы должны помочь одаренному мальчику. Ему очень нужны доброта и ласка. Сердечность и ласка — бальзам для таланта. Не только талант — ребенка, человека вообще надо воспитывать добром, чуткостью, участием. Черствость — опаснейший враг в воспитании. Алмазу нужна семья, Байрам, очень нужна.

И снова глаза — стволы двустволки — нацелились в меня. Почему? И чтобы как-то скрыть свое смущение, я защитился вопросом:

— Учитель, а разве она другим ребятишкам не нужна?



Рука аксакала снова потянулась к затылку. Гуль-ага вздохнул. Уголки губ опустились вниз, голова тяжело качнулась.

— Ты прав, всем нужна. Нур — это душевный талант. У него какое-то удивительное чутье на окружающее. Алмаз — талант воссоздавать. Нур — воспринимать окружающее, правильно оценивая его. У него удивительно богатое воображение. Фантазия — его конек.

— Извините, аксакал, но я что-то этого не заметил.

— Не торопись. Увидишь, что я прав.

Старик улыбнулся, отчего морщины на лице расправились, а в глазах блеснули искры.

Где-то стучала пишущая машинка. Что-то кричал в окно бухгалтер интерната проходившему мимо почтальону. От Копетдага наплывали тучи.

Яшули нарушил молчание.

— А ведь известно, что Паганини рос в семье, где отец бил его ремнем, заставляя играть на скрипке.

— Вот потому-то он и возненавидел этот инструмент, — дополнил я.

— Дверь открылась, в комнату заглянул Алмаз.

— Ты чего? — поинтересовался я.

— Ребята хотят поговорить с нашим старым учителем.

— О чем?

— Мы знаем, что штукатурка на стенах его дома осыпалась. Воскресенье у нас свободное. Ребята хотят помочь замазать стены.

Гуль-ага смутился.

— Правда, правда, — продолжил Алмаз. — Мастерки и ма́лки возьмем в интернатской мастерской. Вам надо только приготовить саман[11].

— Скажи ребятам спасибо, — донеслось в ответ. — И еще им скажи, если хотите, мы, конечно, соберемся у меня дома, но для того, чтобы поехать к месту расстрела девяти ашхабадских комиссаров. Почтим их память. Я договорюсь с соседом-шофером, и он свозит нас туда.

— Адам Гулович, не спорьте, пожалуйста, — тихо попросил паренек. — Ваше предложение очень хорошее. К памятнику мы поедем позже, а сейчас ребята хотят помочь вам.

Старик потер затылок, подошел к пареньку и с дрожью в голосе сказал:

— Такими руками, дорогой, не землю копать, а только на скрипке играть.

— И все-таки мы решили всем классом помочь вам. А не то обидимся.

Ближайшим воскресеньем весь восьмой класс был в доме пенсионера. Замочили глину, смешали ее с саманом. Распределили работу и взялись за дело. Я возглавил бригаду штукатуров.

В кладовой хозяина дома нашелся и цемент. Несколько мальчиков и девочек принялись затирать пробоины на ступеньках веранды. Вот где пригодились навыки, приобретенные на уроках труда.

Адам Гулович раздобыл где-то два больших кумгана[12], чтобы вскипятить чай, постелил во дворе кошмы, расставив на дастархане[13] блюда со сладостями.

Импровизированный буфет понравился всем. Костер под кувшинами не унимался. К вечеру все было закончено.

Приходили соседи учителя, хвалили работу. Отремонтированные стены теперь действительно имели хороший вид. Ребят ждал обильный ужин — в котлах кипела шурпа[14] и попыхивал плов.

И тут наш Гуль-ага удалился в дом и вынес скрипку, которую Алмаз оставил у него в день ремонта курятника.

— Алмаз, сердце мое, сыграй, — попросил учитель. — Пусть ребята услышат твою музыку. Я знаю, руки твои отяжелели от штукатурки, но ты все же сыграй.

Алмаз не возражал, взял инструмент и встал около очага, тронув струны смычком.

— Паганини, — тихо объявил он.

И смычок, словно конь ахалтекинец на скачках, рванулся по струнам, осыпая нас звуками.

Алмаз играл все увереннее и быстрее, унося нас на родину великого музыканта.

Заслышав скрипку, вокруг нас собралась соседская детвора, женщины покинули вечерние работы.

Где-то заревел верблюд.

Но вот все вокруг смолкло, звучала только музыка Паганини. Звучала все царственнее. Яшули, что пришли на огонек, опускались на корточки, забрасывая под язык нас. Интернатские школьницы поднесли нм пиалы с чаем.

Все было бы хорошо, не зазвени где-то рядом гильзы и не колыхнись у глаз связка цветных карандашей. И тут я почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Осторожно поворачиваюсь и натыкаюсь на колючий взор Нура Аширова. Ого, какой взгляд! Так смотрят на противника, которого поклялись убить, но которого пока никак не достать. Чем, интересно, я не угодил этому пареньку? Ведь с первой нашей встречи так и пышет ко мне ненавистью!

Я снова перевел глаза на Алмаза.

Да, Алмаз, конечно, талант. Молодец, дорогой! Да будет твой путь усыпан цветами.

Странно было видеть, как музыка Паганини властвовала над всем живым вокруг: замерли куры, через дувал[15] перевесил голову верблюд. Козленок приподнял голову, настораживая уши.

Два аксакала, закинувшие нас под язык, потирая морщинистыми ладонями бритые головы, одобрительно улыбались юному скрипачу.

А он стоял возле костра, как таинственный заклинатель, творя что-то такое чарующее, что словами и не передать.

Скрипка заливала двор чем-то солнечным, сердечным и клокочущим. Да, Алмаз большой талант. И конечно, ему доро́га в Московскую консерваторию.

* * *

После концерта во дворе старого учителя мне захотелось написать очерк о юном музыканте. Я сходил в редакцию радиокомитета, посоветовался. Мне предложили записать игру мальчика на пленку. А что, хорошая идея. Но как это сделать? Первым долгом смогу ли я написать очерк о таком талантливом человеке? Хватит ли у меня слов, чувств, знаний? С кем бы посоветоваться? Большинство работников интерната знали, что я когда-то публиковался в газетах. Кое-кому я даже читал свои стихи, но особого успеха среди молодых преподавателей они не имели. Вот когда я почувствовал, что мне не хватает Дурды. Ах, как жалко, что он не слышал игру Алмаза! С ним можно было бы посоветоваться о том, как написать очерк.

Что делать? Несколько ночей я писал. Писал, рвал и снова писал. И вот очерк лежит на столе. Всего шесть страниц, но как они были мне дороги. Дороги потому, что каждое слово я буквально выпестовал. Сначала я хотел прочитать его своему наставнику, но потом раздумал.

"Пусть очерк будет для него неожиданностью, — пришел я к мысли. — И пусть он увидит, что я ценю талант мальчика. И готов ему помочь в меру сил. Птенцу ведь надо рано или поздно вылетать из гнезда".

Вскоре очерк был опубликован.

Первым меня поздравил завуч:

— Молодец. Отлично написал. Я, кажется, недооценивал тебя.

Странно было слышать такое от человека, который, как казалось мне, должен был бы специально не заметить это событие. В ответ на поздравление я кивнул головой, думая: "Что-то скрыто за твоими словами, дорогой. Что-то нужно тебе от меня".

— Послушай, Байрам Чарыевич, у меня есть одна мировая тема, — продолжал завуч, подергивая губой, надрезанной шрамом.

— Какая? — поинтересовался я, почувствовав, что внутренне сжимаюсь, как бы боясь, что меня вот-вот ударят чем-то очень жестким.

— Отличная, для фельетона, — улыбнувшись, отозвался Таджиевич. — Надо развеять миф, будто бы в нашем интернате работают одни Макаренки.

— А разве не так? — прикинулся я дурачком, не понявшим, куда он гнет.

— Так, но только некоторые убитую собаку хотят бросить в колодец, из которого пьют.

— Загадочно говорите.

— Такой вопрос, что сразу и не скажешь. Да и мнение у тебя обо мне наверняка сложилось плохое. Твоего наставника в школу не принимаю, поход в театр не поддержал, новшеств в работе не замечаю. Верно?

— Ну, как вам сказать…

— Верно, знаю… В штыковую атаку не приходилось ходить? — спросил завуч, придерживая дергающуюся губу. — Нет? А я ходил. Страшно. Зазеваешься — и тебе капут. Но и здесь у нас страшно. Вот он, например, ничьи уроки не посещает, а деньги себе за это выписывает. А я должен все это знать и молчать.

— Кто это — он?

— Как сам думаешь?

— Не знаю.

— Подумай. Если тебя в газете печатают, значит у тебя есть интуиция.

Алтынтадж подошел к окну, прикрыл его. Молча постояв, резко повернулся ко мне.

— К тому же еще и пьет. Когда ни придешь, у него дома вечеринка. И когда комиссия приходит, он их домой ведет. Почему-то ко мне их не пускает? Вот о чем надо писать. И писать надо с принципиальной точки зрения. А слов у тебя, я думаю, хватит. Вот сколько написал о каком-то пацане!

Я стоял, не веря своим ушам. Что это такое? Может быть, завуч испытывает меня: ведь он наравне с директором несет ответственность за порядок в школе!

Удивляюсь, как я вообще сдержался. По дороге домой думал о случившемся. Выходило, завуч хочет втянуть меня в какую-то интригу против директора. Вспомнилось предупреждение Гуль-ага. Прав оказался старый учитель, ох как прав! Алтынтадж ловко задумал: если я напишу о директоре, получится: молодой учитель, борец за справедливость, разоблачает директора интерната — жулика, ворующего государственные деньги по подложным документам.

Дома я рассказал обо всем матери.

— А разве за посещение уроков платят деньги?

— Не знаю, наверное.

— Не связывайся ты с этим Алтынтаджем. Плохой он человек.

Но "плохой человек" не отставал от меня.

— Ну как, надумал? — снова спросил он как-то.

— Надумал, но сначала я посоветуюсь с директором, — отрубил я.

Завуч побледнел. "В обморок бы не упал", — подумалось мне.

— Ты что, с ума сошел? Это я ведь сказал, проверяя тебя. Пусть наш разговор останется между нами, забудь о нем. Сам понимаешь, каково иметь под боком пишущего человека. Ведь я сам завуч. С директором вместе отвечаем за интернат. Договорились, сынок?

— Хорошо, — ответил я, видя, как зеленоватая бледность расплылась по лицу Алтынтаджа.

— Ну, вот это разговор мужчин. А вообще ты должен ко мне относиться с уважением, а то я ведь и о тебе такое знаю, что вся твоя жизнь пойдет прахом…

И завуч ушел.

Что-то холодное, давящее навалилось на меня. Сердце напряглось в предчувствии плохого.

Теперь я чаще стал ловить на себе взгляды завуча. Его светлые глаза посматривали на меня как на соучастника — заговорщицки, что особенно коробило.

Я понимал, что он постарается сделать так, чтобы я не смог ничего рассказать директору о его замыслах.

"Но самое верное в его положении — отделаться от меня, — как-то родилась мысль. — Ведь я знаю его тайну, как бы он ни прикидывался добреньким".

Положение складывалось напряженное. Алтынтадж помалкивал, но чувствовалось, что это затишье перед боем, который он готовит мне.

* * *

После разговора с Гуль-ага об Алмазе, я все чаще стал задумываться о судьбе этого парнишки.

— Скажи, — спрашивал я у матери, — может ребенок уйти из дома, если между отцом и матерью складываются плохие отношения?

— Может, сын, все может быть, да еще если ребенок такой талантливый. Чувства у него сильно обострены. А ты привел бы его к нам. Пусть хоть душою у нас отдохнет. А я бы вкусненького наварила и напекла. Что он любит?

— Возможно, пригласить его родителей в интернат?

— А что, если ты сам к ним сходишь?

— Боюсь, что-то напорчу в этом сложном деле.

— Почему?

— Мне так нравится Алмаз, что, если он обидится на меня, я себе не прощу этого.

— А ты посоветуйся с Гуль-ага, он-то знает Алмаза и его родителей. Да и к тебе относится хорошо.

На другой день после этого разговора я пошел к старику и поделился с ним мыслями об Алмазе.

Выслушав меня внимательно, он потер затылок и посоветовал:

— А может быть, нам сходить втроем? Прихватим и Алмаза.

— А он пойдет?

— Со мной пойдет… Чего замолчал?

— Есть одно дельце, не знаю как и сказать вам…

— Говори. Это связано с Таджем?

Я поднял глаза на старика.

— А откуда вы знаете?

— Догадываюсь. Он ведь не может спокойно жить, не кусаться. Ну, что он еще придумал?

— Прочел мой очерк в газете и предложил написать критический материал об интернате.

— О директоре?

— Угу.

— Давно метит на его место. Вот тебе герой для романа. Все люди как люди, а этот позорит нас на весь город. И директор молчит, словно боится его. Ладно, разберемся, в интернате есть отличные коммунисты.

— А еще он грозился мне сказать что-то очень плохое…

— Бай-бо! — покачивал головой Адам Гулович. Такого, видимо, он не ожидал.

— И мне кажется, что все это он хочет использовать против меня.

— Ничего у него не выйдет. — Старик постучал по ковру, на котором мы сидели, ладонью. — Тебе бояться нечего. Положись на меня. — И почему-то поспешил сменить разговор: — Так когда пойдем к родителям Алмаза?

— Хоть завтра, — сказал я. — Но мама хотела, чтобы вы с Алмазом сначала побывали у нас, пловом хочет вас угостить.

— Ай, берекеле! Разве можно отказываться от плова? Попросим Алмаза, он поиграет нам на скрипке. Согласен?

— Очень даже.

* * *

Алмаз. Мне все больше и больше нравился этот парень. Опрятный, собранный, он всегда был чем-то занят: то писал, то читал, то играл, а то рассматривал собранные камни! И я все чаще говорил о нем дома. Мама не мешала этому, поддерживала разговор, но лицо ее темнело, как небо, на которое набежали тучи. "Может быть, ревнует, что я так много говорю о чужом ребенке? — подумалось раз мне. — Или стесняется, что у меня нет брата? Но что же теперь делать!"

Добрая моя мама! Как я люблю наблюдать за ней. Особенно когда руки ее заняты вышиванием. Говорят, какой-то король тоже увлекался этим делом. Я как-то сказал ей об этом, и ее брови удивленно поползли вверх.

— А как он вышивал — крестом или гладью? — спросила она. — Это интересно: мужчина, шах — и вдруг женское рукоделье. А почему бы в интернате вам не открыть такой кружок, где бы дети учились вышивать?

— Лучше бы открыть кружок по русскому языку.

— Мальчик мой, — прошептала мама, — а Ты думаешь, орнаменты — это не буквы? Было время, когда сочинения писали нитками, а вместо бумаги была шаль. В газетах до сих пор пишут о древних туркменских вышивках и коврах!

— Ты права, об этом стоит подумать. Ведь если дети уже сейчас не овладеют искусством своих матерей, то потом может быть поздно.

— Вот и хорошо, — удовлетворенно улыбнулась мама. — Когда же придут твои друзья, а то рис пересохнет!

— Скоро. Готовься.

* * *

Но тут в школе случилось одно событие. Зайдя в восьмой класс, я начал перекличку. Читаю фамилии, ребята откликаются. Все вроде идет так, как надо. И вдруг:

— Гельдымурадова!

Молчание.

— Гельдымурадова!

В классе тишина.

Поднимаю голову, ученицы, которую все зовут за белое лицо Акджи́к, на месте нет.

— Аширов, — спрашиваю её соседа Нура, — где Акджик?

Молчание. Нур опустил голову, перелистывает страницы книги.

— Недавно была, — ответил кто-то.

— Заплакала и ушла, — добавил второй.

— Что случилось?

— Не знаем.

— Но она действительно плакала?

— Да, учитель.

Так ничего толком я и не выяснил. Идти к руководству мне не хотелось, так как для Таджиевича появится новая возможность упрекнуть меня в неосведомленности. И я даже представил себе, как он расхаживает по кабинету и читает мне мораль: "Плохая у тебя посещаемость! Нет дисциплины!"

— А учебники и тетради ее здесь?

Не дождавшись ответа, я подошел к парте, за которой сидела Гельдымурадова, и заметил вырезанную на крышке надпись: "Алмаз + Акджик".

Смотрю на Алмаза. Парень смутился. Класс ждал, что я предприму. Молча опустив крышку, я прошел к столу и продолжил урок.

Ребята слушали, но я понимал, что тихие они только внешне, а в сердцах их сейчас буря, которая должна вот-вот вырваться наружу.

Собрав всю свою волю, я говорил и говорил, украдкой посматривая на часы, но стрелки двигались очень медленно. Я понимал, что мне надо срочно принять какое-то решение, но какое? Я старался представить себе, как бы в таком случае поступил Адам Гулович, но ничего не получалось, а как нужно было то одно лишь слово, которым хотелось вызвать змею из норы.

Вот и звонок. В полной растерянности прошел я в учительскую, сел у окна и задумался. Настойчиво искать преступника? Наказать весь класс? Или вначале посоветоваться с директором?

После очередного урока я попросил Алмаза зайти в учительскую.

— Как ты думаешь, кто это мог сделать? — задал я вопрос, чувствуя страшную неловкость перед мальчиком.

— Не знаю, товарищ учитель. Я не вырезал.

— Я не говорю, что ты. Но ведь кто-то вырезал?

Алмаз пожал плечами.

Да, дело принимало серьезный оборот. Я не знал, как поступить дальше.

— Хорошо, Алмаз, иди отдыхай.

Отпустив Сеидова, я задумался, но никакого решения не мог принять.

Вошел Алтын Таджиевич, прерывая мои раздумья:

— Мне только что сообщили, что у вас опять происшествие. Ну, знаете, это уже не шуточное дело. Надо провести классное собрание и выдать этому артисту по всем статьям.

— Но это сделал не он.

— Покрываете любимчика. С вашим демократизмом скоро наша школа превратится в цирк. Тут, понимаете, нашего уважаемого директора представляют к почетному званию, а вы со своим Адамом Гуловичем учеников эксплуатируете в корыстных целях.

— В каких корыстных целях?

— Как это каких? То курятники строите, то дома штукатурите… Да вы сами-то знаете, кого покрываете?

Завуч умолк. Шрам на его губе побелел, губа стала вздрагивать. Но вот Алтынтадж на что-то решился, уставясь мне в глаза:

— Вы хотя бы знаете, что отец Нура Аширова был привлечен к суду по делу об убийстве?..

— Алтын! — крикнул директор, неожиданно появившийся в учительской. — Ты что! Я за́прещаю тебе говорить об этом. Мы же договорились… А ты, Байрам, действительно очень много внимания уделяешь этому Алмазу.

— Но ведь Алмаз талант!

— А остальные, те, что просто дети? Они же видят все это, им обидно. Постарайся не слишком-то проявлять свои симпатии к Алмазу.

— Но ведь он…

— Ты классный руководитель… Руководитель! Директор маленькой школы. Твоя обязанность — быть внимательным ко всем ребятам, и к Нуру в том числе.

Я посмотрел на завуча, глаза его злорадно искрились.

Динь-динь — зазвенели гильзы у меня над ухом.

— И заканчивайте вы эту эпопею со скрипачом, — сказал Таджиевич, глянув на директора. — Ничего порядочного из него не выйдет. Чтобы стать музыкантом, надо им родиться. Отец его занимается глупостями, а мы должны талант воспитывать? У вас есть программа, отчетности по успеваемости, посещаемости. Вот и выполняйте их.

* * *

Как я ни уговаривал себя, а мое отношение к Алмазу все-таки изменилось. Что-то сдвинулось в душе, и я не мог быть в своих отношениях к нему прежним. Но помня совет наставника, я старался перебороть себя.

Однажды Алмаз подошел ко мне и тихо сказал:

— Товарищ учитель, я знаю, кто вырезал на парте имена.

— Кто?

— Нур Аширов.

— Почему ты так думаешь?

— Несколько дней назад он украл у меня из книги пять рублей, которые дал мне папа.

— А почему ты знаешь, что деньги взял он?

— Потому что в тот день он ходил в кино и купил себе новый перочинный ножик. Такого ни у кого в школе нет.

Алмаз волновался, то всовывал руки в карманы брюк, то вынимал.

— Все равно нельзя так говорить об однокласснике, не имея веских доказательств.

Закончив разговор несколько резковато, я направился в учительскую, краем глаза следя за Алмазом. Он почему-то покраснел и стоял, не зная, как поступить дальше.

— Алмаз, — обратился я к нему, — можешь ты все это сказать директору?

— Могу, — раздалось в ответ.

— Хорошо, тогда пошли.

И странное дело, пока мы шли по коридору, у меня крепла уверенность в том, что Алмаз сказал правду. Во мне росла глухая неприязнь к этому Нуру Аширову. И ведет он себя недостойно, и истории с ним всякие…

— Есть предположение, что имена на парте вырезал Аширов, товарищ директор, — доложил я, предполагая, что директор обрадуется, накажет виновника, а мне пожмет руку, поблагодарив за старания. Но он только посмотрел на меня отсутствующим взглядом, потом повернулся к Алмазу.

— Это верно, сынок?

Мальчик молчал, засунув руки в карманы.

Директор вышел из-за стола, подошел к нам поближе и очень добрым голосом продолжил:

— Сынок, как он это сделал? Скажи. Я не буду его наказывать. Я хочу, чтобы он больше так никогда не делал. Правильно я говорю? А ну-ка сбегай и позови его сюда, а сам погуляй во дворе.

Директор поднял трубку телефона и набрал номер.

— Алтын? Зайди ко мне.

Через некоторое время пришли Нур и завуч.

— Опять он! — возмутился Таджевич, опускаясь на стул. — Опять будем искать истину! А все этот Гулович. Распустил класс, а теперь мы собираем ягодки.

Шрам на его губе побелел.

— Мне тоже говорили, что парту испортил этот самый герой. Сколько можно терпеть такого хулигана?! Ты это сделал? — угрожающе крикнул Таджиевич. — Говори, кутенок!

Нур молчал, но взгляд его пылал таким огнем, что казалось, еще немного — и случится беда.

Директор все так же спокойно сидел за столом, только лицо его побледнело. Длинные пальцы стучали по столу.

— Смотрите, да он издевается над нами, — воскликнул завуч, дернув парня за ремешок штанов. — Ты будешь говорить, а?

— Сынок, если это ты вырезал, признайся, — попросил директор. — И покончим с этой историей.

Алтын Таджиевич стал расхаживать из угла в угол. Его лицо наливалось кровью.

— Ай, берекеле! — вдруг воскликнул он. — Трое не можем разговорить одного сопляка. Говори, ты парту изрезал?

— Не знаю, — отвернулся Аширов.

— Ах, ты не знаешь! А кто знает?

Таджиевич резко повернулся к мальчику. Я быстро встал между ним и Ашировым.

А Нур вдруг отбросил мою руку, которую я положил на его голову, и, заливаясь слезами, закричал:

— Бей, бей! Ты же знаешь, что я круглый сирота! Бей! Да, это я вырезал имена на парте, я! Почему этому любимчику все можно: и к учителю в гости ходить, и у Адама Гуловича на скрипке играть, и вместе с учителем в театре сидеть, и во дворе школы с ним гулять?! А мне, если я круглый сирота, ничего нельзя! Так вот пусть ему хоть один раз будет плохо!

И, уткнувшись в мою грудь, Аширов громко зарыдал. Бай-бой, вот так новость! Мог ли я подумать, что в классе так ревниво следят за моим поведением. Получалось, что в проступке школьника был виноват учитель. Милый ты мой Нур, почему же ты все это время молчал? Да мама тебе нажарит столько чебуреков, что ты объешься ими! Ах, как я мог быть таким бездушным! Только бы сказал о том, что хочешь побывать у меня в семье!

Мальчик рыдал, содрогаясь всем телом. Казалось, еще миг, я и сам разревусь, как маленький. Вынув из кармана платок, я хотел вытереть слезы на глазах Нура, но сделать это не удалось.

— Не надо! — вдруг закричал Аширов. — Идите к своему любимчику! — И выбежал из кабинета.

Сбитый с толку неожиданными событиями, я, словно провинившийся школьник, не знал, как себя вести.

— Вот что значит иметь в классе любимчиков! — злорадно проскрипел Алтынтадж. — А ведь мы вас предупреждали!..

— А что я такого сделал?! Хотел, чтобы было как лучше…

— Ну что с ним делать: ты слово, он — десять!

Директор постучал карандашом по столу.

— И все-таки, Байрам, на вас лежит большая вина: нельзя в нашем деле проявлять свои симпатии и антипатии. Сами видите, чем это обернулось. Идите. А ты, Алтын, пока останься.

В коридоре всхлипывал Аширов.

— Учитель, меня накажут? — спросил он.

Мне хотелось выговорить ему что-то строгое, как этого требовало мое положение. Но у меня не хватило сил.

Я подошел, улыбнулся, легонько щелкнул по его горбатому носу и крепко прижал мальчика к себе. Нур словно влился в меня, так, верно, была нужна ему в этот момент ласка. Да я бы и сам, наверное, не возражал, если бы мама сейчас погладила меня по голове…

— Простите меня, учитель! — попросил Нур. — Я больше никогда так не буду делать.

— Ну, хорошо, хорошо, успокойся. Как в таком виде пойдешь в класс? Смотри, глаза какие.

— Я умоюсь.

— Да, в трудное положение мы попали.

— А что, если мы немного погуляем во дворе школы? — робко предложил мальчик.

— А ты пойдешь со мной?

— Когда у меня был отец, мы всегда с ним ходили вместе. Со мной даже аксакалы здоровались.

Что-то жаркое, огненное затопило мне грудь, и вдруг я понял: пусть сейчас будет хоть землетрясение, пусть налетит смерч, но я пойду с Нуром в школьный сад, чтобы он хоть на миг забыл о своем горе, о своем сиротстве.

— Нур, сердце мое, пошли!.. А хочешь, мы сейчас пойдем в кино?

Мальчик улыбнулся и тихо ответил:

— Нет. Алтынтадж тогда вас съест.

* * *

С момента последних событий я все чаще стал как бы присматриваться к себе со стороны, анализировать свои поступки, старался относиться ко всем ученикам одинаково ровно, никого не выделяя.

Алмаз сразу уловил перемену в наших отношениях. Вот уже который раз он подходил ко мне то с нотами, то с книгами, в которых рассказывалось о жизни великих оперных певцов, но бесед таких, какие были прежде, у нас не получалось. Алмаз нервничал, плохо готовился к урокам, переста́л играть на скрипке. Я все это видел, но продолжал сдерживать себя, хотя мне очень хотелось восстановить прежние отношения. После всего этого я возвращался домой с больной головой. Мама все это видела и молчала.

Мне казалось, что я выравниваю свои отношения в классе, а сам все прочнее привязывался к Нуру. Почему? Я и сам не знал. Может быть, потому, что я — туркмен, кумли, человек песков, а у нас в Каракумах, где родились и жили мои предки, отношения выстраиваются просто: если тебе человек нравится — заходи, будь гостем, а гость — выше отца. Если же нет, не по душе, значит, не по душе, ты уж прости…

Нур нравился мне все больше и больше. Этот смуглый, невысокого роста парнишка был с закваской настоящего джигита. Говорил он несколько дерзковато, стараясь подражать взрослым, но было видно, что мыслит он еще по-детски и как-то книжно. А тут вдруг в нем проснулось что-то странное — преклонение перед тайными силами природы. Он заговорил о злых духах, шайтанах. Рассказывал мне о каких-то "святых местах" в Каракумах.

— Учитель, — пытался дознаться он, — вам когда-нибудь снилась Карагырна́к?

— Черная дева? — переспросил я.

— О, это великая хозяйка страны предков, которые смотрят на нас с неба.

— Какую чепуху ты плетешь. Карагырнак — героиня древних сказаний.

— Нет, нет, не говорите так, а то у вас может отсохнуть язык.

— Нур, ты что, дорогой, не дурману ли объелся? Смотри, а то двойку поставлю, — пошутил я.

Нур посмотрел на меня, повернув голову, словно голубь на неожиданно найденное зерно — настороженно и удивленно. Он, как видно, хотел что-то мне сказать, но сдержался.

Однажды у него сорвались слова, которые заставили снова зазвенеть гильзы.

"Учитель, — сказал он, — вы знаете, за что осужден мой отец?.." Вот и все. Больше к разговору об отце Аширова мы не возвращались. Но после этого я стал понимать, почему меня так потянуло к Нуру.

С Алмазом мне было нелегко. Плохо разбираясь в музыке и геологии, я часто не мог ответить на его вопросы. Чтобы не ударить лицом в грязь, мне пришлось рыться в книгах, штудировать справочники.

Для Нура же я был живой энциклопедией. Рядом с ним я чувствовал себя человеком, обладающим огромным запасом знаний. В беседах с Ашировым мое самолюбие удовлетворялось, и я гордой поступью шагал домой. Ай да я!

Однажды Нур снова завел разговор о Карагырнак:

— А вот Якши Яманович говорил, что тот человек, который верит в Карагырнак, будет всегда счастливым.

Странное имя человека Якши Яманович[16] меня рассмешило. Я улыбнулся.

— Аширов, ты что говоришь?

— Я правильно говорю, учитель, — усмехнулся мальчик. Потом скорчил странную мину и сказал: — Смотрите, учитель.

Лицо его вдруг изобразило боль и страдание. Губы посинели, глаза закатились. Левая кисть втянулась в рукав пиджака, правая нога скрючилась, спина сгорбилась.

Передо мной стояло изуродованное существо, вызывавшее боль и сострадание. Уродец и есть уродец.

Мне стало известно, что одно лето, убежав из дома, Нур жил у какого-то колодца в пустыне, рядом со "священным" погребением, выпрашивая подаяния. Здесь-то он и научился всяким проделкам тунеядцев, кормившихся добротою доверчивых людей.

— Послушай, Нур, — сказал я ему, — но ведь ты настоящий артист! Нет, клянусь, я не шучу. Надо записаться в школьную самодеятельность.

Паренек недоверчиво покосился на меня. Сразу как-то помрачнел, замкнулся в себе, словно я насмехался над его искренними чувствами.

— Ладно, ладно, я пошутил, — поспешил я. — А кем бы ты хотел быть?

Но ответа не последовало. Мальчик разогнул спину, высвободил спрятанную в пиджак руку.

"А он действительно артист! — подумал я. — Это надо же, так тонко и так быстро изобразить попрошайку. Вмиг взял да превратился в уродца. И о Карагырнак, кажется, он говорил, подражая кому-то. Ну, Аширов, я вижу, ты замо́к с секретом. И к тебе особый подход нужен. Ну да я не спешу, а ты покажи себя".

* * *

Было понятно, что характер и поведение Нура могли оставлять желать лучшего. Круглый сирота, скитался по Каракумам и чужим людям, впитав в себя, видно, много такого, что и годами упорной работы не сразу в нем вытравить. Но подкупала его искренность, душевная щедрость, которыми он делился, не требуя ничего взамен. Улыбающийся, фантазирующий, он храбро шел на всякую трудность, не боясь бед и наказания. Но и хитрости в нем было достаточно. Правда, она была не злобной, а скорее озорной, показной.

Что делать, такова участь педагога детского дома. Получает ребенка из семьи, где родители лишены прав, и должен приложить все усилия, чтобы воспитать его настоящим человеком.

Несомненно, Аширов способный малый. Именно вот из таких вырастают толковые специалисты. Но и учителя для таких нужны, наверное, не такие, как я, а, может быть, такие, как Макаренко.

Однажды я вошел в корпус, чтобы посмотреть, как мои ребята готовятся к занятиям. Все было нормально: кто читал, кто писал, кто заучивал стихи. В одной из комнат девочки занимались рукоделием: вышивали национальные узоры на платьях.

А вот и комната, в которой жил Нур. Он что-то писал, лежа на кровати.

— Нур, — заметил я, — надо бы сесть за стол!

Он резко обернулся.

— Извините, учитель, но я иногда люблю так писать.

— Смотри, береги глаза. А чем занимаешься? Готовишься к урокам или так что?

Аширов растерялся. Бросил взгляд на меня, на свои записи и покраснел.

— Хорошо, пиши, не буду мешать.

И я хотел уже выйти из комнаты, мальчик остановил меня:

— Учитель, не уроки делаю, а пишу дневник.

— Правильно делаешь, это никогда не помешает. Пройдет время, а записи останутся.

Если говорить честно, мне очень хотелось заглянуть в дневник, но я понимал, что просить об этом нельзя.

— Многие большие писатели вели дневники. Ну, будь здоров, — попрощался я и переступил порог комнаты.

— Байрам Чарыевич!

Я оглянулся. В дверях стоял Нур.

— Учитель, — снова позвал он, — если хотите, посмотрите мой дневник.

Было видно, что это решение далось Нуру не сразу, во всяком случае, оно пришло не сегодня, не сейчас.

Я обрадовался, тронутый доверием мальчика, но и не спешил согласиться с его простодушным предложением.

Нур вроде понял мои сомнения, сказал просто и доверительно:

— Байрам Чарыевич, вы же писатель, вы все поймете правильно. Да и секретного здесь ничего нет. Прочитайте, я вас прошу.

Глаза Аширова были наполнены такой искренностью, таким призывом выполнить его просьбу, что я решился и взял дневник в руки. Он оказался увесистым. Страницы были старательно исписаны с двух сторон. Нур писал красиво, разборчиво, словно писарь военкомата. Но странное дело, в середине тетради я увидел два рубля. Как бы не замечая денег, я перевернул лист, второй, третий.

— Байрам Чарыевич, — вдруг донеслось до меня, — если хотите, прочтите все это дома.

— Спасибо, я так и сделаю.

* * *

А дома, переодевшись, вымыв руки, я тут же принялся читать написанное Ашировым. И с первых слов дневника во мне стали нарастать напряжение, непонятное беспокойство.

"По разговорам людей я знал, что мой папа получал небольшую зарплату, — писал Нур. — Мама шила, вышивала, ткала ковры. Папа иногда брал чемодан и куда-то уезжал. Как-то я попытался приподнять этот чемодан, но он оказался очень тяжелым. За обедом мама сказала отцу: "Смотри, как бы тебя не прихватили с этим… Кривого забрали, скоро суд". После обеда отец и мать снова говорили о том чемодане, но теперь очень тихо.

Однажды я пошел в школу в пиджаке, который мне подарил папа. Меня обступили ребята, спрашивали про обнову и разглядывали ее.

"Ты где ее взял?" — спросил Кутлы́, один языкастый хулиган.

"Я не вор, чтобы брать", — ответил я.

"Ты-то нет, а отец твой — первый спекулянт, это всем известно!" — крикнул Кутлы.

Я подбежал к нему, вцепился, и мы упали на землю.

Как-то, вернувшись из школы, я увидел, что милиционеры посадили в машину маму и увезли. Сестричка плакала. Ночевали мы у соседей. А потом пришел какой-то человек, и нас привезли в детдом. Об отце я так ничего и не знаю. О нем очень тоскую, а иногда и плачу… Папа! Где ты, дорогой мой, любимый папочка! Как я хочу увидеть тебя. Как я хочу поговорить с тобой и услышать твой и мамин голос. Я очень соскучился. Прошу тебя, ну, хоть приснись во сне…"

Дальше читать я не мог: слезы душили меня, и самому очень хотелось увидеть своего отца, поговорить с ним, посоветоваться. Джигит не должен плакать, слышал я с самого детства, но сейчас не выдержал и заплакал.

Мне было стыдно перед самим собой, но что делать, учитель я, джигит, но ведь тоже человек.

— Ты что, сынок? — спросила мама, заглянувшая ко мне в комнату.

— Ничего. Что-то затылок сдавило. Давление, наверное.

— Это нервы. Попей зеленого чая, пройдет.

— А что делал в таком случае отец?

— Всегда был очень добр с ребятами, помня, что они сироты. И ты не забывай об этом.

— Я о давлении, мама.

— И я о том же. Я сейчас принесу чаю.

* * *

Поужинав, я решил съездить к Адаму Гуловичу. Старый учитель принял меня, как всегда, радостно. Глаза его смотрели ласково, худые руки взволнованно то застегивали, то расстегивали пуговицу на рубашке.

Я рассказал ему о дневнике Нура Аширова. Хозяин дома потер затылок, надвинул на нос очки и долго рассматривал меня, думая о чем-то своем.

— Нету и не было у него никакого дома. Отца и мать он не знает, — сказал он вдруг, словно обрезал.

— Как так, но ведь он пишет, что отец подарил ему костюм.

— Разве ты не знаешь, что Аширов родился в колонии? — спросил старик, испытующе посматривая на меня.

— Как это, в колонии?

— Все, что он пишет в дневнике — это плод его фантазии. Ему очень хочется быть похожим на всех. Вот и выдает желаемое за действительное. Отец и мать его, действительно, сидят, но не только за спекуляцию.

Адам Гулович глубоко вздохнул и задержал дыхание, как бы боясь, что вместе с ним изо рта вырвется то, что он долго и тщательно скрывает. Не знаю почему, но у меня забилось сердце, сдавило горло.

— Учитель, — сказал я, — как могло случиться, что Нур родился в тюрьме?

— Не в тюрьме, а в колонии. Срок его отцу дали большой. Ну, вот он и сошелся там с какой-то женщиной. Та родила. В дневнике есть страницы о письме матери, которое она присылала ему из колонии, не читал?

— Нет. А он знает о своей судьбе?

— Знает.

Старик потер затылок и опять посмотрел на меня задумчиво и напряженно.

Динь-динь — зазвенели где-то надо мной гильзы пистолета. Лучи электрической лампочки, висевшей в беседке, вдруг как бы собрались в пучок, превращаясь в связку цветных карандашей. А взгляд старого учителя, наполненный заботой и сочувствием, продолжал источать таинственность, заставляя меня боязливо напрягаться.

— А он тебе ничего больше не говорил, не спрашивал о чем-либо? — донесся до меня вопрос.

— Нет. Хотя как-то заговорил о каком-то милиционере…

Поправив очки, старик снова остановил на мне взгляд. Казалось, он все хочет что-то сказать и никак не решится.

Динь-динь — снова зазвенели стреляные гильзы.

Вернувшись домой, я торопливо перелистал страницы дневника. Вот оно, то место, где говорится о письме матери. Да, Нур не скрывал, что оно из мест заключения. Но, как я понял, он создавал образ матери из двух женщин — из той, что была матерью его сестры по отцу, и матери, которая родила его в колонии.

Вот что было написано по этому поводу.

"Вскоре после того, как меня перевели в детдом, я получил письмо от мамы, в котором говорилось: "Сынок, будь джигитом. Так сложилась наша судьба, что мы должны все выдержать. Тебе еще долго придется быть одному. Но ты не ругай нас за то, что мы не могли дать тебе жизнь на воле. Мы честно и на всю жизнь полюбили с отцом друг друга. Сейчас его перевели в другую колонию, но скоро администрация обещала помочь нам быть поближе друг к другу. Если ты встретишь человека, в смерти отца которого случайно оказался виновным твой отец, попроси у него, сыночек, прощения. Я знаю, что это трудно, но что делать, отец не хотел всего этого. Но видно, человек не волен распоряжаться своей судьбой. Папа твой человек очень добрый и очень хороший. Здесь, в заключении, он спас мне жизнь и многим помогал в трудную минуту. Помни и люби его. Скоро я вернусь, найду тебя. Целую тебя, мой ласковый жеребеночек. Учись, слушайся старших. Мама".

Прошло четыре года, и мама вернулась. Она пришла в интернат. Мы пошли в наш дом. Все было на месте, только засохло урюковое дерево. Но утром я сказал ей, что пока вернуться домой не могу, буду ждать возвращения отца. Мне жалко было смотреть на ее постаревшее лицо, поседевшую голову, но я ушел в детдом. Во сне всё чаще вижу отца. Он такой высокий, сильный и всегда скачет на ахалтекинском коне".

Я закрыл тетрадь, накинул пиджак и вышел во двор. На соседней алыче сонно ворковала горлинка. Гулко лаяли собаки, из соседского двора пахло шашлыком. Мне было грустно, и я вспомнил своего отца — высокого и сильного. Вспомнил, как выбегал его встречать, как он передавал мне папку и тетради, как я шел с ним рядом, гордо приподняв голову. Да, но ведь я видел своего отца, а Нур только воображает его. Как же ему трудно живется!

Низко-низко пронеслись летучие мыши. Где-то всхрапнул конь. Из клумбы, где росла мята, шел резкий и заманчивый запах.

Передо мной почему-то всплыл кабинет директора и плачущий Аширов, которого мне тогда было и не понять. Только вот теперь, когда я узнал о его изломанной судьбе, я начинаю проникаться к нему настоящим пониманием. Как удивительно я был неправ по отношению к этому человечку. А что, если пригласить его домой? Ведь он даже и не знает, что это такое. Он лишь мечтает о доме, придумывая встречу с матерью и высохшим урючным деревом. Решено, я приглашу их обоих — Нура и Алмаза. Накроем стол, наварим домашней еды, мама напечет сладких вещей…

* * *

Сегодня выпал первый снег. Ребята интерната слепили снежную бабу, сделали каток. Кричат, натирают друг друга снегом, валяются по насту. Я бы и сам с удовольствием поиграл в снежки, да нельзя вроде. Учитель!

У входа в — школу виднеется объя́вление: "Внимание! Сегодня в 18.00 в актовом зале учебного корпуса концерт. Играет на скрипке Алмаз Сеидов! Концерт называется "Первый снег".

Я замер. Вот это номер. Вот это Алмаз! Все сделал сам, ничего не сказал мне. И я вдруг понял, что концерт Алмаз дает, ревнуя меня к Нуру. Ах ты, дорогой мой мальчик! Как хорошо, что ты такой умный и гордый. Будь всегда таким. А на твой концерт я приду в своем новом костюме и буду сидеть в первом ряду. Подарю тебе букет цветов. Это будут первые цветы твоего успеха. А потом мы поедем ко мне домой, где будем есть плов, настоящий плов, приготовленный из ханско-ташаузского риса. Успехов тебе, мой родной, больших успехов. Искренность и радость мои были настолько велики, что, сняв шляпу, я несколько минут простоял у объявления с обнаженной головой.

Представляю, какой сегодня будет Алмаз. А что, первый в жизни концерт. У меня, например, такого в жизни никогда не будет. Ну, ну, Алмаз, успеха тебе.

* * *

Связывая тему урока с сегодняшним снегом, я прочел ребятам рассказ Паустовского "Ручьи, где плещется форель". Это один из самых любимых моих рассказов, а особенно вторая его часть, в которой повествуется о снеге и любви генерала и певицы Марии Черни.

Закрепляя материал, я попросил пересказать содержание рассказа одного, второго ученика. Все было хорошо. Обращаюсь к Алмазу. Сеидов молчит, нервничая.

— Алмаз, повтори то, что я только что прочел. Тишина.

— Встань.

Алмаз поднялся.

— Ты слышишь, о чем я тебя прошу?

Ответа нет.

— Что случилось?

Левая щека парня дернулась.

Напрягаюсь, быстро листаю страницы журнала.

"Да ведь у него концерт", — успокаиваю себя, стараясь не смотреть в глаза ученика, и тут слышу голос Аширова:

— Учитель, ему сейчас очень трудно: его родители сегодня разводятся.

Что-то тяжелое и острое пронзило меня. Я посмотрел на Алмаза: щеки его вздрагивали, на глаза навернулись слезы. Левая рука вцепилась в парту.

Я встал, подошел, положил руку на плечо мальчика, не зная, что говорить. А он повернул ко мне лицо и поднял глаза.

— Алмаз, прости! — попросил я, чувствуя, как дрогнули у меня уголки губ. — Я не знал.

Но слезы уже катились по его щекам.

Класс молчал. Ни звука. И только соседка Алмаза по парте нервно искала что-то в карманах, а найдя, вложила в его руку носовой платочек. Алмаз не постеснялся поднести платочек к глазам, чтобы смахнуть слезы.

Я вздохнул так глубоко, что закололо в сердце.

— Будь джигитом, Алмаз! — призвал я и потом, помолчав, спросил: — А как концерт? Надо отменить?

Левая рука, сжимавшая платок, еще раз промакнула слезы на щеках, губы передернулись, и все мы в классе услышали твердое и уверенное:

— Я буду играть, учитель.

— Сможешь?

— Да.

— Молодец, дорогой.

— А вы придете?

— Конечно, и в своем новом костюме.

— Тогда я ничего не боюсь.

— И принесу тебе большой букет цветов. Принести?

— Принесите, учитель. Мне будет очень приятно.

— Вот и хорошо. А теперь расскажи о снеге, Марии Черни, о генерале, который во имя любви позабыл о своем воинском долге…

* * *

А вот и созрел тутовник. Это означало, что учебный год подошел к концу.

— Молодо́й человек! — окликнул меня кто-то в центре города. Я обернулся и увидел того самого врача-психиатра, который консультировал меня перед окончанием университета.

— Ну, как вы себя чувствуете?

— Ничего, все хорошо.

— Я же говорил вам, что вы совершенно здоровы.

— Но знаете, — пожаловался я, — карандаши и гильзы все-таки преследуют меня.

— Ничего, попробуйте заняться йоговскими упражнениями. Все снимет как рукой. Видно, в далеком детстве что-то у вас было связано с этими предметами. Пейте бром. Три ложки в день. Академик Павлов сказал, что человечество счастливо тем, что изобрело это лекарство.

Мы распрощались.

Врач оказался прав — некоторое время спустя все обошлось без йоги и брома, но лучше бы и не было такого финала.

Однажды я пришел в учительскую и увидал двух незнакомых мне людей. Поздоровавшись, я хотел заняться своими делами, но заметил, что женщина очень пристально смотрит на меня.

Мужчина, голова которого была обрита, опустил глаза, перебирая в руках коробок спичек.

И тут меня кто-то тронул за локоть.

— Здравствуйте! — раздался голос Адама Гуловича. Старик, как всегда, улыбнулся и протянул руку.

— Как дела, сынок? Как мама?

Я хотел было рассказать обо всем подробно, но старый учитель вдруг остановил меня, приподняв руку, и сказал, поворачиваясь в сторону мужчины и женщины:

— Знакомься, это родители Нура Аширова. Отец и мать.

Я растерянно кивнул головой.

— Вот, — донеслось до меня, — они пришли, чтобы взять сына домой. Директор в курсе дела, но они хотят поговорить и с вами.

— Это все зависит от самого мальчика, — ответил я, почему-то волнуясь. — Захочет, может идти, не захочет, может оставаться в детдоме.

— Да, да, — закивал бритоголовый человек, не поднимая на меня глаз.

— Сходи за парнем, — попросил старый учитель.

Я привел Аширова.

Подойдя к своему прежнему месту, я прислонился к подоконнику, ожидая увидеть, что произойдет между родителями и сыном.

Нур стоял у порога, пристально смотря на мужчину и женщину, сидевших на стульях. Было видно, что он догадался, кто перед ним, такое волнение охватило его, что губы посинели.

Первой не выдержала женщина.

— Нур, сердце мое, — позвала она, захлебываясь слезами. — Это ведь я — твоя мама.

Мальчишка кинул взгляд на мать и как-то особенно прямо посмотрел на мужчину. Тот молчал, все сильнее потирая бритую голову. Какой-то тяжелый груз так сильно навалился на его плечи, что он только и промолвил: "Сынок!"

Посмотрев в мою сторону, как бы ища какой-то поддержки, Нур все еще продолжал стоять на том же месте. Чувствовалось, что в груди его бушевала буря.

— Что же ты, поздоровайся с отцом, — подсказали ему. — Ну, подойди.

— Он мне не отец, — решительно ответил мальчик.

Женщина вздрогнула.



— Нур, Нур, сердце мое, не говори так при чужих людях.

— Они мне родные, — возразил паренек, кивнув в нашу сторону. — Я вас так ждал! Мне раньше говорили, что тот человек, который из-за вас в могиле, был плохим, и я верил этому. Но теперь я знаю, что это неправда. Человек, которого убили твои друзья, — Нур кивнул в сторону бритоголового, — был очень хорошим. Он жизнь не пощадил за других.

Паренек умолк. Его побледневшее лицо повернулось в мою сторону, а глаза о чем-то спросили у старого учителя. Взмахом руки Адам Гулович дал понять, что надо о чем-то пока молчать.

Мужчина и женщина сидели уронив руки между колен.

— Знаю, я виноват, — вдруг заговорил бритоголовый. — А в чем виновата мать? Почему ты хочешь, чтобы она страдала? Я понес наказание и искупил вину. За хорошую работу меня освободили досрочно. Слушать твои слова мне тяжелее, чем судебное обвинение, но что делать, видно, такая моя судьба. И я клянусь тебе, сынок, что до последних дней моих ты больше никогда и ничего плохого не услышишь обо мне. — Губы мужчины дрогнули, он смахнул с глаз кулаком слезу и вдруг, потихоньку сползая, встал перед сыном на колени: — Прости, прости меня, сынок… Я прошу тебя, вернись в родительский дом.

Мужчина оперся руками о пол. Видно, его сразила нестерпимая боль: лицо исказилось гримасой.

Дрогнул и Аширов. Он не ожидал, что отец встанет перед ним на колени.

Мне стало невыносимо тяжело, и я вышел из учительской, направляясь в кабинет литературы. Вскоре туда пришел и мой наставник.

Мы долго молчали. И опять, как мне казалось, яшули что-то хотел сказать, но так и не решился. Динь-динь — зазвенели гильзы.

— Яшули, — обратился я к нему, — вы что-то хотите мне сказать?

Старик повернул голову в мою сторону, потер затылок, улыбнулся и ответил:

— Я хотел сказать, что вы будете прекрасным педагогом, Байрам, так как сумели завоевать сердца двух таких сложных характеров, как Алмаз и Нур Аширов.

— И все же…

— И все же… — начал было старик, но тут его прервали.

Нас приглашали в учительскую, где уже находились директор и завуч. Они поздравили родителей и их сына со встречей, желая всего самого лучшего в их совместной жизни.

Бритоголовый пожал всем руку, а дойдя до меня, почему-то смутился, посмотрел на сына и поцеловал меня в щеку.

— Вот и хорошо, — прощаясь, добавил директор, — а формальности закончим позже, когда придете за вещами. До свиданья.

Ушел и Адам Гулович.

До ворот интерната мы провожали Ашировых вдвоем — я и Алмаз.

Но вот мы попрощались с Нуром и его родителями. Бритоголовый подошел ко мне. Кивнул головой и тихо сказал:

— Учитель, спасибо за сына. А за все остальное прости, если можешь. Но я в том не был виноват, случайно попал в это дело. Прости, сынок.

Ничего не понимая, я посмотрел на Нура. И тот опустил глаза.

— Пусть твоя мать живет долго, Байрам! — как бы благословила меня женщина, лицо которой было иссечено морщинами. — И прости нас, прости! Мы перед тобой очень виноваты!

И они пошли, взяв сына за руки. Так это делали когда-то мои родители.

— Учитель, — спросил Алмаз, — вы радуетесь уходу Нура?

— Да. А почему ты… — не договорив, остановился. Алмаз плакал. — Не надо, — попросил я его, — не надо. У тебя совсем другая судьба, мой мальчик. Еще пробьет и твой час.

— Нет, учитель, я так никогда не уйду. А если уйду, то только вдвоем.

Я понял, о ком говорил паренек, но не придал этому значения.

— Ты будешь музыкантом. Тебя, дорогой, ждет Московская консерватория.

Алмаз содрогался всем телом, а правая рука все махала и махала вслед товарищу по классу.

— Будь мужественным, Алмаз! — призвал я и совершенно неожиданно даже для самого себя предложил: — А если хочешь, переходи жить в нашу семью. Стань моим братом. Мама усыновит тебя.

Паренек вздрогнул так, словно к его лицу поднесли огонь.

— Как вы сказали, учитель?

— Моя мама решила усыновить тебя, и мы станем братьями.

— Это вы решили сейчас, вам стало меня очень жалко?

— Нет, Алмаз, я об этом уже говорил дома. Там согласны.

Щека паренька задрожала, он какое-то время смотрел на меня, бледный, потом сорвался с места, направляясь к учебному корпусу.

И тут раздался голос:

— Радуетесь?

Я повернулся, рядом стоял Алтын Таджиевич.

— Не скрою, аксакал, приятно, что мой бывший ученик навсегда уходит из детдома счастливым человеком.

— Наивный вы еще, Байрам.

— Почему?

— Вы знаете, кто этот бритоголовый?

— Отец бывшего моего любимого ученика.

— Он — один из убийц вашего отца…

— Какого отца? — удивился я.

— Участкового милиционера, погибшего при исполнении служебного долга.

— Извините, яшули, но я вам не верю.

— Придется поверить. И скажите нам спасибо, что так долго молчали, зная, что в классе у вас сын человека, проходившего по делу об убийстве вашего отца.

— Не верю!

— Вы хотите сказать, что не хотели бы верить. Но что делать, жизнь такая штука — испачкавший руки, испачкает и лицо. Думаю, теперь Адам Гулович расскажет вам эту историю со всеми подробностями.

Казалось, меня ударили по ногам ломом.

— Но все же говорили, что мой отец погиб на фронте смертью храбрых.

Завуч опустил глаза.

— Говорили. Чтобы вам было легче смириться с мыслью о гибели отца. Его убили спекулянты.

— Яшули, а что вы знаете о моем отце? И почему о его гибели мама мне ничего не рассказывала?

— У тебя, дорогой, не родная мать.

— А где же родная?

— Она умерла от тоски по убитому мужу. Но лучше всего об этом ты спроси у своего друга Адама Гуловича.

* * *

Я, конечно, тотчас помчался в дом старого учителя. И потребовал довольно решительно рассказать, наконец, все, что он знает о моих родителях и родителях Нура Аширова.

— Байрам, — начал старик, глубоко вздохнув. — Тадж прав, я очень хорошо знал твоего отца. Он был участковым милиционером. Он хотел разоблачить спекулянтов, а как-то в этом деле был замешан и отец Нура. При задержании преступников твоего отца ударили ножом, и он умер.

— А мать?

— Мать ослепла от горя, а потом случился рак. Тебя — малютку — взял дядя, у них не было детей. Вот ты и вырос, не помня родителей.

Тихий, спокойный голос хозяина дома как бы околдовал меня.

— Все это можно чем-то подтвердить? — обратился я к старику.

— Можно, — ответил он. Дотянувшись до тумбочки, на которой были сложены одеяла и подушки, он выдвинул ящичек, вынул из него пакет, завернутый в газету и целлофановый мешочек.

Еще минута, и у меня в руках оказалась связка цветных карандашей и две стреляные гильзы.

Мне стало плохо. В глазах потемнело, сердце застучало громко-громко, на лице выступил холодный пот.

— Скажите, Адам Гулович, а какое отношение имеют эти карандаши и гильзы к истории с моими родителями?

Узловатая рука поправила тюбетейку на голове, погладила мою.

— Их нашли около того дома, где его ранили. Твой отец, видимо, до последнего мига не хотел стрелять в людей. Палил мимо или в воздух. Твоя мать зашила их в тряпочку и повесила тебе на шею. А в больнице, умирая, она попросила сохранить это как талисман.

Старик надолго замолчал. Потом вдруг сказал:

— Все это можно проверить в милиции. Там еще есть люди, которые помнят эту историю.

— Ну, зачем? Спасибо за все. Только я не знаю, как теперь быть с мамой: говорить ей обо всем этом или умолчать?

Старый учитель принес банку с медом, зачерпнул целую ложку тягучего янтаря, опустил его в пиалу. Лицо его прояснилось.

— А зачем тебе тревожить бедную женщину? Она так любит тебя. Ведь говорят же: не та мать, которая родила, а та, что воспитала. Она не переживет такого горя. Живите, как жили.

— Учитель!

— Да, сердце мое.

— А почему вы подслушивали у двери в день моего первого урока?

Старик смутился. Глаза его лукаво заблестели.

— Я боялся, что ты, зная всю эту историю, плохо отнесешься к Нуру. Алтынтадж мог многое натворить. Вот и пришлось сходить в разведку.

Говорить мне было тяжело — грудь будто опутали колючей проволокой.

— Ничего, — подбодрил старик, — это нервы.

— Гуль-ага, — тихо позвал я.

— Ой! — отозвался он.

— А нет ли у вас фотографии моего отца?

— Бай-баё! — воскликнул старик. — Есть, сынок, есть!

Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с фотографией, с которой на меня смотрел молодой мужчина в милицейской форме, он был чем-то очень похож на меня.

— Учитель, вы хорошо знали его?

— Отец очень хотел поступить на юридический факультет. И на эту последнюю операцию его не брали, сам напросился. И когда на него набросились преступники, он мог бы отступить, а то и отстреляться. Он был очень честным и гордым человеком, Байрам. Он и имя тебе дал Байрам, с тем, чтобы вся твоя жизнь была тоем, праздником. А оно, видишь, как обернулось… — Мы встретились взглядами. — Раньше, когда Нур был рядом с тобой, я не мог тебе рассказать об отце, боялся, как бы в тебе не возникла мстительность по отношению к мальчику.

— А теперь?

— А теперь, когда ты становишься настоящим учителем, уверен, что рассказать правду надо. Вот почему отец Нура не мог смотреть тебе в глаза.

Перебирая карандаши и гильзы, я думал: "Да, трудно, оказывается, быть настоящим учителем. Для этого мало уметь донести до учеников новый материал, требовать дисциплины, ставить отметки. Настоящий учитель должен быть выше черных чувств. А разве не так — верни мне Адам Гулович карандаши и гильзы раньше, раскрой тайну смерти моего отца Алтын Таджиевич не в день ухода Нура из интерната, кто знает, как бы выстроились наши отношения с Ашировым? Сумел бы я перебороть в себе эти черные чувства? Конечно, я еще далеко не учитель. Я — подмастерье. А вот они — старики, настоящие уста́-ага, мастера.

— Ничего, Байрам! — подбодрил меня хозяин дома. — Учителя седеют рано. Ты должен это знать. Ты сейчас куда, домой?

— Да, к маме.

— Молодец, сынок. Ты у нее единственный родной человек на этом свете.

— У нее еще будет сын. Мой брат.

— Кто еще?.. — удивленно вскинулся старик.

— Алмаз.

— Бай-баё! — тихо произнес Адам Гулович. — А ты, оказывается, тот нар[17], который не оставит груза в Каракумах.

Старый учитель встал, прошелся по комнате, потер затылок и дотронулся рукой до моей головы.

— Ты даже не представляешь, какое доброе дело вы хотите с матерью сделать. Клянусь честью, отец гордился б тобой, узнай он о твоем поступке. Молодец, сын мой, два раза молодец! Ты будешь настоящим учителем, даю голову на отсечение.

Домой я возвращался с легким сердцем. В парке, где поблескивал огонь памятника Неизвестному солдату, я присел на лавочку, около которой мы когда-то говорили с Дурды о нашем будущем. Вспомнились слова, которые я сказал ему тогда: "Учительство — моя мечта".

Я вынул из кармана гильзы и посмотрел на них. Странно, что они были такими, какими рисовало их все эти годы мое воображение. Только они теперь молчали, не звенели. Я бережно опустил их в нагрудный карман и поднялся. Подошел к Вечному огню у памятника Неизвестному солдату, сиял шляпу и склонил голову. И виделось мне ясно и четко живое лицо отца…



Загрузка...