Ахняф Байрамов (род. в 1923 г.) — башкирский писатель, лауреат премии ВЦСПС и Союза писателей СССР, автор романа «Годы возмужания», повестей «Звезды на тропе», «Оксана», а также многих рассказов и очерков.
Сарьян Мирхалитов весело шагал по обочине дороги, вытоптанной подошвами прохожих, подковами коней да копытцами овец и баранов, отмерял последние километры, отделявшие его от родного аула.
Летний день набирал силу. Солнце поднялось высоко и с синевы безоблачного неба щедро разливало знойную теплынь. Высоко над головой пел жаворонок. А еще выше, выискивая что-то, плавно кружил коршун. Где-то в стороне от большака, на краю пшеничного поля, деловито посвистывал суслик. Жизнь шла своим чередом. Кажется, ничего здесь не изменилось с той прошлогодней поры, когда он шагал по этой дороге на станцию. Словно ничего и не было, словно он, Сарьян, и не уезжал никуда. Не жил в городе, не стоял у токарного станка, не слушал его ритмичное ровное пение и не видел тонкой струйки, свивающейся кольцами, радужно отсвечивающей железной стружки, рожденной под острием резца. Но все это осталось где-то позади, во вчерашнем дне.
Дорога круто поднялась на взгорье. Сарьян замедлил шаги, охватывая взглядом родную неоглядную даль, знакомую с детства. Куда ни посмотри, повсюду раздолье пшеничных полей. Они, словно разливное море, чутко улавливают дыхание еле заметного ветерка. Пружинисто перекатываются друг за другом широкие, отливая золотом, светло-зеленые волны. А в туманной дали, за холмами, поросшими лесом, куда убегает Чекмагушевская дорога, где-то на краю земли, в голубой дымке возвышаются две горы — Карабаш и Чалпы. Они, казалось, слегка дрожали в серебристом знойном мареве.
Сарьян шагал и улыбался, приветствуя окружающий родной ему мир. Он по-мальчишески открыто улыбался солнцу и далеким горам, бездонному, глубокому синему небу и бескрайнему, живому, беспрерывно колышущемуся пшеничному разливному морю созревающих хлебов. На его безусом смуглом лице светилась откровенная радость. Он смотрел и не мог насмотреться на этот удивительный и близкий ему до боли просторный мир, дышал и не мог надышаться терпким воздухом родных полей, отчего слегка, сладко кружилась голова, словно он выпил доброго башкирского кумыса. На щеках парня, еще не знавших лезвия бритвы, но продубленных стужей и зноем, пробивался румянец, отчего черты лица приобретали какую-то доверительную мягкость и доброту. И душа его, не затуманенная бедами, была открыта нараспашку, как ворот новой сатиновой рубахи. Рубаха эта была куплена еще весною и впервые надета по такому важному и радостному случаю — Сарьян возвращался в родной аул, чтобы провести дома свой первый, трудом заработанный законный отпуск, который положен каждому рабочему человеку. Жизнь открывала перед ним бескрайние, как эти родные просторы, радужные перспективы, железно цементировала фундаменты его надежд. Сарьян так и подумал: «радужные перспективы» и «железно цементировала фундамент». Эти слова он услышал на заводе, из уст партийного вожака, и они запали в сердце парня. В них, в этих газетных словах, как ему казалось, звучал наступательный дух эпохи и стремительность движения к новой жизни.
А дорога все бежала и бежала вперед, стлалась под ноги бесконечной лентой. Вот и знакомый камень, чуть замшелый, омытый дождями, нагретый солнцем. Вокруг него вытоптана трава. Здесь всегда делают остановку аульчане. Отдыхают несколько минут. И те, что идут из аула на станцию, и те, которые возвращаются домой. Так повелось издавна. Отсюда, от камня, начинается проселочная дорога, ведущая прямиком в аул Кайынлыкул.
Сарьян тоже остановился. Поставил на землю фанерный чемодан, крашенный зеленой краской, положил сверху синий пиджак, свою обнову, аккуратно вывернув его наизнанку. А сам умостился на камне, пошлепав его, словно круп коня, ласково широкой ладонью, как бы говоря: «Здорово, дружище!»
Он сидел на теплом камне, а мысли его были уже дома, в родном ауле. Кого из друзей-товарищей там он встретит? Кто из одногодков остался в колхозе? Впрочем, Сарьян знал, что многих нет в ауле, уехали. Знал из писем матери. Одни сейчас проходят действительную службу в Красной Армии, другие, сразу же после окончания школы, как и он, подались в город, третьи завербовались на новостройки. А их на Урале множество, здесь и главная новостройка страны — Магнитогорск. Судя по их письмам, нашли они там свое счастье и, по всему видать, на долгие годы связали свои судьбы с судьбами строек, прижились там, пообвыкли. Один только Ульфат не захотел покидать родной аул. Как мать пишет, все так же машет кувалдой в кузнице, выделывая из металла разные вещицы, необходимые в немудреном крестьянском хозяйстве.
В ауле до недавнего времени жила и Сайда. Но потом… Ах ты, Сайда, Сайда! Кто бы мог предугадать такое? Сколько парней из-за тебя передралось, рассорилось. А ты предпочла — и кого же? — заносчивого хвастуна Хасаншу… Впрочем, обличьем он ничего, как говорят девчонки, смазливый. Но у нас, у парней, он особым уважением не пользовался.
Таков уж Хасанша. Всегда старается выгадать за счет другого, обмануть и выйти сухим из воды в любой сложной ситуации. Юркий и скользкий, как ящерица. И вот такого-то и выбрала Сайда. И чем же он ей приглянулся? Странно, да и только. Впрочем, что судить. Чужая душа — потемки, окошка у души-то нет, внутрь не заглянешь.
Сарьяну всегда казалось, что пронырливый Хасанша почему-то завидовал ему. Это было видно по искоса брошенным взглядам, по едким, колким словечкам, сказанным как бы вскользь. Так тот вел себя и здесь, в ауле, и там, в городе. Сарьян и гадать не гадал, и думать не думал, что именно с этим самым Хасаншой придется работать на одном заводе, да еще в одном и том же механическом цеху. Впрочем, ну его к лешему… Сарьян с облегчением подумал, что хоть здесь-то, в ауле, он не встретит его, не увидит хитро прищуренных глаз и слащавой улыбочки на тонких губах.
Сарьян шлепал ладонью камень и мысленно перебирал тех, кто мог бы оказаться в деревне. Лето ведь в разгаре, кто-нибудь да завернет в родные края, прикатит отпускником. И отдохнуть, и родным помочь. Сенокос на носу, рабочие руки нужны в каждом дворе. Летом здесь благодать, райский уголок, как говорила бабушка. Один воздух чего стоит: вкусный, как парное молоко. Когда так говорили раньше, Сарьян только улыбался, хмыкал неопределенно: тоже, мол, сказали — молоко! А теперь сам так подумал. После продымленного, железного, как говорили заводские острословы, воздуха цеха этот степной, настоянный на травах, на хлебных ароматах поднявшейся в рост пшеницы воздух казался Сарьяну густым, вкусным и до боли родным. И чудилось ему, что он не вдыхал его, а пил большими глотками и никак не мог напиться.
Интересно, кто же придет на лето в родной аул? Кого он встретит на единственной и потому главной улице? Тревожно и радостно забилось сердце. Может быть, приедет Минсылу из далекого Ташкента? Может же такое случиться? Дом-то свой они не продали, уезжая в Ташкент.
Об этой голубоглазой девушке Сарьян часто вспоминал. Она ему нравилась. Они вместе учились в школе. Минсылу помогала ему решать задачки. А может быть, наоборот, он ей помогал. Так и было, только позже. Он помогал ей, когда пошли алгебра да геометрия. А в третьем классе Сарьян подрался с Хасаншой, который выдал мальчишескую тайну, мелом написал на доске во время перемены: «Сарьян + Минсылу = любовь».
Но детство, размахивая деревянной саблей над головой, быстро осталось позади.
Скоро пришлось проститься с Минсылу. Вернее, с ее семьей. Отец ее, Фаррах-агай, был несусветный непоседа, его всегда тянуло куда-то. Так, два года назад, долго не раздумывая, он скоренько собрал пожитки и подался в Среднюю Азию. Помнится, как Сарьян с шумной ватагой ребят провожал их далеко за околицу.
В селе у Фаррах-агай родственников не было. Сперва письма шли к ним, к Мирхалитовым, наиболее близким соседям. Потом они стали приходить все реже и реже, пока этот скудный ручеек из конвертов не иссяк совсем. А недавно до односельчан дошли слухи, что Фаррах-агай погиб на войне с белофиннами. А от Минсылу и ее матери вестей так и не дождались…
Сейчас Сарьян шел и думал о ней, о Минсылу. Но уже более серьезно. Крепкие корни пустила эта голубоглазая в его сердце. И казалось ему, что не только он один вздыхает по этой девчонке. По ней вздыхают и эти просторные хлебные поля, и вон те две далекие голубые горы, и березовая чаща, и речка с тихой и прозрачной водой, и бездонное синее небо, и, может быть, даже эта старая, видавшая виды проселочная дорога, по которой они топали босиком, оставляя свои следы на пыли…
Тихая грусть подкралась к сердцу Сарьяна. Призадумался он, опустил голову и увидел у ног своих, рядом с камнем, у самой дорожной колеи, одинокий и упрямо растущий голубой василек. Обыкновенный полевой цветок. Ничем, в общем-то, не примечательный. Раскачивался он на своей упругой зеленой ножке и тянулся к небу, к солнцу.
— Посмотри-ка на него! — невольно вырвалось у Сарьяна. Глаза парня заискрились, лицо озарилось улыбкой.
Было чему удивляться! С бесконечным потоком пешеходов, скрипучих телег и бричек, тяжелых тракторов и грузовиков пришлось повстречаться на своем коротком веку этому хрупкому созданию. Конечно же, ему явно не по нраву были такие опасные встречи. Цветку бы тихо расти в другом, более спокойном месте, умываться каплями росы, нежиться под ласковыми лучами солнца. А тут ему выпали испытания одно другого горше. Василек согнулся, искривился, но… не сломался! Выдюжил в неравной борьбе. Выстоял. Каждый раз с трудом поднимался, залечивал раны, жадно тянулся к щедрому солнцу, выпрямлялся, набирался сил. И вот теперь этот обычный заурядный василек расцвел, показал миру свою неприхотливую красоту, похожую на кусочек неба. Тянется гордо на своей зеленой кособокой ножке, чуть раскачиваясь под упругим дыханием ветерка, утверждая свое великое право на всю будущую жизнь.
Ничего подобного, конечно, Сарьян не думал. Он по молодости своей еще жил беспечно и верил в свое счастливое светлое будущее, которое рисовалось ему радужными красками неудержимой фантазии. Парень просто удивился тому, как этот хрупкий полевой цветок не только остался живым, а еще и расцвел.
— Посмотри-ка на него! — еще раз повторил Сарьян. — Ишь ты, красавец!
Подхватив чемодан, Мирхалитов зашагал по знакомой дороге, ведущей прямиком в родной аул. О цветке он больше не думал, так как мысли его, опередив Сарьяна, уже были в деревне.
Сарьян не шел, а, кажется, летел на крыльях. Ноги сами несли его быстрее и быстрее. Позади осталась березовая роща, где в глухом месте растет его белоствольное дерево, поляны с земляникой и костяникой, густые заросли орешника. И снова широкое поле. Кажется, сама пора цветения ржи несет в себе неизъяснимую волнующую силу, которая будоражит сердце, рождает светлую радость. А знойное колеблющееся марево превращает все окружающее в сказку. Кажется, явственно слышатся издалека, из долины реки Базы, негромкие звуки. Кто-то там косу точит, где-то заливисто ржут кони… Аул уже близок, до него рукой подать. Дорога взбегает на холм, и сразу видна старая, темная от времени, деревянная ветряная мельница. Длинные руки-крылья двигались, казалось, приветливо махали ему, Сарьяну. А за мельницей, на взгорье, раскинулся родной аул. Он нисколечко не изменился. Только Сарьяну показался он меньше, приземистее, не таким величественным, как рисовался в памяти. Но все равно близким, дорогим. Сердце забилось учащенно. Явственно доносились удары молота из кузни, что была на окраине деревни:
— Динь-дзинь!.. Динь-дзинь!..
Сарьяну почудилось, что он уловил и терпкий знакомый запах горячей окалины, раскаленного докрасна железа.
Екнуло сердце у парня… Вот так же мелодично доносился перестук и в тот субботний хмурый осенний день, когда он этой же дорогой уходил в город. Близкие сердцу звуки доносятся из низкой, прокопченной угольным дымом сельской кузни. И казались они Сарьяну, на всю жизнь полюбившему железо, тем важным маяком, который не дает кораблям сбиться с пути, дает правильный курс в жизни.
Сарьян — словно туго сжатая пружина. Сердце бешено колотит в ребра. Ноги сами несут вперед. Руки не чувствуют тяжести чемодана. Сарьян неотрывно смотрит вперед. Вот и бревенчатый, потемневший от времени дом с зеленым палисадником перед окнами. Дом построен еще руками отца. Он с друзьями тесал бревна, укладывал венцы, а мать помогала конопатить стены.
Тесовые ворота распахнуты настежь, и видна во дворе знакомая невысокая женщина в белом платке… Мама!.. Сарьян выдохнул одними губами это заветное слово. Мама!.. Она не может терпеть безделья, не сидится ей на месте…
Как говорят, думы сына — о вольной воле, думы матери — о детях своих. Когда Сарьян уезжал в прошлом году в Уфу, чтобы устроиться на завод, мать сначала было воспротивилась. А сегодня, в ожидании своего меньшого, надела свое нарядное фиолетовое платье с оборками, подвязалась белоснежным платком, купленным Сарьяном в городе на первую свою получку. Вот сейчас, еще немного, она повернется, чтобы взглянуть на дорогу, увидит сына, устремится ему навстречу.
Сарьян, опережая ее, сам побежал к распахнутым воротам, к родному дому. И с каждым шагом сердце билось все сильнее, а в груди трепетало одно-единственное слово, вмещающее целый мир:
— Мама!..
Мать, не столько услышав голос младшего сына, сколько почувствовав его своим сердцем, обернулась, замерла на месте, широко раскрыв глаза. Она уронила пустое ведро и шагнула к Сарьяну, широко разведя свои руки:
— Улым!.. Сынок мой!..
Радости матери не было предела, с ее губ не сходила счастливая, чуть растерянная улыбка. Наконец-то младшенький вернулся домой! Вырос-то как! И повзрослел. Настоящий мужчина стал. Даже самой не верилось, что когда-то нянчила его, носила на руках… Забыв про свои больные ноги, словно помолодевшая на десяток лет, носилась Залифа-апай по своей избе, не зная от нахлынувшей радости, куда посадить сына, чем его угостить. На столе появилось и молоко, и домашняя конская колбаса — казы, и сахар, и вареное мясо. После первых бессвязных восклицаний, расспросов, успокоительных ответов Сарьяна Залифа-апай наконец уселась рядом на скамью.
— Ешь, сынок, ешь. Ты с дороги, проголодался небось.
Сарьян был не голоден, но не стал обижать мать, съел кусочек мяса, выпил пиалу чая.
— Спасибо, мама, спасибо… Я сытый.
— Какой сытый, если пешим ходом столько отмахал от самой станции?
— Привычное дело, мама.
Сарьян, опомнившись, поспешно раскрыл свой чемодан и стал вынимать подарки, купленные в Уфе. Для матери, для родных. Вынул отрез на платье.
— А это тебе от нас. От меня и Валихана.
Залифа-апай взяла материю. Щеки ее по-девичьи зарделись румянцем. Давно, ой как давно ей никто не дарил столько, не покупал. Все сама, на скудные заработки, да подешевле, попроще… А тут такая материя! Цветы — узоры! Залифа-апай мяла в своих заскорузлых пальцах нежную материю. Жаль, что нет отца в живых. Он бы тоже не нарадовался своими сыновьями, которые уже стали взрослыми.
— А как там мой старший живет?
— Хорошо, — в который раз отвечал Сарьян. — Мы премию получили, вот и решили вместе купить тебе на платье. Ты не беспокойся, мама, Валихан хорошо себя чувствует. И почет ему на заводе есть от старших, и уважение. Слесарем он там, а я на токаря выучился. Дед Крайнов говорит, что из Валихана отличный слесарь получился. Дед Крайнов тебе поклон до земли шлет. Так и сказал, до земли Залифе, матери твоей, от меня поклонись. Хороших, сказал, сыновей вырастила. Это, значит, про меня и Валихана.
— Доброе сердце у Крайнова, — Залифа-апай вздохнула, украдкой вытерла уголком платка глаза. — Сколько лет прошло, другие друзья-товарищи отца давно забыли дорогу к нашему дому, а он, дед Крайнов, как родственник. И помнит, и заботится. И вас вот обоих на завод определил. Спасибо ему, спасибо…
— Да не такой уж он и добрый, — не утерпел Сарьян. — С нас в цеху больше спрашивает, чем с других. Спуску не дает, за мелочь всякую цепляется.
— Не говори худые слова, сынок, не надо так. Он от добра, от чистого сердца. Учит вас уму-разуму, в люди выводит. А тут строгость нужна, без нее вас не обуздаешь. Вы вот какие стали, как необъезженные кони, а их без плетки и не запряжешь. Так что, сынок мой, слушайся его и почитай.
— Мы его почитаем. Мастер он классный!
— Какой-какой?
— Ну, классный! Хороший, значит, — пояснил Сарьян. — Так на заводе у нас говорят.
— Это по-городскому, выходит?
— Ага, по-городскому. Классный — значит хороший. На все пять!
— На сколько? — удивилась мать.
— Да так принято говорить: на все пять. Ну, очень хорошо, значит, поняла?
— Поняла, сынок, поняла. — Залифа-апай встала проворно. — Что ж это я рассиживаюсь, когда угощение готовить надо. Люди же придут в дом. А ты, сынок, отдохни с дороги. Отдохни!
— Я помогу тебе, мама!
— Что ты! Что ты! Сама управлюсь, не мужское это дело возиться у плиты.
— В городе мы ж сами себе готовим, мама. Научились.
— Нет, нет! И не говори. Сама без тебя управлюсь.
Сарьян некоторое время посидел на лавке. Осмотрелся. В доме все по-прежнему. Так же монотонно тикают на стене часы-ходики, тянут поржавевшей гирей тонкую цепочку времени, а маятник отмеряет секунду за секундой. Все так же перегораживает просторную комнату тяжелая двойная занавеска из толстой красной материи с потускневшими от времени немудреными узорами, некогда вышитыми матерью. Там, за раздвинутой занавесью, женская половина. Нары покрыты старым и некогда белым, а сейчас потемневшим войлоком. Эти нары укоротил старший брат Валихан. Раньше нары занимали чуть ли не половину дома. Теперь в общей части стояла широкая деревянная кровать, а на ней, заправленной выцветшим покрывалом, возвышались горкой взбитые подушки в цветастых наволочках. Кровать покупали уже без отца, на первые заработки выросших сыновей.
А стол, что стоит у стены, хранит память отцовских рук. Крепко он сделан. Просторный, рассчитанный на большую семью, на праздничное застолье. И самовар ведерный, пузатый, из красной меди, стоит посредине стола, как и при отце. Сарьян никогда не забудет долгие зимние вечера, когда отец вырывался из пут своих бесконечных дел, сидел с ними, сыновьями, за этим столом.
На стене, неподалеку от печи, висел шкафчик с открытыми полочками, где стояла небогатая посуда — несколько тарелок, миски, деревянный черпак, деревянные ложки. А на верхней полке — небольшая стопка книг. Книги отца и его, Сарьяна. Учебники и школьные тетради. Мать их не выбросила, сберегла. Рядом со шкафчиком висело сито и гордость семьи — овальный узорчатый поднос. Когда собирались гости, на подносе ароматно дымилось вареное мясо… И сейчас от плиты доносился приятный запах. Мать торопливо что-то стряпала. Сарьян подвинулся к окну. Посмотрел на двор, на сарай. В раскрытое окно отчетливо доносилось веселое перестукивание молоточка, манящее, призывное.
— Динь-дзинь!.. Динь-дзинь!..
Сарьян не утерпел. Смущаясь, решительно встал с лавки.
— Мама, схожу-ка я поздороваюсь с Ульфатом. Давно ведь не виделись. Уж извини меня, ладно?.. Я скоро…
Ноги стремительно понесли его туда, где в горниле кузницы рождались эти чарующие волшебные звуки.
А через часок мать кузнеца, забежав на минутку к Залифе-апай, торопливо рассказывала:
— Приношу я, соседка, Ульфату своему айран[1]. Да так и застыла, залюбовалась нашими молодцами! Пот с обоих льет, искры на всю кузню. Подросли, подросли наши богатыри!
Вернувшись из кузницы, Сарьян долго и весело мылся, рассказывал об Ульфате, каким тот хорошим кузнецом стал. А потом, как бывало в детстве, проворно вскарабкался по крутой скрипучей лестнице на навес. Это было его любимое место. Частенько здесь посиживали они с Ульфатом, долго-долго, до пощипывания в глазах, вглядываясь в пашни, леса и луга, вольно разбросанные вокруг аула. Может, тогда-то Сарьян впервые и почувствовал волнующую и загадочную притягательность дороги, убегающей в далекие, туманно синеющие горы.
С навеса, как на ладони, был виден весь аул: сотни изб, небольшой магазин, клуб, школа, здание строящейся электростанции. Под горой деловито журчал среди белых плоских камней проворный ручей. Чуть дальше — старая ветряная мельница. Сарьяну часто казалось, что она вот-вот, тяжело взмахнув деревянными крыльями, взмоет в поднебесье. Но она почему-то не улетала.
На этом краю селения — здание электростанции, которую начали строить еще три года назад, просторный колхозный двор, на другом — крытый ток. Аул со всеми своими надворными постройками, ухоженными земельными угодьями как-то очень прочно и уверенно обосновался на обширном плато. А вокруг — бесконечное березовое раздолье — кайынлык. От этого березняка и деревня взяла свое название — Кайынлыкул.
Кайынлыкул берет свое начало от соседнего аула Тирэкле. Кем и когда был заложен аул Тирэкле, теперь уже никто не помнит. Лишь легенды об удивительно плодородных землях, лежащих вокруг чистого, как изумруд, озера, о живительном воздухе, которым не надышишься, о холодных, снимающих усталость родниковых ключах передаются из уст в уста.
По рассказам стариков, со временем эти места оказались так густо заселены, что людям стало хватать пахотных земель, пастбищ и угодий. И даже песни от года к году становились печальней и заунывней. Жизнь, тяжелая и однообразная, наложила на них свой неизбежный отпечаток:
Ай, Урал мой, Урал!
Среди твоих полей
Срезал я лозы — погонять коней.
Стекали капли на ладонь мою,
Как кровь батыра, павшего в бою…
Нужно было что-то предпринимать. Долго и унизительно крестьянские ходоки обивали пороги хоромов килемского боярина, пока на откровенно кабальных условиях не сумели купить немного земли севернее озера Тирэкле, в районе нынешнего Кайынлыкула.
«Ну, теперь-то вздохнем свободнее», — подумали тогда переселенцы. Но черноликая нужда, волоча на горбу тяжкий царский крест, приплелась и сюда. Попали горемыки в когтистые лапы алчных и безжалостных баев молодого аула. Дряхлый мулла все чаще гнусавил на кладбище, вскоре появившемся на безымянной горке. Об этих, наверно, временах и поныне поют старики:
Ах, цветочки-лебеда!
Мужику совсем беда:
Нету хлеба, нет земли,
Только подати плати!
А вокруг Кайынлыкула по-прежнему шумят длиннокосые березы, неслышно позванивая сережками. Баев давно нет, и иные песни поют теперь здесь…
Весь аул встречал его, Сарьяна. Встречал как надо — с почетом, как взрослого, как возмужавшего джигита. Даже белобородый Ульмаскул-агай со своей старухой удостоили Сарьяна своим посещением. А о друзьях и говорить не приходилось. «Ты, верно, побольше нашего знаешь», — с едва скрытой завистью говорили они, жадно ловя каждое слово односельчанина, теперь уже настоящего горожанина, у которого в речах, в манере держаться появилось что-то новое, которое сразу и не выскажешь словами. Как бы невзначай заходил разговор даже о международных делах: в чем, мол, дело и что творится на белом свете? Чего не хватает Германии? Что это за ненасытная обжора, глотает одну страну за другой?
Словно Сарьян мог ответить на эти вопросы!
Лишь поздно вечером Залифа-апай, оставшись наедине с Сарьяном, смогла наговориться с ним вволю. Забросала вопросами о старшем сыне: здоров ли, как с работой, не собирается ли жениться? Как Крайнов поживает? А позже, улучив подходящий момент, стала осторожно допытываться:
— Вижу, по деревне ты сильно соскучился, улым[2]. Не в тягость ли тебе городская жизнь? Может, вернешься к родному очагу?
Впрочем, мать сама понимала, что уговаривать его вернуться назад теперь не имеет смысла. Новые времена, новые дороги у детей, жизнь пошла вскачь, как застоявшийся в стойле аргамак. Видно, им притягательней запах заводского дыма, чем привычные с детства запахи родной земли. Ну что ж, пусть идут по тропе жизни, что сами себе выбрали.
— Я уже другой человек, мама. И вряд ли меня теперь переделаешь, — сказал Сарьян.
Залифа-апай грустно улыбнулась. То-то и оно, что она ясно видела: все помыслы его — на заводе. И старший туда рвался, и этот. Просто диву даешься: откуда в них, людях от земли, эта неуемная тяга в город?
— Скучаю я без вас, ох как скучаю! Ночей не сплю, Сарьян.
— Ну, ничего я с собой поделать не могу, мама. Я же рабочим стал, понимаешь?
— Умом-то понимаю, умом. А вот душой… Ей ведь не прикажешь.
Сарьян помолчал. Долго смотрел в постаревшее за этот год лицо матери. Потом сказал то, о чем говорил с братом в городе.
— Почему бы тебе не переехать к нам… туда, в город?
Мать отрицательно покачала головой.
Встала она на рассвете. И, стоя у окна, долго смотрела на пылающий восток, где полыхающий багрянец зари уже распахнул двери в предстоящий новый день.
— Да будет благословен день твой, илахым![3]
Сколько уж лет — несчетно — она вот так встречает зарю! В один из таких далеких рассветов и подарила она свое сердце Исангулу. Годы шли, отгремели революционные бои, отполыхала гражданская. Инвалидом вернулся на родное подворье ее Исангул. Подрастали дети. Но не суждено было Исангулу до конца порадоваться их счастью: кулачье стреляло метко…
Сарьян слегка пошевелился. Залифа-апай на цыпочках подошла к кровати, приподняла угол сползшего цветастого одеяла и присела рядышком на табурет. И долго, чуть покачиваясь из стороны в сторону, с нежной грустью глядела на смуглое, чуть удлиненное лицо сына, на широкий лоб с упавшей прядью густых волос. «До чего ж ты на отца своего похож, балакайым[4]», — прошептала она.
И пережитые годы с необычайной яркостью воскресли в ее памяти.
Тогда стояла ранняя весна. На дорогах — гололед. Однажды Залифа увидела, как пожилая соседка Таузиха-апай, тяжело поскальзываясь, несет на коромысле полные ведра. Вдруг, коротко ойкнув, она неуклюже повалилась на бок. Залифа что есть сил побежала к ней.
У калитки их встретил сын Таузихи-апай Исангул, широкоплечий, с сильными длинными руками джигит. Он осторожно подхватил мать под руку и повел ее в избу. И уже на крыльце, обернувшись, сказал Залифе простое, очень обычное:
— Спасибо!..
В ответ она не смогла вымолвить ни слова. В этом тихом произнесенном «спасибо» ей почудился особый затаенный смысл, а в легком движении широких черных бровей — волнение. Залифа почувствовала, как кровь прихлынула к щекам. Досадуя на себя за смущение, она убежала. И не могла успокоиться до самого позднего вечера, пока сон наконец не сморил ее.
Отца Залифы знали во всей округе, во всех ближних и дальних аулах, как расторопного и умелого плотника, настоящего мастера. Но и недолюбливали за прижимистость, расчетливость во всем. Сам же он отдавал должное Исангулу. Так уж заведено, что настоящий мастер в душе признает мастерство другого.
— Кузнец он хоть куда, шельмец! Далеко пойдет, если жизнь сложится как надо.
Такая похвала радовала Залифу, хотя она и не показывала виду. И потом… Что ж это такое происходит? Что же это она, влюбилась, получается? Так и подмывает в сторону кузнеца посмотреть. «Ну, нет, ни разу на тебя больше не взгляну! Подумаешь…» Но на следующее утро, отправляясь к ключу за водой, замедлила шаги, проходя мимо кузницы. И вдруг она со страхом почувствовала, как разом слетела с нее решимость, что она не может не обратить на джигита внимания.
— Залифа! — послышался непривычно робкий голос Исангула.
Она обернулась. Исангул, раскрасневшийся, в расстегнутой до пояса полотняной рубахе, с молотом в руках стоял у горна:
— Залифа… хылыукай[5], я вижу, крючки железные надо на твое коромысло приделать. Я недолго.
Он снял с ее плеч коромысло и, не слушая ее робких возражений, взялся за дело.
С того дня Залифа, уже не оправдываясь перед собой, сама искала любой пустячный повод хотя бы для мимолетной встречи. Ее как магнитом тянуло к нему. И незаметно эти встречи становились все более частыми, все более продолжительными. И тут случилась беда…
Однажды ночью нагрянули из города конные жандармы и арестовали отца Исангула. Аул переполошился. Жандармы смертельно перепугали и отца Залифы. Он отчаянно боялся властей. И, конечно, напустился на дочь:
— Чтобы я больше ни единого слова не слыхал про сына этого ристана[6], — заорал он, махая кулаками. — Прибью!
К тому времени Залифа уже не мыслила своей жизни без Исангула. Их встречи, теперь уже тайные, продолжались, но в них появился привкус горечи и тоски… Однажды Залифа подарила ему связанные ею белые перчатки и вышитый платочек — символ любви… Исангул долго молчал, говорили лишь его горячие, полные признательности глаза. Наконец он, не выдержи и, осторожно коснулся ее хрупких плеч.
— Залифа, милая… А что скажет твой отец?
Залифа про себя отчаянно страшилась отцовского гнева, но, не подавая виду, она посмотрела ему в глаза:
— Не вечно же мне у отца жить, Исангул…
Исангул крепко обнял ее — так, что у нее перехватило дыхание, — и шепнул:
— Любовь моя…
Залифе в ту пору исполнилось восемнадцать. Когда она, плавно и упруго покачиваясь под тяжестью коромысла, под тяжестью ведер с водой, шла от родника, многие односельчане задумчиво смотрели ей вслед, слушая, как позванивают ее узорчатые сулпы[7], вплетенные в длинную косу… Да и отец видел, как дочь наливалась как анисовое яблоко. От сватов отбоя не было… Но отец, уповая на богатый калым[8], давал сватам от ворот поворот. Было у него заветное желание: выдать Залифу за сына старосты. Брак сулил ему крупный куш. Узнав об этом, Залифа едва не потеряла сознание. И в отчаянии, не думая о последствиях, решилась на опасную ложь. Упала перед отцом на колени.
— Атайым[9], атайым, прости меня, но… но я уже жена Исангула!!
Отец выронил из рук шило, которым ковырялся в хомуте.
— Что? Что слышат мои уши?!
Залифа, дрожа от страха, повторила одними губами:
— Я уже жена Исангула…
— Чья жена?! — проревел он. — Ах ты, сучья дочь!
От его крика дребезжали стекла в избе… Ременная плетка черной змеей обвила плечи Залифы, но она, замирая от боли, только стиснула зубы.
— На тебе! На, на!.. Со змеенышем, с отродьем отверженного вздумала меня породнить?! Чтоб я сидел за одним столом с ристаном?! С голодранцем, у которого ни земли, ни дома, ни даже захудалой курицы?!
Мать пыталась вступиться за дочь, по он и ее избил до полусмерти. И снова принялся за полуживую Залифу…
Ее выгнали из дому. Она ушла к кузнецу. Там с радостью ее встретили. Они стали жить с Исангулом, несмотря на пересуды соседей и проклятья горластого муллы. А вскоре вспыхнула первая империалистическая война…
Залифа, проводив мужа на войну, все эти тяжелые годы жила со свекровью Таузихой в полуразрушенной лачуге. Перебивались как могли — лишь бы выжить, лишь бы дождаться Исангула.
Таузиха была терпеливой, на редкость уравновешенной женщиной. Она никогда не притесняла свою покорную, уважительную и работящую сноху. Узнав в свое время о намерении сына жениться на дочке богатеющего плотника, не стала препятствовать. Сказала только:
— Отец твой очень просил тебя вернуться на завод. Согласится ли поехать твоя будущая жена?
— Хоть на край свет она поедет со мной, матушка…
Мирхалитовы — родом из Белорецка. Какими же ветрами занесло их в этот далекий аул по другую сторону Башкортостана? Так уж получилось, что сталевар Нигмат Мирхалитов привлек к себе внимание царских ищеек и был сослан на каторжные работы в Тобольскую губернию. Полиция еще немного раньше взяла его под неусыпное наблюдение. По их списку Нигмат проходил как опасный агитатор и социалист.
Таузиха, не желая расставаться с мужем, отправилась с ним в далекие таежные края.
По возвращении с каторги они вместе с Крайновым некоторое время работали в уфимских железнодорожных мастерских. В девятьсот пятом приняли участие в вооруженном восстании. Выступление рабочих было жестоко подавлено. Начались повальные аресты, казни. Спасаясь от преследования, они исколесили пол-России.
Однажды промозглым осенним вечером девятого марта, направляясь в Бузулук, Нигмат вынужден был завернуть в ближайшую деревню. Так они оказались к Кайынлыкуле. Таузиха была тяжело больна, и ей нужен был хотя бы кратко временный отдых. Да и сын Исангул чувствовал себя неважно…
Телега, по самую ось утопая в хлюпающей грязи, остановилась на окраине аула. Нигмат тяжело вздохнул, окинул усталым взглядом бедный аул, насупленный и тихий в угрюмую вечернюю пору. И вздрогнул: неподалеку, резко выделяясь на фоне свинцового неба, маячила виселица. Набухшая от влаги веревка с петлей, как бы в ожидании очередной жертвы, зловеще качалась на ветру…
«Что же мне делать? — грустно думал Нигмат. — Дальше ехать нельзя, жена не выдержит. Придется задержаться, пока ей станет лучше. Авось пронесет, может, не догадаются искать меня здесь жандармские ищейки. А там видно будет. Документы вроде надежные…»
Так политический преступник Нигмат Мирхалитов превратился в кузнеца Сабира.
Староста, увидев у Сабира множество инструментов, небольшой кузнечный мех, молот, наковальню, заговорил более приветливо. Он снизошел до того, что пригласил в дом, угостил чаем, благожелательно побеседовал. Дело в том, что в ауле не было своего кузнеца. Староста милостиво дозволил жить в низеньком, покосившемся домике из плетня, обмазанном с обеих сторон красной глиной вперемешку с конским кизяком.
Раньше здесь жила семья из восьми душ. Главу семьи, за подстрекательство к бунту, два года тому назад повесили, а жена с детьми, опухнув от голода, умерли нынешней весной… Сейчас об их печальной участи напоминала лишь вылинялая серенькая детская рубашоночка, которая, подернутая тленом, висела на ржавом крючке у входа в жилище. Она, как бы бросая вызов живущим, металась в непогоду и будто кричала о беде: «О люди! Кто же их погубил! Почему?! Разве им не нашлось куска хлеба?..»
Кузнец Сабир вместе с сыном Исангулом целыми днями мокли под холодным осенним дождем, вгрызаясь лопатами в склон горы. Вначале аульчане молча присматривались к ним, к чужакам. Но через несколько дней, не выдержав, пришел к ним Ульмаскул, бывший солдат пластун, участник русско-японской войны. Потом еще три бывших фронтовика вышли на помощь. Так дружными усилиями они накопали глины, подготовили место, возвели стены кузницы.
И вот в один прекрасный день в небольшой земляной лачуге шумно вздохнул кузнечный мех, весело заметался в горне ослепительный огонь. И с того дня мелодичный звон от ударов молота по раскаленному металлу не смолкал от зари до зари. Здесь, под золотистым огненным дождем, рождались голубоватые подковы и пешни, надежно оковывались колеса, выделывались топорики, ухваты, серпы, ковались лемеха…
Дни бежали незаметно. Дружба, возникшая между кузнецом и аульчанами, которые по достоинству сумели оценить душевную щедрость новосела, крепла с каждым днем.
Жители Кайынлыкула зачастили в кузницу. А Нигмату было о чем рассказать им. И все больше становилось тех, кто начинал понимать, что больше нельзя жить на земле такой безвыходной, беспросветной жизнью… И их время должно наступить.
И Исангул был среди них. Он, во время отцовского разговора с крестьянами, либо внимательно слушал, стараясь вникнуть в суть вопроса, либо, по-молодецки расправляя плечи, ковал железо за двоих.
Прошел год, другой. Вот уже третий раз запорошило землю снегом. На буграх и небольших курганах его сдувало ветром. Лопалась застывшая земля. По ночам у околицы выли голодные волки…
Но зато тепло было возле горна в кузнице. И все горячей становились разговоры, асе сильней сжимались у людей кулаки.
Давно нет в живых Нигмата, казненного царскими карателями, нет и доброй Таузихи, скончавшейся вскоре после казни мужа, не увидели они красного флага над сельской управой. Но искры, которые заронил в души бедняков кузнец, вспыхнули ярким пламенем.
А Исангулу выпало счастье остаться в живых, он прошел и первую мировую, и гражданскую. Сразу же после лазарета он отправился в губернский Комитет. Его долго не пришлось агитировать, он сам понимал, что его место сейчас в Кайынлыкуле. Несколько лет он руководил коммуной, а во время коллективизации кулаки подстерегли и убили его.
Сарьяну в том горестном году уже исполнилось девять лет, он хорошо запомнил на всю жизнь тот страшный час, когда привезли отца с окровавленной головой. Помнит, как вереницей шли мимо гроба отца люди. Не забыть ему и лиц пойманных бандитов, подло напавших на отца в ту темную дождливую ночь. Мать позже, вытирая слезы, не раз говорила ему:
— Сынок мой, не забудь о крови отца, пролитой за революцию. Помни отцовские слова. Он говорил, что не в одиночку жить пришел человек на белый свет. Только тогда ты обретешь настоящее счастье, когда будешь жить в вечном горении за людей, за Родину, как твой отец…
…Жить в вечном горении за людей, за Родину, как твой отец…
Сарьян, будто сейчас услышав сквозь сон памятные слова матери, открыл глаза. Оказывается, уже рассвело! Видимо, мать и вправду, оберегая сладкий сон сына, провела бессонную ночь у его кровати. Задумчивая она какая-то, сосредоточенная, а на губах — улыбка. Наверное, думала о чем-то хорошем, приятном.
Сарьян окончательно проснулся. День-то, оказывается, уже начался, а он все нежится в постели. Но вставать не хотелось. Приятно лежать на своей кровати под стеганым ватным одеялом. В открытое настежь окно виднелась крыша электростанции, которую строят уже третий год. Аульчане ждут не дождутся электрического тока. Алый флаг над колхозной стройкой казался особенно ярким и празднично-веселым в лучах утреннего солнца. Ветерок доносил запахи битума и свежих сосновых стружек.
Сарьян услышал родной голос матери, которая улыбалась ему:
— Ну, сынок, пора вставать! А то проспишь сенокос!
Сарьян рывком сел на кровати:
— С добрым утром, мама!
Разве мог Сарьян предположить, какую радостную весть принесет ему это солнечное утро? Даже и во сне ему не снилось. А началось все за чаепитием. Залифа-апай только успела заварить свежий чай, только успела налить первую пиалу сыну, как около дома остановилась подвода и с улицы послышался знакомый женский голос:
— Есть ли кто-нибудь живой в избе?
Сарьян, отстранив пиалу, вскочил с места, бросился к окну:
— Мама, кажется, к нам… Гости приехали!
— Гости?! — всполошилась Залифа-апай. — Кто ж это порадовал нас… Никак, Магира со своими птенцами…
На ходу зачем-то вытирая и так чистые руки, Залифа-апай поспешила к выходу. А вскоре со двора доносился ее возбужденный радостный голос:
— Ой-йе! Вот не ждала и не гадала! С приездом, соседушка! С возвращением в родной аул… Здравствуйте, гости дорогие! А Минсылу! Неужели это ты? Поглядите, люди, на Минсылу! Да как она выросла, как похорошела! Встретишь на улице и не узнаешь. Невеста — и только! Да и ты, Магира, тоже хороша. Хоть бы письмецо за эти годы.
Сарьян взглянул в окно и обомлел. Он узнал и не узнал Минсылу. В том, что это была она, он не сомневался ни капельки. Но какой она стала! Такой красивой девушки, ему казалось, он еще не видел. У него перехватило дыхание, а ноги приросли к полу. Сарьян не мог сделать и шага навстречу гостям. Он стоял полный смятения и трепета. Узнает ли она его? Сарьян застегнул ворот рубахи, который вдруг показался тесным.
— Сарьян, сынок! — донесся до его сознания голос матери. — Кто к нам приехал! Выходи встречать гостей!
Они едва пожали друг другу руки. Но от этого легкого прикосновения ток побежал по всему телу. Минсылу как-то смущенно покраснела и едва взглянула на Сарьяна, как сразу же опустила глаза. Но и одного мгновения, пока они смотрели друг на друга, было им вполне достаточно. Они успели глазами высказать то, что не решились бы произнести вслух. Сарьян только тихо сказал:
— Здравствуй, Минсылу!.. С приездом тебя…
— Здравствуй, Сарьян! — ответила одними губами Минсылу.
А к дому Мирхалитовых уже подходили группы молодых косарей. С литовками, граблями на плечах. Сарьян еще с вечера договорился с ними, что отправится на дальний луг косить сено. А сейчас уходить было не очень удобно. Да и не хотелось, если говорить откровенно. Но его уже звали:
— Эй, Сарьян! Выходи, солнце давно встало!
— Или спишь по-городскому? Без гудка не можешь проснуться?
Сарьян нехотя взял косу, которую наточил еще с вечера. Надо выходить. Эх, если бы кто вчера подсказал намеком хотя бы, что сегодня произойдет такая встреча. И он снова взглянул на Минсылу. Та не поднимала ресниц, усиленно рассматривала что-то у себя под ногами.
— Извините меня, пожалуйста, — Сарьян посмотрел на гостей, виновато улыбнулся. — Я скоро… А вы пока отдохните. Устали с дороги, наверно. Я скоро!..
На улице, отпугивая сонных гусей, которые нехотя уступали конным дорогу, весело загромыхали арбы. Голоса людей смешались, потонули в веселом гомоне оживленного июльского утра. Так бывало всегда в пору сенокоса. Шутили парни, озорно поглядывая на крепкотелых, розовощеких деревенских девчат, а те смеялись от души. И Сарьян охотно балагурил со всеми, но перед глазами была Минсылу. Какая же ты стала, Минсылу!.. Нет, не найти ему слов…
В том году, когда Минсылу покинула аул, молодежь вот так же с веселым гомоном ехала на сенокос. Так же, как и сегодня, задевая телегу, дзинькала коса. Как бегут годы, если даже в молодости это заметно! И они, эти годы, вытянули маленькую Минсылу, превратили ее в стройную девушку, отрастили ее чуть потемневшие пышные волосы и заплели их в тяжелую косу. Лишь голос да глаза остались те же. В ее голосе слышна, памятная еще с детства, серебристая легкая трель, а в глазах, открыто смотрящих на мир, казалось, прибавилось густой небесной голубизны…
Чалый мерин, приближаясь к широкой пойме речки Базы, затрусил быстрее. Полевая дорога, окаймленная цветастым ковром разнотравья, прихотливо извивалась, бежала вначале по молодому дубняку, потом вильнула в старую ивовую рощу. Обтянутые шинами колеса подбрасывало на узловатых корнях деревьев. Монотонно звенели, стукаясь о телегу, литовки.
— Но-о, чалый, но-о!
Кругом шутили и смеялись. Кто-то пел частушки. Сарьян отвечал на вопросы, улыбался шуткам. А сердцем был дома. Сенокос радости не приносил. Солнечный день, казалось, внезапно померк, А когда Сарьян сделал первые взмахи косой, уложив первые валки влажной травы, он вдруг отчетливо понял, что нестерпимо хочет видеть Минсылу. «Если б она была тут, рядом…» И с пугающей ясностью понял, что она приехала НА ВРЕМЯ, что скоро она УЕДЕТ. И остановился в растерянности.
— Ты, Сарьян, что там нашел?
— Да нет, ничего, просто так…
Проведенный на лугу день казался Сарьяну бесконечно длинным. А вечером… Это было как чудо, как награда за бесконечные думы! На горе близ аула повозку косарей (а может, его, Сарьяна!) встречала Минсылу. Она была в белом платье с крупными, в ладонь, лазоревыми цветами. Еще издали улыбнувшись Сарьяну, она подбежала к ним навстречу, непринужденно уселась на арбу, подмяв мягкое, душистое сено. И, смутившись, притихла.
Чалый шел ровным шагом. Увидев знакомые строения, он быстрей затрусил. Шедшие следом другие кони, ободрившись, понеслись за ним. Ветер, утихший было к вечеру, ожил вновь, прошелся по гривам лошадей, разгоряченным лицам. Со стороны фермы донеслись повелительные голоса скотников, мычание коров. Навстречу косцам попались доярки, запах парного молока ударил в ноздри.
Сарьян наклонился к девушке.
— Минсылу, поедешь завтра на луг?
Та утвердительно кивнула.
Короткая ночь, полная неясных и тревожащих сновидений, пролетела незаметно. Чей-то громкий смех разбудил его. Так вот кто это так самозабвенно смеялся — из тысяч голосов он узнал бы этот единственный в мире голос! И, проворно собираясь на сенокос, Сарьян с каким-то сладким страхом подумал, что, не будь Минсылу сейчас рядом, мир не казался бы ему таким радужным.
Хорошее настроение не покидало его. Сегодня в бричку запрягли не чалого мерина, а горячего жеребца, Минсылу, в приливе нежности, гладила и ласкала коня, к уздечке игреневого привязала голубую ленту. И подводы гуськом двинулись в путь.
Залихватски растянув узорчатый мех тальянки, рванул шуточную гармонист. Кто-то из девушек высоким голосом затянул частушку. Ее дружно подхватили подруги, к ним присоединились парни:
Сколько раз я зарекалась
Под гармошку песни петь.
Как гармошка заиграет,
Разве сердцу утерпеть?..
Утренняя песня, вспугивая птиц, неслась над сонными полями, полными запахов медвяной росы и наливающихся хлебов. Даже жаворонок, летевший высоко в небе, услыхав ее, казалось, от удивления позабыл собственную.
Милый мой, беда с тобой,
Пять годов корят тобой,
Пять годов не мало лет.
Замуж ты возьмешь иль нет?..
— Эхма-а! Пойте, детки, пойте, от песни сердце молодеет!.. — зычным голосом крикнул Ульмаскул-бабай и чуть привстал с козел.
Кони рванули дружно. Свежий ветер с низовьев реки проворно растрепал конские гривы, тугой волной навалился на липы, дозором вставшие по правой стороне дороги, весело зашелестел листвою. Росинки, беспорядочно слетая с затрепетавших листьев, жемчужинками замерцали на солнце.
Кто-то с передней подводы, доехав до опушки молодого березняка, росшего по склону покатой горы, встал во весь рост и крикнул:
— Эгей, джигиты!.. Угостим девчат костяникой!..
— Дава-ай!..
— Тррр!..
Бодрые голоса, дробясь во влажном березняке, рассыпались по склону.
Еще не успели остановиться кони, как девушки вспорхнули с подвод и врассыпную кинулись в березняк.
— Попробуйте поймать нас вначале!..
За ними с хохотом и гиканьем бросились парни. Молодой лес наполнился голосами, визжаньем девчат.
Сарьян с разгоревшимися щеками, задыхаясь, мчался за Минсылу. Она стремительно неслась по редколесью. Скорей, джигит, скорей! Еще несколько рывков… но девушка перехитрила его. В последний миг, когда Сарьян почти уже дотянулся до нее, она, озорно вскрикнув, резко отскочила и обежала куст с другой стороны. Сарьяну достались лишь росинки, обильно посыпавшиеся на него с потревоженного куста…
В эти короткие, счастливые мгновения он успел почувствовать близко горячее дыхание девушки… Сердце джигита сладко сжалось… Он остановился, глядя, как тает в березовом разбросе платье Минсылу…
Была на этой неделе у них еще одна встреча. Тихой лунной ночью Сарьян вышел вместе с Минсылу из клуба, и они неторопливо побрели по улице. В дальнем проулке о чем-то грустном тихо пела одинокая гармонь. На кого-то лаяла собака. Сонно промычала корова. Аул спал.
Увлекшись разговором, они не заметили, как скоро оказались на окраине аула. Нигде — ни души. Лишь луна полноликая, присев на продолговатую белую тучку, ласково глядела на влюбленных. Роса уже успела выпасть, за Минсылу и Сарьяном тянулись голубоватые следы.
— Ой, как здесь хорошо! — воскликнула Минсылу, слегка сжав руку Сарьяна. — Постоим немного…
Повернувшись к аулу, они остановились и, как бы слушая сердцебиение друг друга, притихли. Аул в лунном свете казался подернутым еле заметным дымчатым пологом, и на далекой излучине Базы мерцал огонек. Кто-то из парней был в ночном. Грустно прокричал коростель на ближнем лугу.
Большой аул, утомившись за день, положив голову к березовой рощице, безмятежно спал. И клуб, возвышавшийся в середине аула, и школа, и колхозный двор с высокой водокачкой — все приобрело мягкие, спокойные очертания, и казалось, ничто не может нарушить эту голубую оцепенелость… Луна, осторожно заглядывая в окна, белыми невесомыми одеялами укрывала младенцев в колыбели, серебристым светом заливала березы, мирно дремлющие на косогоре. Передохнув малость на застывших крыльях ветряка, луна продолжала свой вечный путь…
В нагретом за день воздухе стыл густой аромат полевых цветов. Сарьян и Минсылу шли молча, взявшись за руки. Им было хорошо. Ничто не смущало их. Оба жили счастливой радостью, которая в эти минуты казалась им бесконечной. Сарьян, не отпуская руки девушки, склонил голову к Минсылу и почему-то шепотом спросил:
— Ты вспоминала иногда обо мне?
— Вспоминала… — Минсылу, девичьим сердцем остро чувствуя близкую разлуку, как-то сникла и вдруг прильнула к Сарьяну. — Теперь буду скучать… И ждать тебя…
Сарьян не мог оторвать взгляда от ее пылающего лица, от ее зовущих, чуть приоткрытых, трепетавших влажных губ.
В лунном сиянии Минсылу была удивительно хороша. Крупные завитки ее светлых волос упали на лоб и виски. Тонкие брови, изогнутые, как крылья чайки, взметнулись над глазами, такими бездонными в тени длинных ресниц.
— Ты, Минсылу, одна в моей жизни и навсегда…
— Ты, Сарьян, тоже один в моей жизни и навсегда…
Они не говорили, а шептали друг другу, словно боясь, что деревья и кусты подслушивают их лунной ночью.
— Пиши мне, Минсылу. Почаще пиши…
— И ты мне тоже…
— А на будущий год, когда учебу закончишь, я за тобой приеду.
— Я буду ждать тебя, дорогой. Хоть всю жизнь буду ждать.
Они поклялись друг другу в вечной верности, дали друг другу слово, обещая нести его в своем сердце до конца жизни, что бы ни случилось. Будущее казалось обоим ласково-голубым и розово-солнечным, как горы на рассвете, когда свет нового дня озаряет далекие снежные вершины.
Домой они возвращались повзрослевшими и обновленными, неся в сердцах своих тайну скорого счастья.
Минсылу недолго пробыла в ауле. Мать ее быстро нашла покупателей на старый дом. И через несколько дней они уехали. Уехали, оставляя добрую память о себе, все по той же знакомой проселочной дороге — дороге давней, как сама земля, бесконечной, как судьбы людские…
После отъезда Минсылу родной аул в глазах Сарьяна как-то сразу поблек и опустел. Его ничего здесь не радовало и не удерживало. Завод тянул к себе неудержимо. Он соскучился по запахам цеха, ставшего теперь родным, по железу. Ему хотелось видеть железную стружку, которая струится из-под резца и бежит, сворачиваясь, голубоватой лентой, и гладить рукою свежевыточенную деталь, слышать ровный гул токарного станка… Сарьяну порой казалось, что в нем просыпается кровь далеких предков, которые в глухих пещерах Урала ковали булатные сабли. Он не только любил железо, а, казалось, понимал его душу. И с утра до вечера пропадал на кузне, помогая Ульфату. И как-то незаметно быстро освоил кузнечное дело, хотя об этом сам и не думал. Просто ему нравилось видеть, как под ударами молотка и молота на наковальне огнедышащая пурпурно-алая заготовка превращается в нужную для крестьянской жизни вещь.
— У тебя, Сарьян, ничего… выходит! — похвалил его скупой на слова Ульфат и добавил то, что еще никому не говорил: — Тебе и кузню можно доверить. Справишься.
— Что ты!.. Я ж только так, помогаю тебе.
— Э-э, друг, не говори. Я руку мастера сразу вижу.
Ульфат поправил длинными щипцами краснеющие заготовки в огне, подгреб угля и, вытерев руки, направился в угол кузни, где на низком, сколоченном из грубых досок столике стояла пузатая трехлитровая посудина с холодным айраном. Разлил в две пиалы, позвал Сарьяна:
— Освежись. Мне айран больше кумыса нравится.
— На работе, конечно, айран лучше, — согласился Сарьян. — А вечером за хорошим куском баранины можно выпить и кумыса. Ученые люди, я слышал, высоко ценят наш башкирский кумыс. Лечебным напитком называют.
— Водку тоже напитком называют, а от нее одна сплошная головная боль, — сказал Ульфат и как бы поставил точку.
Не спеша осушил пиалу, наполнил ее снова айраном.
— Вот что я тебе скажу, Сарьян, — Ульфат подошел к товарищу и положил ему на плечо свою шершавую ладонь. — В кузне нам двоим тесно не будет. Работы хватит. В общем, жить можно! А если там у тебя на заводе что-либо не так, не держись за город. Ты меня понял? Вот тебе моя рука.
Сарьян хотел было возразить ему, сказать, что на заводе у него дела идут хорошо, что профессия токаря пришлась по нраву и он сдружился со своим станком, но ничего не сказал, боясь обидеть кузнеца. Ведь тот предлагал от чистого сердца. И вслух сказал:
— Спасибо, Ульфат.
И пожал протянутую руку.
До конца отпуска осталось меньше недели, когда под вечер в кузню пришел инженер и два монтажника с колхозной электростанции. Там были горячие предпусковые дни. Работали от зари до зари. Инженер и раньше приходил к кузнецу, и Ульфат ковал ему то фасонные скобы, то еще что-нибудь. И сейчас инженер, поздоровавшись за руку, выложил чертеж на замасленный стол:
— Выручай, друг. Пока из города привезем такие штуковины, неделя пройдет.
Ульфат уставился на чертеж, смотрел и тер пятерней щеку. Многое, что было нарисовано на бумаге, ему было непонятным. Он не привык работать по чертежам. Но вслух сказать об этом не решился. Смотрел на линии и пытался сам докумекать.
— А ну-ка, дай и я взгляну, — Сарьян подошел ближе и склонился над листом бумаги.
Сарьяну в своем механическом цеху приходилось работать по чертежам. Правда, если говорить начистоту, чертежи не трудные и детали не сложные. Сложные детали точили токаря высших разрядов. Но за прошедший год, когда учился в заводской профтехшколе, когда проходил практику в цеху, научился понимать значение строгих линий чертежа. В профтехшколе каждый день было четыре урока по теории и четыре — практика у станка. Сарьян изучил черчение, понял технологию обработки различных металлов, основы машиноведения. Как потом ему эти знания пригодились в цеху, когда делал первые самостоятельные шаги!
И сейчас, в кузне, Сарьян сразу сообразил, что к чему. Чертеж был не сложным, но вот выковать такие «штуковины», как их назвал инженер, нужно было умеючи. Ульфат, конечно, сможет. Только объяснить ему надо толково. И не так, как этот инженер. А попроще, не мудрствуя.
— Ты сюда гляди, видишь верхнюю сторону? А здесь прогиб, — Сарьян провел ногтем большого пальца по бумаге, оставляя черту. — Потом здесь отверстие, чуть больше, чем на подкове… Смекаешь? Для болта, значит. И еще такое же отверстие, только на другом конце…
Ульфат вытер тыльной стороной ладони пот со лба, почесал тяжелый подбородок и, вздохнув, утвердительно сказал:
— Ясно дело. Попробуем!
— Может, помощники нужны, я вот монтажников привел с собой, — предложил инженер. — Слесаря они приличные.
— Сами справимся, — с достоинством ответил Ульфат. — Сарьян мне поможет, у него башка смекалистая.
Инженер обратился к Сарьяну:
— Вы, как я вижу, в чертежах разбираетесь. Где научились?
— На заводе, в Уфе, — ответил Сарьян, — токарем я там в механическом.
— Токарем? — переспросил инженер, и лицо его сразу сделалось еще приветливее, словно он встретил родственника. — Нам позарез нужен токарь! Специалист с вашего завода, если говорить точнее. Ваш же мы дизель устанавливаем, понимаешь?
— Наш дизель?! — Сарьян даже не поверил.
Ему почему-то казалось, что те дизеля, которые выпускает их завод, увозят куда-то далеко, и ему еще ни разу не приходилось видеть, как эти машины трудятся в обычных условиях. Он видел, как они работают на испытаниях, но там совсем другая обстановка. Там проверяют, налаживают.
— Ваш, ваш. С уфимского завода, — инженер был рад такой нежданной встрече. — Приходи к нам, посмотри.
— Я ж не слесарь-сборщик, а просто токарь, — ответил Сарьян, смущенный и польщенный таким вниманием.
— Я и говорю, что токарь. Может, и свою деталь увидишь, тобой сделанную. А заодно и монтажникам поможешь. Запарка у нас, пускать станцию будем. Дизеля тебе знакомы, ты в них кумекаешь больше, чем наши монтажники. Одним словом, приходи. Договорились?
Когда инженер с монтажниками ушел, Ульфат снова склонился над чертежом. Видно было, что ему не все понятно, он еще не во всем разобрался. Кузнец смотрел на бумагу и чесал пятерней свой подбородок.
— Мудреная штуковина. Не знаешь, с какого бока и подступать-то к ней.
— У тебя глина есть? — спросил Сарьян.
— А на кой она мне, глина, — Ульфат даже не повернулся к Сарьяну.
— Именно сейчас и нужна, — деловито произнес Сарьян. — Мы в профтехшколе всегда глину держали под рукой.
Сарьян взял лопату, накопал и замесил глину. Помял в ладонях приличный комок, словно тесто. Подошел к кузнецу.
— Давай разберемся в чертеже. Слепим из глины эту самую мудреную штуковину, чтоб посмотреть на нее в натуральном виде.
— Хорошо придумал! — Ульфат хлопнул друга по плечу своей ладонью, сам засмеялся. — Молодец!
И вот наступил долгожданный момент.
Едва упали сумерки, как глухо застучал дизель. Народ, собравшийся перед электростанцией на небольшой площади, радостно насторожился. Взгляды всех были устремлены вверх, туда, где высоко на столбе под трепетавшим на ветру красным флагом чуть заметно круглилась электролампа. Затем невольно прослеживали путь, по которому побежит живительный ток, — провода тянулись к колхозному двору, клубу, ферме. Минута, две…
Волнение собравшихся передалось и Сарьяну. Ему казалось, что его собственное сердце бьется в унисон с ровно и бойко постукивающим движком станции. Но вот рука дежурного электромеханика включила генератор, через секунду кто-то невидимый решительно толкнул трезубец рубильника — и повсюду вспыхнули ярким светом фонари.
Толпа ликовала. Аплодисменты и приветственные возгласы долго носились в воздухе. Каждый норовил протиснуться поближе к главным виновникам торжества — строителям, монтажникам. Те, счастливые и смущенные одновременно, еле успевали пожимать тянувшиеся к ним руки. Не остался без внимания и Сарьян. Односельчане поздравляли и его.
— Да я-то тут при чем? — недоуменно спрашивал он, чувствуя себя с каждой минутой все более неловко.
— Ай, якшы[10], улым! Зур рахмат[11] от нас твоим товарищам! — восклицал белобородый Ульмаскул-бабай. — Так и передай на завод: ваши моторы не только деревню нашу осветили, но и сердца согрели. Так и скажи!
— И второй движок надо купить! — радовался кто-то в толпе. — Установим его на молотилке, пусть крутит себе барабан. Никаких трудодней ему не надо, не то что нам, грешным.
Раздались взрывы смеха. А Сарьян чувствовал себя именинником. Такие дизели выпускает их завод! И он сам, своими руками выделывает удивительные вещи, которые так нужны не только родному Башкортостану, но и всей стране.
Ощущение полной причастности к этому торжеству наполнило его легким и, впрочем, вполне понятным тщеславием: «Действительно, куда ни посмотри, всюду наши движки: и в полевых партиях геологов, и у лесорубов, и в таких вот деревнях, как этот родной ему аул. Да мало ли где! В соседнем Мурапталово они крутят мельничные жернова, в Тирэкле круглый год гонят воду на ферму…»
Сарьян вдруг особенно остро почувствовал прилив гордости за дело, которому он уже посвятил свою жизнь и которое так зримо и весомо сказалось здесь, в родном ауле. И он мысленно перенесся в город, где каждое утро начинается со знакомого заводского гудка, певуче раздающегося на берегу реки Агидель[12].
Жизнь… Сложна и интересна она. Осенью упадет на землю и зароется в грунт, накроется пожухлой листвой обыкновенный желудь с шершавой тюбетейкой на макушке, и кажется, больше никогда его не увидишь. Наступит зима. Жестокий мороз могучими челюстями скует землю. Долгие холодные месяцы над желудем яростно свирепствуют студеные ветры, протяжно стонут вьюги, трещат морозы. Но он не умирает, ждет своего часа. С приходом теплых дней весны, с приходом поры буйно цветущей молодости желудь пробуждается. И росток — вестник будущей могучей жизни — словно острое копье, литое из розовой стали, взрывает непокорную землю, смело выходит наверх — природа торжествует! Она свою молодость выносит на белый свет. Каждую весну наступает новое пробуждение.
В душе у Сарьяна тоже что-либо постоянно рождалось. Но вечно не затухающее, бессмертное пробуждение зарождалось не сразу. До появления большого и сильного чувства, остро волнующего сердца, успело пройти множество интересных событий.
Разве забыть Сарьяну свой первый приход на завод? Слов нет, он робел тогда. Аульский парень, первый раз в городе. И на завод повел его не брат, а друг отца, дед Крайнов.
— Вот тут и рождаются наши движки, — обняв его за плечи, сказал Крайнов. — Знаешь, сколько здесь цехов? Литейный, кузнечный, механический, сборочный… Словом, на один движок работают тысячи людей. Нравится тебе?
Сарьян восторженно закивал головой:
— Очень! Пойдем туда, своими глазами все посмотреть хочу. Пойдем! — Он нетерпеливо потянул Крайнова за рукав.
— Экий ты прыткий! — усмехнулся тот. — Не-ет, брат, так дела не делаются. Ты ж, милый мой, кроме как косить да коня запрягать, ничего не умеешь! — Он взъерошил ему волосы и повел к кирпичному двухэтажному зданию, фасад которого выходил на небольшую площадь. Они прошли коридором и очутились в просторной комнате. Крайнов озабоченно взглянул на часы:
— Рановато мы с тобой пришли, парень. Начальник отдела кадров к одиннадцати велел. Ну, да ничего, подождем.
И он повел Сарьяна в зал заседаний. Там было пусто. Дед Крайнов раздвинул темные шторы большого, с частыми переплетами окна. Сарьян уселся на одну из длинных скамей. Солнечные лучи, ворвавшись в зал, сразу же высветлили строгие голубоватые стены помещения. Сарьян огляделся и увидел огромную, в два человеческих роста, картину, изображавшую второй Всероссийский съезд Советов. На трибуне — Ленин. Делегаты, приветствуя вождя, поднялись с мест.
Сарьян, осторожно взглянув на Крайнова, понимающе улыбнулся: «Ага-а… дед не зря, оказывается, привел меня сюда. Завод-то отсюда начинается…»
Ленин… С ранних лет вся жизнь Сарьяна была освещена светом этого великого имени. С именем Ильича в сердце отдали свои жизни отец и дед. И Сарьян с необычайной ясностью начал понимать всю значимость того, что происходит с ним, обыкновенным деревенским парнем, пришедшим в большой город из захолустья. Вспомнились рассказы матери о мытарствах, которые они претерпели в давние тяжкие времена. Сарьян встал и, отойдя прямо к двери, начал пристально рассматривать картину. Лицо Ленина, обычное и такое необычное в то же время, как бы светилось изнутри, и этот свет наполнял огромный зал, битком набитый людьми…
Дед Крайнов, теребя чуть обвислые усы, внимательно наблюдал за Сарьяном. А когда тот сел рядом с ним, он вновь посмотрел на часы.
— Еще полчаса… — сказал дед Крайнов. — Раньше-то здесь маленький чугунолитейный заводишко был, — И начал рассказывать историю этого завода. Основал его один проныра — заводчик Чухман. Крайнов помнил его до сих пор. Мелочевку на заводе выпускали: вьюшки, чугунные плиты, дверцы для печей. Жарища была, не приведи господь. Люди до сорока — сорока пяти лет выдерживали, а потом — ногами вперед на погост…
— Умирали? — осторожно переспросил Сарьян.
— Как мухи, — угрюмо подтвердил Крайнов. — Заводишко так и звали — «ад Чухмана». Кляли все на свете, да куда денешься, семью кормить надо? Ну, да недолго дымил этот ад. В революцию да в гражданскую чуть ли не развалины только от него и остались. Радоваться-то и радовались вроде, а когда мирное время пришло, крепко в затылках почесать пришлось… Ты-то не помнишь, а я… Страшное дело: разруха, голод, эпидемии, по лесам банды прячутся, беспризорники… Словом, запустение. Да тут еще меньшевичье да эсеровская сволочь железнодорожный транспорт парализовать пытались, самый важный участок между Сибирью и Центром И в это трудное время, как всегда, впереди оказались коммунисты. Восстановили завод, стал он зваться госзаводом. Чуешь — государственным, а не этого богом клятого Чухмана. В общем, хорошая жизнь пошла. Хоть и пояса потуже подтянули, но работали как угорелые. К тому времени в Ишимбае нефть нашли. Вот и приказано было бывшей чугунолитейке выпускать дизеля, которые на нефти бы работали. Неслыханное дело, с вьюшек да сразу на двигатели! Я в то время работал начальником цеха в паровозо-вагоноремонтном заводе. Ну, на том самом, где мы с твоим дедом в вооруженном восстании девятьсот пятого года участвовали, слышал наверняка? Вызвали меня в Уфимский горком партии и сказали: принимай новое назначение, большевик Крайнов, нам люди на госзаводе нужны позарез. Ответственное задание дали… Так я попал сюда. Теперь не узнать завода. Вой какой махина!..
Дед Крайнов вздохнул, потеребил свои седые усы.
— А я постареть успел, на заслуженный отдых проводили. Да не сидится дома. Ну, кажется, пора нам, начальник, наверно, уже пришел. Пошли, сынок!
Так Сарьян стал рабочим. Вернее, сначала учеником заводской профтехшколы. С каким-то благоговением принял из рук кладовщицы грубую спецовку, рукавицы, бирки на инструмент. Жил на квартире у брата. Валихан снимал комнату неподалеку от завода.
Сарьян помнит свой первый приход в механический цех. От гуда механизмов сотрясался под ногами пол.
Он шел по цеху, стараясь никого не задеть, случайно не зацепиться за какой-нибудь маховик. Казалось, что одно неосторожное движение, и швырнет его к станку, притянет, намотает на вал… Затаив дыхание, Сарьян двигался рядом с дядей Костей, боясь отстать от своего провожатого хоть на шаг. И с удивлением рассматривал окружающий его новый таинственный мир. На станках, мимо которых проходил, с удивлением увидел, как бесконечной тонкой струей лились вода и молоко. Лишь потом Сарьян узнал, что это вовсе и не молоко, а эмульсия, состав, которым поливают разогревающиеся при обработке детали.
Через несколько минут Сарьян освоился в цеху. Присмотревшись повнимательнее, увидел: у станков спокойно работают такие же, как и он, парни. Некоторые были, как ему показалось, даже моложе его. Увидел и девушек. Они деловито трудились. Сарьян заметил, что в цеху, несмотря на невероятный шум, многие переговариваются. И даже смеются чему-то. Глядя на них, Сарьян стал успокаиваться. Кажется, ничего страшного нет. Привыкнуть можно.
И тут неожиданно Сарьян увидел своего односельчанина Хасаншу. На душе как-то потеплело. Свой же парень, аульский. Хасанша сиял со станка сверкающую серебром деталь, деловито осмотрел ее, промерил, потом аккуратно положил к точно таким же, что лежали стопкой.
Сарьян хотел было крикнуть ему, поздороваться. Но осекся. Хасанша, посмотрев свысока в его сторону, презрительно скривил губы, как бы говоря: «Всякие тут шляются, работать мешают! Деревенщина!» И, задрав нос, важно отвернулся. Сделал вид, что не узнает, вернее, совсем не знает этого неловкого аульчанина, который широко раскрытыми глазами глядит на гудящие машины, на людей, управляющих станками… Привезли его из деревни показать завод, посмотреть на чудо двадцатого века! Что ж, пусть смотрит да запоминает, чтоб было потом о чем говорить в ауле, когда погонят пасти скотину…
О встрече с Хасаншой, о его надменном виде Сарьян рассказал брату. Валихан только хмыкнул. Он хорошо знал Хасаншу. Разве можно было ожидать от него иного поведения? Ведь с детства он такой — задавака, хитрюга. Завод его не изменил. Хасанша лишь приспособился к нему.
— Поживешь, сам увидишь, — закончил Валихан. — Давай лучше чай пить будем. Я меду купил и хлеба.
Валихан оказался прав. Сарьян, пока учился в профтехшколе, не раз сталкивался с Хасаншой то в проходной, то на территории завода, то на улице после смены. И всегда тот поглядывал свысока, как бы подчеркивая свое превосходство. Сарьян несколько раз пытался поговорить с ним, но Хасанша от разговора уходил. Сарьян же, доброжелательный и незлопамятный по своей натуре, никак не мог понять причину этой заносчивости, этой неуступчивой отчужденности. Сарьяну порой даже казалось, что там, в ауле, Хасанша был и мягче и приветливее. Впрочем, может быть, ему только так казалось. «Поживем — увидим», — решил про себя Сарьян, пряча, как говорится, в дальний карман свои догадки и предположения.
Сарьян постепенно привыкал к заводской жизни. Стал задумываться над тем, зачем возят от одного цеха в другой разные заготовки и детали. А когда побывал в сборочном, где из разных деталей собирали дизеля, понял главное: на заводе все процессы поделены между разными цехами и рабочими. Каждый должен выполнять порученное дело качественно и своевременно, чтобы не подвести соседей. Даже от такой пустячной, на первый взгляд, работы, как перевозка деталей с одного места на другое, тоже зависит, будет ли завод работать слаженно. Сарьян понял, что на заводе существует свое строгое расписание, свой строгий порядок, как и на железной дороге. И этот строгий распорядок заводской жизни пришелся по нраву недавнему колхозному парню. Особенно ему понравилась его будущая специальность токаря. Сарьян считал, что она самая главная на заводе. Не зря же механический цех, где трудились в основном токари, самый крупный на заводе. И людей там больше, чем в других цехах.
Токарное дело ему пришлось по душе сразу, едва он увидел сложный и мудрый станок, умеющий творить с железом чудеса. Сарьян видел, с каким уважением относятся к токарям высокой квалификации. Им дают чертежи будущих деталей, технологическую карту, в которой указаны и порядок операций, и способы крепления детали, и какие нужны резцы, и даже допустимая скорость. От квалификации рабочего, от его сноровки, от теоретических знаний и от того, насколько хорошо он знает свой станок, зависит и успех в работе. Но все это Сарьян узнал потом, уже в цеху.
А на первых порах ему приходилось не очень-то легко. Теорию он осваивал быстро, как-никак, а за плечами средняя школа. А вот у станка робел. Робел, и все тут! И потому злился на себя, а злость, ясное дело, плохой помощник в работе.
— Станок аккуратность любит, он вроде живой, хотя и из железа, — наставлял дядя Костя. — Ты к нему с ласкою, с душою. Ну как вроде бы к лошади или там верблюду, понял?
Одобряюще похлопав Сарьяна по плечу, мастер тут же нахмурил свои кустистые брови, когда увидел, что Сарьян не положил, а бросил выточенную деталь.
— А вот этого делать нельзя! Нет, молодой человек, нельзя. Деталь бросать не положено.
— Она же железная. Что с ней станет? — пытался оправдаться Сарьян.
— В ней могут образоваться забоины, — пояснил мастер. — Такую деталь от нас уже не примут, она потеряла свои качества. В мотор ее не поставят.
Сарьян иными глазами посмотрел на деталь. На металле могут образоваться забоины! И стал аккуратно класть каждую, словно она была хрупкой и нежной, как яичко. А унять волнение, когда включил станок, все ж никак не мог.
В детстве Сарьяну часто снился один и тот же красивый и страшный сон. Как будто белый статный конь с подстриженной гривой, как у военных кавалеристов, которых Сарьян видел в райцентре, стоит перед ним и водит крутыми боками. Но таком коне Сарьян мечтал въехать в родной аул. Но взнуздать его, коня-красавца, никак не удается. Как Сарьян ни бьется — ничего не выходит. Не дается ему скакун, хоть плачь. А кругом уже народ собирается, все свои, аульские, и смеются: «Эх ты, Сарьян-батыр, какого тебе коня дали, а ты с ним не сладишь! Не тебе, видно, на таких конях ездить!»
А теперь не во сне, а наяву, и не белый конь, а металлический станок стоял перед ним. И у Сарьяна немели руки от робости: боялся осрамиться на людях. Казалось, что протяни к нему руки, станок и отпрянет в сторону, как тот белый скакун…
— Не робей, джигит, — подбодрял мастер Сарьяна. — Я уверен, ты приручишь этот станок!
И Сарьян вскоре действительно «приручил» его. Умная и строгая машина стала послушно повиноваться каждому приказанию парня. Сарьян не только стал понимать, но сердцем чувствовать станок, напряженный гул его внутреннего механизма, казалось, пальцами осязал острие резца, когда из-под него струйкой выскальзывала железная стружка… А мастер постепенно усложнял задания, давал работу потруднее. Глаз у парня, как он говорил, верный, рука крепкая, а на плечах башка мозговитая. Да к тому же еще и школа за плечами, хотя и сельская, но ведь и там математике учили, углы вычислять сам умеет. В механическом цеху есть группа знатных токарей, пользующихся особым уважением. Мастера они отменные. Любую работу сделают чисто и аккуратно, подгонят, как говорят, впритык детали. А вот если случается им нарезать резьбу, то они зовут мастера и просят его рассчитать шестерни по шагу резьбы. Мастер расчет производит по формуле, не очень сложной, но токарям, многие из которых важно носили бороды, самостоятельно разобраться в тех немудреных формулах было не просто, ибо образование их не поднималось выше двух-трех классов сельской или городской школы. А дядя Костя видел, что Сарьян, парень грамотный, прирастает сердцем к станку, и потому мысленно рисовал ему путь к высотам токарного мастерства.
Сарьян не обманул его надежд и схватывал все, как говорят, на лету. Надоедал вопросами и расспросами. За положенный срок обучения он стал хорошим токарем. И дядя Костя часто ловил себя на том, что уже не указывает парню, а со стороны любуется его красивой и точной работой. И даже вслух говорил:
— Эх, кабы моя воля была, дал бы я Сарьяну высший разряд!
Наступил день, вернее, утро, когда Сарьян вышел наконец в свою первую самостоятельную смену. Еще с вечера он был в механическом цеху, знакомился с его начальником Рахмаевым, хотя знал его и раньше. Хафиз Ибатуллович не раз заглядывал в профтехшколу, незаметно приглядывался к молодежи и, естественно, уже определял их будущие рабочие места в своем цеху.
Сарьян пришел в цех задолго до начала работы. Хотел походить, осмотреться. Тут уже не учеба, тут и мастер другой, он больше спрашивать будет.
С волнением Сарьян подошел к своему станку. Он стоял на цементированной площадке, вделанной в торцовый деревянный пол цеха. От трансмиссионного вала к нему тянулась ременная передача, Сарьяну хотелось еще раз вымыть и вытереть свои руки, прежде чем прикоснуться к станку. Сарьян не замечал, что его токарный станок старый, изношенный, что подавать резец надо вручную верхним суппортом.
Сарьян не заметил, как к нему подошел бригадир. Невысокого роста, в очках, бородка клинышком, почти как у Калинина. Слыл он строгим и требовательным.
Поздоровался с Сарьяном за руку, деликатно, чтобы не задеть самолюбие новичка, спросил:
— Станок знаешь?
— Знаю, агай, — ответил Сарьян.
— Включать умеешь?
— Умею.
— Разбираешься?
— Разбираюсь.
— Тогда давай действуй! — И уже другим тоном, ровным и спокойным, повелел: — Будешь точить шкив для мотора. — И внимательно посмотрел на парня. — Сможешь?
— Смогу, — ответил Сарьян, мысленно прикидывая порядок операций.
— Гляди, работа требует большой точности.
Но дело пошло не совсем гладко. На первый взгляд, выточить деталь казалось весьма просто. Рядом трудились другие токари. Они изредка посматривали на Сарьяна. Неподалеку оказался и станок Хасанши. Деловито сновал вверху по цеху кран, перевозя тяжелые детали. Цех жил своей обычной жизнью. Но Сарьяну казалось, что все исподтишка наблюдают за ним, за его действиями и отмечают его промахи. Он еще больше краснел, потел. А дело не спорилось. Станок вроде бы и знакомый, точно на таком работал в школьном цеху, но здесь он почему-то не подчинялся парню. Сарьян часто ошибался, делал лишние обороты. С большим трудом расточил первую деталь. Снял, подержал в руках. Радости она не приносила. Промерил, вроде бы все в норме.
А волнение не унималось. Сарьян стал устанавливать для расточки вторую деталь, зажимать заготовку в патроне. Но от волнения перестарался, слишком сильно нажал на рукоятку ключа. Раздался чуть слышный треск, головка зажимного винта патрона сломалась.
И надо же было случиться такому, что именно в этот момент у Сарьяна за спиною оказался Хасанша. Он проходил мимо и остановился. И все видел.
— Ай-яй-яй! Ну и токарь!.. Только к станку поставили, он сразу и на́ тебе! Винт сломал! — Хасанша говорил громко, на весь цех, и укоризненно качал головой. — Разве можно новичкам доверять станок? Вон в углу уже один такой стоит, на нем пробовали работать аульские лапотники. И что вышло, а?
У Сарьяна сердце остановилось. Он стоял ни живой ни мертвый. Только краска стыда залила щеки, и жаром полыхнули уши. Даже в самом страшном сне он не видел такого позора. Вот когда над ним посмеются в цеху!..
— Чего, Хасанша, орешь? Чего рот раздираешь? — раздался вдруг голос одного рослого, сурового на вид, парня. — Ты сразу, что ли, токарем родился на свет?
Послышались смешки в адрес Хасанши. Тот как-то сразу сник.
Сарьяна обступили рабочие.
— А ну покажь, что там у тебя? — говорил все тот же рослый парень с белобрысым чубом.
Он взял винт, стал осматривать.
— Винт совсем новенький, — вставил слово Хасанша, пытаясь оправдаться.
— Ну что из того, что новый. Он с трещиной.
— Где? Где?
— А смотри на излом. Видишь?
Хасанша примолк. На изломе чуть виднелась темная старая трещинка.
— Тебя как зовут? — спросил рослый парень Мирхалитова.
— Сарьян.
— А меня Алешкой. Так будем знакомы, — он крепко пожал руку Сарьяну. — Ты не теряйся! Наш бригадир на вид строгий, а в душе добрый. Вот он идет. Давай я тебе помогу патрон снять.
— Не надо, я сам.
— Ладно, действуй самостоятельно.
Подошел бригадир. Посмотрел на сломанный винт. Поднял очки на лоб и посмотрел на пунцового Сарьяна.
— Что, токарь? Сил много в деревне накопил, девать некуда? Ну ничего, не велика беда. Сам сломал, сам и сделаешь новый. Сможешь? Резьбу умеешь нарезать?
Сарьян облегченно вздохнул. Бригадир его и не ругал. И не наказывал. В школе на практике Сарьян довольно умело нарезал резьбу. И потому сразу выпалил:
— Сделаю, агай!
— Тогда давай делай. А что будет непонятно, подходи и спрашивай.
Сарьян поспешно снял патрон, разобрал его и, сосредоточившись, занялся определением, шага резьбы сломанного винта. Ничего сложного, сделать можно. Еще раз облегченно вздохнул, подобрал подходящий кусок металла, укрепил его и стал не спеша точить. Через некоторое время заготовка будущего винта была готова. Оставалось сделать самое главное — резьбу.
В ней-то и был весь секрет. На Сарьяна посматривали рабочие. Удастся ли парню самостоятельно нарезать резьбу?
Такую резьбу положено нарезать в два приема. Сперва прорезается на заготовке канавка, а потом специальным фасонным резцом придается резьбе форма трапеции в сечении.
Все эти требования к нарезанию такой резьбы Сарьян хорошо знал. Он и в школе делал ее в два приема, как и положено. Но сейчас ему хотелось поскорее исправить свою оплошность. Сознание собственной вины торопило его, подталкивало. Парню хотелось поскорее приступить к выполнению своего дневного задания. И у него мелькнула светлая мысль: а что, если делать сразу — и прорезку резьбы и ее разваливание? Конечно, так его не учили. Как говорят, это не по правилам. Но зато быстрее, решил Сарьян. Он установил сразу фасонный резец. Ни к кому не обращаясь, сам рассчитал в рамке зубья шестерен. И, включив станок, принялся нарезать.
Сарьян увлекся и не заметил, как за его спиной очутился бригадир. Он ходил рядом и не спускал с парня внимательных глаз, следил за каждым его действием. А Сарьян, для лучшей чистоты, смазал резцы пятипроцентной смесью керосина с вареным маслом. Этим тонкостям его научил дядя Костя.
Сарьян нарезал резьбу довольно быстро. Она получилась чистой, точной. Сарьян остановил станок и хотел было снять готовую деталь, но тут неожиданно рука бригадира опередила его. Бригадир взял выточенный винт и стал внимательно его рассматривать. Потом тут же проверил его.
— Ну и ну! — произнес он многозначительно, потом посмотрел на Сарьяна. — Как тебя звать-то?
— Сарьян. Сарьян Мирхалитов, агай.
— Мирхалитов! — громко произнес бригадир. — А ты, оказывается, токарь!
Он произнес слово «токарь» таким уважительным тоном, словно говорил «генерал». Сарьян смутился и с дрожью в голосе ответил:
— Да, агай, токарь.
— Молодец! Резьбу нарезаешь здорово, шестерни сам считаешь. Молодец! — бригадир закрутил новый винт на место сломанного, похлопал Сарьяна по плечу. — Сегодня заканчивай задание, а завтра получишь новое. Большой заказ получишь! Сложный! Будешь, Мирхалитов, нарезать червячные винты к установкам. Покажи нашим, как надо нарезать резьбу одним резцом.
От такой похвалы у Сарьяна опять запылали уши. Вышло, как говорится, по пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Не сломайся тот злополучный винт у него под рукой, кто знает, как и каким бы образом Сарьян смог бы обратить внимание на свои способности.
Сколько же времени прошло с тех пор, Сарьян, как ты пришел на завод? Впрочем, дни, месяцы, годы — это не только прожитое время. Они — учителя. Недаром аксакалы, белобородые старики, говорят: человек рождается всю жизнь. Знаешь ли ты свои силы, не сникнешь ли в пути длиной в человеческую жизнь? Конечно же, хорошо сделал, начав уверенно трудиться в цеху. Пока жизнь одобряюще улыбается тебе — твори, пробуй, рискуй! Путеводной звездой светит тебе далекая улыбка любимой, и перехватывает дыхание от сознания того, что ты нужен еще одному человеку на земле — матери…
В тот день с утра Минсылу собиралась на школьный выпускной вечер. Хлопот было много. Мыла, стирала, гладила и мимоходом, как бы невзначай, прихорашивалась перед небольшим зеркальцем. Хорошо быть молодой и красивой.
— Минсылу, сходи-ка за водой, — попросила ее мать.
— Хорошо, мама.
Минсылу взяла ведра и пошла на улицу.
У колонки была очередь. Женщины, как обычно, судачили, но какие-то странные сегодня были у них разговоры: о кроваво-красном дожде, который якобы выпал где-то, о дождевых каплях, не долетающих до земли, о вечерней звезде, которая больше не поднимается над горизонтом.
— Не к добру все это, бабоньки, — возбужденно говорила светлобровая озабоченная толстуха. Она уже набрала воду, но ее ведра продолжали стоять близ колонки. Толстуха понизила голос до шепота: — Быть большой беде, это уж как пить дать.
И хотя Минсылу пропустила мимо ушей сплетни насчет всевозможных чудес, но слова о большой беде наполнили ее смутной тревогой. И она вернулась домой настороженно-озабоченной. Поставила полные ведра на место. Прошла в комнату, не посмотрев на себя в зеркальце.
И перед финской войной кумушки тоже несли разную чушь о предзнаменованиях, а отец покачивал головой: «Нет дыма без огня. Правы старики: раскалится железо — беды не миновать». Отец тогда ушел на войну и не вернулся. Минсылу только после получения черного письма осознала по-настоящему, какой он, отец, был веселый, добрейшей души человек, с постоянно беспокойным сердцем. Его непоседливость и заставляла кочевать семью с места на место. Мать Минсылу не могла привыкнуть к частым переездам и ворчала:
— Если бы жили мы, Фаррах, как люди, на одном месте, то золотые хоромы, наверное, выстроили бы. Так нет, шарахаемся от оседлой жизни, как шайтан от молитвы. Эх…
Минсылу невольно припоминала теперь все, что слышала от отца о его родичах. Семья Хабировых была вообще одаренная мастеровыми людьми. Старший из братьев, как только началась индустриализация, сразу же подался на Днепрогэс. Остальные — в Донбасс на шахты, в сибирскую тайгу на лесоразработки. Даже единственная их сестра, далеко не молоденькая, и та, не раздумывая долго, умчалась в теплые края — в Ташкент.
Отец Минсылу, Фаррах — тот еще в двадцатом году под командованием Фрунзе штурмовал последнюю белогвардейскую крепость Перекоп, там и был ранен. Потом гонялся за недобитыми бандами Махно, участвовал в подавлении антоновского мятежа. Наконец-то судьба занесла его в далекий Кайынлыкул, где он и женился. А вскоре появилась на свет Минсылу, за ней сестренка Кюнсылу.
В те годы частенько приезжала в гости сестра Фарраха из далекого Ташкента и днями напролет рассказывала о Средней Азии, о благодатных краях, о горах дынь, арбузов и овощей. Словом, по ее рассказам, там была земля обетованная. На воображение маленькой Минсылу ее рассказы так подействовали, что она начала видеть эти чудесные края во сне. А может быть, заиграла наследственная кровь вечных странников-зимогоров? Она замучила мать просьбами съездить в Ташкент, и та, вначале неохотно, начала поговаривать о теплом солнце Узбекистана. «Взбаламутила всю душу! — с легкой досадой говорила она о сестре мужа. — Видать, и в самом деле прикипела душой к этому самому Ташкенту, будь он неладен».
Минсылу в ту осеннюю пору часто с грустью смотрела за косяками птиц, улетающих на юг. И сжимало ее сердце какое-то щемящее, тоскливое чувство. Тут была и зависть к птицам, и желание увидеть мир. Она еще не понимала, что стоит на пороге ранней юности, что жизнь только начинает открываться перед ней.
— Ну, что ж, давайте съездим, — отец внимательно поглядел тогда на своих детей, на жену. — Да и девчонки белый свет повидают… Я вроде бы Россию со всех концов потрогал. И на Черном море был, и в Тамбовской волости Антонова гонял, в Магнитке землю копал, завод строил. И в Ташкенте лишними не будем!
Было это осенью тридцать пятого. Собрали нехитрые пожитки, погрузили в телегу и подались на станцию Буздяк. Не забыть Минсылу своего первого в жизни и столь дальнего путешествия. Раскрыв рот, она разглядывала водонапорную башню на станции, тяжело сопящий паровоз и шарахнулась, услышав пронзительно-сиплый гудок.
Ехали долго, с пересадками. Минсылу понравились хлопотливая вагонная жизнь, картины природы, как в волшебном фонаре проплывавшие за окном. Чем дальше на юг двигался пассажирский поезд, тем меньше мелькало в окнах деревьев, и земля постепенно становилась желтее… Неправдоподобной пронзительной синевой мелькнуло Аральское море. Но ни одной деревушки вблизи. На глаза попадались высокие и пологие курганы, и на их вершинах грозными изваяниями маячили степные коршуны.
Бесконечные песчаные моря, кое-где покрытые причудливыми, похожими на бересклет саксаулами, дымившиеся от ветра верхушки барханов нагоняли тоску. Но вот поезд вкатился в благоухающий зеленый оазис, и тоску сменило безудержное восхищение.
— Так вот ты какой, Ташкент!
Поначалу этот большой и шумный город поразил ее многоцветием красок, какой-то загадочностью. Особенно красочные и шумные базары. Но вскоре она привыкла к нему. Минсылу в первые же недели успела с тетей объездить весь город.
Отец устроился работать в депо, потом перевели его на стройку. Настало время, когда их семье дали квартиру в доме неподалеку от железнодорожного вокзала.
Язык узбеков очень похож на родной башкирский. И через год Минсылу и ее сестренка уже бойко болтали по-узбекски. Даже привычным своим нарядам Минсылу стала предпочитать яркие узбекские платья.
Училась она в узбекской школе, быстро обзавелась подругами. «Совсем ты у меня узбечкой стала», — посмеивалась мать. Но временами, а в последние годы все чаще, Минсылу ощущала приступы тоски по родному Кайынлыкулу. Да и мать как бы ненароком заводила разговор о прежнем житье-бытье. И однажды отец сказал:
— Так и быть, как закончим строительство ТЭЦ, переберемся поближе к Уфе.
Но мечте их не суждено было сбыться. Они съездили в Кайынлыкул, но уже без отца, погиб он на финской…
К ним зачастил тем временем стекольщик Хайри-агай, работавший вместе с отцом на стройке. Он сочувственно вздыхал, повторяя, что слишком рано ушел из жизни его друг-приятель. Потом поворачивал разговор на то, что живым надо жить, а вдовья доля — далеко не сахар, и ей, Магире, нужно думать о детях, о себе.
— Ты ведь еще молода, Магира, — все чаще повторял Хайри-агай. — А жизнь не только из горестей состоит.
Мать, как замечала Минсылу, вначале слушала его, как говорится, вполуха, слишком свежо было горе. Но ненавязчивая настойчивость Хайри, его слова, которые начали приобретать все более определенный смысл, заставили ее призадуматься. И в самом деле, она ведь еще не старуха, а живым действительно надо жить. Да и человек он вроде бы положительный, вон как внимателен к детям. Смущало лишь отношение ко всему этому Минсылу, хотя, конечно, никакого разговора на эту тему не было. А между тем дочь видела, как мучается сомнениями мать… Хотелось подойти к ней и откровенно сказать: «Мама, я уже взрослый человек. Окончу школу, буду работать. Так что в своих решениях ты свободна…»
Да, она, Минсылу, могла более или менее спокойно отнестись к замужеству матери, а вот младшая сестренка… Совсем еще ребенок Кюнсылукай…
Как-то раз стекольщик пришел к ним, озабоченно оглядел квартиру и предложил сменить потускневшие, в частых пузырьках стекла в окнах. И, не слушая возражений, принес несколько листов прозрачного звонкого стекла, разложил их на полу и стал ловко орудовать алмазом. Потом внезапно поднял голову и в упор взглянул в глаза Магиры, наблюдавшей за его работой:
— Ради бога, Магира, не тяни… Дай ответ. Сил моих больше нет ждать. Мы с тобой…
Он не договорил. Маленькая Кюнсылу, сердцем почувствовав в словах Хайри-агай смутную угрозу, вдруг выбежала из соседней комнаты, вихрем промчалась к матери, и под ее туфельками захрустели разложенные на полу куски стекла. Она бросилась на шею растерявшейся Магиры и закричала:
— Скажи ему, мама, пусть уйдет! Пусть уйдет!!
Потрясенный Хайри-агай переводил глаза с них на раздавленное стекло. Руки его вздрагивали, из пальцев вывалился алмаз. А Кюнсылу, вся в слезах, исступленно повторяла, пряча лицо на груди матери:
— Не уходи от нас, мама! Пусть он уйдет!..
Мать, успокаивая девочку, пристально смотрела на стекольщика. Тот все ниже опускал голову, потом нагнулся, и рука его никак не могла нащупать на полу алмаз. О чем думала мать? Может быть, о том, что настоящие мастера гнут дуги не спеша, тщательно вымачивая дерево, шаг за шагом придавая дереву нужную форму? Иначе от грубого и внезапного нажима оно попросту сломается, и тогда — выбрасывай. Не так ли получилось и сейчас?
Магира осторожно освободила руки дочурки от шеи, отвела ее в другую комнату. Вернулась и, не поднимая глаз на растерянного Хайри-агай, тихо сказала:
— Извини меня, Хайри. Только, понимаешь, нас больше не беспокой, пожалуйста…
С тех пор стекольщик не приходил в их дом. Прошел почти год…
…Думы Минсылу прервала мать:
— Я готова, доченька.
— Я сейчас, мама, полью только цветы…
Минсылу взглянула на мать и вдруг подумала, что она, в сущности, действительно еще молода и хороша собой. Особенно идет ей вот это платье из тонкого белого шелка с причудливыми цветами по подолу, любимое ее платье. Магира, поймав ее взгляд и словно прочитав ее мысли, вздохнула и вытерла уголком платка набежавшие на глаза непрошеные слезы:
— Отец твой, бывало, не налюбуется мной в этом платье. Ах ты господи…
Они молча вышли из дому и зашагали рядом, Свернули на улицу, ведущую к школе, и остановились. По улице нескончаемой живой лентой шли пропыленные колонны красноармейцев. Что-то суровое и властное было в их совсем еще молодых лицах; золотистые блики вспыхивали на кончиках граненых штыков. Разогретый на солнце асфальт глухо дрожал под мерной поступью сотен ног. И тут молодой, звонкий голос откуда-то из середины колонны затянул песню:
Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону…
Минсылу, каким-то странным чувством подхваченная, рывком взяла мать под руку. Они, как бы по еле заметным приметам, угадывали чутким женским сердцем что-то опасное, и настороженно-тревожными взглядами провожали воинские части куда-то далеко-далеко, быть может, в тяжелые походы…
Что-то особенное появилось в осанке, в облике школьников, нынешних выпускников. Может быть, прибавилось серьезности, меньше стало беспечности? Школа открывала двери в будущую жизнь. Дорог впереди много, выбирай любую. Конечно же, многие выпускники страстно желали поступить в военные училища и уже видели себя в мечтах бравыми красными командирами. А у других были свои планы: кто — в институт, а кто — в беспокойные цеха Ташсельмаша или огромного текстильного комбината. Но всех их сегодня объединяло одно — сознание того, что годам учебы, годам беспечной юности пришел конец, и в зале они сидели притихшие, торжественные. Директор школы сказал напутственное слово, задумчиво смотрели в зал учителя, сидевшие за столом президиума, уставленном вазами с цветами. Особенно грустным показалось Минсылу лицо учительницы пения, которую она никогда не видела хмурой. Обычно теплая улыбка пряталась в уголках ее красивых губ. Перед началом торжественного вечера она полусерьезно-полушутливо сказала Минсылу:
— Вот и пришла пора расставаться, девочка. Да, ты окончишь институт, впереди тебя ждет целая жизнь, а у меня впереди только старость…
Откуда было знать Минсылу, что не суждена учительнице долгая жизнь? Ей не верилось, что скоро эти пышные вьющиеся волосы покроются сединой…
Она взглянула в окно… Неподалеку трудились асфальтировщики. Машины сбрасывали дымящиеся синеватые груды горячего асфальта, рабочие торопливо лопатами разбрасывали эти груды, и катки тяжелых машин утюжили, выравнивая асфальт в ровную лоснящуюся ленту дороги.
Дорога… А куда поведет она ее, Минсылу? Как узнать, что дорога эта твоя, единственная на всю жизнь? Кто подскажет? Семнадцать лет — далеко не мудрые подсказчики. Минсылу мысленно обратилась к Сарьяну:
«А что ты посоветуешь? Мне почему-то кажется, что ты твердо знаешь, что надо делать в жизни. Или это потому, что мужчинам вообще легче выбирать себе цель?»
— Минсылу Хабирова награждается Почетной грамотой…
Аплодисменты не смолкали… А потом начались танцы. Минсылу стояла у окна. Танцевать не было желания, и ребята разочарованно отходили от нее. Она вдруг заметила, что к школе торопливо идет одна из женщин-асфальтировщиц. Вот она появилась в зале и подошла к директору. Минсылу отчетливо расслышала ее слова:
— Понимаете, слишком много асфальта привезли, не успеваем раскидывать. А если затвердеет — выбрасывай. Помогите!..
— Асфальт?! — растерялся директор. — Но ведь… выпускной вечер, все принаряженные…
Но их уже обступили вчерашние школьники.
— Поможем!
— Да мы враз все разбросаем!
— Стройся! — скомандовал между тем рыжеволосый классный староста. Все с гомоном выбежали на школьный двор.
Минсылу потом часто вспоминала о том, как они азартно трудились до позднего вечера. И что-то символическое было в этом неожиданном прощальном субботнике — выпускники строили дорогу. А куда поведет она их? Никто этого не знал.
На другой день пришло письмо от Сарьяна.
«Ты пишешь, что хочешь учиться заочно, — писал он. — Обеими руками голосую «за». А то, что собираетесь приехать в Уфу, — это так здорово, что не хватает слов. Только поскорей, пожалуйста…»
Минсылу была на седьмом небе от счастья. Казалось, груз сомнений, тревог, колебаний — разом слетел с плеч. Может быть, там, в родных краях, рассеется, словно утренний туман, и предчувствие надвигающейся беды? Ведь это так важно, чтобы рядом — стоит только протянуть руку — находился человек, о котором думаешь дни и ночи.
Письмо послужило тем последним толчком, который утвердил ее в решении поскорее вернуться на родину. Она уже представляла себе, как Сарьян встречает ее. И это видение было настолько явным, что каждый раз невольная дрожь пробегала по телу.
Повторяя про себя чьи-то стихи, она вышла на балкон. Через минуту неслышно подошла и мать. Они облокотились на перила… Солнце, багровое и огромное, медленно опускалось за далекими садами и домами, небо над городом полыхало неистово и щедро. А звонки трамвая и гудки автомашин, мчавшихся по улицам города, были слышны особенно отчетливо и резко.
— Когда отец уходил на войну, был такой же кровавый закат, — вдруг тихо произнесла мать и, обняв дочь за плечи, заплакала.
Испуганная Минсылу долго успокаивала ее.
Вернувшись из столовой, Рахмаев уселся на скамье в курилке перед входом в цех. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что Рахмаев просто греется на нежарком солнце, не обращая внимания на сновавших мимо него людей. Однако это было не так. Его всевидящие глаза замечали многое. И снова он невольно стал сопоставлять между собой двух односельчан — Сарьяна и Хасаншу, таких разных по характеру, по взглядам на жизнь. Уж за эти месяцы он их изучил предостаточно.
«Оба энергичны, деловиты, правда, Сарьян поуравновешенней, любит обдумать и взвесить все, прежде чем взяться за дело. Хасанша — взрывной, работает лихорадочно. Утомительно компанейский, даже свои ребята надоедливо отмахиваются, когда он с налету встревает в разговор. Какие-то странные перепады настроения у парня: то неделями молчит, замкнут, фыркает на все замечания, то треплется, как базарная торговка. Ну, а в деле ничего. Трудолюбив».
В это время из цеха, шумно споря, вывалилась группа токарей. Среди них были Сарьян и Алексей.
— Брось, Мирхалитов, из-за одного резца хвост подымать! — горячился молодой паренек, недавно принятый в цех. Сиреневый берет сдвинут на затылок, того и гляди свалится. — Ну, что ты шумишь из-за пустяка?
— Это пустяк?! — Сарьян сунул под нос попятившемуся парню победитовый резец.
— Уж не затачивать ли прикажешь? Такого дерьма на заводе… Два гривенника — красная цена этому добру.
— Ладно, ты сложение-умножение знаешь?
— А что?
— А то. Допустим, как ты говоришь, красная цена этому резцу двадцать копеек. Давай считать. Пусть каждый из рабочих выбросит в мусорный ящик по резцу. Знаешь, сколько составит это за день? Минимум сорок рублей!
— Ерунда!
— Я уже подсчитал. А за год?
Алексей остановился. Посмотрел на Сарьяна, нахмурился.
— Если без выходных и праздничных… Погоди, так… Это будет…
— Четырнадцать тысяч рублей! — выкрикнул кто-то.
— Видал? — Сарьян сделал выразительный жест. — А цехов на заводе сколько?
— Что-то около двадцати.
Рахмаев не ожидал от молодых токарей такого хозяйственного подхода. Даже более того, государственного подхода к делу. Вот он, молодец, смена, будущие хозяева страны! Он встал и неожиданно вмешался в серьезный разговор.
— Да если мы даже десять цехов возьмем? Сколько получится в пересчете на год?
— Да…
— То-то. Сто сорок тысяч рубликов.
— А если взять по Башкирии в целом? Уразумел? — не успокаивался Сарьян. — Возьми свой резец и подумай кой о чем, — он протянул резец парню. — Эх ты, токарь-универсал!..
Начальник цеха был скор на решения. Не прошло и двух часов, как художник написал огромный плакат с цифровыми выкладами по экономии, и его укрепили на торцовой стене механического цеха.
После этого Рахмаев стал внимательнее приглядываться к Мирхалитову. Он и раньше, когда еще Сарьян ходил в учениках, подметил в парне дотошность, порой излишнюю, как ему казалось. А теперь вот чем оно обернулось. «Серьезный мужик. Из таких, что кусок хлеба в уличную урну не швырнет. Хорошей закваски, видать. Надо бы поинтересоваться, из какой он семьи. А то знаю, что из Кайынлыкула — и все. Даже у деда Крайнова не удосужился узнать. Непорядок, товарищ Рахмаев, — упрекнул он сам себя. — Непорядок!»
Через некоторое время на одной из цеховых планерок Рахмаев повел разговор о новичках. Мнение всех, собственно, было единым: хорошие ребята пришли в цех. Особенно хвалили смекалистого и трудолюбивого Сарьяна Мирхалитова. Не отстает парень от старшего брата, наступает ему на пятки. А кто-то из мастеров вставил слова и о Хасанше:
— Есть еще и Хасанша Яныбаев. Толковый парень. Хоть сейчас в бригадиры.
В конторке стало тихо. Начальник цеха Хафиз Ибатуллович Рахмаев, горбоносый, сухопарый, пристально взглянул своими черными глазами на мастера, бросившего реплику. Краем рта прихватил кончик уса. Все уже знали: начальник чем-то недоволен. Так оно и было. «Что это? — размышлял Рахмаев. — Заранее продуманный ход — продвинуть Яныбаева, создать заранее ему имя? С чьей это подсказки он ляпнул? Не по просьбе ли самого Хасанши? Или по глупости ляпнул, не подумав? Действительно, у нас острая нехватка бригадиров. Но новичка сразу в руководители? Это уж слишком!» А вслух сурово сказал:
— Так дело не пойдет. Не рановато ли на щит парня поднимаем? То, что неплохо работает, это мы знаем. Но ведь плохо работать мы все не имеем права. Так чем же лучше других Яныбаев?
И взглянул на того самого мастера, что заикнулся насчет бригадирства Яныбаева. Тот смущенно закашлялся.
— Яныбаева, между прочим, чересчур скромным не назовешь. Да и с людьми туго сходится, живет как на отшибе, ребята его почему-то сторонятся. А здесь мы — одна семья. Одни у нас думы, одни заботы… — Рахмаев сделал паузу. — Нет, товарищи, немного повременим с выдвижением.
Суровый на вид, Рахмаев сердцем тянулся к молодежи. Стоило ему появиться в цехе, в проходе между станков, как его буквально со всех сторон облепляли парни и девчата. Порой он на несколько минут останавливался у станка, молча взглянет, как потеет молодой станочник, и наметанным глазом мгновенно заметит неладное. Ни слова не говоря, быстрыми движениями он настроит режим резанья или развернет головку суппорта, подберет нужный резец, скажет два-три слова токарю и неспешно продолжит путь по цеху, а вслед несется:
— Спасибо, Хафиз-агай!
Нет, не лежала душа у начальника механического к Хасанше Яныбаеву. Уже с первых дней он заметил, что Хасанша старается выклянчить задания срочные, выгодные. Допустим, что ничего зазорного в этом нет, кому не хочется побольше заработать? Но его назойливость прямо-таки лезла в глаза. Однажды он попросту вежливо выпроводил его из своей конторки. В курилке от него только и слышишь: «Сколько косых ты выгнал сегодня? Да… у меня всего-то ничего», «На разряд бы сдать. Ну и что, что я только недавно за станком? А если башка варит?», «За рацпредложение сколько отвалили? Не мое дело? Ну, это зря. Я ж просто так спрашиваю…»
И плюс к тому ж, кажется, и на руку не чист. Ну, скажите, на кой хрен ему латунный болт со сдвоенной резьбой? Или пластинка из нержавейки? Или вот этот шуруп с полупотайной головкой? Так нет же, обязательно в карман.
И образ Хасанши в его воображении сливался с неким фантастическим шурупом с универсальной резьбой: хочешь — против солнца вворачивай, хочешь — по солнцу, хочешь — в дерево, хочешь — в олово. Действительно, без мыла куда угодно влезет.
Как-то Рахмаев, по привычке обходя после смены цех, увидел Сарьяна. Тот озабоченно разглядывал списанный токарный станок, сиротливо ютившийся в дальнем углу.
— Ты что, Мирхалитов?
— Да вот прикидываю, Хафиз-агай. Если кое-что переделать да нарезать новые шестерни, получится отличный станок. Скорости выше.
Начальник цеха, хмыкнув, пристально взглянул на токаря. Тот улыбнулся.
— Об этом как-то и Сэскэбикэ заикалась, — сказал Рахмаев и посмотрел на миловидную девушку, вытиравшую ветошью свой станок. — Вот, вместе и возьмитесь!
— Так я не против… — и Сарьян тоже взглянул на девушку.
Та, почувствовав на себе взгляды, зарделась. Между тем Сарьян, думая о своем, безотчетно отмечал, что красиво вьющаяся из-под резца затейливая иссиня-темная спираль чем-то напоминает пышные волосы Сэскэбики. Очнулся он, когда откуда-то из-под крыши цеха раздался насмешливо-предостерегающий голос:
— За погляд деньги берут, Мирхалитов! Смотри, она у меня одна-единственная!
Это была Мархаба-апай Аралбаева, крановщица, мать Сэскэбики. Она сверху шутливо грозила ему пальцем, перегоняя кран в другой конец цеха.
Сарьян еще раз посмотрел на девушку-токаря. В цеху работало немало женщин и девушек. В то время, когда Сарьян впервые с робостью перешагнул порог цеха, Сэскэбикэ уже работала на станке самостоятельно. О ней отзывались хорошо: смышленая девчонка, все на лету хватает. Вот и сейчас догадалась, раньше Сарьяна, починить списанный станок, вернуть ему жизнь.
Сарьян дождался, пока Сэскэбикэ приберет вокруг станка, и подошел к ней. Поговорили. На предложение Сарьяна она согласилась охотно.
Целая бригада возилась со станком несколько вечеров. Инженеры помогли с расчетами, принял в них участие и технолог Вишняков, и начальник цеха. Дал «добро» и главный инженер, предварительно упрекнув Рахмаева в отсутствии инициативы: «Рабочие догадались, а вы проморгали».
Но радужные надежды Сарьяна и Сэскэбики разлетелись в прах. Во время испытаний зубья шестерен, не выдержав нагрузки, раскрошились… Станок выл и трясся, как живой конь, пока его не остановили.
Испытатели, безнадежно покачав головами, отправились по домам. Один из них бросил напоследок:
— Как мертвому припарки. Дохлое это дело, ребята. Зря взялись.
А дома начал выражать сочувствие и брат Валихан. Сарьян раздраженно отмахнулся, сказал что-то резкое. Брат обиделся. Сарьян не мог уснуть всю ночь. Язвительные замечания так и лезли в голову. Да бог с ними, с подковырками! Дело запороли. Замахнулись, а результат — пшик. Не мое это дело, видать, рационализация! И с отчаяния написал даже об этом Минсылу, а потом пожалел, что не порвал письмо.
Утром в цеху ребята утешали, сочувствовали, что-то предлагали. Ну и тошно же, оказывается, когда тебя жалеют. Хасанша — тот, по крайней мере, выразился откровеннее всех:
— Кулибин из тебя, Сарьян, как из глины пуля…
Сэскэбикэ хоть и переживала страшно, но ходила с высоко поднятой головой. Всем своим видом она как бы говорила: ничего, мы еще не все сказали! Все равно своего добьемся. Первый блин комом бывает, не зря же люди говорят…
Крановщица Мархаба-апай весело прокричала со своей верхотуры:
— Тоже мне, джигит называется! Умеючи и ведьму бьют. Не тушуйся, все хорошо будет!
А в обед подошел взъерошенный Вишняков. Он покаянно ударил себя в грудь:
— Гнать меня надо из технологов, ребята! Такую ошибку не заметить. Вот здесь просчет. Вот тут… — и показал в захватанном маслеными руками чертеже неточно рассчитанный узел.
И пока чертежницы переделывали чертежи, пока самые опытные фрезеровщики тщательно нарезали зубья и вымеряли их зубомером, Сарьян с Сэскэбикой не находили себе места. Настала минута, когда испытатели, механики и свободные от работы станочники собрались у стенда. Сарьян стоял чуть поодаль, словно происходившее не касалось его вовсе. А стоявшая рядом Сэскэбикэ возбужденно дергала его за рукав спецовки:
— Все… установили… сейчас включат. Ой, глаза бы мои не видели. Что сейчас будет!..
Сарьян на секунду зажмурился, ожидая характерный скрежет крошащихся зубьев. К его удивлению, станок запел ровно и сильно. Тем не менее Сарьян поежился, словно его самого вот-вот должны были пропустить через какой-нибудь вибростенд…
Так прошел, наверно, добрый час, и никто из собравшихся не проронил ни слова. А внезапно наступившая тишина показалась Сарьяну оглушительной. И когда заговорили испытатели, передавая друг другу снятые со стенда проверенные шестерни, он понял: это — победа! Провел ладонью по лбу и почувствовал капли холодного пота.
На другой же день, не откладывая в долгий ящик, быстро сменили систему шестерен, тщательно смазали станок, впрессовали в нужные места новые втулки, уже поздно вечером Сарьян с волнением — как в тот памятный день, когда впервые стал работать самостоятельно, — зажал в кулачки патрона пруток стали…
Рахмаев долго держал в ладони теплую, переливающуюся при электрическом свете ламп свежевыточенную деталь. Повертел ее и так и эдак и немного торжественно подал Сарьяну:
— Храни, как память. — И, подумав, добавил: — А мы-то посчитали, что тот станок и на обдирку не годится. А вообще я тебе скажу, Мирхалитов: нужный ты заводу человек! Вот так!..
Хасанша был единственным ребенком в семье Яныбая. И, как бывает часто в таких случаях, его любили, баловали, потакали всяким капризам и прихотям. «Наследник мой растет, — горделиво говорил Яныбай. — Опора моя и надежда!» А жене приказывал, когда та пыталась хоть как-то воспитывать ребенка: «Не троясь джигита, пусть вольным растет, как орел! Не бабье дело учить мужчину, он и сам наберется ума-разума!» А что могла сделать мать, когда муж всегда при сыне ее унижал и ни во что не ставил? И Хасанша, к радости отца, вскоре стал махать кулачками на свою мать и хмуриться, капризно надув пухлые губы…
Семья Яныбая была одной из самых зажиточных в ауле. Яныбай не трудился в колхозе, он занимался торговлей, вернее, скупкой кож. Дело выгодное и прибыльное. Он числился заготовителем районной конторы, разъезжал по аулам, скота у людей было много, каждый крестьянин, особенно осенью, когда резали скотину, стремился сбыть кожу, а цены на них устанавливал Яныбай. В его доме стояли никелированные кровати с железной пружинной сеткой, привезенные из города, вызывая зависть у многих женщин, на полу и на стенах — дорогие ковры. У малыша — много городских игрушек, которые скоро надоедали ему, он их разбирал, ломал и выбрасывал.
Хасанша как-то незаметно брал власть в доме. Сначала он своего добивался неистовым ревом, бился о стенку головой, катался по полу. Потом, повзрослев, научился пользоваться слепой любовью отца, ластился к нему, зная и веря, что тот простит любые его проделки.
Что делалось с Хасаншой, как он формировался, видел весь аул. Соседи не раз говорили Яныбаю, что надо учить уму-разуму сынка, пока тот еще мал, пока тот лежит поперек кровати, а не вдоль ее. Но Яныбай лишь усмехался в ответ, а порой и грубо обрывал незадачливого сердобольного советчика.
Хасанша расцветал, как буйно растет на ухоженной земле дикий куст, не знающий никаких препятствий и ограничений. В тринадцать лет он узнал вкус водки, пристрастился к курению, да и к девушкам начал проявлять откровенный интерес значительно раньше своих сверстников. И надо было тому случиться, что Хасанша, как говорится, «положил глаз» на Сайду.
Сайда была девушка хоть куда. Веселая, насмешливая, большие глаза, словно спелые вишни, а на щеках с ямочками — огненный румянец. А какие у нее были длинные косы! Бывало, как войдет в круг, как начнет плясать, толстые косы от пояса во все стороны разлетаются. А она знай себе самозабвенно и плавно кружится да без устали притопывает, лихо отбивает дробь каблучками. Многим парням в ауле она нравилась, но сама Сайда почему-то выбрала именно его, Хасаншу. Чем он ее привлек, чем заворожил девичье сердце, осталось неразгаданной тайной. Но их часто стали видеть вдвоем, Хасанша провожал ее с гулянок.
Но дружба между Хасаншой и Сайдой зашла слишком далеко. Парень добился своего и, как бывает в таких случаях, попытался увильнуть, нырнуть в кусты. Между Сайдой и Хасаншой произошло объяснение. Сайда плакала. Хасанша пытался было успокоить девушку, клятвенно божился и обещал «быть рядом с ней до самой гробовой доски…»
Так случилось, что невольным свидетелем их тайного свидания оказался именно Сарьян Мирхалитов. Это было во время сенокоса. Работали в тот день, знойный и душный, до позднего вечера. Травы тогда выдались высокие, сочные. Мужчины и парни без устали косили, а женщины и девушки орудовали граблями, ворошили на солнце свежее сено, сгребали его. Лишь поздно вечером, когда взошла луна, люди угомонились. После сытого ужина располагались на ночлег. Сарьян с друзьями пошел искупаться к реке, стаскивая на ходу полотняную, задубевшую от пота рубаху.
Вода была теплой и нежной. Сарьян купался дольше всех. Ребята, устав его звать, махнули рукой и ушли. Как-никак, а с рассветом надо опять браться за работу. А Сарьяну, как обычно, хотелось еще поплавать. Он то яростно работал руками, стремительно переплывая реку, то, расслабившись, ложился на спину и отдавался во власть слабого течения, плыл вниз, любуясь бездонным темным небом, усеянным звездами. Вода унесла его далеко. Сарьян выбрался на песчаный берег и медленно побрел назад. Он тихо ступал босыми ногами по воде и думал о своем будущем, которое казалось, как и любому молодому и здоровому парню, светлым и радужным. И совершенно случайно услышал приглушенные голоса. Они раздавались где-то поблизости. Кто же это может быть? Сарьян подошел к прибрежному кусту. В лунном свете на лугу возвышался небольшой стог. Кто-то тихо всхлипывал. Говоривших не было видно, но Сарьян узнал их по голосам.
— Как же я буду… Как же буду дальше жить… Затяжелела я…
— Значит, не веришь?.. Значит, не веришь, да?..
— Ты уже сколько раз обещал…
— Обещал — значит, выполню!.. Не заставлять же тебя поверить моим словам под палкою…
То, что это было Хасанша, сомнений не было. Только Хасанша один в деревне слегка картавил. А вот то, что девушка была Сайда, Сарьян сразу и не поверил. Но, прислушавшись, узнал ее голос. У него сжалось сердце. Так вот, оказывается, как далеко зашла их дружба! Тайна перестала быть тайной. Сарьян стал невольным свидетелем их нелегкого объяснения. Ему хотелось тут же выйти из своего укрытия и встать на защиту оскорбленной девушки. Кулаки сжались сами собой.
Сарьян и Хасанша росли на одной улице. Как водится в детстве, и дрались, и мирились, но особенной симпатии друг к другу не питали. Хасанша всегда как-то незаметно брал верх, то умело выкручивался, то ускользал от наказания. К тому же он и одевался лучше, носил нарядные брюки, привезенные из города, и синий пиджак в полоску. А потом хвастался новеньким велосипедом. Одним словом, между ним и Сарьяном ничего общего не было. И теперь… Сарьяну было жаль Сайду. Но чем он мог ей помочь? Избить Хасаншу? Но что это даст? Что изменит?.. Он сдержал себя. Только заскрипел зубами. «Ну, Хасанша, только посмей обидеть, только посмей нарушить свое обещание, — зло подумал Сарьян, тихо и неслышно удаляясь от стога. — В лепешку превращу, с землей смешаю!»
А ночь стояла ясная, луна заливала серебристым светом луга, ближний лес и дальние горы. Где-то в глубине леса глухо подавала голос сова, слышалось пофыркивание стреноженных коней, пасшихся неподалеку, сонно попискивали во ржи перепелки. На полевом стане уже давно было тихо, сельчане спали, лишь кто-то бодрствовал у костра. Сарьян узнал деда Ульмаскула-агай. Тот смотрел на огни костра, думал о чем-то своем.
Сарьян, минуя полевой стан, направился к своему стогу. Здесь он всегда располагался на ночлег. Свежее сено пахло душисто и терпко. Но на этот раз Сарьян долго не мог уснуть. В ушах слышались торопливые слова Хасанши и всхлипывание Сайды. Сарьян хотел ей помочь и не знал, как это сделать. Сон незаметно обволакивал его. Засыпая, Сарьян смутно услышал, как кто-то еще подошел к его стогу и расположился по другую сторону. Смахнуть сон, проснуться, встать и прогнать нежданного соседа у Сарьяна не хватило сил. Ему было все равно. Места всем хватит. Кажется, он услышал и чье-то всхлипывание. Кто-то плакал. Но разобраться уже не мог, то ли это было наяву, то ли во сне. Сарьян глубже зарылся в сено, укрылся стареньким пиджаком. Приятно гудели натруженные руки, ныла спина, и сон окончательно сморил его.
А в тихий предрассветный час, когда день еще не народился, около стога появились людские тени. Две женские и одна мужская. Было видно, что они разыскивают кого-то. Если бы Сарьян проснулся, поднял голову, он сразу бы опознал Хасаншу. Но Сарьян спал, спала и Сайда.
Хасанша приблизился, женщины робко шли за ним. Вдруг Хасанша словно бы споткнулся, остановился и поманил к себе женщин. Вытянутой рукой указал наверх, где находился Сарьян, потом на Сайду, что свернулась калачиком сбоку стога, торжествующе зашипел:
— Убедились сами? Видели, с кем спит наша красавица!
Послышались вздохи и причитания:
— Господи, стыд-то какой!
— Кто мог бы подумать, а!
Долго, наверно, доносился бы их шепоток, если бы неподалеку, из-за ближайшего стога, не послышалось сонное покашливание. Хасанша с женщинами растворились в темноте.
На следующий день все с каким-то особым любопытством посматривали на Сарьяна и Сайду, ничего, кстати, и не подозревавших. А в аул победно летела сплетня.
В конце концов, сплетню разнесли по всей округе. Но удивительное дело, Сарьян на все ехидные вопросы и намеки отвечал:
— А чем плоха Сайда? Побольше бы таких!
В Кайынлыкуле любили Сайду. Уважительная, незлобивая. А как звонко и задорно она смеялась. Самозабвенно откидывала назад голову и заливалась так, что выступали слезинки на глазах. И долго потом не могла отдышаться. Все знали, если где-то поют, веселятся девчата, Сайда непременно там.
— Все смеешься, девка, смотри, как бы плакать не пришлось, — предупреждали ее подруги…
И как в воду смотрели: как-то сразу потускнели блестящие глаза Сайды, изменилась она. Да и походка стала другой: пугливой, осторожной, чуть вперевалку. Всем стала ясна причина… Сайда от стыда отсиживалась дома. На все вопросы мотала головой:
— Уйдите все… При чем здесь Сарьян? Что вы на самом-то деле!..
Деревня гудела растревоженным ульем. Кое-кто демонстративно отвернулся от Сарьяна. Это, впрочем, его особенно не трогало. Он и не подозревал о той черной тени, которая легла на него.
И однажды…
Сарьян, стоя на вершине скирды, сбрасывал вниз снопы. В это время, сложив руки на груди, а ноги положив на руль, с шиком подъехал на велосипеде Хасанша. Объехав вокруг скирды, он прислонил к ней велосипед и, задрав голову, в упор, вызывающе нахально посмотрел на Сарьяна. Когда их взгляды встретились, Хасанша многозначительно хмыкнул и кивком головы показал на работавшую неподалеку Сайду, которая подавала снопы машинисту молотилки. Покачал головой и сделал выразительное округлое движение руками у живота. И вновь покачал головой, как бы говоря: мол, и бессовестный же ты, парень, дело сделал — и в кусты. А потом демонстративно закурил дорогую папиросу.
Сарьян вспыхнул, как ворох хвороста в печи. В одно мгновение ему многое стало ясным, и взгляды, и намеки. Так вот оно что? Хасанша свою вину сваливает на него.
— Сволочь… — Сарьян не выдержал и, в ярости не помня себя, с силой швырнул вилы. Хасанша едва успел отпрянуть в сторону. Вилы, глухо тинькнув, воткнулись в землю. Хасанша, забыв про велосипед, бросился бежать.
— Стой, гад! — Сарьян скользнул вниз со скирды, вырвал вилы и помчался за обезумевшим от страха парнем. Догнал и черенком вил с силой прижал его к необмолотой скирде пшеницы.
— Ты с ума… с ума сошел… Пусти-и!.. — не своим голосом заорал Хасанша. — Помогите-е! Помоги-и!..
Его крик подхватила самая горластая баба Кайынлыкула:
— Убивают, люди-и! Убивают Хасаншу!..
С тока, бросив работу, бежали встревоженные люди, не понимая, собственно, в чем дело.
— Слушай, иуда! Подлая твоя душа! — Сарьян угрожающе направил сверкающие зубья вил прямо в горло побелевшего, как мел, Хасанши. — Свалил свою вину на меня и радуешься? Обманул такую девушку — и в сторону? Ну, живо, свинья ты грязная, признавайся — кто отец ребенка? Я или ты! Ну?! Говори при людях!
— Я… я виноват…
— Громче!
— Я… я виноват.
Сарьян убрал вилы. В них с плачем вцепилась Сайда.
— Не трогай его! Не трогай!
— Я виноват… свалил на Сарьяна… — бормотал Хасанша, не смея поднять глаз. Люди удивленно смотрели на него.
— Бери тогда в жены ее! — раздались голоса. — А то нашкодил, как блудливый кот, — и в подпол!
— Если Сайда еще согласится!..
Но та, обняв Хасаншу, плакала навзрыд, со страхом поглядывая на еще свирепого Сарьяна. Он же, взяв вилы, с силой запустил их на ту самую скирду, на которой только что работал. Описав крутую дугу, они впились в ее взъерошенный бок. А Хасанша, опасливо оглядываясь на Сарьяна, взял за руку всхлипывающую Сайду и направился к деревне, забыв о валявшемся неподалеку велосипеде.
Сторож тока Ульмаскул-бабай покачал головой:
— Дай тебе бог, доченька, без слез прожить в том доме. Дурная, шалопутная у них вся семейка. Что сам старый бес Яныбай, что его балбес, прости меня господи…
И долго грустными глазами провожал удалявшуюся пару. И только потом повернулся к Сарьяну:
— Горяч же ты, джигит. А если бы насмерть прибил?
— Одной гадостью на свете меньше было бы…
— Горазд ты чужими жизнями распоряжаться. Эх ты, несмышленый!
Мать Хасанши, услышав об обещании сына жениться на Сайде, словно взбеленилась:
— Ноги ее не будет в моем доме, пока я жива! Прижила с кем-то ребенка и теперь на шею моему сыну вешается!
Долго она еще бесновалась, несмотря на увещевания соседей. Потом сдалась.
— Ой, аллах! За какие грехи нас наказываешь! — долго причитала она, то и дело падая на кушетку. — Воистину говорят: гору можно обойти, а судьбу — нет. Чему быть, того не миновать…
Так Сайда неожиданно для себя, вернее, вынужденно, пошла в семью Яныбаевых… Но вся деревня словно договорилась не замечать их, все обходили их усадьбу. И месяца через два после памятного случая на току Яныбаевы, продав дом, подались в Уфу…
Сарьян долго и много думал о последних событиях. Нет, он не раскаивался в собственной горячности, хотя в припадке ярости мог уложить Хасаншу насмерть… Сайда до отъезда почти не показывалась на улице, добровольно став затворницей.
Думал Сарьян и о Хасанше. Первый урок открытой человеческой подлости подействовал на него угнетающе. Он впервые почувствовал, что подлость всегда напориста, нахальна и нередко оказывается победительницей, если вовремя ей не преградить путь, если хорошенько не проучить ее в решительный момент. Жизнь открывалась перед Сарьяном во всей своей сложности.
Мир для Сарьяна в детстве определялся расстоянием от родного дома до зыбкой линии горизонта. Дальше его фантазия оказывалась бессильной. Что там, за ним, вон за той синей зубчатой кромкой леса?.. А потом открывшаяся ему беспредельность мира даже немного пугала. Как объять все разумом, как постичь неохватность бесконечной жизни, эту пестроту человеческих судеб, счастье мирного покоя, печаль разлук, трагедию войн, пестроту событий?..
Парень взрослел, и беспредельный мир, окружающий его, становился понятным, доступным. Ему, Сарьяну, открывались сложные в своей простоте обыденные законы жизни. Он познал радость первой любви и радость счастливого труда. И сам не замечал, как находит ответы на некоторые из извечных вопросов. Жил он действительно взахлеб, жадно впитывая новизну, которую неизбежно несет в себе каждый будничный день.
В один из вечеров, возвращаясь домой, Сарьян, почувствовал жажду, решил зайти в пивную. Народу было немного. Взяв два бокала «жигулевского», Сарьян примостился за угловым мраморным столиком. Его соседом оказался короткошеий толстяк с широким отечным лицом. Судя по тому, как надсадно он дышал, его мучила еще и одышка. Несмотря на духоту, толстяк пил с «прицепом» — добавлял в пиво водку. Сарьян, не обращая на него внимания, залпом осушил бокал.
— Эх, молодо-зелено! — вздохнул сосед. — Разве пиво так пьют? — И тут же потянулся к его бокалу с бутылкой. — Плеснуть?
Сарьян торопливо прикрыл бокал ладонью:
— Нет-нет, агай, я так не привык.
— Воля твоя, — пожал тот массивными плечами. — Я б не отказался. Хотя… у тебя своя философия, у меня — своя. Будь здоров!
Меньше всего Сарьян был расположен разговаривать с кем-либо, а с этим типом в особенности. От своих забот трещала голова. Но уж очень забавным показался ему этот толстяк со своей «философией».
— Я вас где-то видел, агай. А вот где — не припомню, хоть убей.
— Заведующий я.
— Во-он как…
— Может, когда я завхозом был, виделись? Или когда я еще завмагом работал? Или завстоловой? Э-э, парень, кем только за свои пятьдесят лет побывать не пришлось!
— А сейчас что поделываете?
— Сейчас?.. Хм… Только что ушел с должности завгаража и, вот видишь, судьба в эту пивнушку забросила, ха-ха!
— Но часто ли вот так… с места на место? Или привычка?
Толстяк поднял голову, покряхтел, стараясь поудобнее опереться локтями на стол. Казалось, он вот-вот ответит на вопрос Сарьяна. Но нежелание вот так сразу разговориться с незнакомым парнем все же победило.
— Да выпей ты, — он протянул стакан Сарьяну. — Что ж это за разговор насухую. Смешай, ничего страшного!
— Я так не пью, агай, не привык — и все. Да и голова потом разваливаться будет, знаю. Какой смысл?
— Смысл, смысл… Жить надо как люди, а потом над смыслом голову ломать. Если, к примеру, тебе жрать нечего, ты о смысле не вспомнишь. Вот ты, парень, зачем вообще живешь на свете, если на то пошло?
— На этот вопрос просто не ответишь.
— А все ж-таки?
— Ну… чтобы цель была какая-то, чтобы жить с людьми как с людьми. Да мало ли…
— Вот-вот! — Смех толстяка прозвучал откровенно издевательски. — Знавал я таких… романтиков. Живет возле меня один одноногий. Вторую потерял где-то у озера Хасан. Все его Васькой кличут. А фамилия чудная, навроде как фруктовая. То ли Вишняев, то ли Вишняков. Ладно, в конце концов, что в лоб, что по лбу. Этот хромой вечно среди людей-друзей, никогда хмурым не видел его. — Толстяк мельком, но внимательно взглянул на Сарьяна, словно проверяя, какое впечатление он на него производит, и продолжал: — И подумал я: с чего это человеку весело на свете живется, если он на одной ноге култыхает? Любопытно мне стало. Собрался как-то и пошел прямо к нему домой. Подхожу к дверям и слышу шум-гам. Ну, думаю, друг, и ты весело жить любишь. Вон как разгулялись! И что ж ты думаешь? Этот чудила, оказывается, собрал детишек со всех окрестных дворов и ремонтирует им обувь. А плата такая: тот, чью обувку чинит, должен ему или стишок прочитать, или песенку спеть, сказку рассказать…
— Молодец, — вставил Сарьян. — Просто молодец!..
Тот с некоторым недоумением посмотрел на него: «Шутит, что ли? Вроде, нет». Сделав это заключение, заведующий продолжал:
— У тебя своя философия, у меня — своя. Кому, как говорится, поп, а кому попадья. Мне попадья по душе, например. А у хромого, между прочим, ничего завидного в квартире нет. Книги, журналы, инструменты разные. Спрашивается, что ж тут интересного?
Он трубно высморкался.
— А есть другая жизнь, другие люди. Эти, брат ты мой, крепко жизнь за рога держат.
— Интересно… — вежливо сказал Сарьян.
— Вот мой дальний родственничек, Яныбай. Вот живет так живет! Что ни день — то гости, водка, коньяк рекой. Не дом, а божий храм — чего только нет. Не-ет, что ни говори, а сыто, в свое удовольствие пожить право имеем, Советская власть за это не преследует…
«Не о Хасанше ли он говорит?! — насторожился Сарьян. — Уж больно все похоже».
— А у супружницы его не жизнь, а малина! — подмигнул он. — Когда к ним ни, приди — бражка в бочонке играет-пенится. А в буфете кое-что и получше найдется. И детей нет, кроме Хасанши. Ну, этот деятель десятерых стоит…
«Ясно. Значит, этот тип тесно связан с Хасаншой. А впрочем, чего ж тут удивительного? Рыбак рыбака видит издалека».
— А как вы, агай, довольны своей жизнью?
— А на что ж мне жаловаться? Живу тихо, никому не мешаю, мне тоже. Дела свои делаю по доброму согласию. Вот и не дают пропасть друзья, если бывает, что и ошибусь маленько.
— И прошедших лет нисколько не жаль?
— А чего их жалеть? Все мы гости на этой земле. Так уж это устроено, и не нам дано переделать. Ел и пил вволю, и баб хватало. Вот и сейчас пью — и никто меня не упрекнет.
Сарьян пригубил пиво.
— Не густо у вас насчет хорошего в жизни. Прямо скажу, даже вспомнить не о чем.
Заведующий пристально взглянул на Сарьяна. Его и без того маленькие глазки превратились в щелочки.
— Стоишь и думаешь: чистый обыватель перед тобой, да? А где была твоя благодетель в те голодные годы, когда люди подыхали? Я, я, Афлетун, помогал им мукой, от смерти спасал, понял?
— Да, конечно…
— А вы в благородство, в высокие идеи играете. А случись что — чем брюхо набьете? Ко мне, к таким, как я, побежите!
— Ну, мне пора, агай.
— Постой. А что такое, по-твоему, обыватель?
— А это ваш вылитый портрет, агай!
Толстяк поперхнулся. Не глядя на него, Сарьян вышел из пивной. Легкий ветерок, потянувший с реки, пахнул в лицо.
Шагая к дому, Сарьян с каким-то недоумением качал головой: «Ничего себе философия. Ай да дядька!..»
И только сейчас до него стал доходить истинный смысл слов «быть рабом вещей». Значит, Хасанша живет такой же жизнью… И Сайда… Бедная Сайда. Это ей-то, с независимым и самолюбивым характером. Сумеет ли вырваться?..
Так Сарьян спрашивал и не мог найти ответа.
День выдался на редкость теплый и солнечный. На синем бездонном небе ни облачка. Солнце ласково улыбалось городу, людям и, поднимаясь выше, щедро заливало теплом землю. В садах нализались и зрели плоды, накапливая под кожурой солнечный дар, завязывая семена для будущих поколений. Лето шло на убыль, но очень незаметно, а в городе и вовсе не было видно тех изменений, которые привычны глазу сельского жителя. В городе лето проходит по-своему и тянется, кажется, несколько дольше.
Валихан стоял у раскрытого настежь окна и смотрел на окружающий мир счастливыми глазами. На его округлом лице блуждала улыбка. Прямо перед окном прогнулись ветки старой антоновки, и тяжелые яблоки, еще зеленые, чуть белеющие и розовеющие на солнце, источали приятный душистый запах.
— Ух ты, день какой! Радость сплошная! — вслух подумал Валихан, поглядывая на безоблачную синеву неба. — Природа, она тоже с умом, понимает нужды рабочего человека. Выдала какой денек нам на выходной! Вчера висели сплошные тучи, а сегодня весь мир вокруг прозрачный, как стеклышко. Не день, а радость сплошная!
Сарьян сидел на кровати, свесив босые ноги. День ему тоже нравился, хотя радости в нем большой он не видел. И, вздохнув, сказал:
— Сейчас дома вовсю идет уборка хлеба. Горячее время в ауле. А мы тут, брат, с тобой прохлаждаемся.
— Выходной у нас с тобой по законному праву социализма. Так что нам положено, как рабочему классу.
— А аульским, выходит, не положено? — съязвил Сарьян. Он еще не мог окончательно отделить себя от родных мест, от сельской, привычной с детства жизни. Нет-нет да вспомнит о них, о далеких родных местах, об аульчанах, с которыми прожил большую часть своей еще молодой жизни.
— Когда надо, и мы вкалываем, да еще плюс разные субботники и воскресники, — ответил Валихан. — И после смены у станков работаем не хуже сельчан, которые в страду хлеб убирают. С нас, Сарьян, главный спрос, с рабочего человека. На заводе нет сезонных работ, а значит, и в общей сложности загрузка на каждые рабочие руки потяжелее, нежели в ауле, хотя бы и в нашем родном, где родственники трудятся. Смекаешь? Завод и есть главный двигатель прогресса нашей жизни! — Он, улыбнувшись, добавил: — Разве забыл, ты же сам мне об этом не раз говорил при поступлении заочно в Уральский политехнический институт?
Улыбка тронула и губы Сарьяна.
— Ну, ладно, главный двигатель жизни, хватит философствовать на голодный живот. Рабочему человеку, как и машине, заправка нужна. Что у нас на сегодня?
Обычно по утрам братья завтракали на скорую руку, чаще всего хлеб да чай, но по воскресным дням кухарничал старший брат. Валихан любил готовить и умел варить разные вкусные немудреные башкирские блюда, особенно если удавалось купить на базаре свежей баранины. Правда, Сарьян всегда над ним подтрунивал, заявляя, что из жирной баранины и дурак сможет приготовить вкусную еду, даже если кроме мяса ничего другого не класть в котел. И всякий раз припоминал байку о том, как старый солдат варил скупому башкиру сумар ашы, суп с клецками, закладывая в котел вместо клецок вымытые камни, а потом постепенно добавлял соли, картошки, морковь, разные приправы и, наконец, дав попробовать хозяину, просил «чуть-чуть мясца». Удивленный скупой крестьянин, который очень хотел научиться варить из камней, охотно давал и мяса… Валихан обычно отшучивался или делал вид, что не замечает насмешки, и в свою очередь обещал в следующий выходной сварить сумар ашы из булыжника, выковыряв его из мостовой в центре города. «Почему же именно из центра города?» — удивлялся Сарьян, а Валихан с серьезным видом разъяснял младшему брату: «Там булыжники не простые, их много сотен лет подряд кони копытами месили, они крутыми стали и ядреными. Самый раз на клецки годятся».
Братья жили дружно. Если старший занимался стряпней, то младший носил воду из колодца, колол дрова и топил печку. Впрочем, дома они готовили редко. Как и многие холостяки, братья питались главным образом в заводской столовой.
Жили они на частной квартире. Валихан снимал комнату, к нему и подселился брат. Хозяйка сначала было зароптала и потребовала увеличить вдвойне плату, но почтительный и степенный дед Крайнов сразу же осудил ее и постыдил, заявив, что за двойную плату полагается, естественно, увеличить вдвое жилплощадь, то есть предоставить не одну, а две комнаты для квартирантов. Но второй свободной комнаты в наличии не имелось, и обе стороны пришли к мирному соглашению при условии, что Валихан, как старший, будет следить за чистотой двора. На том и поладили. Двор был небольшой, рядом с домом находились хозяйские пристройки, сарай, хлев, где вместо коровы содержалась дюжина длинношерстных коз, да несколько фруктовых деревьев, главным образом яблони и вишни-скороспелки. Летом во дворе было хорошо, а зимой братьям приходилось вставать до рассвета и потеть с деревянными лопатами в руках, прокладывая дорожки в снежных сугробах.
Мирхалитовы занимали небольшую продолговатую комнату с одним окном и крашеными деревянными полами. Мебели своей братья не имели и пользовались хозяйскими двумя железными односпальными кроватями, шкафом и столом. Валихан еще до прихода в город младшего брата приобрел две подержанные кошмы, которыми устелили пол, одеяла и подушки. А с появлением Сарьяна они вдвоем прикупили на свои заработки еще и другие нужные для жизни человека вещи, в том числе и красивый, обитый полосками жести вместительный сундук, в котором хранили свои выходные костюмы и прочую одежду, да принесли из магазина новый медный пузатый самовар, который на солнце казался золотым. Впрочем, братья не увлекались накоплением вещей, отсылали заработанные деньги своей матери в аул и, как и большинство молодых людей, жили жизнью заводского коллектива. Партийная организация, комсомол и профсоюзы устраивали разные мероприятия, только успевай поворачивайся — и все равно во всех интересных делах не примешь участия, и потому каждый раз приходилось выбирать — то ли ехать за город на сбор грибов и ягод, то ли отправиться в культпоход, то ли плыть на пароходе по Агидели, то ли двигать с утра на стадион, где полным ходом идут состязания на сдачу нормативов для получения модного спортивного значка. Братья Мирхалитовы одними из первых в цеху получили из рук партийного вожака на общем собрании эти значки и с гордостью носили их на своей одежде.
В этот воскресный день братья решили остаться дома. Хотелось отдохнуть, написать письма, а потом побродить по городу, который они уже полюбили как главный город своей молодой республики, полюбоваться красивыми новыми зданиями, что выросли буквально за последние годы, и, главное, посетить Дом-музей, зайти в тихие и светлые комнаты небольшого зеленого дома с мезонином, в котором в самом начале века останавливался и жил Владимир Ильич, когда он возвращался из ссылки в Сибирь. В этом доме Сарьян уже бывал, его туда водил дед Крайнов, когда он впервые прибыл в Уфу. Приходил Сарьян туда и вместе с братом Валиханом. Но тогда они были зимою, а сейчас хотелось побывать летом. Сарьян готовился вступить в ряды партии, членом которой был отец, подпольные ячейки которой создавал в Уфе сам Ленин. Хотелось более подробно знать, хотелось глубже прочувствовать величие и размах ленинских дел, сердцем прикипеть к его идеям вечного рабочего братства пролетариев разных стран, чтобы потом утверждать это братство в общем партийном строю на нашей планете, строя своими руками новую жизнь. И не жалеть себя ради общего дела. Быть стойким и преданным. Уметь стоять до конца, бороться за победы.
Валихан повернулся к брату и повторил его слова:
— Так, значит, говоришь, что рабочему человеку, как и машине, заправка нужна? Заправиться можно и даже нужно. У меня для тебя специально одна вкусная штуковина приготовлена. Только сначала дай-ка мне Устав партии, вынь его из-под подушки.
Сарьян достал из-под подушки небольшую книжицу и протянул Валихану:
— Спрашивать будешь?
— Угадал. Для начала проверим заправку твоих мозгов, а потом и к желудку перейдем.
И Валихан без предисловий начал сыпать вопросы и насчет прав и обязанностей члена партии, и насчет решений партийных съездов, и даже истории коснулся, так что Сарьяну пришлось пораскинуть мозгами, чтобы правильно ответить.
— Что ж, знаешь неплохо в общем и целом, так сказать, — заключил Валихан. — Можно перейти и к другой заправке. Самовар закипел у хозяйки, свой разводить не будем, разживемся чайком. А вот и вкусная штуковина, любимая твоя.
Валихан достал из шкафа и поставил на стол чашку с творогом светло-коричневого цвета. У Сарьяна от радости расплылась улыбка во все лицо:
— Мой любимый кызыл эремсек! Где ж ты достал, а?
— Чудной ты, Сарьян. Думаешь, только в нашем ауле умеют готовить кызыл эремсек? Тут, в Уфе, делают красный творог повкуснее, чем дома.
— Вкуснее, чем мама, никто на свете не умеет!! — выпалил Сарьян, пробуя светло-коричневый творог.
— Ну как, есть можно? — спросил Валихан.
— Очень даже! Почти как мамин.
— То-то же!
И через час после завтрака, побритые и в выходных костюмах, братья вышли из дому.
Посещение ленинского музея, где, кажется, многое им было знакомо и давно врезалось в память, все равно оставило неизгладимое впечатление, и братья вышли из этого исторического здания с просветленными сердцами. И новыми глазами смотрели вокруг, на свою ставшую родной Уфу. Город менялся на их глазах. Рос и ширился. И это особенно было видно им сейчас, когда они прикоснулись к недавней истории. В ушах еще звучали слова пожилого экскурсовода, а в глаза светило солнце летнего дня, и оживали окружающие дома и улицы. Вспомнили, как им рассказывал о Старой Уфе в свое время дед Крайнов, а сейчас услышали из уст экскурсовода почти то же самое, и Сарьян с Валиханом стали внимательнее смотреть на город. На улице Ленина, против сквера Ленина, остановились. Дед Крайнов рассказывал, что здесь раньше стоял одноэтажный дом, где висела крикливая вывеска, написанная золотыми буквами: «Мастерская шляп мадам Фанни». А рядом теснились частные киоски, магазинчики, в которых шла бойкая торговля ремешками, пуговицами, платками, материей… Теперь этот район стал совсем иным. На месте частных торгашеских заведений почти на весь квартал поднялось строгое в своей красоте многоэтажное здание Башсоюза. А рядом, не уступая в величавой красоте, выросло здание главпочтамта. Да и все дома, если сравнивать их со старой фотографией, которую братья видели в музее, выросли, поднялись в небо, посолиднели после надстройки третьих и четвертых этажей. А гостиница «Башкирия»? А Дом правительства республики, поднявшийся на новой большой площади? А трамвайные линии, которые пролегли двумя маршрутами, соединяя дальние концы города?
Сарьян и Валихан незаметно двигались к центральному базару, чтобы купить мяса и сварить праздничный обед. На углу, за квартал до базара, с подводы продавали кумыс. Лошадь, не обращая внимание на шум улицы и голоса, нагнула голову и не спеша брала пухлыми губами свежее сено. На подводе, накрытый сеном, возвышался деревянный бочонок. Смуглолицый башкир в черной меховой оторочке, плотно сидевшей на бритой голове, приветливо улыбался покупателям. Одет он был в стеганый бешмет без рукавов, надетый поверх белой домотканой рубахи, в серых штанах, заправленных в поношенные чарыки, старинную обувку с суконными голенищами и кожаными передками. Голенища были подвязаны ниже колен к ногам тряпочными тесемками.
Продавцу было не более сорока, он выглядел молодцом. Узкие щегольские усики, черная бородка. Нос слегка приплющен. Глаза узкие, лукавые, с огоньком, а лицо круглое, без морщин, налитое, довольное. Он весело приговаривал, наполняя деревянные чашки белой чуть пенистой холодной влагой:
— Пейте кумыс! Ой да хороший кумыс! Ой да отменный кумыс! Подходи, народ! Кумыс пьем, долго живем и всегда молодые будем!
Валихан предложил, Сарьян не отказался.
— По одной чашке можно.
Выпили. Кумыс был и вправду отменный. Утолял жажду и приносил бодрость.
— Еще по одной? — спросил Сарьян.
— Можно. Кумыс — богатырский напиток.
— Молодому джигиту кумыс идет прямо в кровь, как мясо в тело, — продавец дружески улыбался, словно они давно были знакомы. — Лучше моего кумыса не ищите, пейте, копеек не жалейте!
Валихан, поднеся чашку к губам, остановился, как-то сразу нахмурился, помрачнел. Сарьян проследил взглядом в ту сторону, куда устремились глаза старшего брата. На противоположной стороне, где находился кинотеатр, по тротуару в толпе людей шел Хасанша. В сером костюме, завитые волосы черной копной на голове, озорно поблескивает в улыбке золотая коронка. Хасанша шел не один. Рядом с ним была молодая светловолосая женщина. В модном цветастом коротком платье, на стройных ногах туфли на высоких каблуках. Хасанша галантно держал спутницу под руку, что-то ей рассказывал, заглядывая преданно в глаза. Они дошли до угла и повернули к скверу.
Валихан проводил их взглядом, вздохнул. Потом залпом выпил чашку кумыса.
— Пошли, брат, домой.
Сарьян, расплатившись, поспешил за ним. Некоторое время шли молча. Сарьян пытался догадаться о причинах столь резкой перемены настроения брата. Чем ему не по душе Хасанша? Между ними, кажется, ничего не было. Это у меня с ним схлестнулись пути-дорожки жизни. А может быть, и не в Хасанше дело? Наверняка не в нем. В той беловолосой? Нет, Валихан ее, кажется, не знает. Брат бы рассказал о ней, хоть намекнул бы, если бы водил знакомство.
— Жаль Сайду, — глухо произнес Валихан.
Сарьян не разобрал сразу и переспросил:
— Кого жаль?
— Жаль Сайду, говорю, — повторил с откровенной грустью Валихан и тихо добавил: — Такая хорошая и кому досталась?
Сарьян с удивлением посмотрел на брата, словно видел его впервые. Как же он до этого сам не догадывался раньше? Валихан, оказывается, сердцем привязан к ней, к Сайде, чья судьба стала такой несчастной… И никому ни слова ни полслова он не сказал, даже не намекнул, что ему нравится именно Сайда. Все в себе носил, в душе таил. И переживал за нее. Даже он, Сарьян, брат, с которым Валихан делился самыми сокровенными тайнами, оказывается, не знал этой давней сердечной боли старшего брата. А может быть, просто Сарьян не замечал, ослепленный своей счастливой любовью, как все здоровые люди, эгоистично не обращал внимания на чужую душевную боль?..
Надо бы продолжить разговор, по Сарьян не находил слов. Он видел страдания брата. Сайда стояла у него на жизненном пути, но судьба распорядилась по-иному. Поэтому-то Валихан и не женился до сих пор. А он-то, Сарьян, разное думал. Вспомнил, как мать не раз про внучат разговор заводила, а Валихан все отмалчивался да отнекивался. На шутки переводил серьезный разговор. А ему, оказывается, в то время было и не до шуток.
Братья присели в ближайшем скверике на зеленую скамейку.
— Может, жениться тебе пора, — вставил наконец слово Сарьян, ободрился и продолжал: — Человек ты серьезный, видный. И на заводе почтением пользуешься. В Москву с делегацией ездил. Характеристика на все сто процентов.
— Ладно, не стоит об этом…
— Нет, я серьезно, Валихан. Квартиру в новом доме, что завод строит, без разговоров сразу выделят для молодой семьи.
— Не в том дело, Сарьян. Не в том. Нет такой, как Сайда, второй девушки на свете… А я ее прозевал, отдал в подлые руки…
— Ты хоть раз с ней разговаривал о своих чувствах?
Валихан отрицательно замотал головой. Сорвал зачем-то веточку сирени и торопливо оборвал листья, отрывая каждый отдельно. Повертел тонкий прутик в руках, несколько раз стеганул себя по ноге.
— Понимаешь, Сарьян, я почему-то все не решался. Не решался сказать ей главные слова. Все откладывал, все чего-то ждал. А она всегда была в кругу подруг, среди ребят. Задорная такая. Посмотрит мне в лицо и улыбнется. Улыбнется только мне, я это чувствую. Улыбнется так, словно солнце из-за тучки выходит. У меня в груди все так и расцветает, а сердце запрыгает, заколотится в груди, что и дыхнуть не могу. Стою перед ней истуканом, слова вымолвить не решаюсь. Робкий я, когда с женским полом дело вести надо. Нерешительный. И все откладывал. Все думал, что в следующий раз обязательно заведу главный разговор. А на следующий раз, это ты уж сам знаешь, на целый год откладывался. Я ж на заводе, здесь в Уфе, а Сайда в ауле. Отпуск только раз в году. Так и прошло мое время, прозевал, одним словом, свою судьбу. И винить некого. А когда узнал, что она вышла замуж за Хасаншу, когда узнал всю гадкую историю, знаешь, брат, так у меня кулаки зачесались, так хотелось избить до смерти этого паразита человеческого, что и рассказать трудно. Но сдержался я. И даже когда этот гад на заводе появился, помогал ему. Помогал войти в коллектив, помогал освоиться с работой.
— Ты ему помогал? — удивился Сарьян.
— Ну, чего ты так глаза таращишь. Помогал. Потому что знал главное, помогаю не этому гаду, а Сайде. Ей помогал. Ее ж это муж, значит, все в дом он понесет. Тем более что у них маленький ребенок. Вот ради ее счастья я пересиливал себя, оказывал всяческую помощь и поддержку Хасанше. Никому об этом никогда не говорил, и ты никогда не узнал бы… А теперь вижу, что зря старался.
Сарьян слушал брата, сердцем понимал его глубокую боль. И в то же время из слов Валихана ему многое открывалось. Вот, оказывается, с чьей помощью и поддержкой Хасанша так укрепился на заводе! И не подумал бы никогда. Вот, оказывается, какие повороты на жизненном пути бывают. Сарьян хотел было выложить все свои мысли брату, но воздержался. Зачем? Ему и так больно. И Сарьян лишь согласно кивнул:
— Да, Валихан, ты прав…
Сарьян долго ходил под впечатлением этого разговора. В душе он был согласен с доводами Валихана. Правильно тот поступал. Мудро смотрел на жизнь. А все же Сарьян ловил себя на мысли, что он так бы не смог. Никогда бы не смог. И сразу вспоминал зовущие глаза Минсылу. А как у них сложится будущая жизнь? Только от одной такой мысли Сарьяна охватывало непонятное волнение. Он трогал пальцами нагрудный карман, где лежали ее письма. Он их всегда носил с собой. «Ну, когда же ты прилетишь ко мне, моя милая?»
«Перевыполним нормы!» — этот призыв стал законом будней заводчан. Рабочих не надо было подстегивать — они частенько сами прибегали к инженерам «покумекать» над той или другой «мыслишкой».
— А что, братцы, по две нормы не осилим? — заикнулся как-то Сарьян во время перекура.
— Ну да! — хмыкнул один из токарей Янгир Марванов. — Полторы еле вытягиваем.
— С нас и этого хватит, — добавил Хасанша.
— Так ведь вытягиваем все же! — упорствовал Сарьян и глядел на Марванова. — Бывает, что и по две удается дать.
— Тебе-то легче… — вздохнул Марванов. — Мне, сам знаешь, за тобой не угнаться.
В этих последних словах Марванова Сарьян уловил не протест, а скорее желание получиться, стремление работать получше.
— Я, между прочим, секреты про себя не держу, Янгир. Да и нет их у меня. Просто нужно получше продумывать все операции. А хочешь — подучу, не жалко. Если согласен, конечно, — сказал Сарьян.
— Да я не против…
— Ничего, мы еще по-стахановски поработаем. Не лыком же шиты, в конце концов.
— Эк тебя заносит, — недружелюбно усмехнулся Хасанша. — Куда загнул — «по-стахановски!» Это хлеба с маслом несколько норм можно умять, а у нас, брат, точность и точность. Стаханову что: ворочай да ворочай отбойным молотком, и вся любовь…
— И вся любовь, говоришь? Ты что, считаешь, что вместо семи тонн угля в смену дать сто две — сто две, слышь? — это раз плюнуть! Нет, шалишь! Он, если хочешь знать, все возможности молотка досконально изучил, разобрался в геологии пласта, каждую секунду рабочего времени использовал.
— У нас свои особенности, — упорствовал Хасанша. — Ни с того ни с сего в десять раз обороты не увеличишь. Как долбанет — будешь пятый угол искать.
— Э-э, спящему коту мышь в рот не прибежит. Думать надо!
Подошли ребята из кузнечного.
— О чем сыр-бор, токаряги?
И, узнав в чем дело, посерьезнели.
— Так мы уже две недели по-бусыгински вкалываем.
— Что это еще за Бусыгин? — поинтересовался Марванов.
— Газеты надо хоть раз в неделю читать, — назидательно сказал один из кузнецов. — Бусыгин тоже стахановец, кузнец из Горьковского автозавода, валы кует. Нормы перекрывает так, что все только ахают.
— А другие? — подхватил Сарьян. — Станкостроитель Гудов, ткачиха Виноградова, машинист Кривонос. Такие рекорды дают!
Разговор этот оказался не зряшным. И долго еще в комнатке начальника цеха горел по вечерам свет — токари с инженерами колдовали над схемами и расчетами. Рахмаев ходил довольный, а Вишняков как-то раз, озорно подмигнув ему, сказал:
— На глазах растут ребята, а?
— Побольше бы таких, как Сарьян. И откуда что берется? И не скажешь, что только что из деревни, — согласился Рахмаев.
— А братец его Валихан? Э-э, да что там! С такими горы свернешь.
— Во-во. Даже стареть неохота…
— Но самим нам, честно говоря, всех дел не осилить. Молодых выдвигать надо. Растить себе смену.
— Вот, вот, и я об этом же толкую. Таких, как Сарьян, надо в первую очередь. Молодой коммунист, парень с головой.
И вскоре появился приказ: Сарьяна назначили бригадиром. Хлопот у него прибавилось. Теперь приходилось отвечать не только за себя. И не только за план, спущенный бригаде. И за людей. А они разные. Один сегодня не в настроении, рвет станок — летит брак. И только в откровенном разговоре выясняется, что осложнились отношения с женой. Другой начинает опасные разговоры о завышенных нормах — приходится одергивать, третий за что-то затаил обиду на мастера… И так — каждый день. Да еще курсы техминимума…
Но тем не менее Сарьян был уверен, что ребята из его бригады хорошо сдружились. И вот как-то зимой на завод прибыла делегация по обмену опытом. Как уж это получилось, никто толком не знал, но двое ребята из сарьяновской бригады загорелись желанием уехать с ними. Сарьян кинулся к руководителю делегации, но тот недоуменно развел руками:
— И не думал переманивать, честное слово. А запретить не имею права. Токарей у нас действительно не хватает…
Марванов с одним своим другом, быстренько рассчитавшись, уехали с гостями. Долго ходил Сарьян, терзаясь про себя: «Не удержал, не сумел уговорить! Какой ты, к аллаху, бригадир! Тоже мне, воспитатель называется!»
И едва по улицам хлынули первые весенние потоки, как снег на голову свалились «беглецы». Срочно собрали бригаду. Ехидным вопросам не было конца.
— Ну, как, вкусен южный хлеб?
— Или рубль подлиннее?
— Да нет, они жару не выносят.
— Пиво хуже, чем в Уфе, ясно…
— Постойте-ка, — прервал всех Сарьян. — Серьезно, что ж вы так быстро прилетели?
— Да понимаете… — мялся Марванов. — И заработки хорошие, и станки, можно сказать, новенькие. Но вот не хватает чего-то…
— Чего же все-таки?
— Скучно живут. Пресно, что ли. Без огонька. В бригаде каждый сам по себе. А мы не привыкли так…
— А повлиять сами не могли, что ли? — с иронией спросил кто-то. И Сарьяну в тот миг хотелось закричать на них: «А что ж вы, мамкины сынки, струсили! Жилки слабоватыми оказались, что ли! Самим бы огонька зажечь, помочь…» Но он, пораженный новым для себя открытием, воздержался. «Значит, не зря трудился… Значит…»
«Блудных сыновей» приняли в бригаду.
Разве предполагала, разве когда-нибудь думала Сайда, что ее жизнь так нескладно сложится? Какую горькую плату приходится ей платить за свою чистую и преданную любовь. За веру и надежду, которые в сердце носила. Сколько хороших и славных парней было в ауле, которые на руках всю жизнь готовы были носить ее, только дай согласие. А она потянулась душой и сердцем к Хасанше. Поверила его словам, доверилась ему.
Нет, Сайда ни о чем и теперь не сожалеет. Она и сейчас продолжает его так же бесконечно любить. Только вот жизнь ее не сложилась. Такая выпала ей судьба. А от судьбы, как говорят, никуда не уйдешь. Со временем, глядишь, все и образуется лучшим образом.
Но время шло, а ничего не менялось в лучшую сторону. Она не слышала ни одного доброго слова от свекрови, а лишь одни понукания и косые недобрые взгляды, словно она, Сайда, одним своим присутствием в их доме, как черная недобрая туча, бросает тень на их светлое благополучие. И ее, Сайду, и вскоре родившегося сына, которому дали красивое имя — Анвар, невзлюбили сразу. Как она ни старалась, как она ни трудилась, ничего не помогало. Но Сайда и тогда, на первых порах, и сейчас все еще надеялась на перемену, на лучшие времена.
Что касается самого Хасанши, ее мужа, то на него ей на первых порах обижаться не приходилось. Он вел себя порядочно, как заботливый муж. Помогал в хозяйственных делах, охотно возился с сыном, ни словом, ни взглядом не оскорблял свою жену. Иногда, правда редко, он пытался защищать Сайду от несправедливых нападок своей матери. За такие минуты Сайда была ему безгранично благодарна, ибо видела в нем не только мужа, но и преданного друга. Однако так продолжалось недолго, пока не переехали в Уфу.
В Уфе Яныбаевы купили большой дом. Его заранее им подыскал и сторговал родной брат отца Афлетун. Тот давно и прочно обосновался в Уфе. Дом находился в хорошем месте, неподалеку от центра города, в тихом переулке. Большой участок земли огорожен высоким забором, ворота массивные, с крепким запором. Дом, на высоком фундаменте, находился внутри двора, окон с улицы не видать. На окнах — резные ставни, которые на ночь закрывались на запоры. Одним словом, не дом, а настоящая крепость. Рядом с домом находились большой деревянный амбар, просторный хлев, сарайчик для дров, курятник и собственный колодец. На калитке со стороны улицы была прибита жестянка с угрожающей надписью: «Берегись злой собаки!» Яныбаевы вскоре действительно завели лохматого злого пса, которого посадили на длинную цепь.
В доме, кроме привезенной из аула мебели, появилась и новая, купленная в городе. Не отвыкнув от аульской жизни, Яныбаевы стремились подражать горожанам. Появился громоздкий сервант темного дерева, тахта, шкаф для белья. На полу — кошмы, на кроватях и тахте — ковры фабричной работы. На окнах висели дорогие узорчатые занавески. А в кухне рядом с казанами соседствовали эмалированные кастрюли, рядом с глиняными чашками — городские тарелки, стаканы. Да и сами Яныбаевы изменились, накупили себе городской одежды. Старик приобрел себе дорогую шубу с шалевым воротником, шапку из модного меха выдры, на ноги надел тонкие хромовые сапоги. Не отставала от мужа и жена, но более всех постарался Хасанша. И коронку золотую вставил, и волосы стал завивать. А о костюмах и говорить нечего.
В городе Хасанша, к немалому удивлению Сайды, резко изменился. Он начал капризничать, почти ежедневно приходил домой навеселе, уже несколько раз видели его с женщинами в разных районах Уфы. Теперь его раздражало в Сайде почти все: длинные косы (предмет ее тайной гордости), манера говорить, «деревенскость» платьев. Она покорно отрезала косы, сделала завивку, укоротила платья.
Но Хасанша оставался недоволен. «Губы-то поярче намажь, деревенщина! Хоть у настоящих женщин учись», «Ну куда ты простые чулки натягиваешь — в кино же идем! Надень шелковые», «Выбрось эти дурацкие бусы!» Порой, нарочно сорвав на ней зло, уходил из дому и возвращался за полночь. Несколько раз, не выдержав, Сайда набрасывалась на него с упреками, но это не давало никакого результата. Наоборот, Хасанша злился, ударялся в пьянку.
Что она теперь видела в жизни? Окрестные улицы, по которым гуляла с сыном, ближайший магазин, очень редко — кино. О театре и говорить нечего. Она в нем ни разу не была. Но особенно горькая тоска охватывала ее от сознания, что она, молодая, грамотная женщина, фактически превратилась в затворницу. В доме работы хватало. Живи она, как прежде, в деревне, Сайда б и мысли не допустила сидеть вот так дома, пока другие работают в поле. А здесь жизнь проходила стороной.
Комсомольский билет, который она получила одна из первых в классе, пылился на дне сундука.
Кто она теперь? Да прислуга! Обыкновенная домашняя работница. Порой она винила себя за робость перед домашними. Почему же она никак не может заявить о собственных правах? Боязнь? Или надежда, что когда-нибудь все станет к лучшему? А тут еще бесконечные гости, гомон, нестройные песни до полуночи. А потом, валясь от усталости с ног, прибирай за ними. Как-то раз она решительно подступила к мужу, намереваясь впервые серьезно поговорить с ним, по Хасанша по обыкновению фыркнул:
— Много ты понимаешь!..
Она махнула рукой и окончательно замкнулась в себе. Благо была у нее единственная светлая отдушина — сын. Была, правда, попытка поговорить со свекровью и свекром. Те тоже не стали слушать ее: «Кто ты есть? Жена! Баба! Нитка у иголки! Чего тебе не хватает, ну? Живешь, как у господа бога, а еще жалуешься!»
Как-то на улице, возвращаясь из магазина, она случайно встретила Сарьяна. И впервые за многие месяцы выложила ему все, что накопилось в душе. Сарьян задумчиво кивал и, прощаясь, сказал:
— Вот и кстати. Мы его на днях на комсомольском собрании разбирать будем. Хорошо было б, если бы ты пришла. Подумай.
Но вырваться на собрание ей не удалось. О нем рассказал ей все тот же Сарьян. Досталось тогда Хасанше основательно — и за зазнайство, и за привычки ловчить, отсиживаться за чужими спинами, и, конечно, за семейную жизнь. Хасанша не был бы Хасаншой, если бы не стал он клясться и обещать. Так оно и было. А после собрания он дождался, пока появится в проходной Сарьян, и отозвал его в сторону.
— Ну, что, добился своего… воспитатель? — с издевкой произнес Хасанша. — Эх ты, праведник недоделанный!
Глаза Сарьяна недобро сузились. Он вплотную приблизился к Хасанше, но тот предусмотрительно отступил. Уж слишком отчетливо помнил случай на току…
— Смотри, свернешь себе когда-нибудь голову, Хасанша, — с расстановкой сказал Сарьян. — Жизнь — не асфальтовая дорожка, помни об этом. А то поздно будет.
И, обогнув его, как кочку на дороге, пошел домой, досадуя на себя. На кой черт, в конце концов, дался ему этот Яныбаев, будто своих забот мало. Видать, так уж устроено, что до последнего момента веришь в хорошее.
А в доме Яныбаевых ничего не изменилось… Только еще одно унижение пришлось испытать Сайде. Хасанша избил ее. Но больнее, чем его кулаки, били в самое сердце его слова. Он оскорблял жену самыми последними словами за то, что и в Уфе она «путается с Сарьяном»… Сайда после этого случая еще больше замкнулась, ушла в себя.
Однажды вечером по обыкновению пришел к ним Афлетун. Он располнел, погрузнел. Во время ужина он нахально разглядывал Сайду и несколько раз заговорщицки подмигнул ей. Не выдержав, она вскочила и убежала на кухню, а за спиной слышала его похотливое хихиканье.
Повадился к ним ходить еще какой-то чернобородый тип. Все почему-то заискивали перед ним, не знали, куда усадить, чем угостить:
— Проходите, гость наш дорогой, в этом доме всегда вам рады…
А чернобородый (он оказался муллой) не спускал жадных глаз с Сайды.
Как-то через несколько дней после прихода муллы свекровь как бы вскользь, но тоном, не терпящим возражения, бросила:
— Одевайся, в мечеть пойдем!
— Что?! — отшатнулась Сайда. — В мечеть?!
— Да, в мечеть, чего глаза вытаращила? — повысила голос свекровь и сунула ей в руки какое-то старинное длинное платье.
В голове у Сайды мелькнуло то, о чем приходилось читать в книгах да слышать от стариков: женщина по заповедям ислама — не человек, на улице она следует за мужем сзади, даже хоронят ее на пол-аршина глубже, чем мужчину.
Сайда все это язвительным тоном выпалила в лицо свекрови. Та, сдерживая себя, стала торопливо объяснять снохе, что сейчас мужчины и женщины равны, никто ее, Сайду, унижать не собирается, но в мечеть ходить даже сама Советская власть не запрещает. Так что…
— Не пойду ни за что! — отрезала Сайда и швырнула платье в угол.
И тут начался очередной привычный скандал. Но в словесных помоях, которыми ее обливала свекровь, появилось новое: якобы в невестку вселился злой дух и ей необходимо сделать ушкуртеу[13].
Сайда действительно потеряла душевное спокойствие. По ночам ей начали сниться кошмары, перед глазами мерещились то Афлетун, то чернобородый мулла.
Однажды Сайда — вся измученная, потная — в страхе вскочила с постели. Домашних охватил ужас. И они пуще прежнего забегали по дому:
— Ушкуртергэ, сейчас же, пока аллах не прогневался!
Но все же они не решались сразу пригласить муллу, зная ее строптивость… Сайда с детства любила петь, но после замужества, кажется, в доме Яныбаевых она не спела еще ни одной песни, они как бы увяли в душе. Но сейчас ее охватил дух противоречия. И, наводя страх на родителей мужа, она начала петь громким голосом и самые озорные песни:
Паровоз идет по речке,
Дым клубится, как из печки.
Птице в небе весело —
С тучки ноги свесила!..
И все-таки пережитое, тяжелая домашняя работа, постоянные укоры, оскорбления, постоянное нервное напряжение сказались на ней. Сайда не выдержала, слегла. Несколько раз впадала в беспамятство. И однажды, в минуты просветления, она открыла глаза и увидела свекровь. Та ласково сообщила, что пришел мулла. Она восприняла эту весть равнодушно, словно это ее не касалось вовсе. Через минуту в ее маленькую комнатку вошел чернобородый. Не отрывая, по обыкновению, от нее глаз, он присел рядом с ее кроватью на табурет и открыл толстую потрепанную книгу. Сайда увидела арабскую вязь. Догадалась — в руках у муллы коран.
— Сейчас, молодушка, сейчас, ушкурэм. Все твои кошмары разлетятся, как прах… Агузе бисмиллахи…
Каким-то угрюмым, слегка приглушенным заунывным голосом мулла начал читать длинную молитву. Время от времени он пухлыми, в волосах, пальцами касался ее щек, ее волос, беспорядочно разбросанных по подушке. И каждый раз, почувствовав прикосновение пальцев, Сайда вздрагивала, словно ее касалась холодная змея. И, сдерживая отвращение, Сайда повторяла про себя: «Потерпи, ничего страшного… Тебя от этого не убудет. Как же — руки святого…»
На вид мулле было не больше сорока пяти. «В аул тебя нужно направить, такого жирного борова, впрячь в плуг», — подумала Сайда, стараясь не смотреть на него. Но тут она почувствовала себя плохо. Опять все поплыло перед глазами. Ее начала колотить частая дрожь. На лбу выступили бисеринки пота…
— Сейчас, молодушка, сейчас… Покинь, нечистый дух, тело, изыдь, сатанинский клубок!..
И чернобородый, входя в раж, гнусаво что-то нашептывая, начал плеваться то влево, то вправо… Свекровь на цыпочках вышла из комнатки. Мулла продолжал шептать. А пальцы его бегали по лицу и шее Сайды, медленно приходившей в себя. Погодите, что это он задумал? Вот он осторожно отворачивает одеяло, все ниже нагибаясь к ней. И вдруг Сайда ощутила его потную руку на своей оголенной груди…
Сайда, не давая отчета в своих действиях, рванулась с места. Закричала на весь дом. И с силой, которая как-то сразу вернулась к ней, она пнула чернобородого обеими ногами в живот. «Святой», выронив коран, отлетел к стене, ударился о дощатую перегородку. Висевший на стене медный таз со звоном обрушился ему на голову.
— Убереги, аллах, от козней шайтана! — не своим голосом заорал мулла. — Эй, кто в доме?! Связать ее надо! Силен еще шайтан в грешной плоти ее!
В доме поднялся переполох.
— Сейчас, сейчас, святой отец! — послышался голос свекра.
Во весь голос закричал проснувшийся ребенок. Сайда, схватив одеяло, как была, выскочила во двор.
— Держите ее, оглашенную!..
Все бросились за ней. Неизвестно откуда взялись силы, Сайда рванулась к воротам, отбросила тяжеленный дубовый засов, вцепилась в кольцо калитки. Но в этот миг чьи-то пальцы погрузились в ее взлохмаченные волосы.
— Попалась, дочь шайтана! — мулла с силой заломил ей руки и, пыхтя, пытался набросить на них петлю. Сайда яростно мотнула головой, удар пришелся мулле по подбородку. Тот, охнув от боли, выпустил ее руки и присел на корточки. Сайда скользнула в открытую калитку и чуть не сбила с ног Хасаншу.
— Куда бежишь! — он схватил ее за плечо. — Ты ж больна, дурочка!
Она разрыдалась и, захлебываясь слезами, рассказала обо всем, что произошло. Это был, вероятно, единственный в жизни момент, когда в душе Сайды мелькнуло что-то похожее на уважение к беспутному мужу. Разъяренный Хасанша ворвался во двор. С одного удара отправил почтенного муллу головой в крапиву и, подобрав с земли веревку, начал хлестать его…
Отец и мать с трудом успокоили сына, а мулла, бормоча угрозы и щупая зубы, поплелся со двора.
На следующий день Яныбаевы вызвали доктора из районной поликлиники. Доктором была женщина. Она отчитала Хасаншу и его родителей за то, что те так довели свою сноху до нервного потрясения. Выписала лекарства.
Всю зиму Сайда провалялась в постели. К весне ей стало лучше. Она возвращалась к жизни. Но что-то новое, твердое появилось в ее взгляде. Она много думала о жизни, о себе, о муже.
— Уйду! — тихо, но решительно сказала Сайда, когда окончательно встала на ноги. — Сил моих больше нет…
— Только попробуй! — пригрозила ей свекровь, плотно закрывая дверь и становясь возле нее.
Сайда с сожалением посмотрела на свекровь, которую она теперь не боялась.
— Ничто меня не остановит. Хватит! Какая разница, сегодня ли, завтра ли…
Наутро она решительно оделась и, укутав Анвара, снова направилась к двери. Свекровь с криком снова преградила ей дорогу. Сайда решительно оттолкнула ее:
— Уйдите с дороги! Все равно так или иначе… А ребенка сама воспитаю. Не те сейчас времена, пропасть не дадут!
— Это наш ребенок! — закричала свекровь.
Сайда, оттеснив ее плечом, вышла во двор и вскоре уже шагала к автобусной остановке.
Еще не протрезвевший с вчерашней попойки Хасанша, услышав привычный шум, неохотно встал и выглянул на кухню. Мать металась из угла в угол. Увидев сына, набросилась с упреками:
— Доигрался! Собственная жена ушла из дому! Позор-то, позор какой!..
— Вернется… — зевнул Хасанша. — Куда ей деваться! — И вновь завалился спать.
Пока Сайда торопливо шла к остановке, Анвар проснулся и начал звать отца. Сердце Сайды дрогнуло. Она замедлила шаги, почувствовав, что вот-вот не выдержит и на виду у прохожих разрыдается. Слезы сами катились из ее глаз. Она с трудом взяла себя в руки. Походка ее стала уверенней и решительней.
«К прошлому возврата нет! Лучше рвать сразу, чем мучиться еще неопределенное время. А сын… сын позже поймет меня. Не хочу ходить в ясный полдень на ощупь, будто слепая. Может быть, это испытание пойдет мне на пользу, зорче будут глаза, более разборчивым станет сердце. Если ему еще суждено волноваться, как в юности…»
Удивительно ласковым и солнечным выдалось июньское воскресное утро. Улицы тонули в цветущих липах, ронявших на теплый асфальт лепестки душистых цветов, и голова слегка кружилась от аромата. Над городом в безоблачном небе неистовствовало солнце…
День обещал быть жарким. Многие горожане, в основном люди старшего возраста и дети, с сумками и термосами, с рюкзаками и удилищами спешили за город, чтобы выходной день провести на речном берегу, среди буйно растущей зелени, чувствуя приятную прохладу воды. А другой поток, неугомонный поток молодежи, в это утро со всех концов города стекал в огромный детский парк. Команды физкультурников всех спортивных обществ Уфы выходили на старт традиционного кросса на первенство города.
Задолго до начала соревнований парк был полон людского гомона. Играл оркестр. Загорелые парни и девушки в спортивных костюмах проводили разминку, нетерпеливо ждали старта. Напряжение — и участников забега, и зрителей — росло: «Кто выиграет? Чья команда будет впереди?»
— Вот увидите, «Динамо» и в этом году всем нос утрет! — говорили одни.
— Как бы не так! Смотрите-ка, как идет «Труд»…
Сарьян тоже участвовал в кроссе. Команда заводских спортсменов вышла защищать честь «Труда».
Сначала стартовали школьники, потом на старт вызвали сборные команды спортивных обществ.
Сарьян замер в группе своих друзей.
— Внимание! — раздался голос судьи. Резкий взмах флажка. — Марш!
Со старта сразу сорвались дружно и кучно. Сарьян, чуть нагнув голову, мчится по посыпанной мелким желтым песком дорожке. «Главное — сберечь силы для финишного рывка…» — думает он, время от времени оглядываясь на товарищей — не отстали ли? Нет, пока все нормально.
Парк ликовал. Радости, казалось, не было конца. И вот этот так удивительно начатый день на всю жизнь запомнился Сарьяну своим драматическим поворотом. В солнечный ясный день, как нежданная молния и оглушительный удар грома из безоблачного синего неба, прозвучало:
«Война!..»
Сарьян, еще не отдышавшийся от бега, стоял у репродуктора и, слушая новые сообщения, чувствовал, как сжимаются кулаки. Да, настал этот черный день, в реальность которого верили и не верили люди.
Надо было что-то делать. Сарьян мысленно уже писал заявление в военкомат с просьбой отправить на фронт добровольцем. Об этом же шумно говорили участники соревнований. И тут, заглушая все, призывно и властно раздался знакомый и басовитый гудок родного завода. Вслед за ним подали голоса гудки других предприятий Уфы. Гудки звали и требовали. В их тревожных голосах слышался призыв тех далеких дней Октября. Так гудки сзывали на забастовку, так звали в минуту опасности. И сейчас, обеспокоенные за судьбу страны, рабочие спешили к своим заводским проходным.
Заводской двор быстро наполнялся рабочими. Над людьми вились десятки табачных дымков, но не было слышно привычных шуток и будничных разговоров. У всех на языке было одно слово — война… То и дело слышались крепкие словечки в адрес Гитлера и его предков по двадцатое колено.
— А что ж ты хотел? Такая силища прет, пол-Европы под себя подмяла!
— Погоди, нарвется мордой на кулак.
— Не сегодня завтра назад погонят.
Сарьян с братом влились в бурлящее, негодующее людское море. Вновь над толпой заколыхался тревожный рев гудка. Он словно напоминал людям о том, что идет война. Тяжелые клубы дыма поплыли над цехами, на несколько долгих минут закрыв собою солнце, и Сарьян с необычайной ясностью вдруг почувствовал, что к прошлому, пусть безмятежному и суматошному, но прекрасному теперь нет возврата, что все его беды и радости — ничто перед той бедой, что обрушилась на страну.
Он все напряженнее вглядывался в людские лица, словно стараясь прочесть в глазах затаенные мысли. Впрочем, мысль у всех была одна. Встретился взглядом с Вишняковым. Губы технолога были крепко сжаты, кожа плотно обтянула скулы.
Людское море, колыхнувшись из края в край, внезапно замерло.
— Товарищи!
Кто-то забрался на дощатый длинный стол, вытащенный прямо из цеха. Был он в белой длинной рубашке, подпоясанной ремешком.
Сарьян дернул брата за рукав:
— Гляди, это ж дед Крайнов!
Валихан с безмолвным восхищением смотрел на старого большевика, все еще сильного, с остро поблескивающими под густыми бровями глазами. Седую бороду развевал ветер. И что-то очень русское, непреклонное было в его фигуре.
— Не усидел дома Тимофей Матвеич…
— А кто усидит?..
Над площадью зазвучал удивительно помолодевший, крепкий голос старика:
— Товарищи! Мне нечего агитировать вас. Вас агитировала, вас пестовала наша родная Советская власть. А теперь фашист хочет нас лишить того, что дороже нам всего на свете, — свободы, мира, счастья. Не бывать тому! Рабами мы не были и не будем! Шалишь! — И Крайнов поднял вверх крепко сжатые кулаки. Он перевел дыхание… И на площади словно взорвалась бомба:
— Не бывать тому!..
— Смерть фашистам!..
— Лучше умереть стоя!..
— Верно, сынки! Не склоним головы! Но сейчас фронт не только там, — оратор показал большим пальцем за спину, на запад, куда клонилось солнце, — наш фронт — здесь! На заводе. И поэтому мое место, как и ваше, на заводе, какая может быть речь о пенсии. И я, большевик Крайнов, даю клятву: пока на нашей земле останется хоть один оккупант, с завода я не уйду!
Площадь ответила старику долгим «ура!». Потом старика осторожно подхватили на руки и опустили на землю. Его место на импровизированной трибуне занял технолог механического цеха Василий Вишняков. Его, в свою очередь, сменили крановщица Аралбаева, директор завода Мостовой… Единый душевный порыв сотен людей, так ярко вспыхнувший в час грозных испытаний, взволновал Сарьяна. Да, жизнь сделала такой стремительный поворот, что нужно было напрячь все свои нравственные и физические силы, чтобы потом не было стыдно взглянуть друг другу в глаза.
Сарьян работал в тот день с каким-то ожесточением, полностью сосредоточившись, — думать о посторонних вещах времени не оставалось.
Склады не успевали принимать готовую продукцию.
Четвертый месяц идет война.
Осень сорок первого выдалась на редкость холодной и дождливой. Унылая мелкая изморось вызывала безотчетную тоску, люди раздражались по самому пустячному поводу. А тут еще ветер — порывистый и промозглый, он врывался во все щели, гулял по заводской территории, выл в вентиляционных трубах.
В репродукторах, висевших в каждом цехе, звучал сильный, ровный голос:
— От Советского информбюро. После многодневных тяжелых боев наши войска оставили…
Люди с угрюмой сосредоточенностью выслушивали сообщение и молча, не глядя друг на друга, расходились по своим местам. Завод жил своей жизнью: ревели на «испыталке» моторы, рвали ночное небо огни электросварки, гудела земля от ударов многотонных молотов.
Сарьян заметно похудел, осунулся, исчезла юношеская округлость щек, подбородка. В чертах появилась непривычная для него суровость. В этом беспрерывном напряжении он нередко забывал о Минсылу и, лишь получая от нее письма, вспыхивал застенчивой радостью. Им так и не удалось встретиться: Минсылу с первых дней войны пошла работать на текстильный комбинат и одновременно стала учиться на курсах медсестер.
К лишениям люди привыкли. С невеселыми шутками затягивали на поясах ремни. А страна между тем получала все необходимое: хлеб, металл, нефть. От уфимских заводчан требовались, кроме прочего, запасные части для тракторных дизелей: тыл не мог держаться на лошадях. План выпуска продукции рос непрерывно, рабочие дневали и ночевали в цехах, еду им приносили из столовой или из дома. По особому заказу Комитета Обороны завод освоил выпуск цилиндров и втулок для тракторов ЧТЗ и танковых дизелей. Тут же отливались станины буровых насосов. Изможденные работой, бесконечной бессонницей, люди порой падали прямо у станков.
В редкие свободные часы братья Мирхалитовы подолгу стояли у железнодорожного полотна, каждый думая о своем. Их внимание привлекал тот мощный поток, что неудержимо мчался на запад. И с каждым днем, с каждым месяцем становился мощней и грозней этот поток, переполненный людьми в защитного цвета гимнастерках, танками, машинами, пушками. Радость от сознания силы народа и горечь при мысли о том, что ты все еще в тылу — такие чувства были написаны на лицах братьев.
Раз им удалось даже поговорить с молодыми веселыми танкистами, когда эшелон ненадолго задержался на станции. Танкисты угостили ребят спиртом. Многие из них уже успели повоевать, об этом говорили боевые награды.
— А вот нас все бронируют! — зло сказал Сарьян рыжеволосому сержанту, командиру «тридцатьчетверки».
— Сколько ни просились, получали лишь отказ, — поддержал брата Валихан.
— Ничего, браток, вы тут большое дело делаете, — успокоил их пожилой старшина. — Война от вас не уйдет, во-он еще сколько топать до Берлина!
— Да обидно…
— Никто вас не осудит. Без вас мы — нуль… Может, еще на фронте свидимся, на войне чего только не бывает. Не горюйте, ребята!
— По вагонам!.. — донеслась команда. И вскоре состав тронулся. Зазвучала песня — уверенная и могучая, которая с первых дней войны овладела душой всего народа и стала его постоянным спутником на войне и в тылу:
…Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война…
И берега Агидели еще долго отзвучивали песню мужества и скорби.
В один из таких дней не выдержал Валихан:
— Все, конец моему терпению! Не могу я больше в тылу отираться! Бабам в глаза стыдно глядеть! После разговора с танкистами спать не могу. Айда к директору! Не инвалиды же мы, в конце концов! Здоровенные бугаи!
— Пошли! — решительно сказал Сарьян, вытирая ветошью руки.
В приемной было многолюдно. Сарьян заметил и Хасаншу. С начала войны тот стал работать в отделе материального снабжения завода. Его словно подменили. Высокомерие, важность так и выпирали из него. Рабочие хоть и недоумевали, но все же посмеивались над ним: мол, чего ж вы хотите с него? Черного кобеля не отмоешь добела…
В приемной кто-то из рабочих у столика секретарши громко отчитывал Хасаншу. Оказывается, Хасанша безо всякой очереди хотел было проскочить к директору, однако взъерошенный кузнец с всклокоченной головой решительно встал на его пути.
— Знаем, зачем ты к нему рвешься! — гремел он. — Пронюхал, делец, что тебе фронт светит, вот и хочешь перебраться назад в цех. Знаешь, что цеховые под бронь попадают. Шкурник ты, вот кто!
Хасанша, обескураженный, словно на него вылили ушат холодной воды, растерянно озирался по сторонам. Неприятнее всего было то, что здесь же присутствовали и братья Мирхалитовы. Черт его дернул сунуться сюда в разгар рабочего дня! Не мог дождаться, пока схлынет очередь. Но, подобравшись, с видом оскорбленного достоинства, он небрежно взглянул на очередь и отошел от стола секретаря. Подумав мгновенье, подошел к Мирхалитовым и попытался было заговорить:
— Вот люди! Обязательно надо по-своему перевернуть. Я ж в цеху…
Но те промолчали. Хасанша, повертевшись рядом, ушел.
…И Сарьяну и Валихану до мелочей был знаком этот длинный и просторный кабинет с массивным столом из орехового дерева. Директор Степан Федорович Мостовой, и без того невысокого роста, казался на фоне обстановки еще меньше. Но его невзрачную комплекцию компенсировал неожиданно густой и низкий голос, и обезоруживала широкая белозубая улыбка, внезапно вспыхивавшая на широком лице.
— Вижу, понял сразу, зачем пожаловали, — приветствовал он братьев. — Очередная атака. Я прав, нет?
Стоило ему сказать эти слова, как братья враз растеряли приготовленные и очень убедительные, по их мнению, доводы. Они переминались с ноги на ногу, но на лицах читалась решимость…
— Значит, всерьез решили?
С минуту он прохаживался по кабинету, постоял у окна.
— Очень это трудно, товарищи, отказывать людям в их священном праве. Но приходится иногда. Что ж… — он повернулся к Валихану и прямо взглянул ему в глаза. — Тебе не могу отказать, Валихан. Ты — старший. С младшим мы на этом фронте повоюем. Верно ведь? — обратился он к Сарьяну?
А Сарьян не верил собственным ушам… Он что-то не понял: ведь они просятся на фронт, о б а, о б а!.. Значит, директор прав, и впрямь здесь второй фронт?
Сарьян сжал губы. Ничего, никто не запрещает обратиться через некоторое время еще раз.
Резко зазвонил телефон. Директор поднял трубку, продолжая задумчиво разглядывать братьев и одновременно слушая собеседника на другом конце провода. Потом зазвонил второй телефон, третий. Сарьян впервые понял, какой груз ответственности лежит на плечах Мостового.
Позднее, вспоминая разговор с директором, Сарьян стал еще больше уважать этого человека, который, кажется, знал в лицо каждого на заводе. И только одно удивляло его: как директор с его проницательностью, с его знанием людей не сумел понять расчетливой хитрости Хасанши, который сумел-таки вернуться в механический цех и начал работать бригадиром в смене Сарьяна?
А война становилась все яростней. В Уфе появились ее первые трагические приметы. Прибавилось и забот у местных властей: в Уфу начали прибывать составы с демонтированным оборудованием заводов, беженцы и эвакуированные, а в больницы непрерывным потоком привозили раненых. Эшелоны мчались навстречу друг другу. И, глядя на платформы с зачехленными орудиями, танками, самолетами, на теплушки с молодыми загорелыми красноармейцами, Сарьян торопил тот день, когда к нему придет рассыльный из военкомата.
А пока нужно было работать. Работать до изнеможения…
Сарьян был бы и рад не замечать Хасаншу, но заводские отношения — это не соседские отношения. Правда, он однажды заикнулся Рахмаеву, чтобы Яныбаева перевели в другую смену, передали другому мастеру. Но начальник цеха нахмурился и погрозил пальцем:
— Не дури, не маленький…
И вот опять. Бригада Хасанши недовыполнила сменное задание. Срочно собрали летучку. Сарьян едва сдерживал негодование:
— Люди на фронте головы кладут, а ты даже такую норму не можешь обеспечить? Или лозунг партии «Все для фронта, все для победы!» для тебя пустой звук?
Хасанша, словно его подбросили пружиной, вскочил с места. Он яростно набросился на мастера с кучей обвинений:
— А материалом ты нас обеспечил? У меня все записано, не волнуйся! Если я бывший снабженец, то, значит, должен с высунутым языком бегать по заводу и искать заготовки?!
— Материалы? — Сарьян достал потрепанный блокнот и перечислил все, что получила его бригада. Хасанша, пробормотав что-то невразумительное, сел на место.
— Опять меня давишь, Сарьян?
С некоторых пор Сарьян взял себе за привычку не пререкаться с Хасаншой. И сейчас он постарался ответить спокойно:
— Ты ж считаешь себя первоклассным токарем. Неужели не справишься?
— Сам вставай к станку. Я не двужильный! — огрызнулся Хасанша, но дальше спорить не стал: за невыполнение плана по головке не погладят.
Хасанша при всей своей неприязни к Мирхалитову не мог не признать, что парень трудится не за страх, а за совесть, умеет толково организовать ребят, сам внес немало различных рацпредложений, выкраивает время и частенько засиживается в технической библиотеке. А в цеху не суетится, не дергает подчиненных. Не накричит никогда, если даже внутри все кипит. «Я бы не смог так…» — невольно признавался самому себе Хасанша, и от такой мысли ему было не по себе. Он старался убеждать себя, что Сарьян, мол, со своей инициативностью попросту лезет на глаза начальству, завоевывает авторитет. Может, Сарьян от фронта спасается? Нет, целая стопка заявлений об отправке на фронт лежит у директора, Хасанша своими глазами видел недавно. И как же удается этому выскочке Сарьяну всегда вылезти на передний план? Вот и сейчас, наперекор мнению начальства, которое-то знает лучше него о том, что невозможно перевыполнить плановое задание, он, Сарьян, решительно заявил, что резерв есть, этот резерв в улучшении работы ночных смен. Долго спорили, сомневались, а подсчеты плановиков показали, что Сарьян прав… Как всегда, прав. «Да, прыток односельчанин… Не будь войны, небось уже начальником цеха сделался бы…» — раздраженно думал Хасанша.
На рассвете неистовый ветер жадно рвал серые клочья низких осенних облаков и уносил куда-то за город, за излучину Агидели. Всю ночь шел дождь, и теперь на карнизах домов весело переливались в лучах нежаркого осеннего солнца дождевые капли. Над водонапорной башней, в стороне, где находилось кладбище, кружили стаи галок и ворон.
Хасанша, возвращавшийся с ночной смены, даже остановился. Он молча глядел красными от бессонницы глазами на птичью вакханалию.
— Каркали б на голову врагам! — ни с того ни с сего взъярился он и, мрачно сплюнув под ноги, побрел к дому, провожаемый птичьим гвалтом.
Ночная смена вымотала основательно. Мучительно тянуло ко сну, голова была тяжелой, как чугунный казан, отекали руки и ноги. И еще этот неприятный разговор с Сарьяном. Мстительные планы, один заманчивей другого, рождались в воспаленном сознании.
Особенно раздражало Яныбаева то обстоятельство, что после этого разговора Сарьян продолжал держаться с ним как обычно. Мало того, пытался даже помочь советами. И вообще, что за этим кроется, интересно бы знать? Какой подвох готовит мастер? Не привыкший доверять кому бы то ни было, Хасанша видел злой умысел и в добрых намерениях других. Ну, нет, на дружескую ногу с Мирхалитовым он вставать не намерен. Посмотрим еще, чья возьмет.
Хасанша шел медленно, устало передвигая ноги. Опавшие желтые листья прилипли к черному мокрому тротуару. Внезапно заговорил репродуктор, заставил его вздрогнуть:
— От Советского информбюро…
Хасанша, забыв о недавних своих переживаниях, жадно вслушивался в размеренную речь Левитана. И судорожно вздохнул, мысленно представив, что теперь творится там, на немыслимых просторах от Северного Ледовитого до теплого Черного моря. В прошлую зиму немцы получили сокрушительный удар по зубам под Москвой. Казалось, что вот и началось, теперь погоним… Но скоро наступление выдохлось. А летом немцы устремились на Кавказ и к Волге, к Сталинграду. Сталинград… Это слово все чаще произносит диктор. Оно замелькало на газетных страницах. Сейчас бои идут в самом городе. Диктор сообщает, что тракторостроители, оставив инструмент, взяли в руки оружие, дерутся вместе с кадровыми частями, в полуразрушенных цехах продолжают ремонтироваться танки… Где же предел человеческим силам? И вдруг Хасанша почувствовал, как жаром полыхнуло где-то внутри, как опалило лицо. Бронь, тщательно завернутая в целлофан и аккуратно застегнутая пуговицей кармана, обожгла грудь. Кроме него, Хасанши, все в свое время подавали заявления с просьбой отправить в действующую армию. Лишь он один словчил, сумев переметнуться в отдел снабжения и так же ловко вернуться в цех.
Хасанша быстро зашагал по улице, с силой опустив сжатые кулаки в карманы пиджака. Сумбурные, лихорадочные мысли одолевали его, он никак не мог остановиться на какой-либо одной — все смешалось в голове. На миг ему показалось, что он идет по улице голый и прохожие, возмущаясь и хихикая, отворачиваются от него. А тут еще вспомнились гневные строчки из письма Минсылу: «Ты исковеркал молодость Сайды, отказался от сына. Запомни — отольются когда-нибудь тебе их слезы…»
Хасанша в испуге провел рукой по лицу, словно отгоняя какое-то наваждение.
Он шел, торопливо переставляя ноги. Его покачивало от усталости и злости. Несколько раз он натыкался на встречных прохожих.
— Во надрался парень! — бросили ему вслед.
В сквере всполошно орали вороны и галки. Их неприятное карканье отдавалось у него в сердце.
Хасанша сел на влажную скамью, вынул из кармана мятую пачку «Беломорканала» и жадно закурил. Но успокоение не приходило. Какая-то горечь подступила к горлу.
Чем заполнить внезапную пустоту, чем заполнить душу? Куда податься? В базарную чайную, где собираются забулдыги и спекулянты? Взять водки и напиться в одиночестве? Нет, нужен сейчас ему человек знакомый, близкий, перед кем можно было бы излить душу и, чего греха таить, попросту поплакаться… И ноги сами понесли Хасаншу на знакомую улицу, к дому, где живет Афлетун-агай.
Мокрые пожелтевшие листья скользили по асфальту… Хасанша решительно пересек улицу и постучал в окно большого бревенчатого дома.
— А-а, это ты, пропащая душа? Что давно глаз не кажешь? Проходи, проходи, дядя твой еще со службы не пришел.
Такими словами встретила его жена Афлетуна-агай, расплывшаяся женщина с широким, когда-то миловидным лицом.
Ожидать дядю он не стал, поплелся домой. Посидел на крылечке, рассеянно наблюдая за тем, как бравый петух наводит порядок в своем гареме, зашел в комнату. Дома никого не было. Отец на работе, мать на базаре. Хасанша неохотно поел холодного вареного мяса, выпил пиалу холодного чая, на минуту включил радио и завалился в постель. Но стоило ему укрыться одеялом, как сон тут же, как по мановению волшебной палочки, отлетел напрочь. Не спится — хоть убей!
«Послушай, парень, что-то надо делать. Но что? Совершить бы что-нибудь эдакое, сногсшибательное. Из горящего дома, например, кого-то вытащить. Или рацпредложение с небывалой экономией подать. Или…» Он невесело усмехнулся и повернулся на другой бок. Нет, не получится из него ни передовика, ни новатора. Постепенно высокий душевный порыв сменился ленивыми поисками вариантов для поднятия авторитета…
Хасанша сел на кровати, свесил босые ноги, закурил и не заметил сам, как придвинул чернильницу, разгладил ладонью тетрадный лист.
«Здравствуй, Минсылу! Хочу тебе сообщить, что плохо я живу в этом мире! Разошлись мы с Сайдой, так и не смогли понять друг друга. После того как она уехала назад в Кайынлыкул, Сарьян разделал меня на комсомольском собрании, как бог черепаху. Ладно, стерпел, не обиделся. Но ведь и у самого Сарьяна жизнь не сложилась. Прожили они с женой около месяца — и разошлись. Ему это можно. Зачем же меня осуждать так громогласно? А когда я сказал ему про это прямо в глаза, он рассвирепел. С тех пор злится, не здоровается при встрече, на работе палки в колеса вставляет. Скажи Сайде, что я люблю ее и пусть возвращается…»
Хасанша дважды перечитал письмо, испытывая ни с чем не сравнимое удовольствие, и поставил жирную подпись.
— И как это ты раньше, болван, не догадался? — вслух сказал он и расхохотался.
В это время во дворе громко залаял Полкан, заставив Хасаншу вздрогнуть. Кого еще черти несут? Он быстро спрятал письмо и взглянул в окно. Афлетун-агай в солдатской шипели и шапке-ушанке вперевалку шел к крыльцу. Наконец он показался в проеме двери.
— Приветствую тебя, Афлетун-агай! Смотрю и думаю, что за генерал мне визит наносит.
— Тебе все шуточки, а я от усталости с ног валюсь. Всю ночь не спал. Перекусить что-нибудь найдется? Потом дрыхнуть завалюсь. Он, пыхтя, сбросил шинель, повесил ее на крючок возле двери и достал из брюк галифе поллитровку.
Хасанша нарезал вареного мяса, достал соленых огурцов, хлеба. После первой стопки Хасанша не удержался и поделился своими мыслями насчет взаимоотношений с Сарьяном.
— Были когда-то друзья детства, — скривился он, тыкая вилкой в огурец.
Афлетун умел слушать, не прерывал восклицаниями, раньше времени не лез с советами. Хасанше нравилось в нем это качество.
— Лихой этот парень, Сарьян, — задумчиво сказал он наконец. — От жизни свое возьмет, не промахнется.
Хасанша недоуменно взглянул на него. Что он хочет этим сказать? Осуждает Сарьяна или…
— Ты, агай, видать, не понял…
Но дядя жестом остановил Хасаншу:
— Сарьян — мастер цеха. Обязательно найди с ним общий язык, тебе собачиться с ним не с руки. И бронью своей не козыряй, ее лишиться — раз плюнуть.
Афлетун вздохнул и выпил еще.
— Знаешь, чего тебе не хватает, парень?
— Интересно… — скривился Хасанша.
— Хитрости. Изворотливости.
— Что ты имеешь в виду?
— Да то же самое, что сказал. Ужом надо ползти по жизни, понял? Незаметней и потише…
— Опять ты за свое, — поморщился Хасанша. — Придумай что-нибудь посвежее. Это я уже слышал.
— Дурень ты! Потому что молодой. У тебя же злоба впереди хитрости скачет. Кто ж так по нынешним временам живет?
Хасанша коротко взглянул на дядю мутными глазами и, не оборачиваясь, на ощупь вытащил из-за шифоньера бутыль с самогоном.
Вскоре оба были основательно навеселе. Крепкий первач сделал свое. Несколько минут Хасанша сидел, покачиваясь из стороны в сторону, и наконец, крякнув, решился. Вытащил только что написанное письмо и прочитал его Афлетуну.
— Письмо письмом… — глубокомысленно изрек Афлетун. — На первый случай сойдет. Но все это мелочь… блошиный укус. Крупней надо играть, соображаешь? Крупне-ей…
Он впился маленькими осоловевшими глазками в Хасаншу.
— Ты в партию пробовал вступить?
— А кто меня примет? — ухмыльнулся Хасанша.
— Это верно! Значит, надо тебе искать какое-то другое место. Сарьян тебя допечет, будь уверен. Неужели на заводе не найдется другого, более спокойного места? Пораскинь-ка мозгами! Какое нынче время? Война. Значит, контроль за продукцией самый что ни на есть зверский. Контроль на контроле и контролем погоняет. — Он прищурился. — Скажи на милость, чем ты, например, не контрольный мастер? Представляешь — все под твою дудку пляшут? Контрольный мастер действует именем фронта, понял, что это значит?
— Контрольный мастер… — протянул Хасанша, вновь наливая в стаканы самогон. — Звучит вообще-то… Ну, ты голова-а… — с пьяным восхищением протянул Хасанша, влюбленно глядя на Афлетуна. — Ну, прохиндей ты, агай…
— Жизнь учит, племянничек, жизнь… — польщенный, отозвался Афлетун, хрустя огурцами.
Они сидели до тех пор, пока даже у Афлетуна не стал заплетаться язык. Прилег и Хасанша, но, взбудораженный разговором, долго еще не мог уснуть. В голове тяжело ворочались мысли. К черту всех! Он еще докажет кое-кому, чего он стоит. И прежде всего — Сарьяну. «Попляшешь ты у меня…» — пробормотал он, показав двери кулак.
С дивана, на который рухнул Афлетун, донесся мощный, с переливами, храп…
Трамвай трясет, стучат на стыках рельсов колеса, вагон бросает из стороны в сторону. Неуютно, зябко.
Люди едут молча, каждый занят собственными мыслями. Здесь главным образом женщины, старики да подростки.
Среди тех, кто трясется в трамвае в этот утренний час, — Мирхалитов и Вишняков. Оба они непроизвольно засмотрелись на мальчишку, который, встав на цыпочки, почти повис на брезентовом ремне-держалке. Мальчишке — лет тринадцать, не больше. Но судя по всему, он работает на железной дороге. Скорее всего, на паровозе: в руке — маленький сундучок, который обычно берут в рейс железнодорожники. На лбу у мальчишки четко видна глубокая морщинка. Да, тринадцатилетний кормилец…
Когда трамвай резко тормознул и все разом подались вперед, Мирхалитов обернулся к Вишнякову:
— О чем вы подумали, когда на мальчишку посмотрели?
— Догадаться не трудно, — после паузы тихо ответил Вишняков. — Ему б сейчас голубей гонять, консервную банку на пустыре пинать. Или пескарей таскать вон на том плесе. — И добавил так же тихо: — На морщинку обрати внимание.
— Обратил… Знаете, что интересно? Этот парнишка уже попадался мне, когда я Валихана на фронт провожал. Брат тоже увидел морщинку и вдруг говорит: «Знаешь, Сарьян, а ведь на лбу у Хасанши ни одной морщинки. Прямо невспаханная пустошь».
Вишняков усмехнулся.
— Точное сравнение… Да, ты ведь знаешь, он уже в контролеры подался. Ну и хват этот Яныбаев!
— Как это он умудрился? — удивился Сарьян. — Как сумел?
— Сумел просто. Руку поранил, ну и попросился временно, пока не может на станке работать, перевести на контроль.
…Цех жил своей привычной сложной жизнью. Стоял мерный, ритмичный гул, неутомимо ухал пресс-молот в кузнечном, пели станки. Сарьян мимоходом подумал о том, что, откровенно говоря, половину станочного парка надо менять. Но сейчас, в тяжелую годину, эта мысль показалась ему дикой, и он постарался забыть о ней.
А работы с каждым днем прибывало. По цеху безостановочно сновали юркие электрокары, груженные отлитыми заготовками и готовой продукцией.
Сарьян по привычке с ходу окунулся в работу: отдавал необходимые распоряжения, подписывал задания, бежал на зов «зашивающегося» станочника, то и дело бегал в конторку по вызову Рахмаева… А перед глазами стоял мальчик-железнодорожник с суровой складкой на лбу… Недавно и к ним в цех направили группу подростков. Здорово это прибавило хлопот. Он всегда выкраивал время для них. То разъяснял, как выполнить ту или иную операцию, то давал распоряжения опытным токарям заточить для них побольше резцов. А для одного белокурого коротышки самолично разыскал ящик под ноги, чтобы тот мог дотянуться до рукояток станка. Тут же одну худенькую девчонку в дырявых парусиновых туфлях заставил надеть свои старые подшитые валенки — та даже зарделась от радости…
А подросткам было не легче, чем взрослым. Скорее, даже трудней. Четверо из них уже успели пережить ужас потери, получив похоронки на отцов. Суровы и решительны были их лица… У одного из мальчишек вообще не было родителей — погибли во время эвакуации, при бомбежке. Однажды Сарьян в обеденный перерыв увидел, как несколько мальчишек, собравшись у ящика из-под дизеля, азартно играли в камешки. У Сарьяна перехватило горло…
Вечером стало известно, что сегодня же из литейного цеха начнут поступать заготовки новой продукции, изготовленные по заказу Государственного комитета обороны.
Скоро груз поступил. Вишняков на самом видном месте выставил фанерный плакат. Ярко-красные буквы били в глаза:
И люди подолгу смотрели на него, словно стараясь глубже вникнуть в святой смысл этих трех слов.
Почти целую неделю Сарьян не покидал цеха. Дел было невпроворот, цех осваивал новый вид продукции. А кто считается со временем во время пускового периода или ввода в строй объекта? Директор завода сутками не уходил с территории.
Сарьян от усталости почти валился с ног. Спал урывками где-нибудь в красном уголке. И в такие напряженные дни поддержкой для него были письма. Валихан писал из-под Сталинграда.
«Сегодня отбили девять атак фашистов. Держимся, теряем людей, но не сдаемся. Город не сдадим, отступать некуда…»
Приходили весточки от Минсылу. Они как бы вторили письмам Валихана:
«Работают на комбинате по полторы смены. А после работы — курсы медсестер… Обязательно постараюсь попасть на фронт».
«Вот ведь, тоже рвется на фронт, — нервно кусал губы Сарьян. — А я?..»
Сарьян не спеша ел свой суп. Обычный пшенный суп, жидкий, приправленный ложкой постного масла, в котором плавали поджаренные кусочки лука. Обычная еда в заводской столовке. Ее отпускали по талонам. Но почему-то эта немудреная еда казалась вкусной, казалось, что ее можно есть без конца, только было бы ее побольше. А алюминиевые чашки казались очень мелкими, хотя и наливают в них супа почти по самые края.
Здесь, в заводской столовой, Сарьян на какие-то минуты сбрасывал с себя груз служебных обязанностей. Но это не всегда удавалось сделать. Мастеру и на минуту нельзя отлучиться из цеха. Нельзя потому, что в цеху много новичков. Много женщин, мужья которых еще недавно работали в цеху, а теперь они на фронте, воюют, а на их местах, за теми же станками трудятся их жены. Им нелегко. Но они молча переносят трудности. Много стариков, пенсионеров, они пришли снова на завод. Слабые здоровьем, с них многого и не спросишь, хотя и приходится спрашивать. Но эти старики служат надежной опорой мастеру. На них можно положиться. Они не подведут. И еще подростки… Многие из них — недавние фэзэушники. В войну их обучали кое-как, времени в обрез, доучиваются ребята и девчата уже на заводе. Вот и приходится Сарьяну быть одновременно в двух лицах сразу: учителем, который старается помочь и научить, и требовательным мастером, командиром производства, отвечающим за план…
Сарьян доел суп, старательно вытерев кусочком черного хлеба оставшиеся крупинки на миске. Рядом сидел крупнотелый Петро Иванченко. Он допивал из пол-литровой банки жиденький чай. Петро уже отвоевался, недавно вернулся в Уфу из госпиталя и сразу же явился на родной завод. Пришел он, припадая на левую ногу, которую чуть ли не волочил за собой. «Не дал отрезать, — сказал он буднично, словно речь шла о чем-то самом простом. — Как врачи ни уговаривали, а я не дал согласия. А потом потихоньку заживать стала, только она вроде бы и не моя. Почти не чувствую ее. Хоть коли, хоть режь». Женщины тихо говорили меж собой, что, мол, Петру повезло, живой вернулся. А сам Иванченко очень сокрушался, что так быстро отвоевался, что не удалось ему даже медали заслужить. В первом же бою подранили, когда отбивали танковую атаку. Под Москвой дело было, на шоссе. Петро на всю жизнь запомнил название небольшого подмосковского поселка Голицыно. И все сокрушался еще о том, что так и не удалось как следует разглядеть столицу. На передовую везли ночью через Москву, а как ранило, так опять же ночью вывезли, но он не помнил, но вроде бы через Москву.
— После войны обязательно съезжу в Москву и побываю в том самом Голицыне, — в который раз повторил Петро.
Они вышли из столовой, где было так уютно и вкусно пахло едой. Присели на ступеньку. Сарьян вынул газету, а Иванченко неторопливо курил козью ножку, жадно вдыхая махорочный дым.
В это время через двор к цеху подростки переносили инструмент из центрального склада. Сарьян оторвался от газеты, посмотрел на них. Один ящик на двоих. Работают пареньки деловито, солидно.
— Заноси угол… Перехватывай!
— Давай, давай! Боком, боком разворачивай!..
Подростки невольно привлекли его внимание. Вот первая пара ухватила с боков ящик и несет по направлению к цеху. Но нести неудобно, оттого они и останавливаются через каждые десять-пятнадцать шагов.
Вторая пара трудится по-своему: песет ящик поочередно. Потом ребята сменяют друг друга, ставя груз на землю. Уходит время на передышку.
Третья пара оказалась посообразительней. Подростки тоже меняются местами, но при смене не опускают ящик, а перекладывают друг другу на плечо прямо на ходу. Выигрыш явный: и раньше других успевают к цеху, и для отдыха каждый выкраивает минуту. Сарьян повернулся к Петру:
— Заметил, Петро, третью пару?
— Ну…
— Прямо как в спорте. Передача эстафеты!
— Эстафета… — хмыкнул Петро и повел своими могучими исхудалыми плечами. — Механизировать надо, по сути дела, эту работу, а пацанов до отвала накормить. Вот это было б дело!
— Механизация, это, конечно, правильно. Я не о том, — задумчиво сказал Сарьян, погруженный в свои мысли. Он внезапно заторопился:
— Айда-ка в цех!
В последнее время они почему-то сильнее сблизились с Иванченко. Был этот украинец прямодушен, общителен и неизменно жизнерадостен.
— Значит, так… Вот о чем я подумал, Петро: а нельзя ли и нам, когда передаем друг другу смену, не останавливать станки? Ведь в таком случае…
Он не договорил — навстречу шла Дания. Девушка недавно появилась на заводе. Она трудилась в другом цеху. Но тяжелая работа, казалось, на ней никак не отражалась. И полуголодное питание ей было нипочем. И эта заводская роба, ватник, брюки не могли скрыть ее прелестных достоинств. Дания скромно поздоровалась и пошла своей дорогой. Но таким красноречивым был взгляд девушки, брошенный на Сарьяна, что Иванченко пристально, не скрывая усмешки, посмотрел на него.
— Ты что, узоры на мне увидел? — невольно улыбнулся Сарьян.
— Скорее всего, она увидела. Ишь как стрельнула глазами.
— Да брось ты…
— Ничего девчонка! А ты теря…
В это время загрохотал работавший на угольном складе экскаватор. Высоко взметнув ковш со сверкающими зубьями, он с шумом высыпал антрацит в металлический кузов самосвала.
— Дания многих с ума свести может… — задумчиво проронил Сарьян.
Он ускорил шаги, словно сболтнул что-то лишнее. «Странная штука получается, — размышлял он. — Пока не познакомился с Данией, частенько забывал о Минсылу, работа всего меня забирала. А как появилась Дания… Чем же она напоминает Минсылу? То ли вот этим милым поворотом головы, то ли легким неслышным шагом? Или… Они ведь совсем непохожи, у этой глаза карие…» Сарьян глубоко вздохнул. «Разбросала нас судьба, Минсылу. Да и писем уже третью неделю нет. А без них мне так трудно жить, если б ты только знала…»
Дорогу к цеху преградили железнодорожные платформы, их трудолюбиво тащил к сборочному цеху чуть смешной, короткий и длиннотрубный паровоз «овечка». Он пронзительно и резко загудел:
— Фи-фи-и!..
Сарьян помахал рукой знакомому усатому машинисту, выглядывавшему из окошка, пропустил состав и молча направился к цеху.
— А все-таки, как тебе Дания? — не унимался Иванченко.
— Фи-фи-иии!.. — вновь заволновался паровоз.
Работы в тот день было особенно много. И разговор с Петром возобновился лишь на другой день, во время передачи смены.
Иванченко уже остановил станок и намеревался снять незаконченную деталь. Сарьян положил ладонь ему на плечо.
— Зачем снимаешь резцы? — спросил он.
— А что — нельзя?
Сарьян, не отвечая, снова спросил:
— Так, не закончив деталь, и уйдешь, значит?
— Да что ты пристал? — добродушно огрызнулся Петро. — Все же так делают.
Сарьян, словно не расслышав, продолжал:
— А сменщик начнет перестраивать станок?
— Как же иначе? — машинально ответил Петро, протирая ветошью станок.
— А ты завтра в свою очередь снова начнешь его настраивать под свое изделие?
— Да… — окончательно сбитый с толку, подтвердил Иванченко.
Сарьян, внимательно глядя на обескураженного токаря, некоторое время стоял молча.
— Как ты думаешь, сколько времени мы на это теряем хотя бы в сутки?
Иванченко пожал плечами.
— Часа два-три, наверно.
— Два-три часа. — Сарьян покачал головой. — А там война, солдаты не ждут! Если каждый станок в сутки потеряет минимум два часа, то подсчитай-ка, сколько часов получится за месяц, за год?
Иванченко уже понял мысль мастера. Он уже не спешил уходить.
— Подсчитать нетрудно. Да еще порядочно деталей остаются недоделанными.
— Вот-вот! Я и подумал: почему бы не доточить деталь, не оставлять ее на завтра?
— Короче, мою работу должен продолжить сменщик? Так я кумекаю? — спросил в упор Петро.
— Абсолютно так.
— Так-то оно так, да це дило треба разжуваты…
В разговор вступил помалкивавший до этого сменщик Петра. Он уже готовился приступать к работе.
— А деньги как делить?
Сарьян сморщил лоб, соображая.
— Так мы поровну поделим, — пришел ему на помощь сам Иванченко. — Не обидим друг друга.
Сменщик с сомнением покачал головой:
— Лихо, у тебя получается. Я по пятому вкалываю, а какой-нибудь салага — по третьему. И — поровну обоим? Дураков ищете?
— По-моему, Петро прав, — оживился Сарьян. — Только его слово «поровну» надо понимать так: «по разряду».
— Ну, знаешь, мастер… Бывает сплошь и рядом, что разряд у обоих один, а у одного скорость, разворотливость лучше. Пока, скажем, Петька три детали даст, я только две успеваю. Тогда что?
— Тут уж о сознательности говорить придется.
Иванченко повернулся к сменщику.
— Не журись, друг. Не в деньгах счастье. Не хоромы же строить собираешься. Больше друг другу доверять надо, и все тут. Сегодня я больше сделал, завтра ты. Зато качество сразу вверх прыгнет.
— Вот видите. Обдумать надо хорошенько и с ребятами посоветоваться, — сказал Сарьян. — Не может быть, чтобы не поддержали.
Переговариваясь, они с Петро пошли по токарному участку. Подозвали к себе мастеров, гурьбой пошли к строгальщикам и фрезеровщикам. Одни, махнув рукой, сразу отходили, другие с интересом вслушивались в споры.
Страсти кипели несколько дней. Да, страшновато было менять давным-давно установившийся порядок. За одного себя отвечать всегда легче. При новом способе, как считали иные, и сачкануть нетрудно, если у тебя сменщик классный.
Хасанша хмуро прислушивался к разговорам. И не находил себе места от злости. Опять Сарьян выскочил с новой идеей. Будь ты хоть трижды контрольный мастер, но не в твоих силах помешать новшеству. Тут днем с огнем не сыщешь нарушения технологии, а организация труда ОТК не подчинена. Хасанша жадно ловил возражения противников Сарьяна и по мере возможностей поддакивал им:
— Заносится больно Мирхалитов! С какого рожна я буду делить свой заработок с кем-то? Пусть дураков ищет. Я-то бывший токарь, меня не проведешь, — важно разглагольствовал он.
Его поддержал и один из старых фрезеровщиков, скупой, нелюдимый, замкнутый, любивший работать строго «от» и «до»:
— Как же это так? — ворчал он. — Всю жизнь так было: свое — себе. А тут… Рано еще за такое браться.
Словом, затея Сарьяна оказалась тем самым прутиком, которым нечаянно разворошили муравейник. Рабочие шумели, грозились пойти к начальству. К одной из ожесточенно споривших групп как-то подошла Сэскэбикэ.
— Агай, — тронула она за плечо пожилого фрезеровщика, — чего вы испугались?
— Да не в испуге дело, — рассудительным тоном сказал фрезеровщик. — Как бы промашка не вышла. А выйдет ли, нет ли — бабушка надвое сказала. Вот как прет фашист в Сталинграде, люди на пределе работают, а мы тут разными экпе… эксле… тьфу! — ну, опытами разными балуемся.
Хасанша, бывший свидетелем этого разговора, прямиком направился к Сарьяну.
— А кто будет за брак отвечать, товарищ мастер? — налетел он на него. — Как узнать, например, кто деталь в брак загнал? С кого спросить?
— Беру этот грех на свою душу, — улыбнулся Сарьян. — На то я и мастер. Будешь высказывать свои претензии нашему брату. А с бракоделами у нас разговор крутой, не беспокойся.
— А мне беспокоиться не о чем, тебе продукцию давать, — не унимался Хасанша.
— Да что ты пристал как банный лист? — искренне удивился Сарьян. — Вот начнем работать по-новому, брака вообще не будет! Взаимный контроль, ответственность друг за друга. А со временем, — не удержался он от соблазна поддеть Хасаншу, — контролеры вообще будут не нужны.
— Во-он какой прицел у тебя! — протянул Хасанша. — Жди, пока рак на горе свистнет. Посмотрим, что еще руководство завода скажет.
— Руководство — тоже люди. И там ошибаться могут, — пожал плечами Сарьян.
О новом методе работы Сарьяна спорили и в заводоуправлении. Много было таких, которые не только одобряли, но и хулили его предложение. Теперь все ожидали последнего слова от директора завода.
Однако насчет последнего слова у директора Мостового были свои соображения: в тот момент, когда Сарьян с Хасаншой разговаривали у себя в цеху, и в его мозгу крепло определенное, твердое решение. По-видимому, чтобы еще более укрепиться в своем решении, он пригласил к себе главного инженера Шакирова. Вскоре Шакиров с толстой папкой под мышкой был уже у него в кабинете.
— Опять Мирхалитов бучу поднял, а? — с притворно-досадливым видом обратился он к директору. Тот пристально посмотрел на него и по привычке прошелся по кабинету.
— Побольше бы таких, как он. Киснуть он не дает — вот что главное. Ты внимательно изучил его предложение?
— Изучает производственный отдел. Выводы завтра будут готовы. А противников много…
— В любом новом деле есть противники, это диалектика. Я вижу, Идельбай Шакирыч, ты сам лишку осторожничаешь. Понимаю: на тебе, как и на мне, висит программа. Но нельзя же перестраховываться на каждом шагу. С нас же молодые специалисты пример берут. А зажмешь разок у них инициативу — некоторые на всю жизнь крылья опустят. Так что идея Мирхалитова — это не только техническая проблема, это еще и воспитательная акция, дорогой Главный! Словом, готовьте расчеты, последнее слово будет за производственным совещанием.
В мирное время для освоения того или иного новшества потребовалось бы длительное время, запланированное графиком, помеченное точными сроками исполнения. Но сейчас шла война, и все казавшиеся незыблемыми расчеты возможностей были опрокинуты самой действительностью. Слишком высокой была ставка в этой беспримерной войне, чтобы можно было бесконечно прикидывать и сомневаться…
С того дня, когда директор завода дал распоряжение тщательно изучить предложение Сарьяна, прошла лишь неделя. А в цехах уже твердо говорили о неоспоримом преимуществе нового порядка в организации работы станков. Даже Вишняков, не очень-то щедрый на похвалу, как-то произнес целую тираду:
— Вот это люди, я вам скажу! Смотрите, какие прекрасные начинания идут от нас! Скорей бы конец этой войне! И Сарьян бы завершил учебу… Какой инженерище из него получится, честное слово!..
Заводские люди в эти дни самим сердцем ощущали, что на фронте идет сейчас величайшее из величайших в истории войн испытание. Потому они, с поразительной ясностью поняв неразрывность побед на фронте и их напряженных, полных лишений будней, с еще большей яростью брались за работу. А о таких людях, как Сарьян, умеющих мастерски организовать производство, заговорил весь завод, несколько раз видели крутившихся возле него корреспондентов. Появилась о нем статья в газете «Красная Башкирия», а через месяц машиностроители смотрели столичную газету «Труд», где с первой страницы улыбался Сарьян Мирхалитов. Сам же он оставался прежним, стеснительным, немногословным.
А вскоре пронесся слух, что его назначают заместителем начальника цеха. На Хасаншу это подействовало так, как действует красная тряпка на быка. Он заметался по заводу, выясняя достоверность слухов. Но когда об этом сказал сам Вишняков, сомнений не оставалось… Он успел сообразить, что глупо показывать свою ревность и жгучую зависть и нашел в себе силы поощрительно улыбнуться:
— А что… большому кораблю — большое плаванье! Я всегда знал, что Сарьян своего добьется в жизни. Он и в детстве такой был…
— Какой? — усмехнулся Вишняков, с интересом разглядывая его.
— Настырный… то есть, упорный, — быстро поправился Хасанша и тут же ретировался: разговор принимал явно нежелательный оборот.
«Вот тебе и Сарьян! Да что это, наваждение какое, что ли? Или судьба так шутки шутит? Скажите на милость, ну, чем берет этот человек? Мордой? Да нет, ерунда. Да и нахальным не назовешь… Так чем же?..»
И тут он, вспомнив Афлетуна, разозлился:
«Накаркал, плешивый дьявол, напел сладких песен: контрольный мастер, контрольный мастер! На кой черт мне эта должность? К Сарьяну теперь и на козе не подъедешь!»
Беспорядочно скакавшие мысли его остановились на Минсылу…
«И она что-то на письмо не реагирует. Не поверила, что ли? Ничего, придумаем что-нибудь. Мы тоже кое-что умеем…»
…Сарьян задерживался. Квартирная хозяйка — беспокойная, суетливая старушка — без конца выглядывала на улицу. Нет, не идет квартирант. А перед уходом на работу сказал: «Сегодня пораньше постараюсь вернуться, мать». «Не случилось ли с ним несчастье какое, прости меня, грешную, — волновалась старуха. — Время смутное, лихих людей развелось…»
Хозяйка, встревоженная недобрыми думами, наскоро бросив на плечи шаль, вышла на крыльцо и подслеповатыми глазами оглядела улицу. На дворе быстро темнело. Кругом было безлюдно, как-то по-особенному пустынно и бесприютно; резко и разноголосо посвистывал запутавшийся в телеграфных проводах ветер; ошалело шумели деревья.
— Будь она неладная! — проворчала старуха, не то ругая непогоду, не то военное лихолетье. Она хотела было зайти в дом, но кто-то из соседнего двора хриплым старческим голосом окликнул ее:
— Что-о, не спится, бабка, все ЕГО ждешь?
— А-а… это ты, сосед? — бросила она, обрадованная разговору. — Как не ждать! Сам посуди: смог бы он так ладно трудиться, если б не я?
— Я понял, понял: ты хочешь сказать, что и мы — крепкий тыл?
— А как же! Многое от нас держится, голубчик! — И она, съеживаясь от холода, скоренько вошла в дом; задумчиво улыбаясь своим мыслям, застыла у окна; затем, глядя на пожухлую ветку тополя, бьющуюся о стекло, спохватилась: — Ой, что я стою? Это ж к приходу Сарьяна так бьется ветка! Надо ставить самовар. Пусть себе шипит-поет, хоть жилым духом в доме запахнет… — И пошла ставить самовар. Но вскоре самовар начал исторгать ноющие, протяжные звуки, похожие на всхлипывание и тихий плач. Старухе опять сделалось не по себе.
— Тьфу ты, пропасть какая! — не выдержала она, все еще нетерпеливо вглядываясь в темноту. — Шайтан, что ли, в него вселился?..
А самовар, после стонов и хрипов, расплавился. Вначале покосилась труба, потом отвалились ручки и кран.
— Астагфирулла! — всплеснула руками хозяйка и бросилась к нему. — Воды забыла налить! Совсем с ума выжила, старая! Вот ведь беда какая!..
Огорчению хозяйки не было предела, но она вовремя сумела переключиться; с шумом наливала в большой эмалированный чайник воды и поставила его на керогаз. Тем временем тихо отворилась дверь дома, и на пороге появился Сарьян — целехонький, усталый и добрый.
— Ай, балакайым! — несказанно обрадовалась старуха его приходу. — А я-то думала, что и сегодня заночуешь на заводе… Ну ладно, раздевайся, умойся, сейчас я тебя накормлю, Конечно, тут у меня не бог весть что есть, но чайком горячим из цветков душицы угощу.
Поблагодарив хозяйку за гостеприимность, Сарьян вытащил из сумки гостинцев — полкирпичика черного хлеба и консервы — и положил их на скатерть.
За чаепитием разговор шел больше о заводских делах. Затем они, с любовью, бережно подбирая каждое слово, вспоминали о героических защитниках Сталинграда.
— Хорошо бы, если бы не отдали этот город! — сокрушенно говорила старуха.
— Не отдадут, бабушка. И наш Валихан там. Потому не отдадут, вот увидите! — Сарьян выпалил горячо, с гордой уверенностью, а потом, переведя дыхание, как бы про себя тихо проговорил: — Ах, если бы и мне удалось вырваться на фронт…
В этот вечер хозяйка дома вдруг почувствовала себя помолодевшей. Она, удостоив Сарьяна за оказанное уважение сердечным спасибо, говорила без умолку, что и Сарьян, и Валихан для нее больше сына, зур рахмат. Дай бог вам всем здоровья! — И от радости заплакала, вытирая кончиком платка глаза.
В один из весенних дней Минсылу, выйдя из проходной текстильного комбината, услышала гул в небе. Подняла голову. В безоблачной синеве, поблескивая на солнце крыльями, мчалась тройка истребителей. Несколько мгновений, и три точки растворились в дымчатой сизоватой хмари, затянувшей горы. «Может, на фронт?..» — подумала она.
Приподнятое настроение не покидало ее. Сарьян… На днях она открыла газету «Труд» и ахнула тихонько: окруженный рабочими, улыбался Сарьян. Она не поверила своим глазам. Неужели это он? Сердце учащенно забилось. Во рту пересохло. Минсылу, смиряя волнение, прочла по буквам подпись под фотографией. Он! Ее Сарьян! Она держала газету в руках и счастливо улыбалась. И тихо приговаривала: «Здравствуй, мой милый!.. Здравствуй, Сарьян!»
Потом газета переходила из рук в руки. В тот же день от имени цеха, в котором она работала, в Уфу отправили телеграмму:
«Поздравляем вашу смену с вступлением на фронтовую вахту, с новым патриотическим начинанием. Обязуемся улучшить работу ночных смен и дать фронту больше продукции. Смерть фашистским оккупантам!»
Подруги сразу же узнали и о том, что Сарьян и Минсылу — больше чем знакомые. И все стали донимать ее расспросами: «Когда вы познакомились?», «Ой, какой он у тебя симпатичный!», «Много в Уфе таких?», «А свадьба-то когда, свадьба?»
— Да ну вас, девчонки, выдумали тоже. Война идет, какая там свадьба! — отмахивалась она, а в душе все ликовало.
«Ох, и радуется, наверно, Сарьян! — думала она. — Еще бы — их почин рассматривался в Центральном Совете профсоюзов и получил поддержку. А это значит, что почин подхватят по всей стране…»
Сегодня Минсылу, выйдя из дома, спешила на медицинские курсы.
Ее нагнала запыхавшаяся почтальонша:
— С ног сбилась, пока тебя разыскала…
— От кого письмо, апай?
— Смотри сама, доченька. На-ка вот, распишись. Заказное письмо, не какое-нибудь.
Почтальонша протянула толстое, слегка помятое письмо.
— Хасанша… — облегченно и в то же время озадаченно подумала девушка и присела на расшатанную скамью. — Любопытно. Вначале Минсылу читала текст с легким недоумением. Но потом… Постойте, да что это? Что это?! Минсылу обессиленно прислонилась спиной к забору и закрыла глаза. Может, очередная неуклюжая штука Хасанши? «Неужели?.. Сарьян был женат?!.» Она еще раз перечитала строчки, касавшиеся Сарьяна. Будто обручем сжало сердце. Она охнула и опустила голову на грудь. Подобно тому, как поднявшийся в половодье лед забивает узкую речную излучину, так и мысли ее смешались, перепутались. Она только одними губами чуть слышно выдохнула:
— За что?!
С каким-то неясным страхом в душе встречала теперь Минсылу каждый новый наступающий день. Правда, она еще сомневалась в достоверности сообщения Хасанши, но все же внутренний покой, который поддерживался верой и надеждой, был разрушен. Она незаметно для себя стала раздражительной, взвинченность сменялась приступами лихорадочной веселости. Подруги, знавшие ее спокойный, даже ласковый нрав, диву давались. Но с расспросами не приставали.
Минсылу несколько раз принималась писать Сарьяну злые, язвительные письма и тут же рвала их. Ну что в них проку, в письмах? Любившая ясность в отношениях, порой даже старавшаяся не замечать задворок жизни ради собственного душевного здоровья, она была потрясена. Умом она понимала, что в жизни может быть всякое, но Сарьян? Ее Сарьян? «Чуть не молилась на тебя, даже в мыслях не произносила ничьего имени, кроме твоего… А ты?..»
Учеба на курсах не шла, на работе все валилось из рук. Даже мастер не удержался как-то, заметил:
— Что с тобой творится, Минсылу?
И удивленно развел руками. Это его удивление, наверное, и заставило ее очнуться. «Что это я в самом деле раскисла? Кому поверила? Ты думала, что жизнь — это укатанный большак. Про овраги забыла?»
Как трудно, в конечном счете, произносить правильные, справедливые слова! А между тем подушка вот уже который день не просыхает от слез…
Мать Минсылу ничего не знала о письме Хасанши. Она лишь с тревогой отмечала, как худеет дочь, как раздражается по пустякам ее Минсылу, послушная, покладистая, ласковая. «Отдохнуть бы надо ей как следует. Не спит толком. Да какой уж там отдых в наше время…» У матери были свои заботы.
Минсылу была удивлена, когда встретила мать у проходной. Но та и рта не дала ей раскрыть.
— Дочка, пойдем скорее на вокзал. Там сегодня людей на фронт провожать будут. День от учебы у тебя как раз свободный. Хоть свежим воздухом подышишь, — торопливо заговорила она, — глядя в измученные глаза дочери.
— На фронт? — она задумалась, но ненадолго. — Пойдем, если ты хочешь…
Их обгоняли люди, спешившие на вокзал. А навстречу им то и дело несся тоскливо-призывный клич паровоза.
Для Минсылу война началась еще в сороковом, с похоронки на отца. Будто смерть мимоходом, спеша по своим черным делам, заглянула в окошко и умчалась дальше. Она долго не могла представить успокоившиеся навек трудолюбивые руки отца, не могла поверить, что где-то у линии Маннергейма находится братская могила с суровой и простой солдатской звездочкой на пирамидке…
В июне сорок первого у Минсылу опять похолодело сердце: настал черед Сарьяна. И хотя он все еще работал в тылу, она знала: Сарьян не из тех, кто прячется от призыва. Минсылу понимала, она видела, что война — это неимоверные человеческие жертвы. Но может же Сарьян быть счастливым исключением, и никто не отнимет у нее права мечтать об этом. У войны не бывает любимчиков, она косит и генералов, и рядовых, но есть ли на свете что-нибудь сильнее надежды? И если даже Сарьян предал их любовь, она, вопреки рассудку, желала ему остаться в живых и найти свое счастье.
Скорее всего… Сарьян уже на фронте. Ведь письмо Хасанши шло очень долго, а Сарьян в последнем письме писал, что теперь-то он добьется отправки на фронт, если еще чуть-чуть нажать на директора завода…
И зачем только почтальонша не потеряла проклятого письма от Хасанши!
Задумавшись, Минсылу не заметила, как они дошли до вокзала. И лишь когда очутилась рядом с взволнованно гудящей разношерстной толпой, удивленно спросила мать:
— А кого мы, мам, провожать собрались? Знакомого твоего?
Мать, не отвечая, поудобнее перехватила сверток и озабоченно стала оглядывать толпу. Огляделась и Минсылу. Шумные проводы на войну, слезы на лицах остающихся. Жены, матери, сестры… Кто же из этих мужчин и парней в необмятых гимнастерках, старающихся держаться непринужденно и бодро — сам черт им не брат! — вернется назад, в Ташкент, ступит на этот щербатый перрон еще раз? Весело играет гармонист, и щемяще-тоскливо от этой веселой музыки. А он растягивает мехи баяна и чему-то улыбается, этот подвыпивший безусый парень. Где-то в стороне играют на зурне и флейте, бьют звонко в бубен. Толпа живая, колышется. Калейдоскоп лиц. Есть и такие, что грустят в одиночестве. Они молча покуривают: их проводить некому. Скажем, вот как этот пожилой мужчина. Постойте, что-то уж очень знакомое в его облике. Да это ж Хайри-агай, стекольщик!
Минсылу дернула мать за рукав:
— Мама…
Они подошли к стекольщику.
— И вы, Хайри-агай?
Ах ты, человеческая душа! Порой буря кипит в ней, порой звенит летняя утренняя тишина. Словно и не было старых обид: все житейские будничные дела смыла жестокая необходимость прощания.
— Да, вот так, значит. Еду, стало быть… — бессвязно сказал стекольщик, не отрывая глаз от матери Минсылу. Военная форма сидела на нем ладно. В этот миг раздалась резкая, как хлопок камчи, команда. Толпа хлынула к вагонам, послышались женский плач, беспорядочные выкрики.
— Ждем с победой!
— Обязательно возвращайтесь!
— Пиши ради бога, Люда! Каждый день!
— Сына береги!..
Мать, как оказалось, принесла Хайри-агаю на дорогу целый сверток домашних лепешек. И, несмотря на его нерешительные протесты, она уложила их, еще теплых, в его тощий вещевой мешок. Минсылу признательно посмотрела на суетившуюся мать… И когда прозвенел на перроне старый, позеленевший от времени колокол, Магира торопливо протянула Хайри-агаю маленький, красиво вышитый носовой платочек:
— Возьми! И привези его назад.
Товарищи помогли ему взобраться в вагон.
— До свиданья, Магира!..
Минсылу взволнованно махала рукой и думала, что гудок паровоза сегодня особенно печален и тягуч… Состав двинулся с места, с грохотом и лязгом ударились друг о друга круглые буфера, медленно набирая скорость, поплыли вагоны, а за ними, редеющая с каждым шагом, толпа провожающих. А над вокзалом томительно и печально, надрывая сердца, плакал гудок.
Минсылу напряженно всматривалась в удаляющийся состав. Кажется, все еще виден белый платочек… Она, внезапно обняв мать, расплакалась.
Почему так тяжелы расставанья? Или, может, потому, что несут в себе неизбежный привкус утрат?..
Рахмаев в тот вечер дольше обычного сидел с главным инженером в его кабинете.
— Тяжко на душе, Идельбай Шакирыч, — вздохнул Рахмаев и сокрушенно покачал головой. — За день три печальных вести на цех. Не слишком ли?
— Что такое? — тот поднял голову от бумаг, которые подписывал.
— У одного сын пропал без вести. У другой муж погиб… Крановщика Аралбаева помните?
— Как же… как же… как не помнить Аралбаева! Такого жизнерадостного и веселого человека я, кажется, не встречал. Это его жена крановщица Мархаба? Это он — отец Сэскэбики?
— Верно. Он, — утвердительно кивнул головой начальник цеха. — А Мархаба-то… Везет сегодня на кране поковки, ей машут руками — сюда, мол, майнай сюда… А она ничего не видит. Пришлось домой отправить. И это не все. У одной работницы дочка была на фронте. Так вот, ее сегодня привезли в госпиталь. Обеих рук нет… Когда же все это кончится? — вдруг со жгучей тоской произнес он и нервно закурил. Только потом заговорил о том, с чем пришел к главному.
— Как о Мирхалитове решать будем? Вопрос о его назначении решен?
— В принципе да, но не до конца. Есть еще одна кандидатура — кандидатура Яныбаева. Он вполне соответствует этой должности. И снабженческие дела хорошо знает, и систему технического контроля, бывший станочник.
Рахмаев едва не выронил изо рта трубку:
— Вы… вы серьезно?
— Вполне.
— Да неужели вы не знаете, что это за человек? Корову для того покупают, чтобы молочка и маслица отведать. А Яныбаева — это ж… бубенчик на коровьей шее. Рабочие ж смеются над ним. Нахватался по верхам, вот и пыжится. Завистлив, карьерист. Неужели вы этого не видите, Идельбай Шакирыч?
— Мирхалитов хороший мастер, спору нет. Но горяч…
— Значит, и дело горячо потащит…
Шакиров вызвал секретаря.
— Вишнякова ко мне.
Через несколько минут, опираясь на трость, вошел парторг.
— Присаживайся, комиссар. Тут насчет кандидатуры заместителя Хафиза Ибатуллича поговорить надо.
— А тут нечего и говорить, — твердо сказал Вишняков.
— Кого ты имеешь в виду?
— Конечно, Мирхалитова!
— Есть мнение поставить Яныбаева…
— Несерьезно это, — не повышая голоса, сказал Вишняков. — Мирхалитов и Яныбаев — это небо и земля. Яныбаев — безынициативен, к делу относится без души, технически подкован намного слабее, чем Мирхалитов. А главное — авторитет его равен нулю.
Главный поднялся.
— Договорились, — выдохнул он. — Приказ будет завтра. Но за Мирхалитова вы ответственны оба. Это, как вы понимаете, пост не маленький…
— Ну, высокого тебе полета, парень! — Вишняков, сияя, обнял Сарьяна.
— Чтоб поменьше с тобой ругались, — пожелал Рахмаев и изо всех сил стиснул ему ладонь. — Двигай, сынок!
— Не дрейфь, Сарьян, потянешь!
Сарьяна окружили рабочие, посыпались шумные поздравления. Даже качнули несколько раз — такой уж был здесь обычай. Но этой чести удостаивались далеко не все. И тем радостнее было сознавать это Сарьяну.
Он вдруг встретился глазами с Хасаншой. В них была такая неприкрытая неприязнь, граничащая со злобой, что он только вздохнул. Ну да ладно, не из одних Яныбаевых состоит мир. Может, поговорим когда-нибудь по душам. Нельзя жить на свете с камнем, все время оттягивающим карман…
В цехе издавна укоренились свои, неписаные порядки и обычаи. В один из дней весь цех, возбужденно переговариваясь, повалил в красный уголок. Когда Мирхалитов занял свое место рядом с парторгом за столом, покрытым кумачовой скатертью, зал выжидающе притих. Особенностью таких собраний было то, что в президиуме занимали места наиболее уважаемые люди — старейшины цеха, как дед Крайнов, Рахмаев, Мархаба-апай Аралбаева, пользующиеся абсолютным доверием рабочих. А смысл всей этой церемонии сводился к откровенному разговору и добрым пожеланиям тому, кому доверялось руководство коллективом.
Аралбаева за последние дни как-то сразу постарела. В густых темных волосах появились седые пряди. А от слез потускнели глаза. Но женщина старалась пересилить свою боль. Горе не только у нее одной. В цеху не она первая получила похоронку.
Мархаба-апай поднялась, поправила черный платок и сказала просто:
— Начали, товарищи!
И в красном уголке сразу установилась деловая обстановка.
Первое слово предоставили Сэскэбикэ. Та как-то тоже повзрослела за эти дни.
— Пусть мои слова не ложатся облаком на твое сердце, — произнесла она, сдвинув светлые брови. — Но мы, Сарьян, видим, что черная кошка пробежала между тобой и Хасаншой…
— Что-то ты кругами ходишь, доченька, — сурово сказала мать. — Колышет тебя, что болотный камыш под ветром…
— Ну, я прошу… Нет, не прошу, а требую от Сарьяна и Хасанши, чтобы они поладили между собой.
— Вот это, понимаю, конкретно! — Мархаба-апай повернулась к Сарьяну. — А что ты на это скажешь, Мирхалитов?
— Что я скажу? — Сарьян грузно встал, внимательно оглядел собравшихся и подчеркнуто строгим тоном ответил: — Серьезность этого вопроса неоспорима, Мархаба-апай. Вечная натянутость отношений здорово мешает в работе, не дает сосредоточиться на главном… Я, конечно, со своей стороны постараюсь уладить дела, если Хасанша… — Он кивнул в сторону Хасанши.
Тот, низко опустив кудрявую голову, сидел у дверей. Услышав свое имя, встрепенулся, но не ответил; сделав невинный вид, вытаращил глаза, выпятил нижнюю губу и, во все стороны повертев голову, что-то невнятно пробормотал. Глядя на него, все разом заволновались, заговорили между собой, и ничего в этом гомоне нельзя было разобрать. Но тут из-за стола поднялась высокая, сухопарая фигура начальника цеха.
— Вот что, Яныбаев! — Он рукой указал на Хасаншу. — Твою мимику здесь не все понимают. Отвечай по существу: что ты думаешь? Что намерен делать?
Хасанша привстал со скамейки и, состроив улыбку, похожую на гримасу, непонимающе приподнял плечи. Оттого его голова, казалось, глубже ушла в грудь.
— Я-то что… Разве я… — Как испорченный приемник, с хрипотцой проговорил он. — Разве я… Да чего там поладить! Если я что-то делаю, то только по закону, — контроль! А время, сами знаете, какое! Зачем личные обиды…
И сел, не отводя глаз с Рахмаева. В красном уголке повисла какая-то давящая тишина. В этой тиши все отчетливо услышали тяжелый вздох Рахмаева.
— М-да-а… — протянул он сквозь зубы. — Душу-то все-таки не открыл Яныбаев, прикрылся военным положением… — Он, недовольный поведением Хасанши, покачал головой.
— Ну, я… разве я против установления дружеских отношений с Сарьяном, Хафиз Ибатуллич! — снова, как ошпаренный, вскочил Хасанша. Но Рахмаев ответом его не удостоил, повернулся к Аралбаевой и, понизив голос, вежливо сказал:
— Продолжай, Мархаба!
— Да, продолжаем, товарищи! — Мархаба-апай, сделав небольшую паузу, подошла к Сарьяну. — Скажи, пожалуйста, у всех ли рабочих ты бывал дома, когда бригадирствовал?
— У всех, Мархаба-апай.
— А потом — ставши мастером?
— Всех обойти не смог, — честно признался Сарьян, чувствуя, как наливаются жаром щеки и шея.
— Плохо это, большое упущение с твоей стороны. А смог бы! Ведь в душе ты не безразличный к людским судьбам человек… — И Аралбаева перевела свой взгляд с Сарьяна на деда Крайнова. — Вижу, вы что-то хотите сказать, Тимофей Матвеевич?
— Да, да, угадала, Мархаба, — встрепенулся дед Крайнов. — У меня тоже есть словцо, скорее всего, вопрос к Сарьяну Исангуловичу.
— Я вас слушаю, дед! — Сарьян, внимательный и приветливый, выжидающе посмотрел на старого большевика.
— Я бы хотел спросить, как там, в деревне, поживает мать? Чем ты ей помогаешь? — И Крайнов, с сияющим лицом выслушав Сарьяна, воскликнул: — Молодец! Это — по-нашему, по-большевистски! Сердечное спасибо тебе за то, что не забываешь о матери. — Он, кашлянув несколько раз, костлявую руку положил Сарьяну на плечо. — Мой совет тебе, Исангулыч: вот так же чутко относись к женщинам и подросткам, работающим у нас в цехе. Погляди, может кто недоедает, а может, как Мархаба сказала, к кому домой сходить, посидеть, поговорить надо. Может, кому уголька подбросить или еще что-то. Словом, будь востр на этот счет, детка…
Да, разговор состоялся необычный и жаркий. Высказался почти каждый. Сарьян, как говорится, то краснел, то бледнел, но на каждый вопрос старался давать ясные ответы. Он понимал, что перед этой аудиторией темнить нечего — здесь друг о друге знают почти все. Кто-то выкрикнул: «А почему не женишься?», вызвав этим веселый хохот в зале.
Из цеха выходили группами. «Опять в механическом кого-то выдвинули», — сказал кто-то из встречных.
Сарьян шел с группой рабочих к проходной и, как вестник будущих удач, встретилась ему у заводоуправления Дания. Она на мгновенье задержалась, сверкнула белозубой улыбкой.
— Сарьян, поздравляю! — И, махнув рукой, побежала дальше.
Он не заметил, как добрался до маленького деревянного домика на берегу Агидели. Какой уж тут сон. Сарьян уселся на замшелое бревно возле дома, вспоминая свои первые в жизни, в большой жизни, самостоятельные шаги, яркие события последних лет. Нет, жизнь шла навстречу ему — щедрая, яркая, строгая, и он был безмерно благодарен ей…
Время текло незаметно — сумерки сменились какой-то мягкой, ласкающей не по-осеннему ночью. Звезды были яркие, крупные, как яблоки. А позже, покачиваясь, неторопливо выплыла луна — полная, жизнерадостная…
Вот уж сколько времени он не видел Минсылу, но постоянно чувствовал ее рядом — казалось, ее горячее дыхание касается его щек, шевелит прядь волос, выплеснувшуюся из-под фуражки. Он сам до конца еще не сознавал, что непроизвольно сверяет все свои поступки, все свои мысли и дела с ее мыслями и словами — словно они виделись каждый день и делились новостями, большими и малыми…
Из-за речного поворота показались огни. Раздвигая шугу, тяжело шлепая лопастями, вверх по течению поднимался пароход. От него бежали волны, на них плясали лунные блики.
Шел последний в этом году пароход.
Каждый новый день на заводе обычно начинался с обсуждения вестей с фронта. Никто не задавал друг другу привычных вопросов о житье-бытье. В это холодное ноябрьское утро люди бросились друг к другу, крича вместо приветствия: «Поздравляю!»
Несказанная радость охватила всех, когда вечером чуть срывающимся голосом диктор сообщил об успешных наступательных действиях на Донском и Юго-Западном фронтах, а утром вдобавок разнеслась ошеломляющая весть: перешли в наступление и войска Сталинградского фронта…
Сталинград… Город-богатырь с истерзанной снарядами и бомбами грудью, разрушенный и сожженный, НО НЕПОБЕЖДЕННЫЙ. И поэтому ты — бессмертен; священны твои руины; неутолима жажда мести, которой горят те, кто отстоял тебя в кровавых боях…
Прошло несколько дней. Люди узнали о пленении громадной группировки врага. Наголову разбит хваленый фельдмаршал Паулюс и взят в плен, отброшена группировка Манштейна. И эти ненавистные вражеские имена звучали в те дни музыкой победы…
Торжественный голос Левитана отдавался в каждом сердце:
— Приказ Верховного Главнокомандующего войскам Донского фронта…
В то утро Сарьян с флагом в руке взобрался на высокую крышу механического цеха. А из ворот цеха как раз в это время выбежал, припадая на одну ногу, Иванченко и крикнул во все горло:
— С тебя причитается, Сарьян! Письмо из Ташкента!
Сарьян даже вздрогнул от радости.
— Повтори-и!
— Из Ташкента письмо, говорю!..
— Спасибо, Петро! Я сейчас, только флаг закреплю!
Иванченко исчез, а вместо него появился начальник цеха, а к нему навстречу шел директор завода.
— Доброе утро, Ибатуллич!
Не отрывая глаз от крошечной фигурки Сарьяна, тот ответил:
— Спасибо на добром слове. Оно действительно, доброе!
— Решили поднять повыше!
— А как же! Я думаю, по всей стране сотни тысяч флагов вот так вывешивают. Весь красный материал перевели, наверно… — он улыбнулся. — А Мирхалитов-старший-то в Сталинграде как раз, слышали? Вот младший, — он показал пальцем на Сарьяна, — и салютует Валихану… Я много повидал в жизни, Степан Федорович, но, знаете, такой, прямо мальчишеской, радости еще не испытывал, честное партийное! Это ж разнести в пух такую военную махину! Какая же силища у нашего народа, подумать только!
— А мне обидно, Хафиз Ибатуллич, что не довелось в этом участвовать. Я ж кадровый офицер, военный инженер. — Директор вздохнул. — Да, как дела идут у Мирхалитова? Тянет?
— А как же! — с гордостью ответил Рахмаев. — Разве я плохого рекомендовать стал бы? Парень далеко должен пойти. Как-то мы разговорились с ним, до полуночи у него чаи гоняли. В корень смотрит парень, Степан Федорович! Говорит, у меня сейчас в подчинении столько людей, а понять их очень нелегко. Порой иного человека считаешь близким, а на самом деле ты вовсе не знаешь его. Он в самый неожиданный момент выказывает свое истинное лицо… Видите ли, ошибаться не рекомендуется — с живыми душами дело имеешь. Так-то оно! С металлом работать куда легче, хотя и с ним бывает разное: перегрел и сунул в холодную воду — лопнет, недодержал — слишком мягкий, в дело не годится.
— Верно понимает задачу Мирхалитов! — улыбнулся директор.
…Сарьян не слышал, о чем говорили руководители. Они вскоре, крепко пожав друг другу руки, разошлись. А мыслями Сарьяна завладела Минсылу. «О чем пишет она? Почему так долго не отвечала?..»
Сарьян был очень взволнован. В эту минуту перед его глазами промелькнули давно минувшие дни. Он в детстве любил залезать на верхушки берез. Заберется и кричит:
— Минсылу-у! Где я-а-а!..
Наверху бывало и страшновато, и приятно от того, что одним взглядом можно окинуть весь аул…
Сарьян, взбудораженный разными думами, спустился вниз, пошел разыскивать Петра. На душе и радость, и тревога. Он выхватил из рук Иванченко конверт и тут же дрожащими руками разорвал его. Белым голубем выскользнул из него листок бумаги. Он подхватил его на лету… «Сарьян, ты, оказывается, женился. Поздравляю от души!»
Не поверил своим глазам. Перечел. Недоуменно протянул письмо Иванченко.
— Что это за шутки, Петро?!
— Какие еще шутки? — Петро хотел рассердиться, но, увидев растерянное лицо друга, взял письмо.
— Да… За такие шутки мордой об забор мало… Кто это мог сделать?
Но Сарьян, махнув рукой, уже выбежал из цеха.
В последующие дни Сарьян в тысячный раз, наверно, лез в карман и тщательно перечитывал письмо, искал в нем какой-то скрытый от него смысл. Что бы это означало? Минсылу не из тех девчат, которые способны на такие шуточки. А может, это повод, чтобы… чтобы отвязаться от него? Нет, нет! Минсылу сказала бы ему об этом прямо в глаза.
Обычно, когда он отвечал на ее письма, слова стекали с кончика пера сами собой. А сейчас… Вот уже битых два часа он ходит по комнатушке в мучительных раздумьях. Потом пересилил себя и быстро начеркал:
«Минсылу!
Странное письмо я от тебя получил. И это после такого долгого молчания. Что произошло с тобой, любимая? Кто тебе наплел такую чушь? Поскорее напиши мне. Знай одно: я не умею делить свое сердце, оно — не яблоко.
Время, увлекая своими бесконечными надеждами, все текло и текло, но ответного письма не было. Тут Сарьян извелся вконец, не зная, что и подумать.
Изводило его и другое… Он несколько раз тайком от начальства ходил в военкомат, но получал один и тот же ответ: «Надо будет — вызовем. А пока вы нужны на заводе». После Сталинградской битвы его с еще большей силой потянуло на фронт. Порой ему попадались на глаза только что выписавшиеся из госпиталя фронтовики. Одни из них были со страшными перчатками-протезами на месте кистей рук, другие — одноногие — неумело передвигались на костылях. И в их глазах Сарьян как бы видел немой укор…
Все-таки успела Минсылу к ночному поезду на Уфу. Паровоз уже был прицеплен к составу и, попыхивая паром, ждал сигнала отправления. Закомпостировав вне очереди билет, запыхавшаяся Минсылу подбежала к дежурному и на всякий случай спросила у него:
— На Уфу — этот состав?
— Да, да. Садитесь, скоро отправляем!
Глубокая, тихая ночь. Безветренная, безлунная. Снег шел беззвучно, большими мягкими хлопьями, как в счастливом сне детства. Минсылу постояла у вагона. Хотелось подышать свежим воздухом перед тем, как зайти в душный вагон…
Наконец, скрежеща всеми своими промерзшими суставами, поезд тронулся. Минсылу забилась в уголок купе…
Сюда, в Ишимбай, она попала неожиданно для себя, по срочной телеграмме тяжелобольного дяди Садрислама-агай, старшего брата отца. Садрислам-агай был старейшим нефтяником, одним из тех, кто начинал бурить здесь. Получив весть о гибели любимых сыновей, невероятно страдал. Тяжело перенес кончину жены. Но он крепился, работал, учил молодежь раскрывать тайны глубинных пластов земли.
И вот пришел его последний час… Он, чувствуя близость смерти, сильно затосковал по родственникам, пожелал увидеть и любимую племянницу Минсылу. Так полетела одна из телеграмм в Ташкент.
В комбинате просьбу Минсылу уважили, и она спешно выехала в родную Башкирию. Но, к несчастью, с живым дядей свидеться ей не пришлось. Его уже похоронили. И Минсылу решила заехать в Уфу. Впрочем, нечего таиться перед самой собой: уехать, не повидав Сарьяна, она просто не могла.
Поезд, останавливаясь на каждом полустанке, шел на север. Вагон раскачивало из стороны в сторону. Проплывали разъезды с тусклыми огоньками фонарей. Протяжная черная мгла за окном порой расчерчивалась трассирующими огнями искр, вылетавших вместе с дымом из паровозной трубы. Пассажиры уже спали, лишь молодая женщина в теплом платке баюкала грудного ребенка.
Минсылу долго стояла у окна. С ней попытался заговорить сосед, симпатичный сержант, но она отвечала холодно, и он, вздохнув, ушел курить в тамбур. Постояв еще немного, Минсылу села на свое место и не заметила, как уснула. Проснулась она от грохота. Взглянула в окно — поезд шел по мосту.
— Где мы? — спросила она у сержанта.
— Как — где? — удивился тот. — Уфа!
Ну, конечно! Вот она, водонапорная башня на горе, россыпи домишек, взбирающихся вверх по откосу.
Минсылу, схватив чемодан, заспешила к выходу…
В проходной завода старый вислоусый вахтер внимательно выслушал ее, потом пригласил в отдельную комнату, предложил табурет и только после этого потянулся к телефону.
— Ну, коль спешишь, попробуем разыскать твоего друга, — пробасил он. — Если найдем, конечно…
Резко екнуло в груди. «А ведь могут не найти… Может, он куда уехал? Что тогда? Господи, лишь бы был на месте!»
— Коммутатор? Соедините-ка с механическим цехом. Але-е! Кто это? А-а, здрасте, это с проходной, Савельич. Мне бы вашего замначальника. Да, позарез он нужен.
Минсылу поднялась:
— Извините, отец… Я ведь просила мастера Мирхалитова. Мастера, понимаете?
Вахтер, прикрыв ладонью трубку, шепнул:
— Он уже заместителем работает, голубушка!
И весело подмигнул ей, заметив в ее глазах радостную растерянность.
— Что-что? Нет, в проходной его нынче не было. Может, в ночной работал? Да-да, поищи-ка, милок. Ждут его здесь.
Минсылу бросало то в жар, то в холод. Вот когда она поверила в то, что минуты могут растягиваться в часы… Звонок! Вахтер неторопливо снял трубку с рычага.
— Да, проходная. Это ты, Мирхалитов? Тут гостья к тебе. Передаю трубку.
Минсылу с сильно бьющимся сердцем взяла из рук вахтера трубку. А в мембране бился голос. Такой близкий, такой памятный:
— Слушаю… Алло!.. Кто это? С кем я говорю? Почему молчите!..
— Это я… — с трудом вымолвила Минсылу, голос ее задрожал.
— Кто, кто? Не слышу.
— Это я, — чуть слышно произнесла Минсылу. И спешно, уже громче, повторила: — Это я, Сарьян!
Некоторое время трубка молчала. Только слышалось одно дыхание человека.
— Ты!.. — у Сарьяна сорвался голос. — Ты, Минсылу? Или я с ума схожу? Отвечай?!
— Я, я… — едва сдерживая слезы, выдавила она.
— Бегу! Бегу, я мигом!..
Он обнимал ее прямо у проходной, на глазах у вахтера, у озабоченно спешивших прохожих, прямо перед окнами заводоуправления. И долго не мог оторвать губ от ее лица, от ее волос, выбившихся из-под платка. Казалось, они до сих пор хранили тот неповторимый луговой запах, который долго преследовал его после разлуки.
Она смущенно высвободилась из его рук.
— Какими судьбами! Насовсем, что ли? Или?.. — наконец нашелся Сарьян.
Минсылу словно не слышала его, никак не могла отвести от любимого свой взгляд. «Нет, нет, он меня не мог обмануть, он не нарушил обещания…»
— Ну, чего ты молчишь?
Минсылу с грустью рассказала о том, как очутилась в родных краях, и добавила:
— Ты, оказывается, начальником здесь стал. Поздравляю!
— Да… как раз в те самые дни, когда ты меня поздравила… — он прямо смотрел ей в глаза. — Скажи мне, Минсылу, что за дикое письмо ты мне прислала?
— Я получила письмо, что ты…
— Ясно.
— А знаешь, кто написал?
— Я уже начал догадываться. Хасанша, конечно.
— Да…
— И ты… ты поверила?
— Не знаю, что на меня нашло…
Сарьян, сокрушенно покачав головой, взял ее руку.
— Что же мы тут стоим? Поехали к нам!
Минсылу помрачнела и, выйдя на улицу, упавшим голосом сказала:
— Я ж не успею, Сарьян. Ровно через два часа поезд идет в Кинель…
Огорчению Сарьяна, казалось, не было предела.
— Два часа… Два часа, — одно и то же повторял он. — Через два часа… Не уезжай, Минсылу. Я готов прямо силой тебя задержать, ведь два года не виделись.
— Не могу, милый, надо ехать.
— Ты играешь мной, да? Ну, задержись хоть на день-два. Нельзя же так.
— Это невозможно, Сарьян.
— Нет, возможно! Ты понимаешь? Мы должны быть вместе…
Минсылу не знала, что ответить, мучительно думала: «Как это можно? Что скажут на комбинате, в госпитале?.. Время-то какое… Медсестра Гуля Королева, увидев смерть командира, повела бойцов в атаку, сама погибла в огне… А я — свадьбу играть?..»
Она покачала головой.
— Повременим, Сарьян… Идет война, кровь, страдания вокруг…
Сарьян шагал медленно, опустив голову, как бы стараясь вникнуть в смысл только что сказанных ею слов.
— А кто сказал, что война исключает любовь? Жизнь-то продолжается…
— Не могу…
— Ты не любишь меня. — Сарьян печальными глазами смотрел на ее измученные, чуть припухшие и от этого казавшиеся еще более красивыми глаза. — Так не любят… Снова письма, недоразумения, ожидания? Ведь мы достаточно проверили себя, Минсылу!
— Пусть кончится война, Сарьян. Я ведь не из тех, кто может поддаться мимолетному чувству, поверь. Не осуждай меня, пойми. Наша клятва остается в силе…
До железнодорожного вокзала шли молча. Лишь в транзитном зале Минсылу сказала:
— Давай-ка посидим перед дорогой.
И они, разыскав свободное место возле большого окна, присели на массивный деревянный диван. Вскоре по радио объявили, что кинельский поезд подан на первый путь. Все враз зашевелилось, забурлило, загрохотало, люди двинулись к выходу.
— Это мой поезд! — сказала Минсылу. — Пора.
Они встали у вагона. Он взял ее лицо в свои большие огрубевшие ладони и долго всматривался в чуть осунувшиеся нежные черты, словно стараясь навсегда запомнить их.
Минсылу так же неотрывно глядела на него. И пришло к ним ощущение утраты. Откуда оно взялось, они не могли сказать.
— Как я не хочу уезжать! — вырвалось у девушки, и она, прильнув к широкой груди Сарьяна, зарыдала.
— Ну, будет тебе…
— Эх, Сарьян… — терзалась она, всхлипывая. — Что-то неладное чует сердце. Мне кажется, не увижу я тебя больше…
— Что за глупости! — У Сарьяна сжалось сердце.
Раздался гудок паровоза. Фонтан белого пара метнулся в серое небо.
— Пиши, Сарьян!..
— Помни обо всем!..
Поезд медленно уходят. Вот он уже скрылся за поворотом, исчез последний вагон, лишь шлейф черного дыма долго висел над путями. И все… Словно ничего и не было. Но в ушах, в сердце звучал ее родной и до боли знакомый голос. И в глаза смотрели ее глаза. И щеки, губы помнили ее поцелуи…
Перрон опустел. Ветер кружил и гнал по асфальту обрывки газет, какие-то бумажки…
Сарьян, опустив голову, побрел через вокзальную площадь. Все, что произошло за эти короткие два часа, казалось ему сном. Сладким сном. Но ладони хранили живое тепло ее щек, прикосновение ресниц.
Кто-то окликнул его. Он нехотя оглянулся.
— А, Дания… Здравствуй.
Она торопливо подошла к нему.
— Добрый день, Сарьян!
Надо было о чем-то говорить. Сарьян машинально спросил:
— Куда спешишь?
— На завод, куда ж еще! — Дания преданно заглянула ему в глаза.
— Странный у тебя маршрут. На завод через вокзал. Или провожала кого-нибудь?
— Да, провожала, — Дания кивнула головой. Они некоторое время шли молча. Каждый думал о своем.
— А ты тоже провожал? — спросила она, но пальцы ее рук нервно теребили кончик пухового платка. Облизнув губы острым кончиком языка, Дания тихо выдохнула: — Кто эта девушка? Твоя сестра?
— Невеста, — ответил он.
— Невеста? — переспросила Дания и сникла. Но Сарьян, занятый своими мыслями, ничего не заметил. Он не обратил внимания ни на тон, ни на поведение девушки. Сарьян еще жил сладким сном, который так внезапно начался и быстро оборвался.
Дания, оглушенная его словами, молчала. «Невеста… Да нет, не может быть! А может, правда? Но я ни разу не видела его с какой-нибудь девушкой». И тут же с чисто женской непоследовательностью решила про себя, что Сарьян в эти минуты разыгрывает из себя верного жениха, а сам, как и все парни, наверно, не прочь и поразвлечься. Только не здесь, а подальше, от знакомых глаз и от заводских сослуживцев. Ее охватило раздражение, а скорее всего ревность.
Был и в ее жизни красавец парень. Но как уехал на Дальний Восток, так и пропал. Ни слуху ни духу. А ведь клялся, говорил: «Не забудь! Не оставь без ответа мои письма!»
Шагая рядом с Сарьяном, Дания будто вновь услышала клятвенные слова того красавца парня, которые оказались обманом. А обман она не переносила. Со свойственной юности категоричностью она раз и навсегда решила, что никакой любви вообще на свете не существует, что все мужчины скроены на один лад, и стала резко отвергать все многочисленные знаки внимания со стороны даже интересных и серьезных парней. Так продолжалось до тех пор, пока она не увидела Сарьяна. И со сладким ужасом начала чувствовать, что он не безразличен ей…
Она тайно ревновала его к каждой женщине, которой он улыбался, с которой заговаривал. Но ей все не верилось, что он чист и безгрешен. Ей все казалось, что у Сарьяна есть обожательницы, с которыми он тайно крутит любовь. Женщин, молодых и красивых, на заводе много, больше, чем мужчин. Стыдно сознаться, но Дания даже провожала его дважды до дому, прячась за деревьями. Она убедилась, что у Сарьяна никого не было. А он… он смотрел на нее как на девчонку, которая еще ничего не смыслит в жизни. И вот теперь… невеста! У Сарьяна невеста!..
Дания шла рядом. Она тоже ничего не видела. На глаза наворачивались слезы.
— Она у тебя красивая, Сарьян.
Он скользнул взглядом по ее вспыхнувшему лицу. И ответил:
— Кто-то из восточных мудрецов говорил: «Родинка на щеке любимой дороже мне всех богатств Востока». Или примерно так. А она еще и большая умница, Дания. Потому-то и дороже всех.
Дания этого не могла пережить. Слезы сами заскользили по щекам. Она чуть слышно выдохнула:
— Мне налево!
Дания, не попрощавшись, ушла. Сарьян тотчас же забыл о ней. Ему почему-то вспомнились слова Валихана, воюющего сейчас где-то в районе Харькова: «Война, брат, не прогулка. Убьют — и останется она у тебя одна, а то и с ребенком. Нет, я не хочу сказать, что обязательно должен погибнуть, но тут уж кому какая карта выпадет…»
Может быть, он был прав?..
Однако успокоения эта мысль не принесла.
Едва Сарьян появился в цеху, как ему сообщили интересную новость: приходил секретарь горкома партии Раянов и подробно расспрашивал о новом порядке сдачи и приема смен без остановки станков.
Хафиз Ибатуллович был донельзя доволен:
— Очень уж тебя Раянов хотел повидать, побеседовать, — он похлопал Сарьяна по спине. — Ты понимаешь, что это значит, если этим делом интересуются партийные органы? Вот увидишь, по всей стране пойдет!
— Ну уж, сразу по всей стране!
— А как же ты думал! Это не шутка — такая экономия!
В этот день Сарьяну удалось вырваться с завода пораньше. Он зашел в техническую библиотеку, подобрал нужную литературу по металловедению и отправился домой. Но заниматься не хотелось. Он просто не мог. Сарьян смотрел в книгу, а строчки расплывались. Вместо формул и чертежей видел ее глаза, ее улыбку. Он отложил книгу. Сбросив рубаху, обнаженный по пояс, переколол хозяйке дрова, принес воды. Ему захотелось как-то отметить этот день — день горько-счастливой встречи. Сбегал в магазин, купил бутылку портвейна, и они со старушкой закатили пир. Она долго отнекивалась: «Юк, улым, ярамай, гонах!»[14] А потом, махнув рукой, храбро выпила две рюмки…
Поздно ночью он писал письмо Минсылу:
«…Не знаю, что ждет меня завтра, послезавтра. Если бы не война, я бы знал точно. Но я счастлив одним: у меня есть ты. И если действительно бывают на свете однолюбы, то это, наверно, я…
И я полон ожидания. Очень хочу вырваться на фронт, воевать, не щадя себя, чтобы остаться живым тем, кто будет помнить о нас. И остаться живым самому…
Будь спокойна, будь весела, родная, мне так нужны твои улыбки, твои руки, твои письма…»
Сарьян писал, а где-то внизу, у берегов Агидели, непрерывно проходили поезда. Тревожа его сердце, разноголосо гудели паровозы, звали Сарьяна в дальний путь…
Хасанша после отъезда Минсылу явно избегал Сарьяна. Но встречи избежать в любом случае не удалось бы: в одном же цехе работают.
Встретились они ранним утром. Сарьян обходил станочников. Хасанша был занят странным делом: водил по решетке ограждения станка куском стержня и задумчиво приговаривал:
— Любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет. К черту!..
— Ты что это? — удивился Сарьян. — Делать нечего, контрольный мастер?
— Молодые годы вспомнил, — буркнул Хасанша, не прерывая своего занятия. — Любит, не любит…
— Не смеши людей, — сказал Сарьян и тут же добавил: — И на кого гадаешь?
Хасанша швырнул металлический стержень в ящик с болтами, но не ответил. А Сарьян пожал плечами и отправился по своим делам.
Сарьян даже не рассердился толком за то подметное письмо Хасанши к Минсылу. Ее приезд поставил все на место. А к мелким гадостям Яныбаева он уже привык, как привыкают на рыбалке к комарам.
На другой день ему опять попался на глаза Хасанша. Улыбающийся, прямо сама благожелательность в штанах…
— Как дела, Хасанша?
— Нормально. — Хасанша закурил и искоса взглянул на него. Улыбнулся. — Да и у нее, видать, все нормально?
— У кого?
— У Минсылу, конечно!
— Тебе-то откуда известно?
— Видел, как вы обнимались. Как раз из заводоуправления выходил.
— А подойти не посмел, что ли?
— Третий лишний, как говорят. Да и с делами закрутился. Думал, попозже увидимся.
— Ну да, конечно, чует кошка, чье сало съела. Знаешь, Яныбаев, врезал бы я тебе от всей души по витрине, да уголовный кодекс не позволяет. Да и вообще… Будь это года два назад, это б тебе с рук не сошло.
И, круто повернувшись, ушел.
— Постой, Сарьян!
— Что тебе?
— Если сможешь — прости. Это я со зла. На Минсылу у меня никаких видов нет, не подумай. Сколько мы можем вот так собачиться? И сам в красном уголке говорил, что нам надо уладить дела… Давай забудем. Земляки же, односельчане…
Сарьян, все еще живя ожиданием того, что Хасанша со временем исправится, помедлив, пожал протянутую руку. Но собой остался недоволен…
С тех пор Хасанша зачастил к нему. «Как дела?», «Как жизнь, ипташ начальник?» Порой у него бывал загадочный вид, словно он собирался сообщить Сарьяну нечто важное, но, словно испугавшись собственного намерения, умолкал на полуслове. И все же однажды он, войдя к нему, решительно закрыл скрипучую дверь конторки. Сарьян, чертыхаясь, искал в ящике стола какую-то бумагу. Он поднял на вошедшего глаза и выпрямился.
— Случилось что? Странный ты какой-то…
— Да вот… мысль одна мучает.
— Выкладывай в таком случае!
— За тем и пришел.
— Садись, слушаю.
— Выкладывать-то особенно нечего. Ты ведь мою жизнь знаешь от корки до корки. Словом, в партию хочу вступить. Я к тебе первому пришел, как к другу детства. Если бы ты рекомендацию…
Сарьян откинулся на спинку стула. Если бы сейчас на него обрушилась крыша конторки, он бы удивился меньше.
— В партию?! Ну и наха-ал же ты, брат! — с искренним изумлением протянул он.
— Я не шучу! — вспыхнул Хасанша. — И давай-ка… без насмешек.
— Хорошо. Будем начистоту. Ты говоришь, что это — серьезно. Ты сначала в себе разберись, Хасанша, не маленький же ты, в конце концов! Неужели ты не понимаешь, что не из-за одной лишь истории с Сайдой ты стал «популярным». Ты хоть у одного из ребят спроси мнение о себе. Не морщься, кроме нас тут никого нет. Ты как… как отбившийся от стада бычок. Ни в грош не ставишь чужое мнение. А в партию, знаешь ли, не так вступают. Это тебе не кружок любителей…
— Что ж поделать, характер у меня такой.
— Характер?! — Сарьян сузил глаза. — И даже сейчас ты не можешь без того, чтобы не вилять… Ты не представляешь себе до конца, честно перед самим собой, что это — стать коммунистом? Фу-ты, ну зачем я тебе это все говорю? Дикий какой-то разговор. Неужели ты не понимаешь, что ты попросту чуждый партии человек?
Хасанша не выдержал, опустил глаза. А Сарьян, чуть поостыв, добавил:
— Вот что я посоветую, Хасанша: разберись-ка вначале в себе. Взгляни на себя со стороны, а потом поговорим.
А утром следующего дня Сарьяна отправили в командировку в город Белорецк. Он там многое увидел, побывал в мартеновском цехе, присутствовал на выплавке стали, — там, где когда-то работал его дед, и с интересом наблюдал рождение крепчайшей брони.
А рождалась она в огненной печи, где варилась вместе с многими компонентами. Жидкая сталь бурлила, клокотала, гудела — глазам было больно смотреть. К концу же плавки на поверхности стали всплыл шлак. И только теперь, как ему поясняли, и начиналась долгая жизнь стали — в сложных машинах, в оборудовании, в оружии. А шлак шел в отвал…
Сарьян, увлеченно следя за процессом плавки, обратил внимание на одну аналогию. Есть тут что-то схожее и с людьми. Часто бывает так: до поры до времени варишься в одном человеческом котле и не всегда знаешь, кто есть кто. А в минуты испытаний явственно определяется нравственная сущность человека. Тут сразу все встает на свои места: сталь есть сталь, а шлак есть шлак…
Иногда Хасанша напоминал вот этот клубящийся на поверхности шлак. И здорово напоминал.
По приезде он начал было рассказывать Вишнякову о беседе с Яныбаевым. Тот вежливо прервал его.
— Что я тебе скажу, Сарьян: семь раз отмерь, один раз отрежь. Ты же с уставом знаком.
Сарьян понял его совет как напоминание ему самому, Сарьяну, об уставе. В самом деле, там все предельно лаконично и ясно сказано, требования его тверды и недвусмысленны. Он усмехнулся и пошел разыскивать Хасаншу.
— Пойдем-ка, решим все окончательно с рекомендацией.
Хасанша охотно согласился. И не бездумно. Ведь он за время нахождения Сарьяна в командировке сложа руки не сидел, успел несколько раз потолковать с Афлетуном и утвердился в своем решении окончательно. И, наверно, поэтому держался с Сарьяном вполне независимо.
— Ты был прав, безусловно, — говорил Хасанша. — Я крепко помозговал над твоими словами и теперь многое понимаю по-другому. Словом, думаю, что как-то где-то мне уже удается изменить характер в лучшую сторону. Но если где еще не так, прости…
Сарьян досадливо пожимал плечами. «Черт его знает! Вчера у него — одно на уме, сегодня — другое. А как будет выглядеть завтра? Ладно, скажем, я прощу его, а если отчебучит что, простит ли меня партия? Нет, Сарьян, слишком мягкосердечным нельзя быть. Такие, как Хасанша, очень умело пользуются этим. Надо всегда наготове кулаки держать… Да, как у него с семьей? Спроси, и он откроется». И он спросил вслух:
— А как у тебя с семьей?
Расчет Сарьяна оказался верным. Тут уже как не верти, нужен разговор начистоту. И было видно, что Хасанша с трудом сдерживается от резкого слова. Развод до сих пор не оформил. Ребенку не помогает. Несколько молодых женщин, из эвакуированных, уже приходили на завод, жаловались, плакали, мол, обещал жениться…
Хасанша поспешно перевел разговор на другую тему.
— Что, ты на мою бронь намекаешь? — грубо спросил Хасанша и тут же, наткнувшись на насмешливый, всепонимающий взгляд Сарьяна, приумолк… «Стоп, не поднимай пыль, — одернул он себя. — Ширяев прав: «Не прыгай, когда не надо. Осторожно, обходителен будь, умело и тонко подольсти ему. И рекомендация у тебя в кармане…» А сейчас зачем ты насчет брони? Зря, зря…» — И улыбнувшись, превратив все сказанное в шутку, ткнул пальцем в лежавшую на столе бумагу.
— Может, напишешь все же?
Сарьян не торопясь вытащил из кармана партбилет, перелистал его.
— Вот что, Хасанша. Я пока воздержусь от дачи тебе рекомендации.
Хасанша рывком вскочил с места и, потеряв самообладание, выкрикнул:
— Боишься?
— Бояться? Не то слово… Я тебя слишком хорошо знаю, Хасанша.
— Раз знаешь… что тебе стоит? — Хасанша шел напролом.
— Это много стоит… Вернемся к этому разговору через год.
— Как через год?! Значит, ты мне не доверяешь? Сколько можно проверять?
— Сколько, говоришь? Человек всю жизнь поднимается по крутым ступеням испытаний, можешь ты это понять? Ну, а насчет тебя… Жизнь сама покажет, когда ты сможешь уверенно стать в ряды коммунистов. — Сарьян встал. — Да, тебя испытывают окружающие, меня — партия. А для того, чтобы дать рекомендацию, у меня самого еще не хватает стажа.
Хасанша, не дослушав, опустил голову и пошел к выходу…
…Навстречу эшелону, как бы желая его остановить, рвался тугой, влажный ветер. Обжигал щеки, раздвигал сомкнутые губы. Пахнул он терпким угольным дымом, подтаявшим снегом.
Сарьян, высунувшись в приоткрытую дверь теплушки, смотрел на запад. Но ранняя весенняя ночь была темна, и эта темнота окутала, казалось, все вокруг. Только где-то очень далеко мерцали алые сполохи огней.
— Эй, друг, прикрой-ка дверь! Весна весной, а до костей пробирает, — раздался чей-то простуженный, с хрипотцой, голос.
Сарьян, словно бы очнувшись, с грохотом задвинул тяжелую дверь, сел на скамью возле раскаленной буржуйки, трещавшей смоляными дровами в середине вагона.
Да, весна в этом году выдалась затяжная, слякотная. Только чуть потеплеет, как неведомо откуда надвинутся свинцовые тучи и обрушат на землю снежные заряды. Настоящий буран бушевал на улицах Уфы в течение недели. Потом как-то сразу потеплело. Вода выступила поверх льда, на дорогах засверкали мелкие, воробью по колено, лужицы. И снова, в который уж раз, неожиданно ночью ударил мороз, стылая земля гулко звенела под ногами. Зима не хотела уступать весне…
И чем-то напоминало это весеннее противоборство грозовые дни военного лихолетья.
Каким-то шестым чувством Сарьян ждал этой весной значительных перемен. И они произошли. И на работе. Новый порядок передачи смен без остановки станочного парка распространился на крупные заводы страны. И в личной жизни. Письма Минсылу были полны светлой нежности.
И вдруг, как обвал, тяжелое потрясение. Письмо с черной каймой. Валихана больше нет. Убит!.. «Погиб геройской смертью…» Не хотелось верить этой черной бумаге. Но потом пришло письмо от его фронтовых товарищей. Погиб в атаке. Война ворвалась и в их семью. И нервы Сарьяна не выдержали. Сначала был бой в кабинете у директора завода, у грозного Мостового.
— Сарьян, я тебя понимаю…
— Если понимаете — подписывайте заявление.
— У нас не хватает специалистов, Сарьян. Нужно уметь пересилить себя, такое сейчас время.
— Подпишите заявление, Степан Федорович!
— Я не имею права оголять завод! Мы выпускаем оборонную продукцию…
— У вас в столе лежит пять моих заявлений! Отпустите лучше, Степан Федорович, а то…
— А то что?
— Сам убегу на фронт.
Молчание. Степан Федорович вертит в руках карандаш.
— Хорошо. Пусть это решает партком.
…Вагон мерно покачивается на стыках. Одни красноармейцы спали, другие, прижавшись спинами к стенкам вагона, думали о своем. Кто может знать, о чем думает солдат, едучи на войну? А дорога длинна…
Перед глазами Сарьяна чередой прошли события последних дней. Услышав, что его сверстник перед отправкой на фронт собирается заехать домой, Хасанша со свертком прибежал к нему:
— Передай, пожалуйста, это Сайде. Подарок небольшой.
— А примет она его?
— Скажи, для Анвара. — Хасанша старался не встречаться с ним взглядом, и трудно было понять, что сейчас творится в его душе.
…И опять знакомая дорога. Со станции Сарьян пошел пешком. Свернул с большака. Посидел у камня, погладил его шершавые холодные бока. Где-то под снегом притаился и тот немудреный полевой цветок. Жив ли он? Выжил ли?
Вдалеке светлым силуэтом маячили знакомые горы. А неподалеку отсюда, в лесу на березе есть вырезанные его ножом две буквы и знак плюс: «С + М»… Минсылу он написал, она его поймет. Он не мог поступить иначе.
А вокруг лежала родная и знакомая земля. Кое-где на солнце оттаял снег. Пробивалась первая травка.
По дороге на Кайынлыкул Сарьян догнал односельчан. У каждого за спиной объемистая поклажа. По письмам он знал, что они теперь вот так, на себе, за пятьдесят верст носят с элеватора семенное зерно: машины, лошади — все было отдано фронту. Мужчин на селе почти не осталось. И тяжко было видеть эти согнутые под тяжестью заплечных мешков спины…
А сколько выпало на долю матерей? Все хозяйство на их попечении. Рубка леса, весенняя и осенняя пахота, целыми днями в руках поводья и косы. Вот идут они цепочкой, по колено утопая в грязи. Женщины, девушки, подростки. Видно, что измотались окончательно, слышится их тяжелое дыхание. Сарьяну на миг показалось, что вот так же, со стоном, вздыхает сама земля.
Шедшую впереди процессии он не узнал, голова этого пешего каравана уже втягивалась в деревню. А замыкающая… Она шагала тяжело, с остановками, с трудом вытягивая ноги из хлюпающей цепкой грязи. У Сарьяна дрогнуло сердце.
— Мама!
— Сарьян! — мать, ухватившись за его локоть, с трудом выпрямила согнутую спину. — Дал бог свидеться. А сейчас… — и, не договорив, заплакала.
— Мам! — Сарьян, сняв с нее мешок, погладил ее волосы, выбившиеся из-под платка. — Не надо, не плачь!..
Мать, внезапно перестав плакать, посмотрела ему в глаза.
— И тебя? Ты… попрощаться приехал? Сыночек!
И, все поняв по хмурому молчанию сына, сказала тихим твердым голосом:
— Иди, сын!
Сарьяну надолго запомнилась и встреча с Сайдой. Она встретила его на крыльце, посуровевшая, похудевшая. Трудно было узнать в этой женщине прежнюю смешливую, подвижную девушку. И только глаза были те же. Когда Сарьян вошел в избу, на столе, дымился чугунок с картошкой. Маленький Анвар, присмирев, с любопытством поглядывал на гостя. И потом, стесняясь чужого дядю, придвинулся ближе к столу и прошептал, заглядывая матери в лицо:
— Мама, можно? Я одну картошку возьму?
— Возьми, возьми, сынок, — ответила Сайда и усадила его за столом поудобнее. — Ты ж у меня самый главный помощник. И носки-варежки помогаешь мне вязать для фронтовиков. И домашнее хозяйство на наших с тобой плечах, сегодня ты меня первым встретил с элеватора. Вот мы с тобой какие!
Хасанша в разговоре пока не был упомянут ни разу. Лишь когда взяла подарок, Сайда обронила:
— Вспомнил наконец о сыне. Что он хоть поделывает?
— Живет… Один по-прежнему, — осторожно ответил Сарьян. Сайда больше о нем не расспрашивала. Они вышли во двор. Уже смеркалось. В воздухе стоял тот особый, ни с чем не сравнимый будоражащий запах просыпающейся от зимнего сна земли. Вдруг на дальнем конце деревни послышался звук гармони. Они переглянулись.
— Молодость берет свое, Сарьян, — улыбнулась Сайда. — Земля еще не просохла, а они уже готовы до утра петь…
Сайда была уже иной. Ее не тянули к себе, как раньше в юности, шумные веселья. Сарьян видел, что она знала и о гибели Валихана. Но знала ли она, что тот ее беззаветно любил? Сказать ей об этом Сарьян не решился. Да и нужно ли было ей говорить именно сейчас?
Стремглав пронеслась последняя ночь в родной деревне. Сарьян, встав на рассвете, попрощался с матерью и заторопился в путь. Вначале он шагал медленно, нет-нет да и оборачиваясь, чтобы еще раз увидеть родительский дом. Наконец резко прибавил шаг, и за холмом скрылись избы аула.
Солдата ждала впереди дорога — полная боев, тревог, скупых радостей и утрат.
Вот так судьба и разбросала в разные стороны четверых сверстников. И кто знает, соберутся ли они вновь?
…Тах!-тах!-тах!..
Все вздрогнули от оглушительного лая зениток. Красноармейцы кинулись к двери. В темном небе, схлестываясь друг с другом, метались белые лучи прожекторов.
— Прихватили!
— Где, где?
— А вон… в перекрестье!
— Ага! Ишь, вертится, сволочь, как вошь на гребешке!
— Слепи его, ребята!
Сарьян жадно смотрел, как в далеком черном небе рвутся снаряды.
— А, черт! Упреждай! Выноси прицел!.. — возбужденно кричал какой-то знаток. В эту минуту самолет дрогнул, ярко вспыхнув как бенгальский елочный огонь, прочертил огненную дугу в темном небе и камнем полетел вниз…
— Накрылся! — радостно заорал кто-то.
«Так вас! — сжав кулаки, думал Сарьян. — За смерть брата, за глубокие морщины на лбу подростка. За слова Анвара, который робко просил разрешения съесть картошину…»
В темноте вспыхивал венчик искр над трубой паровоза. После разъезда, круто свернув на запад, состав помчался еще быстрее. Впереди, где-то за смутно очерченной линией горизонта, полыхало зловещее зарево войны…