КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Генри (1858–1874)

1

В Клонмиэре снова была зима, и вершину Голодной Горы покрывала белая снежная шапка. Ярко сияло солнце, и в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, было ощущение легкости, словно печальная дождливая осень забыта навсегда, а ясные морозные дни возвещают приближение весны. Опавшие листья в парке высохли и сморщились от мороза. Голые деревья поднимали свои черные ветви к голубому небу; коротко подстриженная трава перед замком сверкала от инея. Отлив быстро гнал из залива воду, покрытую легкой зыбью, а дым из печных труб поднимался вертикально вверх наподобие колонн.

Кучер Тим подал карету к парадной двери и, спустившись с козел, ходил возле лошадей, притопывая ногами и дуя на замерзшие пальцы. Было воскресенье, и он должен был, как обычно, везти мистера и миссис Бродрик в церковь в Ардморе. Как приятно, думал Тим, ожидая своих господ, что в имении снова наступила нормальная жизнь, можно даже подумать, что по-прежнему жив старый джентльмен и что первый мистер Генри и мистер Джон и бедные мисс Барбара и Джейн никогда не умирали и все еще живут здесь, а не покоятся в своих могилах – некоторые, поди, уже лет тридцать. Прошедших с той поры лет вроде как и не было, и Тим, которому было уже под шестьдесят, частенько вспоминал о том, как служил младшим конюхом при старике Бэрде. Иногда он ловил себя на том, что путает настоящее поколение с предшествующим – он покачивал головой и уговаривал «мистера Генри», чтобы тот берегся от холода, а то неровен час, снова станет кашлять, путая его с дядюшкой, который умер тридцать лет назад.

Вот наконец и мистер Генри, его хозяин, одетый по-воскресному, для церкви – в одной руке цилиндр, в другой трость и перчатки – точь-в-точь как его дядюшка много лет тому назад. Да и ведет он себя точно так же, у него та же обаятельная улыбка, тот же смех, иной раз он даже дружески потреплет тебя по плечу. А в воскресенье непременно обойдет все имение да поговорит с приказчиком, как это делал старый джентльмен, когда был жив. И на шахты ездит каждое утро, и раз в неделю в Слейн – поистине вернулись старые порядки, привычная размеренная жизнь, которая радовала старого кучера после стольких лет безобразия и неразберихи.

А как отличается миссис Генри от той, другой миссис Бродрик, матушки мистера Генри. Никакой важности и заносчивости, никаких скандалов; эта не доводит до отчаяния слуг, заставляя их делать то одно, то другое, совсем противоположное, не изводит их своими придирками, она всегда спокойна, ласкова и разумна в своих требованиях и в то же время во всем проявляет твердость, так что эти глупенькие болтушки на кухне знают свое место.

В «людской» Клонмиэра царит мир, тогда как многие годы там были постоянные свары и недовольное ворчание. Новая миссис Бродрик не оставила без внимания ни одну комнату, и в доме повсюду стало светлее.

– У нее в руках ровно волшебная сила, – говаривала кухарка, – как к кому прикоснется, он, глядишь, и исцелился от всего дурного.

В доме был полный порядок, в комнатах исчезли пыль и мусор, на которые Фанни-Роза не обращала ни малейшего внимания. Всюду было убрано, в каминах горел огонь, окна постоянно открывались, давая доступ свежему воздуху. Снова появились фрукты, приносимые из сада, трава на лужайках подстригалась, а с дорожек тщательно выпалывалась; кусты и живая изгородь были аккуратно подстрижены, совсем как тогда, когда отцовский дом вела Барбара, старшая дочь в семье. Этот дом снова «обрел хозяина».

Сейчас его госпожа стояла на ступеньках рядом с мужем, и старый кучер подумал, что во всем графстве не сыщешь пары красивее, чем они. Почти такая же высокая, как муж, закутанная в теплую мантилью, в шляпке, из-под которой виднелись гладко причесанные волосы, она была похожа на королеву.

– Как у нас со временем, Тим? – спросил мистер Генри, открывая дверцу кареты.

Хозяин всегда очень строго следит за временем, совсем как старый джентльмен. Не приведи Господь опоздать в церковь. Но в отличие от деда он всегда добр и вежлив.

И вот, хозяйка сидит в уголке кареты, а хозяин поправляет, подтыкает со всех сторон плед, ставит ее ноги на жаровню с угольями, и все это с такой любовью, с такой нежностью, что Тим невольно вспоминает разговоры в «людской»: не пройдет и нескольких месяцев, как появится новый младенец. У открытой двери стоит горничная с маленькой мисс Молли на руках, и девочка машет папеньке и маменьке своей пухлой ручонкой. И вот Тим взбирается на козлы, берет в руки вожжи, и карета выезжает на аллею, под арку, мимо рододендронов, заворачивает к заливу, а потом через лес и к парку.

Генри держал руку Кэтрин под пледом и пытался, должно быть, в пятисотый раз представить себе, что она сейчас думает; она такая отрешенная, сдержанная, спокойная, в ней нет ничего похожего на его пылкую непосредственность.

– Тебе не холодно? – заботливо спросил он, вглядываясь в ее лицо. – Ты уверена, что поездка тебе не повредит?

– Вполне уверена, дорогой, – ответила она, согревая его сердце улыбкой. – Я действительно прекрасно себя чувствую. Ты же знаешь, я ни за что не согласилась бы пропустить нашу воскресную поездку в Ардмор.

Он откинулся на подушки кареты, успокоенный.

Дядя Вилли Армстронг настоятельно советовал ему соблюдать осторожность.

– Твоя матушка, – сказал ему дядя Вилли, – родила вас всех и не поморщилась. Она унаследовала выносливость от старого Саймона Флауэра. Но если ты собираешься следовать примеру своего отца и обзавестись большой семьей, я советую тебе не слишком торопиться. Твоя Кэтрин более деликатный цветок, чем Фанни-Роза.

Между тем маленькой Молли едва исполнился год, а вслед за ней уже спешит следующий малыш. Впрочем, может быть, дядя Вилли напрасно беспокоится… Генри выглянул из окна кареты.

У деревьев в этой части парка возле дороги был какой-то куцый вид, после того как их осенью подстригли. Ничего, это им полезно, через два-три года они совсем выправятся. Когда они проезжали мимо Лоджа, Кэтрин с улыбкой поклонилась миссис Магони, а Генри нарочно отвернулся. Этот дом всегда вызывал в нем неприятные мысли, напоминая о том, что следовало забыть. Джек Донован и его сестрица уехали отсюда, убрались в Америку, в доме от них не осталось и следа, и все-таки всякий раз, когда Генри проезжал через ворота, при всем желании забыть он невольно вспоминал нахальный фамильярный вид, с которым этот тип взял деньги на пароходный билет, и хитрый взгляд исподлобья, брошенный на Генри его сестрицей, а за всем этим – беспомощные трагические глаза несчастного Джонни, когда Генри в последний раз видел его в Клонмиэре. Нет, эти воспоминания – не лучшая пища для ума, и, еще раз погладив руку Кэтрин под пледом, он стал весело болтать ни о чем – об охоте, намеченной на следующую неделю, о малом судебном заседании в следующий вторник в Мэнди, о письме, полученном накануне от его матери Фанни-Розы из Ниццы.

– Ты заметила, – смеясь, сказал он Кэтрин, – что она все время пишет о каких-то сумасбродствах. Уверен, она получает массу удовольствия от жизни.

– Ты напрасно так думаешь, – отозвалась Кэтрин.

– Ах, дорогая, ты недостаточно хорошо знаешь мою мать, и тебе трудно судить. Я считал, что смерть бедного Джонни окончательно сломит ее, однако теперь я склонен думать, что после того как миновал первый приступ отчаяния, и она оправилась от потрясения, вызванного его смертью, она перестала думать об этой трагедии и о Джонни тоже.

– Твоя мать совсем не так легкомысленна, как кажется. Она просто притворяется и перед людьми, и перед самой собой.

– Моя мать ни перед кем не притворяется, – сказал Генри, – можешь быть в этом уверена. У нее есть своя вилла, ее окружают разные иностранные графы, рядом – казино, и она вполне довольна жизнью. Посмотри-ка, эта неприятная особа миссис Келли действительно делает тебе книксен. Что ты делаешь с этими дунхейвенцами? Раньше я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из этой семьи улыбнулся Бродрикам, разве что замышляя какую-нибудь пакость.

– Может быть, это оттого, – отозвалась Кэтрин, глядя в сторону, – что Бродрики никогда не улыбались жителям Дунхейвена?

– Конечно, я в этом нисколько не сомневаюсь, – сказал Генри. – Потому-то первого из них и убили выстрелом в спину. Что ты скажешь о новой дороге на шахту? Это современное покрытие – великолепная штука, его не сравнить с гравием, при котором зимой по дороге невозможно проехать. Дедушка был бы доволен.

– Я с тобой согласна, что стало гораздо лучше, однако я бы хотела, чтобы одновременно с этим кто-нибудь занялся домами шахтеров. Некоторые из них просто в ужасном состоянии. Я не могу спокойно думать о маленьких детях, которые вынуждены жить в таких условиях.

– Неужели дома действительно так плохи? – спросил Генри. – Боюсь, что я никогда в них не бывал, думал исключительно о том, чтобы шахты приносили доход. Я легко могу дать распоряжение, чтобы их подправили, там, где они уж очень плохи, и кое-где подкрасили. Будет теплее, и перестанет течь.

– А почему бы не снести их совсем и не выстроить на их месте новые, кирпичные? – предложила Кэтрин.

– Любовь моя, это будет стоить уйму денег.

– Мне казалось, что в прошлом году шахты принесли нам такие огромные доходы.

– Это верно, но если мы начнем сносить старые дома и строить для шахтеров новые, не останется никаких доходов.

– Интересно, кто из нас преувеличивает? – улыбнулась Кэтрин. – Шахтеры не требуют дворцов. Нужно только, чтобы было немного теплее и удобнее, и если принять во внимание, как тяжело они на тебя работают, они этого вполне заслужили.

Генри состроил гримасу.

– Ты заставляешь меня чувствовать себя негодяем, – сказал он. – Ну хорошо, я это обдумаю и посмотрю, что можно сделать. Однако предупреждаю тебя, благодарности от них не жди. Вполне возможно, они заявят, что предпочитают свои деревянные лачуги.

– Не нужно думать о благодарности, – сказала Кэтрин. – Самое главное – дети перестанут мерзнуть… Голодная Гора сегодня улыбается. Видишь, солнце на самом гребне. Совсем как золотая корона.

– А на мой вкус, у Голодной Горы слишком много разных настроений, – сказал Генри. – К примеру, перед Рождеством погода была такая скверная, что невозможно было работать, и добыча сильно снизилась.

– Природа работает по-своему и не торопится, – заметила Кэтрин, – и если ты проявляешь нетерпение, она может рассердиться. Посмотри, вон Том Каллаген идет в церковь. У него, наверное, захромала лошадь. Почему же он не подождал нас в Дунхейвене, мы бы захватили его с собой. Вели Тиму остановить лошадь, дорогой.

Генри, смеясь, вышел из кареты и крикнул викария, который крупными шагами шел впереди по дороге.

– Том, сумасшедший ты человек, – крикнул он, – почему ты нас не подождал? Иди сюда и садись рядом с Кэтрин. Мы на тебя обижены.

Молодой викарий обернулся, приветливо улыбаясь. Это был высокий крепкий человек приятной наружности, с каштановой бородкой.

– Утро такое чудесное, – объяснил он, – а у Принца слетела подкова, вот я и решил подарить себе приятную прогулку. Первые несколько миль были поистине чудесны, но вот сейчас я начинаю чувствовать себя мучеником.

– В результате твоя проповедь будет немного короче, – сказал Генри. – Ну, полезай и спрячь в карман свою гордость. Кэтрин просто возмущена твоим поведением.

– Я еще ни разу не слышал, чтобы Кэтрин кем-нибудь возмущалась, – сказал викарий.

Том Каллаген был другом Генри по Оксфорду и после недолгих уговоров принял место викария в дунхейвенском приходе; в его обязанности входило отправлять воскресную службу в Ардморе, самой удаленной церкви прихода, расположенной на берегу моря. Он мог бы устроиться гораздо лучше по ту сторону воды, однако его привязанность к Генри была столь сильна, что он предпочел похоронить себя в глуши; ему было приятнее находиться ближе к другу, чем добиваться уважения и благополучия в большом городе.

– Что ты скажешь о ее последней причуде? – спросил Генри. – Она решила ни больше ни меньше как снести старые лачуги и построить шахтерам кирпичные коттеджи. Я разорюсь вконец.

– Отличный план, – решительно сказал Том. – Во-первых, эти лачуги – настоящее позорище, а во-вторых, у тебя столько денег, что ты сам не знаешь, куда их девать.

– Именно это я всегда ему и говорю, – подтвердила Кэтрин.

– Вся беда в том, – сказал Генри, – что в вас обоих говорит нонконформистская совесть. И вы стараетесь заразить ею меня. Мой дед не стал бы вас и слушать.

– Судя по тому, что мне известно об этом старом джентльмене, – заметил Том, – это был человек, не признававший Бога. При тебе, по крайней мере, шахты не работают в воскресенье, как это было в его времена.

– Это тоже дело рук Кэтрин, – улыбнулся Генри. – Говорю тебе, Том, я породнился с семьей, где такое множество принципов, что от них просто некуда деваться. Послушай моего совета, держись от них подальше.

– Я предпочитаю быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики, – сказал Том Каллаген. – Ты не стал таким же жестким и скупым человеком, как твой дед, только потому, что у тебя хватило ума жениться на Кэтрин. Ну вот, мы уже подъехали к церкви, и я нисколько не сомневаюсь, что там, кроме нас, собралось уже по крайней мере три человека.

Маленькая церквушка стояла на отшибе; одинокая, открытая всем ветрам, она гляделась в воды залива Мэнди-Бей. Если не считать ее местоположения, в ее серой основательности было что-то прочное и надежное. От мха и лишайников, покрывавших ее стены, веяло чем-то неподвластным времени. Внутри все было мирно и безмятежно, словно никакие дурные мысли или тяжелые воспоминания не могли проникнуть сквозь эту тихую ясность. Пусть бушуют ураганы, пусть все заливает потоп, церковь в Ардморе выдержит все, ибо она – бастион вечности.

Генри, стоя на коленях рядом с Кэтрин, видел ее спокойный профиль, ее темные глаза, обращенные к алтарю, и думал о том, что ни один человек, кроме него, не знает, как она прекрасна, как нежна и предана ему. А что, если прав Том Каллаген, и что, если бы не Кэтрин, он стал бы таким же жестоким человеком, каким был его дед? Эта мысль причинила ему беспокойство, и он ее отбросил, – как привык отбрасывать все неприятные мысли, – причислив к абсурдным. Он вовсе не жестокий человек. Том, верно, шутит. Он ведь всегда, насколько себя помнит, думал прежде о других, а потом уже о себе. Долг ставил выше удовольствия, добро – выше зла. Он с чистой совестью может сказать, что никогда не совершал дурного, низкого или бесчестного поступка. Правда, ему повезло, он счастлив своей работой, у него много добрых друзей; но счастье – это, в конце концов, дар Божий, и он благодарен за него. Нет, жестким, тяжелым человеком в семье был Джонни. Джонни был эгоистичен, жесток, всюду, где бы он ни находился, он сеял вокруг себя несчастье, бедняга. Знал бы Том Каллаген, что это был за человек.

И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.

Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.

– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.

– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.

– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?

– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.

– Почему же не могу? Я прекрасно живу.

– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.

– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.

– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?

– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.

Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.

Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.

– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.

– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.

– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.

Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.

– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.

– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.

– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.

– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.

– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.

– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.

Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.

– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.

– Правда?

– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.

– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.

– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.

– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».

– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.

– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.

– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.

– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.

– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.

Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.

– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?

Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.

– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.

– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?

– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.

– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.

А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.

– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.

– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.

Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.

– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.

Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.

– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.

Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.

– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.

Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.

– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?

– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.

– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?

– Наш второй малыш ведет себя спокойно.

– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.

Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:

– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?

2

В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.

Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.

Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать. Герберт, который был теперь викарием в Летароге, и его веселая толстушка жена. Можно ли было предположить, когда они были детьми, что Герберт, самый младший в семье, живой малыш с блестящими карими глазенками, станет священником? Был там и Эдвард, получивший специальный отпуск по этому случаю – его вьющиеся волосы, как всегда, стоят торчком, он разговаривает с Фанни и ее мужем Биллом Эйром, которые приехали сюда на пароходе. На лице у Фанни, как обычно, загнанное испуганное выражение – насколько он себя помнит, у нее всегда был такой вид, виной тому были, вероятно, четыре брата, при которых она была единственной девочкой, ведь честняга Билл, по совести говоря, такой добрый и покладистый человек. Господи, сколько здесь священников – рядом с Гербертом и Биллом стоит верный Том Каллаген, он весьма внимателен к своей хорошенькой соседке, это, кажется, подруга Фанни. Похоже, Том, наконец, влюбился и готов связать себя узами брака. Из Сонби прибыла тетушка Элиза, прямая, как всегда; лорнет на цепочке, она то и дело подносит его к глазам, наблюдая за собравшейся публикой с выражением крайнего неодобрения. Видно, что близкое соседство с рабочим населением Бронси крайне ее раздражает, поскольку мисс Бродрик из Бродрик-Хауса, что в Сонби, не привыкла к подобному окружению. И наконец Фанни-Роза, его мать, которая проделала такой длинный путь, приехав сюда из Ниццы, – не для того, по ее словам, чтобы посмотреть, как ее сын предстанет перед публикой и начнет произносить свои лицемерные речи, но потому, что она совсем обносилась, ей совершенно нечего надеть, и она должна купить кое-что из платья. В Париже все слишком дорого, и вообще во Франции народ жадный, они желают получать за все наличными, тогда как в Англии о таких вещах беспокоиться не принято, можно покупать и не платить годами, а если пришлют счет, просто сделать вид, что он затерялся.

Генри встретил мать в Лондоне, и всю дорогу до Летарога, где она должна была жить у Герберта, она щебетала, высказываясь в подобном роде. Генри был немало озадачен и встревожен тем, как она так свободно и привычно говорит о долгах, ведь он знал, что у нее вполне приличный доход, столь щедро назначенный ей по завещанию его деда.

Что же касается нарядов, то ему казалось, что мать не особенно интересуется тем, что на ней надето. Ее туалеты всегда представляли собой смесь роскоши и неряшества – стоило посмотреть на то, как она выглядела сегодня. Пелерина из великолепного дорогого бархата с высоким собольим воротником надета поверх старого, сильно поношенного черного платья, трен которого, неподшитый и выпачканный в грязи, волочится по земле. Зато голова была великолепна: волосы, прежде ярко-рыжие, теперь совсем поседели – с тех пор, как умер Джонни, она перестала их красить; ее зеленые, чуть раскосые глаза были совершенно такого же цвета, как и ее изумрудные серьги; она была похожа на королеву. А вот нижняя часть ее фигуры, с этим волочащимся подолом, могла бы принадлежать любой грязнухе с дунхейвенского рынка. Вот она, вся его семья. Но самой любимой среди них здесь не было, она не могла приехать, это было слишком рискованно, ребенок должен был появиться на свет со дня на день. Генри знал, что мысленно она с ним, он представлял себе, что ее рука – в его руке, ее милые, любимые глаза устремлены на него, он слышал ее голос: «Мой Генри должен говорить людям то, что он считает правильным, не нужно стремиться к тому, чтобы все время забавлять публику».

Вся беда в том, что ему гораздо легче острить, чем высказывать правильные мысли – да что там говорить, если вообще принимать политику всерьез, это конец всему. Вот стоит председатель, звонит в колокольчик, призывая к молчанию, а вот и он сам, рядом с председателем, и на него устремлено бог знает сколько враждебных глаз. Впрочем, не все ли равно? Это просто один из способов провести вечер.

Его появление было встречено мяуканьем, шиканьем и свистками, которые он слушал, улыбаясь и засунув руки в карманы, а потом достал большие часы, включил со щелчком секундомер и стал внимательно смотреть на циферблат, что вызвало у аудитории взрыв хохота, после которого наступила тишина.

– Должен вас поздравить, у вас это заняло не так уж много времени, гораздо меньше, чем в других местах, где мне приходилось выступать.

В зале снова засмеялась, и Генри, поймав рукой красную розетку, которую кинул ему кто-то из энтузиастов-либералов, приложил ее к другому борту своего фрака.

– Я не сомневаюсь в том, что доблестному избирателю отлично известно, что собой представляют политические взгляды мистера Сартора, кандидата от либералов, – сказал он. – Если это так, он знает гораздо больше, чем я. Насколько я понимаю, мистер Сартор голосовал один раз за одно, два раза за противоположное, а потом три раза снова за первое. Недавно он вам сообщил, что в свои молодые годы принадлежал к тори. Он сказал, что всосал взгляды тори с молоком матери, из чего можно сделать заключение, что он вскормлен на родине… Кроме того, он заявил, что тори – наследники книжников и фарисеев, из чего я могу заключить, что партия тори существовала еще тогда, когда древние бритты разгуливали в боевой раскраске и швыряли каменья в Юлия Цезаря с Дуврских утесов. Если бы наш поклонник истории заглянул еще подальше, он, несомненно, связал бы тори с жрецами Ваала. Я не уверен, что архитектор, воздвигший Вавилонскую башню, был тори – нет-нет, однако не исключено, что искуситель, который в недобрый час прокрался к уху многажды обманутой и многогрешной Евы, был тори. Итак, если все это верно, с тори мы покончили, этот шар окончательно выбит из игры.

Герберт, скрестив руки на груди, улыбался, слушая своего брата. Как это напомнило ему юношеские годы и дискуссионное общество в Итоне – Генри стоял, засунув руки в карманы и слегка наклонив голову, совершенно так же, как он стоит сейчас и наслаждается тем, что то и дело подшучивает над своими слушателями. Теперь, однако, он заговорил о более острых вопросах, его то и дело прерывали голоса из зала.

– Вы просите меня определить, что такое либерал? – спросил Генри. – Хорошо, я это сделаю. Либерал это тот, кто либерально, то есть свободно, обращается с вверенными ему чужими деньгами. Сейчас, по сути дела, уже нет такого понятия «либерал». Существуют только конституционалисты и революционеры.

Это, естественно, вызвало целую бурю, и Фанни, опасливо оглянувшись через плечо, подумала, как они будут выбираться из зала, если начнется свалка.

– А ну-ка свистните еще пару раз, я с удовольствием вас послушаю, – подзадоривал аудиторию Генри. – Ничто так не добавляет интереса к жизни, как хорошая словесная перепалка. Ведь если бы мы все придерживались одного мнения, мы бы все влюбились в одну и ту же женщину.

Эта острота была встречена новым взрывом хохота, но Том Каллаген, пощипывая бородку, покачал головой и обменялся понимающим взглядом с Биллом Эйром. Все это, конечно, очень забавно, однако это не способ выиграть предвыборную кампанию. Генри, по-видимому, заметил этот взгляд, потому что не прошло и трех минут, как он уже занялся обсуждением одного из самых жгучих вопросов.

– Я убежден, – говорил он, – что не следует пренебрегать институтами, которые освещены веками и прочно укрепились в душе и сознании людей. Непонимание того, к чему это может привести, – вот корень зла. Британская конституция покоится на двух столпах, это – Церковь и Государство. Те, кто отделяют Церковь от Государства, заставляя искать убежища в сектах, посягают на самую суть Конституции. Перемены ради самих перемен всегда нежелательны, поскольку они неизменно связаны с упадком.

Как это верно, думала тетушка Элиза, перемены и упадок. Это заставило ее вспомнить отца и долгие тоскливые годы, которые он провел в Летароге, удалившись от дел, вдвоем с этой ужасной экономкой, которой удалось его заполучить. Элиза была уверена, что в своем завещании он оставил ей гораздо больше денег, чем она заслуживала, к тому же неизвестно, куда девался серебряный чайный сервиз, и это просто неслыханно. Он ведь по праву должен принадлежать ей, единственной оставшейся в живых дочери; перемены и упадок, какой он умный человек, наш Генри!

– Просвещение рабочего класса должно быть основано на религии, – продолжал Генри…

Том Каллаген выпрямился в своем кресле. А-а, вот это уже идеи Кэтрин. Генри сам никогда бы до этого не додумался.

– Образование, в основе которого лежит что-либо другое, не принесет никакой пользы; а вот образование, основанное на религии, возвысит низшие классы, и они смогут занять подобающее положение в обществе. Я верю и надеюсь, – говорил он, – что в скором времени мы увидим великое возрождение Церкви, если только наше духовенство не подменит истинную сущность религии формальными обрядами христианства.

Герберт заморгал. Не намек ли это на него? В Оксфорде он прошел через фазу англиканства, но с этим давно уже покончено. Как странно слышать этот торжественный тон. Неужели он действительно так думает или просто пытается разозлить слушателей?

– Мы, партия консерваторов, предоставили массам избирательные права, – говорил Генри, – и теперь наш долг, долг каждого человека, распространить благо образования среди масс, получивших эти права. Я твердый сторонник обязательного образования. Ни один человек, по моему мнению, не имеет права растить своих детей так, как он растит поросенка или другую живность.

Как забавно, думала его мать Фанни-Роза, видеть, с какой серьезностью Генри изрекает эти глупости. Ведь кажется только вчера он бежал вверх по лестнице в Клонмиэре, прижимая ручонки к голой попке, а она неслась вслед за ним с туфлей в руке, которую и не думала употребить в дело. Какое было прелестное утро! Дети сняли с себя все и играли голышом на траве перед замком. Барбара, выглянув из окна своей комнаты, была страшно шокирована, она умоляла ее отвести детей в комнаты, прежде чем вернется дед. Нет сомнения, Генри и все остальные росли, как поросята; насколько было легче предоставить им полную свободу – пусть себе растут, как трава… И вдруг в памяти ее встал Джонни – изображая индейца, с перьями в волосах, он выглядывает из-за кустов рододендронов и целится из лука, а Джон говорит ей своим тихим спокойным голосом: «Я не могу его отшлепать, что бы он ни делал. Мы его создали, ты и я; и теперь он это все равно, что мы сами». Но все это в прошлом, и нельзя о нем думать; прошлое умерло и кануло в вечность, а вместе с ним и они тоже. А настоящее вот оно: сидеть в битком набитом неуютном зале и слушать Генри.

– Вы знаете, что я по происхождению с той стороны воды, – говорил Генри. – Нет ничего постыдного в том, чтобы быть из тех же мест, что Верк, Пальмерстон и Веллингтон, однако я могу сказать, что на этой стороне Бродрики живут уже на протяжении трех поколений, я принадлежу к третьему. Здесь жил мой дед, потом отец, здесь я жил ребенком и здесь живет мой брат. В этой стране покоятся останки моего деда. Может быть, со временем и мои упокоятся здесь же.

А потом все кончилось, были аплодисменты и свистки, пенье и крики, председатель поднял руку, призывая к молчанию, и предложил выразить благодарность; все смешалось, люди двинулись к выходу, и дело обошлось без тухлых яиц, но и без бурных оваций.

Семья отправилась в «Королевский Герб» обедать, Генри поздравляли, его хлопали по плечу по крайней мере с десяток совершенно незнакомых ему людей и еще десяток знакомых, и все говорили, что место в парламенте ему обеспечено.

– Как ты похож на моего брата Генри, твоего дядюшку, – сказала ему тетя Элиза. – Помню, он всегда приводил те же самые доказательства. А твой папа сидел, откинувшись в кресле, со щенком на коленях, и не обращал на них ни малейшего внимания. Мне так приятно было слышать твои слова о том, что непременно должен быть правящий класс. Люди, с которыми я вынуждена встречаться в Сонби, поистине ужасны. В старые времена к ним никто не поехал бы с визитом.

– Вам бы следовало пожить в Ницце, – сказала Фанни-Роза, – там не встретишь никого ниже графа. Их там как собак нерезаных. Мне понравилась твоя речь, Генри. Только я не пойму, отчего ты хочешь, чтобы пабы по воскресеньям были закрыты? Это приведет только к тому, что в субботу они напьются еще сильнее. Что же до твоего замечания по поводу католиков по ту сторону воды, то можно было бы добавить старинную пословицу: «Святой Патрик был джентльменом и родился от приличных родителей». Дадут нам, наконец, поесть в этой гостинице?

– Вы должны извинить мою мать, – смеясь сказал Генри Тому Каллагену, – живя во Франции, она приобрела вкус к изысканной пище, и теперь ей каждые полчаса подавай салаты да омлеты. Кельнер, нельзя ли поторопиться с обедом?

– Никогда в жизни мне не приходилось иметь дело с таким количеством священников, – сказала Фанни-Роза. – Разве только однажды, когда в замок Эндрифф приехал епископ Сонбийский и остался там ночевать. Он привез с собой капеллана и парочку викариев. Мы с сестрой Тилли были в то время весьма своенравными девицами, так вот, мы прокрались в их комнаты, пока все сидели за обедом, и выбросили в окно их ночные рубашки, так что их преподобиям пришлось спать в чем мать родила… Не смотрите на меня так испуганно, Билл. Я вас шокировала? Зря, вы ведь женатый человек, и вам, верно, приходилось спать без ночной рубашки.

– Вы знаете, миссис Бродрик, – обратился к ней Том Каллаген, – Генри похож на вас гораздо больше, чем принято думать. Мне часто говорили, что он – копия своего дядюшки Генри, а характером весь в деда, однако теперь я вижу, от кого он унаследовал свой острый язык.

– О да, мы, Флауэры, всегда владели даром слова, – сказала Фанни-Роза, – это частенько помогало нам выкручиваться из затруднительных положений. Нет, больше всего на меня похож Герберт, и он так боялся того, что из него может получиться, что со страха надел на себя собачий ошейник.[4] Что же касается Генри, то люди правы, сравнивая его с дедом и дядюшкой. В нем сочетается трезвый практицизм первого и шарм второго. Посмотрим, какое из этих качеств возьмет в нем верх… Что это нам принесли? Жареную свинину? Мне постоянно хотелось жареной свинины, когда я носила Эдварда, поэтому у него, наверное, такие курчавые волосы, но с той поры я видеть ее не могу. Скажите кельнеру, чтобы принес мне вместо нее рыбу.

Братья подмигнули один другому. Их матушка была весьма весело настроена. Кэтрин ошиблась, единственный раз в жизни, подумал Генри, когда Фанни-Роза подняла рюмку и выпила за здоровье будущего кабинет-министра. Она, должно быть, счастлива, как никогда, и совсем забыла про Джонни. Как она поразительно хороша – пышные седые волосы, зеленые глаза, изумруды в ушах, если, конечно, не заглядывать под стол на оборванный подол. Сколько ей сейчас лет? Пятьдесят три или четыре, он не уверен. Праздник удался на славу, даже тетя. Элиза раскраснелась, оживилась и перестала выражать неудовольствие по каждому поводу. У Фанни не было уже такого озабоченного вида, а священники вели себя точно кутящие школьники, и раскатистый смех Тома Каллагена был слышен во всем зале. Если бы Кэтрин тоже была здесь, думал Генри, чаша его счастья была бы полной.

Голосование состоялось на следующий день, и результаты должны были стать известны к шести часам; объявляли их обычно со ступеней Ратуши. Весь этот день Генри провел в состоянии лихорадочного ожидания. Теперь, когда больше не нужно было произносить речи и собирать голоса, то есть разъезжать по улицам Бронси в коляске, украшенной голубыми лентами, наступила некая реакция. Трудно было дожидаться результатов в течение целого дня. Он почему-то не мог есть вместе со всеми и позавтракал в одиночестве в маленьком пабе на окраине города, где, как он надеялся, никто его не узнает. Затем прошелся по улицам Бронси, заметив, что почти у всех встречных красные розетки в петлицах – цвета либералов, – тогда как голубых он насчитал за весь день всего десяток. Возможно, его сторонники, убеждал он себя, проголосовали раньше, и вообще это не такие люди, чтобы разгуливать по улицам. Как все это смешно, и какой он дурак, что так волнуется. Неожиданно для себя он оказался возле пароходной конторы Оуэна Вильямса, компании, которая занималась перевозкой меди для Бродриков еще со времен его деда. Он зашел, чтобы поговорить с молодым Вильямсом, человеком, немного старше его самого, относительно перспектив на будущее лето. Здесь по крайней мере были люди с голубыми розетками, и он испытал громадное облегчение, а Вильямс к тому же уверил его, что, когда он ходил голосовать, примерно часов в десять, вся улица была запружена каретами, у владельцев которых были на лацканах розетки того цвета, что нужно.

– Вот будет замечательно, – сказал он, – если наш округ будет представлять такой человек, как вы. Я непременно доставлю себе удовольствие: приду на заседание парламента, чтобы послушать вашу вступительную речь.

– Но ведь я еще не избран, – протестовал Генри.

– Ну, самое трудное уже позади.

Они еще поговорили, обсуждая дела рудника в Дунхейвене, перевозки, торговлю медью вообще, и Генри как раз собирался уходить, когда мистер Вильямс сказал, как бы между прочим, что Генри уже не первый член семьи, который сегодня к ним приходит.

– Да что вы? – удивился Генри. – Кто же это был?

– Сегодня утром заходила ваша матушка, – сказал мистер Вильямс. – Я нахожу, что она отлично выглядит. Она, видите ли, заходила насчет продления долгового обязательства, и я, конечно, сказал, что все будет в порядке.

– Долговое обязательство? – повторил Генри.

– Да, в прошлом квартале мы ссудили ей пятьсот фунтов, как вы помните; чек мы послали ей во Францию, и теперь она хочет получить еще столько же. Мы, разумеется, вычли эту сумму из того, что вам причиталось от нас получить в конце года. Она сказала нам, что таково ваше распоряжение.

Генри ничего не мог понять. Он не давал никаких распоряжений и ничего не знал о займе, полученном матерью. Она, как видно, действовала через его голову, не имея на это никакого права… Молодой Вильямс смотрел на него с любопытством. Генри с трудом удалось взять себя в руки.

– О да, – сказал он, – теперь я припоминаю, мы с матушкой говорили об этом. Ну, мне пора идти, рад был встретиться с вами.

– До свидания, мистер Бродрик, и желаю вам удачи.

Генри вернулся в отель в полной растерянности. Боже мой, как могла маменька так поступить, лгать этому Вильямсу, вместо того чтобы просто прийти к нему и попросить денег. Он не мог этого понять. Зачем ей понадобились деньги и как, черт побери, она их тратит? Придется с ней поговорить, задать ей кое-какие вопросы, нельзя же держать все это в себе. Если бы Кэтрин была здесь, она бы знала, что делать.

Фанни и Билл сидели в холле отеля вместе с мисс Гудвин, подругой Фанни, а рядом, как водится, находился Том Каллаген, готовый ей услужить. Герберт куда-то вышел. Если бы там не было мисс Гудвин, Генри, вероятно, посоветовался бы с Биллом и Томом, но не мог же он обсуждать такую щекотливую тему в присутствии постороннего лица.

– Где матушка? – неуверенно спросил он.

– Должно быть, у себя в комнате, – ответила Фанни. – А ты где был? Мы уже беспокоились. У тебя усталый вид.

– Нервы, – сказал Том. – У нашего бедняги Генри до сих пор все шло гладко, а сейчас он не уверен – что-то принесет ему сегодняшний день?

Генри ничего не ответил. У него не было настроения для шутливой беседы. Он поднялся на второй этаж гостиницы, прошел по коридору до номера матери и постучал в дверь. Фанни-Роза провела в этой комнате всего три дня, но уже успела превратить ее бог знает во что: по полу были разбросаны туфли и ботинки, на стульях валялись платья, а на туалетном столике были свалены в кучу шпильки, перчатки, бархотки и носовые платки. Фанни-Роза сидела на кровати, рядом с ней стоял чемодан, и она что-то в него прятала под сложенные платья.

– Герой-победитель, – с улыбкой приветствовала она вошедшего сына. – У тебя не болит живот, бедный мой мальчик? У твоего отца всегда болел живот перед бегами. Нервы, бывало, натянуты до предела, а притворяется, что ему безразлично, выиграют его собаки или нет.

– Я пришел сюда не для того, чтобы разговаривать о выборах, – сказал Генри, садясь рядом с ней на кровать. – Мне безразлично, так это будет или иначе. Я пришел поговорить о вас.

Фанни-Роза удивленно приподняла брови; встав с кровати, она подошла к туалетному столику и стала расчесывать волосы.

– Я только что заходил к Оуэну Вильямсу, перед тем как прийти сюда, – сказал Генри, – и он мне сообщил, что вы были у него утром и взяли в долг пятьсот фунтов, сказав, что действуете по моим указаниям. Кроме того, он мне сказал, что вы взяли такую же сумму и в прошлом квартале. Дорогая матушка, что все это означает?

– Милый мальчик, ты выглядишь совсем как школьный учитель, – засмеялась Фанни-Роза. – Тебе бы следовало выступить в поддержку мистера Гладстона, вместо того чтобы быть его противником. Да, этот молодой мистер Вильямс был весьма любезен. Я ему очень благодарна.

– Но я не понимаю, – настаивал Генри, – скажите на милость, почему вы не пришли за деньгами ко мне, вместо того чтобы действовать за моей спиной, ссылаясь на распоряжения, которых я не давал?

– Я думала, так будет проще, – зевнув, ответила Фанни-Роза. – Не хотелось причинять тебе беспокойства.

– Мне гораздо беспокойнее, когда я узнаю, что вы таким странным образом занимаете деньги в пароходной компании, – сказал сын. – Разве вы не понимаете, дорогая, что это против всяких правил? Строго говоря, если называть вещи своими именами, это попросту нечестно.

– Никогда не разбиралась в таких вещах, – беспечно отозвалась Фанни-Роза. – Мне все операции с деньгами кажутся бесчестными. Я ничего не понимаю в цифрах, моя голова для этого не приспособлена.

Генри смотрел, как она расчесывает свои пышные седые волосы. Похоже, она не испытывает ни малейшего стыда, она безответственна, как ребенок.

– Разве вы не можете прожить на те деньги, которые дедушка оставил вам по завещанию? – с удивлением спросил Генри. – Мне всегда казалось, что жить во Франции гораздо дешевле.

– Ах, мой милый, жизнь везде дорога, – сказала мать. – Всякие там обеды, путешествия, то одно, то другое – мне всегда не хватает денег.

Она все время уклоняется от прямого ответа, подумал Генри; она и не думает отвечать откровенно.

– По завещанию деда вам было назначено около тысячи двухсот фунтов, – решительно продолжал Генри. – За виллу вы платите, если перевести на английские деньги, всего пятьдесят. Ну, скажем, еще прислуга – у вас ведь кухарка и горничная? – расходы на еду – на это идет никак не больше сотни в год; туалеты, кое-какие развлечения, это еще пятьдесят; все это составляет двести фунтов, матушка, и на руках у вас остается тысяча. Что вы делаете с этими деньгами, и почему вам пришлось занять тысячу фунтов у Оуэна Вильямса?

– Я же тебе говорю, они куда-то уходят, – сказала Фанни-Роза. – Не спрашивай, как и куда. Я не имею ни малейшего понятия, Генри, милый мой мальчик, оставь ты свою учительскую мину, она так тебе не идет, и когда ты будешь приветствовать своих избирателей, будь самим собой, обаятельным и всегда с улыбкой. Ты сидишь на моих серьгах, дорогой. Брось их, пожалуйста, мне.

Она говорила тихим голосом, поглядывая на него краешком глаза, и он встал с кровати, подошел к ней и осторожно вдел серьги ей в уши.

– У тебя такие же руки, как у твоего отца, – сказала она. – Теперь я понимаю, почему Кэтрин так тебя любит… Дай Бог, чтобы вы оба были счастливы.

Он видел в зеркале ее лицо. Не слезинка ли там притаилась, в самом уголке глаза? Но ведь она все время улыбается.

– Матушка, – сказал он, повинуясь порыву, – почему бы вам не оставить Францию и не поселиться с нами в Клонмиэре? Кэтрин будет счастлива, если вы будете с нами, и кроме того, это ведь ваши родные места, ваша родина. Фанни-Роза покачала головой.

– Не говори глупостей, – весело сказала она. – Моя жизнь вполне меня устраивает. Люди такие забавные, и живут они весело. Кроме того, не годится матери жить вместе с сыном, однажды я пыталась, и ничего не получилось. Как ты думаешь, какую шляпку мне сегодня надеть?

– При чем тут шляпки? Матушка, измените свое решение, переезжайте жить к нам. У вас будут отдельные комнаты, вы будете делать все, что вам угодно, никто не будет вмешиваться в ваши дела.

– Нет, мой родной.

– Вы мне не скажете, что у вас происходит с деньгами?

– Ах, Генри, к чему все время говорить об одном и том же?.. Посмотри, уже половина шестого, мы должны быть в Ратуше. Беги и скажи всем остальным, пусть они будут готовы. Мне нравится Том Каллаген, он такой чуткий, не то что другие священники. Тебе везет с друзьями. А вот у Джонни их никогда не было… Поцелуй меня, мой смешной серьезный сын, и не беспокойся больше обо мне. Я больше никогда не побеспокою мистера Вильямса, это я тебе обещаю. Следующий сезон принесет мне удачу, я это чувствую.

– Что вы хотите этим сказать? – улыбнулся Генри. – Вы говорите словно лавочник, как будто надеетесь заработать какие-то деньги.

Она бросила ему мимолетный взгляд и поправила волосы на висках.

– Пойдем, найдем остальных, – сказала она, – и не забудь вдеть цветок в петлицу. Слава Богу, у меня очень красивые дети.

Это бесполезно, думал Генри, спускаясь следом за ней по лестнице, от нее все равно ничего не добьешься. Она все время ставит между нами преграду. Улыбается, ласково на тебя смотрит, говорит ничего не значащие слова, а что делается у нее внутри – неизвестно… И он подумал об отце, который так ее любил, неужели и с ним было то же самое, и она ускользала от него даже в минуты самой тесной близости…

Вся семья ожидала их внизу в холле, и сразу же были заказаны экипажи, чтобы везти их в Ратушу.

Однако улицы были забиты народом, все двигались в одном с ними направлении, и лошади вынуждены были тащиться шагом, иначе они передавили бы людей.

Генри дал указание кучеру подвезти их к заднему входу в здание, потому что, если бы он стал подниматься по ступенькам на глазах у всей толпы, собравшейся на площади, его бы сразу узнали.

Даже отсюда слышались возбужденный гул и говор – совершенно так же шумит народ, сбежавшийся посмотреть на казнь, заметила Фанни-Роза, и когда коляски свернули в узенькую боковую улочку позади Ратуши, они увидели бесконечные ряды людей, устремивших взор наверх, на балкон – они смеялись, махали носовыми платками и шляпами.

– Мы, наверное, явились еще позже, чем я предполагал, – быстро сказал Генри, – мне кажется, результаты уже объявлены.

Он помог матери и сестре выйти из экипажа и, оставив их на попечение братьев, зятя и Тома Каллагена, взбежал по узкой лестнице, которая вела в зал заседаний на втором этаже. Сердце у него колотилось и в первый раз в жизни дрожали руки. Он вошел в зал, полный людей, где стоял оживленный говор. Снаружи бесновалась толпа, приветствуя победителя. А там, на балконе, держа шляпу в руке и кланяясь направо и налево, стоял мистер Сартор, кандидат от либералов. Что-то оборвалось в сердце Генри, к горлу подступила волна разочарования.

«О, черт, – подумал он про себя, – да будь оно все трижды проклято…»

А потом улыбнулся, пошел к балкону, протянул руку, а мистер Сартор, новый член парламента от Бронси, обернулся и, увидев его, поманил рукой, указав на место рядом с собой на балконе. Кандидат от либералов был избран большинством в восемь тысяч голосов.

– Ну, вот и все, – сказал Генри, когда аплодисменты стихли и толпа рассеялась, чтобы отпраздновать победу в пабах. – И я должен теперь признаться перед всей семьей, что я ни на одну минуту не надеялся, что одержу победу. Это был просто интересный опыт, и я получил большое удовольствие. А теперь вернемся назад в отель, пообедаем на славу и забудем всю эту историю.

– Речь спортсмена, – сказал Том Каллаген, беря приятеля под руку. – Не могу не признаться, что я разочарован. Мне так хотелось явиться в Вестминстер и посмотреть, как ты заговоришь этих типов до смерти. Ну да ладно, не пришлось так не пришлось, зато ты останешься с нами в Дунхейвене.

– В другой раз больше повезет, старина, – сказал Эдвард.

– Ну нет, второго раза не будет, – ответил Генри. – Это была моя первая и последняя попытка заняться политикой. Один раз можно выставить себя дураком, это еще ничего, но во второй раз было бы уже слишком.

Он говорил весело и непринужденно, стараясь скрыть свое разочарование. Семья не должна думать, что он огорчен, да он вовсе и не огорчен, пытался он убедить себя. Самое скверное, это когда человек не умеет достойно проигрывать. Нет, это просто небольшой укол для моего самолюбия. Ведь до сих пор Генри Бродрику удавалось все.

– Я просто не понимаю, как они могли голосовать за мистера Сартора, – сказала Фанни-Роза, – это такой удивительно непривлекательный человек. У него скверные зубы, что абсолютно непростительно, и никаких манер, сразу видно, что человек невоспитанный.

– Для жителей Бронси это не имеет значения, миссис Бродрик, – сказал Том Каллаген. – Они считают, что мистер Сартор лучше осведомлен об их жизни, чем Генри, потому они его и выбрали.

– Ну конечно, человека, который питается одним хлебом и овсянкой, очень легко убедить в том, что он страдалец, – ответила Фанни-Роза, – вопрос только в том, лучше ли ему станет оттого, что он будет об этом знать.

– Политика – это азартная игра, и ничего больше, – сказал Генри, – и если ты проиграл, то платишь проигрыш и забываешь о нем, что я и собираюсь сделать.

– Это указывает на то, что ты благоразумный и уравновешенный человек, – сказал Том Каллаген, – заядлый игрок никогда не может понять, что он побит, он продолжает ставить снова и снова, пока это не сделается болезнью, и он вообще уже не может остановиться. Это одна из форм ухода от действительности, такая же, как пьянство, – это у человека в крови. Однако я не понимаю, отчего мы вдруг стали так серьезны. Генри, дружище, пусть ты потерпел поражение на выборах, но ты себя вел как настоящий джентльмен, и я тобою горжусь.

– Мы все тобой гордимся, – сказала его мать, потрепав сына по щеке. – А как он великолепно выглядел, как был красив, когда стоял на балконе рядом с этим противным человеком. Я уверена, что все они жалели, что голосовали за него, а не за Генри.

Итак, все Бродрики вернулись в отель, испытывая ощущение какой-то пустоты и стараясь этого не показать, а когда они входили в холл, к Генри подошел мальчик-слуга и протянул ему телеграмму на подносе.

– Какой-то шутник посылает поздравление, – сказала Фанни-Роза. – Не открывай ее, ты только расстроишься.

Но Генри уже разорвал конверт и читал то, что там написано. Он поднял голову, глаза его сияли, и он помахал бумажкой перед собравшимися.

– К дьяволу политику! – воскликнул он. – Кому она нужна? У меня родился сын, а все остальное не имеет значения.

Его окружили, заглядывая ему через плечо.

Телеграмма была короткая, однако там было все, что нужно.

«Не огорчайся, если выборы будут неудачными. У тебя родился сын, и мы оба ждем тебя дома. Он похож на тебя, я назвала его Хэл. Моя любовь и все мои мысли с тобой. Кэтрин».

– Разве я не говорил, – сказал Генри со счастливой улыбкой, – что она единственная и неповторимая? Позови кельнера. Том. Хоть я и потерпел сегодня поражение, но шампанского мы все равно выпьем.

3

Дни текли размеренно и безмятежно; в них был некий внутренний ритм, неспешная поступь; события чередовались, сменяя одно другое, как времена года, и ничто не нарушало их медленного течения. Жизнь представляла собой нечто определенное и надежное, и Генри, сидя за завтраком зимним утром, знал, что следующая зима будет точно такой же, все будет следовать привычному распорядку, и так до весны, а потом наступит лето и осень, и каждый месяц даст ему то, чего он желает, планы его созреют и будут осуществляться. Зиму и весну семья проведет в Клонмиэре, а потом, в конце апреля, Генри, Кэтрин и дети отправятся на ту сторону воды, чтобы провести сезон в Лондоне. Как приятно, думал он, после долгой неспешной зимы в Клонмиэре вдруг снова услышать звуки уличного движения, городской шум, ощутить присутствие миллионов людей, прогуляться майским утром по парку, болтая по дороге с друзьями, которых он может там встретить, потом пойти в клуб на Сент-Джеймс-стрит и почитать там газеты, снова поболтать, чтобы провести время до того момента, когда нужно будет ехать вместе с Кэтрин на Беркли-сквер, Гровенор-стрит или еще в какой-нибудь другой дом, куда они приглашены на ленч. В этих домах всегда бывает весело, обычно за столом собирается пятнадцать-двадцать человек, в основном все знакомые, а если и незнакомые, тоже неплохо, ведь всегда приятно встретить новых людей. Днем – обычные развлечения сезона: выставка картин, концерт или скачки, однако к пяти они по возможности возвращались домой, потому что Кэтрин любила проводить это время с детьми и огорчалась, если это не удавалось. Кроме всего прочего, ей полезно было отдохнуть перед тем, как снова ехать на званый обед. Генри любил этот час между шестью и семью, любил посидеть у открытого окна в гостиной перед ящиком с красивыми яркими цветами, неторопливо обсуждая события дня. Беседа, которая ведется исключительно ради самой беседы, бесконечное перемалывание одного и того же, пока тема не будет исчерпана до конца. Он купался в этой атмосфере благополучия и, улыбаясь, отправлялся наверх переодеваться к обеду, ожидая, что через короткое время Кэтрин позовет его из своей спальни через открытую дверь. Друзья, к которым они приглашены, накормят их хорошим обедом, после которого будет музыка, будет выступать какая-нибудь заезжая знаменитость, а потом, около полуночи – домой, спать с ощущением приятной сытости и довольства жизнью, а на следующий день все повторится сначала. На этих приемах Кэтрин была необыкновенно хороша, и он всякий раз испытывал гордость, когда дворецкий докладывал об их приходе, и все головы поворачивались, чтобы на нее посмотреть, когда она шла впереди него к хозяйке дома, шелестя шелком платья. То, как она выглядит, думал он, как держит веер одетой в перчатку рукой, ее улыбка, наклон головы выделяют ее из всех женщин, причисляя к совсем другому классу; никто из присутствующих не мог бы с ней сравниться. Иногда к нему кто-нибудь подходил, приветственно протягивая руку: «Бог мой, Генри, я не видел вас с самых студенческих лет в Оксфорде!», затем следовали воспоминания, приветствия, и потом: «Вы, кажется, не знакомы с моей женой. Кэтрин, это мой старинный друг».

– Вы знаете, – говорила хозяйка дома за обедом в принятой тогда веселой, слегка насмешливой манере, – все уверяют, что вы с женой – самая красивая пара в Лондоне. Люди становятся в очередь, только чтобы посмотреть, как мистер и миссис Бродрик едут воскресным утром в церковь.

И еще масса других глупостей в том же роде каждый день, которые, как уверял Генри, он принимает с юмором, а все-таки приятно, что тобой восхищаются, приятно сознавать, что его и Кэтрин соединяют вместе таким образом.

Генри оставался верным своей клятве и больше не играл в политику, однако оставался ревностным консерватором, и когда бывал в окрестностях Бронси, его обычно удавалось залучить на какой-нибудь банкет; в этих случаях его острый ум и занимательные истории немало способствовали развлечению общества. В шестьдесят седьмом году его сделали главным шерифом графства, и семье пришлось довольно надолго поселиться в Сонби; целые полгода они жили в Бродрик-Хаусе вместе с тетушкой Элизой.

Маленький Хэл, по словам тетушки, очень походил на своего деда, ее брата Джона. У него были те же мечтательные глаза, те же губы и та же манера гладить собаку или кошку, когда ему не хотелось, чтобы на него обращали внимание, и он мог часами играть самостоятельно, совсем, как Джон, когда был маленьким.

– К тому же, – добавила тетя Элиза, – он унаследовал вашу сдержанность и осторожность, поэтому он мало чего добьется в жизни, если не выработает в себе энергии и напора Генри. Должна признаться, я люблю энергичных молодых людей.

– У Хэла будет достаточно энергии, если ее направить по верному пути, – улыбнулась Кэтрин. – Он нуждается в ободрении, требует терпения, ему нужен кто-то, кто вселит в него уверенность в себе. Когда нужно разговаривать и двигаться, он должен себя заставлять, тогда как для Молли это не составляет никакого труда. Она будет скользить по жизни весело и без малейших затруднений. А Хэл совсем другой, ему обязательно нужен кто-то, кто будет держать его за руку.

Тетушка Элиза фыркнула и щелкнула лорнетом, водворяя его на место у себя на груди.

– Мой отец не обратил бы никакого внимания на подобные разговоры, – сказала она. – Когда мы были детьми, нас никто не держал за руку, и я всегда гордилась тем, что у меня достаточно здравого смысла и что я практична. Именно поэтому я прожила дольше, чем все мои братья и сестры. Моя младшая сестра, тетушка вашего Генри, была страшно сентиментальна и слабовольна, да и у Джона – я всегда это говорила – не было, так сказать, становой жилы. В нашей семье встречаются слабовольные люди, есть у нас такая линия, Кэтрин, и это необходимо принимать во внимание.

Как приятно было сесть наконец снова на пароход до Слейна, пересечь пролив, прикатить домой в Дунхейвен через Мэнди и Эндрифф и оказаться в Клонмиэре. Проснувшись на следующее утро, Генри первым делом подумал, зачем он вообще куда-то уезжал. Высунувшись из окна спальни, он смотрел на бухту, и перспектива грядущего дня наполнила его радостью.

Завтрак в столовой, а потом – в библиотеку, туда явятся с докладом приказчик и прочие служащие. Старик Тим, которому было трудно ходить из-за боли в суставах, однако он краснел от негодования всякий раз, когда ему предлагали с почетом отправиться на покой; Салливан, старший садовник, племянник старика Бэрда, ныне покойного; егерь Филлипс, скотник Магони – лица, которые он видел в имении с самого детства. Если до ленча оставалось время – прогулка по всему имению через лес и на ферму, а потом парком домой, по тропинке вдоль залива. Днем на шахты, посмотреть, все ли там в порядке. Заехать по дороге к милому Тому в Хитмаунт, пригласить его и Хариет к обеду, выслушать и передать все накопившиеся сплетни. Как хорошо, что он выставил свою кандидатуру в Бронси, пусть даже его не выбрали, зато благодаря этому Том познакомился с Хариет, ясноглазой подругой Фанни, и теперь у них маленькая дочка Джинни, которую привозят в Клонмиэр, где она носится по дому вместе с его собственными ребятишками. Потом чай у ярко пылающего камина в гостиной, после которого из детской спускаются дети и рассаживаются вокруг Кэтрин. Молли, с пушистыми темными волосами, обычно самая бойкая, первая предлагает, что они будут делать, какую книжку будут читать, в то время как Хэл просит поиграть ему на фортепиано, глядя вокруг серьезными, круглыми, как у филина, глазами; дело кончалось тем, что ради Кити, второй дочери и самой младшей из детей, Кэтрин начинала играть джиги и другие старинные танцы, живые и веселые, и все трое детишек танцевали до упаду, и даже Хэл, забыв робость, прыгал и скакал веселее всех. Потом Кэтрин закрывала фортепиано, возвращалась в свое кресло и читала детям книгу, очень медленно, с многочисленными объяснениями.

– Вся беда в том, – сказал ей однажды Генри, – что ты очень устаешь с нашими детьми. Они не дают тебе ни минуты покоя.

– Дети никогда меня не утомляют, – ответила она. – Уверяю тебя, нисколько. Если бы мне было трудно, я бы отправила их в детскую.

– Я тебе не верю, – сердито сказал Генри. – Ведь если Хэл воображает, что ему нездоровится, а у тебя в это время голова раскалывается от боли, ты все равно будешь сидеть возле него целый день и не подумаешь о себе. А потом, если мне вечером хочется с тобой поговорить, ты не можешь, потому что слишком устала.

– Дорогой, мне кажется, что ты несправедлив первый раз в жизни. Неужели когда-нибудь случалось, что я была слишком усталой для моего Генри?

Он посмотрел на нее совсем так, как смотрит капризный обиженный ребенок, но потом лицо его прояснилось, приняв свое обычное выражение, он наклонился с улыбкой и поцеловал ей руку.

– Прости меня, – сказал он. – Я так тебя люблю.

И он вышел из комнаты, стыдясь своей вспышки, чтобы обсудить с егерем охоту, намеченную на следующую субботу, однако в голове у него, словно надоедливая муха, жужжали слова, сказанные на прошлой неделе Вилли Армстронгом: «Я надеюсь, что шалунья Кити завершит состав вашего семейства. Если у Кэтрин будет еще один ребенок, я не могу ручаться за последствия».

Однако не стоит об этом думать. Следует забыть все неприятности, все досадные мелочи. Кажется, именно такого принципа придерживается его матушка? Иногда он получал от нее письма – бессвязные каракули, написанные ни о чем, – а в тех редких случаях, когда она приезжала их навестить, у нее была одна-единственная цель: занять денег… Он больше не спрашивал, зачем они ей нужны, а просто выписывал чек и вручал ей, не говоря ни слова. Это было отвратительно – одна из тех неприятностей, которые следовало загнать в самый дальний угол сознания. Это был единственный секрет, который он хранил от Кэтрин. Он безумно боялся, как бы легкомысленная расточительность матери не стала известна остальным членам семьи, всем друзьям и знакомым и не вызвала бы скандала, как это произошло в случае с Джонни.

Между тем им предстояли грандиозные празднества. Третьего марта тысяча восемьсот семидесятого года шахтам исполнится пятьдесят лет, и Генри намеревался пышно отпраздновать это событие. На руднике будет настоящий обед для всех шахтеров, служащих и их семей, а также для моряков, которые обслуживают суда, перевозящие медь в Бронси. Будут говорить речи, произносить тосты, – словом, все будет так, как любит Генри. А потом, на следующий день, в Клонмиэре состоится обед для жителей графства и для всех тех, кто так или иначе был причастен к подписанию первого контракта, касающегося шахт. Семейство Лэмли из Дункрума, Флауэры из Эндриффа, все родственники и, разумеется, соседи, которые на протяжении пятидесяти лет так или иначе пользовались благами от рудника на Голодной Горе. Билл Эйр и Фанни привезут своих детей: сына и дочь; Герберт с женой и сыновьями прибудут с той стороны из Летарога; приедет и Эдвард, только что вернувшийся из-за границы, и тетушка Элиза, если она отважится перебраться через воду в это ненастное время года. Конечно же, почетное место будет отведено Тому и его жене и старому дядюшке Вилли, который помог Герберту появиться на свет. Молли, Хэлу и Кити будет позволено попозже лечь спать и сидеть за столом вместе со взрослыми. В голове у Генри роились планы, сменявшие друг друга с быстротой молнии, так что Кэтрин, смеясь, объявила, что у нее кружится голова, и она не знает, как ей удастся разместить всех гостей. Сыновьям Герберта придется спать в лодочном сарае, а Эдварда с молодой женой придется поместить в мансарде. Генри только отмахнулся.

– Кого-нибудь возьмет к себе Том, еще кого-то можно поселить к дяде Вилли; как-нибудь устроимся. – Потом он улыбнулся и лукаво посмотрел на жену. – А через год у нас будет вдвое больше места.

– Почему? Что ты хочешь сказать? – спросила она.

Но он только качал головой, не желая говорить, и она гадала, что это за новые проекты родились в его беспокойной голове.

Наступило первое марта, тихое и спокойное; с залива Мэнди-Бей дул мягкий западный ветер, покрывая рябью воды бухты, а на склоне возле замка распустились золотистые и алые крокусы. На небе не было ни облачка, и яркие лучи солнца освещали Голодную Гору. В течение всего дня к Клонмиэру один за другим подъезжали Бродрики. Герберт из Летарога со своей женой Кэйси и двумя старшими детьми Робертом и Берти; Эдвард со своей молодой женой Уинифрид, а попозже днем прибыли Фанни с Биллом и детьми: Уильямом и Марией. Тетушка Элиза приехала вместе с семьей Герберта и, несмотря на свои семьдесят два года, перенесла путешествие лучше, чем остальные. Как это приятно, думал Генри, что вся семья собралась здесь, под его крышей, что брат пожимает руку брату, невестка здоровается с золовкой, а детишки-кузены настороженно стоят, поджав одну ногу, и рассматривают друг друга краешком глаза. Все направились в столовую, где была сервирована грандиозная трапеза – чай, причем тетушку Элизу посадили на почетное место во главе стола, что доставило ей громадное удовольствие.

– Как часто я сидела за этим столом, – говорила она им, – дедушка сидел там, где теперь сидишь ты, Генри, а Барбара на моем месте. Джон, ваш папа, вечно опаздывал к столу. Дедушка очень на него сердился, и я должна сказать, что сама я не люблю неаккуратность почти так же, как и он, это такое неуважение к другим, такая небрежность. Барбара никогда не делала Джону замечаний на этот счет, что свидетельствует только о ее слабости, а ваша тетушка Джейн не могла переносить, когда его бранили. Бедняжка Джейн, ей было бы теперь шестьдесят лет, если бы она осталась жива.

А Хэл, который чувствовал себя не совсем ловко во всем великолепии новой итонской курточки, надетой на него по случаю приближающегося десятого дня рождения, который вот-вот должен был наступить, смотрел на портрет своей двоюродной бабушки и думал, как хорошо, что она осталась молодой и красивой и не состарилась, как другая его бабушка Элиза. Когда они жили в Сонби, она имела обыкновение выходить из своей комнаты и бранить его, если он шумел на лестнице. Но даже бабушка Джейн не могла сравниться с мамой, чей портрет тоже висел в столовой, и Хэл, переводя взгляд с портрета на оригинал, переглянулся с матерью и улыбнулся. Он был счастлив, что она заметила, как он на нее смотрит, это было вроде их общего секрета. Кто-то толкнул его ногой под столом. Это была Молли, она хмурилась, глядя на него. «Не спи», – сказала она ему одними губами, и он вздрогнул, сообразив, что не обращает никакого внимания на своего соседа справа, Роберта из Летарога, который спрашивал его со всем превосходством своих тринадцати лет, какая рыба водится в заливе.

– Килига и сайда, – ответил он очень вежливо. – Может быть, тебе захочется покататься со мной на лодке, если папа разрешит?

– Подумаешь, морская рыба, – насмешливо протянул Роберт. – Какой интерес ее ловить? У нас дома, например, ловится форель.

– У нас в озере на Голодной Горе тоже водится форель, бурая, – быстро ответил Хэл. – Говорят, рыбок туда посадили феи, а по ночам они превращаются в человечков и работают в шахтах.

Тринадцатилетний Роберт посмотрел на своего младшего кузена и отвернулся. Хэл какой-то странный, решил он. Как это досадно. И мальчик обернулся к флегматичному Вильяму Эйру, чтобы поговорить с ним о крикете.

Погода держалась во все время праздника, и жители Дунхейвена стояли у дверей своих коттеджей и смотрели на экипажи, которые ехали через деревню на рудник. Самые молодые и любопытные высыпали на дорогу; всем было страшно интересно, как это «господа» будут сидеть за столом рядом с шахтерами. Полная луна освещала Голодную Гору, было светло как днем, когда экипажи развернулись и остановились возле сушильных сараев, которые были подметены, вычищены и превращены в банкетный зал с помощью трех огромных столов. По стенам, с правильными интервалами, были развешены свечи в специальных подсвечниках, а в качестве сидений служили длинные скамьи, позаимствованные для этого случая в школе. В дальнем конце сарая стояли группой официанты, важные и напыщенные, присланные из Слейна рестораном, который должен был обслуживать банкет. Когда прибыли Бродрики, шахтеры, их жены и дети уже сидели за столом. Приход Генри и Кэтрин приветствовали троекратным «ура» и громом аплодисментов – это было организовано управляющим, мистером Гриффитсом, и явилось полной неожиданностью для Генри, который стоял рядом с женой и растерянно улыбался.

– Я поблагодарю вас за приветствие после ужина, – сказал он им, когда аплодисменты стихли. – А теперь приступим к самой важной части нашего вечера, и я надеюсь, что вы так же голодны, как я.

Суп, жареная баранина и говядина, после этого яблочный торт; изобилие эля, которым все это запивалось, привело всех в хорошее настроение. Если в начале говорили вполголоса и степенно, то вскоре над столом уже стоял громкий гул голосов, и Генри, подмигнув управляющему, заметил, что самый верный путь к сердцу человека лежит через желудок. Его речь, когда он наконец поднялся с места, чтобы ее произнести, была коротка, ибо, как он сказал, после девяти часов вечера человеку не хочется слушать никого, кроме себя, и поскольку следующий день – полный выходной, то чем раньше они начнут им пользоваться, тем лучше. После этого он объявил, что отныне каждому шахтеру повышается плата за его труд, что было встречено громкими одобрительными криками, и единственным диссонансом был выкрик, раздавшийся из глубины сарая: «И давно пора!» Генри, вспомнив Бронси и то, что ему приходилось там выслушивать, сохранил полное спокойствие.

– Могу вам сказать, – добавил он, – что я человек, который заботится в первую очередь о своих собственных интересах, и идея эта не моя, а миссис Бродрик. Ее вам и следует благодарить.

Кэтрин тоже наградили аплодисментами, она улыбнулась, слегка покраснела и не сказала ни слова.

– В этот день, пятьдесят лет тому назад, – продолжал Генри, – мой дед Джон Бродрик подписал контракт с мистером Робертом Лэмли из Данкрума, и на Голодной Горе была заложена первая шахта. Поначалу шахтерами работали приезжие из Корнуола, среди нас еще есть эти люди, теперь они уже на отдыхе, а их сыновья остались жить у нас и продолжают работать. Все же остальные, даже если они живут и не в Дунхейвене или поблизости от него, все равно принадлежат к этому краю и знают, что наши гранитные горы не поддаются лому и лопате подобно другим, более податливым холмам, сложенным из мела. С самого начала моему деду приходилось привозить порох, чтобы он делал свое дело – вырывал медь из Голодной Горы, и хотя в настоящее время в нашем распоряжении имеются более совершенные машины и взрывчатые вещества, мы по-прежнему имеем дело с упрямым гранитом. Все так же дуют западные ураганные ветры, препятствуя доставке нашей меди в Бронси во время зимних месяцев, и, что, возможно, важнее всего, мы по-прежнему имеем дело с такой неверной изменчивой штукой, как торговля медью. Взлеты и падения в этом деле не зависят ни от вас, ни от меня, а зависят от изменения в потребности и от того, что в других странах открывают новые месторождения. У медных шахт на Голодной Горе были свои трудности, так же как и у других шахт. Моему деду приходилось иметь дело и с рабочими волнениями, и с наводнением, а также с другими осложнениями. Я, слава Богу, был от этого избавлен. Нынешние трудности носят несколько другой характер, это законы спроса и предложения, нехватка рабочей силы, более благоприятные условия жизни – если не в действительности, то на бумаге, – которые предлагают вам в Америке, а также тот факт, что чем глубже мы проникаем в недра в поисках меди, тем неохотнее нам ее отдают гранитные кости старушки Голодной Горы. Наступит день, возможно в недалеком будущем, когда мы в последний раз ударим кайлом и обнаружим, что вся лучшая медь уже извлечена, а та, что осталась, не стоит денег, затрачиваемых на ее добычу. Но пока этот день не наступил, я желаю вам всяческой удачи и успеха и от всего сердца благодарю вас за вашу верность, вашу энергию и ваше мужество.

С этими словами Генри сел на свое место и, слушая аплодисменты, думал о том, какую речь произнес бы его дед – такую же, как он, или, согласно традициям своего времени, продержал бы своих слушателей целый час, и горе тому, кто проявил бы признаки нетерпения. Гриффитс, управляющий, сказал ответную речь от имени шахтеров, а потом пошли песни, беседы и снова песни; и наконец, около одиннадцати часов, когда воздух в сушильном сарае сделался плотным и синим от дыма, а люди расшумелись, подогретые элем, Генри и Кэтрин, а также все остальные члены семьи подозвали свои экипажи, испытывая удовлетворение от содеянного ими доброго дела.

– Ну что же, – заявила тетушка Элиза, – я только надеюсь, что эти люди чувствуют благодарность за все то, что для них делает Генри. Но все они одинаковы: всякое добро принимают как нечто само собой разумеющееся, то же самое было и во времена моего отца. По моему мнению, все эти усовершенствования приводят к тому, что люди начинают лениться. Какие теперь хитрые машины придумали для того, чтобы поднимать медь на поверхность, а я помню, как каждый фунт вытаскивали в бадьях.

– Вам следовало быть директором, – рассмеялся Генри. – Твердость и еще раз твердость, и ни одного липшего пенни шахтерам. Правду говорят, что дедушка их порол в старые времена?

– Это бы им не помешало, – ответила тетушка. – Но я помню, что в двадцать пятом году он усмирил бунт, который они подняли, тем, что устроил взрыв, при котором несколько человек взлетели на воздух. И правильно сделал. После этого уже не было никаких беспорядков.

– Зато остались горечь и озлобление, я в этом уверена, – заметила Кэтрин.

– Глупости! Они получили хороший урок. Отец всегда говорил, что стоит только один раз проявить слабость, и эти люди четырежды отплатят тебе предательством.

– Но есть же и средний путь между крайней жестокостью и неразумным попустительством, – возразила Кэтрин. – За неимением лучшего слова я бы назвала это пониманием.

– Напрасно ты так думаешь, – сказал Генри. – Люди совсем не хотят, чтобы их понимали, это мешает им чувствовать себя несправедливо обиженными. Они упиваются своими обидами. Ты думаешь, что мои дунхейвенские рабочие будут работать лучше, после того как я повысил их заработки? Ничего подобного. «А-а, мистер Бродрик дал слабинку, – скажут они, – ну, так мы будем на полчасика дольше обедать да выкурим лишнюю трубочку».

– Так ты повысил их заработки для того, чтобы они больше тебе наработали? – спросила Кэтрин. – А я думала, ты сделал это потому, что понял, как мало они получают и как страдают от этого их семьи.

Генри состроил покаянную мину и протянул ей руку.

– Конечно, поэтому, – сказал он. – Но ты же знаешь пословицу об одном выстреле и двух зайцах… Но что, черт возьми, делает этот Тим?

Экипаж внезапно тряхнуло, так что Генри упал прямо на жену. Он почувствовал толчок, услышал, как заскользили копыта лошади, и карета остановилась. Тим кричал на лошадей, а карета раскачивалась на рессорах. Генри открыл дверцу и вышел на дорогу.

– Я не виноват, сэр, – оправдывался Тим, бледный как смерть, спускаясь с козел. – Он вышел прямо на середину дороги и оказался под копытами, прежде чем я успел крикнуть, чтобы он остерегся… Он, наверное, пьян.

Тим пошел к лошадям, чтобы их успокоить, а Генри склонился над простертой фигурой человека, лежащего под каретой. Второй экипаж остановился вслед за ними; Том и Герберт, поняв, что произошел несчастный случай, подбежали, чтобы помочь.

– Что случилось? Кто-нибудь пострадал? – спросил Том.

– Какой-то идиот выскочил из-за кустов и попал прямо под колеса, – ответил Генри. – Тим ни в чем не виноват. Счастье, что он не опрокинул нас в канаву. Сними фонарь с кареты, Герберт, посмотрим, что с ним.

Вдвоем с Томом Каллагеном они вытащили несчастного из-под кареты и положили на спину у дороги.

– Боюсь, что у него сломана спина, – тихо сказал Том. – Давай расстегнем ему воротник и повернем лицом к свету. Генри, по-моему, нужно усадить Кэтрин и твою тетушку в другую карету и отправить их домой в Клонмиэр. Это зрелище не для нее. Герберт, позаботься о дамах.

– В чем дело? Кто это? – спрашивала Кэтрин, выходя из кареты. – Бедняга! Позволь мне ему помочь, Генри, ну пожалуйста.

– Нет, дорогая, я хочу, чтобы ты ехала домой. Делай то, что я тебе говорю, – сказал Генри.

Поколебавшись секунду, Кэтрин взяла под руку тетушку Элизу и пошла ко второму экипажу.

– Поезжайте, – крикнул Генри, махнув рукой кучеру, – мы тоже скоро приедем.

Теперь к ним подошел Эдвард, а за ним Билл Эйр.

– Как это неприятно, – сказал Эдвард. – Он не умер?

– Боюсь, что умер, – сказал Том. – Колесо проехало как раз по голове… Надо положить его в карету и отвезти в амбулаторию, а потом разбудить доктора. Молодого, не старика Армстронга. Впрочем, он все равно ничего не сможет сделать. Я не узнаю, кто это может быть. Никогда не видел этого человека в Дунхейвене. Ему, пожалуй, лет сорок пять, волосы рыжие, с сединой. Посвети нам еще, пожалуйста.

Они еще раз посмотрели на лицо мертвого человека. Оно было сильно обезображено, однако, несмотря на это, было в нем что-то – может быть, волосы или широко открытые голубые глаза, – что показалось Генри знакомым, подняв в душе целый рой воспоминаний.

– Боже правый! – медленно проговорил он. – Это же Джек Донован.

Братья посмотрели друг на друга; старый Тим подошел поближе и в свою очередь осмотрел мертвого.

– Вы правы, сэр, – сказал он. – Это он, точно. Я слышал, он вернулся из Америки, но сам его еще не видел. И надо же, явился домой, напился и прямо под колеса моей лошади…

– Это тот самый человек, о котором ты мне рассказывал? – спокойно спросил Том.

– Да, – ответил Генри. – Какая ужасная неприятность! И зачем ему понадобилось возвращаться домой?

– Что толку гадать? – сказал Том. – Нужно отвезти его в деревню. Кто его ближайшие родственники? У него, кажется, есть тетка, миссис Келли? А старый негодяй Денни Донован, у которого была лавка, кажется, его дядя?

– Да, сэр, – ответил Тим. – Денни его дядюшка, только он постоянно пьян, так что нет смысла его будить. Но у него есть сын, Пэт Донован, тот, у которого ферма. Джек, наверное, там и живет.

– Все это можно выяснить завтра, – сказал Том Каллаген, – а сейчас нужно доставить беднягу в амбулаторию.

Надо же, как не повезло, думал Генри. Такой прекрасный вечер и так скверно закончился. И почему должно было случиться, что именно Джек Донован, возвратившись из Америки, решил окончить свою жизнь таким образом? Пусть бы он попал под колеса какого-нибудь другого экипажа. Генри не испытывал ни малейшей жалости к этому субъекту, это был негодяй, каких мало, туда ему и дорога, но то, что он умер под колесами его собственного экипажа, и тем более после празднования, которое только что состоялось, казалось Генри особенно неприятным и тревожным. Он в этом не виноват, и никто не виноват, кроме самого Джека Донована, но дело не в этом. Произошло несчастье. И оно разбередило прошлое, вызвав в памяти многое такое, что лучше было бы забыть…

Было уже далеко за полночь, когда Генри вместе с братьями вернулись в Клонмиэр. Тело Джека Донована было доставлено в амбулаторию, туда же, разбудив, привезли доктора. Он сказал, что Джек, вероятно, умер на месте, и Тим, конечно, не виноват, поскольку очевидно, что Джек был сильно пьян. Доктор вызвался съездить утром к Пэту, двоюродному брату Джека Донована, и сообщить ему о случившемся. То же самое обещал сделать Том Каллаген.

– Тебе незачем заниматься этими делами, старина, – сказал он Генри. – Я здешний пастор, и мне не впервой делать такие вещи, даже если Донованы и не принадлежат к нашей церкви. У тебя в доме множество гостей, и ты должен думать о них.

В замке было тихо и темно. По тонким лучикам света, пробивавшимся между шторами в спальне Кэтрин, Генри понял, что она не спит и дожидается его. Он боялся, что ее слишком расстроит это происшествие. Черт бы побрал этого Джека Донована, хоть он уже умер. Братья пошли спать, а Генри остался внизу, раздумывая о том, не следует ли сочинить для Кэтрин какую-нибудь историю. Впрочем, это бесполезно. Он никогда ей не лгал. Он постоял у парадной двери, глядя через залив на Голодную Гору. Она лежала в тени, а луна, освещавшая остров Дун, казалась бледной и холодной. Пятьдесят лет тому назад его дед, должно быть, стоял на этом же самом месте, вся будущая жизнь лежала перед ним, а в кармане у него – контракт на постройку шахты. А что будет еще через пятьдесят лет? Его собственный внук, возможно, сын Хэла, тоже будет стоять здесь под луной и смотреть на залив и на покрытое шрамами обезображенное лицо Голодной Горы?

Он повернулся и пошел в дом, тихонько поднялся по лестнице и осторожно открыл дверь в комнату Кэтрин. Она сидела на кровати, ожидая его; ее длинные волосы были заплетены в две косы, как у девочки. Она была бледна и встревожена.

– Я знаю, что этот человек умер, – сразу же сказала она. – Я поняла это в тот момент, когда ты велел мне ехать домой.

– Да, – сказал Генри. – Он умер.

Он рассказал ей о том, как все было, как они отвезли пострадавшего в амбулаторию, как разбудили доктора, а потом, когда она спросила, кто это был, он нерешительно помолчал, интуитивно чувствуя, что это причинит ей боль, так же как причинило боль ему самому.

– Это был Джек Донован, – сказал он наконец. – Он, по-видимому, вернулся из Америки.

Она ничего не сказала; он пошел к себе, чтобы раздеться, и когда вернулся в спальню, она уже погасила свечу и лежала в темноте.

Он лег рядом с ней, поцеловал ее и почувствовал, что ее лицо мокро от слез.

– Не думай об этом, – сказал он. – Ужасно неприятно, что так случилось, но доктор говорит, что он умер мгновенно. Ты же знаешь, это отпетый негодяй, и если бы он снова поселился здесь, от него были бы только одни неприятности. Прошу тебя, родная, перестань о нем думать.

– Дело не в нем, – отозвалась она. – Я плачу не о Джеке Доноване.

– О чем же тогда? – допытывался он. – Скажи мне, пожалуйста.

С минуту она молчала, обнимая его за шею, а потом проговорила:

– Я плакала потому, что вспомнила Джонни, какой он был потерянный и несчастный. Я могла сделать для него гораздо больше, чем сделала.

– Какие глупости, – сказал Генри. – Что ты могла для него сделать?

Ну конечно, это Джек Донован воскресил старую трагедию. Со смерти Джонни прошло уже двенадцать лет, и Кэтрин никогда о нем не вспоминала. И вот теперь она лежит рядом с ним, в его объятиях и плачет горькими слезами. Он почувствовал, впервые в своей жизни, непонятный укол ревности. Как это странно, как тревожно, что Кэтрин, его любимая жена, всегда такая спокойная, терпеливая и сдержанная, плачет как ребенок по его умершем брате, хотя прошло уже столько лет.

– Черт бы побрал всю эту историю! – выругался он. – Это она так на тебя подействовала. Чего бы я ни дал, чтобы этого не случилось… Кэтрин, родная моя, ты ведь любишь меня? Больше всего на свете, больше детей, больше Хэла?

Грандиозный ужин на руднике, приветствия и аплодисменты, веселое празднование, а потом этот ужас, этот несчастный случай на дороге, – все было забыто, ему хотелось только одного: получить ответ на свой вопрос. Если он усомнится в Кэтрин, он не может быть уверен ни в чем. Не останется ни надежды, ни смысла жизни.

– Ты ведь любишь меня? – повторял он. – Любишь?.. Любишь?..

4

В этом сезоне Генри решил не нанимать дома в Лондоне. Во-первых, оба доктора, и новый молодой и старый, дядя Вилли, сказали, что это будет слишком утомительно для Кэтрин. А вторая причина заключалась в том, что Генри хотел сам надзирать за работами в замке. Дело в том, что секрет, о котором он объявил на праздновании пятидесятилетия в марте, заключался ни больше ни меньше в том, что он консультировался со знаменитым архитектором, и тот, по его просьбе, подготовил проект нового фасада замка.

– Не могу себе представить, как отец и тетушки теснились в этих комнатушках, – говорил он. – Тетя Элиза рассказывала мне, что во времена дедушки они не могли приглашать гостей больше чем на один день.

Он улыбнулся жене, разворачивая план, который дал ему архитектор, радуясь, словно мальчик, при виде новой игрушки.

– Признайся, душа моя, – сказал он, – что новое крыло, где будем жить мы с тобой и наши гости, производит грандиозное впечатление.

Кэтрин улыбнулась и взяла в руки план.

– Похоже на дворец, – сказала она. – Что мы будем делать со всеми этими комнатами?

– Как ты думаешь, правда, это отличная идея иметь такой просторный холл? – с нетерпеливым волнением спрашивал он. – Когда я бываю в Эндриффе и других домах, мне всегда становится неловко, что у нас холл совсем маленький, похожий на коридор. А как тебе лестница? Величественно, правда? Для галереи, разумеется, я куплю несколько по-настоящему хороших картин. Следующей зимой мы поедем во Флоренцию и в Рим, и там дадим себе волю. А вот это должно тебе понравиться больше всего. Посмотри, это твой будущий будуар, он расположен между нашей спальней и угловой комнатой для гостей. А из него – маленький балкончик, прямо над парадной дверью. А вот моя гардеробная, она выходит окнами на лес. Но скажи мне, как тебе нравится будуар? Это целиком моя идея.

Кэтрин протянула руку и коснулась его щеки.

– Конечно, он мне нравится, – сказала она. – Ты угадал, я всегда хотела, чтобы у меня была маленькая комнатка, совсем моя, где бы я могла писать письма, никому не мешая.

– А какой из нее будет вид! – возбужденно говорил он. – Лучший вид во всем доме, прямо через бухту на Голодную Гору. Понимаешь, душечка, если ты будешь чувствовать себя не совсем здоровой, завтрак тебе будут приносить в будуар, и тебе придется только пройти туда из своей спальни. В этих новых комнатах солнце будет весь день. А то теперь, в особенности зимой, оно скрывается почти сразу после ленча. Поэтому, наверное, ты такая бледная.

Он свернул пергамент и достал другой, более детальный план, на котором были изображены крыша и камины.

– Это тебе не особенно интересно, – сказал он, – но мне нравится, что архитектор добавил разные башенки и башни. Совсем как на картинках, изображающих замки на Луаре.

Кэтрин смотрела на него, лежа на кушетке. Он был так оживлен, так волновался. Эта перестройка займет его мысли на многие месяцы, так что он не будет думать ни о чем другом. Вся затея с переделкой дома радовала ее исключительно по этой причине. Это означало, что он не будет тревожиться о ней…

– Сколько времени это займет? – спросила она.

– Немного меньше года, и все будет кончено, – ответил он. – К сожалению, это означает, что в доме довольно долго будут находиться рабочие. Мне-то все равно, а вот как ты? Может быть, нам стоит перебраться на ту сторону воды и провести лето с тетей Элизой в Летароге? Доктора не будут против этого возражать.

– Нет-нет, – ответила Кэтрин, – я не хочу снова уезжать из Клонмиэра.

Потом пришли дети, и снова пришлось доставать планы.

– Наш дом будет похож на сказочный замок, – сказала Молли, заразившись энтузиазмом отца. – Смотри, Кити, нам с тобой больше не придется спать в одной комнате. У нас будут мамина прежняя и детская. А мисс Фрост будет жить в папиной гардеробной.

Это показалось им смешным, и они стали хохотать.

– А какая комната будет у меня? – спросил Хэл. – Можно мне взять комнату в башне?

– Я думал поместить туда кого-нибудь из слуг, – сказал Генри, – но, пожалуйста, мой мальчик, ты можешь ее получить, если хочешь. Это была комната моего отца, когда он был мальчиком.

– Мне она нравится, это самая лучшая комната во всем доме. Я буду там рисовать. А зачем нам нужны две детские, ночная и дневная? Теперь Кити делает уроки с мисс Фрост, они могут заниматься в классной, верно?

Генри посмотрел на Кэтрин. Она сидела, склонив голову над вышиванием.

– У вас, возможно, скоро появится новый братец или сестричка, – сказала она.

– О, правда? – сказал Хэл.

Новость его не особенно интересовала. Во всяком случае, когда тебе десять лет, няня над тобой уже не властна, и это очень здорово. Он уже вырос из таких вещей, как детская. Подперев подбородок рукой, Хэл занялся изучением новых планов. Да, старая комната в башне очень ему подойдет. Он достанет ключ и будет запираться, чтобы мисс Фрост не могла его найти. Будет рисовать настоящие большие картины и повесит их на стену, как это делают настоящие художники…

Рабочие начали работать над фундаментом сразу же после Пасхи, и в течение всего прекрасного лета тысяча восемьсот семидесятого года в Клонмиэре постоянно раздавался стук молотков. Строительные леса закрыли фронтон старого дома с его колоннами, окна и все остальное. Всюду стояли лестницы, лежали груды камня, песка и извести. Когда стало вырисовываться новое крыло, оно как бы принизило старое здание, до того казавшееся таким основательным и солидным. В комнатах стало еще меньше солнца, чем раньше, потому что новое здание выдвинулось вперед, забрав все солнце себе.

– Вот увидишь, насколько нам будет лучше в новом доме. Комнаты там вдвое больше и такие высокие. В старом здании я уже чувствую себя неуютно, мне там тесно. Скорее бы они заканчивали работы.

Дети были в восторге, оттого что в доме идет строительство. Они гонялись друг за другом по комнатам, в которых еще не было потолка, где стены были выведены только наполовину, и мисс Фрост, тщетно пытаясь их отыскать, вдруг обнаруживала Молли на верхней ступеньке высоченной лестницы, откуда она вполне могла свалиться и сломать себе шею, а Кити с вымазанными в земле руками и лицом вдруг выползала из нового погреба. Хэл с интересом наблюдал за тем, как смешивают цемент, и мял в руках влажную глину. А Генри приходил каждый день в середине утра вместе с архитектором, который приезжал из Лондона и оставался в Клонмиэре недели по две кряду, наблюдая, как идет работа, и они вдвоем обсуждали разные вопросы, говорили о том, что труба большого камина будет портить вид нового крыла с фасада, о том, каким должно быть расстояние между двумя окнами, или спорили о высоте будущей парадной двери; Генри при этом стоял, склонив голову на плечо и засунув руки в карманы, а архитектор записывал на клочке бумаги какие-то цифры.

Хэлу вдруг начинало казаться, что вокруг слишком много людей, и он убегал в лес, в беседку, где любила сидеть его мать. Она теперь мало двигалась, и ей постоянно приходилось отдыхать. Она, должно быть, почувствовала, что он пришел, потому что обернулась к нему и улыбнулась.

– Мне показалось, что на меня смотрит какой-то маленький мальчик, – сказала она.

Он подошел и уселся на стул возле нее.

– Я нарисовал тебе рисунок, – сказал он, шаря в кармане курточки. – Там про залив в очень дождливый и ветреный день.

Он протянул ей грязный листок бумаги, жадно вглядываясь ей в глаза в надежде найти там одобрение.

Это был обычный детский рисунок – деревья и залив неправильных пропорций, огромные волны и черные тучи, из которых льет чернильно-темный дождь. Однако в рисунке было нечто такое, что отличало его от обычной детской мазни. В одном из деревьев, склоненных к земле, чувствовалась жизнь, интересен был цвет неба.

– Спасибо, – сказала Кэтрин, – мне очень нравится.

– Хорошо вышло? – спросил Хэл. – Если он нехорош, я его порву.

Она посмотрела на сына и взяла его за руку.

– Для твоего возраста он очень хорош, – сказала она, – но ты выбрал трудный сюжет, с ним нелегко справиться и настоящему художнику.

Хэл хмуро рассматривал рисунок, грызя ногти.

– Я люблю рисовать больше всего на свете, – сказал он, – но если я не сумею рисовать лучше, чем другие люди, я лучше совсем не буду.

– Не надо так думать, – сказала Кэтрин, – такой образ мыслей делает человека ограниченным, завистливым и несчастным. На свете всегда найдется кто-то, кто будет лучше тебя. Просто ты сам должен стараться делать все как можно лучше.

– Я совсем не думаю о том, что скажут люди, – возразил Хэл, – просто я сам должен чувствовать внутри, что у меня получается. Если мне не нравится рисунок, я чувствую себя ужасно.

Кэтрин обняла его за плечи и крепко прижала к себе.

– Продолжай рисовать, – сказала она сыну, – делай это хотя бы потому, что, когда ты рисуешь, ты счастлив, независимо от того, хорошо у тебя получается или плохо. А потом приходи ко мне, моя радость, и мы вместе будем обсуждать твои рисунки.

Так прошло лето, снова наступила осень, и к новому году, как обещал архитектор, можно будет поселиться в новом крыле дома. Были уже возведены стены, закончена крыша и настилались полы. Достраивались перегородки между комнатами. Из холла поднималась наверх широкая лестница на галерею, и Генри, приходя туда вместе с Кэтрин, которая опиралась на его руку, намечал места, где они повесят картины. Дети бегали по коридорам, перекликаясь друг с другом, их голоса гулко резонировали, отражаясь от высоких потолков.

– Тебе здесь будет хорошо, правда? – беспокойно спросил он. – Ведь все здесь делается только для тебя, ты же знаешь.

Снова и снова он водил ее по комнатам, обращая ее внимание то на великолепный камин в гостиной, то на просторную новую библиотеку, где он сможет наконец разместить все книги, которым раньше не находилось места. Больше всего он любил показывать ей будуар и расположенный рядом с ним балкончик.

– Летом ты сможешь сидеть здесь в своем кресле, – сказал он. – Поэтому я специально велел вместо окна сделать дверь, чтобы можно было выносить на балкон кресло. А зимой ты будешь сидеть здесь у камина. А когда я захочу тебя видеть, я встану внизу и буду бросать в окно камешки.

Кэтрин улыбнулась и посмотрела через залив на Голодную Гору.

– Да, – согласилась она, – это именно то, чего мне всегда хотелось.

Он обнял ее рукой, и они стояли так, глядя вниз на рабочих.

– После Нового года, когда ты снова встанешь на ноги и окрепнешь, – сказал он, – мы поедем за границу месяца на три или четыре, во Францию и в Италию, и будем покупать все, что нам понравится – мебель, картины. Для лестничной площадки я хочу найти мадонну Ботичелли, а еще есть такой художник Филиппо Липли, он написал мадонну, как две капли воды похожую на тебя. Она висит над алтарем в одной старой церкви во Флоренции – помнишь, мы видели ее с тобой в тот год, когда родился Хэл? Мне кажется, на галерее лучше поместить только старых мастеров, а современных, если тебе захочется, можно повесить у тебя в будуаре.

– Я боюсь, что мой Генри собирается истратить массу денег.

– Генри хочет, чтобы его дом был так же красив, как и его жена. Я хочу иметь для моей жены, для моего дома и моих детей только самое лучшее. Либо лучшее, либо совсем ничего. Никакой середины.

– Очень опасный путь, – улыбнулась Кэтрин, – он ведет к разочарованию. Боюсь, что Хэл придерживается такой же точки зрения, это доставит ему немало огорчений.

В середине декабря Генри пришлось дня на четыре уехать в Слейн на выездную сессию суда, и на третий день, вернувшись в гостиницу, он увидел Тома Каллагена, который дожидался его в вестибюле.

– Что делает в Слейне пастор Дунхейвена? – смеясь спросил он. – Ты, верно, приехал, чтобы выступить свидетелем по делу об оскорблении действием, да? Пойдем пообедаем вместе.

– Нет, старина, спасибо, я приехал за тобой, тебе нужно ехать домой.

– Что случилось? – Он схватил Тома за руку. – Кэтрин?

– Вчера утром она немного простудилась, – сказал Том, – и весьма неразумно поступила, встав с постели и отправившись в сад с детьми. К вечеру ей стало хуже, и мисс Фрост позвала доктора. Он считает, что роды начались, и просил меня съездить за тобой. Если ты готов, я предлагаю отправиться немедленно.

Том говорил спокойно и ободряюще. Добрый старый Том, думал Генри, на него во всем можно положиться. Лучшего друга у него не было на свете. Генри сразу же велел гостиничному лакею собрать его вещи, и увязанный чемодан уже стоял в вестибюле. Он наспех нацарапал записку, извиняясь перед коллегами, и они выехали из города.

– Дети сейчас у нас в Хитмаунте, – сказал Том, – толкутся всей гурьбой на кухне, помогают варить варенье. Вымазались отчаянно, но очень счастливы. Мы договорились, что они у нас переночуют, а может быть, и поживут дня два-три, если будет нужно.

– Я не думаю, что все это займет слишком много времени, если, как ты говоришь, роды уже начались, – сказал Генри. – Кити, насколько я помню, появилась на свет довольно быстро.

– Это не всегда одинаково, дружище, – сказал Том. – Кити родилась шесть или семь лет тому назад, а Кэтрин с тех пор не стала здоровее, разве не так? Но этот молодой доктор, по-видимому, способный врач. Старик Армстронг, между прочим, тоже все время при ней. Скорее просто из любви к Кэтрин и ко всем вам, чем из каких-либо других соображений.

– Да, он всем нам помог появиться на свет, – заметил Генри. – Надо полагать, он кое-что в этом деле понимает.

Было уже около семи часов, когда они приехали в Клонмиэр. Дядя Вилли услышал стук колес их экипажа и дожидался их, стоя на ступеньках перед парадной дверью.

– Рад тебя видеть, Генри, – сказал он в своей обычной грубовато-ворчливой манере. – У Кэтрин сейчас молодой Маккей. С тех пор, как вы уехали, пастор, все осталось как было, ничего не изменилось. Вам обоим надо бы выпить по рюмочке. Мы ничего не можем сделать, чтобы заставить младенца поторопиться.

Он направился в столовую, Том и Генри последовали за ним.

– Я пойду к Кэтрин, – сказал Генри, но старик Армстронг положил руку ему на плечо.

– Я не советую, – сказал он. – Будет гораздо лучше, если вы повидаетесь после того, как все будет кончено. Здесь вам приготовили холодный ужин, вам обоим необходимо подкрепиться.

Генри, к своему удивлению, обнаружил, что очень голоден. Холодная говядина с пикулями, абрикосовый торт.

– Ну же, Том, не будь таким серьезным, ведь это моя жена рожает, а не твоя.

Он начал рассказывать забавные эпизоды, которые случились во время сессии. Они слушали и улыбались, однако говорили мало. Старый доктор Армстронг попыхивал своей трубкой. Вскоре в комнату вошел Маккей.

– Ну как, – спросил Генри, – как она себя чувствует?

– Очень утомлена, – ответил доктор. – Ей приходится очень нелегко, но она так терпелива. Мне кажется… – Он взглянул на Армстронга. – Вы не могли бы пойти сейчас туда вместе со мной?

Старый доктор, не говоря ни слова, встал с кресла и вышел вслед за ним из столовой.

– Удивительно, – заметил Генри, – до сих пор еще ничего не придумали, чтобы облегчить это дело. Почему этот тип ничего не предпринимает? Не может же она терпеть эту муку до бесконечности! – Он начал шагать взад-вперед по комнате. – Моя мать родила нас всех пятерых и глазом не моргнула, – сказал он. – Через пять минут она уже бралась за вышивание и начинала распекать служанок.

Он остановился и прислушался, потом снова начал шагать.

– Дядя Вилли все время смотрит на меня с этаким безнадежным видом, словно хочет сказать: «Я же говорил!» – раздраженно сказал Генри. – Помню, еще в прошлом году он заявил, что Кэтрин вообще не следовало иметь детей… Он почему-то считает, что у нее там внутри какое-то искривление. Кэтрин никогда мне ничего не говорила про это, она все принимала достаточно спокойно. Странные какие-то эти женщины… – Он нерешительно переминался с ноги на ногу, поглядывая на дверь. – Может быть, мне все-таки пойти наверх?

– Я бы на твоем месте не ходил, – мягко сказал Том.

– Не могу больше здесь оставаться, – сказал Генри, – пойду посмотрю, что делается в новом доме.

Он взял маленькую лампу и вышел через дверь из столовой в коридор, соединяющий старую и новую части дома. На этой неделе рабочие обшивали панелями стены новой столовой. Он поднял лампу над головой и прошел в большой холл, который казался огромным из-за отсутствия мебели. Через застекленную крышу струился тусклый свет. Здесь все было призрачно и серо, а широкая лестница, ведущая на галерею, зияла как пропасть.

«Все будет отлично, – думал он, – когда мы поставим мебель. Яркий огонь в открытом камине, кресла, диваны, столы, а вот здесь, в уголке, фортепиано Кэтрин».

Он бесцельно бродил по пустым необставленным комнатам, его шаги гулко отдавались в пустоте. Один раз споткнулся о лестницу и какие-то банки из-под краски. В уголке гостиной осталась кучка цемента. Комната показалась ему удивительно холодной, там гулял неприятный влажный ветер. Он поднялся по широкой лестнице на галерею. Здесь, должно быть, днем играли дети, кто-то из них забыл скакалку, она так и висела на перилах. Генри прошел через новую гардеробную в спальню, где еще держался запах краски. Генри пожалел, что спальню не закончили вовремя, и Кэтрин не могла рожать там. Тогда ее можно было бы переносить в будуар, и она могла бы проводить день, лежа на кушетке, а в спальню возвращалась бы только на ночь. Он остановился на пороге будуара. Даже сейчас в голой и пустой комнате угадывалось ощущение уюта, будущее назначение этого уголка. Возможно, это потому, что они задумали ее вместе, строили планы, обсуждали, как лучше ее обставить. Повернув ручку, он открыл французское окно и вышел на балкон. С моря дул легкий ветерок. Было слышно, как в бухте плещутся легкие волны. Лампа у него в руках вспыхнула и погасла.

Назад ему пришлось пробираться ощупью через темные безмолвные комнаты, по галерее и вниз по широкой лестнице в холл. Все было окутано густой тенью, а кепки и комбинезоны строителей, висевшие в дверных проемах, были похожи на тела повешенных. Генри пытался представить себе новое крыло в готовом виде, законченным и отделанным – на лестницах ковры, на стенах висят картины, в каминах пылает огонь, – и в первый раз в жизни воображение ему изменило, он не мог этого сделать. Он пытался представить себе Кэтрин, вот она сидит в уголке холла и разливает чай, возле нее дети, рядом на полу собаки, а сам он только что возвратился с охоты вместе со старым своим другом Томом и Гербертом и Эдвардом, а Кэтрин, глядя на них, улыбается. Но он не видел ее, не видел никого из них. Перед его глазами был только огромный незаконченный пустой холл.

– Генри, – раздался голос. – Генри…

Из старого дома за ним пришел Том, вглядываясь в темноту.

– Там в гостиной тебя ожидает Армстронг. Он только что спустился вниз и хочет с тобой поговорить.

Генри пошел за ним, щурясь на принесенный свет. Дверь между старым и новым зданиями со стуком захлопнулась за ним. Он слушал, как эхо повторяет звук в новом крыле, отделенном этой закрытой дверью.

– Как там дела? – спросил он. – Закончилось наконец?

Старик Армстронг молча смотрел на него из-под густых кустистых бровей. Он казался усталым и еще больше постаревшим.

– Дочь, – сказал он. – Боюсь, что не очень-то крепкая. За ней потребуется серьезный уход. Кэтрин очень слаба. Ступай теперь к ней.

Генри смотрел то на одного, то на другого – на своего друга и на друга своего отца.

– Хорошо, – сказал он. – Я пойду к ней.

Он быстро взбежал по лестнице. Навстречу ему по коридору шел молодой доктор.

– Долго у нее не оставайтесь, – сказал он. – Она очень устала. Я хочу, чтобы она поспала… Думаю, – добавил он, – мне лучше остаться здесь на ночь, я не поеду домой.

Генри посмотрел ему в глаза.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил он. – Разве не все в порядке?

Доктор Маккей спокойно выдержал его взгляд.

– У вашей жены очень слабое здоровье, мистер Бродрик, – сказал он. – Роды были крайне тяжелыми. Если она уснет, все, может быть, обойдется. Однако я ни за что не ручаюсь. Думаю, вы должны это знать.

Генри ничего не ответил. Он продолжал смотреть доктору в глаза.

– Армстронг сказал вам насчет девочки? – спросил тот. – Боюсь, что у нее не все нормально – одна ножка не совсем прямая и несколько недоразвита, но в остальном все хорошо. Есть все основания полагать, что она вырастет такой же здоровой, как и остальные дети. А теперь вы, наверное, пойдете к миссис Бродрик?

До его ушей донесся знакомый звук, плач новорожденного младенца, и это сразу перенесло его в другое время и в другое место – в Ист-Гроув, в ту ночь, когда родилась Молли. Как он был горд, как волновался. А потом Кити в Лондоне. В углу комнаты стояла няня, что-то приговаривая над новорожденной малюткой. Она вынула ребенка из колыбели, чтобы показать отцу.

– Какая жалость, что у нее такая ножка, – прошептала она. – Мы не будем ничего говорить об этом миссис Бродрик.

Генри слушал ее, как в тумане. Он не понимал ни слова из того, что она говорила. Он подошел к кровати, встал на колени и, взяв руку Кэтрин, стал целовать пальцы один за другим. Она открыла глаза и, подняв руку, дотронулась до его головы. Он ничего ей не сказал, а продолжал целовать ее пальцы. Няня вынесла младенца из комнаты, и звуки плача, все удаляясь, стихли в глубине коридора. Генри пытался молиться, однако слова не шли. Он ничего не мог сказать, ни о чем не мог просить. У нее были такие холодные руки, ему хотелось их согреть. Казалось, сейчас это самое важное: согреть ее руки. Он снова и снова их целовал, потом приложил к щекам, потом, засунув себе под жилет, прижал к сердцу.

Тогда она улыбнулась.

– Я чувствую твое сердце, – прошептала она. – Оно бьется, работает как машина на пароходе.

– Ты согрелась? – спросил он.

– Да, – ответила она. – Мне хотелось бы, чтобы моя рука всегда была у твоего сердца.

Он продолжал стоять на коленях, и через какое-то время, часов в шесть утра, пришли рабочие; внизу, на подъездной аллее, слышались их голоса, кто-то свистнул, скрипнул гравий под тяжелыми сапогами. Кто-то пошел и сказал, чтобы они уходили.

5

Все необходимое сделал Том Каллаген. Он взвалил на свои плечи все обязанности. Дети оставались в Хитмаунте, чтобы Генри было спокойнее.

Потом приехал Герберт и увез их в Летарог – всех старших детей с их гувернанткой и малютку с няней. Именно Том вспомнил об Ардморе, помнил он и гимны, которые особенно любила Кэтрин, и ее любимые цветы. Генри ничего не видел и не слышал. Единственное распоряжение, которое он отдал, это прекратить все работы, которые велись в доме. Он сам разговаривал с рабочими. Был очень спокоен, говорил вполне сознательно. Он со всеми расплатился, каждому пожал руку и поблагодарил. И они унесли с собой кирпичи, цемент, лестницы – словом все, связанное со строительством, и больше не возвращались. Архитектор уехал обратно в Лондон, оставив Генри свернутые в трубку планы. Генри спрятал их в ящик и запер его. И ни разу больше на них не посмотрел. Он уехал в Хитмаунт и жил там у Тома, но потом, через несколько недель, его охватило беспокойство. Это бесполезно, говорил он, каждый уголок в Дунхейвене таит в себе воспоминания, они не дают покоя. Ему придется уехать. Клонмиэр он сдаст внаем, возможно, на несколько лет.

– Мне кажется, не стоит этого делать, – мягко возразил Том. – Ты должен помнить о детях. Это их дом, и они его любят. Молли уже двенадцать лет, Хэлу десять, а Кити семь. В этом возрасте дети уже многое понимают. Пусть Клонмиэр останется для них домом. Дети должны хранить приятные, а не горькие воспоминания. Ты должен всегда это помнить.

– Тогда пусть живут одни, – сказал Генри. – Я не могу там находиться. Все потеряло смысл. Жизнь кончилась, и тут ничего не поделаешь.

– Понимаю, старина, – отозвался Том. – Но если бы ты попытался примириться, ты бы почувствовал, что боль постепенно утихает, тогда как ожесточение только усугубляет страдание. А ты сейчас именно ожесточен, мой милый друг, согласись сам.

– Я никого и ничто не виню, – сказал Генри, – только самого себя. Я убил ее. Том, понимаешь ты это или нет? Этого я не могу ни забыть, ни простить. Я убил ее.

– Нет, Генри, ты не должен так думать. Кэтрин всегда была не вполне здорова. Я говорил об этом и с Армстронгом и с молодым доктором Маккейем. У нее было что-то неладно, какая-то внутренняя болезнь, которую невозможно было излечить.

– Ты жалеешь меня, Том, но это бесполезно. Этот последний ребенок не должен был родиться. Я это знал. И не позволял себе об этом думать, потому что так ее любил… Хорошо, не будем больше об этом говорить. Да и возможности не будет. Я уезжаю.

– Да, я согласен, тебе следует уехать, но только не надолго. И не забывай, что это место – твой дом и дом твоих детей. Мы всегда будем здесь, когда ты захочешь нас видеть.

– Ты мой самый близкий друг, Том. Иногда я думаю, что ты вообще мой единственный друг. Больше у меня друзей не было.

– Куда ты собираешься ехать, старина? Что будешь делать?

– Не знаю. У меня нет никаких планов. Поеду куда-нибудь, где ничто не будет напоминать мне о ней.

Том пытался его уговорить, но Генри ничего не хотел слушать. Ни убеждения, ни ласка, ни терпение – ничто на него не действовало. На лице у него уже залегли горькие морщины печали. Беззаботная ласковая улыбка, от которой, бывало, теплели его глаза и светлело все лицо, канула в прошлое. Теперь, когда он улыбался, губы его дрожали, оттого что он пытался скрыть горечь.

– Как ты не понимаешь, – говорил Том, пытаясь пробиться через эту стену отчаяния, – что таким образом ты все больше отдаляешься от Кэтрин, вместо того чтобы становиться ближе к ней? Она все время будет с тобой, если только ты простишь себя и откроешь свое сердце.

– Конечно, я понимаю, – отвечал Генри, беспомощно разводя руками. – Прошло уже два месяца с тех пор, как она умерла; она принадлежит прошлому, которое никогда больше не вернется. Я больше ничего не могу сказать. Я не могу открыть свое сердце. У меня его нет. Она взяла его с собой, когда умерла.

– Нет, Генри.

– Да, Том… Да…

Генри покинул Дунхейвен в середине февраля и направился в Лондон. Он провел там несколько недель, а потом уехал за границу. Поехал в Италию и Грецию. Франция в это время воевала с Пруссией, и он не мог повидаться с матерью. Она предпочитает оставаться на юге, писала Фанни-Роза – пусть будет, что будет – и возвращаться пока не собирается. Впрочем, жить становится трудно. Ей требуется больше денег. Генри прислал ей щедрый чек. Впрочем, это больше не имело значения. Ее расточительность его больше не беспокоила. Может получить деньги и выбросить их в ближайшую канаву, если это доставит ей удовольствие.

Если ей удается ухватить какой-то кусок нехитрого счастья, то и Бог с ней. Жаль, что ему самому это недоступно. Италия и Греция несколько рассеяли его. Он встречался с людьми, с которыми не был знаком раньше, и это помогало, потому что они ничего не знали о его прошлой жизни. Он обнаружил, что если проводить время за завтраком или обедом с незнакомыми людьми и побольше разговаривать, то можно не думать о Кэтрин. В мае он вернулся в Лондон и купил дом на Ланкастер-Гейт. Устроившись на новом месте и наладив более или менее размеренный образ жизни – он часто обедал вне дома, встречался со множеством друзей, старых и новых – Генри послал за детьми. Ему казалось, что теперь он сможет выносить их присутствие, а в доме с ними будет не так тоскливо.

Суматоха, сопровождавшая их приезд, вызвала в нем неожиданное волнение. К подъезду подкатили два кеба, и вот на тротуар выходит Герберт с обычной широкой улыбкой на лице и смешинкой в глазах. А вот и Молли, за эти несколько месяцев она так выросла, что ее нельзя узнать; и Кити, голенастая, без двух передних зубов; а Хэл, немного бледный и очень серьезный, внимательно смотрит на отца своими большими глазами. Мисс Фрост с кучей багажа, няня и малютка Лизет. Молли горячо обняла отца.

– Папенька милый, как я рада вас видеть!

Кити и Хэл тоже бросились к нему, нетерпеливо и радостно. На душе от этого потеплело, он, к своему удивлению, оживился, и вот уже все заговорили одновременно и отправились смотреть комнаты. Дом, до этого тихий и несколько мрачный, оживился. Дети завладели им, наполнив юностью и весельем. Они помчались наверх смотреть классную комнату, бегали там, топая ногами, а Генри и Герберт расположились в гостиной пить чай.

– У тебя такие милые дети, – сказал Герберт, – все трое, да и малютка тоже. Мы будем очень без них скучать. Ну, а как ты? Выглядишь много лучше, чем я ожидал.

– Я в порядке, – отвечал Генри. – Мне нравится Лондон. Всегда нравилось здесь жить.

Он стал рассказывать о своем путешествии, о людях, которых встречал, и в первый раз в жизни Герберт заметил в нем сходство с матерью. Так же, как и она, Генри болтал обо всяких пустяках, смеялся над чем-то исключительно ради того, чтобы посмеяться, часто что-то преувеличивал, скользил по поверхности, потому что это было легче, чем доискиваться до существа вещей. Герберту хотелось понять, что у брата на душе, меньше ли он теперь страдает. Они с Томом Каллагеном часто писали друг другу письма, обсуждая этот вопрос, – но всякий раз, когда он пытался коснуться этой темы, Генри ускользал, начиная говорить о чем-нибудь другом. Он отгородился от всех глухой стеной, через которую невозможно было пробиться. Может быть, детям удастся вывести его из этого состояния, вернуть назад прежнего Генри с его шармом, бескорыстием и непосредственной веселостью.

Герберт уехал сразу после чая, чтобы Генри мог побыть с детьми, и около шести часов они явились в гостиную, умытые и переодетые, неся под мышкой книги, как это обычно бывало в Клонмиэре. Его сразу пронзила боль, оттого что они так помнили заведенный порядок, и он стал расспрашивать их о Летароге, обо всем, что они там делали – все, что угодно, только бы Молли не села рядом с ним, как обычно, а Кити и Хэл на скамеечках около кресла, и не открыла бы книгу. Они поговорили с ним, вежливо и любезно, как настоящие взрослые гости, а потом Молли, прислонившись к его боку, сказала:

– Вы нам не почитаете, папа? Как это делала мама, и тогда все снова будет так же, как дома.

И она поудобнее устроилась на ручке его кресла, доверчиво глядя на него, в то время как на бледном взволнованном личике Хэла играла улыбка радостного предвкушения. Генри взял книгу и прочистил горло; он почти не видел шрифта, чувствовал себя неспособным, беспомощным, настоящим обманщиком перед своими детьми. Рассказ был тот же самый, который, как он помнил, Кэтрин часто читала в Клонмиэре, и по мере того как он читал, не понимания ни слов, ни смысла, он все время думал, почему сама обычность этого действия, знакомые слова рассказа не разрывают им сердце, Как они разрывают его собственное. Прежний образ жизни, старый распорядок, которые были для него невыносимой пыткой, – именно за это они цеплялись в поисках спасения. Ему хотелось выбросить из памяти то, что было; они же хотели все сохранить.

Он прочитал три или четыре страницы и больше выдержать не мог. Это казалось ему насмешкой над тем, что когда-то было, но больше не существовало. Дети могут жить в мире привычного прошлого, что же, им придется жить в нем одним.

– Боюсь, что я не очень-то умею читать вслух, – сказал он. – У меня разболелось горло. Придется тебе читать вместо меня, Молли.

– Это будет уже совсем не то, – быстро возразил Хэл, – Молли ведь только сестра. Она может нам читать и в классной.

– Может быть, папа лучше с нами поиграет? – предложила Кити. – У нас ведь есть «Счастливое семейство». Я знаю, где она лежит, на чемодане с игрушками.

Она побежала наверх, чтобы принести карточки. Хэл занялся тем, что притащил стол и поставил его посредине комнаты.

– Жаль, что у нас нет фортепиано, – сказала Молли. – Пока мы жили у дяди Герберта, я училась играть. Как же мне теперь заниматься без инструмента?

– Я тебе куплю, – сказал Генри.

– Когда мы вернемся домой, Молли сможет играть на мамином, – сказал Хэл. – У него такой нежный звук. А там, у дяди Герберта, фортепиано звучит очень резко. А сколько мы еще пробудем в этом доме? До летних каникул?

Генри встал со своего кресла и в волнении подошел к камину.

– Это неопределенно, – сказал он. – Привыкните думать, что теперь ваш дом здесь. Вы уже не маленькие. Ты, Хэл, со следующего семестра будешь находиться в школе. Насчет каникул я еще не знаю. Может быть, мы все поедем на лето в Сонби к тете Элизе.

Дети, широко раскрыв глаза, смотрели на отца. Они были просто ошеломлены. Кити, которая уже вернулась с карточками, стояла на одной ноге, покусывая кончик своей косички.

– Разве мы больше не поедем домой, в Клонмиэр? – спросила она.

Генри не мог посмотреть ей в глаза. Он не знал, как ответить.

– Конечно… поедем… когда-нибудь, – сказал он. – Но сейчас его сдали внаем; я думал, вам сказали об этом, когда вы были в Летароге. Там теперь живет одна семья, их фамилия Боулы, это друзья тети Фанни и дяди Билла.

Дети продолжали на него смотреть, ничего не понимая.

– Другие люди? – спросил Хэл. – Живут в нашем доме? Пользуются нашими вещами? Неужели они будут трогать мамино фортепиано?

– Конечно, нет, – заверил его Генри. – Я уверен, что не будут.

– А сколько времени они будут там жить? – спросила Молли.

У детей был растерянный и огорченный вид. Генри и не подозревал, что они так привязаны к дому. Ему казалось, что все дети любят перемены, стремятся к разнообразию. Он начал раздражаться. Они смотрят на него так, словно он в чем-то виноват.

– Я не знаю, – ответил Генри. – Это зависит от их планов.

У него не хватило духу сказать им, что Клонмиэр сдан Боулам на семь лет.

– В Лондоне так много интересного, – Генри улыбался, но говорил слишком быстро. – Вы, девочки, сможете посещать танцевальные классы и брать уроки музыки. И познакомитесь с другими детьми. Тебе, Хэл, надо привыкать к обществу мальчиков, ведь ты скоро поедешь в Итон. Ваши дядюшки согласны со мной, что Лондон – наилучшее место, для того чтобы дать детям образование.

У всех у вас будет много разных занятий, и я вам обещаю, что вы будете иметь все необходимое, все, что только пожелаете.

У него было такое чувство, что он в чем-то оправдывается, а они – его судьи. Почему, собственно, он должен так думать? Ведь они еще дети, Молли нет еще и тринадцати лет.

– Я хочу для вас только самого лучшего. Мне кажется – да я просто уверен, – что мама хотела бы для вас того же самого.

Дети ничего не говорили. Кити медленно тасовала карточки «Счастливого семейства». Хэл чертил на столе воображаемые линии. Молли протянула руку, взяла карточки у Кити и подала их отцу.

– Будете сдавать, папа? – спросила она. Они пододвинули стулья к столу, и Генри стал раздавать карточки, однако он чувствовал, что они смущены и внутренне напряжены. Радости не было, она ушла, и все они были словно чужие незнакомые люди, которые вежливо разговаривают друг с другом во имя простой учтивости.

«Я причинил им боль, – думал Генри, – и каким-то образом разрушил их веру. Никто не может мне указать, как нужно с ними разговаривать и что нужно делать».

Он тасовал карточки и чувствовал, что дети не сводят с него глаз.

«Они забудут об этом, – говорил он себе. – Дети привыкают ко всему. Это благо, которое дарует нам детство».

Шли месяцы, и Генри начинало казаться, что это действительно так, потому что никто из них больше не заговаривал о возвращении домой. Дети успокоились, решил он, и поскольку ему хотелось так думать, он их ни о чем не спрашивал, боясь, что они начнут говорить, как им плохо. Месяцы превратились в год, потом прошел еще один, и если не считать редких визитов в Сонби и Летарог, они не покидали лондонского дома.

Девочки посещали классы, Хэла отвезли в школу, малютка Лизет училась говорить и ходить, припадая на свою изуродованную ножку, которая не распрямлялась. Генри, беспокойный, неуверенный в себе, чувствовал, что детям нужна большая близость, большая заинтересованность в их жизни, чем то, что он мог им дать, и поэтому, чтобы избавиться от чувства вины, дарил им подарки, понимая, что от этих подарков он не становится им ближе.

Когда в семьдесят четвертом году пришло письмо от матери – это было соболезнование по поводу смерти тети Элизы, – в котором мать снова просила денег, еще больше, чем обычно, Генри внезапно решил поехать в Ниццу и навестить ее.

Генри не виделся с матерью почти семь лет. Может быть, ему удастся наконец уговорить ее вернуться домой и поселиться с ними. Ведь ему так тоскливо, он одинок и душой и телом, ведь Молли, хотя ей уже пятнадцать лет, еще слишком молода, чтобы стать ему настоящим другом и товарищем. Мысль о матери, такой веселой, остроумной и очаровательной, казалась ему особенно приятной после семилетней разлуки. Она, и только она, поймет, как он бесконечно одинок, поймет, что это невыносимое чувство не проходит, несмотря на годы, а только усиливается.

Он уехал во Францию на следующий день, после того как благополучно доставил Хэла в Итон.

В Ницце сияло солнце, воздух сверкал, согретый его лучами. Генри подозвал носильщика и, получив багаж, отправился на поиски фиакра, который мог бы доставить его на виллу.

Матушка даже и не подумала встретить его на вокзале. Она, должно быть, забыла, что он приезжает. Было приятно ехать по широкой улице, смотреть на гуляющих людей. Кучер свернул с аллеи, идущей вдоль берега, и фиакр, выехав из города, пробирался теперь по узким извилистым улочкам. Раз или два ему пришлось спросить дорогу. Наконец они попали на Rue de Lilas[5] (на которой не было ни одного кустика сирени) и остановились возле маленькой виллы, давно не крашенной и не ремонтированной. Калитка висела на одной петле. Когда Генри ее открыл, раздался резкий звонок, и в доме дружно залаяли две собаки. К дверям, однако, никто не подошел. Кучер сложил вещи у дверей и ждал.

Генри обошел виллу вокруг и подошел к черному ходу. Задняя дверь тоже была заперта, а внутри продолжали лаять собаки. Пришлось вернуться к парадной.

– Никого нет, – сказал он кучеру.

Генри почувствовал, что из окна соседней виллы за ним наблюдает какая-то женщина. Он обернулся и снова подергал ручку двери, пытаясь ее открыть. Адресом он не ошибся, это был тот самый дом, потому что через стеклянную дверь можно было видеть гостиную и фотографию Джонни на камине. Потом он услышал голос:

– Посмотрите под плиткой около двери, ключ может быть там.

На веранде соседней виллы стояла женщина. Ей было лет сорок шесть, и она была довольно красива – у нее были седеющие волосы и удивительно синие глаза. Ее, по-видимому, забавляла вся эта ситуация.

– Благодарю вас, – сказал Генри, приподнимая шляпу. – Меня, вероятно, не ожидали.

Он наклонился, пошарил под отвалившейся плиткой и нашел ключ. Поднял его и показал женщине. Она рассмеялась и пожала плечами.

– Я так и думала, что ключ или там или в цветнике, – сказала она. – Миссис Бродрик не очень-то аккуратна, она прячет его в разных местах.

Генри снова ее поблагодарил и, расплатившись с кучером, внес вещи в дом. Собаки выскочили из гостиной и стали обнюхивать его ноги. В доме было душно, все окна были закрыты. В комнате все пропахло собаками. В углу стояла миска с едой для них, на полу валялось раскрошенное печенье. В щербатых вазах засыхали цветы. На покрытых пятнами стульях и диванах были вмятины в тех местах, где обычно лежали собаки. На столе стояла чашка, из которой, судя по осадку, пили кофе. Рядом с ней лежала матушкина туфля, другая валялась под стулом. В невычищенном камине оставались зола и холодные угли. Из гостиной Генри прошел в столовую. Этой комнатой, по-видимому, никогда не пользовались. Матери приносили еду в гостиную на подносе. Кухня была завалена немытой посудой, в ведерке для угля лежали овощи, принесенные с рынка. Генри пошел наверх в спальню. На незастеленной кровати и по всей комнате были разбросаны платья, нижние юбки и всякая другая одежда, а на краю кровати все еще стоял поднос с остатками завтрака. В том же коридоре располагалась комната для гостей, предназначенная, по всей видимости, для него. На кровати лежали аккуратно сложенные простыни, однако постель не была постлана. Он снова спустился вниз и стоял, глядя на запущенный садик; сердце его наполняли тоска и уныние. Он все-таки не представлял себе, что это будет так печально. Собираясь сюда, он рисовал себе совсем другие картины. Англичанка все еще стояла на своей веранде, она поливала цветы в горшке. Ее домик выглядел чистеньким и аккуратным, ничего похожего на жалкую обшарпанную виллу его матери. Женщина услышала его шаги и обернулась через плечо.

– Вы нашли все, что нужно? – весело окликнула его она.

Генри вдруг решил поделиться с ней своими затруднениями.

– Послушайте, – сказал он, подходя к ее веранде. – Вы знакомы с моей матерью?

Женщина нерешительно помолчала, стягивая с рук садовые перчатки.

– Мы улыбаемся, здороваемся друг с другом, иногда болтаем через изгородь, – сказала она. – Но в доме я никогда не бывала. Дело в том, что миссис Бродрик почти не бывает дома. Вы, должно быть, ее сын? Вы очень на нее похожи.

Она посмотрела на него с нескрываемым любопытством и снова улыбнулась.

– Моя фамилия Прайс, – сказала она, протягивая ему руку через кусты. – Аделина Прайс. Вы, может быть, слышали о моем муже – генерале Прайсе из индийской армии. Он умер три года назад, и с тех пор я живу здесь. Могу я вам чем-нибудь помочь? Приготовить чай или что-нибудь еще? Это так грустно приехать в пустой дом.

– Мне бы хотелось, чтобы вы зашли и посмотрели, что тут делается. Да, я Генри Бродрик. Матушка должна знать о моем приезде, я нашел у нее на письменном столе свое письмо, оно распечатано.

Миссис Прайс спустилась с веранды и прошла через калитку.

– У вашей матушки есть горничная, она приходит два или три раза в неделю, – сказала она. – Я видела, как она входит через черный ход. Настоящая неряха. Я бы ни за что не взяла такую в служанки, даже если бы мне заплатили. Сегодня, наверное, не ее день.

Они вместе вошли в дом. Генри смотрел на ее лицо. Она оглядела комнату критическим взглядом своих синих глаз, начиная от увядших цветов и кончая грязной чашкой.

– Хм-м, – сказала она. – Настоящий свинарник, верно? Напоминает некоторые квартиры наших женатых офицеров в Индии. Их жены боялись меня больше, чем моего мужа. Им не нужно было два раза повторять одно и то же. Давайте-ка посмотрим другие комнаты. Вы знаете, мистер Бродрик, в этом доме не убирали по крайней мере неделю. Никогда не видела такого безобразия, даже в Индии, а это кое о чем говорит. Простите меня, пожалуйста, за откровенность, но скажите мне, ваша матушка сильно нуждается? Неужели у нее не хватает средств на то, чтобы нанять приличную служанку?

Стальные синие глаза смотрели прямо на него, не отрываясь. Генри пожал плечами.

– Нет, – коротко ответил он. – У нее есть все, что необходимо. Я ничего не могу понять. Все это просто отвратительно.

Миссис Прайс прошла обратно в гостиную. Она посмотрела на фотографию Джонни на камине.

Провела пальцем по рамке и показала Генри палец, черный от пыли.

– Мне кажется, – сказала она, – что миссис Бродрик принадлежит к тем женщинам, которым все безразлично. Я-то никак не разделяю такую точку зрения. Послушайте, вы сейчас пойдете ко мне и выпьете со мной чаю, а я пошлю сюда свою девушку, и она тут все как следует уберет. Нет-нет, не возражайте, она сделает это с удовольствием, а мне будет приятно иметь гостя к чаю. Пойдемте со мной и не думайте больше об этом. Я извинюсь перед миссис Бродрик, когда она придет.

Генри пошел за ней в соседний дом, пытаясь вежливо протестовать, повторяя, что он и думать не может о том, чтобы причинить ей такое беспокойство. Миссис Прайс только отмахнулась. Он не должен спорить. Он должен сесть и пить чай.

Генри рассмеялся.

– Мне кажется, это вам следовало быть генералом, – заметил он.

– У нас многие так говорили, – отозвалась она. – А теперь сядьте спокойно в это кресло, поставьте ноги на скамеечку и попробуйте моего варенья из гуавы. Чай могу рекомендовать особо: его мне специально присылают из Дарджилинга. Воду я всегда кипячу сама. Ни одной служанке нельзя доверить заваривание чая.

Как приятно сидеть, и чтобы вокруг тебя хлопотали, думал Генри. Она была права, чай великолепен, так же как и варенье из гуавы. В комнате все было чисто и аккуратно прибрано. На столике лежали газеты и журналы из Англии. Какой контраст по сравнению с соседним домом!

Он начал говорить, рассказав миссис Прайс о себе и о своих детях. В ее быстрых движениях, веселой приветливой манере было что-то очень разумное и ободряющее. Она была остроумна, ее меткие замечания показывали, что она неглупа.

– С вами, конечно, не очень-то считаются, – сказала она. – И не возражайте. Люди всегда готовы злоупотребить добротой одинокого человека. А вы поддаетесь. Все что угодно, лишь бы мне было спокойно. Все вы, мужчины, похожи один на другого.

– Признаю, я не очень часто указываю своим детям, как им следует поступать, – засмеялся он, – а когда я это делаю, Молли начинает спорить и настаивать на своем. Мы, Бродрики, обожаем спорить, это у нас фамильная черта.

– Я бы никогда не допустила, чтобы мне возражала пятнадцатилетняя девица, – заявила миссис Прайс. – Вы, конечно, ее избаловали, да и всех остальных тоже. Хорошо еще, что мальчика отправили в Итон. Там из него быстро выбьют всякие глупости. А девочкам давно пора расстаться с гувернанткой. Я всегда считала ошибочным держать подолгу старых слуг. Они забирают много воли, а дети их совсем не слушаются.

– Мисс Фрост живет у нас уже много лет, – сказал Генри. – Мне кажется, Молли и Кити очень огорчились бы, если бы пришлось с ней расстаться.

– Просто при ней они делают все, что хотят, вот и все. Беда в том, что вы сентиментальный человек, и чтобы это скрыть, смеетесь и притворяетесь циником.

Она посмотрела на него через стол и улыбнулась. Эти синие глаза действительно очень проницательны.

– Я слишком много говорю о себе, – сказал он, глядя на нее. – Уже почти семь часов, а матушки до сих пор нет. А что если нам с вами поехать в Ниццу и пообедать. Теперь ваша очередь рассказывать о себе.

Миссис Прайс покраснела и от этого помолодела сразу на несколько лет. Генри стало забавно. Ей, должно быть, не приходилось обедать в ресторане или в гостях с тех пор, как умер ее муж.

– Пожалуйста, поедемте, – уговаривал он, – вы доставите мне большое удовольствие.

Она поднялась наверх переодеться и вернулась через двадцать минут в черном платье и меховой мантилье, великолепно оттенявшей ее седеющие волосы. Выглядела она действительно великолепно. Генри тоже переоделся, вернувшись для этого на виллу матери. Дом блистал чистотой – его вымыла и вычистила служанка миссис Прайс. В его комнате тоже было убрано, и постель постелена. Генри был исполнен благодарности.

Слава Богу, что она выглянула из окна, думал он. Если бы не она, я бы, кажется, сел на первый же поезд и уехал домой.

Они дошли до угла улицы, окликнули фиакр и поехали обедать в один из больших отелей на набережной.

– Это такое для меня удовольствие, – говорила она. – Я здесь веду очень спокойный и уединенный образ жизни. Вот в Индии у нас было много развлечений, и я без этого скучаю.

– Вам следовало бы поселиться в Лондоне, – сказал он, – а не забираться сюда, в такую глушь.

Она сделала выразительный жест, потерев большой палец об указательный, и посмотрела на него.

– Вдовья солдатская пенсия не так уж велика, мистер Бродрик, – сказала она. – Здесь на эти деньги я могу позволить себе больше, чем в Лондоне… Посмотрите-ка на эту распутницу. Почему француженки так сильно красятся?

– Я думаю, потому, что от природы они не так красивы, как вы, англичанки, – галантно провозгласил Генри. – Пойдемте, я угощу вас обедом, самым лучшим, какой только может предложить Ницца.

Очень приятно, решил он, сидеть за обеденным столом напротив женщины, бесспорно привлекательной и оживленной, которая к тому же с удовольствием ест и пьет вино и вообще весьма приятный компаньон. Ресторан наполнялся людьми, оркестр в уголке зала играл легкую классическую музыку, которую Генри знал и любил. Он уже много лет не испытывал такого удовольствия.

– Это гораздо приятнее, чем есть в матушкином доме яйцо и овощи из угольного ведра, – сказал он.

– Вы мне испортите аппетит, – сказала миссис Прайс, притворно вздрогнув. – Моя горничная уже рассказала мне, что она обнаружила в кладовке, но вас я пощажу.

После того как они выпили кофе и послушали музыку, Генри предложил заглянуть в казино.

– Не будем отставать от всех, раз уж мы здесь оказались, – сказал он.

Ночь была тихая и теплая. Подсаживая миссис Прайс в фиакр, Генри насвистывал мелодию из «Риголетто».

– Вы знаете, – сказал он, – когда я сегодня днем стоял у дверей виллы, настроение у меня было ужасное. Это был поистине неприятный момент.

– Понимаю, – отозвалась она. – Бедняжка, мне было так вас жалко. А как сейчас ваше настроение?

– Лучше, чем оно было в течение многих месяцев, – сказал он, – и я вам за это очень благодарен.

Она снова покраснела. Рассмеялась и перевела разговор на другое. В казино было много людей, и они медленно двигались среди толпы, прокладывая себе путь из одной комнаты в другую. Яркие лампы, не защищенные абажурами, давали резкий свет, монотонно звучал бесстрастный голос крупье, позвякивал шарик рулетки. Они наблюдали за игрой, заглядывая через плечо людей, стоявших перед ними. Было безумно душно.

– Я бы долго такого не выдержал, – сказал Генри своей спутнице. – Какая пустая трата времени, и ведь это каждый день!

– Ужасно! – согласилась она. – У меня уже через час разболелась бы голова.

Они перешли в другую комнату. Оттуда, смеясь, выходили два человека.

– Но это же обычная история, – говорил один из них. – Она постоянно устраивает крупье ужасные скандалы, когда он ей говорит, что она проиграла. Кажется, она живет здесь уже много лет.

– И что, ее никогда отсюда не выгоняют?

– По-моему, иногда это случается, когда она уж слишком разойдется.

Когда Генри и миссис Прайс подошли поближе к столу, они заметили, что многие смеются, а те люди, что стояли у стен, протискиваются вперед, чтобы лучше видеть. Крупье спорил с какой-то женщиной, объясняя ей что-то на ломаном английском языке, а она пыталась его перекричать сначала по-французски, а потом по-английски.

– Но, мадам, – говорил крупье, – неужели вы хотите, чтобы я позвал полицейского? Я не могу допустить, чтобы мне все время мешали.

Женщина кричала во весь голос:

– Это безобразие, все ваше заведение нужно уничтожить! Ваша дирекция отбирает у меня деньги мошенническим образом. Я вас все время на этом ловлю. В нашей стране вас бы за это просто застрелили, и вы этого вполне заслуживаете. Вы у меня еще попляшете. Я знакома с членами парламента, мой родственник – граф Мэнди.

Раздался взрыв смеха – это она бросила в голову крупье муфту и перчатки. К ней подошел человек в форменной одежде и схватил ее за руку.

– Отпустите меня! – кричала она. – Как вы смеете ко мне прикасаться?

Лоснящаяся бархатная мантилья, облако седых волос, высокомерный наклон головы – все это было так знакомо. Служитель подтолкнул Фанни-Розу, чтобы она шла вперед, она споткнулась, выронила сумочку и по полу покатились фишки и несколько монет.

– Идиот, медведь косолапый! – кричала она. – Что ты делаешь, черт тебя побери?

И тут она увидела сына, который стоял прямо перед ней.

Секунду они были недвижимы, просто смотрели друг на друга, потом Генри обратился к служителю.

– Эта дама – моя мать, – сказал он. – Я сам о ней позабочусь.

Человек отпустил руку Фанни-Розы. Люди, собравшиеся вокруг стола, смотрели на них и перешептывались. Крупье пожал плечами и снова запустил шарик. «Faites vos jeux».[6] Игра продолжалась.

Генри нагнулся, подобрал с пола сумочку, фишки, деньги и отдал их матери.

– Все в порядке, не беспокойся, – говорил он, – мы с миссис Прайс отвезем тебя домой.

Она, по-видимому, не понимала, что происходит.

– Но я совсем не хочу ехать домой, – протестовала она, глядя то на одного, то на другую. – Я еще не попытала счастья за другими столами. Если я перейду в другой зал, все изменится.

– Нет, – сказал Генри. – Уже поздно. У меня сегодня был утомительный день. Я хочу лечь спать.

Он взял мать под руку и двинулся к двери. Она все оглядывалась через плечо на игорные столы.

– Терпеть не могу этого крупье, – говорила она. – Уверена, что он стакнулся с администрацией, у них есть свои способы направлять шарик. Ты должен написать об этом в газеты, Генри. Ты такой умный, ты знаешь, как это делается.

Всю дорогу до лестницы у выхода из казино она непрерывно говорила, обвиняя здешнюю администрацию, уверяя Генри и миссис Прайс, что всему штату было дано распоряжение помешать ей выигрывать.

– Несколько раз именно так и случалось, – продолжала она, когда они уже ехали в фиакре. – Мне исключительно везло, я просто не могла ошибиться, и вдруг внезапно все обернулось против меня. Конечно же, это было сделано нарочно. Они ужасно боятся, как бы кто-нибудь по-настоящему не выиграл. Но я твердо решила им не поддаваться. Это дело принципа. Генри, дорогой мой, как я рада тебя видеть! Как глупо, что я забыла, когда ты приезжаешь. Надеюсь, в доме все было в порядке? Я и не знала, что ты знаком с миссис Прайс. Завтра мы должны все втроем отправиться в казино и попытать счастья. У миссис Прайс счастливое лицо, я уверена, что мы загребем кучу денег.

Она продолжала болтать, задавая вопросы и не дожидаясь на них ответа.

Генри, не оборачиваясь, смотрел все время в окно, держа мать за руку. Миссис Прайс ничего не говорила. Теперь-то он понял, понял с горечью и грустью, всю историю последних нескольких лет. Он представил себе ее жизнь: напускную веселость, жалкий флаг мужества, которым она размахивала. И день за днем, месяц за месяцем, из года в год этот ужас затягивал ее все глубже и глубже, так что теперь она была одержима – душой и телом ее завладела одна идея, разум ее пошатнулся, оставив только крошечный лоскутный коврик воспоминаний, который не давал ей ничего, а только еще больше ее запутывал. Кто в этом виноват? Как это случилось? Кого можно в этом винить? Ответа на эти вопросы не было, а сердце его разрывалось от боли и жалости. Фиакр подъехал к воротам виллы. Фанни-Роза неловко пыталась открыть калитку. Собаки в доме подняли лай.

– Полно, успокойтесь, маленькие вы мои, – приговаривала Фанни-Роза. – Мамочка уже пришла, а вместе с ней – ваш братец Генри.

Она пошла по дорожке к дверям. Генри обернулся к Аделине Прайс.

– Простите меня, – начал он. – Ради Бога…

– О, пожалуйста, не извиняйтесь, – сказала она. – Для вас это было гораздо большим потрясением, чем для меня. Если утром я смогу вам чем-нибудь помочь, не стесняйтесь, заходите. Лично я считаю, что наилучшим выходом было бы поместить ее в соответствующее заведение. Там ей будет обеспечен настоящий хороший уход. Я хочу сказать: нельзя же оставить ее в таком положении, верно?

– Верно, – согласился Генри. – Нельзя.

– Сейчас вам нужно лечь спать и как следует отдохнуть, а утром вы все обдумаете. Но, несмотря ни на что, обед доставил мне большое удовольствие. Спокойной ночи.

Она повернулась и пошла к своей вилле. Генри уныло побрел по дорожке к дверям. Мать он нашел в гостиной. Стоя на коленях, она играла с собаками.

– Значит, мои глупые сыночки соскучились по своей старенькой мамочке? – приговаривала она. – Но ведь мама оставила своим мальчикам вкусный обед, а его кто-то убрал. Наверное, эта дура служанка, хотя я всегда наказываю, чтобы она ничего не трогала в гостиной. Генри, котик мой, у тебя встревоженный вид. Что-нибудь случилось?

– Нет, дорогая, но я хочу, чтобы ты легла спать.

– Я и собираюсь. Но сначала я должна поцеловать своих мальчиков и пожелать им спокойной ночи. Я всегда это делаю перед сном. Постелила тебе горничная постель? Я достала чистые простыни, но у меня ужасное подозрение, что я забыла их проветрить.

– Нет-нет, все в порядке.

Она стояла в дверях своей спальни. Служанка миссис Прайс там тоже убрала, как и внизу. Платья были аккуратно сложены, постель приготовлена. Мать, по-видимому, не заметила, что здесь что-то было сделано. Она смотрела прямо перед собой, покусывая кончик ногтя. Генри показалось, что на нее нахлынули воспоминания, потревожив тем самым ее шаткий ум; она вдруг показалась такой одинокой, такой чужой всем на свете.

– Маменька, дорогая моя, – сказал он, – расскажите мне, пожалуйста, что с вами происходит?

Она улыбнулась и потрепала его по щеке.

– Милый Генри, – сказала она. – Всегда-то он обо всех заботится. Я просто думала, как это странно, что за весь вечер ни разу не вышла девятка. Ну просто ни разу. А я все время ставила только на нее.

6

Он сидел в гостиной Аделины Прайс, перелистывая журналы, полученные из Индии. Иллюстрации ничего ему не говорили, а слова и того менее. Он посмотрел на часы, стоящие на камине. Разве ей еще не пора вернуться? Ей было назначено на три часа. Он встал и начал ходить по комнате. Вошла горничная и накрыла на стол к чаю. Свеженарезанный хлеб, масло, кресс-салат, только что испеченные ячменные лепешки, вазочка с вареньем из гуавы, и наконец, сверкающий серебряный чайник. Он услышал звук колес на дороге. Выглянул в окно и увидел Аделину Прайс, которая вышла из фиакра и расплачивалась с кучером. На чай она, должно быть, дала ему недостаточно, потому что он начал ворчать.

– Больше вы ничего не получите, любезный, – весело проговорила она. – И не пытайтесь пробовать на мне свои штучки. Не на таковскую напали.

Она помахала Генри рукой и весело направилась по дорожке к дому.

– Все они одинаковы, – сказала она. – Воображают, что если я англичанка, то, значит, сама печатаю деньги. Чай уже готов?

– Да, – сказал он.

Миссис Прайс вошла в комнату, снимая на ходу перчатки. На ней было серое платье, простое, но весьма элегантное. Она была очень красива.

– Ну что же, все прошло вполне благополучно, – сказала она. – Доктор – приятный человек, он отлично разобрался в ситуации. Это естественно, ведь через его руки прошло немало таких случаев. Никакого лечения против этого нет, сказал он. В особенности в возрасте вашей матушки. Он считает, что мы поступаем совершенно правильно.

Она зажгла спичку и поднесла ее к фитильку горелки. Чайник зашумел. Аделина Прайс потянулась за хлебом с маслом и, нахмурившись, взглянула на салат.

– Зачем только эта девица его подала? – недовольно заметила миссис Прайс. – Знает же, что я никогда его не ем. Здесь, во Франции, никогда нельзя ни в чем быть уверенной. Вы его тоже не ешьте. За этими служанками нужен глаз да глаз.

– Расскажите еще об этом заведении, – попросил Генри. – Что оно собой представляет?

– О, там очень мило. Большой сад, цветы, деревья. В саду я видела людей. А для нее я выбрала самую комфортабельную комнату, поскольку вы сказали, что денег жалеть не нужно. Она стоит на тридцать франков дороже, но, я думаю, вы не будете возражать?

– Боже мой, конечно нет.

– Они, разумеется, не допустят там никакого беспорядка, вроде того, что здесь у нее в доме, – сказала миссис Прайс. – У них есть определенные правила, и это одно из них. Администрацию нельзя за это осуждать. Там такая чистота, такой порядок – полы так и сверкают, на них можно есть, как на столе. Все сестры и сиделки в симпатичных зеленых форменных платьях, это создает определенный жизнерадостный эффект. Меня познакомили с той, что будет приставлена к вашей матушке. Весьма благоразумная особа, у нее такое приятное выражение лица.

– А они понимают, почему ее туда помещают?

– О да, конечно, и они, знаете ли, так ловко придумали: ей разрешат играть в рулетку, если она захочет. У них есть для этого специальная комната. Все, конечно, понарошку, там нет никаких денег, ничего такого. Но она этого не поймет. Их новые методы весьма оригинальны.

Генри встал с кресла и снова подошел к окну.

– Разве вы не хотите чаю? – спросила миссис Прайс.

– Как можно утверждать, что она не поймет? – спросил он. – Ведь она же не окончательно лишилась разума. Она увидит, что все это обман и что ее держат в тюрьме, пусть даже такой роскошной.

Миссис Прайс продолжала наливать чай.

– Ей скажут, что это отель, – объяснила она, – и что он принадлежит казино, нечто вроде его придатка. Все будет в порядке, я договорилась с доктором. Он скажет, что вы за нее беспокоитесь, считаете, что ей трудно жить одной, и потому устроили ее в этом отеле. Он уверяет, что не пройдет и нескольких дней, как она успокоится и будет счастлива и довольна.

Генри беспокойно схватился за книгу, но тотчас ее отложил.

– Если бы я только был уверен, что поступаю правильно, – сказал он. – Мне кажется, ей совсем неплохо жилось на этой вилле, как бы грязно и непривлекательно там ни было. И мне совсем не жалко денег, которые она проигрывает в казино, если она при этом счастлива, если это отвлекает ее от мысли…

Аделина Прайс задула огонек, горевший под чайником.

– Разумеется, если вы так думаете, то не стоит помещать ее туда, – сказала она. – Однако мне казалось, что после всего того, что вы пережили за последние десять дней, вам следовало бы понять, что это самое разумное решение. Вы же не хотите, чтобы ее снова и снова вышвыривали из казино, как это случилось пять дней тому назад? А потом, ей же ни в чем нельзя верить. Она бесконечно всех обманывает, лжет на каждом шагу. Сказала же она в прошлый вторник, что идет спать, а потом мы обнаружили, что она снова отправилась туда. Конечно, если вы хотите, чтобы все кончилось полицейским участком, это ваше дело. А идет именно к тому, я вас уверяю.

Генри снова бросился в кресло.

– Вы правы, – сказал он. – Я понимаю, что вы правы. И все-таки это ужасно больно принять такое решение. Боже мой, моя мать! Она была такая милая, такая веселая, просто душечка. Не могу вам объяснить, что я испытываю, как мне тяжело.

Аделина Прайс налила ему чаю.

– Полно, – сказала она. – Выпейте чаю. После хорошей чашечки чая всегда чувствуешь себя лучше. Мужчин это тоже касается, не только женщин. Уверяю вас, ваша мать будет чувствовать себя прекрасно в этом месте. Она заведет друзей, будет рассказывать им о прошлом, а вы можете ехать домой, зная, что она в надежных руках, и что для нее делается все необходимое. Ах да, они спрашивали меня, не хотите ли вы, чтобы ей давали по вечерам вина. За это, разумеется, придется платить особо, как и за то, чтобы в камине в холодные ночи разжигали огонь. Счет вам будут посылать каждый месяц, или вы можете платить через банк, это избавит вас от хлопот.

Она помазала свой кусочек хлеба вареньем из гуавы.

– Вся эта история причинила вам так много хлопот, – сказал Генри, глядя на нее. – Я, право, не знаю, что бы я без вас делал. Все это напоминает какой-то кошмар.

Аделина Прайс улыбнулась.

– Мужчины так беспомощны в критической ситуации, – сказала она. – Мой муж был точно такой же. Он терялся, не мог ничего предпринять, когда возникали затруднения. В первый же момент, как только я увидела, что вы не можете открыть дверь виллы в день вашего приезда, я сразу же поняла, что вы за человек. Я очень рада, что выглянула в это время в окно и увидела вас. И я не могу понять, как вы прожили эти несколько лет без всякой помощи и заботы.

– Я и сам не знаю, – отозвался Генри. – Плыл, наверное, по течению. Единственное, что я могу сказать: мне было чертовски одиноко.

– Мне тоже одиноко, – сказала она, – но несколько в другом смысле. И во всяком случае, у меня всегда было достаточно дел. Слава Богу, я никогда не принадлежала к числу людей, которые постоянно ноют и жалуются. Я всегда считала, что таким людям недостает характера. – Она составила на поднос все, что стояло на столе, и позвонила горничной. – Я надеюсь, что не слишком много на себя беру, – сказала она, – но доктор согласился со мной в том, что чем скорее мы поместим вашу матушку в «Приют», тем лучше. Я вполне понимаю, как тягостно было бы для вас заниматься этим делом, и готова взять все на себя. Я человек более или менее посторонний, и для меня это не будет связано с эмоциями. Так вот, если вы не возражаете, я сейчас пройду к ней на ее виллу, помогу ей собрать то немногое, что ей понадобится, найму экипаж и отвезу ее в «Приют». Я ей объясню, что мы поедем в отель, который является частью казино, и я уверена, что все сойдет гладко, и она не станет противиться. Я скажу, что вам пришлось куда-то уехать, но утром вы ее навестите, чтобы узнать, все ли у нее в порядке, и не нужно ли ей чего-нибудь. Я думаю, так будет лучше всего, как вам кажется?

Миссис Прайс снова ему улыбнулась. Она так ловко всем распорядилась, так мастерски разрешила все его затруднения, что он почувствовал себя совершенно беспомощным и понял, что во всем теперь зависит от ее воли.

– Не знаю, – в отчаянии проговорил он. – Я потерял способность соображать. Что бы я ни решил, через пять секунд мне кажется, что неправильно.

– Не тревожьтесь, – сказала она. – Предоставьте все мне. А вы поезжайте-ка и закажите обед. Я отвезу ее в «Приют», а потом мы с вами встретимся в ресторане. У вас, по крайней мере, будет чем заняться.

Она подала ему шляпу и трость и подтолкнула к дверям.

– Вы совсем как ребенок, – сказала она. – Мне кажется, вы мне не вполне доверяете.

– Напротив, – возразил он, – я безоговорочно вам доверяю и одобряю все, что вы делаете.

– В таком случае ступайте, – велела она, – и не надо предаваться унынию.

Генри, как автомат, машинально прошел по дорожке и спустился по извилистым улицам к набережной. Он был как во сне, дома казались ему призрачными, а люди были похожи на привидения. Ницца сразу стала чужой, незнакомой и враждебной. Шок, который он получил, узнав о пагубной страсти матери, показал ему во всей своей неприглядности то, что у его собственной жизни тоже не было твердой основы. Он чувствовал свою незащищенность. Ни в чем не было прочности и уверенности. Даже дети, оставшиеся в Лондоне, казались нереальными. Они все эти годы плыли вместе с ним по волнам жизни, словно маленькие призраки. С того самого момента, как он закрыл на замок Клонмиэр и вместе с ним прошлое, в его жизни не оставалось ничего живого, реального.

Слушая однообразный плеск волн на скучном пляже, он вспоминал бурные приливы на родных берегах, шум прибоя на острове Дун. Вспоминал ласковый ветерок, неяркое солнце и белые облака над вершиной Голодной Горы. Вспомнилось ему и маленькое кладбище и малиновка, которая пела там в ту зиму. Все это кануло в вечность, там, в тех краях его больше нет, и с прошлым он не связан ничем…

Придя в отель, Генри уселся в холле и стал ждать Аделину Прайс. Прошел час, другой, а она все не приходила. Наконец он не выдержал, вышел на улицу, вскочил в фиакр и велел везти себя в «Приют». Уже стемнело, и он почти ничего не видел, только бесконечные аллеи и деревья. Вдалеке бились о берег волны; в темноте квакали лягушки; дул холодный ветер.

Фиакр проехал вдоль высокой стены и остановился возле больших ворот. Они были заперты. Кучер позвонил в звонок, и через некоторое время появился привратник, который посмотрел на посетителя через узкую щель.

«Это тюрьма, – подумал Генри, – что бы там ни говорили, а это настоящая тюрьма».

Через несколько минут привратник отворил ворота, фиакр проехал по извилистой аллее, обсаженной высокими деревьями, и остановился у подъезда. Здание было почти не освещено. Шторы на окнах были задернуты на ночь. Возле подъезда стоял экипаж. Генри узнал кучера. Его фиакр обычно стоял на маленькой площади неподалеку от матушкиной виллы. Генри вышел и осведомился у привратника, как можно повидать миссис Бродрик или миссис Прайс. Тот ответил, что эти дамы вошли в дом около часа назад. Он добавил что-то относительно позднего времени и намекнул на то, что рассчитывает получить вознаграждение за свои услуги. Генри тут же дал ему десять франков, и привратник положил их в карман, что-то бормоча про себя. Генри подошел к двери и позвонил. Ему открыл человек в белом халате.

– Моя фамилия Бродрик, – представился Генри. – Я сын миссис Бродрик, которая прибыла к вам сегодня вечером.

– О да, конечно, номер тридцать четыре, – сказал человек на хорошем английском. – Если вы пройдете в приемную, я наведу для вас справки. Вы хотите повидать вашу мать?

– Да, пожалуйста, – сказал Генри. – А с ней еще одна дама, миссис Прайс. Не может ли она спуститься и поговорить со мной?

Служитель проводил Генри в большую комнату направо от двери. Она была уютно обставлена – там стояли столы, кресла, на столе лежали книги. Посетителей не было. Пока он дожидался, раздался звонок к обеду. Сквозь полуоткрытую дверь он видел, как люди направляются по коридору в столовую. Он заметил зеленое форменное платье и белый чепчик сиделки. Какой-то старичок шел на костылях.

– Пошевеливайтесь, мистер Вайнс, – послышался резкий голос, – нельзя же так копаться.

Были слышны разговоры. Кто-то засмеялся пронзительным глупым смехом. Шаги и голоса замерли вдали, где-то захлопнулась дверь. Генри все ждал. Наконец в дверях показался человек в сером фраке и с моноклем. Он вошел в комнату и протянул Генри руку.

– Я доктор Уэллс, – представился он. – К сожалению, главного врача сейчас нет, он в Ницце на званом обеде, но сегодня вечером его заменяю я. Насколько я понимаю, вы сын миссис Бродрик. У нас возникли некоторые затруднения – ничего серьезного, вам не следует беспокоиться. Ваша приятельница миссис Прайс оказалась разумной женщиной.

– Что вы хотите сказать, какие затруднения? – спросил Генри.

– Миссис Бродрик была в некотором недоумении, когда ее привезли. Это вполне естественно, со многими, знаете ли, так случается. Но с ней находилась ваша приятельница и дежурная сестра, весьма компетентная женщина. Мы решили, что в первый день ей лучше пообедать в своей комнате, а завтра она уже может пойти в столовую. Думаю, что миссис Прайс сейчас сюда спустится.

Он обернулся к двери, и в эту минуту в комнату вошла Аделина Прайс. Вид у нее был абсолютно спокойный и невозмутимый, словно у нее не могло быть никаких причин для волнения.

– Все в порядке, – объявила она. – Ваша матушка уже успокоилась. Когда я уходила, она показывала сиделке фотографии. А какой превосходный обед ей принесли в комнату. Отлично приготовленный, прекрасно сервированный. Должна признать, что обслуживание здесь великолепное, доктор.

Доктор Уэллс улыбнулся, поигрывая моноклем.

– Мелочи играют весьма важную роль, – сказал он.

Аделина Прайс внимательно посмотрела на Генри.

– Зачем вы пришли? – укоризненно проговорила она. – Я ведь сказала вам, чтобы вы дожидались меня в отеле.

Доктор улыбнулся.

– Ничего удивительного, что мистер Бродрик волнуется, – успокоительно проговорил он. – И раз уж он находится здесь, может быть, ему стоит подняться наверх и пожелать спокойной ночи своей матушке. Он убедится в том, что она устроена вполне удобно.

– Да, я бы хотел это сделать, – сказал Генри. Аделина Прайс поморщилась.

– Вы уверены, что это разумно? – спросила она. – Не расстроит ли это ее?

– Я не думаю, – сказал доктор. – Возможно, что это как раз придаст всей ситуации нужную окраску. Разумеется, мы дадим ей легкое снотворное, поскольку это ее первый день, и обстановка может ей показаться несколько странной.

– Я буду ждать вас в фиакре, – вдруг сказала Аделина Прайс. – Мне нет никакого смысла подниматься туда еще раз.

Она быстрым шагом вышла из комнаты – высокая фигура в сером вечернем платье и пальто, воплощенная уверенность в себе. Генри последовал за доктором наверх. Паркетные полы в коридорах – ковров там не было – были чисто вымыты и натерты до блеска. Стены выкрашены в зеленую краску того же цвета, что и форменные платья сестер и сиделок. На верхней площадке лестницы им встретилась молоденькая сестра. Она улыбалась, казалась доброй и отзывчивой. Ее вид внушил Генри надежду, он ухватился за нее, словно за соломинку.

– А что, у вас много молодых сестер? – спросил он. – Вот та, что только что прошла, она тоже будет ухаживать за моей матерью?

– Вам об этом расскажет сестра-хозяйка, – сказал доктор, – она лучше меня знает, что к чему. Я, конечно, могу навести для вас справки. Номер тридцать четыре, вот комната вашей матери.

Он постучал в дверь. Ее открыла немолодая толстая сиделка в очках.

– В чем дело? – резко спросила она. – Ах, это вы, доктор. Прошу прощения. Заходите, пожалуйста.

Доктор Уэллс что-то тихо сказал ей на ухо.

– Мистер Бродрик, – сказал он вслух, – просто пришел пожелать спокойной ночи своей матери. Он пробудет здесь недолго, всего несколько минут.

– Хорошо, – сказала сиделка. – Но мне нужно ее умыть и сделать прочие необходимые вещи, чтобы приготовить ее ко сну, и как можно скорее, у нас сегодня не хватает людей.

– Но сейчас всего восемь часов, – заметил Генри. – Моя мать обычно ложится спать часов в двенадцать, а то и позже.

Сиделка хотела что-то сказать, но доктор ее остановил.

– Это только на сегодня, – сказал он. – Завтра она уже будет вести нормальный образ жизни вместе со всеми остальными.

Генри вошел в комнату. Стены там были зеленые, как и в коридоре, но на полу лежали цветные коврики, а огромное окно занимало всю стену. Шторы были желтые, с зелеными цветами. Комната оказалась не такой просторной, как он ожидал. В углу стояло единственное кресло. Мать сидела на кровати, считая деньги, которые доставала из кошелька. Она не заметила, как он вошел. Деньги рассыпались по одеялу, и она их собирала, разговаривая сама с собой. Пышные седые волосы, словно серебряное облако, покрывали ее плечи. Вдруг она увидела сына.

– Родной мой, – потянулась она к нему. – А мне сказали, что ты уехал и что я не смогу с тобой повидаться.

Он наклонился и взял ее за руку.

– Мне захотелось зайти на минутку, пожелать вам спокойной ночи, – сказал он.

Она кивнула головой, а потом подмигнула, указав глазами на дверь.

– Такие странные здесь люди, – сказала она. – По-моему, они все сумасшедшие. Горничная – мне кажется, это просто сиделка – требует, чтобы я померила себе температуру. Это, наверное, водолечебница, я слышала, что есть такие, только понятия не имела, что они связаны с казино. Миссис Прайс сказала, что я каждое утро смогу ходить отсюда в зал, где рулетка.

– Да, дорогая.

– Это очень дорого стоит? Ты же знаешь, я никогда не представляю себе, что сколько стоит.

– Нет, дорогая, не так уж дорого. Я все это устроил.

– Милый мальчик, ты всегда так добр ко мне. Но ты знаешь, я ведь отлично могла бы жить и у себя на вилле. Ты напрасно беспокоился. – Она стала складывать деньги обратно в сумочку. – Миссис Прайс говорит, что здесь довольно странные порядки. Тебе просто дают фишки, и за них ничего не нужно платить. А как мои мальчики, Генри? Будет их кто-нибудь кормить?

– Какие мальчики?

– Да мальчики же, дорогой. Они будут скучать, не поймут, почему я не возвращаюсь вечером домой. Ведь неделя тянется так долго.

Генри ничего не сказал. Он просто стоял, держа мать за руку.

– Поставь на камин фотографию Джонни, – вдруг сказала она. – Так, чтобы я могла ее видеть, лицом ко мне. У него всегда такое угрюмое лицо, когда он в форме, и такое прелестное… Генри…

– Да, маменька.

– Смотри как следует за своим сыном. Я вот не обращала на Джонни должного внимания. – Она сидела, обратив на Генри испуганные зеленые глаза. – Ты понимаешь, я никак не могу этого забыть, потому и хожу в казино. Нужно ведь чем-то заниматься. Джон был так дорог мне, я имею в виду твоего отца – он был такой ласковый, такой добрый. Он все понимал. Я чувствовала себя такой потерянной, когда его не стало, такой одинокой. Вы были еще маленькие, когда он умер. Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы я снова вышла замуж. – Она улыбнулась и провела рукой по волосам. – Какая я глупая, – сказала она, – болтаю, словно старуха. Вот что я тебе скажу, Генри: будь я проклята, если позволю им отобрать у меня деньги, даже если у них теперь какая-то новая система. Я им покажу, как надо играть в рулетку. Уж этим-то не удастся меня провести, как это сделали в казино.

Вошла сиделка и встала около кровати.

– Ну же, миссис Бродрик, – сказала она, – мы с вами не должны забывать, что нас ждет приятная тепленькая ванна, верно?

Фанни-Роза подмигнула Генри.

– Вот глупая, – прошептала она, – обращается со мной, словно с ребенком. Впрочем, какая разница, если ее это забавляет.

Генри поцеловал ее, прикоснувшись губами к ее голове. Он понимал, что больше никогда ее не увидит.

– Спокойной ночи, родная, спите сладко, – проговорил он. Она на секунду прижалась к нему; а потом рассмеялась и отпустила.

– Жизнь забавная штука, – сказала Фанни-Роза, – и не надо напускать на себя такой серьезный вид, мой мальчик. Серьезные мысли никому еще не приносили пользы.

Она проводила его глазами, когда он выходил из комнаты. Доктор все еще ждал его у двери.

– Вы же видите, она чувствует себя прекрасно, начинает привыкать. Вам совершенно не о чем беспокоиться. Насколько я понимаю, миссис Прайс, помимо всего прочего, договорилась о некоторых дополнительных удобствах, которые будут ей предоставлены.

– Благодарю вас, – сказал Генри. – Благодарю вас… вы правы.

Он пожал доктору руку и вышел, взяв шляпу и трость. Спустившись по ступенькам, он сел в стоявший у подъезда фиакр, там, на заднем сиденье, его ожидала Аделина Прайс.

– Второй фиакр я отпустила, – сказала она. – Какой смысл платить за два экипажа? Ну как, все в порядке?

– Да, – сказал он. – По-моему, все хорошо. Кучер стегнул лошадь. Они поехали прочь по длинной темной аллее.

– Вы, наверное, очень устали, – сказал Генри.

– Нисколько. Правда, я не прочь пообедать. И вы, наверное, тоже.

Фиакр свернул и выехал на дорогу. Тяжелые ворота захлопнулись за ними.

– Я все думала, пока сидела, ожидая вас, – проговорила Аделина Прайс, – не могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? Что вы собираетесь делать дальше? Каковы ваши планы?

Генри обернулся к ней в темноте кареты.

– Что делать? – устало спросил он. – Да ничего. Какие у меня могут быть планы?

Лошадь резво бежала по булыжной мостовой. Кучер щелкал бичом. Вдалеке плескались о берег волны. Он думал о долгом пути домой – сначала поезд, потом переезд через Ламанш, дом на Ланкастер-Гейт, Молли, Кити, Хэл и маленькая Лизет. Он чувствовал себя бесконечно одиноким и усталым.

– Как вы думаете, – медленно проговорил он, – могли бы вы выйти за меня замуж?

Загрузка...