В Париже в университетах — как у нас до революции. Вот опять забастовка. Экстремистское “двоешное” меньшинство вкупе с преподавателями (детьми сексуальной революции 1968 г.) и частью обслуги не дают учиться добросовестным и усердным: вынесли из аудиторий стулья, издеваются над “штрейкбрехерами” и проч.

Больное общество; под пленкой благополучия, ежедневной вкусной еды, посиделок в кафе и ресторанах тлеет болезнь. Если эта ненасытная сволочь когда-нибудь объединится с окраинами (“третьим миром”), Франции наступит скорый конец (а заодно и Европе).


1 марта, воскресенье.

“Счастливое детство” современных тинейджеров (к тому ж до неприличия затянувшееся). Труд (любой: учебный, творческий, хозяйственный или чтение книг) как досадная помеха для удовольствий. От удовольствия — к удовольствию. И между ними тягостное “тягло” труда. Во Франции: каждые два месяца — двухнедельные каникулы. И что делать детям — отдыхать. Кто побогаче — лыжи и проч. Большинство — у телевизоров и компьютеров. Облучение потреблением, его пропаганда — тоталитарней коммунистической.

Вася: “Я два месяца мечтаю, как буду кататься в горах на лыжах”. У меня в 15 лет в Рыбинске были другие мечты: я уже тосковал по культуре и — вот по нынешним временам чудеса! — ходил в чит. зал нашей городской централ. библиотеки. Разве бросил бы я “Трех товарищей” на середине? Разве строил бы рожи, если б меня звали к чему-то высокому? Я брался за… требующее усилий добровольно, охотно, а не с полутайным истеричным раздражением. Чем же ответят через 5 — 10 лет наши дети на тяжелые вызовы новейших времен? Непредставимо.


7 марта, Москва.

С утра записывался с Саввой Ямщиковым и Игорем Золотусским на ТВ (о гоголевском юбилее). Да и сейчас ходил открывал ворота — едут телевизионщики. Как было славно, когда утром прямо в студии подходила ко мне молодежь: мои слова на “Имя Россия” были услышаны! О “либеральном консерватизме” с жадностью расспрашивали меня.


В четверг ездили с Сашей Жуковым в Черниговский скит. Какое же хорошее место! Постояли у Леонтьева и Розанова, шел снежок, пробивалось солнце. Вдруг в Лавре, на подступах к ней, даже на дальних подступах, милиция и ГАИ, в Лавре — омоновцы. Спрашиваю — “ждем Патриарха”. Я, честно сказать, усомнился: как, Патриарх, в свою Лавру — и такие предосторожности. В Троицком соборе все прояснилось. С Кириллом была “первая леди”. Подходили к раке Преподобного. Возле входа в палаты Патриарха выстроилась вся — судя по виду — местная номенклатура. Отдадим должное Патриарху: он на нее даже и не взглянул — только обратился к наместнику. (Это мы наблюдали с высокого крыльца трапезного храма.) Памятный, славный день!


10 марта, 8 утра.

Приснился хороший сон: суть человеческого существа — белая, каждая молекула белая — разговариваем об этом в светлом зале с бревенчатыми свежими стенами, а за окном проплывает какая-то непонятная птица, кося на нас желтым глазом. Тоже белая и перебирает лапами, словно не летит, а плывет.


Затасканный прием, от которого меня прямо-таки с души воротит. Массовка. Какой-нибудь чудак (а заодно и смельчак) выкрикивает особенно соленую шутку — и все гогочут. Прием, рассчитанный якобы умилить зрителя толпой простого народа. Соленость шутки зависит от степени либеральности существующего режима. Фальшь, фальшь и фальшь. (Кстати, этому дурновкусию отдал дань Солж. у себя в “Красном колесе” — рудимент соцреал. школы.) А шутник, как правило, погибает потом героической смертью, и только тогда все понимают, кого они потеряли, что у этого ёрника и грубияна было детское и бесстрашное разом сердце.


Никита Струве: черствость-зажатость и — детскость одновременно. Так, он рассказывает (точнее, это дневниковая запись дней высылки Солженицына), что в первую минуту первой встречи планировал отвесить пророку земной поклон. (Но не успел, А. И. рванулся навстречу и обнял за плечи. “Вестник РХД”, № 194.)


Наша история, увы, выстроена на гражданском страхе, очевидно, в большей степени, чем европейская. Но в “сухом остатке” Рублев и Рокотов, Дионисий и Пушкин, Тютчев и Достоевский. Ну и Серебряный век, попытка, как теперь выражаются — перезагрузки с социального на духовное. Это не мало. Но в 17-м году со дна поднялась именно сама преисподняя. Мягкая монархия — через полгода анархии — пришла к кровавой диктатуре. Иного, видимо, не дано.


Не станем недооценивать сталинский агитпроп: “Александр Невский” — первый патриотический (идеологический) “блокбастер” в мире. Если понимать под этим масштабное переплетение “битвы” и мелодрамы, то потом у нас (спустя три десятилетия) были “Война и мир”, а за океаном — “Унесенные ветром”. И видимо, на этом этот жанр — как полноценное произведение искусства — себя исчерпал. Думаю, что и “Тарас Бульба” Бортко, а следом и “Утомленные солнцем — 2” Михалкова — с треском провалятся как идеологические поделки.


Солженицын рассказывает, а рассказ-то для Франца Кафки. Мужчина (сентябрь 1937 г.) направлялся в станционный буфет. Но его остановила молодая энкэвэдэшница и завела в Особый отдел (больше он ее никогда не видел). После многолетней отсидки он реабилитировался; в его Деле была всего одна фраза: “Задержан при обходе вокзала”.


В пятидесятые годы мужчины у нас летом носили шелковые рубашки с коротким рукавом, чаще всего апаш (воротником “апаш”). Мне такую в подарок привезла из Москвы тетка — салатового цвета, я был в ней на выпускном балу после 7-го класса. Потом шли, помню, по проспекту Ленина и пели “Подмосковные вечера”.

В такой же бобочке, только розовой, был и первый напечатавший стихотворение Рейна редактор; у этой бобочки был несвежий воротничок “цвета гнилой розы”. Поздний Рейн болезненно разгончив и рыхл, но стихи (в “Новом мире” лет 5 назад) про эту первую публикацию — памятны и уже потому — превосходны.


15 марта, воскресенье.

“Арх. Гулаг” — в сознании моего (и след.) поколения так и запечатлелось: книга, которая опрокинула советский режим; один человек — победил систему. Во всяком случае она раскалила 70-е годы так, что “процесс пошел” и до бесславной гибели “совдепии” остался десяток лет. Каждый читал эту книгу по-разному. Я — в метро, демонстративно ничем не прикрыв обложки (и несколько раз ловил на себе округлившиеся от изумленного страха глаза). Молодой советский карьерист К. был тогда в Нью-Йорке, читал “ГУЛАГ” по-английски, боялся оставлять книгу в номере и прятал где-то под жестью во дворе отеля.

Обществу надо было сильно опуститься (как оно и опустилось), чтобы сегодня писательница Улицкая могла, не стесняясь, отзываться об этой феноменальной книге — пренебрежительно.


“И всех Иванов злобы” (Ахматова). Да разве стояли когда “Иваны” на стороне справедливости? Псковичи послали Ивану III жалобу на нестерпимые бесчинства “наместника”. Иван переслал ее назад “самодуру”, а тот жалобщиков всех перебил. Были в нашей (и мировой) Истории — истории пострашнее, но почему-то именно эта особо острой занозой засела у меня в сердце.


17 марта, 9 утра.

Снилось: перестоявшие ирисы, их блекнущая лиловая стружка. (Помнится, любимые цветы Пастернака — когда они, естественно, в яркости, силе.) И я говорю кому-то, мне неизвестному: “Тогда Илюша решил воспользоваться единственным своим оружием — уступчивостью”.


Ольга Седакова (“Вестник РХД”, посвященный памяти А. И. С.): утверждает, что если европейская литература споспешествовала смягчению социальных нравов, то наша — нет. Ох, плавает, плавает моя компаньонка по получению Солж. премии в истории отечественной литературы и культуры. “Власть, от которой у нас зависит все, никогда ничего этого не читала (?!) и ничего общего не имела с великой словесностью собственной страны”. Че-пу-ха. Просто не веришь своим глазам: что за поклеп? Цари, вел. князья, двор — взахлеб читали и Пушкина, а тем более Толстого, Достоевского, Лескова, Чехова, да даже и Салтыкова-Щедрина — неужели многознающая Седакова ничего про это не слышала? То, как у нас власть читала литературу, — высокий своеобычный феномен России. “Ничего общего не имела” — что за чушь? Под скипетром монархии наша литература и состоялась — не вопреки, а благодаря имперской российской власти.

“Социальное достоинство человека всегда было унижено у нас намного больше, чем в любой другой среднеевропейской стране”. Но вот Н. Лосский свидетельствует, что, оказавшись в начале 20-х годов на Западе, русские беженцы были смущены, поражены европ. взяточничеством, о котором в России уже забыли. Седакова валит в одну кучу Россию и совдепию, простегивая сквозь них одни и те же черты, хотя разницы (причем принципиальной), конечно, намного, намного больше.

Никак не могу, не хочу признать, что всегда в России была порочная непросвещенная власть, вопреки которой состаивалась культура. Это из советских или диссидентских учебников?


Чувство юмора у Солженицына — грандиозное. На Калужской он сидел с мужиком Прохоровым, а тот рассказывал:

“Делаешь в сельсовете доклад, и хоть разговор в деревне больше материально сводится, но подкинет тебе какая-нибудь борода: а что такое пер-ма-нент-ная революция? Шут её знает, какая такая, знаю, бабы в городе перманент носят, а не ответишь — скажут: вылез со свиным рылом в калашный ряд. А это, говорю, такая революция, которая вьётся, льётся, в руки не даётся, — поезжай вон в город у баб кудряшки посмотри или на баранах”.

Уровень юмора Достоевского. Какова художественная обработка прохоровского рассказа спустя четверть века!


24 марта.

В Бретани оттенки ранней весны не столько зеленоватые, как у нас, сколько розово-золотистые — еще до зелени расцветает вишня, мимоза, дрок. Столько мимозы цветущей — еще никогда не видел. И — заплесневелый, замшелый (тоже золотистая мшистость) ракушечник храмов… Ужинали на холодных ресторанных верандах — в виду маяков и моря.


У таксиста говорило какое-то непонятное радио.

— Простите, это на каком языке?

— На кельтском.

— Знаете кельтский?

— Да нет, не знаю. Но так приятно слышать родную речь! Я горжусь, что у нас есть свой язык, пусть даже мы его и забыли.

В Кемпере — гогеновское “Видение после мессы” и еще несколько привозных шедевров (например, “Fеte Gloanec” — из Орлеана). “Видение” завораживало меня еще в Рыбинске — в книге Ревалда. Но на всех репродукциях (а я за 50 лет видел их, разумеется, несметное множество) разный красный — от сурика до чуть ли не оранжевого или аж с бордовым оттенком. Так что заинтригованный еще и поэтому, шел я на выставку. Коралловые, оказывается, оттенки. Поразительная картина. С негогеновской духовностью.

Похожего оттенка красный и на “Празднике Глуанек”. Как в Рыбинске на дурной открытке не понимал, что там лежит справа вверху над вишнями за штука, так не понял этого и глядя на подлинник.

…Мария Глуанек — хозяйка пансиона, где жил Гоген с товарищами. А вчера обедали мы у ее правнука Ива Глуанека — в доме на холме визави мельницы (пришлось в Великий пост оскоромиться). Сильный колоритный старик.

В 80 ездит путешествовать по пустыням (и спит там на открытом воздухе, глядя на космос).

Понт-Авен теперь — город пенсионеров. Славные консервные заводы позакрывались. Молодежь ушла в города крупнее. И церкви пусты, разве что в праздники в них старики и ходят.

Вечером в розоватые сумерки — с Глуанеком на кладбище. У фамильной плиты с крестом.

— Сейчас большинство завещает, чтоб их кремировали. (Крематорий в 30 км от Понт-Авена.) А я не хочу. Не по-христиански это.

В саду месье Глуанека. Камелия, оказывается, — мощное хорошее дерево, в пору цветения (сейчас) густо усыпанное розовыми, но вовсе не слащавыми цветами. А в стихи не возьмешь. Из-за названия: разом и дамского и карамельного.


29 марта, утром.

Всегда удивляет, когда узнаешь, что на новейших европейских классиков оказывали влияние наши — послетолстовского времени. Так, Кафка вдруг упоминает в дневниках Кузмина. А Маргерит Юрсенар, оказывается, смолоду зачитывалась истор. романами Мережковского.


30 марта, понедельник (вечер).

Аверинцев свой отъезд объяснял мне так: “У меня здесь нет, в сущности, учеников, перед которыми я был бы ответственен”. Я в то время (1995?) его не понял. А вот теперь мне стало это яснее.

— Но ведь вы же принимали участие в политике во второй половине 80-х. Следовательно…

— А, — махнул он рукой, — это была формальность. На Верховном Совете меня, можно сказать, к трибуне не подпускали, у них (видимо, у “демократов” первого призыва) там было все схвачено, договорено, отрежиссировано, перемигивались, друг другу делали знаки и на трибуне оказывались один за другим. На меня не обращали внимания.


Из поздних, завораживающих натюрмортов — яблок и груш на фоне пленэра — Курбе (их, кстати, в России, по-моему, не знает почти никто) — “сфокусировались” постимпрессионисты.


“Зеленый Христос” Гогена. Можно сказать, тут Гоген провалился с треском. Сразу стало ясно, в какую “мазню”, в сущности, выродилось искусство — после Распятий и Снятий с креста прошлых столетий.


Никита Михалков дал интервью “Известиям”: “Мой папа чистый, честный человек, гениальный детский писатель. В музее Сталина в Гори он оставил такую запись: „Я ему верил. Он мне доверял. Сергей Михалков””.


Маргерит Юрсенар: “Вот уже долгие годы не бывает дня, чтобы, проснувшись утром, я прежде всего не подумала о том, что делается в мире, чтобы на мгновение почувствовать причастность ко всему существующему в нем страданию”.

С этим же просыпались Достоевский, Толстой… А с какими мыслями просыпаются наши гаврики-литераторы? С мыслями о себе, любимых, и где какие подгрести еще под себя бабки и оттеснить “конкурента”.


31 марта, 8 утра.

Снилось: идем, скользя, по заиленному обширному водному пространству. И что нас держит — не понимаю.


“Всякому настоящему писателю известно, что с персонажами нельзя поступать по своей воле” (Юрсенар).

И как приятно было в ее эссе о Кавафисе увидеть “переводы А. Величанского”.


7 апреля. Благовещение, 6 утра.

В одном из первых писем (октябрь — ноябрь 1982) Солженицын написал мне, что помочь с работой не может, “так как живу замкнуто, много работаю и нигде не вращаюсь”, но посоветовал попытаться поселиться во французской провинции. Я тогда был удивлен донельзя: как, когда в России такое?! Да разве нет у политического эмигранта своих твердых обязанностей? Теперь, когда Н. стажируется в Понт-Авене, а я у нее подолгу живу, хотя в России опять (видимо, как всегда) такое, — совет пророка через четверть века с лишним, можно сказать, сбывается.


Набоков с его высмеиванием Томаса Манна, Достоевского, русской духовной проблематики и т. п. — монструозное порождение отечественной англомании и кадетства. И он и Бродский пришлись по душе России 90-х по идеологическим причинам никак не меньше, чем по эстетическим.


У Ходасевича есть стихи, которые, помнится, особенно любил Саша Величанский. “Историк и поэт”, наблюдая мировое действо, решают в конце концов: “Раз — победителей не славить. Два — побежденных не жалеть”. Цинично? Но и впрямь по-другому не получается. Саша при чтении поднимал указательный палец и дважды делал им энергичную отмашку, как будто из пистолета стрелял.


“Читателю неизвестно, что Толстой, работая над „Войной и миром”, упивался „Илиадой”, но даже наименее проницательный из нас чувствует, что Болконский — это воплощённый Гектор” (Юрсенар).


8 апреля.

Будешь принадлежать плеяде, кружку, художественной обойме, сообществу — клеточка в периодической системе истории искусства (литературы) обеспечена.

Кто знал бы какого-нибудь Кручёныха — не будь футуризма? Или Шершеневича — не будь имажинизма? Или Бернара — не будь Гогена? (В конце концов, вся так наз. “понт-авенская школа” — 10 картин Гогена с приметами Бретани. А выросла в многофамильное явление.)


Спросил у Наташи, как здоровье ее мамы (проходит обследование в Берлине).

— Все ужасно… то есть ничего ужасного…


12 апреля, воскресенье.

На днях обедал со скульптором Борей Леженом.

— Западные Церкви — это уже не Церкви. Их правильней называть Общества друзей Иисуса Христа.


Снилось: халва в инкрустированном блюде: но не кусковая, а ровно раскатанная по ободок. Птички подлетают, пытаются клевать, но ничего у них не выходит.


Вечером гуляли вдоль речки Mayenne — у случайного загородного отеля. Навстречу вдруг — молодой араб с двумя… женами (?) — одна бежит спортивной трусцой впереди, со второй он идет и раскланивается приветливо. В номере — фильм с Симоной Синьоре и Жаном Габеном (у которого всегда лицо — как бы ничего не выражающее и вместе с тем всё выражающее); и она — (фильм 1971 г.) — невозможно и представить, что всего за 15 лет до того, так она была хороша (когда с Монтаном приезжала в Москву) — погрузневшая приземистая старуха, чем-то похожая на мою тетку Нину.


Ночью проснулся вдруг — как от бьющего в лицо прожектора. Даже не сразу понял: луна встала прямо в щели портьер, раскаленная, белая.


Лохматые загривки дрока вдоль дорог и цветение, цветение. За окном номера куст камелии, и ветви усыпаны, и внизу, уже на земле, вороха подгнивающих лепестков.


13 апреля.

Ревностная прихожанка с Дарю — седовласая, набожная, с палкой, потомица, верно, еще самой первой волны. Отекшие ноги, когда уместно — сидит на стуле. И каково же было мое изумление… На днях пересек бульвар Курсель и заглянул в кафе, куда почему-то никогда не хожу. За уличным столиком, сервированным к обеду, сидела она — с сигаретой в мундштуке и совсем другой осанкой и выражением — парижанка!


В экспрессе Париж — Кимперле (в Бретани). Наискось визави — беременная француженка с просветленным лицом (похожая на актрису Жюльет Бинош). И другая дама в том же вагоне. Пока сидела — все нормально. Поднялась выходить — темносоломенная шляпа, похожая на старую грушеобразную тыкву. И пальто — шелковистый вытканный глаз со зрачком во всю спину.


14 апреля, 930.

Сеющий дождь, но на горизонте за высоким окном — обнадеживающие голубые прорехи в кучевом обрамлении (Понт-Авен). Стадион здесь отделен от улицы стеной старой кладки. Так что идешь как мимо кладбища.


Сон, который худо запомнился. Кто-то берет меня “за грудки”, корят, мол, что-то там просрочил, замешкался… Я оправдываюсь, объясняю, что хотел сперва дождаться публикации “Элегии” Ал. Введенского.


16 апреля, Страстной четверг.

“Районный центр” Quimper — раза в три меньше Рыбинска. В обеденное время в баре на табуретах утвердились два провинциальных затруханных мужичка, почти такие же, как у нас когда-то толклись у пивных ларьков, — вихрастые, в ковбойках под старыми пуловерами. Заказали “дежурное блюдо дня” — перепелов в ореховом соусе с изюмом и по бокалу бордо. (А в выходной ни один простолюдин не откажет себе в дюжине устриц.)

Немудрено, что в здешнем обществе доминируют приветливые обыватели; в нашем — грубоватые, глумливые, с агрессивным позывом люмпены. Несколько витков люмпенизации России (начиная аж с 1861 года). Последний мощный — после коммунизма и по сегодня.


Кельтские музыка и танцы в прибрежном ресторанчике, будто и не во Франции: другие типажи, язык (песен), атмосфера. Два маяка — с зеленоватым и бледно-йодистым фонарями.


Набоков, ревнуя к “нобелевке”, осуждал “Живаго” за “советскость”. Но свою несоветскость он проявлял очень примитивно (“каждый раз горжусь, доставая американский паспорт”) — не его все это было дело. Петушился, наскакивал ладно на Пастернака и Солженицына, но и на Томаса Манна и на Достоевского. А сам-то был писатель — тупиковый, и надо очень не жалеть своего времени, чтобы читать “Аду” или даже “Бледный огонь”: “чистое искусство”, пустая трата рассудка, зрения…


17 апреля, Страстная пятница.

“И хоть в черепушке / банк данных, который там был, / как в нищенской кружке, / пошёл почему-то в распыл” — оказывается, в ней (в нем) хранится то, о чем и не подозреваешь. Сегодня проснулся, а в голове вдруг: “Ким Жильцов”. Кто? Что? Долго вспоминал, пока не вспомнил: да рыбинский паренек из многодетной русской семьи (видно, с зашоренными мозгами, если назвали Кимом) — из двора напротив (пр. Ленина, дом 63). Был лет на пять старше, отличался честным и справедливым нравом, был арбитром в наших пацанских стычках. Ушел служить в армию — и погиб.


В рассказе “Заживо погребенные” наряду с такими катастрофами, как лиссабонское землетрясение и лондонская чума, По называет переправу через Березину. Так — в сознании янки. Между тем русский человек это так не видит. Пожар Москвы представляется трагедией несравненно большего масштаба.


Страстная суббота. 730.

За окном Понт-Авен во влажном тумане. Варю в луковой шелухе яички — да только жидковат раствор, и они все никак не потемнеют до темно-золотой червонной кондиции, как у бабушек в детстве.


19 апреля. Воскресенье. Пасха!

Пасхальная ночь в Rennes (“по рекомендации” Никиты Струве) — у отца Иоанна (Роберти), говорящего хорошо по-русски. Потом разговелись прямо в гостиничном номере (купленным днем в субботу на базаре). С заездом в Волшебный лес (Brocеliande) — вернулись сейчас (около 22 часов) в Понт-Авен.


“Теургические” чаяния Бердяева (1917 г.) обернулись просто “декадентской” брехней. “Искусство не может и не должно быть подчинено никакой внешней религиозной норме, никакой норме духовной жизни, которая будет трансцендентной самому искусству. Таким путем может быть создано лишь тенденциозное искусство”. Это почти правда. Но настораживает чрезмерная пафосная легкость, с какой Бердяев отказывается от всего вышеперечисленного. И впрямь — дальше пошло умственное хлыстовство: “Теургическое творчество в строгом смысле (?) слова будет уже выходом за границы искусства как сферы культуры” — выходом куда же? — а к “катастрофическому переходу к творчеству самого бытия, самой жизни. <…> Новое искусство будет творить уже не в образах физической плоти, а в образах иной, более тонкой плоти <…>” ets. Ну что было за время? Уже революция даже не при дверях, а сжала самое горло России — а тут камлает Бердяев о “теургическом искусстве”, верно, не понимая, что грядет цивилизация, которая железными челюстями советской идеологии (или буржуазного потребления) с потрохами перемелет все его предсказания.

“Новое искусство <…> перейдет от тел материальных к телам душевным”. Мать честная, впору перекреститься (Н. А. Бердяев, “О русских классиках”).


Православная Пасха на Западе (Париж, Кламар, Ницца, Ренн) — в последние годы.

В пасхальную ночь особенно заметно, сколько плебса понаехало из бывш. соцлагеря в цивилизованный мир. На Пасху эта мутнота собирается ночью в храм пообщаться. В Ницце породистые осколки прежнего — и новорусские рожи. Еще хуже в Ренне. Отец Иоанн служил хорошо, славно и вдохновенно; “смерть, где твое жало?” — и по-французски прозвучало, пробирая до костей; но в храме толклась кучка то ли румын, то ли молдаван — переговаривались, гоготали и даже — принесли мяч и во дворике его пинали. Это, видимо, были папаши детей, которых бабушки или мамы привели причащать. Я не выдержал и делал им замечание дважды. Огрызаются. Возле настоятеля — хор, ему не слышно. А на задах церковного зальчика обстановка как в солж. рассказе про крестный ход в Переделкине. Но, несмотря и на это, — осталось от Пасхи светлое и славное чувство.

А наутро воскресенья заглянул в городской собор. Уйма прихожан! Не только все лавки заняты, но и стояли в нефах и проходах, и много молодых пар с колясками. Жива, оказывается, провинциальная католическая Франция! Вот здесь — в Бретани. Как в Польше.


Трагедия современного католичества особенно ощутима в какой-нибудь сувенирной монастырской лавке или в местах паломничества. Какой низкий уровень предлагаемого — с художественной точки зрения, какое жалкое — в детской литературе и ее иллюстрациях — подражание комиксам и масскультуре. У нас-то хоть подражают “сладким” изданиям дореволюционного времени — и в этих стилизациях есть своя трогательность и сказка. А тут… полный разрыв религии и культуры (которой просто не стало, ушла в дизайн и обслуживание потребителя).


Зарождение абстракционизма.

В Арле Гоген посоветовал Ван Гогу работать не на натуре — “по памяти”. Винсент сразу понял, к чему склоняет его этот змей-искуситель, — работать, не имея перед глазами стимула непосредственно наблюдать за состоянием природы, натуры — значило делать… “абстракции” (!). Ван Гог, очевидно, первым обозначил тут это художественное направление, ставшее вскоре столь перспективно-тупиковым. “Когда Гоген жил в Арле, я раз или два позволил себе обратиться к абстракции <…> и в то время абстракция, казалось, открывала мне чудесный путь. Но это заколдованный круг, старина, и человеку быстро становится ясно, что он уперся в стену” (письмо Бернару, 1889).

Кстати, слухи о нищете Ван Гога там — преувеличены: Тео посылал ему раз в месяц сумму, равную двум месячным окладам учителя. “Малларме, будучи учителем английского языка, никогда не получал больше той суммы, которой пользовался Ван Гог” (Ревалд).


25 апреля, суббота.

В Конкарно по набережному променаду простой дядька рабочего вида, вихрастый, полуспитой и в мешковатых штанах выгуливал славного большеголового пса, видно сразу, что мудреца. Оказалось, взял его по объявлению из приемника для беспризорных собак. И, чувствуется, с достоинством гордится своим питомцем.


Каждый полдень звонит понтавенский колокол, не скажу, что мелодично, но, правда, зазывно. По ком звонит колокол? Видимо, по понтавенской же церкви, которая всегда на замке.


Снилось: уходящая далеко в точку дворцово-барская анфилада с торфяной по щиколотку водой, сквозь которую просвечивают широкие неровные доски постланного, видимо для ремонта, настила. За окном в саду шорохи: там, оказывается, живут одичавшие потомки барских левреток.

Мандельштам в своем позднем “кольцовстве” пришел к какой-то новой народности (которую искал и прежде, возможно — через свое “эсерство”). Но слишком велика была интеллектуальная составляющая… О. М. — народник от культуры, а не от органики, не от воздуха — и это, разумеется, объяснимо вполне.


При советской власти само собой разумеющимся было первым делом поделиться написанным — с товарищем, коллегой, собутыльником, с находящимся с тобой рядом по жизни. Ничего подобного нет теперь: у Наймана, Лиснянской и проч. выходят книги, новые публикации — и я узнаю об этом со стороны. Инна буквально — в последние годы — завалила книжный рынок новыми книжечками — одну я купил в Париже, другие видел промельком, полуслучайно. Соответственно и я никому никогда не пошлю новых стихов: отношения отдельно, творческая деятельность отдельно. Почему? А потому что все мы стали хуже, не верим в доброжелательную расположенность по отношению к творчеству друг друга. Еще один горький симптом культурной деградации общества. В Париже жил у меня Гандлевский; мы ни разу не заикнулись о своей поэзии, словно это даже и неприлично. А когда-то (1976 г.) в Кириллове, помнится, все было ровным счетом наоборот.

Творческая деятельность превратилась в деятельность, с которой знакомить друга не обязательно, она словно за скобками отношений.


26 апреля, воскресенье.

К нам в Париж приехала жительница Поленова Нина и рассказала, что на днях нашли там недалеко от ворот тушу кабана с пятачком, перетянутым проволочной петлей капкана. Несколько дней бродил по окрестностям, пугая местных собак, пока не умер от истощения и жажды.

Механическая, точней, бессмысленная прерывность бытия, страшно.


Говорили вчера с Н.: шизофреники, неврастеники живут двойной жизнью, и приходится ежиться, когда вдруг замечаешь, что подполье их проступает вдруг на поверхность, несмотря на свою тщательную скрываемость.


Герой французской литературы — авантюрист, который ради материально-карьерных соображений идет на все, — в литературе русской был бы не иначе как тем, кем он и является на самом деле, — проходимцем. Этот имморальный “архетип” сохраняется и в новейшем франко-американском фильме “Коко Шанель”; возьмите Коко и любую русскую героиню и — почувствуйте разницу. (Здесь — разница культурных традиций, а не эпох.)


Саша Любимов прислал мне рекламный проспект нового своего мегапроекта: популярный советский многосерийный детектив из времен Второй мировой войны “Семнадцать мгновений весны” под его, как я понимаю, чутким руководством раскрасили и переозвучили. Ну, обыватели вылупят, разумеется, зенки — Штирлиц с голубыми глазами!

На Западе так, кажется, поступают: раскрасили, например, комедийную костюмированную мелодраму “Фанфан-тюльпан” (помню, в Рыбинске штурмом брали дверь кинотеатра “Артек” ее фанаты, и я лет в 12 — 13, как беспризорник времен Гражданской войны, яростно среди них толкался. Но вдруг уже в дверях билетерша-сука меня заметила, сорвала с головы ушанку и отбросила далеко назад. Тогда, с такой же яростью, уже весь растерзанный и мокрый от пота, я стал пробираться в противоположном осаждающей толпе направлении).


2 мая, суббота.

День рожденья встречен был скромно: разной интенсивности не останавливающийся ни на минуту дождь в Понт-Авене никуда не пустил. Днем визави гогеновского фонтанчика съел сэндвич с яблоками и камамбером и запил сидром. А вечером — в гостях в Кимпере…

Когда первого утром выезжали из Понт-Авена, сначала — в Тремало к средневековой замшелой церкви с лишаем на камнях, где “гогеновское” распятие. А там — служба, какая бывает по воскресеньям; на две трети заполненная церковь; без молодежи… В Бретани на смену мимозе, местному “дроку”, камелиям — пришли сирень (белая и лиловая), яблони, вишня. “Суровая” Бретань на деле цветная, яркая — начиная с конца марта, даже со второй его половины.


6 мая — именины.

Сон: рассвет в обширной лесисто-заболоченной местности. От полной темноты — через усиливающуюся розоватость — к золотой заре. Только вот маленькие то ли слепни, то ли оводы больно кусали в шею.


7 мая.

Скончался в США Лев Лосев (последнее электронное письмо от него было в прошлом году). Я гостил у него в Нью-Хэмпшире — накануне поездки к Солженицыну, волновался, он, видимо, решил меня подбодрить. Рассказывал, что в Вермонтской летней школе каждый год встречается с Н. Д. Солженицыной. Он, Алешковский, Борис Парамонов и проч. “Вообще-то она наша”, — сказал вдруг Леша.

Это все было в первые два-три эмигрантских года. Я был восторженный и глупый салага — прямо из “церковной сторожки”, прекраснодушный антисоветчик.

Леша был гуманист-агностик с сильным, как у многих, еврейским пунктиком. (Т. е. возможный антисемитизм был постоянной настороженной составной его повседневного мирочувствования.) Любил рассказывать, как еще в детстве с отцом (детским поэтом Лифшицем) в гостинице оказались они в толпе говорливых немцев, “переглянулись и поняли друг друга без слов”. Что поняли? Об этом собеседник тоже должен был понять сразу и сам.

Но однажды Леша все-таки напрямую обратился с просьбой к христианскому Богу. Дело было после эмиграции в Риме, где он с женой и двумя детьми бедствовал после Вены, дожидаясь отъезда в Штаты. Ни копейки в кармане, и он в отчаянии вошел в первый попавшийся на пути храм. (“Католический?” — по инерции глупо спросил я.) В общем, “если Ты есть, помоги”. Вернулся “домой” в какой-то беженский номер, а там письмо от Иосифа. Вскрыл конверт — а там сто баксов. Вроде “Ты есть” даже и подтвердилось. Но для Леши продолжения не имело. Сильно пьющий “экзистенциалист” — “джентльмен в полном смысле слова”, как определил его в некрологе, присланном мне по электронке, Гандлевский и — не удержался, назвав его “гениальным поэтом”. (Так же в некрологах называли и скончавшихся в последний месяц Парщикова и Генделева. Какой-то мор в последнее время на гениальных русских поэтов.)

Бродский поэзию Лосева не любил (и, морщась, как дурной образчик цитировал “И витал запашок динамита над горячею чашкой какао”). По другим причинам я тоже лосевских стихов не люблю (“Мне не хватает в них „Православия, Самодержавия и Народности””, — хотел я написать вчера в ответ Гандлевскому, но уж не стал хулиганить). Однако именно поэзия Лосева в постсоветской России нашла своих адептов — среди культурологического и поэтического мира Москвы; много сейчас разномастных “юношей архивных” считают его своим и любят его стихи.


Странная пословица, приводимая Чичиковым Собакевичу: “Мертвым телом хоть забор подпирай”.


В Москве проходит завершающий тур Евровидения — очередной, традиционной уже, коммерческой выдумки шоу-бизнеса. Накануне в “Олимпийском” в сопровождении хозяина Первого канала Эрнста заинтересованно побывал Путин и одобрительно высказался про размах подготовки.


13 мая, среда.

Вечером — в Москву.

Как долго я к этому шел: глядеть на каждое событие — историческое ли, современное — без идеологических шор, не с обзорной точки идеологического догмата, но только с точки зрения правды как таковой, здравости как таковой, наконец нравственного чувства как такового.


Новый Патриарх публично высказывается теперь по каждому серьезному поводу: будь то юбилей Гоголя или 9 Мая. Оказывается, это была война православных славян с еретиками-тевтонами. Я утрирую, но немного: “В этой войне все русские были верующие”. Включая и бездарное командование, устилавшее русскими трупами поля сражений, и смершевцев, и политсволочь, и упырей из НКВД.


Как хорошо, твердо писали в XIX веке и непрофессионалы. Анненков о случайной встрече с Гоголем в Бамберге: “Мы еще немного постояли у дилижанса, когда раздалась труба кондуктора. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу, немцу пожилых лет, сунул перед собой куда-то пакет с пирожками. <…> Затем он поднял воротник шинели, которую накинул на себя при входе в купе, принял выражение мертвого, каменного бесстрастия и равнодушия, которые должны были отбить всякую охоту к разговору у сотоварища его путешествия, и в этом положении статуи, с полузакрытым лицом, тупыми, ничего не выражающими глазами, еще кивнул мне головой… Карета тронулась” (П. В. Анненков. “Литературные воспоминания”. М., 1960. Тираж 45 000 экз. — баснословные времена!)


Комично-остроумное замечание Карла Маркса о России: “…там действительно только и могут удачно составляться и работать союзы между нелепыми пророками и нелепыми последователями” (восп. Анненкова).

При этих словах Маркс кивнул на Анненкова — как бы в качестве примера — единственного русского на той марксистской сходке в Париже.


14 мая, Переделкино.

На рассвете за иллюминатором бугристая темно-голубичная облачная равнина не казалась неподвижной: словно ее массы перемещались и исподволь расступались — настоящий Солярис.


“Нам всегда надлежит помнить участь Царьграда и Византийской империи для того, чтоб за пустыми занятиями не потерять своего государства” (Петр I, 1721). Крепко сказано. Но… смутительно для русского сердца.


17 мая, воскресенье, половина первого ночи.

Переделкино в полной непроницаемой темноте. Ни одного фонаря.


Вечер памяти Гачева в ЦДЛ. Дивные дочки, внучки. Полный зал славных русских интеллигентов, побитых жизнью (в основном). Я говорил о незлобивости Георгия; так и вижу его идущим переделкинской дорожкой своею несколько разбалансированной походкой. Уходящая натура.


Переключал телекнопки, чтобы, так сказать, подержать руку на пульсе Отечества. Да-а, по пути ничтожности далеко ушло и, видимо, увело массы ТВ. Вдруг на Первом канале… Патрисия Каас на Евровидении. Сказать, что это тень той, которую я в Мюнхене конца 80-х посчитал чуть ли не новой Пиаф, — значит ничего не сказать. Подменили человека — от прежней только фамилия да имя. Никакой силы, никакой живой красоты. Вот что шоу-бизнес делает с человеком: вурдалак выпил из бедной всю кровь — ничего не осталось.

Какая-то певичка (на обсуждении финала Евровидения): “Честное слово, я не думала не гадала, что Господь выделит нам такие бонусы”.

Шоумен с зачесом под Грибоедова: “Пусть другие телеканалы, другие страны попробуют сделать что-нибудь подобное этому шоу! И не потчуют нас больше своей тухлятиной! Ура, Россия! Ура, Первый!” (канал).

Бесстыжие, гордятся и не скрывают, что на всю эту дребедень было потрачено в два раза больше денег, чем в прошлом году затратили европейцы.

Кто-то: “Они там думают, что у нас тут медведи ходят по улицам. А мы — европейское государство!”

За медведей обидно. За что их, мишек? Они хорошие.

Конкурс Евровидения в Москве выиграл какой-то соплячок из Норвегии. Когда после его спросили (на “пресс-конференции”, которую опрометчиво транслировали в прямом эфире), как он относится к разгону гей-парада, наделавшему столько шуму, пацан резонно и простодушно ответил: “Зачем утром было тратить на это силы, если вечером всех и так ждал самый грандиозный в Европе гей-парад”. (Короткая заминка, и затараторили о другом.)


21 мая, четверг, 2245.

Умер актер Олег Янковский. Все телеканалы сменили сетку и — о нем. Первый канал долго “отмалчивался”, и только когда Второй (“Россия”) объявил, что фильм о Янковском будет в 2305, тотчас сообщил, что у него — о нем же — в 2250: даже и тут у них конкуренция.

Последняя роль Янковского — митрополита Филиппа (!) — и последнее интервью — в облачении, митре и… со своей гнутой трубкой в руке: “Я человек верующий, хотя в этих делах мало что понимаю”. Колоритный был артист — играл у Тарковского, хорошо.

Еще месяц назад, уже больной, встречался с приезжавшим на день в Москву Де Ниро. “Мы вместе проказничали на Моск. фестивале лет 20 назад”… В 90-е стал он вполне в тусовке; красавец; при деньгах; опекали олигархи и — бац. Рак и смерть.


25 мая, понедельник.

Перед отъездом Паша сунул мне “Континент” № 139.

Здесь очередное “культовое” — Седаковой о Пастернаке. Пастернак не только “нефилософствующий философ”, но и — “небогословствующий богослов”. Вот так. И к последнему определению — примечание: “Этой стороной пастернаковской мысли занимается в последнее десятилетие (!) А. Шмаина-Великанова”. К небольшому эссе Седаковой 204 примечания. Культ Пастернака. Толкователи и панегиристы его романа (как и в случае с “Улиссом” Джойса) создали целое живаговедение — на дрожжах романа, далеко не великого, скорее слабого (но все равно люблю и помню).

Подумать только: вот уже 10 лет Аня Шмаина садится поутру заниматься “этой стороной пастернаковской мысли”: Пастернак как “небогословствующий богослов”. 10 лет — но такая тема, что конца-края не видно.

Кстати, сам Пастернак (судя по его репликам в письмах) такого культа терпеть не мог — и убежден, что искренне.


Ник. Некрасов завещал своей возлюбленной (французской актрисе) Селине Лефрен “десять с половиной тысяч”. Психологически решил, видимо, так: десять — оскорбительно круглая цифра — нехорошо; одиннадцать — ну ни то ни се, двенадцать — уж чересчур.


В сберкассе на Поварской получал пенсию и решил купить 100 евро.

Кассирша взяла в пальцы купюру:

— У меня всего одна…

— Мне только сотню и нужно.

— Не советую, правда, какая-то она… нехорошая… — И кассирша с наигранной брезгливостью посмотрела на свеже-зеленую купюру, как будто речь шла о каком-нибудь лежалом куске говядины.


В воскресенье с нами из Кламара в Париж после литургии возвращалась в автомобиле еще и одиннадцатилетняя балованная москвичка, которая тут учится в пансионе. Слышу, вдруг по мобильнику набрала Москву:

— Юлиан… Я уже в Париже, слушай, что я тебе скажу. Я перед отъездом сюда была на Евровидении и видела твоего папу! Он меня то ли не узнал, то ли не заметил. Ты знаешь, что он был на Евровидении? Ну, я так и думала. Слушай, он был не с твоей мамой! С какой-то другой тетей, слышишь? Нет, он с ней обнимался и целовался…


27 мая, среда.

При совке прямо так и писали: в 60 — 70 гг. XIX века в России “шла народно-освободительная война” и каждый деятель культуры, художник, должен был (уже тогда!) определиться, по какую сторону баррикад он находится.


Поразительное стихотворение Окуджавы “Старый причал” (1963 год!). Обычно у него не стихи — слова песни. А тут… тут сама поэзия, ее почти чаемый, настоящий язык:


Только в толпе белой рукой чуть шевелишь,

словно забыть старый причал мне не велишь.


Распространился гламурный тон ёрничающего всезнайки-обозревателя. “Обозревают” всё: от религиозной жизни — до литературы, кино, ночных клубов, ресторанов и проч. А тон — один, и он мне не нравится. Я б этих обозревателей отправлял на исправительные работы. А у читателей этих “обозрений” — спесь, что они в курсе дела. Еще одна подмена в культуре. Разновидность клиповой деятельности.


Когда долго смотришь на поразительную, уровня старых мастеров, картину Милле “Анжелюс” (утренняя молитва), то становится и впрямь слышен дальний звук сельского колокола.


28 мая, Вознесение Господне.

8 утра, сон: белка на письменном столе (в Переделкине?) — оставляет на карандашах зубками малозаметные метки.


После ампира анфиладу сменили изолированные помещения, что свидетельствовало о росте индивидуализма в цивилизованном человечестве. Но уже Пушкин плотно закрывал двери своего кабинета. И если в них просовывалась голова разбаловавшегося ребенка, то, не раздумывая, бросал в нее со стола какой-нибудь тяжелый предмет. (Развивая Хармса.)


29 мая, пятница, 9 утра.

Сейчас приснилось: “Провокация вещь тонкая, деликатная: поди разбери, кто ее устроил”. С тем и проснулся.


Ретроспектива Кандинского в Помпиду. 10 залов своеобычной красоты — вплоть до 30 — 40-х: “инфузорий” а la Миро. Колорист был отменный — все свое: форма и цвет пятен, мазков, особенно прекрасны десятые годы: именно крупные лохматые пятна цвета, пока еще прочитывается пейзаж. Он был уже юношей, когда умер Достоевский, но писать, как и Гоген, кажется, стал только после 30 лет.

Всегда галстуки, костюмы, стрижка — никакой богемности, а солидность.

Одного посещения мало; уже тянет вторично влиться во всю эту красоту.

Но вдруг Кандинский “вспомнил”, что кроме пятна есть еще черта, и оригинально совместил черту и пятно. Но когда дошел до твердого силуэта — стал погибать.

Малиново-вишневый — с синим, зеленым — в 10-е годы. Новому искусству еще нету и полувека…

И как хорошо все начиналось: с импрессионистов (60-е гг. XIX в.).

Но все-таки, благодаря заокеанской подпитке, лет 50 абстракционизм просуществовал…

И пошли мы с ней тогда, как по облаку.

И пришли мы с ней в “Пекин” рука об руку —

незабвенные строки Галича. У “Пекина” (1974?) он мне и назначил свидание, подсадил в такси — на Большую академическую, к какому-то “еврею-профессору” (“водят к гаду еврея-профессора”) — многолюдное застолье, выпьем — споет. Кто-то обратил его внимание на интересную особу в серьгах. Разгоряченный Галич встал торжественно с рюмкой: Новосибирск… это незабываемо… чуть ли не “скрасили мое сиротливое одиночество”… спасибо, спасибо. Дама покраснела, улыбалась, потупясь. Рядом, кажется, сидел ее муж.

В тот день Галич написал “Когда я вернусь”. Читал по бумажке.


1 июня, понедельник.

Обедали на Альма с Асей Муратовой.

Чтобы университетские стены изнутри и снаружи не были больше исписаны анархическими “граффити”, их стали покрывать спецкраской, теперь поверхность не замарать. Но и в ответ изобрели грифели и проч., которые уже спокойно накладываются и на эту “спецкраску”. Сложные, дорогостоящие технологии.

Мы-то в совке думали, что все западные провокационные бучи от нас. Ан нет. Есть, есть какие-то дестабилизирующие повседневность трансконтинентальные закулисные “синдикаты”. Беспомощность либералов перед анархией.

Кажется, что Франция держится сейчас вовсе не на государственной силе, а просто потому, что некому ее опрокинуть. Тихая перманентная дестабилизация общества, его эволюционное разложение — словно на это ставка. Кажется, социальная дисциплина зиждется на двух китах: еда и вино; ну и, конечно, много хороших, доброжелательных, вполне трудолюбивых людей с… вырванным жалом веры и воли.

Анархисты, черт знает кто, на три месяца парализовали учебу (в Ренне). Никто не пикнул: послушные студенты-бараны подчинялись горстке анархистов, сопляков, которых дергали за нитки профсоюзы, а тех в свою очередь… А тех в свою… Дальнейшее — молчанье. Видимо, в конце концов все упирается в каких-нибудь космических пришельцев.


ТВ — Первый канал. Актер Певцов (сильно сыгравший Володина в телеверсии “Круга первого”) поет на конкурсе “Две звезды”: “Я скучаю по тебе, как апостол по святым мукам. Вот какая штука”.


Русский художник передвижнической традиции не мог аж до XX века соскочить со штыря идейности (извращенная форма несекулярного творческого сознания). Следствие, в общем, благотворной задержки в “развитии”: у нас был Дионисий, когда на Западе уже царила имморальная вакханалия “человечины”. Зато уж потом мы стали первые радикалы (Малевич, Кандинский и т. п.). И сразу искусство фигуративное стало казаться приторным (Петров-Водкин). Филонов — Андрей Платонов нашей живописи. Несостоявшаяся мощь Чекрыгина (но при совке его ничего не ждало, кроме гибели — физической или творческой).


Психологизм (и то — улетучиваясь) оставался у импрессионистов только в портретах. Тогда как в России на нем еще долго продолжали держаться целые композиции. Русскому художнику казалось непристойностью отказаться от психологического содержания — чем-то вроде канкана. Даже пейзаж у нас имел психологическую содержательную нагрузку. Недаром говорил Розанов, что тот, кто способен написать хороший осенний русский пейзаж, тот уж, будьте уверены, никогда не предаст своей Родины.

Пунин (в юбилейной заметке о Брешко-Брешковской, 1927 г., Париж) рассказал примечательный эпизод (со ссылкой на либерала Мих. Осоргина): “Народник Михайловский — по дороге в ссылку — заехал в Пермь, и сбились с ног от желания выказать почет знаменитому страдальцу губернские власти, ошалели от радушия и от водки „революционных обедов” местные купцы и местные земцы”. А “растерявшиеся городовые брали под козырек „Интернационалу”, который распевала на пермских улицах свита великого человека”.

Бесы… бесы… Т. е. “Народно-освободительная борьба” — в одном из ярких своих эпизодов.


Где бы тогда я нашел себе нишу? Как Леонтьев — при Оптиной? Нет, это не для поэта. Мог ли бы я чистосердечно отдать себя на службу эмпирической власти? Наверное, разрывался б (как Пушкин) между служением и возмущением.


Мирискусники первыми стали отрываться от пут социального содержания. Тем не менее искусство уже 20-х годов казалось им чем-то адским в силу своей беспредметности (несправедливо, зато оно не было игрушечным).

Все это не дурно, не хорошо, это — в силу исторического развития (и даже географии!) — другая культурная матрица.


Ася Муратова: “Шагал — вот уж кто любил деньги”…


Поразительное недавнее стихотворение Шварц (в “Знамени”, кажется?). Оно держится не на метафоре, не на фонетической вязи, не на визуальной картинке, а исключительно на смысле. А “формы” там ровно столько, сколько для него требуется. Оно о том, что как было бы хорошо, если б умерших нам не приходилось закапывать или сжигать, а они попросту исчезали. Нам легче было б верить в бессмертие.

И связанное с ним напрямую тоже: что вот уже десять лет после смерти мамы не открывала она шкаф, где висят платья покойной.

Лена стала писать стихи, которые можно пересказывать, и при этом — все равно сжимается сердце.

А это:


Бабье лето — мертвых весна,

говорят в Тоскане, говорят со сна…


Там клен остается голым и беззащитным — несравненная вещь — как это передано в десяти строчках.


5 июня.

Политолог Белковский, постоянный гость “Эха Москвы” — в интервью такому же мудрецу Евг. Киселеву (кстати, зятю покойного Феликса Светова): “Путин восстановил несколько могил, говорят. Вот и все его заслуги. Например, могилу „великого русского философа Ильина”. И не подсказали ему ни Михалков, ни Сурков, что этот „великий русский философ” сотрудничал с Гитлером! С нацистской Германией!”

Киселев: “К стыду своему, я тоже об этом не знал”. (Вывешено на сайте “Эха”.)


По ТВ: “Русский бум на Венецианском биеннале”. Я сразу же и сказал: “Не приведи Бог видеть русский бум, бессмысленный и беспощадный”.


13 июня, 020.

Идет фильм о Рублеве (Тарковского). Солж. — о нем — и прав и не прав. Все-таки это далеко не шестидесятнический уровень, намного выше.

В начале 80-х Председателем Госкино был чиновник Ермаш — на него как на виновника своего бегства, давая мне интервью в Париже, ссылался Тарковский. Но Ермаш этот был, оказывается, отнюдь не дурак и реальность видел трезвей Тарковского. Он рапортовал в ЦК (июнь 83 г.): “Сосредоточившись на собственном эгоцентрическом понимании нравственного долга художника, Тарковский А. А., видимо, надеется, что на Западе он будет свободен от классового воздействия буржуазного общества и получит возможность творить, не считаясь с его законами. Однако, поскольку кино является не только искусством, но и производством, требующим значительных затрат, можно предполагать, что дальнейшее существование Тарковского А. А. за рубежом будет либо связано с утратой декларируемых им патриотических чувств со всеми вытекающими отсюда последствиями, либо оно станет невыносимым и режиссер обратится с просьбой о возвращении в СССР”.

Все правильно (“Источник”, 1993, № 1).


Непостижимо, как поэты порой не видят, о чем пишут. Я уж как-то упоминал пастернаковские парусники, раскачивающиеся на глади бухты.

А вот и у Заболоцкого (“Приближался апрель к середине…”, 1948):


Он стоял и держал пред собою

Непочатого хлеба ковригу

И свободной от груза рукою

Перелистывал старую книгу.


Какой-то фокусник: попробуйте сделать то же самое.


Был в Париже (проездом с Венецианского биеннале) литератор Вадим Месяц: оставил свой сборник и книгу покойного Парщикова. Чистая литература, секуляризация полная — у покойного Алексея. Помнится, когда-то в чем-то подобном Блок “обвинял” раннего Мандельштама (которого, однако, не покидала религия).

Страшный мир авангарда, механики — мир без Христа.


14 июня, воскресенье.

От литературного авангардизма до культурного конформизма — полшага и даже меньше. Протестуют против “мира” и ценят и ищут одновременно его признания. Вспомнив Милоша, покойный Алеша Парщиков не забыл добавить “поэт-нобелиат”. Впрочем, спишем в данном случае это на провинциальность Алеши.

Ну можно ли представить, чтобы я, к примеру, не то что написал, да даже помыслил о Милоше, или Бродском, или Бунине, что это “нобелиаты”? А авангардист на это указать не забудет.


В конце 70-х мы жили неподалеку (на Щелковской). Мы с Алешей выпивали, а его милая супруга (теперь известная фотогалеристка Свиблова), блестя спицами, что-то вязала.

Алексей предвосхитил нынешнее европейское поветрие и уже тогда ходил с заплечным наполненным рюкзачком. Рядом со мной казался мальчишкой. Да и был моложе на 10 лет. А помер раньше.


Но какие превосходные, не уступающие мандельштамовским, встречаются у Парщикова в эссе пассажи: “Распространено, что ослы строптивые: в их фигурах есть вправду поперечность, а лицевая мимика рисуется несколькими мухами, их вид статичен, словно в ожидании, что им вот-вот должны уступить или переставить с одного места на другое”, — замечательно.

Или: “Цирюльник был очень высоким дедом со сладкой дряблой улыбкой. После его работы, сопровождавшейся классическими приемами (он поворачивал мою голову, держа меня за нос, обмахивал полотенцами, смотрел мне в глаза через зеркало из-за моего плеча), у меня была кожа младенца”.

16 июня, вторник.

Гуманная Гаагская конвенция 1907 года, которой и во Второй мировой войне следовали (старались следовать) цивилизованные европейцы и от которой еще задолго до войны отказался сталинский СССР, оказывается, была разработана Россией и русскими юристами! (Н. Толстой, “Жертвы Ялты”.)


Под, казалось бы, незыблемым глянцем николаевского царствования вызревали, как оказалось поздней, процессы, напрямую предшествовавшие тому, что позже советские историки назовут “народно-освободительной борьбой” в пореформенной России. Именно при Николае I возник так наз. “орден русской интеллигенции” — “люди 40-х годов” в самой широкой амплитуде: от западника Грановского (спародированного впоследствии в “Бесах” Достоевского в образе старшего Верховенского) до анархиста Бакунина. Одним словом, именно при Николае с его якобы “полицейским режимом” сформировалось то освободительное движение, которое сначала привело к убийству Александра II, а в XX веке — и к революциям.

По существу, Пушкин написал об Александре I то же, что позже Тютчев о Николае. Ср: “В лице и в жизни арлекин” — “Ты был не царь, а лицедей”. Знал, не знал Тютчев эту пушкинскую строку, значения не имеет; “эпитафия” Николаю явно написана не как парафраз (даже и скрытый). Ох, терял, терял Царь в России свою сакральность — даже в глазах монархистов.

В своем либеральном консерватизме Тютчев наследовал Пушкину; тем симптоматичнее такие вот “пригвождения”.


Глава 5-го управления КГБ Филипп Бобков — на ТВ. (Передача об Андропове — показывают и Рыбинск.) Этих гэбистов (вместе с генералом Бобковым) взял к себе на службу Гусинский — было особое “прикольное” щегольство в том, что бывшие гонители диссидентов обслуживают теперь демократов.


19 июня, пятница.

Либеральная тусовка умеет создать атмосферу какой-то не проговариваемой до конца претензии к человеку: она висит в воздухе, иногда уплотняясь до… сформулированной “фигуры речи”, иногда расфокусируясь просто в “пятно”. Но не исчезает никогда насовсем. Такая “претензия” висела над Солженицыным и, кажется, висит надо мной.


“Неразумно обманом уводить человека от его судьбы и помогать ему превзойти его собственный уровень” (Юнг). А вот с этим я бы поспорил. Не уверен, что уровень предопределен, не уверен.


В среду Наташа улетела в Россию. Сидел в сумерки за уличным столиком “Веплера” с бокалом холодного розового вина и глядел, как она погружается визави в такси.


“В жизни много хорошего и помимо счастья”, — как-то так говорил Тютчев. И — помимо даже и бескорыстной профессиональной деятельности. Кто упирается в нее всеми четырьмя копытами, обязательно пестует в себе нечто ослиное. Это можно (и нужно!) оспорить, но вот мне сегодня так представляется.


На лице человека, набравшего номер и слышащего гудки вызова, уже написано выражение, соответствующее будущему разговору: вежливо-льстивое, просительное или, наоборот, раздраженное, приказное.


20 июня, суббота, 1120.

Тита Ливия не читал со студенчества (позавчера купил в YMCA пожелтевший том). Какая поэзия: “Но Тибр как раз волей богов разлился, покрыв берега стоячими водами, — нигде нельзя было подойти к руслу реки, и тем, кто принес детей, оставалось надеяться, что младенцы утонут, хотя бы и в тихих водах. <…> Пустынны и безлюдны были тогда эти места. Рассказывают, что, когда вода схлынула, оставив лоток с детьми на суше, волчица с соседних холмов, бежавшая к водопою, повернула на детский плач” и проч. Перевод В. М. Смирина. Замечательный перевод. И как тут хорошо употреблено слово “лоток”. Другой бы ведь перевел: кузов, корзина.


“Лагерь они разбивают едва ли дальше, чем в пяти милях от города; обводят лагерь рвом; Клуплиев ров — так, по имени их вождя, звался он несколько столетий, покуда, обветшав, не исчезли и самый ров, и это имя”.


28 июня, воскресенье.

Вчера ездили на обед к Никите Струве в Виллебон. Чудные подвенечные фотографии Марьи. Рассказ Никиты: незадолго до смерти Сергей Аверинцев ездил с лекцией в Киев в “Могилянскую Академию”. Русский язык в ее стенах тамошними изуверами запрещен. И Аверинцев читал о православии по-английски! Я возмутился. “Нет, нет, — возразил Никита, — в этом расслабленном непротивлении, которое культивировал в себе Аверинцев, может быть, что-то есть”. Вот и поди разбери: где бесхарактерность, робость и конформизм, а где “расслабленное непротивление”.

Этот недостаток мужского, гражданского, жизненного темперамента я чувствовал в Аверинцеве всегда. А он чувствовал во мне противоположное — и это нас развело. Его осторожность и моя горячность помешали дружескому общению. А еще моя… бестактность, идущая как раз от патриотизма. Когда я узнал, что он уезжает из России, я написал ему острое письмо — ибо ждал от него служения тут, где каждый человек на счету, не подумав о его хворях и о том, что в смысле столь необходимого ему мед. обслуживания в Вене будет ему комфортнее. Фактор здоровья я вообще в расчет в ту пору не принимал (сам-то еще был не стар, не хворал).


Александр Кушнер отмечает вот эту черту Бродского: “доказывать каждый раз свои чемпионские возможности”. И метко указывает, что у Б. (как у Лермонтова или Байрона) были “завышенные требования к жизни”.

В чьих глазах и зачем Бродский хотел постоянно выглядеть чемпионом? Людей? Бога? Своих? На этом и подорвался.

Хотя что за глупый вопрос: зачем? А зачем Пушкин ревновал? А зачем Маяковский общался с Аграновым? У каждого свой путь к финишу, своя к нему скорость. И сетовать не имеет смысла.


30 июня, вторник.

Вчера поздно вечером — вдруг из открытого окна отеля, что у нас за углом, отчетливый женский голос:

— Да пойми ты, у них тут свои проблемы!

Видно, сидят там, в номере, поддают и спорят, соотечественники.

1 июля.

“Думать и говорить, что мир произошел посредством эволюции или что он сотворен Богом в 6 дней, одинаково глупо. Первое все-таки глупее. И умно в этом только одно: не знаю и не могу, и не нужно знать” (Толстой, 1910).


Поэзия постмодернизма — без темы. У большинства в нашем поколении тема еще была. Но борьба со смыслом (в самом широком смысле, включая и лирическую моральность) в постмодернизме становится стержневой у Пригова и его “команды”.

При этом постмодернизм на деле паразитирует, прилепляясь к подлинному, имеющему не слабеющий с годами энергетийный заряд. В поэзии это использование в хохмаческих целях-потугах классических лирических строк.

В изоискусстве — всякие инсталляции-“ингаляции” около (или на мотивы) шедевров. (Помню какую-то “установку” возле Изенгеймского алтаря; возле автопортрета Ван Гога — запамятовал где и проч.)

В оперном (а то и драматическом — напр., Стриндберг в Стокгольме) искусстве это сценография, не имеющая отношения к сюжету и дающая волю сценографу-режиссеру, не способному на самостоятельное творчество, интерпретировать и фантазировать сколько душе угодно, паразитируя на прекрасной музыке и подобающих ей словах.

Вчера мы видели такое действо в новой Опере на Басти. Польский композитор К. Шимановский написал в 1918 году оперу “Король Рогер”, сильная музыка, но сюжет запоздало-символистский — теперь это старики и старухи в плавках и купальниках, ползущие на четвереньках по прозрачной кишке (какое унижение для оперного артиста!), какие-то “Микки-Маусы”, утопленница в “формалине”, лакей с мобильником и т. д. и т. п. Но зал устроил потом овацию. И на сцену выскочил вихрастый, под мальчика, постановщик в куцем пиджачке и белых тапочках.


Нас пригласила Ася Муратова: Шимановский был поклонником “Образов Италии” (а учился в СПб.).

Пили потом красное вино за уличным столиком.


4 июля, суббота.

Какая-то непроясненная (или я чего-то не знаю) религиозность Юнга. В одной из лекций он говорит о “страшном прогнозе” в сне десятилетней девочки.

Прогноз чего? Судьбы. Значит, есть предначертанная судьба и во сне может приоткрыться ее финал. Предначертанная — кем? Очевидно, Промыслом. Т. е., говоря о “страшном прогнозе”, Юнг говорит о нематериалистической основе мира.


Внеконфессиональная религиозность — вариант суеверия?


6 июля.

Да-да. Черногория, Балканы! Два года назад прошла инсценировка “референдума об отделении от Сербии” — заговор местной бюрократической элиты с атлантистами. С перевесом в четыре процента — отделились. Теперь хотят в Евросоюз, в НАТО, ну и проч. И вводят с Сербией границу и таможню — свободолюбцы. Это еще глупей и трагичней, чем у нас с Украиной.

Земля, разрезанная по живому Западом и здешними корыстными холуями.


Может быть, мне не повезло, но воскресным утром — в церквах, и православной и у католиков (в Каторе на берегу залива), несмотря на призывные зовы колоколов, никого — кроме туристов. (Исторически — это был главный порт Сербии.)


Проплывали форт-остров, где сидел Милован Джилас (в устье бухты и уже в море). А у нас сажали за его книгу “Новый класс”, точнее, инкриминировали ее при посадке. Я читал Джиласа в середине 60-х, видимо, это была первая тамиздатовская антисов. книга в моих руках. Джилас — коммунист, романтик, но в ту пору это вполне соответствовало и нашему молодому мировоззрению. (Оказывается, М. Д. — черногорец.)


22 часа. Сейчас узнал: умер Аксёнов. (Последний раз виделись в Комарове два года назад).


7 июля, вторник.

Это был ушлый шестидесятник, но человек с обаянием и яркий талант.

Я от Васи видел много добра. Он первым привез мне из США письмо от Бродского с сообщением о скором издании моей книги (отобрали потом при обыске). Василий жил тогда еще на “Аэропорте”, дверь в спальню была распахнута, и там — впервые в жизни — увидел не традиционное белое, а цветное постельное белье темно-голубого оттенка; какой-нибудь 1978 год — а вот посейчас помню, как повеяло на меня, оборванца, цивилизацией и довольством.

Уходит шестидесятническая номенклатура, за спиной которой прожило всю жизнь уже мое поколение. Она собирала все урожаи, была себе на уме, но все же — имела человеческое лицо.


С утра — в горный Острожский монастырь. Паломничество, поставленное на поток. Ездили в небольшом, на 8 человек, автобусе по-над бездной. Среди нас — два придурка с лицами, опухшими от вчерашнего загула (один жаловался, что вчера сослепу дал таксисту 600 евро чаевых), — вот такие русские “паломники” на Балканах в 2009 г. от Р. Х.

Р-русские ребятушки, скупающие адриатическое побережье у братушек-черногорцев, в свою очередь вступающих в НАТО. Вот ведь какая непростая социально-политическая конфигурация.


10 июля.

Сербии попросту не позволили состояться как государству, способному играть вескую роль в Европе; как серьезному государству, не за страх, а за совесть дружественному России. Расчленили, унизили, лишили моря, психологически и геополитически опустили. При попустительстве России. Говорят: а что мы могли бы сделать? Могли бы, если б проявили — напряженно — характер. Да будь с нами Сербия — совсем другое было бы теперь у России геополитич. дыхание.


На глади залива, в бледном зное — остров; я раз глянул, другой — что-то “до боли” знакомое. Вертикальные кипарисы, стены — темное среди бледно-водного зноя. И вдруг я понял: да это же бёклинский “Остров мертвых”! Конечно, он. (“И „Остров мертвых” в декадентской раме”); всем говорю — никто не верит. Другое освещение, может быть, время года — но ни с чем не спутаешь эту вертикальную динамику и черноту кипарисов.

И ведь, впрямь, купил сегодня путеводитель, а там: “Остров — Св. Юрай, созданный природой, с одноименной церковью XVII в., кладбищем и древнейшим бенедиктинским аббатством XII в. Возможно, что именно этот таинственный остров <…> вдохновил швейцарского живописца Бёклина” и т. п.


От движения туч и облаков — одни склоны темнеют, другие — высветляются. А потому пейзажная панорама — все время разная. И цвет вод, зыби — то свинцов, то зелен.


Нет, видимо, я этого никогда не пойму: как можно стремиться интегрироваться в военную структуру, которая всего несколько лет назад в мирное время бомбила твою страну, твои храмы! (Сербия и Черногория ведь были тогда едины!)

Черногория наших дней (впрочем, как и Балканы в целом): полная ревизия и переориентация многостолетних связей с Россией — на евроатлант. структуры. Беспомощность нашей страны в данном вопросе.

Тут есть ресторан (недалеко от Пераса) “У старой мельницы”. В его рекламной брошюрке сказано, в частности, что наш министр иностранных дел Лавров провел в нем аж 12 часов (!): с 12 дня — до полуночи. Вот, видимо, сколько времени понадобилось, чтобы сдать Черногорию — нашему геополит. противнику. Шутка.


22 часа. Сейчас мы отмечали там Наташин день рождения (34), ели ягнятину, томленную в соб. соку (местное традиц. блюдо), овощи, сыр и проч. Действительно вкусно.


13 июля.

Сон. В темноте при фонарном свете пробираемся на почтамт за письмами “до востребования”, вброд, чуть не по пояс переходя водоворотные полыньи.

И другой: Лена Шварц жалуется, что на заднем дворе возле баков с отбросами не впервые появляется перевязанное шпагатом собрание сочинений Шекспира. “Я уже три таких отнесла домой, больше складывать негде”. И предлагает рядом с новой появившейся стопкой книг ставить какой-нибудь завлекательный приз — подарок, чтоб люди брали.


Архимандрит черногорский Негош (он же Петр II Петрович) 6 августа 1833 г. был в СПб. посвящен в епископы “богоспасаемых черногорских и бердских областей”. Ему было тогда всего 19 (!) лет, это был красавец, ростом выше царя Николая I. Через год он стал уже архиепископом…

В 1837 году он вновь собрался в Санкт-Петербург, где его, однако, теперь не ждали (происки лукавого Нессельроде). В венском посольстве ему отказали в “визе”. Негош обиделся. И стал направо-налево говорить всем в Вене, что домой уже не вернется, а на остатки черногорского “бюджета” уедет в Париж и Зап. Европу. Агент нашей военной разведки поспешил о том сообщить в Петербург. Там испугались, и соотв. паспорт был им в Вене получен. (Но для острастки его еще на 3 месяца задержали во Пскове.)

В псковском “сиденье” этот черногорский богатырь зря времени не терял: поехал в Михайловское, изучил пушкинскую библиотеку и постарался собрать такую же у себя в Цетине.


Осьминог по-здешнему — хоботница. Его есть я так и не научился. Так что на этот раз томленную в собственном соку хоботницу ела компания без меня.

Разговорился с водителем, поднимаясь на перевал. Отошел Христос от Черногории; церкви стали пусты. “А при коммунистах ходили”. Купили Черногорию. Политически — Запад; недвижимость — новые русские.


14 июля, 23 часа.

За письменным столом уже в Переделкине.

Князь Вяземский был рационалист. Он посмеивался над гремучими “Клеветниками России”; “Мы не сожжем Варшавы их” — чем тут хвастаться? Сжигать, чтоб потом отстраивать? То же и в балканском вопросе: “Главная погрешность, главное недоразумение наше, что мы считаем себя больше славянами, чем русскими. Русская кровь у нас на заднем плане, а впереди славянолюбие”.

“Россия — это единственная страна в мире, которая позволяет себе роскошь воевать из чувства сострадания” (ген. Скобелев).

Хорошо б разыскать: “Письма князя П. А. Вяземского” (СПб., 1898).


Бока — бухта, Которская — от города Котора в “устье” этого фиорда, бухты.

После исхода белых в Которской бухте натурализовалось 5 тысяч россиян.

Оказывается, на городском кладбище Герци-Нови сохранился “русский участок” с памятником (1931 г.). “Русским людям, утерявшим Россию, вечный покой в братской земле”. Вряд ли кто-нибудь из нынешних жирных российских котов, заполонивших Черногорию, там побывал.

И я ничего об этом не знал.


Прах Врангеля покоится в Троицкой церкви Белграда.


16 июля.

Видимо, чем человек вороватее, гнилее, бесстыжей — тем с большим нутряным презрением относится к обществу и стране, из которой качает деньги. Из последних сил нынешнюю Россию все еще любят бедные, “убогие”, бескорыстные...


19 июля, 1400.

Сейчас позвонила Римма (“боярынька” из “Иордани”, 1982): сегодня с утра помер во Пскове Савва Ямщиков.


Говорили с Игорем Золотусским. Еще неделю назад ездил он с Ямщиковым в Плёс, Суздаль. Какая хорошая география. Золотусский человек угрюмый, но Савва и его тянул — к светлому делу.


После смерти Алексея Ильича Комеча разрушение Москвы ускорилось — и притом в несколько раз. Теперь, видимо, после смерти Саввы, придет конец Пскову.

Был Савва — подвижник. Я б и сам хотел таким быть, да не знаю как: нет ни его связей в мире культуры, ни авторитета — откуда в наши дни авторитет у поэта, тем более ежели он не шестидесятник? И не тусовщик?

Савва порой гарантировал добру победу тогда, когда исход дела еще был отнюдь не ясен и скорее склонялся в противоположную сторону. Отчего его упрекали, что он “блефует” (например, директор Останкинского дворца Гена Вдовин). Но это было от детскости Саввы, от нетерпеливого желания иметь доброе влияние на ход жизни.


20 июля, понедельник.

Пришел от Инны Лиснянской. Старуха с замечательно покрытыми багрово-коричневатым лаком ногтями. 81 год, больная, но все еще яркая и с глубокой энергией. (За окном влага, дождь, зелень “в соку” и хвоя.)

— А ты замечал, что все религиозные стихи написаны амфибрахием?

— Видимо, так эпичнее, — предположили мы хором.

У Инны живет помощница по хозяйству — из Ашхабада. Я поинтересовался, правда ли, что Туркменбаши отравили? Неизвестно. Но вот факт. Оказывается, на властное место Туркменбаши заступал в Туркмении… его личный врач. Восточные чудеса.


21 июля, 16 часов.

Ахматова указала Чуковской (22.X.1940) на три стихотворения Хлебникова: “Отказ” (1922), “Одинокий лицедей” (1921 — 1922) и “А я…” (1918). Ну, первое — за гражданственность, очень тут сильную; второе — ясно, за упоминание Ахматовой внутри поэт. текста; а вот “А я…”. Ахматова о нем говорит так: “Это все увидено как бы в первый раз, первоначально. Поэты знают, до чего это трудно: писать, как говорит Борис Леонидович, „без поэтической грязи”…”

Перекультуренные акмеисты предпочитали “первородную” филологию Хлебникова — эклектичной лирике Бунина, например.


22 июля.

Юбилей Нат. Д. Солженицыной.

Сараскина (НТВ): “Без Натальи Дмитриевны не было бы Солженицына, каким мы его знаем”.

Лиснянская (канал “Культура”): “Эта женщина могла бы быть лидером государства”.

В. Москвин (директор “Русского Зарубежья”): “Наталья Дмитриевна — великая женщина, это был союз двух богоизбранных людей”.


РТР: Отпевание Саввы в Святогорском монастыре и потом — похороны на Ворониче (рядом с Гейченко). Больно.


23 июля.

Перечитал “Мне легче представить тебя в огне…” (Б. Слуцкий. “Без поправок…”, М., 2006, стр. 478). Сумасшедшее стихотворение, небывалое. Я видел Слуцкого с женою (помню ее “только очертанья”) на задах Склифосовского в морге, у тела Ахматовой. Стихотворение, анализу недоступное… Такое стихотворение — единственное в поэзии — “ничего такого” более невозможно. Хотел даже его сюда вписать, но — страшно, не поднялась рука.


24 июля, пятница, 20 часов.

Сегодня в 13 часов на несчастливой трассе “Дон” бензовоз врезался в рейсовый автобус: 27 человек погибло (есть и дети). Как христианину углядеть тут Промыслительный Суд?


29 июля, среда.

Как это важно (хоть и трудно), когда ты не представитель, не делегат, не агент лит. среды, а — сам.


Вчера — в 8 утра в Никольском храме в Епифани. Дожили: утром — как в старые добрые дореволюционные времена — городок слышит благовест. В храме (в будни) человек 40 — 50, 2 молодые пары. Я по парижской либеральной привычке в какой-то момент присел; широким загребающим шагом ко мне подошел седой крепкий старик и обвел перед собою рукой: “Смотри, мертвые среди нас стоят, а ты уселся”.

В храме я не задуваю огарок в подсвечнике, но гашу его быстрым сжатием пальцев. И каждый раз чуть страшусь короткой острой боли ожога, так же, как брызг кропила — в лицо. Но и сладко потом.


Богородицк (где управляющим был мой дорогой Болотов); Епифань; деревня бл. Матроны; Куликово поле — с гривами ковылей, голубыми щетинистыми шариками степного репья.

Купались в источнике прямо возле Дона.

В Епифани после храма сели прямо во дворике “купеческого” музея; огурцы, помидоры, зелень — с грядки. Усидели в полдень вдвоем (с тамошним музейным директором Кусакиным) бутылку водки “Журавли”. Потом ездили на местное кладбище — могила родителей митрополита Евлогия. В церкви две рабы Божьи с перекошенными ртами — в гробах.


Действующие лица:

владыка Тульский и Белёвский (теперь Ярославский) Кирилл;

наместник Троице-Сергиевой Лавры Феогност;

директор заповедника Куликово Поле Гриценко Владимир Петрович;

— всем между 40 и 50, приехали однажды под вечер к Радонежскому храму, где располагался тогда музей, в который Гриценко вложил несколько беззаветных лет жизни. Походили, полюбовались на разлив заката. И Кирилл вдруг:

— Верни, Петрович, храм Матери-Церкви.

И куда денешься? Теперь тут — на подворье Сергиевой Лавры — один монах; на балансе же все осталось музейном. А фраза Кирилла отпечаталась в мозгу “Петровича” навсегда.


Усадьба Бобринских в Богородицке — “прототип” имения Вронского из “Карениной”. Объявление на музейной двери:

Категорически запрещается!!!

Рассыпать на территории во время брачных церемоний

лепестки цветов, крупу, монеты, конфеты и т. д.

Штраф 1000 рублей


Речка Уперта.


Мы поднялись на смотровую площадку богородицкого дворца: внизу лента реки, другой берег — без высоких совр. домов. Хорошая глухая провинция. Вот, правда, работать негде. “Градообразующие” предприятия остановились в 90-е годы. Мужчины зарабатывают в Москве “вахтовым методом”.


Вот в такой амплитуде: от Бретани — до Епифани.

И на первый, по крайней мере, взгляд все то же: на музейщицах — джинсы, блузки. Но по состоянию дорог, автопарка, общей трущобности, запыленности — конечно, мы страна “третьего” мира. На кладбище: половина “насельников” не дожила до 40, до 50… При советской власти сжалось бы тут у меня сердце, сжались бы против нее кулаки (см. “Осень-78”). А теперь — словно махнул рукой. И положение мое (в смысле “ненужности”) чем-то напоминает 90-е годы.


31 июля, пятница, 1825.

Закусили-выпили с Пашей К. — еще черногорской водки с малосольным огурчиком. И — потрепались. (Его рассказ — сюрреалистический — как на днях с Гандлевским они захоронили щепоть праха Леши Лосева — в переделкинской могиле его отца.)


3 августа, понедельник.

В Донском — на панихиде по А. И. Там — хорошо (пока длилась панихида); потом — хуже: Евтушенко в голубом пиджаке и белом округлом воротничке читал корреспондентам специально “на случай” написанные стихи и т. п.

Впрочем, были, были и люди с русским сердцем, подходили ко мне — да где их потом отыщешь, мы все разобщены, распылены. Уже немногие, кто читал как следует Солженицына; нас малая горстка.

Мраморные кресты Шмелеву, Ильину, Деникину (Ильину с хорошим распятием, Деникину с терновым венцом; и у обоих расступающиеся мраморные голгофские горки с рваными краями). А Шмелеву с женой черный мраморный “купеческий” крест “под старину”. Возможно, есть и моя заслуга в том, что теперь тут так достойно: на “Имя Россия” я все уши прожужжал Михалкову о бедственном состоянии их могил.


4 августа.

“Супружескую пару Деми Мур — Эштон Катчер можно смело назвать не только образцовой, но и одной из самых продвинутых в Голливуде. Не так давно стали модными микроблоги Twitter. Микроблог, который ведет Катчер, читают сотни тысяч фанатов во всем мире. Он то вывесит фотографию… попы любимой жены, то приделает ей при помощи фотошопа ирокез. А Деми пишет ему нежно: „Я рада, что игра была замечательной, малыш. Но зато ты пропустил возбуждающий педикюр!”” (журнал “ОК!”, 2009, июль).

Священное — почти ушло из культуры.


Репутация “шестидесятника” — это “проездной” на всю жизнь не только у нас. Режиссер Тинто Брасс нашумел чем-то “левым” в 60-е годы. И с той поры в его коммерческой порнографии не стеснялись сниматься даже и заслуженные актеры (Изабель Юппер, Мастроянни, Стефания Сандрелли и проч.).


Ахматова восхищалась присланными с фронта стихами Ник. С. Давиденкова:

И на лугу подснежники белеют,

Давным-давно простившие меня.

Попервоначалу и впрямь чудесно. Но смущает, что “подснежники” и — “давным-давно”. Это кажется столь же невозможным, как бабочка и — “давным-давно”. Подснежники, как и бабочки, — однодневки, хрупкие создания Божьи, а “давным-давно” — так это… бессмертники. Впрочем, это гениальный “наговор” Ахматовой на Давиденкова, у того гораздо хуже, зато без неточности: “Подснежники казались мне святыми, / За все грехи простившими меня” (Чуковская Л. К. “Записки об Анне Ахматовой”. М., 1997, т. 3, стр. 436).

В новом именном указателе к “ГУЛАГу” о Давиденкове сказано: “…после немецкого плена в казачьих частях вермахта”. И — сжимается болью сердце.


5 августа, среда, 4 утра.

С трех не сплю. Когда проснусь — перед глазами моя (не первая в жизни) библиотека. Вожу по книгам глазами как по чему-то цельному, выхватывая то одну, то другую. И просыпаются их миры в душе, в подробностях не помнимые, но живущие там по сути. Сколько ж за эти десятки лет я “несметных перелистнул страниц, / как к единственной, возвращаясь к каждой”.

Действительно, беглости чтения я лишен (и слава Богу!), со страницами, с книгой живу подолгу. Мало того, считаю быстрое чтение свидетельством культурной черствости, культурным дефектом.


8 августа, суббота.

На неделе навещал Женю Попова в переделкинском кардиолог. санатории. Он купил мне талон в их диетическую столовую. Вот картина: два старых испитых зубра еще из диссидент. времен в конце первого десятилетия XXI века кушают в окружении инфарктников диетические котлетки со свеклой и гречкой, а скрипач (!) — Женя уверяет, что ничего подобного до этого не бывало, — играет из “Шербург. зонтиков”, “Крестного отца”, “Эммануэли” и проч. — как по заказу. Веселые разговоры — уж как не позлословить двум старым дружкам-приятелям, которые ничего не боятся. (Попов в этом плане проделал хорошую эволюцию — освобождения из конъюнктурных сетей.)

Вот яркий пример: как автор (в данном случае Е. Попов) может вдруг оказаться в “архетипической” ситуации собственного рассказа (почти неправдоподобной)!


По ТВ (канал “Культура”) М. Эпштейн: “Дмитрий Александрович Пригов и Алексей Парщиков вошли в пантеон русской поэзии как философские лирики”.


ТВ. Сценаристы вконец исхалтурились. В детективном сериале (где, кстати, главного сыщика изображает актер, сыгравший когда-то у Кончаловского в “Дворянском гнезде” Лаврецкого) модный журналист испрашивает разрешения на интервью и получает его.

— Ну вот и славно. Я знаю в Москве одно хорошее и тихое местечко. Там и встретимся. Итак, до вечера.

И — расходятся. Однако где же это “местечко” — не сообщил.


Объявление на воротах в Архангельское:

Маршруты дозированной ходьбы

Цена 80 руб.


9 августа, воскресенье.

Жили же люди, которые с ходу умели определять услышанную поэзию. (Но для этого, правда, требовались условия, включая заведомое благорасположение). Чуковский, услышав ахмат. “Мелхолу”: “Первая половина могла быть и у Алексея Толстого: там элемент оперы, но вторая по смелости, подлинности и силе — только Ахматова” (запись Чуковской от 21 июля 61 г.).

Вот какие люди водились и встречались в Переделкине 50 лет назад.


Почему “Памятник” Пушкина — радует, а ахм. “проект” из “Реквиема”, кажется, не убеждает?


А если когда-нибудь в этой стране

Воздвигнуть задумают памятник мне, —

мужик так бы не написал.


24 часа в сутки — я. Даже в эвакуации к А. А. приходили сотни человек в месяц. А через 20 лет (29 мая 62 г.): “У меня уже как на приеме у зубного врача. Кресло не пустует ни минуты. Один встал, другой сел”. Было тогда, кого окормлять.


Все, что связано с отчаливанием и прощальными взмахами руки, бередит мою душу. Вот из народной песни:


В далице, далице,

На той стороне

Не близко ко мне

За быстрой рекой

Машет мне милый

Правой рукой,

Ручкою правою,

Шляпою черною.

Это, наверное, мещанское. “Народное” было бы не “шляпою”, но шапкою.


16 августа, воскресенье.

Недельное “круговое” путешествие с Н. Перво-наперво — в Ярославль. Муравьиная египетская стройка — к будущегодному тысячелетию. Освоение “бабок” — зачем-то раскопали всю стрелку и — что уж совсем гадко — под предлогом укрепления — на десяток метров расширили нижний променад: погубили место интимных провинциальных прогулок, лирика отлетела, скромный губернский дух отлетел.


Ужин у Владыки. Пили водку, ели овощи и постную похлебку — в его палатах, там же и ночевали (говорили о службе Патриарха в Севастополе и т. п.). Пригласил Кирилл завтрашним утром:

— На Бабайки.

В Николо-Бабаевском монастыре в лесах на берегу Волги — ближе к Костроме, чем к Ярославлю. Там скончался преп. Игнатий (Брянчанинов). Руины в лесах. Крестным ходом — на волжский берег. Струг под желтыми парусами на водной зыби — икону Николая Угодника на нем держали попеременно два трудника-молодца. Потом — общая трапеза, кто в теньке, а кто и на солнцепеке.


Подарил Владыке “Новый мир”, № 5. Он мне на др. утро в Николо-Бабаевском:

— Какие-то грустные у вас на этот раз стихи, всю ночь не спал, проворочался.


В Рыбинске посадили мэра (инспирировали взятку); в преддверии новых выборов приезжал Жириновский — бросал гудящей толпе с крыльца пятисотрублевые купюры. А “Единая Россия” берет “полевыми кухнями”: котлета, макароны, компот. “Народовластные” выборы нового мэра — осенью.

На Волге — у ребят и девчонок пиво, мат, мусор, выжрут и за собою не убирают.

Панихида на маминой и бабушкиной могиле.


В четверг, 13-го — в Пошехонье.

На могиле Зои Горюновой. Говорила: “Жалко, Ю. М. про Пушкина речь не успею посмотреть („Имя Россия”) — умру (в прошлом ноябре)”. А через 4 месяца помер в пошехонской больнице и ее муж Ник. Ник. Вечером в палате говорил мужикам: “Зоя зовет”. И — не проснулся.


Потом ночевали в “буржуазной резервации” “Мышкино подворье” — отель в коттеджах. Чистые пары, лет 30—40 — все аккуратно, ухожено, кто это? Менеджеры “среднего звена”, что ли? Ужинали жареной рыбой на открытой террасе — комаров благо уже не было. По Волге изредка шли корабли, баржи. Родная глазам картина…


В “Мышкином подворье” на доске Объявление:

Экскурсия в деревню Кирьяново.

Приглашаем в сельскую глубинку!

Если вы хотите понять душу русской деревни, почувствовать

дух сельской школы — приезжайте к нам!

В школьном музее вы увидите более двухсот экспонатов,

собранных учениками разных лет:

деньги (бумажные и медные) 18, 19, 20 веков;

пионерскую атрибутику;

редкое литературное издание “Гавриилиады” А. С. Пушкина

и многое другое.


Полтора дня у Сарабьяновых. Хороший вчерашний вечер за копченой рыбкой, привезенной нами из Пошехонья. Никоновские рассказы — байки о встречах с Хрущёвым. Стопка свежих стихов старика Сарабьянова.

— Да у вас, я смотрю, настоящее возрождение…

— Да нет уж, скорей маньеризм…

У Сарабьяновых — том рассказов Астафьева. Перечитал его рассказ конца 80-х “Людочка”, и повеяло “чернухой” тех лет. (Двухстраничное описание, например, сточной канавы.)

Позже он оправился и написал славного “Веселого солдата”, к примеру.


18 августа, вторник.

Кто бы мог подумать, что Великая Отечественная война не отойдет в трагическую область истории, а и после падения коммунизма будет оставаться злободневной идеологической темой? Создана, кажется, даже спец. комиссия по борьбе с очернением подвига нашего народа в В. О. войне. Недавно среди многих верных попреков украинскому дурынде-президенту (ставленнику заокеанского госдепа) был и тот, что теперь на Украине трактуют войну как схватку тоталит. монстров. А как же еще? Так понимали ее, например, и Бунин, и Солженицын, и Астафьев. Так что ж — и их… Издают “ГУЛАГ”, всячески “отдают дань” А. И., но, видимо, не читают. Держатся за “бессмертный подвиг народа” как за спас. соломинку. Подвиг — был. Героизм — был. Но и схватка монстров — была. (Кстати, тот же А. И. напрасно заговорил об этом в “Как нам обустроить Россию”, тогда этого вместить массы еще не могли и “нельзя объять необъятное”. Это только отшатнуло — не привлекло.) Сталинские полководцы делали из войны — бойню для наших солдат. И продляли жизнь коммунизму. А теперь смершевцы — герои телеэкрана.

Знаю по себе: у меня на “Имя Россия” язык коснел — говорить о войне правду. Такая вот общественно-идеолог. атмосфера.


Замечательно законспектированная речь Хрущёва (8.III.1963) у Солженицына в “Телёнке”: “Или в Сухуми один раз говорит мне и Микояну: „Я — пропащий человек, я никому не верю и сам себе не верю”. Оставляет Микояна на своей даче: „Не уезжай”. Потом меня позовёт: „Поди спроси у Микояна — что у него, своей дачи нет, чего сидит?” Я не любил к нему на дачу ездить: напоят, накачают вином. <…> Отговорюсь. Опять Поскрёбышев звонит: „Вы уже выехали? А товарищ Сталин ждёт”. Так и представляю — Сталин рядом с ним стоит, приходится ехать. Обычно за руку не здороваемся — так гигиеничнее. Пришел я, сел к столу. Сталин нахмурился: „Вас кто звал?” <…> Да это был сумасшедший на троне…” (А. Солженицын, “Бодался телёнок с дубом”. М., 1996, стр. 82).


Меткое замечание Сарабьянова о живописи Никонова, что его художественные “идеи не изобретены рассудком, чтобы затем оказаться достоянием живописи. Они становятся результатом живописного процесса, они добыты глазом художника и лишь скорректированы его рассудком”. Просто и точно. Так работали импрессионисты, Сезанн, прежде — голландцы и проч. А искусство сюрреалистов, к примеру (уже не говорю, соцреалистов), основывается как раз на противоположных — головных — принципах: они раскрашивают “добытые” рассудком (или подсознанием) композиции.


20 августа, четверг.

Техногенная катастрофа на Саяно-Шушенской ГЭС. Вторая — после Чернобыля — беда такого масштаба. Глухо — официальные каналы — говорят о “провокациях” в том районе. Пожалеешь, что сидишь без компьютерных новостей — только на официозе: недооцениваешь масштабов трагедии.


22 августа, суббота.

Перечитывал сейчас рассказ Солженицына “На изломах” (был когда-то в “Новом мире”). И вдруг “всей кожей почувствовал”, что я — единственный, кто этот рассказ сейчас в России читает. И вовсе не потому, что рассказ дурен, а потому что безвозвратно ушло время такой — “производственной” — прозы: “И вскоре был уже главным технологом завода, ещё прежде своих 30 лет. А чуть за 30 — главным инженером”. Рассказ о том, как криминальная революция 90-х задушила добросовестного, пусть и совкового, работника и организатора. Все правильно. Но — ушло. (А помню, как после новомировской публикации звонил мне Шафаревич и справлялся, правда ли, что А. И. написал по духу советский рассказ? И даже на другой день приехал, несмотря на сердце, сам в “Новый мир” покупать журнал.)

Мы по молодости такого типа прозу шутя называли: “Не удалось Артёму устроить брата на завод”.


Чуковский об А. А. (март 1922 г.): “Мне стало страшно жаль эту трудно-живущую женщину. Она как-то вся сосредоточена на себе, на своей славе — и еле живет другим”.

И то же самое: Лиснянская, Седакова, Шварц — “как-то все сосредоточены на себе”. (Что, конечно, не исключает ни доброту, ни просто человеческую качественность.)

И совсем незадолго до смерти, в чуть ли не предпоследнюю встречу с Л. Чуковской (после сильнейшего инфаркта): “В газете „Mond” напечатана моя биография” и т. п. Уфф… Со своим даром, творчеством носятся как с писаной торбой. У мужиков-поэтов это все же как-то завуалированней.

У Ахматовой — постоянные гости, посетители, собеседники, друзья, навещающие… Моя противоположность. Для меня, вот уже лет 10 — 15, любой гость хуже татарина. “Весь настежь распахнут поэт” — в обыденной жизни это давно уж не про меня.


25 августа.

Приходу вдохновения обязательно предшествует “характерное” замирание сердца. Когда же вместо него просто… какое-то шебуршение в голове — то стихотворный продукт суть плод ремесленного усилия.


“В шестнадцать лет я, отпрыск репрессированных донских казаков из-под Вешенской, ненавидел Сталина всем жаром юной души, считал отъявленным злодеем и тираном, но по мере того как взрослел” и т. п. “Но перечитайте его юношеские стихотворения: с юности он мечтал об освобождении „униженных и оскорбленных” <…> и т. п. То, что выдают за злой умысел сталинской диктатуры, есть не что иное, как неисповедимый промысел Истории. К нему не применимы моральные категории добра и зла <…> и т. п. (Вл. Попов, “Между Марксом и Макиавелли”). “Отпрыск репрессированных донских казаков”… Предков своих предал, Иуда (“Наш современник”, 2008, № 12).


Горят леса под Афинами — оливковые, сосновые древние рощи. Три дня с огнем пожарные не справляются.


Как скоро, буквально на глазах, вымывается из человечества традиционная почта, письмо, эпистолярный рассказ, суждения, рассуждения… А с ними — и индивидуальный устоявшийся почерк. Ловлю себя на мысли, что даже — после 7 лет жизни — не знаю, какой у Наташи почерк, да есть ли он вообще? Есть умение хорошо подписаться — а что дальше? У 15 — 17-летних почерк первоклассника.

Быстрота и удобство электронной почты все съели. Солженицын первые письма, помню (еще в Вену), писал мне от руки, потом в основном уже на машинке. И он был, очевидно, последний русский писатель, писавший письма (во Франции они приходили ко мне на rue Parmentier по простой почте — и как было радостно). В Москве — А. И. передавал их через Наташу. Возможно, наша переписка — вообще последняя переписка русских писателей.


1 сентября, вторник, 730 утра.

Сон: выше щиколотки в воде, но старомодные парусиновые туфли, носки и белые брюки — почему-то сухие.


27 августа умер Серг. Михалков, “заика и жердяй” (Солженицын). Никита: “Мой отец никогда не врал. <…> Он всегда служил своему государству. <…> Волга течет при любом режиме”.

Умер год назад Солженицын — воспели Солженицына; умер Михалков — так же (с апологетическими фильмами вне сетки по всем каналам) воспевают Михалкова, говоря о его судьбе как об образцовой. Весь нынешний режим — в этом.

“Вести” (РТР): ведущий о Михалкове: “Человек невероятных масштабов”. И еще пуще: “Гений Михалкова” и проч.


4 сентября.

Впечатление. Урожайный год в Толгском монастыре: яблони с дугообразными от обилия яблок ветвями (словно изнемогают от тяжести). Две тоненькие молодые монашки на стремянках — собирают плоды в корзинки возле окон игуменьи, охватывая пальцами каждое яблоко. Натура для Нестерова.


“Река Потудань”, “Фро”, “Возвращение” — гениальные рассказы Платонова, но почему же есть в них такая тягостность — ведь герои суть юродивые, святые. А потому, что это юродство, эта святость — без Христа, без Бога. Вместо этого — ложная утопия коммунизма. Вот почему не осветляют, а угнетают платоновские вещи душу читателя.


“В обиходе личностью называют яркое сочетание природных дарований с силой характера, самобытностью мышления, психологическим своеобразием”. Просто и точно. (Монахиня N. “Плач третьей птицы”. М., 2008). Там же: “Сам Лествичник на вопрос как связать плоть свою отвечает: „Не знаю!” Отцы советуют, конечно, не молиться, оправдываясь долгом памяти, о бывших возлюбленных, воздерживаться от тучных снедей” и проч. Брр — не молиться “о бывших возлюбленных” — какой безжалостный и грубый “совет”.


Юлия Тимошенко считается самым умным украинским политиком, наши демократы с “Эха Москвы” от нее в восторге — причем восторг вызывает все: например, молния на платье от шеи и донизу на приеме у Путина — ну какой мужик не подумает, что было б не плохо ее расстегнуть, а? А Юля тем временем обводит их вокруг политического пальца. На днях в Польше (70-летие начала войны) она в своем слове по-пионерски — да-да: “Как писал мой любимый греческий поэт Еврипид…” Во как — одна перед недолгим сном после долгого рабочего дня уже на рассвете не может воздержаться и не заглянуть в том Еврипида. Дополнительная пикантность в том, что в цитату вкралась ошибка, причем та же самая, какую допустил другой ценитель Еврипида, Джон Кеннеди, цитируя то же место в своей речи 1963 года.


11 сентября, пятница.

Восемь лет дню, потрясшему мир. Я не конспиролог и, скорее, не верю в тотальную режиссуру истории какой-то “мировой закулисой”, очень сомневаюсь в существовании каких-то “уникальных и бесконтрольных структур тайной власти”. Но все-таки и посегодня по поводу этого апокалипсиса — вопросов, как говорится, больше, чем ответов. При ближайшем рассмотрении официальная версия трещит по всем швам и теряет всякую достоверность.


Старые славные и легендарные фильмы лучше через всю жизнь помнить, чем пересматривать. Лучше я всю жизнь проживу с памятью о “Жюле и Джиме” Трюффо, чем пересмотрю и вдруг разочаруюсь. (Как это произошло с “Приключением” Антониони. Я несколько десятилетий жил с потрясением от этого фильма, а год назад посмотрел и… теплохладно.)


Одно из дежурных блюд литературной кухни: стряпать иллюзию бурной творческой деятельности — импотенту. И наоборот, уметь замолчать неугодного тебе автора (в силу, например, того, что его отвергает демтусовка). Критики — повара, по надобности имеющие дело с чисто “виртуальным” продуктом.


12 сентября, час ночи.

Это, конечно, старческое. “Порча коснулась, да, слёзных пазух всерьёз” и “Слёзные только пазухи что-то поизносились”. И впрямь: стоит мне встретить в жизни ли, в книге, в самой ли дешевой киноленте — победу добра, справедливости, хорошего — над дурным, как сразу глаза на мокром месте.

Страшная глупость.


Покойный отец Иоанн (Крестьянкин): пока говорят, что скоро конец света, значит, еще не скоро. Перед настоящим концом говорить о нем перестанут.


На Полотняном Заводе в правом торце дверь с табличкой: “Художественная школа им. Н. Гончаровой”.


Русская культура, мысль, литература традиционно учат, что жизнь — служение.

Но уже для героев Стендаля она — проект (честолюбивое завоевание жизни). И для современного гламура — она проект. “Вместо красного колеса по России покатилось желтое”. И суть этой потребительской революции — переориентировать человека: со служения — на проект. Революция в идеологическом плане по-своему не менее капитальная, чем в свое время коммунистическая.


18 сентября, пятница, 1730

Пушкин умел отказывать и наказывать (что я плохо умею).


195-й номер “Вестника РХД”. Хороший номер. Статья (доклад) Струве о А. И. и Шмемане, хотя и замазывает расщелину их конфликта, в целом правильная, хорошая. И я еще раз порадовался: какие бывают (бывали?) люди, как с ходу и точно и объемно почувствовал отец Александр христанский дух книг Солженицына: “Нигде, никогда, ни разу во всем его творчестве не находим мы и даже не можем „подслушать” той — именно „онтологической” — хулы на мир, на человека и на жизнь, которая давно уже зловещим шипением исходит из столь многих произведений „современного искусства””.

Это как раз тот дух, который, смею надеяться, роднит и мой творческий мир — с его. Творчество А. И. — в первую очередь христианское; вот почему столь смехотворны, гротескны нынешние солж. исследователи. А Шмеман — в суть.

Но самое в номере замечательное: письма А. И. — Никите начала 70-х...


2000. Гуляли с Наташей у Notre-Dame — там на набережной однодневный региональный рынок “страны басков”. Свесив ноги над Сеной, пили вино и ели сыр с клубничным вареньем. Потом — совсем в сумерки — на острова. Saint-Gervais, я прежде там не бывал. Полутьма, свечи, темновато-яркие витражи (от XVI века и до XX). Редкие фигуры на лавках; перед алтарем прямо на полу — “медитируют” (или молятся?), кажется, молодые. Завораживающая обстановка. На такси вернулись домой.


Солженицын — Струве (20.4.71). “Всю эту поездку (к адвокату в Цюрих) Вы и можете совершить именно до опубликования Вами моей книги (т. е. “Августа 14”), после я уже не решился бы об этом Вас просить: за Вами безусловно появится надзор”. Очевидно, С. убежден, что после выхода в YMCA “Августа Четырнадцатого” КГБ установит за Струве в Париже плотную слежку!

P. S. Спросить у него об этом. Во-первых, как он отнесся к такому предположению — утверждению А. И., а во-вторых, имело ли и впрямь место что-то такое, ладно, не после “Августа”, но хотя бы после “ГУЛАГа”?


19 сентября, 530 утра.

Сейчас провожал семью друзей (Ира Антонова — художник моих книг) на такси (на аэродром). Половина пятого утра, а на Клиши работают кафе, бары и притом — на всю катушку. Я и не знал, что в Париже столь много желающих плотно пожрать в половине пятого, еще до рассвета. Старик с косичкой ел луковый суп из фарфоровой чашки, компания — жареное мясо с картошкой; в соседней пиццерии — ели большие пиццы. На улицах немало народу. Столько еды в такое время. И это при том, что все худые, поджарые. Такая уж у галлов генетика.

Какое национальное (но и советско-антисоветское) понимание А. И. литературной задачи. Из письма 12.2.72.: “Ах, Боже мой, как же можно в эмиграции так отчуждаться от России, её быта и напряженных задач, чтобы спрашивать — куда мы торопимся? Да если бы они (современники и наблюдатели) описали бы, как было, вместо „Темных аллей”, — да я б, конечно, не торопился, сидел бы около моря и камешки бросал”. Замечательно.


В этом же номере и мое “Слово о Пушкине”. Никита дал ему свой подзаголовок: “К 210-летию с года рождения” — разве это по-русски?

Снял с полки и предыдущий “худощавый” “Вестник” № 194, а там — мой некролог Саше Богословскому, датированный “15.09.2008. Париж”. Всё “вечности жерлом пожрётся”. Позабыт и Саша... (†11.08.2008; а родился в 37-м).


21 сентября, Рождество Богородицы.

На Дарю. Владыка Гавриил. Очень большого европейско-православного, я бы так сказал, обаяния человек. Мне всегда любо подходить к его кресту и руке.


Квентин Тарантино — “культовый” голливудский персонаж, снявший лет 15 — 16 назад действительно удачное и остроумное — на одном дыхании — “Криминальное чтиво”. Все остальное: кровища — “клюквенный сок”, безобразие и иронические потуги на черный юмор. Сегодня Васька потащил меня на “Бесславных ублюдков”. Группа американских евреев заброшена в оккупированный немцами европейский мир (в Париж и проч.), и там натурально снимает с них скальпы, а Брэд Питт только посмеивается и сам орудует тесаком. Такой дряни про войну я еще не видел. Подобное кино у нас снимали при Сталине, нет, здесь примитивнее (с натуралистической патологией).

Последние фильмы Спилберга, Полянского на “ту же тему” — выглядят вполне пристойно по сравнению с этой поделкой Тарантино. Тут весь джентльменский набор: и герой-негр, и трогательно-комичные и одновременно справедливо-жестокие в амплитуде от брутальных до хлипких евреи-мстители, и бесноватый фюрер, словно с карикатур сталинского агитпропа, и проч. Всю головку Рейха “народные мстители” расстреливают в парижском (!) кинотеатре, куда она во главе с Гитлером съехалась смотреть какой-то документальный фильм о героизме нем. солдат. Голливудский маразм тут вконец зашкалило: самый хилый и ушастый мститель расстреливает Гитлера из автомата в упор. Убежден, что 90% американцев отныне будут уверены, что так и было на самом деле.


22 сентября.

Вчера документалист Мирошниченко о Солж.: “Это был настоящий мачо; больше всего он не хотел, чтобы я снимал его немощным, старым...”


Политический playboy — оппозиционер Борис Немцов “презентует” свое исследование, обличающее Лужкова (видео в Интернете). “Я писал эту книгу не один, а — (называет фамилию какой-то дамы) — кстати, ты где? — Находит ее в зале глазами. — Ты чего там стоишь, иди сюда, садись. — Куда, на пол? — спрашивает его соавтор. — Ну зачем на пол, найди какую-нибудь там табуретку и иди сюда”.

(Сам-то сидит в кожаном кресле с подушечкой под затылком. Какое натуральное обезоруживающее хамство. И никто не свистнул.)


Снилось: нескольким людям поручено письменно разработать “концепт” новой монархии. И почему-то для начала мы совершаем заплыв в достаточно холодной воде. Но задыхаюсь от холода и ничего выговорить вслух не могу. А окрест небольшие волны, рябь, свет.


Солженицын есть Солженицын; какая точность и лапидарность характеристики — не в бровь, а в глаз (о Панине — Сологдине): “Да, Дмитрий Михайлович, к сожалению, не понимает реального соотношения между миром и собой, преувеличивает силу и верность своих мыслей и податливость мира”. Исчерпывающая характеристика.


27 сентября.

Литургия в Clamart у о. Михаила Осоргина (только после больницы). Руки у него в синяках от уколов, благородного красно-потертого цвета мантия. Добрый, но самодур. В реальности (нашей) о. Михаил разбирается худо, людей — не видит; а все равно — славный, славный, еще той породы, какая в наши дни уже повывелась. Рассказывал, как тут они — после войны — не раскланивались с жившим за углом Бердяевым за его просоветские настроения. Настоящие монархисты за патриотическую копейку сталинистам не продавались.


О Боратынском: его снобизм и ранимость; все воспринимал через призму отношения к себе, ранимому и любимому. И как-то считал, что умнее всех (даже Пушкина). Язык, сверх меры засоренный галлицизмами: “Чаадаев у Гоголя стал со мною експликоваться”; “я накомерил Вяземскому” и т. п. Все, что читал, — читал под знаком своих комплексов; он, видимо, так и прожил, считая Гоголя веселым (а тот-то был совсем не веселый, и Пушкин, например, это хорошо понимал).


1 октября, четверг.

Вдохновение — торжество от вдруг, наконец найденного образа, когда понимаешь, что именно его-то ты и искал. А еще лучше — от образа даже не найденного, а вдруг обретенного, когда он тебя нашел и тебе открылся. Это то торжество — та радость, о которой говорил Гете (когда утверждал, что не надо писать то, что потом “никакой радости тебе не доставит”). И чем непроизвольнее вдруг открываются тебе образы — тем интенсивней радость после зафиксированного тобой на бумаге “откровения”.


Бедность, ежели не по лености, — доблесть, а не порок.


2 октября, 17 часов.

Сегодня небеса под Парижем как раз того же цвета, что и дома: серо-свинцовые с желтовато-топазовыми, насыщенными внутренним светом подпалинами.


Днем доехал по своим надобностям до Монпарнаса, шел потом сквозь Люксембургский сад (и, как всегда, у Марии Стюарт встретил тень Бродского в застиранной вафельно-темноватой рубашке). Уже можно загребать ногами сухие листья. В YMCA за 6 (!) евро купил сразу 3 (!) книги (дешево и сердито): “Малая библиотека поэта”. Ф. Глинка, “Стихотворения” (Ленинград, 1951) (за 1 евро). На развороте полувыцветший штамп: Profesour Wladimir ILINE (Влад. Ильин!) 26, av. deTourville, Paris VIIe; в той же серии Козьма Прутков, Ленинград, 1953; наконец, Анна Ахматова, М., 1961.

Много-много лет назад (для “Посева”) я редактировал какую-то (по-своему интересную) рукопись этого завирально-оригинального Вл. Ильина, где Белинский выглядит попросту исчадием ада. И много цитировался Кузьма Прутков — через у.

После магазина, листая книжки, пил зеленый чай под красным навесом у китайцев, а выше — клубились тучи. Но вот обнадеживающее единство культуры: читаю (плохие) стихи Глинки 1854 года, изданные в 1951-м, — в 2009 году от Рождества Христова в китайском шалмане Латинского квартала в Париже. И кто? когда? где? — вновь откроет этот вот томик и прочитает:


В стране, где грозд янтарно-золотой,

Я узнаю себя над Рейном, —

и проч.

3 октября, суббота.

150 лет назад (!) — 16 октября 1860 г. — двадцатитрехлетний Иван Забелин записывает в зап. книжку: “Воскресенье. Санкт-Петербург. С Солдатенковым (Козьмой Терентьевичем) ели устрицы у Елисеева. Он признался, что при мне он связан, ему неловко говорить о блядях и борделях. <…> Вот какое мнение образовалось о моей персоне…”

Мужской разговор, и устрицы — у Елисеева, видно, не такие уж дорогие.


14 октября, Покров день.

“Кто видел <…> Рим, тот никогда не будет совсем несчастным” (Гете). Что ж, проверим.


В Вечный город выехали на поезде 9-го, в пятницу. Спальные вагоны в Европе не то что наши: ни полочек, ни крючочков для тряпок, наконец, нету даже и хорошего столика. Тут не разложишься с бутылкой, яичками-помидорчиками, не посидишь по душам. (С нами — пара, подсевшая в Дижоне, типичные французы за 50 — 60, с кипой проспектов, путеводителей.)

Целые дни на ногах; славный городской организм, зонтичные пинии, цветные, благородно пожухлые жалюзи и фасады.


Это что же за самонадеянные тупоголовые люди населяли Рим в конце XIX столетия — что решились внедрить свой гигантский патриотический арх. бред в самое сердце Рима! Это похлеще, чем посохинский Дворец съездов в Кремле. “Алтарь Отечества” — имена его авторов стесняются даже указывать сегодня путеводители. Задавили ничтожества душу Рима! Тупицы, способные на такое (а они, верно, правили бал не в одной Италии) милитаристско-патриотическое чудовище, неудивительно, что в XX веке войнами перемолотили Европу.

Гуманизм, милитаризм, патриотизм и цивилизация — все смешалось тогда в европейском “доме Облонских”.


Чтобы в малолюдную пору попасть в Св. Петра, поднялись в 6 утра, луна еще, звездочки; прошли мимо табачной лавки, где крашеная итальянка-продавщица с… массивной трубкой в зубах — глазам своим не поверили. Потом час в очереди — к ватиканским сокровищам.


Нет, не представляю, чтобы на древнерусского мастера в течение жизни налипло столько порока. Микеланджело божественной Пиеты — целомудренный молодой католик. Микеланджело Сикстинского потолка — второй Челлини, порочный и штукарствующий титан. Его (и других его современников — “титанов”) уже об эту пору молящимся никак не представишь.

Как и когда грязнотца начала примешиваться к дученто, треченто? Рост искусства сопровождался ростом порока.


Но и сколько же всего заложил Микеланджело в свое… супертворение! Из желто-янтарных и имбирно-оранжевых складок одежд его сивилл — вырос Пуссен. Из телес — Рубенс. Из шокирующих ракурсов — Сальвадор Дали.


Понимаю Иванова — жизнь в Риме была вровень его теме; понимаю и Брюллова; но не могу понять Гоголя: писать о Плюшкине и Собакевиче под такой лазурью?..


Иосиф Бродский в начале второй половины 80-х выступал в Париже (уж в каком зале — не припомню). Объявляя “Письма династии Минь”, пробормотал: “Кажется, это лучшее из того, что я написал”. И я перечел их сейчас — и в восхищении, и — торжествую, что поэты такое могут.


Движение в одну сторону превращает меня

в нечто вытянутое, как голова коня.

Силы, жившие в теле, ушли на трение тени

о сухие колосья дикого ячменя.


Но вот простодушно гражданское: “Конец прекрасной эпохи” (1968 г.) — в 29 лет пора бы было и поумнеть. “Вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках”. Представление о России из советской средней школы и большевистских прописей.


15 октября, четверг.

Кажется, что Шелли мог бы утонуть не под Ливорно, а в Тибре. Нельзя утонуть в городских реках — в Сене, в Неве. А в Риме в Тибре можно: это и в городе сельская река даже теперь, казалось бы одетая в камень: все равно прибрежная линия заросла кустарником, ивняком… Тибр течет “как бы и сам по себе”, но в органичном соответствии с тем — что по берегам, в Вечном городе — но не урбанистично.

Пойдем же вдоль Тибра, вдоль Тибра…


16 октября, пятница.

Снилось: хочу искупаться в стороне от всех, гляну вниз и — кружится голова. Невероятная высота, обрыв совершенно отвесный, но не песчаный, а густо заросший до самого, самого низу. И никакой прибрежной полосы: густо-зеленая отвесность уходит в воду.


Достоевский (31.I.1873): “Мне скоро пятьдесят лет, а я все еще никак не могу распознать: оканчиваю ли я мою жизнь или только лишь ее начинаю. Вот главная черта моего характера; может быть и деятельности”. В под 50 и я мог сказать о себе такое.


Оказывается, силуэт лаконического и невысокого памятника на могиле Бродского на Сан-Микеле тот же, что у Шелли и Китса… Конечно, не случайное совпадение.


Вазари (о микеланджеловском Моисее): “И пусть евреи, мужчины и женщины, как они это делают каждую субботу, собираются стаями, словно скворцы, и отправляются к нему, чтобы увидеть его и поклониться, ибо поклоняются они творению не человеческому, а божественному”.


В Риме все (намного) архаичнее, чем в Париже, по-хорошему бедней, а потому и милее. Ведь в Европе сейчас ценнее всего (даже “памятников искусства”) остатки национальной физиономии, европейской “архаики” в целом — и этого сейчас в Риме (Италии) сбереглось больше, чем в Париже.

Вот сегодня, пробегая из Санта-Маджоре в S. Pietro in Vincoli, где магический Моисей, я дрогнувшим краешком глаза заметил полутемный закут, куда стоит вернуться. Насмотревшись на Моисея, потом долго его искал, блуждая по окрестным (недалеко от вокзала) улочкам. И, уже не надеясь, нашел-таки! Ломоть буженины, отрезанный от стянутого бечевками целого, зеленоватый помидор под оливковым маслом, бочковое вино — “забегаловка” функционирует с 1890 года, но ею не побрезговал бы, мнится, и Гоголь, ради экзотики заглянув сюда со Смирновой-Россет.


18 октября, воскресенье, Париж.

Вчера затемно пошел к Св. Петру (впрочем, в темноте появились первые темно-лазоревые прогалины). Своим высоко (и глубоко) религиозным настроем Микеланджелова Пиета напомнила мне — да, да! — рублевскую “Троицу”. Даже хотел помолиться, но как вспомнил Сикстинскую роспись, так и не смог поднять руку перекреститься. Уходил в сизые рассветные сумерки, оглянулся и ахнул: Св. Петр горел ярким желтком — так освещало его взошедшее солнце. Когда шел туда — редкие муравьи-фигурки маячили впереди; теперь стал подтягиваться народ. (В алтарях — почти всех — служат в красных накидках, мальчики-алтарники около.)

Загрузка...