Самое лучшее, что есть в Итоне, думал Хэл, это то, что к тебе никто не пристает. Можно проволынить целый день, делая только самый необходимый минимум работы, и никто тобой даже не поинтересуется. Существуют, конечно, бесчисленные правила и расписание – в такие-то часы ты должен находиться в определенном месте, но все-таки, несмотря на это, ты располагаешь свободой, и это приятно. Можно уйти гулять, и никто тебя не спросит, куда ты направляешься. И в комнате он живет один, это, пожалуй, самое приятное из всего. На стенах висят две-три картины, подписанные в уголке его инициалами: Х.Е.Л.Б. Один из его товарищей спросил, кто рисовал эти картины, и Хэл тут же соврал, сказав, что художник – его дядя, который уже умер. Ему казалось, что картины недостаточно хороши, и поэтому ему не хотелось признавать их своими. Но когда по вечерам он оставался один у себя в комнате, он частенько брал свечу и рассматривал их с тайной гордостью. Эти картины – его произведение, нечто, созданное его собственными руками, и поэтому они ему нравились. Когда-нибудь он напишет такие картины, которые можно будет показывать всем, но пока это время не наступило, лучше пусть никто не знает, чем он занимается, а то еще станут смеяться и ничего не поймут. Вот мама никогда не смеялась.
Она все понимала. А теперь, когда ее с ним нет, он хочет, чтобы ее место занял отец, чтобы все, чего ему, Хэлу, удастся добиться, было отцу подарком, предметом гордости и счастья. Если в него будет верить отец, у него появится уверенность в своих силах. Беда только в том, что он перед отцом робеет. Они могут часами сидеть вдвоем в гостиной лондонского дома – отец читает «Таймс», а Хэл просто сидит, уставившись на носки своих башмаков. Если же им случалось разговаривать, отец принимал какой-то шутливо-добродушный тон – так взрослые частенько разговаривают с детьми и собаками: потреплет по головке, скажет: «Хороший песик» и тут же забудет. Иногда отец спрашивал: «Ну, как твои картины, Хэл?», стараясь казаться заинтересованным, но поскольку интерес этот был явно притворным, и вообще ответить на такой вопрос было невозможно, Хэл говорил: «Ничего, спасибо», и снова замолкал, чувствуя себя полным дураком. Отец, бывало, помолчит минуту-другую, ожидая более вразумительного ответа, а потом снова возьмется за газету или станет говорить о другом.
Весенние каникулы пришлись на начало марта, как раз когда отец обещал вернуться домой из Франции. Он отсутствовал почти два месяца.
– Папа приезжает сегодня вечером, – сообщила Молли, которая встречала Хэла на вокзале вместе с Кити, мисс Фрост и маленькой Лизет, – и с ним приезжает кто-то еще, он не сказал кто. Все очень таинственно. Даже мисс Фрост ничего не знает. Я думала, что это бабушка, но мисс Фрост говорит, что нет, ведь папа писал в последнем письме, что она больна.
– Это, должно быть, очень важная персона, – заметила Кити, – ей или ему отвели большую комнату рядом с папиной. Как бы я хотела, чтобы это был дядя Том или тетя Хариет. Мы так ужасно давно их не видели.
– Во всяком случае, я надеюсь, что она проживет у нас недолго, – сказала Молли. – Ведь нам придется вести себя за столом церемонно и говорить всякие любезности. Хэл, ты стал совсем большой, тебе надо будет сшить фрак. А какой худой, прямо ужас.
– Это потому, что в Итоне нет Фрости, которая заставляет меня есть яблоки в тесте, – улыбнулся Хэл. – Там никто не обращает внимания на то, что мы едим.
– Возможно, это и так, однако я надеюсь, что ты не прячешь еду за щекой, с тем чтобы выплюнуть ее, как только выйдешь за дверь. Дома ведь ты постоянно это делаешь, – сказала мисс Фрост. – В Итоне надо вести себя как следует.
– Вот уж нет, – возразил Хэл. – Я делаю все, что хочу.
Когда они приехали домой, Хэл по-королевски расплатился с кучером, хотя у мисс Фрост были приготовлены для этого деньги.
– Глупости, Фрости, – сказал он, – я уже не ребенок.
Он взвалил на плечи свой чемодан и понес его наверх к себе в комнату, испытывая такое ощущение, что семь недель, проведенные в Итоне, каким-то необъяснимым образом его изменили. Он чувствовал себя повзрослевшим, более ответственным, да и девочки смотрели на него по-новому, другими глазами, словно он сделался важной персоной. Когда он разбирал и раскладывал по местам свои вещи, они пришли к нему в комнату, приковыляла даже малышка Лизет, волоча ножку.
Он нарисовал для нее кошечку, и она схватила рисунок с восторженным визгом, а для Молли у него были приготовлены два эскиза, на одном был изображен их дом, а на другом – речка.
– А для папы ты что-нибудь нарисовал? – спросила Молли.
После некоторого колебания Хэл достал из чемодана небольшой сверток.
– Вы знаете фотографию с маминого портрета, которую я сделал еще у нас дома? – Девочки кивнули. – Так вот, я одолжил у одного мальчика увеличительное стекло и сделал миниатюру, – сказал он. – Это, конечно, не настоящая живопись, но все-таки лучше, чем ничего.
Он снял бумагу и протянул сестрам маленькую круглую рамочку.
– Рамку я нашел в одной лавочке в Итоне, – сказал он. – Она как раз подошла.
На сестер смотрело лицо их матери: темные волосы, собранные в узел на затылке; спокойные серьезные глаза.
– Понимаете, – сказал Хэл, – я все думал, как это ужасно для папы, что портрет находится в Клонмиэре, и он никогда его не видит. Может быть, если он сможет смотреть на эту миниатюру, ему будет не так тяжело.
Девочки молчали, обдумывая его слова.
– Очень хороший рисунок, – сказала Молли. – Гораздо лучше, чем твоя фотография.
– Ты правда так думаешь? – спросил Хэл. – Ему будет приятно?
– Как бы я хотела иметь такой рисунок, – сказала Кити. – У меня только эта несчастная фотография, которая мне совсем не нравится.
– Дайте мне посмотреть на маму, – попросила Лизет. Молли посадила девочку на колени и показала ей миниатюру.
– Как это ужасно, что Лизет никогда не знала мамы, – сказала Кити. – Все равно как если бы ей рассказывали про кого-то сказку. А ведь в сказках все неправда. Положи ее на место, Лизет, а то вдруг испачкаешь. Можно мы покажем ее Фрости?
– Нет, – вдруг сказал Хэл. – Нет, давайте снова ее завернем. Я даже не знаю, подарить ее папе или нет.
Теперь, когда он снова смотрел на миниатюру, она превратилась для него во что-то очень личное, только ему принадлежащее, в некую драгоценность, которой не должны касаться чужие руки.
Завтракали они все вместе наверху в классной комнате, а после этого отправились в галерею мадам Тюссо – на омнибусе до Мерилебоун-роуд – и вернулись домой как раз к чаю.
– Чай будем пить в столовой, – сказала Молли, – чтобы была настоящая торжественная встреча. Очень досадно, конечно, что будут какие-то гости, но тут уж ничего не поделаешь.
– Мне кажется, будет лучше, если я буду пить чай наверху вместе с Лизет и няней. Вашему отцу захочется поговорить с вами без помехи.
– Ах, Фрости, ты настоящая трусиха, – рассмеялся Хэл. – Тебе просто не хочется сидеть за столом с церемонным видом и демонстрировать свои хорошие манеры, как это полагается при гостях. Но ты не бойся, я не дам тебя в обиду.
Однако мисс Фрост осталась тверда. И вот, в пять часов, Молли, Хэл и Кити собрались в гостиной. Хэл не вынимал руку из кармана, перебирая пальцами заветный сверток. Он никак не мог решить, отдавать его отцу или нет. Страх боролся в нем с радостным волнением. Временами он жалел, что не может пойти наверх и пить чай вместе с мисс Фрост, Лизет и няней. Отец станет расспрашивать его об Итоне перед гостем, и он знал, что не сумеет отвечать как надо.
– А вот и карета, – сказала Кити, которая смотрела из окна. – А за нею кеб с целой кучей чемоданов. Но ведь у папы, когда он поехал к бабушке, был всего один чемодан да еще портплед.
– Они, наверное, принадлежат гостю, – сказала Молли, оглянувшись через плечо. – Куда, интересно, мы положим все эти вещи? Хэл, не смей убегать. И пожалуйста, не молчи все время за столом с таким видом словно у тебя болят зубы… Папочка, дорогой!
Она распахнула парадную дверь и сбежала по ступенькам вместе с Кити, чтобы поздороваться с отцом. Хэл шел за ними, засунув руки в карманы. Он гадал, поцелует его отец или нет – ведь теперь он большой, учится в Итоне. Из кареты вышла элегантно одетая дама и поздоровалась с сестрами за руку. На ней была черная шляпа с крылышками. Дама совсем незнакомая, раньше они никогда ее не видели. А он-то надеялся, что это будет дядя Том из Дунхейвена… Хэл медленно двинулся вперед, улыбаясь отцу, и машинально потянулся к нему, ожидая поцелуя.
– Как ты себя ведешь, где твои манеры? – остановил его Генри, хватая за плечи и поворачивая. – Разве ты не знаешь, что сначала нужно поздороваться с дамой? Это Хэл, Аделина. Тебе нужно бы постричься, старина. Ну-ка, кто-нибудь, позовите слуг, чтобы занялись багажом. Мы хотим чаю. – Они оба повернулись и стали подниматься по ступенькам. Гостья что-то быстро говорила отцу. Они, по-видимому, были хорошо знакомы друг с другом. Идя за ними следом, Хэл посмотрел на Кити и состроил гримасу. Он еще больше пожалел о том, что нельзя пить чай наверху в классной. Поднялась суета вокруг багажа, отдавались быстрые распоряжения. Гостья указывала на чемоданы, которые следовало отнести наверх.
– Остальное можно сложить в кладовой, – говорила она. – Эти два больших сундука мне не понадобятся, там только летние вещи.
Горничная, вся красная от обилия сыпавшихся на нее распоряжений, наклонилась над портпледом, в котором были зонтики и трости.
– Я вам все покажу после чая, – сказал Генри, – и если вам что-нибудь не понравится, мы переделаем. Ну как, дети, вы будете пить чай наверху?
– Нет, – быстро ответила Молли, – мы будем в столовой, вместе с вами. Из серебряного чайника.
Генри засмеялся, обернувшись к гостье.
– Торжественная встреча, все, как полагается. Ну, идемте за стол.
Гостья окинула критическим взглядом картины на стенах.
– Вы мне не говорили, что вам нравятся ранние итальянцы, – сказала она. – Все эти скучные мадонны. Я их не переношу. У них у всех такой вид, что невольно хочется их как следует накормить и заставить прогуляться, чтобы они немного оживились.
Генри рассмеялся. Он, похоже, смеялся всему, что говорила гостья. И, к великому изумлению детей, она направилась к хозяйскому месту на торце стола, возле которого стоял серебряный чайник и которое прежде всегда занимала Молли.
Молли залилась краской, а Хэл отвернулся, ему было невыносимо смотреть, как расстроилась сестра. Он знал, как она предвкушала этот момент – разливать чай в качестве хозяйки дома. Он сел на свое место и, опустив глаза, уставился в тарелку. Отец, по-видимому, ничего такого не заметил, а гостья начала спокойно разливать чай.
– Ну-с, что вы тут без меня поделывали? – спросил Генри. – Французский, немецкий, музыка, танц-классы – все как обычно? Вы не можете себе представить, Аделина, сколько денег я трачу на воспитание этих девиц.
– Будем надеяться, что они извлекут из этого пользу, – отозвалась гостья и, обернувшись к Кити, задала ей какой-то вопрос по-французски.
Теперь настала очередь Кити смущаться. Она бросила умоляющий взгляд в сторону Молли.
– Простите, я не понимаю.
Гостья рассмеялась.
– Вы, кажется, говорили мне, что они свободно владеют языком, – обратилась она к Генри. – Боюсь, что вы просто хвастались. Не передашь ли ты мне булочку, Хэл, или, может быть, ты собираешься съесть их все сам?
У нее были блестящие ярко-синие глаза, она улыбалась, показывая при этом очень белые зубы. Хэл пробормотал какие-то извинения и передал ей через стол тарелку.
– Мечтает, как всегда, – заметил отец. – Я объясню вам, в чем дело. Мальчик изучает ваше лицо, с тем чтобы нарисовать потом ваш портрет. Я ведь вам говорил, что он наш семейный художник.
Хэл чувствовал, как лицо его заливает краска. Вот оно, то, чего он боялся. Нужно разговаривать, отвечать на докучные вопросы.
– У меня был брат, – сказала гостья, – который в детстве занимался рисованием, но как только попал в школу, все это было забыто. Ведь в Итоне у тебя, наверное, совсем не остается свободного времени, Хэл, верно?
– Нет, остается, – сказала Кити. – Он нарисовал две очень красивые картинки для Молли и для меня, и еще одну специально для папы.
– Неужели? – удивился Генри. – Ну же, Хэл, что это за картина?
– Да ничего особенного, – отвечал Хэл. – Она не слишком-то хороша, боюсь, что вам она не понравится.
От волнения он толкнул свою чашку, и чай пролился на стол, растекаясь по белой скатерти.
– Тарелку, Молли, и побыстрее, – сказала гостья, – а то испортится полировка. Позови горничную, пусть принесет тряпку. Фу, какая неприятность. Если ты собираешься стать художником, Хэл, у тебя должна быть более твердая и уверенная рука. – Хэл неловко встал со своего места, не зная, что делать, испытывая острую ненависть к ней и проклиная собственную неловкость.
– Ну ладно, садись, – раздраженно велел ему отец. – Не стой тут, раскрыв рот, как баран в аптеке. Расскажи мне лучше о школе. С кем ты там дружишь?
– У меня нет друзей, – в отчаянии отвечал Хэл.
– Полно, что ты говоришь, – сказал Генри. – Есть же у вас мальчики, с которыми ты познакомился.
В конце концов Хэл признался, что ему нравится один мальчик по фамилии Браун.
– Браун? Какой это Браун? В мое время в Итоне не было никого с такой фамилией. Чем он занимается? В какой команде играет?
– Я не знаю. По-моему, он вообще не занимается спортом.
– Нечего сказать, интересный, должно быть, молодой человек, – заметил Генри. – Ну, расскажи что-нибудь еще.
Гостья смеялась и подмигивала Генри со своего конца стола. Хэл сжал кулаки, вонзив ногти в ладони. Бесполезно. Он больше не будет отвечать ни на какие вопросы.
– Боюсь, что мое семейство не может себя показать так, как я надеялся, – сказал Генри. – Молли дуется, Кити ни слова не могла сказать по-французски, а сын и наследник залил скатерть чаем и ничего не может рассказать о своем первом семестре в Итоне, если не считать того, что он подружился с мальчиком по имени Браун, у которого нет никаких достоинств. Аделина, я сражен. Беру назад все, что рассказывал вам в Ницце.
Дети сидели, опустив глаза в тарелки. Они испытывали неловкость от новой манеры отца постоянно шутить и насмехаться. Почему он так разговаривает с этой Аделиной, которая все время смотрит на них критическим взглядом и которой не нравятся итальянские картины, висящие у них в столовой?
Через некоторое время дверь в столовую открылась, и вошла Лизет, на которую для этого случая надели белое платьице, а волосы повязали белыми бантами. Робкая девочка стеснялась. Она стояла у двери, засунув палец в рот.
– Ну же, беби, в чем дело? – обратилась к ней гостья. – Не бойся, я тебя не укушу.
Лизет посмотрела на Кити. В доме никто не называл ее «беби».
– Во время нашего чая ей всегда дают кусочек сахара, – сказала Молли. – Подойди к Молли, моя радость, она даст тебе сахарку.
Девочка, хромая, подошла к столу. Она видела, что гостья с любопытством разглядывает ее ногу в высоком башмачке.
– Ей необходимо делать специальные упражнения, – сказала Аделина, обращаясь к Генри. – Я знала одну особу, она была хромая от рождения, так вот эти упражнения сотворили настоящее чудо. Но их надо делать регулярно, по часу в день, под наблюдением врача. Я выясню, куда надо обратиться.
Лизет смотрела на незнакомку и ела свой сахар. Она понимала, что речь идет о ее ноге, и ей это было неприятно.
– А скоро эта тетя уйдет? – спросила она у Молли.
Все сделали вид, что не слышали. Молли наклонилась и прошептала что-то девочке на ушко.
Хэл по-прежнему сидел, уставившись в свою тарелку и думая о том, что отец, наверное, смотрит сейчас на Лизет со странным выражением сожаления, смешанного со стыдом, которое он не раз замечал на его лице. Хэл теперь уже знал, что если бы не родилась Лизет, мама не умерла бы. Но он не любил об этом думать. То, что у людей рождаются дети, это деликатная тема, в особенности когда дело касается твоих собственных родителей…
Гостья встала из-за стола, отодвинув свой стул.
– Ну что же, может быть, теперь осмотрим дом? – быстро проговорила она.
– Откуда вы хотите начать? – с улыбкой спросил Генри.
– Самое важное место в доме это кухня, – ответила она.
Молли нерешительно взглянула на отца.
– Мне кажется, они там еще не кончили пить чай, – сказала она. – В это время мы обычно не ходим вниз, чтобы не беспокоить прислугу. Боюсь, что миссис Лестер не понравится, если мы придем.
– Миссис Лестер придется с этим примириться, – сказал Генри. – Пойдемте, Аделина. С этого момента берите бразды правления в свои руки. Я отстраняюсь и предоставляю все вам. – Он засмеялся, словно это была отличная шутка. – Пока вы будете осматривать кухню, я засвидетельствую свое почтение мисс Фрост и няне и сообщу им наши новости, – добавил он.
Он побежал вверх по лестнице, насвистывая веселый мотив, а Молли вместе с гостьей пошли по коридору к двери, ведущей вниз на кухню и в гостиную для слуг. Хэл и Кити остались в столовой и сидели за столом, удивленно глядя друг на друга.
– Что, интересно, он имеет в виду? – спросила Кити. – Что за новости он собирается сообщить Фрости и няне?
– Не знаю, – отозвался Хэл. – Все это очень странно.
– Может быть, мы все поедем домой в Клонмиэр, а эта особа арендует наш дом и будет жить здесь? Поэтому ей и нужно все осмотреть и побывать на кухне. О, Хэл, это было бы просто замечательно! Как ты думаешь, это возможно?
– Может быть, – сказал Хэл. – Может быть. А что, если мы все поедем туда на Пасху? А Боулы откажутся от аренды, и дом снова будет наш?
Безумная надежда вспыхнула в сердцах этих двух детей. Кити побежала наверх вслед за отцом. Хэл направился в гостиную. Он достал из кармана миниатюру и снова стал ее рассматривать. Если они поедут домой в Клонмиэр, он сможет сравнить ее с оригиналом, который по-прежнему висит там. Как было глупо с его стороны опрокинуть эту дурацкую чашку и рассказывать про Брауна, с которым он и говорил-то всего один раз, когда они вместе гуляли в воскресенье. Может быть, если он подарит отцу миниатюру, это как-то компенсирует сегодняшние неудачи. Отец увидит, на что он способен, и, кроме того, это покажет, что он понимает отца, чувствует, как ему одиноко и тяжело без мамы.
Он решил сделать из этого секрет, положить миниатюру в такое место, где отец обнаружит ее случайно. Он подошел к письменному столу и написал на листке бумаги: «Папе от любящего сына. Хэл». Достав миниатюру из кармана, он завернул ее в этот листок и положил в ящик стола. Потом подошел к камину, сел в кресло и стал думать о том, как они поедут в Клонмиэр. Кити, наверное, права. Это объясняет всю ситуацию и то, что эта Аделина привезла с собой столько сундуков. Снова Клонмиэр, комната в башне, лошади, собаки, старый Тим, лес, залив, дядя Том и тетя Хариет. Все потечет по-прежнему, даже если мамы больше нет. У жизни опять появится смысл. Он будет кататься на лодке по заливу, охотиться на зайцев на острове Дун; будет рисовать Голодную Гору…
В комнату вошла Кити с таинственным видом и широко раскрытыми глазами.
– Фрости очень расстроена, – сообщила она. – Что папа мог ей сказать? А когда она пошла в комнату для гостей разговаривать с этой женщиной, губы у нее были поджаты – знаешь, как она их поджимает, когда волнуется или чем-то расстроена? Но ведь ей наверняка тоже захочется вернуться домой.
Она умолкла, так как в этот момент в комнату вошел Генри, а вместе с ним – Молли, бледная, натянутая, как струна. Генри закрыл дверь, подошел к камину и встал спиной к огню. Вид у него был взволнованный и даже несколько растерянный, словно он не мог понять, что происходит с Молли.
– Нужно быть разумной, дитя мое, – сказал он. – Ты ведь понимаешь, что я сделал это скорее ради вас, чем для своего удовольствия. Как ты думаешь, разве мне легко было все эти годы?
– Нам было так хорошо, мы были счастливы, – сказала Молли. – Нам больше никого не нужно.
Она начала плакать, как маленький ребенок, совсем не так, как плачут пятнадцатилетние девушки. Кити подбежала к ней и встала рядом. Хэл ничего не говорил. Он неотрывно смотрел на отца.
– Она удивительная женщина, – говорил Генри. – Такая умная, деятельная. Все на свете умеет. Я слишком долго не занимался делами, и у нас все запущено: прислуга, мисс Фрост да и вы тоже. А теперь ваша мачеха возьмет дела в свои руки и наведет порядок. Если вы хоть немного меня любите, вы должны радоваться тому, что произошло. Вы ее скоро оцените, я это знаю. Вы не можете себе представить, как много она уже для меня сделала.
Мачеха… Хэл продолжал смотреть на отца.
– Вас с Кити не было в комнате, когда я объявил Молли, – продолжал Генри, чувствуя на себе взгляд сына. – Две недели назад, в Ницце, я женился на мисс Прайс. Она была для меня таким прекрасным другом. Когда-нибудь, когда вы будете постарше, я расскажу вам об этом. А теперь я вас прошу оказать ей радушный прием в знак признательности за все то, что она для меня сделала. Молли, судя по всему, не слишком довольна тем, что произошло, я никак не могу понять, почему. Ведь это совсем не значит, что я буду любить ее меньше, чем раньше.
Молли продолжала плакать, теребя в руках носовой платок. Глаза у нее покраснели и распухли.
– Пойди наверх, – велел ей Генри в полной растерянности. – Если Аделина увидит тебя в таком виде, ей покажется странным, что у тебя заплаканы глаза. Боже мой, хорошенькую встречу вы мне устроили. Как я жалею, что не остался в Ницце.
Он стал шагать взад-вперед по комнате.
– Значит, она всегда будет здесь жить? – спросила Кити. – Потому и привезла так много сундуков?
– Разумеется, она будет жить вместе с нами, – раздраженно сказал Генри. – Она теперь миссис Бродрик. А вы можете называть ее Аделиной.
Молли выбежала из комнаты. Хэл слышал, как она бегом поднялась по лестнице, а потом захлопнула дверь своей комнаты. Кити вышла следом за ней. Хэл чувствовал себя ужасно. Они с отцом остались в комнате одни. Наверху было слышно, как волочат по полу сундуки, как переговариваются между собой слуги. Маленькие золотые часы на каминной полке быстро и четко отсчитывали секунды.
– И все это ради вас, для вашей пользы, – повторил Генри. – Вы должны попытаться это понять. Девочкам необходимо общество образованной и хорошо воспитанной женщины. От мисс Фрост в этом отношении нет никакого толка. С тобой, конечно, все иначе, ты в основном будешь в Итоне, но ведь существуют и каникулы. Помимо всего прочего, человеку плохо жить в одиночестве. Когда тебе будет столько же лет, сколько мне…
Он не договорил. Конец предложения повис в воздухе. Что он делает? Взывает к четырнадцатилетнему подростку за сочувствием и пониманием, к мальчику, который просто не в состоянии представить себе, что он пережил за эти годы. Бесплодные дни, бессонные ночи, которые нельзя забыть, невозможно вычеркнуть из памяти.
– Очень плохо, когда один из родителей уходит и на другого ложится вся ответственность за детей. Так случилось с моей матерью. Теперь я понимаю, каким это было для нее тяжелым бременем. Мы с братьями – твоими дядьями – этого, конечно, не понимали, но я не сомневаюсь, что ей приходилось очень нелегко.
Хэл по-прежнему ничего не говорил. Он продолжал смотреть на отца ничего не выражающим взглядом. Генри подошел к своему столу, открыл ящик и стал просматривать письма, скопившиеся за время его отсутствия. Он разрывал конверты один за другим, почти не читая того, что в них заключалось. Наверху слышались твердые быстрые шаги Аделины – она доставала вещи и раскладывала их по местам. По лестнице взад-вперед ходили слуги, перенося наверх остальные сундуки и чемоданы. Внезапно Генри увидел в ящике небольшой сверток. «Папе от любящего сына. Хэл». Он взял его в руки и посмотрел на мальчика.
– Это и есть твой подарок? – спросил он, заставив себя улыбнуться. – Спасибо тебе, мой мальчик.
Он стал разворачивать бумагу. Хэл не двинулся с места. Он не сделал попытки остановить отца. Ему казалось, что он не может пошевелиться, не может вымолвить ни слова. Он стоял посреди комнаты, словно пришибленный, не в силах помешать отцу, сердце его наполняла невыносимая боль, причину которой он едва сознавал, а черный бесенок в глубине души насмешливо шептал: «Ну давай, разворачивай, черт тебя побери, посмотри, что там такое».
Генри держал миниатюру в руках. Бумага, в которую она была завернута, упала на пол. Хэл наблюдал за его лицом, однако в нем ничто не изменилось, разве что сжались губы, отчего в углах рта залегли две жесткие морщины. Хэлу казалось, что отец смотрит на рисунок целую вечность. По-прежнему тикали часы. По улице проехал кеб. Из камина выпал уголек и продолжал тлеть на прикаминном коврике. Наконец отец заговорил, голос его, казалось, звучал издалека…
– Прекрасная миниатюра, – сказал он. – Отлично выполненная. Благодарю тебя. – Он открыл маленький выдвижной ящичек, который был в его столе, и спрятал туда миниатюру. Затем выбрал из связки ключ и запер ящичек. – Пойди сейчас к Молли и скажи ей, чтобы она привела в порядок свое лицо перед обедом. Да, вот еще, Аделина любит, чтобы обед подавался точно в половине восьмого, так что вы должны переодеться и быть готовыми за пять минут до этого времени.
– Хорошо, папа, – сказал Хэл.
Он обождал с минуту, однако Генри так и не обернулся. Он стоял, отвернувшись к камину и глядя в огонь. Хэл вышел из гостиной и поднялся по лестнице на второй этаж. Дверь комнаты для гостей была открыта. На кресле валялась оберточная бумага, а на туалетном столике были разложены серебряные щетки. В ванной комнате отца лилась вода, и там кто-то плескался. Хэл медленно стал подниматься по лестнице на третий этаж.
Девочкам было, конечно, хуже. Им приходилось терпеть и страдать, видя, как все в доме меняется, тогда как Хэл находился в Итоне. Им пришлось примириться с тем, что бедняжка Фрости была изгнана, а ее место заняла противная девица, выписанная из Швейцарии. У Лизет за девять месяцев переменилось пять нянек, потому что ни одна не умела правильно делать упражнения для больной ноги. Одно за другим приходили письма от Молли, то исполненные ярости, то грустные и печальные.
«Мы никогда не видим папу одного, – писала Хэлу сестра. – Она ходит за ним, как пришитая. Если он выходит из комнаты, она идет следом.
А за столом непрерывно с ним разговаривает, не обращая на нас никакого внимания, а если Кити или я пытаемся вставить слово, она злится и смотрит на нас так, словно хочет растерзать. В гостиной переставила всю мебель и сменила обивку. Мы находим эту новую обстановку отвратительной, и папа тоже, однако он не сказал ни слова. Наверное, не смеет ей противоречить».
Отец, который всегда казался таким прекрасным и недоступным, но в то же время сильным и надежным, теперь превратился в ничто. С ним совсем не считались. Бог был низвергнут со своего пьедестала. У него не было воли, не было собственного мнения. Что бы ни сказала Аделина, как всегда кратко и решительно, он тут же поддакивал, и не потому, что соглашался, а просто так было спокойнее. К нему в Итон они приехали всего один раз, и этот день был для него одним из самых несчастных. Сначала она раскритиковала его комнату, затем ей не понравился его вид.
– Не сутулься, – говорила она, – у тебя настоящий горб. Генри, этот мальчик должен носить специальный корсет, по крайней мере в течение часа каждый день. И он слишком бледен, ему нужно побольше бегать. Почему бы тебе не заняться легкой атлетикой, не вступить в какую-нибудь команду?
– Мне не хочется, – отвечал Хэл.
– Летом тебя, конечно, заставят играть в крикет. О, да ты, оказывается, еще и плакса. Понятно, так, конечно, легче всего, не требуется никаких усилий. Впрочем, мальчишки все одинаковы, их нужно подгонять и подстегивать.
Она всегда говорила в резком решительном тоне, столь характерном для всего, что она делала, так что не было никакой возможности ей возразить. Она обежала глазами стены комнаты, задержавшись на его картинах. Хэл увидел, как ее губы скривились в усмешке.
– Готовишься поступать в Академию? – спросила она. – Это дерево, похоже, стоит не на месте. Я, конечно, не берусь судить, но если уж где увижу кривую линию, то сразу же замечу. – Она рассмеялась, обернувшись через плечо к Генри. – Если так выглядит ваш знаменитый Клонмиэр, я не удивляюсь, что ты сдаешь его внаем, – сказала она. – Держу пари, что там к тому же еще и сыро, ведь рядом вода. Ну ладно, Хэл, что еще ты можешь нам показать?
– Ничего, – ответил он. – Больше ничего.
– Не очень-то много ты наработал. Так состояния не составишь. Ну, как насчет завтрака? Поедем в Виндзор? Я умираю от голода.
И так весь день – шпильки, насмешки, постоянное стремление сравнить его неловкую угловатую фигуру с тем, как выглядят другие мальчики его возраста.
– У тебя, верно, нет никакого самолюбия, – говорила она, – и никаких интересов. Неужели тебе не хотелось бы стать капитаном крикетной команды или организовать оркестр?
– Да нет, особого желания нет, – отвечал Хэл.
– Это бесполезно, Аделина, – вмешался его отец. – Такая у меня судьба: иметь сына, который не желает выдвинуться ни в одной области. Как это ни печально, но это факт.
Он говорил легким спокойным тоном, однако его слова ранили Хэла.
Они уехали пятичасовым поездом, и отец дал ему соверен.
– Твой дядя Герберт приглашает вас всех на лето в Летарог, – сказал Генри. – Мы с Аделиной, вероятно, поедем за границу.
Отец не поцеловал его. Поезд отошел, и Хэл остался на перроне с совереном в кармане. Больше они не приезжали.
Каникулы в Сонби или в Летароге оказались средством спасения. Девочки были так счастливы сбежать из дома на Ланкастер-Гейт, что просто жалко было смотреть. Теперь, когда двоюродная бабушка Элиза умерла, дом в Сонби тоже принадлежал дяде Герберту. Его семья приезжала туда на летние месяцы из Летарога.
– Как жаль, что мы не можем всегда жить у вас, – сказала однажды Кити.
– Полно, какие глупости, – улыбнулся дядя Герберт. – Я же знаю, как вы любите отца.
– Теперь у нас все изменилось.
Дядя Герберт ничего не сказал, но через некоторое время, когда сестры гуляли по песчаному берегу, Кити сказала:
– Я слышала, как дядя Герберт, разговаривая с тетей Кейси, сказал: «Черт бы побрал эту женщину». Они были в кабинете, а дверь была открыта. И еще он сказал: «Это настоящая трагедия». Подумать только, священник, а поминает черта.
– Ее никто не любит, – со злостью проговорила Молли. – Если бы у меня хватило храбрости, я бы сбежала из дома и поступила в гувернантки. Она сказала папе, что наша бедненькая Лизет хитрюга, и вообще у всех детей с физическим недостатком что-нибудь неладно с психикой. А Лизет такая умница, такая душечка. Странно, что Аделина не любит Клонмиэр, хотя никогда там не бывала. Она даже сняла картину, где он нарисован, которая висела на стене в гостиной. А когда кто-нибудь заговаривает о деревне, она начинает смеяться и отпускать язвительные замечания.
– Подумать только, – сказала Кити, – с тех пор, как умерла мама, папа всего три раза был на той стороне воды, и каждый раз останавливался в отеле в Слейне, чтобы сделать все дела. А когда мы жили в Клонмиэре, он ездил на шахты каждый день. Просто не понимаю, как там без него идет работа.
– Когда предприятие на ходу, оно уже не нуждается в постоянном контроле со стороны владельца, – заметил Хэл. – В нашем классе есть один мальчик, у него отец – владелец угольных копей, так он их не видел ни разу в жизни. Сидит себе дома и получает дивиденды. Какой смысл работать, если можно получать деньги просто так?
– Маме было бы неприятно слышать то, что ты сказал, – упрекнула брата Молли. – Она учила нас совсем другому.
– Ты права, – согласился Хэл. – Но что толку об этом вспоминать? Теперь с нами никто не разговаривает так, как разговаривала с нами мама. А если я скажу что-нибудь в этом духе в Итоне, ребята назовут меня дураком или сопляком. Если бы мы жили в Клонмиэре как раньше, все было бы иначе. Я уверен, что мы с отцом ездили бы на шахты вместе, и я бы их полюбил, потому что почувствовал бы, что шахты и наша семья это одно целое. А сейчас мне на них наплевать. Во всяком случае мы всегда будем получать оттуда сколько угодно денег, а это самое главное. Смею сказать, что когда я буду учиться в Оксфорде, я ни в чем нуждаться не буду.
– А помнишь, что нам недавно говорил дядя Герберт? Торговля медью приходит в упадок. В Корнуоле уже закрыли несколько шахт, – сказала Молли.
– Да, но, кроме этого, он еще сказал, что предприимчивые владельцы шахт обнаружили в недрах еще и олово и начинают разрабатывать его вместо меди. Цены на олово стоят очень высоко, и они по-прежнему получают большие доходы.
– А у нас может быть все иначе, – сказала Молли. – Что, если на Голодной Горе нет никакого олова?
– Медь или олово, – сказала Кити, – какое это имеет значение, если мы живем с Аделиной на Ланкастер-Гейт, за нами постоянно шпионит эта швейцарка, а папа умыл руки и не обращает на нас внимания? Лучше бы у меня не было никаких денег, и я бы жила в хижине на Килинских болотах.
– С Лондоном и Ланкастер-Гейт можно было бы мириться, если бы не Аделина, – сказала Молли. – Мы были счастливы, когда жили там с папой.
– Нет, не были, – возразил Хэл. – Никто из нас не был по-настоящему счастлив с тех пор, как мы уехали из Клонмиэра, и ты это знаешь. Все стало иначе после того, как умерла мама, и прошлое уже никогда не вернется.
Девочки с удивлением смотрели на брата. Он был бледен и возбужден, в глазах у него стояли слезы.
– Ах, теперь я ни в чем не вижу смысла. Иногда мне просто хочется умереть.
И он убежал от них прочь через сомбийские пески, ветер развевал его волосы, а за ним с лаем мчались собаки.
– У него сейчас трудный возраст, – заметила Молли. – Мальчики в это время все такие. Тетя Кейси говорит, что с Бобом было то же самое.
– У Боба есть дом, ему было куда вернуться, – сказала Кити, – а у Хэла только Ланкастер-Гейт.
По мере того как шли годы, проблема каникул стала усложняться. Вторая жена Генри не любила его детей и не делала из этого тайны. Не могло быть и речи о том, чтобы Генри любил кого-нибудь, кроме нее, а тем более своих детей. Она желала владеть им единолично, и единственным способом добиться этой цели было отдалить его от детей, внушить ему мысль, что они его совсем не любят, что никто из его родных и друзей его недостоин, и единственный человек, который его понимает и заботится о нем, это она сама. Она спасла его от невыносимого одиночества, и теперь он может получить утешение только от нее.
Поначалу было приятно сознавать, что тебя желают с такой страстью. Для Генри это чувство было ново, и он отдался ему целиком и полностью, считая, что оно вознаграждает его за потерянные годы. Это его возбуждало и льстило ему. Аделина его обожает и, обожая его, она в то же время взвалила на свои плечи все обязанности, отлично ведет его дом, делает все необходимое для его детей, сообщает ему то, что ему хочется знать, и скрывает все то, чего ему знать не следует. Брак с Аделиной сделал его жизнь простой и спокойной, говорил он себе, удобной и приятной. Если Молли, Кити и Хэл чем-нибудь недовольны, они сами виноваты, им следовало бы быть более покладистыми. Впрочем, у каждого из них своя жизнь, пусть они ее и устраивают. Он не желает, чтобы его беспокоили заботами о детях. Аделина права, вся эта троица – эгоисты, которые думают только о себе. Они не понимают, что человеку нужна жена, иначе все пойдет прахом. Если дети не могут поладить с Аделиной, пусть отправляются на каникулы куда-нибудь в другое место – к Герберту или Эдварду. Им не на что жаловаться, ведь он всегда настаивает на том, чтобы им было предоставлено все самое лучшее. Когда Молли пришло время выезжать, устраивались званые вечера и обеды; в Лондон приехали Эдвард с женой, чтобы вывозить ее в свет. Аделина это делать отказалась и была совершенно права, поскольку Молли никогда не выказывала к ней расположения. Раз или два Генри пытался поехать с ней сам, но почему-то каждый раз это оканчивалось размолвкой с Аделиной.
– Не хочешь ли поехать с нами? – предложил Генри. – На балу, который давали Гошены, Молли была просто очаровательна.
– Ничего удивительного, – засмеялась Аделина, – ведь меня там не было. Мисс Молли любит, чтобы все внимание оказывалось только ей одной, она всегда была такая. Помню, как она строила глазки учителю музыки.
– Ах, перестань, пожалуйста…
– Дорогой мой Генри, я не слепая. Значит, ты снова собираешься куда-то ехать? Предпочитаешь общество дочери обществу жены.
– Конечно же, нет. Если ты хочешь, чтобы я остался дома…
– Дело совсем не в том, чего я хочу и чего нет. Ты же знаешь, что я никогда не думаю о себе. Нет-нет, если тебе нравится сидеть в душном зале и смотреть, как твоя старшая дочь лезет из кожи вон, чтобы подцепить жениха – пожалуйста, на здоровье. А я пораньше лягу спать, у меня отчаянно болит голова.
– Ладно, я останусь дома, Молли может поехать с Эдвардом.
После двух-трех подобных сцен было гораздо проще окончательно предоставить заботу о Молли Эдварду. Следующая проблема возникла тогда, когда Хэл написал отцу, приглашая его приехать четвертого июля. Он был загребным в состязаниях старших классов и хотел, чтобы отец присутствовал при этом событии.
«Приезжайте, пожалуйста, один или вместе с Молли и Кити».
Генри опасался, что это вызовет гнев Аделины, и пытался незаметно спрятать письмо, однако ее острый взгляд тут же заметил штемпель Итона и почерк Хэла на конверте.
– Ну как, что хорошенького пишет твой сынок? – поинтересовалась она. – Какие-нибудь неприятности с учителями?
– Он хочет, чтобы я привез девочек в Итон четвертого. Он гребет на одной из лодок.
– Меня, конечно, не приглашают.
– В общем-то нет. Но он, конечно, будет рад тебя видеть.
– Дорогой мой, не надо передо мной притворяться, я этого не люблю. Я бы не поехала в Итон, даже если бы меня пригласили. Дело в том, что у нас намечались гости к ленчу, я пригласила Мейсонов и Армитажей. Я понятия не имела, что тебе вздумается ехать в Итон. Мне будет весьма неудобно принимать гостей без хозяина дома. В конце концов, это же твои друзья, а не мои. Я, разумеется, совсем не хочу нарушать твои планы, только непонятно, с чего это Хэлу вздумалось тебя пригласить. Просто он хочет, чтобы было перед кем покрасоваться. Ведь гребля – это единственное, чем он может похвастаться, если, конечно, не считать попоек.
– Что ты хочешь сказать, черт возьми?
– Ах, прости, пожалуйста. Я забыла, что ты не видел фотографию, которую он прислал Кити. Я случайно нашла ее на ее туалетном столике. Он, по-видимому, заключил пари со своим дружком, кто больше выпьет пива из какой-то чудовищной кружки. Твой сынок выиграл, отличился, а дружок запечатлел этот торжественный момент на фотографии. Мне сразу показалось, что на этой фотографии он – точная копия твоего братца Джонни, только не хотелось тебе об этом говорить. Ты должен за ним последить. Всем известно, что такие вещи передаются по наследству. – Она засмеялась и встала из-за стола. – Бедняжечка! Вот что значит быть отцом. Но я, по крайней мере, избавляю тебя от многих забот. Утром я повезу Лизет к массажистке, а днем заеду за Кити в танц-класс и заберу ее домой. Я бы на твоем месте написала Хэлу и поздравила его с успехами на поприще потребления крепкого эля.
Она выплыла из комнаты, готовясь к очередной баталии с кухаркой. Генри ничего не сказал. Он собрал свои письма и отправился в курительную. Хэл похож на Джонни… До сих пор никто не замечал между ними сходства. А может быть, замечали? И просто не говорили, чтобы его не огорчать… Аделина так часто оказывалась права в своих суждениях, у нее такой проницательный ум. Такие вещи передаются по наследству. Джонни и их дед, старый Саймон Флауэр… Да нет, все это глупости. Что общего между пагубной страстью Джонни и юношеской выходкой – подумаешь, выпить здоровенную кружку эля на пари. Генри барабанил пальцами по каминной полке, глядя на картину, изображающую Клонмиэр, которую Аделина велела перевесить из гостиной сюда. Боулы не собираются возобновлять аренду. Что же теперь делать с этим имением? Жить там он больше не может. С этой частью жизни покончено навсегда. Сейчас ему тяжело даже читать письма старого Тома. Однако шахты продолжают процветать, в особенности теперь, когда под залежами меди обнаружено олово. Хэл похож на Джонни… Генри поднялся наверх, подошел к комнате Кити и открыл дверь с ощущением, что делает что-то непозволительное. В комнате никого не было. Он подошел к туалетному столику и взял в руки фотографию. Двое восемнадцатилетних юношей смотрят друг на друга и смеются. У одного в руках огромная кружка, как и говорила Аделина. Как вырос Хэл, он уже совсем взрослый. Генри и не заметил, как пролетели все эти годы. А он так мало видел сына. Мальчик предпочитает проводить каникулы у Герберта в Летароге, вместо того чтобы приезжать домой. Всегда считалось, что Хэл похож на него. Но то, как он стоит – одна рука в кармане, в другой эта пивная кружка; весь его вид, беззаботный и слегка заносчивый, эта приподнятая бровь – ну чем не Джонни? На него нахлынула волна воспоминаний, он поставил фотографию назад на туалетный столик, вернулся в курительную, сел за стол и положил перед собой листок бумаги.
«Мой дорогой Хэл, мне очень жаль, что я не могу приехать к тебе четвертого, на этот день у нас приглашены гости. Я попрошу твоего дядю Эдварда, чтобы он поехал вместо меня, и не сомневаюсь, что Молли и Кити захотят его сопровождать…»
Хэл только пожал плечами, прочитав это письмо. Он разорвал его на мелкие клочки и выбросил в мусорную корзину. Отца, конечно, не пустила эта женщина; он знал, как все это будет. Ну и ладно, какого черта. Отец не хочет посмотреть, как он гребет, тут ничего не поделаешь. Гребля – это единственное, что он делает вполне прилично, и он втайне надеялся, что отец будет им гордиться. Похоже, он ошибся. Отцу это не интересно. В Итоне он последний семестр, и за все четыре года отец приезжал к нему всего один раз. То же самое будет в Оксфорде. Изредка письмецо, щедрый чек и больше ничего. Ну что же, он уже привык. Все это больше не имеет значения.
Хэл находился в Оксфорде уже второй год, когда Молли, гостя у Эйров по ту сторону воды, познакомилась с Робертом О'Брайеном Спенсером, сельским врачом и другом ее дядюшки Билла, и обручилась с ним.
«Он такой милый, – писала она брату, – и просто влюблен в наши края, так же, как и я сама. Пожалуйста, не думай, что я выхожу замуж только для того, чтобы избавиться от Аделины, потому что это неправда, что бы она ни говорила отцу. Но самое замечательное вот что: мы будем жить всего в тридцати или сорока милях от Клонмиэра, и Роберт хочет написать отцу и попросить для нас разрешения приехать туда на Рождество – домой, понимаешь? – чтобы как следует проветрить милый старый дом. Ты, конечно, тоже должен туда приехать вместе с нами, Кити и Лизет».
Домой, после десятилетнего отсутствия. А старушка Молли взяла да и обручилась, да к тому же еще и с кем? С нашим земляком. Самое замечательное событие за все время его пребывания в Оксфорде, даже лучше, чем лодочные состязания с Кембриджем, которые состоялись прошлой весной. Это нужно отпраздновать, устроить званый обед для всех друзей и славно напиться. Деньги у Хэла не держались, они текли как вода, но какое это, черт возьми, имеет значение? Наша старушка-шахта все выдержит. Он напишет портрет Молли и преподнесет его жениху… Домой на Рождество…
Свадьба Молли состоялась в сентябре, это был такой великолепный праздник, собравший весь многочисленный клан, что даже Аделине не удалось его испакостить, хотя она и сделала для этого все, что только возможно. Она, естественно, распоряжалась всей церемонией и устроила прием в огромном мрачном и абсолютно безликом зале отеля, начисто лишенном домашнего уюта, под тем предлогом, что дом на Ланкастер-Гейт слишком тесен. Однако она ничего не могла сделать с сияющим личиком Молли, когда та стояла в центре зала, принимая своих гостей, не могла заглушить шепот восхищения, адресованного Кити, главной подружке, которой уже исполнилось семнадцать лет, – она уже миновала стадию неуклюжего подростка и была поразительно хороша, точь-в-точь как в свое время ее мать. Как Аделина ни старалась, ей не удалось оттащить Генри от рослого жениха, когда тот просил у него позволения провести всей семьей Рождество в Клонмиэре.
– Наша взяла, – радостно сообщил Хэл, потирая руки. – Мы ее победили. Не смотри на меня с таким ужасом, Лизет, она нас не слышит. А если даже и слышит, мне все равно. Мы с Кити повезем тебя домой, на ту сторону воды.
Они отправились в путь шестнадцатого декабря, прибыли в Слейн, откуда поездом добрались до Мэнди, где обнаружили, что маленький колесный пароходик все еще ходит, несмотря на то что сезон уже закончился, и может доставить их в Дунхейвен, сделав двадцать миль по заливу. Десятилетняя Лизет стояла у борта между братом и сестрой и смотрела на все это первый раз в своей жизни. Испуганное выражение постепенно сходило с ее маленького худенького личика, на щеках заиграл румянец. Дул легкий западный ветерок, в небе плыли пушистые облака, холмы зеленели под солнцем.
– Вот замок Эндрифф, где родилась наша бабушка, – сказал Хэл, указывая вдаль. – Там живут наши родственники, троюродные братья и сестры. Я думаю, Молли пригласила их к нам. Они, наверное, уже совсем большие. А там, видишь? У самого берега стоит церковь, это Ардмор. Мы ездили туда каждое воскресенье, там похоронена мама.
Какая она маленькая, эта церковь, одинокая, открытая всем ветрам. Неужели мама лежит здесь все эти десять лет, и рядом нет ни одной близкой души? Интересно, приносит ли кто-нибудь цветы на ее могилу? Хэл почувствовал, что у него сжалось горло. Прошлое казалось таким далеким, таким давним.
Вот Голодная Гора подняла свою старую гранитную голову в небо, а у подножья – рудник, заводские трубы, сараи, рельсы для вагонеток, а когда пароход обогнул мыс, перед ними открылась горбатая спина острова Дун, длинный ряд гарнизонных строений и деревушка Дунхейвен, примостившаяся в тени холмов.
– Посмотри туда, в глубину залива, там, напротив гавани – Клонмиэр, видишь? – показал Хэл.
В полном молчании они смотрели на родной дом, который покинули маленькими детьми. Солнце било в окна, освещало серые стены. Патина времени покрыла новое крыло, притушив свежие краски, и оно сделалось частью целого, но было по-прежнему пусто – никто к нему не прикасался с того самого дня, когда строители покинули его в тысяча восемьсот семьдесят первом году. На старой башне развевался флаг; в заливе стояли на причале лодки.
У Кити по щекам струились слезы.
– Я знаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать, – сказала она, улыбаясь Хэлу. – Я думала увидеть какие-то перемены, но все осталось по-прежнему. Все, как было.
– Там, в одной лодке кто-то сидит, – сказал Хэл. – Интересно, кто это, Салливан или Бэрд? Наверное, ловят килигу.
– А цапли по-прежнему живут в конце парка, – сказала Кити. – Посмотри, Лизет, видишь их лохматые гнезда возле другого рукава? Вот и причальная стенка. А в гавани совсем сухо, отлив. Придется бросить якорь и добираться на лодках.
– Я вижу на пристани Молли и Роберта, – сообщила Лизет, – а с ними еще какие-то люди. Мужчина с седой бородой, а одет, как священник.
– Это дядя Том, – закричал Хэл. – Когда-то он был лучшим папиным другом. А вон там, смотри, тетя Хариет машет платком.
– А с ними, наверное, Джинни, – сказала Кити. – Боже мой. Ведь ей было всего шесть лет, когда мы уехали. А теперь, наверное, уже шестнадцать.
Лопасти парохода захлюпали по воде, и суденышко дало задний ход. Бросили якорь. На легкой волне залива запрыгали небольшие лодки. Все улыбались, целовали друг друга, здоровались. Том положил одну руку на плечо Хэла, а другой обнял Кити. Тетя Хариет подхватила на руки Лизет и крепко прижала ее к себе. Джинни смотрела то на одного, то на другого своими ласковыми карими глазами.
– Бог вас благослови, – сказал дядя Том своим глубоким басом. – Мы так рады, что вы вернулись домой, так счастливы и благодарны.
Знакомая булыжная мостовая, галечный пляж, лодки, вытащенные на берег, чтобы их не смыло приливом. Лавка старого Мэрфи, мастерская свечника на углу, паб на той стороне площади. Был базарный день, и повсюду убирали прилавки. Пастух гнал стадо вверх по дороге. Тут и там на площади стоят мужчины, в зубах соломинка, взгляд устремлен в пространство, стоят и ничего не делают – обычная картина. В дверях одного дома женщина осыпает бранью соседку; откуда-то выбежал бедно одетый ребенок, держа палец во рту. На ступеньках лавочки Мэрфи стоит священник, держа под мышкой кочан капусты. Группка шахтеров в рабочей одежде идет по дороге от Голодной Горы, распевая песни.
– Зачем только мы оттуда уехали? – проговорил Хэл. – Почему папа заставил нас уехать?
Дядя Том улыбнулся и взял его за руку.
– Это уже не важно, – сказал он. – Вы теперь опять дома.
Как приятно снова видеть дядю Тома, поцеловать в пухлую щечку тетю Хариет; вдохнуть знакомый запах пасторского дома, где всегда пахнет кожаными креслами, папоротником и собаками; пить чай со всякой снедью, включая фруктовый кекс собственного изготовления тети Хариет. А в душе теснятся воспоминания, счастливые воспоминания детства.
– Вы по-прежнему сбиваете масло из сливок, которые снимаете раковиной?
– А дядя Том все еще ездит по воскресеньям в Ардмор верхом?
– А помните, как мы после чая играли в шарады, а мама притворялась, что не может отгадать, хотя с самого начала знала, какое слово мы загадали?
– А вы не забыли пикник на Килинских болотах, когда Кити упала в яму?
– А экскурсию на Бул-Рок?
– А бал, который давали офицеры гарнизона на острове Дун?
Лет, проведенных в Лондоне, словно и не бывало. Итона и Оксфорда не было в природе. Аделина и Ланкастер-Гейт это просто дурной сон.
Молли не забыла, что он хотел получить комнату в башне, и Хэл в первый вечер, который они провели дома, оглядывал ее стены, слишком взволнованный, чтобы сказать хоть слово. Боулы не пользовались этой комнатой, от стен тянуло сыростью и нежилым духом. Картины потускнели, некоторые даже покрылись плесенью. На старом шкафу стоял ящичек с птичьими яйцами, покрытый толстым слоем пыли. Он забыл, чей это был ящичек. Может быть, он принадлежал деду, который выиграл серебряный кубок на состязаниях борзых собак? Хэл снял ящичек со шкафа и стер с него пыль. Была там и разобранная на части удочка. Она уже никуда не годилась. Хэл был рад, что Боулы ничего не изменили в этой комнате. В ней было что-то интимное, личное, что принадлежало только семье. Дом оставался таким же, как прежде, разве что чуть постарел и обветшал. Некоторые ковры вытерлись, занавеси в столовой никуда не годились. Слуги, которых Молли привезла с собой из Робертова дома, говорили, что пользоваться кухонной плитой почти невозможно, а насос в конюшне совсем сломался.
– Но какое это имеет значение? – говорила Молли за обедом. – Мы снова дома, и если рождественскую индейку придется жарить прямо в столовой, на огне в камине, она от этого будет еще вкуснее.
Снова плеск волн в заливе. Снова полная луна над Голодной Горой.
Нужно было так много осмотреть, так много сделать, а времени было так мало. Как странно, что в конюшне уже не было старых лошадей, а каретный сарай опустел, потому что кареты и коляски давным-давно перевезли в Лондон, а в его прежней комнатушке над конюшней жил грум, которого привез с собой Роберт. В некоторых местах были разбиты окна; между камнями пробивалась трава.
– А как прекрасно все содержалось раньше, – со вздохом сказала Молли мужу. – Помню, каждое утро помощник конюха, прежде чем чистить лошадей, мыл весь двор, и только потом Тим подавал к подъезду коляску, если маме нужно было ехать в Дунхейвен. Ну ладно, пусть Боулы не заботились о том, чтобы держать имение в порядке, но тогда это должен был делать приказчик.
– Так всегда бывает, когда хозяева не живут в доме, – заметил Роберт. – Трудно винить приказчика, да и вообще кого бы то ни было. Люди понимают, что никому нет дела до порядка. Что толку, думают они, заботиться об имении, если хозяин целых десять лет глаз не кажет? Ничего, Молли, попробуем что-нибудь сделать сами, пока мы здесь.
Хэл вместе с сестрой решили навестить старых слуг, живших в коттеджах в Оукмаунте, и ушли оттуда молчаливые и разочарованные, потому что тем для разговора хватало всего на несколько минут, после чего посетители смущенно замолкали, чувствуя себя незваными и нежеланными.
– Ах, как вы похожи на вашу маменьку! – воскликнула вдова старого Тима, глядя на Кити. – Точь-в-точь такие же ясные красивые глазки, упокой Господи ее душу.
В этом же духе старушка продолжала причитать еще несколько минут, давая им понять, что она все помнит, а потом пошли жалобы на трудные времена: ее дети – оба, и сын, и дочь, – уехали в Америку. При этом она неотрывно смотрела на Хэла.
Он отдал ей всю мелочь, которая была у него в кармане; она жадно схватила деньги, и когда, распростившись с ней, Хэл обернулся через плечо, то увидел, что ее морщинистое лицо приняло совсем другое выражение и что она бормочет что-то про себя. Тут он понял, что она уже забыла про них, а воспоминания об их матери – это просто способ завоевать их расположение. Единственное, что интересовало вдову Тима, это деньги, которые она держала в руках. Они направились в пасторский дом, где дядя Том и тетя Хариет вернули им веселое расположение духа.
– Десять лет – долгий срок, – говорил дядя Том, – но вас не должно это беспокоить. Вы вернулись домой и останетесь здесь. Что ты собираешься делать, Хэл, после окончания Оксфорда?
– Ничего, – улыбнулся Хэл. – Жить в свое удовольствие и писать картины для друзей.
Тетя Хариет покачала головой.
– Я вижу, ты усвоил дурные привычки, – сказала она. – У тебя было слишком много денег и никакого руководства. Пойди помоги нам сбивать масло, Джинни покажет тебе, как это делается.
Добела выскобленный молочный чулан, тетя Хариет хлопочет вокруг своих горшков и мисок.
– А ну-ка попробуй заработать свой обед, вместо того чтобы сидеть на столе да угощаться сывороткой. Посмотри на Джинни, она такая малышка, а энергии у нее вдвое больше.
– Женщины должны работать, а мужчины – развлекаться, – поддразнивал Хэл девушку, дергая ее за волосы. – Помнишь, как я вез тебя на тачке и уронил, а ты плакала?
– Да, а ты ее целовал и просил прощения, – сказала тетя Хариет.
Хэл сунул палец в миску с желтыми сливками и хитро поглядывал на Джинни, а она, засучив рукава и собрав волосы на затылке, чтобы не мешали, вертела ручку маслобойки.
– Ты, наверное, уже слишком взрослая, чтобы целоваться, – сказал он.
– Даже чересчур взрослая, – подтвердила Джинни.
– И слишком разумная, теперь уже не станешь кататься на тачке и тем более падать.
– Это зависит от того, кто будет меня катать.
– Хочешь попробовать? Я прокачу тебя вокруг сада.
– Нет, не хочу.
– Тогда пойдем на залив удить рыбу, если тебе угодно мне довериться.
– Я ничего тебе не обещаю, пока ты не перестанешь лазить пальцами в сливки.
Хэл рассмеялся и, соскочив со стола, встал рядом с ней и взялся за ручку маслобойки.
– Ах, Джинни, – сказал он, – ты никуда не уезжала из дома и поэтому не знаешь, что это значит: вернуться домой.
Что толку огорчаться из-за того, что между ним и обитателями Клонмиэра встали долгие годы? Ведь сам Клонмиэр не изменился, остался прежним. Нужно радоваться каждой минуте. Это было действительно счастливое Рождество. Кухонную плиту каким-то образом удалось наладить, индейка была зажарена, и Хэлу, как главе дома, было предложено ее разрезать, что он и проделал с такой щедростью, что ему самому достался один остов. Праздник удался на славу, за столом сидели Бродрики, Спенсеры, Каллагены и эндриффские родичи Флауэры: Саймон, Джудит и Франк – и после того как рождественский обед был съеден, затеяли игру в прятки – пустые комнаты нового крыла наполнились веселым шумом, там раздавался топот ног, громкий говор, крики и смех. Том Каллаген стоял вместе со своей женой в коридоре, соединявшем новое крыло здания со старым домом, прислушиваясь к топоту, хлопанью дверей и радостным крикам.
– Какая трагедия, – тихо заметил он. – Ведь так могло быть все эти годы. В этих комнатах стояла бы мебель, а девочки и мальчик росли бы в родном гнезде. А Генри… наш милый Генри, всегда такой добрый и великодушный.
– Как ты думаешь, он когда-нибудь вернется сюда? – спросила Хариет.
Пастор покачал головой.
– Ты же видела его письма, – сказал он, – и понимаешь, что с ним произошло. Он стал другим человеком.
– Хэл очень похож на него, – сказала его жена. – Тот же шарм, та же улыбка. Но чего-то ему недостает, нет той энергии, того напора, что были у Генри. И говорит иногда с такой горечью, а ведь ему всего двадцать лет.
– Но последние десять лет им никто не занимался, а все, чему его учила мать, заброшено и забыто, – сказал Том. – Вот если бы Генри захотел, если бы он сломал стену, которая выросла между ними… Впрочем, не знаю, поможет ли это. Из-под мальчика выбили самую основу, самый фундамент.
Кити бежала по лестнице главного холла, преследуемая Саймоном Флауэром. Лизет, раскрасневшись против обыкновения, на цыпочках прокралась в гостиную, которой никто не пользовался. Наверху на галерее раздался смех: это Роберт нашел там Молли, и они прошлись в вальсе по лестнице. В маленьком будуаре, расположенном над заколоченным парадным входом, Хэл сражался со стеклянной дверью, ведущей на балкон, пытаясь ее открыть. Она заржавела и разбухла, и никак не хотела открываться.
– Эта комната должна была служить маминым будуаром, – сказал он. – Отец специально так распланировал, поместил ее рядом со спальней. Тебе нравится?
Джинни кивнула.
– Я часто сюда приходила тайком, когда Боулов не было дома. Именно таким я себе и представляла этот будуар. Вот здесь, в уголке, должен был стоять ее письменный столик рядом с камином. А тут кресло, а возле него – другое.
Она улыбнулась Хэлу, глядя на него с сочувствием и пониманием.
– Ты ее помнишь? – спросил он. Джинни отрицательно покачала головой.
– Помню только ласковый голос и темные волосы. И как она меня целовала, когда меня приглашали к чаю, – сказала она.
Хэл смотрел прямо перед собой, засунув руки в карманы.
– Понятно, – сказал он. – Самое ужасное, что я и сам помню не больше твоего. А ведь я любил ее больше всех на свете. – Он снова попытался открыть дверь, но она слишком разбухла от сырости. – Не могу открыть, – сказал он. – Она закрыта навечно. – Он отвернулся, пожав плечами. – Пусть все остается, как есть, – сказал он. – Все равно в этой части дома никто больше не будет жить.
Она пошла за ним по галерее в сторону лестницы. Прятальщики перешли в старый дом. Большой холл был пуст.
– Как странно, – сказал Хэл, – обычно считается, что привидения водятся в старых домах, в новых их не бывает. А вот в этом новом крыле я их так и чувствую.
Джинни протянула ему руку. – Ты ведь ничего не имел бы против, если бы это был дух твоей мамы, правда, Хэл? – спросила она.
Она была олицетворением молодости, отваги и уверенности в себе. И не стеснялась держать его за руку, когда они стояли в тишине.
Хэл покачал головой.
– Нет, как это ни странно, я не чувствую здесь духа моей матери, – сказал он. – Здесь по-прежнему живет дух отца, он скрывается в темных углах. Пойдем отсюда, Джинни, я не хочу о нем думать, я хочу думать о нас с тобой. Сейчас ведь Рождество, время для веселья и счастья.
Когда январь подошел к концу и рождественские праздники кончились, Молли и ее муж взяли Лизет к себе, и она осталась жить в соседнем графстве, а Кити поехала гостить к своим родственникам Флауэрам в замок Эндрифф. Один только Хэл уехал снова на ту сторону, предполагая провести один день на Ланкастер-Гейт, прежде чем возвращаться в Оксфорд.
– Всегда помни, – говорил дядя Том, прощаясь с ним на причале в Дунхейвене, – что наш дом для тебя родной и ты всегда можешь найти у нас приют, и не потому, что ты сын своей матери, и не ради твоего отца, а просто потому, что это ты. Мы все тебя очень любим. Джинни будет не хватать твоей дружбы.
– Спасибо, дядя Том, – сказал Хэл, – я буду это помнить.
Сердце его наполняла глубокая грусть, когда пароходик выбрался из гавани в залив Мэнди-Бей, и Клонмиэр, Дунхейвен и остров Дун превратились в легкие серые тени на фоне гор. Праздники, которые так много для него значили, стали уже частью прошлого. Он не знал, придется ли ему когда-нибудь вернуться в эти края, и его охватывало отчаяние при мысли о том, что эта разлука – навсегда.
Когда он приехал на Ланкастер-Гейт, отца и мачехи не было дома. Он сидел в гостиной, листая журналы. У него было такое ощущение, что вся комната пропитана духом Аделины, наполнена ею – вот ее вязанье, ее книги, бумага для писем на письменном столе. Все на своих местах, все аккуратно, но как-то бездушно, не чувствуется уюта, и он сидел, ожидая, что вот-вот раздадутся ее быстрые твердые шаги, ее резкий скрипучий смех. Его охватил прежний страх школьных лет, страх перед необходимостью поддерживать беседу, и чтобы успокоиться, он прошел в столовую и налил себе щедрую порцию виски с содовой. Это был единственный способ выдержать вечер. В Дунхейвене у него ни разу не возникало подобное желание. А вот здесь, в холодной бездушной атмосфере Ланкастер-Гейт, он не мог без этого обойтись. К тому времени, когда вернулись отец с мачехой, ему стало тепло и все на свете безразлично; страхи его сменились ложной храбростью. Жизнь уже не казалась непреодолимо сложной, он чувствовал себя в силах ей противостоять.
– В Клонмиэре, верно, все заросло грязью, как в свинарнике, – сказала перед обедом Аделина, – но вам, я полагаю, это было безразлично, и вы ели кое-как и где придется.
– Напротив, – возразил Хэл, – Молли кормила нас на убой, словно боевых петухов. А кроме того, рядом у нас дядя Том и тетя Хариет, а уж они-то никому не дадут голодать.
– А, это, наверное, тот пастор, у которого жена целыми днями торчит в кухне? – поинтересовалась Аделина. – Это ведь ваши единственные соседи, больше никого нет на целые мили. Как только твой отец мог выдержать такую жизнь? Это выше моего понимания.
– Каллагены – добрейшие люди на свете, я не знаю никого лучше них, – сказал Хэл. – Дядя Том и папа были прежде просто неразлучны.
– Faute de mieux,[7] – рассмеялась Аделина. – Теперь, я полагаю, у него вряд ли найдется что-нибудь общее с каким-то скучным пастором, который живет в этой глуши. Если бы не майорат, твой отец завтра же продал бы это имение, он не раз мне об этом говорил.
В гостиную вошел Генри, и через несколько минут слуга доложил, что обед подан.
Хэл ел молча, кипя от негодования. Какая лгунья эта женщина, как легко она говорит о том, что отец может продать Клонмиэр! Он никогда этого не сделает. Однако во время обеда Аделина, не обращая ни малейшего внимания на Хэла, словно его не было за столом, непрерывно говорила, все время возвращаясь к вопросу о том, как нерасчетливо удерживать за собой имение, от которого нет ни пользы ни радости, а напротив, только одни расходы. Ни разу она не произнесла слова «Клонмиэр». Она рассказывала о своих друзьях, которые жили на севере Англии. Они, по ее словам, много лет не знали, что им делать с домом и запущенным имением, а недавно наконец избавились от него.
– Они продали землю под застройку за огромные деньги и счастливы, что разделались с этой обузой. Теперь они собираются жить в основном за границей. Но у них, разумеется, нет никаких детей и нет этого нелепого майората.
Только после того как обед был закончен и Аделина вышла, оставив их вдвоем, Генри стал расспрашивать Хэла о Клонмиэре и Дунхейвене. Он говорил, как будто бы спокойно, но за этим спокойствием скрывалось волнение, странное желание услышать и узнать, хотя он стремился этого не показать. Как поживают Каллагены? Как Том? Сильно изменился? Постарел? Следят ли Боулы за садом и парком или все заросло и запущено? Почтительно ли вел себя приказчик? Слышал ли Хэл что-нибудь о том, что шахты теперь ориентируются вместо меди на олово? Какие перспективы на будущее?
– Насколько я понимаю, олова там много, – сказал Хэл отцу, – но разрабатывать его легче, и оно требует меньших затрат. Дядя Том мне говорил, что в связи с этим многих шахтеров уже уволили. Они ничего не могут понять, ведь работают на шахте уже столько лет.
– Придется им с этим примириться, – сказал Генри.
– Наверное, это так, только дядя Том говорит, что им приходится нелегко, ведь они неожиданно, буквально в один день лишились источника существования. Прошлой зимой многие семьи сильно бедствовали. Молодежь подумывает об эмиграции, кое-кто уже уехал в Америку.
– Меня это не касается. Я забочусь о тех, кто на меня работает, плачу им хорошие деньги. Буду и в дальнейшем продолжать это делать, до тех пор пока цены на олово держатся и шахты себя оправдывают.
– А что будет потом? Генри пожал плечами.
– Закрою их или заблаговременно продам. Выбрав психологически подходящий момент, – сказал он, – когда решу, что это наиболее разумно.
– Дядя Том предполагает, что именно так ты и поступишь, – сказал Хэл. – Мне кажется, это его беспокоит. Он говорит, что многие рабочие останутся без работы.
– Том священник. Это его обязанность думать о таких вещах, – сказал Генри. – А меня это не касается. Шахты – моя собственность, и я имею полное право делать с ними все, что захочу.
Хэл ничего не сказал. Это не его дело. Он внезапно вспомнил, как перед отъездом побывал в Ардморе на могиле матери. Он взял с собой Джинни, и они поехали в двуколке пастора. Могила содержалась в идеальном порядке, всюду были посажены цветы.
– Отец и мама постоянно ухаживают за ней, – говорила Джинни. – Каждую весну там цветут нарциссы.
Они постояли там вдвоем, и Джинни смахнула с камня сухие листья. На камне было написано: «Кэтрин, возлюбленная супруга Генри Бродрика». Рассказать отцу о том, что он ездил на могилу? Но отец ничего не спросил. Он никогда не говорит об Ардморе. И никогда не говорит о пустующем новом крыле Клонмиэра.
– Так, значит, Кити и Лизет решили пожить у Молли? – спросил он. – Очевидно, они предпочли ее общество моему.
– Мне кажется, они бы вернулись, если бы думали, что нужны вам, – сказал Хэл.
Генри ничего не ответил. Он вертел в руках ножку своей рюмки.
– Ты, вероятно, не согласишься со мной, чтобы нарушить майорат?
Хэл смотрел на отца, широко раскрыв глаза.
– О чем вы говорите? – спросил он.
– Твой прадед оставил длинное и очень подробное завещание, – сказал Генри. – Если я захочу продать имение, я должен получить согласие моего наследника. Я не имею права сделать это самостоятельно. Если ты дашь свое согласие, я, разумеется, тебе это компенсирую, когда ты достигнешь совершеннолетия, оно ведь не за горами, всего через несколько месяцев, и у тебя будет весьма приличный доход, на который ты сможешь жить. Судя по тому стилю жизни, который ты усвоил в Оксфорде, деньги тебе не помешают.
Хэл багрово покраснел.
– Простите, отец, – сказал он, – но я не могу этого сделать. Вы, наверное, не понимаете, что означает для меня Клонмиэр – для меня, для Молли и для Кити. Это наш дом, мы его неотъемлемая часть, хотя у вас, возможно, с ним связаны другие чувства.
– Но вы ведь давно уже там не живете, с самого детства, – сказал Генри. – Эта поездка на Рождество не в счет, просто пикник и ничего больше. Аделина всегда говорит, что нелепо держаться за имение, которое требует постоянных расходов – жалованье слугам, ремонт и все прочее, – и она абсолютно права. Это имение самая настоящая течь, через которую уплывают мои доходы, а взамен оно не приносит ничего.
– Евангелие от святой Аделины, – с горечью проговорил Хэл.
– Совершенно ни к чему дерзить, – остановил его Генри. – Твоя мачеха весьма дальновидная женщина, и то, что она говорит, исполнено здравого смысла. Что мне пользы от Клонмиэра? Ответь, если можешь. Я не был там уже десять лет.
– Кто же в этом виноват, кроме вас? – сказал Хэл. – Дом стоит на месте и только ждет, чтобы вы туда приехали. Он все такой же, разве что немного обветшал. Раньше вы его любили, вы и теперь его любите, только не хотите туда ехать, потому что боитесь.
– Что ты хочешь этим сказать? Чего я боюсь?
– О, не беспокойтесь, я говорю не о маме. Ее дух не станет вас тревожить. Она вас давно простила. Мама сказала мне об этом, когда я был на ее могиле, которую вы, по-моему, никогда не видели. Вы боитесь себя, того человека, которым вы когда-то были. Боитесь, что, если вернетесь домой, он явится из мрака и начнет вас преследовать. Вот почему вы хотите продать дом: чтобы похоронить этого человека раз и навсегда.
Хэл поднялся на ноги, бледный и дрожащий. Слова слетали у него с языка, он даже не вполне отчетливо сознавал, что говорит.
– Ты слишком много выпил, – медленно проговорил Генри. – Мне сразу так показалось, как только мы сели обедать. И это не в первый раз. Аделина меня предупреждала. Она говорит, что у тебя это вошло в привычку, а она всегда знает, сколько ты пьешь, у нее есть свои способы определить. Она видела, как ты пробираешься к буфету и угощаешься, когда думаешь, что поблизости никого нет.
– А почему я это делаю, как вы думаете? Да потому, что мне невыносимо сидеть здесь между вами и видеть, как вы с каждым днем становитесь все более жалким человеком, безнадежным человеком, все больше и больше зависите от нее решительно во всем, черт бы все это побрал. Никто из нас – ни Молли, ни Кити, ни я, ни Лизет – ничего для вас не значим, абсолютно ничего. А теперь она заставляет вас продать Клонмиэр. Слава богу, что я могу этому воспрепятствовать. Я не позволю нарушить майорат, даже если вы предложите мне десять тысяч фунтов…
Он внезапно замолчал, так как в комнату вошла Аделина.
– Что здесь происходит? – спросила она. – Мне даже в гостиной было слышно, как кричит Хэл. Ты что, хочешь, чтобы сюда сбежались слуги?
– Пусть приходит кто угодно, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Однако должен вам сказать, что на этот раз вы просчитались. Я не доставлю вам этого удовольствия, не позволю себя подкупить, чтобы вы могли продать Клонмиэр.
– Уходи отсюда и ложись спать, – коротко велел ему отец. – Утром с тобой можно будет разговаривать более осмысленно.
– Вполне возможно, – заметила Аделина, – если он предварительно не приложится к графинчику. – Она с презрением указала на его трясущиеся руки. – Посмотри на него, вполне можешь гордиться своим сыном. Месяц, проведенный в ваших прекрасных краях, пошел ему на пользу, не так ли? Он едва стоит на ногах. Там его ничто не стесняло, вот он и принял свой истинный облик. Теперь ты наконец видишь, Генри, каков он есть. А раз уж зашла об этом речь, можешь полюбоваться на счета, которые пришли за время его отсутствия. Оксфордские торговцы не любят ждать до бесконечности, так же как и все другие. Весьма красноречивые счета, доложу я вам, во всяком случае большинство из них. Вот, например, этот: пятьдесят фунтов за вино, доставленное молодому джентльмену в прошлом семестре. – Она бросила счета на стол. – А вот еще один, даже целая пачка. Тебе хватит работы на целое утро, если ты пожелаешь ими заняться. И наконец, весьма приятное извещение из банка, мастер Хэл, в котором управляющий уведомляет вас, что у вас дефицит в двести фунтов.
Хэл видел перед собой два лица: холодная непроницаемая маска отца и красная торжествующая физиономия мачехи.
– Как вы смеете вскрывать мои письма? – закричал он. – Какое вы имеете право?
– Мой дорогой Хэл, к чему такая театральность? У вас с отцом одинаковые инициалы, я посчитала, что это его письма, и, естественно, вскрыла их. А вот еще и billet-doux[8] с той стороны, полученное сегодня с вечерней почтой. Тысяча извинений за то, что я на него взглянула. Судя по почерку, эта особа, которая подписывается «Джинни», не иначе как судомойка.
Она смеялась, держа письмо перед его лицом.
Он ударил ее в слепой дикой ярости, угодив в самый уголок рта. Она пошатнулась и подалась назад, схватившись за лицо; из рассеченной губы потекла тонкая струйка крови. В тот же момент Генри набросился на Хэла, схватил его за шиворот и отшвырнул к столу.
– Сопляк! Паршивый пьяный идиот! – кричал он. – Ты что, совсем с ума спятил?
Хэл стряхнул с себя руки отца и стоял перед ним, бледный и потрясенный.
– Боже мой, Хэл, как тебе только не стыдно? Ударить женщину! Это недостойно мужчины. Вот мой платок, Аделина. Ступай к себе и позови Марсель. Но прежде этот щенок перед тобой извинится.
– Я и не думаю извиняться, – сказал Хэл.
Генри посмотрел на сына. Он был бледен, волосы у него растрепались. Счета были разбросаны по всему полу, письмо Джинни валялось под столом, смятое и позабытое.
– Либо ты извинишься перед Аделиной, либо можешь убираться из моего дома, – сказал Генри. Выражение его лица было холодно, твердо и беспощадно. – Ты всегда причинял мне одни заботы и неприятности, – продолжал он, – с того самого момента, как родился. Твоя мать безобразно тебя баловала, и поэтому ты возомнил о себе Бог весть что. Через три месяца тебе будет двадцать один год, а чего ты добился? Отличился только тем, что пьянствуешь, мотаешь мои деньги да малюешь скверные картины. Как ты думаешь, могу я гордиться таким сыном?
Хэл медленно вышел из столовой в холл. Аделина ничего не говорила. Она смотрела на обоих, прижав к губам носовой платок.
– Запомни, – сказал Генри. – Я говорю совершенно серьезно: либо ты извинишься перед Аделиной, либо оставляешь этот дом раз и навсегда.
Хэл ничего не ответил. Он даже не обернулся. Открыл парадную дверь, постоял немного, глядя на улицу, и вышел под дождь, даже не надев шляпы.
В двадцать пятый день своего рождения Джинни Каллаген решила устроить генеральную уборку. Слишком много вещей скопилось в ее комнатке в пасторском доме. Во-первых, старые школьные учебники, которые ей больше не нужны и гораздо больше пользы принесут патеру в Дунхейвене, если только он захочет их взять. Она попробует отнести их ему на следующее же утро, рискуя нарваться на отказ. Дар от иноверцев, повязанный красной ленточкой. Папа с мамой по крайней мере посмеются. Сентиментальные рассказы для девочек она прибережет для своей крестницы, дочурки Молли, пусть полежат до того времени, когда она сможет их прочесть. И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоит мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей – их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад – она вышла замуж за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндрифф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны, – настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндрифф, а Саймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает.
Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.
«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».
На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.
«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».
Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.
«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».
В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.
«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».
А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.
«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».
Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.
«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун.[9] Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».
В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.
«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».
Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.
«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне».
Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: «По этому адресу не проживает». Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи.
– Если бы только я была мужчиной, – сказала она, – я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти.
Том Каллаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок.
– Думаю, что нашла бы, – согласился он. – Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением.
Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив, – далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и совал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе… Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет.
Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих.
– Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрый! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне.
– При чем тут потихоньку? – удивился Том. – Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе.
– И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! – Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. – Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, – сказала она. – Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны.
– Много ты понимаешь, – сказал Том. – Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити?
– Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме.
– Я собираюсь варить джем, – сказала Хариет, – но так и быть, сегодня обойдусь без тебя.
Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его – вот он здесь, возле самой воды, – похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живет в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же наконец приедет хозяин, который и не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом.
Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и стал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой.
По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова.
– А у вас гость, мисс Джинни, – сказал он, кивнув в сторону дома. – Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось.
– Кто же это, Пэтси? – спросила Джинни.
– Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу.
И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос.
Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид.
– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала она. – Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения.
Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка.
Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и в то же самое время зная наверняка.
– Это Хэл, правда?
Он поднялся с кресла, высокий, худой, похожий на собственную тень, почему-то совсем не такой, каким она представляла его себе в мечтах все эти годы. Лицо его носило на себе следы страданий и разочарований. Под глазами залегли глубокие тени. Он выглядел старше своих тридцати лет, старше и в то же время удивительно невзрослым. Это был Хэл, с которого сорвали его юность, словно рубашку, оставив ему, однако, надежду. Он подошел к ней, взял ее за руки и улыбнулся – это была улыбка Хэла, то, что она всегда любила и лучше всего помнила.
– Видишь, – сказал он, – я вернулся. Я неудачник, мне ничего не удалось добиться. Но дядя Том говорит, что я могу остаться. Ты не выгонишь меня, Джинни, а? Ты еще веришь в меня?
После того как Хэл и Джинни поженились, они стали жить в Дунхейвене, в доме, ранее принадлежавшем старому доктору Армстронгу, который умер за несколько лет до этого. Дом находился всего в пяти минутах ходьбы от пасторского дома. Пастор и его жена снабдили их необходимой мебелью и бельем, а сама Джинни оказалась превосходной хозяйкой, так что не прошло и двух недель, как старый докторский дом сделался вполне пригодным для жилья, удобным и комфортабельным.
Свой короткий медовый месяц они провели у озера, привезя с собой фотографию, снятую перед самым возвращением домой. Они стоят рядом, несколько напряженные, немного смущенные, у Хэла в руках шляпа, а выражение лица гордое и настороженное, словно он стоит не перед фотографом, а перед обвинителем. Джинни, счастливая и полная надежды, в матросской шапочке на темной кудрявой головке, крепко сжимает в руках маленькую муфту. Фотографию с гордостью водрузили на каминную полку в их новом доме.
Как странно, думал Хэл, что он живет в Дунхейвене, а не в Клонмиэре. От этого у него появилось ощущение собственной неполноценности, которое он никак не мог преодолеть. Он надеялся, что Джинни этого не замечает. Она была такая душечка, такая добрая, любящая и милая, так гордилась своим гнездышком, которое, в общем-то, ничего собой не представляло, – достаточно безобразный полупустой дом, стоящий посреди деревни. Хэл ни за что на свете не хотел, чтобы она догадалась, как ему неприятно видеть из окна своей гостиной почту и иметь в качестве соседа сапожника Дулана. Эти мысли были вызваны не снобизмом, просто он втайне тосковал по просторам и уединенности Клонмиэра. Именно там был его дом, его законное место, а отнюдь не в Дунхейвене.
Когда подобные мысли приходили ему в голову, он клял себя, обвинял в неблагодарности и особенно старался похвалить Джинни за новые занавески, искусно составленный букет на каминной полке, за пирог, испеченный по случаю воскресенья.
– Я иногда веду себя, как скотина, радость моя, – сказал он, привлекая ее к себе, – и я прошу тебя: будь со мной терпеливой в такие минуты, не обращай внимания. Помимо скверного здоровья я привез с собой из Канады еще и приступы меланхолии.
– Зато у тебя есть жена, – отвечала она, ероша ему волосы. – Я для того и существую, чтобы прогонять твое дурное настроение и ободрять тебя.
– Ты моя прелесть, – говорил он, – и я счастливейший человек на свете… А теперь дай-ка мне молоток и гвозди, я попробую повесить тебе полку в кладовой. Канада, во всяком случае, принесла мне какую-то пользу: я теперь мастер на все руки, умею делать по дому все что нужно.
Прежде чем они решили поселиться в Дунхейвене, пастор спросил Хэла, не думает ли он жить в Клонмиэре. Хэл отрицательно покачал головой, и на лице у него появилось упрямое выражение.
– Имение принадлежит отцу, а не мне. А он ни разу мне не написал с тех пор, как я уехал из Лондона десять лет тому назад. Как же я могу после этого жить в Клонмиэре?
– А сам ты написал ему, мой мальчик, попросил прощения?
– Да, сразу же после того как приехал в Виннипег. Ответа я не получил. Для меня этого было достаточно, больше я уже никогда не буду ему писать, никогда в жизни.
Том Каллаген больше ничего не сказал. Только Бог может помочь положить конец ссоре между отцом и сыном; если же он сам попробует вмешаться, то только испортит дело. Том написал письмо своему старому другу, сообщив ему о возвращении Хэла в Дунхейвен, о его нездоровье, о том, что в Канаде он не смог устроить свою жизнь и что Хэл обручился с его дочерью. Ответное письмо Генри было достаточно кратким.
«Ничего другого я и не ожидал, – писал он, – был уверен, что он ничего не сумеет добиться в жизни. Боюсь, что твоя дочь только зря приносит себя в жертву».
Итак, Клонмиэр по-прежнему был закрыт на замок, а Хэл Бродрик жил не там, а в Дунхейвене. Джинни сама стряпала и делала другую работу по дому, только полы мыла служанка, приходившая по утрам, а Хэл чистил всю обувь и приносил домой уголь.
– Все это я делал в Канаде, могу делать и здесь, – говорил он, а потом бросал взгляд через дорогу на Майкла Дулана, который поглядывал на него с усмешкой, словно презирая его, если же Хэл заговаривал с ним, отвечал свысока и равнодушно.
– Как забавно, что им это не нравится, – говорил он Джинни. – Когда мы жили в Клонмиэре, мы были «господа», проезжали мимо них в экипаже, и они нас, разумеется, ненавидели, но в то же время испытывали почтение – отца они во всяком случае уважали. А теперь, когда я живу среди них, им это не нравится, они рассматривают это как вторжение на их территорию. Нет-нет, тебя это не касается, к тебе они привыкли, ты пасторская дочка. А вот я – другое дело. Я Бродрик, и они вправе ожидать, что я дам им пинка под зад, как бы они меня за это ни ненавидели.
– Ты слишком болезненно на все реагируешь, – говорила ему Джинни, – все время от чего-то защищаешься, придумываешь, что они могут тебе сказать. Держись проще, будь самим собой. Со временем вы станете друзьями. Они ведь настоящие дети.
– А кто же в таком случае я сам? – спрашивал Хэл. – Будь я проклят, если я знаю. Думал, что скотовод, оказалось, что это не так. Считал себя художником и не сумел продать ни одной картины. Я даже не могу называть себя Хэлом Бродриком из Клонмиэра. Я – ни на что не годный неудачник, женатый на женщине, которой недостоин, живущий на иждивении тестя. А люди это знают, вот в чем дело. Они имеют право меня презирать.
– Никто тебя не презирает, и оставь свои ужасные мысли. Ты – мой Хэл, мой единственный, – успокаивала его Джинни.
И все-таки она немного тревожилась.
Первые его восторги, связанные с возвращением домой и встречей с Джинни, поугасли. Он часто бывал мрачен и молчалив, а потом приходил в отчаяние оттого, что обидел ее, причинил ей горе.
– Я у тебя словно камень на шее, – говорил он, – не пройдет и года, как тебе надоест со мной нянчиться. Я не имел права являться домой и просить тебя стать моей женой.
Джинни рассказала о его настроениях отцу, и он понимающе кивнул головой.
– Вся беда в том, – сказал он, – что Хэл понимает, насколько он зависит от нас, но в то же время у него не хватает силы воли попытаться самому встать на ноги. Я поговорю с ним, посмотрим, что удастся сделать.
А иногда, когда они сидели у камина в кабинете пастора, Хэл снова становился обаятельным, беззаботным и веселым, так что трудно было его себе представить мрачным и апатичным. Он подшучивал над тетей Хариет за то, что она снимает сливки раковиной, дразнил дядю Тома, уверяя, что его воскресные проповеди слишком длинны, и когда он стоял на коврике перед камином, обняв Джинни за талию, пастору казалось, что его вполне можно принять за Генри, каким тот был тридцать лет тому назад, – те же уморительные рассказы о людях и странах, в которых он побывал, о фантастически рискованных проектах, о каверзах, которые он устраивал своему незадачливому партнеру Франку.
– Почему ты не хочешь попробовать зарабатывать себе на жизнь, Хэл? – спросил он его, когда Джинни с матерью вышли на кухню, и мужчины остались одни. – Что тебе мешает, гордость?
– Не гордость, а лень, – улыбаясь, ответил Хэл. – Я слишком ленив, потому-то мне и не удалось ничего добиться в Канаде.
– Неправда, – возразил Том. – У тебя ничего не вышло, потому что у тебя не было друзей, ты был одинок и тратил все свои деньги в виннипегских салунах. Здесь все будет иначе.
– Что же вы предлагаете, дядя Том? Картины мои никто не покупает. На прошлой неделе я пытался продать в Слейне три своих полотна – сам предлагал их покупателям, – но ничего не получилось. Мне было стыдно перед Джинни, которая до сих пор верит в меня, считает, что я хороший художник… Но потом я выпил пару стаканчиков и успокоился.
– Да, парень, если ты будешь продолжать в том же духе, ты снова расклеишься, как это случилось в Канаде. Нет, оставь-ка ты свои картины в качестве хобби – это отличное занятие, когда есть свободное время. Я хочу знать, достанет ли у тебя мужества заняться настоящим делом.
– Каким, например?
Пастор посмотрел на него, прищурив один глаз.
– Ты знаешь Гриффитса, управляющего на шахтах? – спросил он.
– Да, знаю.
– Его старший клерк уехал в Америку, и ему нужен человек, который будет вести счета и книги и делать еще тысячу разных дел, на которые у него самого не хватает времени. Это, разумеется, означает полный рабочий день с девяти и до шести. Жалованье небольшое, однако пренебрегать им не следует. Что ты на это скажешь?
Хэл засунул руки в карманы и состроил гримасу, глядя на тестя.
– Чтобы Бродрик стал работать за несколько фунтов в неделю на шахте, которая со временем будет приносить ему тысячи! – воскликнул он. – Довольно смешное предложение.
– Оставим это соображение в стороне, – возразил пастор. – Ты должен думать о настоящем. И это не будет означать, что ты берешь деньги у отца. Эти деньги – жалованье, которое платят старшему клерку, независимо от того, кто занимает это место. Вопрос в том, сумеешь ли ты взять себя в руки и начать работать. Я знаю, кто будет тобой гордиться, если ты это сделаешь.
Хэл ответил не сразу. Он стоял, пристально глядя на огонь.
– Я готов сделать все что угодно, чтобы доставить радость Джинни, но в глубине души я знаю, что буду доставлять ей только одно разочарование. Я ни на что не гожусь, дядя Том, у меня ничего не выйдет с этой работой, я только все испорчу, как это случилось со всеми другими моими начинаниями.
– Нет, мой мальчик, я уверен, что этого не случится.
– Ну что же, значит, надо попробовать.
Итак, двадцать пятого февраля тысяча восемьсот девяностого года Хэл Бродрик отправился на шахту своего отца на Голодной Горе плечом к плечу с шахтерами из Дунхейвена и, повесив шляпу на крючок в конторе, уселся на высокий табурет перед конторкой, по другую сторону которой сидел молодой Мэрфи, сын бакалейщика. Старый Гриффитс, во всем своем величии, восседал во внутренних комнатах. Хэл вспомнил, как в прежние времена этот Гриффитс стоял перед его отцом, держа шляпу в руках, и вот теперь Хэл служит у него клерком и каждую неделю говорит «Благодарю вас, сэр», получая свое жалованье наравне с молодым Мэрфи и всеми остальными.
Как странно быть здесь обыкновенным служащим, в то время как двадцать лет тому назад он, бывало, приезжал сюда с отцом, и шахтеры, завидев их, торопливо сдергивали шляпы; он помнил, как его спускали вниз под землю, и он смотрел, как шахтеры добывают руду, а потом водили к машинам и показывали, как работают мощные насосы. И вот теперь, впервые в жизни он познакомился со сложной внутренней жизнью рудника, которая, казалось, ничем не связана с внешним миром.
В шесть часов в своем доме в Дунхейвене Хэл просыпался, услышав звон большого колокола, доносившийся с Голодной Горы, который призывал шахтеров на работу и сообщал тем, кто трудился ночью, что их смена закончилась, – усталые и изможденные, они поднимались на поверхность. День за днем на протяжении семидесяти лет этот колокол призывал рабочих – мужчин, женщин и детей – на шахту, тогда как Бродрики, нежась в своих постелях в Клонмиэре, не слышали его зова. От Дунхейвена на Голодную Гору были проложены рельсы, и шахтеры, живущие в деревне, ездили на работу в вагонетках. Хэл слышал свист пара и лязг колес, а иногда топот ног под окном, это рабочие спешили на работу, боясь опоздать. Снаружи было еще совсем темно, в небе сияли звезды.
– Бедняги, – шептал Хэл жене, чувствуя почему-то свою вину за то, что им приходится вставать в этот ранний предрассветный час, а потом совесть снова мучила его, когда он сам около девяти часов подъезжал к конторе чаще всего в двуколке пастора. Женщины и дети, работавшие в обогатительном отделении, и те, кто был занят промыванием руды, отрывались от работы, чтобы взглянуть на него, когда он проезжал мимо, и ему казалось, что они смеются над ним и не одобряют его, считая, что он получил место по протекции и что деньги ему вовсе не нужны.
В конце каждого месяца, когда нужно было подводить итоги и подсчитывать прибыль, ему приходилось работать сверхурочно, чтобы справиться со всеми материалами, поступающими к нему на стол, и он тоже спешил попасть на шестичасовой поезд из вагонеток вместе с деревенскими шахтерами. Джинни, свежая и бодрая, вставала вместе с ним, чтобы ему было не скучно и чтобы проследить, как он позавтракает перед уходом. В первый раз, когда он решился поехать на этом поезде, шахтеры расступились перед ним, продолжая разговаривать и шутить между собой. Был среди них один парень по имени Джим Донован, сын Пэта Донована, державшего ферму под горой; судя по его словам, он был первым из всей семьи, кто пошел работать на шахты.
– Верно вам говорю, в старые времена нам принадлежала вся земля на многие мили вокруг, – говорил он, оглядываясь на Хэла через плечо.
– Что правда, то правда, Джим, – соглашались его приятели, – а получили вы ее от самого дьявола.
– Ничего подобного, дьявол тут ни при чем, – отвечал Джим. – Дед деда моего деда был самый настоящий вождь нашего клана, не больше не меньше, и жил он вон там внизу, в замке, а о скотине никакого понятия не имел, не знал, как отличить свинью от хряка, доложу я вам. Зачем ему было марать руки, когда на него работали тысячи людей. Он с самим французским королем дружбу водил.
– Вот это верно, – подхватил один из шахтеров, – французы нам всегда помогали, да и испанцы тоже. Мне отец говорил.
– А кто же это подстрелил помещика, – спросил другой, – за то, что он мешал контрабандистам? Это ведь тоже истинная история, которая случилась в Дунхейвене.
– Один из нас, Донованов, – сказал Джим, – и правильно сделал, его нельзя за это обвинять. Какое право имел этот помещик лишать честных людей средства к существованию? Я бы и сам подстрелил всякого, кто вздумал бы мне мешать.
– А красные мундиры из гарнизона тебя тут же и вздернули бы, – засмеялся его приятель.
– Плевать я на них хотел, – сказал Джим, махнув рукой. – Дай срок, мы от всех от них избавимся. И тогда я приглашу вас всех на остров пострелять зайцев.
Будь это в Канаде, Хэл принял бы участие в этой веселой беседе, стал бы подтрунивать над Джимом Донованом, как он это делал в кругу своих товарищей по ранчо. Здесь же, в родных краях, все было иначе. Рабочие не могли забыть, что он Бродрик, что его отец – хозяин Клонмиэра и ему принадлежат шахты. Помимо всего прочего его, Хэла, считали гордецом. Если бы он решился пошутить с ними, они бы смутились, застеснялись, решили бы, что он заискивает перед ними, чтобы заручиться их расположением в каких-то своих тайных целях. Поэтому, вместо того чтобы улыбнуться, постараться быть естественным и высказать дружеское расположение, Хэл ограничивался тем, что коротко бросал им «Добрый день» и бормотал что-то о погоде.
В силу своих обязанностей клерка он по пятницам принимал участие в раздаче получки рабочим. Для него это был самый ненавистный день за всю неделю. Он должен был сидеть в конторе рядом с Гриффитсом, положив перед собой стопки монет, выкликать по списку одну фамилию за другой и передавать соответствующую сумму Гриффитсу, который и вручал деньги очередному шахтеру, по мере того как они подходили к столу. Получка казалась такой жалкой, монет было ничтожно мало. Каждую пятницу утром у него сжималось сердце, когда раздавался топот ног и рабочие выстраивались в очередь перед конторой, в то время как мистер Гриффитс занимал свое место рядом с ним, и начиналась раздача денег. Сначала шли квалифицированные шахтеры, механики, затем по нисходящей линии очередь доходила до наземных рабочих, обогатителей, и уже в самом конце следовали женщины и дети.
– Пэт Торренс, – выкликнул он, и вперед выступил изможденный седой рабочий – кожа его напоминала сморщенный пергамент, на шее резко выступало адамово яблоко, под глазами набрякли мешки. Два фунта. Два фунта за восемь часов непрерывной работы, иногда лежа на спине, в низких сырых забоях в недрах Голодной Горы; потом он выйдет наверх и будет переодеваться в сарае, где гуляют сквозняки, и пойдет домой в свою лачугу; там его ждет еда, состоящая из картофеля с соленой рыбой; после еды завалится спать перед очагом, в котором дымит торф, а утром снова вниз, под землю, долбить мокрые стены забоя.
Хэл протягивал маленькую кучку монет, избегая смотреть человеку в глаза. Пэт Торренс, конечно, думает про себя: «Вот один из тех, на кого я работаю. Каждая унция руды, которую я добываю в поте лица своего и поднимаю на поверхность, превращается в золото, отправляясь через воду на ту сторону к отцу Хэла Бродрика. Он живет в большом доме, у него слуги и кареты, а сам он сидит себе целый день на заду и палец о палец не ударит. Ему даже не приходится распоряжаться рабочими, как это делает управляющий, у него одна забота: набивать карманы золотом». Пэт Торренс, шаркая ногами, выходил из конторы, а Хэл выкликал по списку следующего.
И так дальше, и так дальше, час или даже дольше, кончая женщинами и детьми. К столу подходили мальчики не старше девяти лет, чтобы получить два шиллинга, вознаграждение за то, что они целый день простояли босиком на олове, когда его промывали, или за то, что разбивали молотком крупные куски руды для обогатительного отделения.
Однажды в пятницу, когда последний по списку получил свои деньги, Хэл обернулся к управляющему со злостью и негодованием.
– Это же несправедливо, – сказал он, – они должны получать больше. Послушайте, ведь то, что мы выдаем рабочим, включая женщин и детей, составляет едва десятую часть от прибыли, которую получает мой отец.
Мистер Гриффитс удивленно посмотрел на Хэла.
– Наши шахтеры получают хорошие деньги, – сказал он. – Я знаю шахты, где платят еще меньше. Они и не рассчитывают на большее. Ваш отец должен получать прибыль, это совершенно естественно. Он ведь хозяин, разве не так? Не говорите мне, что вы радикал – а может быть, вы вообще станете проповедовать революцию?
– Я не радикал и не революционер, – сказал Хэл, – и мне нет никакого дела до политики. Просто мне стыдно, вот и все.
– Ах, полно, – сказал управляющий, вставая со стула и протягивая руку к пальто. – Все это пустые сантименты. Держите в порядке книги и не думайте о моральной стороне дела. Помимо всего прочего, настанет день, когда вы сами будете хозяином. Тогда и сможете раздать все рабочим, если вам захочется.
– Вот-вот, – сказал Хэл, – в этом-то все и дело. Не захочется. Я тоже буду сидеть сложа руки и наслаждаться жизнью, как мой отец.
Вечером он возвращался домой, оставив за спиной все то, что видел и слышал на руднике. Там высокие трубы, резко очерченные на фоне горы, устремляли в небо свои черные пальцы; из приоткрытых дверей котельных вырывался ослепительный свет бушующего пламени; в стволе шахты слышался грохот лебедки и нескончаемый ритмичный пульс насоса. В воздухе носился резкий запах, исходящий из обогатительной фабрики, где обрабатывалась руда. А когда рудник остался позади, трубы скрылись из глаз, дым из печей отнесло в сторону, на восток, а топот шахтерских сапог затих, поскольку ночная смена уже спустилась в шахту, и остался один-единственный звук: мерное цоканье копыт пасторской лошади, которая везла Хэла домой в Дунхейвен, оставляя слева от себя спокойные воды бухты Мэнди-Бей. Над ним возвышалась Голодная Гора, белая и безмолвная в свете луны, а вдали плясали, поблескивая, огоньки Дунхейвена.
Да, думал Хэл, ведь несмотря на все эти прекраснодушные разговоры с Гриффитсом о тяжелом труде рабочих и мизерной плате, которую они за него получают, единственное, чего мне действительно хочется, это жить в Клонмиэре, пользуясь плодами их труда, и чтобы Джинни переодевалась к обеду, как это, бывало, делала моя мать, и чтобы ей прислуживал дворецкий, а не эта слабоумная девчонка. Я хочу пользоваться шахтами, как это делали мои предшественники, не задумываясь над тем, чего это стоит. Я не хочу возвращаться по вечерам в этот убогий домишко на деревенской улице к ужину, который мне приготовила сама Джинни, усталая и измученная.
Оставив Пэтси с дрожками в ректорском доме, Хэл направился через деревню к своему дому. Когда он отворил дверь, в нос ему бросился запах кухни, который он ненавидел и от которого невозможно было избавиться в таком тесном домишке, несмотря на все старания Джинни.
Она выбежала ему навстречу, такая милая, глаза сияют любовью, волосы слегка растрепались, а лицо разрумянилось от плиты.
– Твой любимый суп, – объявила она, глядя на него с улыбкой, – а потом рыба с цветной капустой и сыр. Мама дала мне рецепт из своей драгоценной книги. Ах, ты знаешь, камин в гостиной немножко дымит, придется звать трубочиста. Приезжали Кити и Саймон из Эндриффа, привезли в подарок прекрасную дыню и виноград. Так мило с их стороны. А Саймон хочет купить твою картину, знаешь, тот небольшой пейзаж, где остров Дун.
– Не может быть, чтобы ему действительно хотелось ее купить, – сказал Хэл. – Он делает это просто из благотворительности.
– Ничего подобного, дорогой. Не нужно быть таким гордецом. Он считает, что у тебя большой талант. Мне говорила Кити.
– Значит, он единственный, кто так думает.
– Нет, Хэл, нехорошо так говорить. Твоя жена гордится твоими работами.
– Больше, чем я сам. Никуда не годный художник и никуда не годный муж.
– Не будь таким брюзгой, любовь моя. Садись в свое кресло – что делать, если камин дымит, – и я принесу тебе ужин на подносе.
Хэл опустился в кресло и протянул к ней руки.
– С какой стати ты будешь мне прислуживать? – сказал он, привлекая ее к себе на колени. – Это я должен ухаживать за тобой. Я хотел бы видеть тебя красиво причесанной, в открытом вечернем платье, а не в этом старом переднике, и чтобы руки у тебя не были шершавыми от стряпни.
– Я буду аккуратно причесываться, надену свое свадебное платье и буду мыть руки в молоке, если ты обещаешь быть хорошим мальчиком.
– Я и так хороший.
– Ты же знаешь, что я имею в виду.
– Хочешь сказать, чтобы я не трогал бутылку виски, что стоит у нас в буфете? Не беспокойся, душа моя, она уже и так пустая.
– О, Хэл, а ведь я просила тебя оставить капельку на случай, если кто-нибудь простудится и захворает.
– Зима кончилась, и никаких простуд больше не будет. Я свинья и скотина, и я тебя не достоин, милая моя девочка. За что только ты меня любишь?
– Не знаю, Хэл. Люблю, да и все тут.
Она улыбнулась, а он продолжал сидеть и только вытянул ноги к дымящему огню, думая о громадном зале в Клонмиэре и о камине, в котором никогда не зажигается огонь. Вскоре она принесла ему ужин. Рыба у бедняжки слегка пережарилась, но он клялся, что замечательно вкусно, а потом она села у его ног со своей штопкой и починкой, а он смотрел в огонь, поглаживая ее по голове.
– Ты бы должна была заниматься вышиванием, а не штопать мои старые носки, – сказал он ей.
– А кто же тогда будет это делать, если я оставлю их нештопаными? – спросила она.
– У тебя должна быть горничная, – сказал он, – и еще с полдюжины слуг. А я входил бы в гостиную в смокинге и с цветком в петлице, пообедав седлом барашка и выпив старого бренди.
– Значит, рыба тебе не понравилась, – огорченно сказала она.
– Ничего это не значит, – возразил он, целуя ее в макушку. – Просто я размечтался, глядя на твою смешную прическу, – устроила себе какой-то пучок, чтобы волосы не мешали, когда ты возишься у плиты. У тебя такая тонкая шейка, что я могу ее обхватить пальцами одной руки. Удивляюсь, как Пэт ни разу не перепутал, когда резал у вас в доме цыплят.
– Ах, перестань, пожалуйста. Убери-ка свою ручищу, мне не видно дырки на носке.
– Брось ты этот носок, радость моя.
– И что, ты будешь ходить босиком?
– Сядь рядом со мной, будем смотреть в огонь и воображать себе разные картины, которые там возникают.
Она отложила работу и свернулась калачиком рядом с ним в широком кожаном кресле, привезенном из пасторского дома. Так они и сидели вдвоем, почти не разговаривая, прислушиваясь к тиканью часов, оставшихся от доктора Армстронга, к еле слышному шороху дождевых капель, стекающих по оконным стеклам, и наблюдая, как постепенно гаснет дымное торфяное пламя в камине.
А у себя дома Том Каллаген писал Герберту в Летарог.
«Дорогой Герби,
ты не можешь себе представить, какую радость доставило мне письмо от одного из Бродриков.
Мы не виделись вот уже несколько лет, но у меня хранится твоя фотография, а также фотографии всех твоих братьев, они напоминают мне о прошлом. Приятно было читать, с какой добротой ты пишешь о нашей Джинни, о том, что сам Бог послал ее Хэлу. В своих письмах к Генри я ни слова не говорю ни о нем, ни о ней – стоит мне только упомянуть Хэла, как Генри тут же сводит все к тому, насколько он безнадежен… С радостью могу сказать, что Хэл – один из приятнейших людей, с которыми только мне приходилось встречаться, – точная копия отца с одним только недостатком, от которого он постепенно избавляется. Детей у них пока еще нет, однако я утешаю Джинни, уверяя ее, что со временем все будет в порядке. Я уверен, что они счастливы друг с другом, как никто на свете…»
Хэл не слишком любил читать газеты. Ему не было интересно знать, что происходит на белом свете. Зимними вечерами, вернувшись домой с работы, он больше всего любил сидеть с женой у камина, смешить ее рассказами о том, что происходило в тот день в конторе, или слушать, что рассказывает ему она. Поэтому, когда весной девяносто четвертого года он отправился однажды в Слейн, чтобы купить кое-что для Джинни и для дома, и, стоя в баре одного из пабов, просматривал «Адвертайзер», он испытал немалое удивление и даже шок, наткнувшись на длинную статью на серединной странице о крупных залежах олова на Малайе и о том, что организованы компании по их разработке; по мнению автора статьи, открытие этого месторождения приведет к разорению местных рынков. Жизнь к этому времени до такой степени затянула его своей рутиной – весь день в конторе, потом возвращение домой к Джинни и ребенку, – что рост и падение цен ничего ему не говорили, и когда старый Гриффитс, качая головой, строил мрачные прогнозы на будущее, уверяя, что местные разработки – будь то медь или олово, безразлично, – не имеют перспективы, Хэл относил это обстоятельство за счет его прирожденного пессимизма. Прочитав статью, Хэл обратился к финансовой странице, чтобы узнать, какова в настоящее время цена на олово. Она составляла восемьдесят четыре фунта за тонну. Полгода назад это было сто фунтов. Да, у старого Гриффитса были основания для мрачности. Хэл, довольный жизнью и целиком занятый своим собственным домом, не обращал должного внимания на эту область хозяйственной жизни, хотя она давала ему хлеб насущный. Интересно, что думает об этом отец. В тот вечер, вернувшись домой, он увидел у себя своего тестя-пастора, который сидел в гостиной, держа на коленях серьезного Джона-Генри. Хэл спросил его, читал ли он эту статью в «Адвертайзере».
– Да, Хэл, я ее читал, – ответил Том Каллаген, – и мне кажется, что ее автор не лишен здравого смысла. Боюсь, что в самом недалеком будущем нам предстоят перемены.
– Как вы думаете, что будет делать мой отец?
– Генри всегда был дальновидным деловым человеком. Можешь быть уверен, все эти полгода он внимательно следил за малайскими делами и падением цен. Он один из первых шахтовладельцев, которые пятнадцать лет назад переключились с меди на олово. Тогда его примеру последовали корнуольские дельцы, по крайней мере те, которым повезло и которые располагали достаточными капиталами, чтобы это сделать.
Пастор нерешительно замолчал, поскольку в комнату в этот момент вошла Джинни, чтобы забрать Джона-Генри и уложить его спать. Дождавшись, пока она выйдет, он посмотрел на зятя.
– Ты, значит, ничего не слышал, никаких слухов?
– Нет, дядя Том, я никогда не слушаю сплетен. А что это за слухи?
– Говорят, что твой отец собирается в скором времени продать шахты.
Хэл покачал головой.
– Первый раз об этом слышу, – сказал он, – но, может быть, Гриффитс нарочно мне ничего не сказал из деликатности? Что до рабочих, то они каждый день изобретают новые слухи. На прошлой неделе я слышал, как Джим Донован рассказывал своему приятелю, будто в подножье Голодной Горы нашли золото, и что все оно принадлежит ему.
– У Джима Донована folie de grandeur,[10] так же как и у всего их семейства. Нет, Хэл, то, что я говорю, это не пустая болтовня. В воскресенье после службы я разговаривал с Гриффитсом, и он говорит, что идет оживленная переписка – ты, надо полагать, не видел этих писем – пишет директор одной лондонской компании, пишет твой отец и его поверенные, словом, переговоры идут полным ходом.
Хэл раскурил трубку и пошевелил ногой огонь в камине.
– После того, что я сегодня прочитал, я не могу его обвинять, – сказал он. – Я имею в виду отца. Если цены на олово и дальше будут падать, шахта перестанет себя окупать. Но что за дураки соглашаются ее купить?
– Спекулянты, – сказал дядя Том, – люди, которые думать не думают о земле и о наших краях. Они станут эксплуатировать шахту в хвост и в гриву, чтобы выбрать из земли все до последней унции, а там – будь что будет, хоть полное разорение. Я не пророк, но именно так это и произойдет, можешь мне поверить.
– Как странно думать, что шахты больше не будут принадлежать нашей семье, – задумчиво проговорил Хэл. – Мой прадед перевернулся бы в гробу.
– Судя по тому, что я о нем знаю, ничего подобного не случилось бы, – заметил пастор. – Медный Джон не отличался сентиментальностью. Он стал бы довольно потирать руки, узнав, что его внук Генри вовремя отделался от шахт, сохранив в неприкосновенности свое состояние. В отличие от некоторых других семей, которые обанкротились. Нет, Хэл, не все Бродрики сентиментальные мечтатели. Среди них есть достаточно крепкие головы.
– Жаль, что я к ним не принадлежу, – сказал Хэл, – было бы гораздо полезнее и для меня, и для Джинни.
Несколько дней спустя по всему Дунхейвену прокатилась весть, что Генри Бродрик продал шахты Лондонской компании. Мистер Гриффитс отвел Хэла в сторону и показал ему копию документа о продаже.
– Семьдесят четыре года, – проговорил Хэл, – а теперь все кончено. Пот и слезы, счастливое провидение и тяжелый труд. Странно, что я никогда особенно не любил шахты, мистер Гриффитс. Я рассматривал их как пятно, которое уродует скалистое великолепие Голодной Горы, а вот теперь, когда они должны перейти в другие руки, мне обидно. Я всей душой желал бы, чтобы этого не случилось.
– На вас это не отразится, мистер Бродрик. Новая компания берет к себе весь штат служащих.
– Да-а… Но это совсем не то, что я имел в виду.
– Ну что же, ваш батюшка очень умный человек, ничего не скажешь, – сказал управляющий. – Подумать только, заключил такую выгодную сделку! А вы напрасно беспокоитесь. В один прекрасный день вы этой выгодой воспользуетесь.
Он ничего не понимает, думал Хэл, не понимает, что шахта – это неотъемлемая принадлежность семьи, такая же, как Клонмиэр. А теперь одна продана, а другой закрыт и заколочен. Как странно. Все полетело к чертям.
Две недели спустя появился новый директор, чтобы познакомиться со своим приобретением. Это был человек с суровым лицом, который говорил громким повелительным голосом с акцентом северных краев. Он повсюду таскал за собой мистера Гриффитса, засыпая его вопросами, которые сбивали старика с толку. В конторе он промелькнул так быстро, что Хэл не успел его рассмотреть. За этим визитом последовали другие; приезжали люди, которых он посылал, чтобы они составили квалифицированное мнение о том, как ведутся работы; это были новые инженеры, техники и прорабы. Чужие люди, незнакомые никому из местных. Тут впервые в жизни Хэл почувствовал себя заодно с шахтерами, и, как ни странно, люди это поняли. Они стали держаться с ним более открыто, по-дружески, ругали пришельцев «надутыми рожами», «ублюдками» и смеялись, когда Хэл добавлял еще более крепкие выражения. Он хорошо понимал, что значит работать на чужака, слушаться приказаний чужака, зная при этом, что из всего богатства шахты на его долю достанется всего-навсего жалкое недельное жалованье.
– Теперь ты видишь, – говорил он Джинни, – каким я был лицемером. Все эти годы, отправляясь каждый день на шахту, я в глубине души все время думал, что она принадлежит мне и со временем станет совсем моей. И хотя из-за этого я немного стеснялся рабочих, эта мысль приносила мне удовлетворение. А теперь шахта не имеет ко мне никакого отношения. Все равно, как если бы я работал на лесопильном заводе в Слейне или на кирпичном в Мэнди. И мне все осточертело, стало так же противно, как Джиму Доновану и всем остальным.
– Я тебя понимаю, – отозвалась Джинни. – Это грустно. Сколько себя помню, я всегда видела, как от гавани в гору поднимаются вагонетки, на которых написано: «Бродрик». Как ты думаешь, теперь они напишут другую фамилию?
– Я не знаю, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Но я все равно не могу простить этого отцу.
Пастор был прав, назвав новых владельцев спекулянтами. Метод эксплуатации шахт, установленный в свое время Медным Джоном и продолженный Генри, пока тот находился в Клонмиэре, заключался в том, чтобы разрабатывать месторождение неторопливо и равномерно, не соблазняясь попадающимися на пути основной проходки богатыми залежами, находящимися на слишком большой глубине, когда это было сопряжено с риском потревожить глубинные воды, представляющие определенную опасность для шахты. Планы разрабатывались на годы вперед, а не на сиюминутное настоящее. Руда, до которой можно было добраться, проявляя осторожность и рациональные методы разработки, только через несколько лет, оставалась на своем месте именно до этого времени, а в первую очередь разрабатывались залежи, находящиеся близко к поверхности.
Новая компания начисто отвергла эту методику. Они желали получить немедленные прибыли на вложенные в шахту деньги, таким образом в течение полугода были выработаны все богатейшие участки, руда была доставлена на поверхность и вывезена. Цены на олово непрерывно падали, и если новые хозяева не смогут получить прибыль немедленно, они понесут огромные потери. От дунхейвенских шахтеров, привыкших к неторопливому, спокойному темпу работы, – старый Гриффитс не был особо жестоким надсмотрщиком и не заставлял их надрываться – теперь требовалось, чтобы они работали дольше и выдавали за это время на-гора вдвое большее количество руды. Единственным способом добиться этого результата было повысить рабочим заработки.
Новые владельцы пошли на это и, объявив значительное повышение расценок всем поголовно, добились от рабочих необходимой отдачи на те немногие месяцы, которые они себе наметили в качестве предела.
Новость о прибавках радостно приветствовали все рабочие как наверху, так и под землей. Новых владельцев уже больше не называли «надутыми рожами» и «ублюдками», теперь это были «башковитые ребята, которые знают свое дело». Все шахтерское население охватила лихорадочная активность. Печи полыхали всю ночь, между Голодной Горой и Дунхейвеном непрерывно сновали вагонетки. Хэл, сидя над своими книгами, с удивлением почесывал в затылке, а возвратившись домой, признавался, что ничего не может понять в этом резком изменении темпов. Его тесть только озабоченно покачивал головой.
– Это ложный бум, – говорил он. – Рабочие ничего не понимают. Посмотри в сегодняшней газете, какие цены на олово – семьдесят пять фунтов за тонну. За два месяца цена упала на десять фунтов. Пройдет три-четыре месяца, и эти спекулянты выгребут все, что только можно, а потом закроют шахту.
– Но ведь там, в недрах, остается еще сколько угодно олова, – возразил Хэл, – да и меди тоже, только берись и разрабатывай. Я слышал, как об этом недавно говорил один шахтер.
– Добыча будет вестись только до тех пор, пока компании это будет выгодно, – сказал пастор, – а все, что останется, все остальные богатства будут лежать на месте, там, где Богу угодно было изначально их поместить.
Апрель… май… июнь… июль… прошло почти пять месяцев, с тех пор как у шахт сменились владельцы. На третьей неделе июля новый старший механик, который работал по контракту в Лондонской компании, сообщил мистеру Гриффитсу, что он получил распоряжение явиться к директору с докладом.
– Если они хотят, чтобы я работал летом, – сказал он управляющему, – я смогу это сделать только при том условии, что будут заменены все основные узлы головного насоса, но, между нами говоря, я не думаю, что они пойдут на такие расходы. Сильно подозреваю, что мне больше не придется возвращаться в Дунхейвен.
Он отбыл три дня спустя, забрав с собой свой штат, состоящий из трех человек. По руднику пошли новые слухи, говорили, что старое оборудование будет демонтировано, и на его место привезут с той стороны, из Бронси, новые машины. Потом стали говорить о том, что плата шахтерам снова будет повышена. Кое-кто из них обратился к Хэлу, надеясь, что у него можно что-нибудь узнать.
– Мне очень жаль, – сказал он, – но я знаю не больше вашего, однако я сомневаюсь, чтобы компания повысила вам плату при нынешних ценах на олово. Вы видели сегодня газету? Олово снова упало в цене, теперь тонна стоит всего 64 фунта.
Он собирался сесть в двуколку, чтобы ехать домой. Один из шахтеров, Джим Донован, стоял рядом с лошадью, держась рукой за вожжи.
– Поэтому, значит, Генри Бродрик и продал шахты? – спросил он.
– Я не получаю писем от отца, – сказал Хэл, – но мне кажется вполне вероятным, что он продал их по этой причине.
– Могу ручаться, что он получил за них немалые деньги, – сказал Донован, подтолкнув стоявшего рядом приятеля, – уж он-то не пострадает от понижения цен, это пусть другие расплачиваются.
– В финансовых кругах, Джим, это называется здравым смыслом и чутьем, – заметил Хэл, отъезжая.
Шахтеры смотрели ему вслед, мрачно переговариваясь между собой. Конечно же, они не поверили ни одному моему слову, думал Хэл. Они считают, что, поскольку я сын прежнего владельца, я знаю гораздо больше того, что счел нужным им сказать. Старик Гриффитс начинает тревожиться, у него неспокойный вид.
Двадцать четвертого того же месяца управляющий поехал в Слейн и прислал назад мальчика, отвозившего его, с сообщением, что ему придется задержаться в городе по делам на два-три дня. В Дунхейвенской гавани стоял один из пароходов компании, который должен был везти груз в Бронси. У Хэла было дело к капитану, ему нужно было передать ему кое-какие инструкции, и он отправился к нему на судно. Капитан был хороший знакомый Хэла, он плавал на этом пароходе еще во времена его деда.
– Скажите, сэр, правда ли то, что мне говорили в Бронси, перед тем как судно пришло сюда? – спросил капитан.
– Что именно, капитан Дейвис? – в свою очередь спросил Хэл.
– Да то, что «Люси Энн» это последнее судно, которое повезет олово в Бронси.
Хэл отставил стакан с ромом, который предложил ему капитан.
– Мне кажется, что над вами просто подшутили, – спокойно сказал он.
– Не знаю, сэр. Это не похоже на очередную праздную болтовню. Я слышал это от одного из служащих плавильного завода. «Ваш следующий рейс будет последним, Дейвис, – сказал он мне. – Дунхейвенские шахты закрываются». Здесь, на этой стороне, я, однако, ничего не слышал. Говорят только о том, что шахты снова переходят в другие руки, и что это, дескать, сулит благополучие всем и каждому.
– Я думаю, что истина лежит где-то посередине, – сказал Хэл.
– Я уже пятьдесят лет работаю в этом деле, – сказал капитан, – мне было всего двадцать, совсем был сосунком, когда ступил на борт отцовского судна. Это была «Генриэтта». Помню еще, как ваш прадед, Медный Джон, как его называли, в своей шляпе совком, как у пастора, и с тростью-дубиной приходил сюда в гавань, чтобы проверить груз. Официальная проверка ничего для него не значила. Сам, бывало, все обнюхает до последней горсти руды, как что лежит – и в люках, и на открытой палубе, а как подоспеет прилив – в Бронси, будь там шторм или штиль – все едино. Да, давненько это было. Очень будет странно, если не придется больше ходить в Дунхейвен, входить в Мэнди-Бей вечерней порой, видеть, как мигают через воду огоньки гарнизона на острове Дун.
– Налейте-ка мне еще капельку вашего превосходного рома, – с улыбкой сказал Хэл, – и давайте выпьем за прошлое. Не стоит думать о будущем.
На следующее утро, подъезжая к шахте, Хэл увидел, что вся дорога запружена шахтерами; все они стояли, возбужденно переговариваясь, причем среди них были и женщины и дети. Некоторые ухмылялись, перебрасываясь шутками, у других же был недоуменный, растерянный вид; они переходили от группы к группе, жестикулировали, задавали вопросы.
Двери обогатительной фабрики были широко распахнуты, и там никто не работал. Из котельной высунулся один из кочегаров, держа в зубах трубку. Самая большая толпа собралась вокруг самой шахты, где как раз поднималась на поверхность смена шахтеров, которых тут же окружили собравшиеся наверху.
– Ну, как насчет прибавки в три шиллинга? – закричал кто-то, и в ответ раздался оглушительный рев толпы.
– В чем дело? Что случилось? – спросил Хэл, обратившись к группе людей, столпившихся возле двери в контору.
– Работы остановлены, – ответили ему. – Вон, посмотрите, на дверях объявление. Нас всех собираются рассчитать… Мы ничего не можем понять. В чем дело, мистер Бродрик? Ведь там, внизу, еще сколько угодно этого добра.
Хэл ничего не ответил и прошел в контору. Мистер Гриффитс стоял посреди комнаты. Он не раздевался, был в пальто и в шляпе. Его окружала небольшая группка квалифицированных рабочих, которые засыпали его вопросами. Старик осунулся и побледнел.
– Бесполезно спрашивать меня, – говорил он. – Я ничего не могу поделать. Я получил распоряжение, так же как и все остальные. Сегодня я получаю свое жалованье в последний раз. Я ни в чем не виноват, и вообще никто не виноват. Распоряжение пришло через контору в Слейне, это они мне его передали. Те машины, что у нас работают, купила одна фирма в Слейне, я думаю, что их продадут на слом. Повторяю вам, я ничего не знаю.
– А что будет с рудой, которая осталась в забоях? – спросил один из шахтеров. – Там, где мы работали. Ее там навалом, что, она так и будет лежать без толку?
– Так и будет, – ответил управляющий. – Компания больше не платит ни за какую работу. Так мне сказали в Слейне. Все рабочие до одного получают расчет по сегодняшний день. Если фирма, купившая машины, захочет использовать кого-нибудь из вас, для того чтобы их демонтировать, они, разумеется, это сделают. Согласно приказу, который я получил, у меня больше нет никакой власти. Повторяю вам, тут никто не виноват.
Он удалился во внутренние помещения. Хэл пошел за ним следом и нашел его у стола. Старик разбирал разные бумаги и документы с видом безнадежной покорности.
– Что я могу сделать? – сказал он Хэлу. – Для меня это явилось почти таким же потрясением, как и для всех остальных. Правда, я кое-что отложил, моя жена бережливая хозяйка, и у нас есть небольшое именьице на Севере, где мы можем поселиться на покое. Но я никак не ожидал, что это будет так внезапно. Вы только посмотрите, сколько здесь работы – книги и документы за семьдесят пять лет, и все это нужно проверить и разобрать, ведь кое-что сгорело, что-то передали в Слейн. Но вот шахтеры, конечно, пострадают, мистер Бродрик, вместе с женами и детишками. Они-то ведь ничего не отложили на черный день. А в последнее время, с тех пор как получили прибавку, тем более стали свободнее тратить деньги. Если бы их хоть кто-нибудь предупредил заранее, они бы знали, что их ожидает, а так им придется очень туго.
Следующие несколько часов были особенно тяжелы: Хэл сидел в конторе с Гриффитсом и выдавал рабочим получку. Никогда еще их шаги не звучали так гулко, так зловеще, и буквально каждый из них, подходя к столу за деньгами, задавал один и тот же вопрос: «Почему это случилось?», «Почему они закрывают шахты, ведь руды в забоях ничуть не меньше, чем раньше?» Некоторые из них были растеряны, другие агрессивны и угрюмы, кое-кто держался угрожающе.
– Нас обманули, – заявил один, – заманили уговорами остаться, и мы потеряли возможность попытать счастья в других местах. У меня сын в Южной Африке, два месяца тому назад он звал меня к себе, там у них такие же шахты, да я отказался. А теперь слишком поздно. Что я буду делать? Сидеть здесь и голодать?
– Мне очень жаль, – устало повторял управляющий в сотый уже раз. – Я ничего не могу поделать. Виноваты цены на олово.
Тяжелые шаги, сердитые усталые лица мужчин и женщин – они все шли и шли, один за другим, через дверь конторы.
– Хозяева небось не останутся в накладе, – заметил один шахтер. – Получили свое, а теперь уходят себе на покой. А расплачиваться за все приходится нам.
– Верно говоришь, – поддержал товарища Джим Донован, стоявший сзади, и посмотрел на Хэла, который выдавал ему деньги. – Вот вам мистер Бродрик, сын прежнего владельца, ему-то не придется снимать с себя последнюю рубашку, правда ведь, мистер Бродрик? Вы, конечно, просто уедете отсюда и будете жить по ту сторону воды, если придет охота.
Он протопал мимо, мрачный и недовольный. Его лицо, обычно дерзкое и веселое, прорезали глубокие морщины гнева и разочарования.
Они никак не могли понять, получив свои деньги, что это конец, что больше ничего не будет. Они продолжали стоять вокруг шахты, возле обогатительной, возле котельной, бессмысленно глядя на наполовину нагруженные вагонетки и повозки.
– Это же все пропадет, – слышалось в разных местах. – Как неразумно! Здесь есть что-то неправильное. Кто-то совершает ошибку.
Но никакой ошибки не было. Шахты на Голодной Горе прекратили работу. Огни в котельной погасли, и холодные трубы, из которых больше не шел дым, мрачно поднимали к небу свои черные лица. Смолк лязг и грохот механизмов. На руднике воцарилось странное молчание, нарушаемое только беспокойными шагами растерянных людей, которые не хотели расходиться. В конторе все бумаги были уложены в мешки или ящики и увезены. Хэл вот уже пятый день работал до десяти часов вечера, и у него рябило в глазах, так что он почти ничего не видел. Куда бы он ни пошел, куда бы ни поехал, ему непременно встречался кто-нибудь из шахтеров, стоящих без дела на дороге с тем же растерянным и озлобленным выражением, что было у Джима Донована. Женщины, стоя у дверей своих коттеджей, переговаривались между собой резкими голосами. Дети, свободные и возбужденные, бегали, гоняясь друг за другом, в опустевшем сарае, где помещалась обогатительная фабрика, или строили дворцы на кучах шлака, который еще не успели убрать. Никто их не останавливал. Они могли делать, что хотят. Не стало никакого порядка, никто за ними не смотрел. Четыре дня, пять дней, шесть дней, и работа по приведению в порядок книг и документов была почти закончена. Люди начали расходиться, отправлялись, собравшись группами, в деревню, возвращались оттуда пьяными, вваливались в пабы и распевали там песни. Шахта мало-помалу приобретала покинутый вид. Дверь в механический цех была распахнута и раскачивалась на сломанных петлях.
– Всюду царит полное запустение, – говорил Хэл своей жене. – Не хочу больше видеть эту шахту, глаза бы мои на нее не глядели. Почему я, идиот, не уехал пять месяцев тому назад, когда отец ее продал?
Пастор, его жена и Джинни делали все, что было в их силах, чтобы помочь шахтерам и их семьям, тем, кто ничего не отложил на такой вот непредвиденный случай. Тому Каллагену приходилось нелегко, потому что самые бедные семьи не ходили в его церковь, они находились в ведении католического священника.
– Сейчас не время для религиозных разногласий, – сказал Том, когда патер пришел к нему посоветоваться. Это был молодой неопытный человек, совсем еще мальчик, назначенный в Дунхейвен всего полгода назад. – Мы должны действовать вместе, попытаться хоть чем-нибудь помочь людям. Слава Богу, что это несчастье обрушилось на нас летом, а не среди зимы.
Молодой священник был только счастлив работать вместе, пользуясь советами более опытного человека. Было решено, что в одной из комнат пасторского дома будет устроен склад продуктов и одежды, с тем чтобы каждый нуждающийся мог обратиться туда и попросить то, что ему нужно. Заведовали этим складом Джинни и ее мать. Пастор же вместе с мистером Гриффитсом непрерывно ездили в Слейн к властям, ведающими эмиграционными делами, поскольку больше половины всех шахтеров требовали, чтобы им предоставили возможность выехать еще до наступления осени, с тем чтобы попытать счастья в Африке, Австралии или в Америке. Легче было тем, кому удалось скопить немного денег, а также квалифицированным шахтерам. Они скоро снова встанут на ноги, и отправить их будет нетрудно. Те же, у кого не было определенной специальности – наземные подсобные рабочие, кочегары и другие, – обычно тратили свою получку сразу же, ничего не откладывая, и поэтому они представляли серьезную проблему для Дунхейвена. Многие из них были местные, здесь родились или приехали из соседнего графства и работали на шахтах чуть ли не с самого детства. У них не было никакой другой профессии. Пожилые шахтеры, философски спокойные и покладистые, возвращались на свой клочок земли. В конце концов, почему бы не посидеть для разнообразия на солнышке, ничего не делая? К зиме что-нибудь да подвернется. А молодые, возбужденные и недовольные, слонялись, собравшись группами, по всей округе, готовые на любое буйство, считая, что имеют право на всякое безобразие, поскольку их к этому вынудили. Они ломали заборы, воровали кур и свиней, грабили сады – дух терроризма стал распространяться все шире и шире, так что теперь сами пострадавшие шахтеры уже не вызывали сочувствия, а местные власти грозили, что вызовут солдат из гарнизона на острове Дун.
– Все это рассосется, – говорил Саймон Флауэр, муж Кити, который обладал таким же легким и терпимым характером, как его дед и тезка. – Через пару месяцев эти ребята начнут копать картофель, заведут свиней и превратятся в таких же мирных обывателей, как мы с тобой. А пока пусть себе порезвятся.
– Верно, – поддержал его пастор. – Я согласен с вами. Все это пройдет. Они перебесятся и вернутся на землю. Но до тех пор эти бедолаги могут доставить достаточно неприятностей и себе и другим людям.
– Все это очень серьезно, – сказала Джинни. – Некоторые наши соседи просто боятся Джима Донована и его шайки. Его люди забросали камнями миссис Гриффитс, когда она ехала в Мэнди, повредили ногу пони, так что он захромал. И знаете, я уверена, что именно они разбили окна на почте.
Никто из них по-настоящему не понимает, думал Хэл, кроме, возможно, его тестя, каким ударом было для молодых людей Дунхейвена закрытие шахт, да еще такое скоропалительное. Шахты на Голодной Горе, знакомые им с самого детства, а до них – их отцам; шахты, на которые они смотрели, даже не отдавая себе в этом отчета, как на источник существования, теперь опустели, из них ушла жизнь. Больше всего людей раздражало то, что в недрах горы было еще сколько угодно руды, которую можно было добывать и добывать. Они не могли понять, как получилось, что такой ценный минерал вдруг лишился всякой цены.
– Разве миру больше не нужна медь? – спрашивал Джим Донован.
Как было ему объяснить, что виной всему дешевая рабочая сила в Малайе. Нет, думал Хэл, гораздо проще поставить Джиму Доновану хорошую порцию виски и посоветовать не думать о неприятностях. Что же до него самого, то он был счастлив снова оказаться свободным. Он радовался тому, что шестичасовой гудок больше не нарушает его сна, что он, если хочет, может нежиться в постели до десяти часов, а потом, высунувшись из окна своей спальни и глотнув летнего воздуха, принять решение: взять этюдник и, запасшись бутербродами, отправиться в Клонмиэр. И там, в полном одиночестве, рисовать тихие бухты перед домом, невысокий горб острова Дун и зеленую громаду Голодной Горы.
– Это лучшее, что ты когда-либо написал, – сказала Джинни, когда через три дня он принес домой картину, на которой еще не высохли краски. – Ты знаешь. Я уверена, что ты отвезешь ее в Лондон и пошлешь в Академию, они ее примут, и ты сможешь ее продать. Получишь, наверное, сотню гиней.
– Скорее сотню отказов, – улыбнулся Хэл. – Нет, дорогая, лучше уж не буду рисковать, не хочется подвергаться унижениям. Это подарок Джону-Генри к рождению, ведь ему как раз исполняется два года. Он сможет смотреть на нее, когда вырастет, будет видеть солнце над Голодной Горой, как я его написал, и думать о том, сколько счастья и богатства эта гора принесла нашей семье. К тому времени, когда ему исполнится двадцать один год, из труб уже будет расти трава.
Они стояли рядом, глядя на картину, и в это время дверь в гостиную отворилась, и в комнату вошел пастор. В руках у него было письмо, и он улыбался.
– У меня для тебя новость, Хэл, – сказал он. – Но ты ни за что не догадаешься, какая.
– Если вы нашли мне работу, – сказал Хэл, – предупреждаю вас, мне она не нужна.
– Ничего подобного, – сказал Том. – Это письмо от твоего отца. Он едет в Слейн и послезавтра будет в Дунхейвене.
Солнце садилось над заливом Мэнди-Бей. Легкие барашки облаков неподвижно стояли в бледном небе – ветер, принесший их, затих с приближением вечера.
Хэл стоял у озера на Голодной Горе, глядя вниз на Дунхейвен и Клонмиэр. Деревня – неровная линия, повторяющая очертания берега, все еще освещалась солнцем, тогда как Клонмиэр был уже в тени. Ветви деревьев, растущих вокруг замка, переплелись между собой, образуя причудливый гобеленный узор, а за ними простирались вересковые пустоши, которые прорезала белая дорога, ведущая к реке Дунмар и Килингу. Мир, лежащий внизу, казался нереальным и далеким, словно призрачный мир утренних сновидений. Одна лишь Голодная Гора вырисовывалась отчетливо и ярко, выступая во всем своем блеске. Воздух был напоен ароматом, а зеленая трава у него под ногами приятно пружинила. Даже гранитные скалы хранили до сих пор тепло в тех местах, где их днем нагревало солнце.
Вот что мне следовало бы написать, думал Хэл, не скалы со стороны Дунхейвена и Клонмиэра, а то, как мы сами выглядим там внизу, если смотреть с Голодной Горы… Мелкие ничтожные муравьишки, снующие взад-вперед по своим делам. Бродрики приходят и уходят, мужчины и женщины в Дунхейвене женятся, рожают детей и умирают; семьдесят пять лет подряд поет свои песни шахта, гремит и грохочет, а потом все снова стихает. Когда-нибудь я напишу об этом картину, если же мне помешает моя обычная лень, то это, возможно, сделает Джон-Генри. Но что бы ни случилось, что бы ни происходило здесь, в наших краях, Гора остается непобежденной. Она стоит и смеется над всеми нами.
Он зашагал прочь от озера, на восток по склону горы, в направлении шахт. Он рано поел, и всю вторую половину дня бродил один; им владело непонятное беспокойство и какое-то нервное напряжение, причину которого он не мог объяснить даже Джинни.
Завтра в Дунхейвен приедет его отец. Он его увидит, прикоснется к его руке, будет с ним говорить. Отец, которого он не видел вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда ушел из его дома двадцатилетним юношей. Столько писем осталось ненаписанными, когда он был в Канаде, он сочинял их в самые свои одинокие моменты, они так никогда и не дошли до адресата. А также письма из Дунхейвена, которые созрели у него в мозгу, но так и не вышли из-под пера. Описание шахт, рассказы о Джинни и мальчике. Но все по-прежнему сводилось к молчанию, абсолютному молчанию и невозможности открыться. И вот наконец оно должно нарушиться, и он боялся, что их встреча ничего хорошего не принесет. Они будут стоять друг перед другом, смущенно и неловко, такие похожие и такие разные, а потом отец заговорит в своей обычной неестественной шутливой манере, которую он усвоил много лет назад в разговорах со своим школьником-сыном: «Ну, Хэл… как поживаешь, как твое рисование?»
И ответ он получит тот же самый, робкий, неловкой и неохотный: «Спасибо, хорошо», а потом отец, подождав более подробного и вразумительного ответа и не дождавшись, с облегчением обернется к Тому Каллагену, потому что его присутствие всегда разряжало напряженную обстановку.
Его отец… На Джинни он, наверное, будет смотреть с сожалением, а она от робости станет суетиться, стараясь ему угодить. Отцу покажут Джона-Генри, но это будет не тот обычно спокойный прелестный ребенок – ведь его непременно переоденут в новый нарядный костюмчик, ему это не понравится, он будет дуться и дичиться. Отвернется от дедушки и спрячет голову в подушки. Встреча принесет разочарование во всех отношениях. Продолжая шагать, Хэл внезапно рассердился.
Зачем отцу понадобилось приезжать после стольких лет и нарушать спокойное течение его жизни? В своем письме к дяде Тому он писал, что у него есть дела в Слейне – нужно что-то продать в городе и уладить кое-какие вопросы с горнодобывающей и транспортной компаниями.
Шахты… Пусть-ка приедет и посмотрит на эти шахты, пусть увидит трубы, из которых больше не идет дым, сломанные машины, кучи мусора – одним словом, полное разорение. Пусть поговорит с миссис Коннор, у которой родился пятый ребенок, как раз после того как закрылись шахты, и у которой нет ни копейки денег, и с беднягой Коннором, который напился и валяется на улице в Дунхейвене, потому что ему и его семье не дали возможности уехать в Америку.
Папенька много чего может увидеть. Но о чем ему, собственно, беспокоиться? Чего ради он будет тратить свои деньги? Он ведь ни в чем не виноват. Он просто вовремя отделался от предприятия, прежде чем оно окончательно пошло ко дну, как и подобает умному и ловкому бизнесмену. Он может спокойно смотреть на семьи шахтеров, на разрушенные шахты, на хулиганов вроде Джима Донована, которые рыскают по округе, готовые на убийство, а потом вернется к Аделине в свой дом в Брайтоне и будет жить в довольстве и покое. Арендаторы будут по-прежнему платить ренту хозяину, которого они никогда не видели, а стены Клонмиэра будут покрываться плесенью и разрушаться от сырости. Генри Бродрику все это безразлично. Хэл перевалил через вершину холма и теперь стоял на дороге над покинутой шахтой. Внизу находились сараи обогатительного отделения и высокая труба котельной. Перед ней горел костер – кто-то поджег сваленный там мусор. В воздух поднимались клубы дыма, черного и вонючего, а спустившись пониже, Хэл разглядел кучку парней, которые смеялись и разговаривали, бросая в костер щепки и обломки дерева, чтобы ярче горело пламя. Один из них притащил на плече здоровую доску, оторванную от скамьи в конторе, и бросил ее в костер.
Это был Джим Донован. Хэл спустился вниз по куче мелкого угля, сваленного возле печи, и подошел к парням.
– Эти дрова пригодятся вам зимой, если вы их сбережете, – сказал он. – Мне кажется, лучше было бы их сложить и оставить до зимы, вместо того чтобы жечь их сейчас. А когда наступят холода, вы сможете их наколоть и принести домой семье.
Два-три человека отступили, глядя на Джима Донована и ожидая, что тот скажет. Джим злобно посмотрел на Хэла; шапка, надетая набекрень, придавала его лицу хитрое самоуверенное выражение.
– Доброго вам вечера, мистер Бродрик, – сказал он. – Вышли, верно, прогуляться, а заодно проведать владения своего батюшки, посмотреть, не причинил ли кто ущерба его брошенному руднику. А если что обнаружится, так тут же побежите жаловаться по начальству, чтобы нас, бедных, посадили в тюрьму.
– Ничего подобного я делать не собираюсь, – улыбнулся Хэл. – Ты же меня знаешь, Джим. Вы можете уничтожить все, что осталось от этого рудника, мне это совершенно безразлично. Только мне кажется, что зимой вы сами были бы рады использовать эти доски в качестве топлива.
Джим ничего ему не ответил. Лицо его приняло злобное вызывающее выражение, и он пинком отправил в огонь здоровенную деревягу.
– Я слышал, что мистер Гриффитс уезжает отсюда на север и собирается там обосноваться. Говорят, он уже и домик себе приготовил по ту сторону границы. А после этого имеет наглость уверять, что ничего не знал о том, что шахты закрываются. Он просто лжец.
– Как только не совестно, – добавил кто-то другой, – все эти четыре месяца он спокойненько там устраивался, покупал мебель и все такое, а мы ничего не подозревали, словно малые дети. Право слово, нет в мире справедливости.
– Верно, что нет, – с яростью отозвался Джим Донован. – И не будет, если мы сами о себе не позаботимся. Что до Гриффитсова дома, мне на него наплевать. А вот ему самому я бы с удовольствием свернул шею, так же как и всем остальным, кто нас обманывал.
Он перешел на крик и стал наступать на Хэла, сжав кулаки. Его дружки одобрительно загалдели и стали их окружать.
Бедняга, подумал Хэл, он, наверное, хлебнул липшего в дунхейвенском пабе, вот и хорохорится, вместо того чтобы пойти домой и проспаться.
– Ладно, Джим, – сказал он, – можешь ругать старика Гриффитса, сколько тебе угодно, только уверяю тебя, он не имеет никакого отношения к этому делу. Старик знал об этом не больше моего, это факт.
Кто-то презрительно свистнул, другие рассмеялись.
– Смейтесь, смейтесь, – сказал Джим Донован. – Мистер Бродрик такой же, как и все прочие джентльмены – что хочешь соврет, никогда правды не скажет. Он просто над нами издевается. Так значит, вы не знали, что шахты закрываются? И когда ваш папаша продал их лондонской компании, вы тоже ничего не знали? А вот нам, между прочим, кое-что известно. Все это время вы были посредником между мистером Гриффитсом и вашим папашей, а потом лондонской компанией. Разве не через вас шли письма из Слейна, Лондона и Бронси, не считая тех, которые вы получали дома? Я, может быть, родился в бедной семье, у нас всего-навсего пара свиней и коров, и пасутся они на клочке земли размером с ладонь, в то время как в былые времена мы владели всеми землями, принадлежащими ныне вашему отцу, однако клянусь всеми святыми, я не такой дурак, как вам кажется.
Он повернулся на одной ноге, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова на приятелей.
– Правильно, Джим, – сказал один из них, – у тебя в груди сердце льва, я всегда это говорил.
Хэл пожал плечами. Ему вдруг стало скучно, надоело, что они умышленно не желают понять, как на самом деле обстоят дела. Бесполезно пытаться доказать что-нибудь такому человеку, как Джим Донован. Хэл вдруг почувствовал усталость после долгой прогулки по Голодной Горе, и его потянуло домой, где его ждала Джинни, ужин и постель, столь необходимые ему для того, чтобы встретиться на следующее утро с отцом.
– Спокойной ночи, – коротко бросил он и повернулся, направляясь к мощенной шлаком тропинке, ведущей к главной дороге. Однако Джим Донован и его приятели двинулись за ним следом.
– Куда это вы так торопитесь, мистер Бродрик? – сказал Джим Донован. – Может, мы с ребятами еще не кончили с вами разговор. Между нашими семьями есть кое-какие старые счеты, которые неплохо было бы свести. Вы не забыли о моем близком родственнике, которого ваши папаша с мамашей убили, когда возвращались домой из гостей после веселого обеда? Кучер нарочно хлестнул лошадей, чтобы его задавить. У бедняги мозги так и брызнули во все стороны из разбитой головы, а они поехали дальше, не обращая на него внимания. Всем известно, они были рады его смерти из-за того старого скандала – ведь это ваш дядюшка совратил и опозорил его сестру.
Хэл посмотрел через плечо на разозленного мужика.
– Ради всего святого, Джим, – сказал он, – пойди домой и проспись, может, тогда перестанешь злиться. Пусть кто-нибудь его отведет, если он сам не может идти. У меня нет ни малейшего желания ссориться из-за моего дяди, из-за отца да и вообще из-за кого бы то ни было.
Джим и его друзья смотрели на него, ничего не говоря, и он пошел прочь от них вниз по дорожке. Не успел он отойти и нескольких ярдов, как в голову ему полетел камень. Острый угол рассек ему кожу. Хэл обернулся, чтобы посмотреть, кто это сделал, и тут же второй камень угодил ему в лоб над самым глазом.
– Что ты делаешь, дурак ты эдакий? – закричал он. – Если хочешь драться, выходи, будем драться честно.
Он побежал по дорожке по направлению к Джиму в совершенной ярости, обливаясь кровью, которая текла из раны на лбу. Его встретил град камней, заставивший его упасть на колени, и в тот же момент они с криками набросились на него – один заломил ему руки за спину, чтобы он не мог защищаться, другие же навалились на него, придавив к земле.
– Тащи его на дорогу и брось там, пусть валяется, как твой родич, – предложил кто-то.
– Давайте кинем его в огонь, – кричал Джим, – а то костер погаснет.
Кто-то крепко завязал ему платком глаза, и через повязку стала сочиться кровь, теплая и липкая, так что он ничего больше не видел.
Парни орали и смеялись, его схватили за руки и за ноги и с криками и смехом потащили вверх по дорожке к костру возле обогатительного сарая.
– Несчастные идиоты! – бормотал Хэл, который едва мог говорить, ослабев от побоев. – Вы что, хотите, чтобы вас привлекли к суду? Ведь вся округа будет против вас, каждый из вас получит лет по двадцать.
Кто-то ударил его по зубам, несомненно, это был Джим Донован, а потом ему связали руки за спиной и бросили на кучу жердей лицом вниз, так что ему нечем было дышать.
– Ладно, оставьте его здесь, пусть подыхает, – сказал один из парней, – и пойдем-ка отсюда, Джим. Мы и так хорошо повеселились, на сегодня хватит, верно?
При виде Хэла, лежащего на жердях, почти потерявшего сознание, они испытывали легкое беспокойство. Джим втянул их в эту историю, и теперь неплохо было бы убраться отсюда подальше, так чтобы между ними и Дунхейвеном оказалось не меньше двадцати миль. Их голоса постепенно затихали, Хэл слышал, как хрустел у них под ногами шлак, когда они уходили. Кровь продолжала сочиться из раны, попадая в глаза и даже затекая в рот. Он испытывал невероятную слабость и тошноту. Костер возле него погас, и по наступившей в природе тишине он понял, что начинает быстро темнеть.
«Джинни будет беспокоиться, – подумал он. – Она пойдет к родителям, позовет на помощь дядю Тома».
Как глупо было с его стороны заговорить с Джимом Донованом и его приятелями. Надо было повернуться и уйти, как только он их увидел. Много вышло толку от того, что он посочувствовал этим идиотам. Он перекатился на бок и ослабил веревки, которыми были связаны его руки. Затем сорвал платок, закрывавший ему глаза. К ужасу своему он обнаружил, что ничего не видит. Один глаз совсем закрылся из-за ушиба на лбу, другой был залеплен запекшейся кровью. Надо будет поискать воды и промыть глаз, иначе он не сможет добраться до дома – это по крайней мере пять миль в наступающей темноте. Он с трудом поднялся на ноги и повертел головой, пытаясь сориентироваться. Где-то рядом должна быть вода, конечно же, у самой обогатительной, где промывали олово, но с закрытыми глазами, да еще при тусклом вечернем свете он не мог определить, где находится эта обогатительная: справа или слева от кучи жердей, на которую его бросили. Хэл медленно двинулся вперед, вытянув перед собой руки, шаг за шагом, неуверенно и беспомощно, как слепой, и в этот момент вспомнил об отце, о том, что завтра утром он прибудет пароходом из Слейна. Он приедет в Дунхейвен и увидит, что его сын лежит в постели с забинтованной головой и синяками по всему телу. И, разумеется, не поверит рассказу о драке на Голодной Горе, ведь за те двадцать пять лет, что он прожил по другую сторону воды, он, конечно же, забыл дикие нравы своего родного края, невероятные истории, которые там приключаются, когда два человека мирно беседуют за кружкой пива в баре, а через минуту затевают смертельную драку по поводу того, что произошло в стародавние времена, когда их еще не было на свете. Джинни, робкая и взволнованная, проводит отца в спальню, он увидит лицо Хэла, покрытое синяками, и скажет про себя: «Пьяная драка, это ясно. А жена старается покрыть, защитить мужа». При этой мысли, такой знакомой и типичной, которая непременно должна возникнуть у отца, Хэл невольно рассмеялся про себя и подумал о том, как трудно будет объяснить отцу, что произошло на самом деле. Гораздо проще оставить все, как есть, – пусть отец думает, какой он никчемный, как он пьянствует, как возвращается по субботам домой, еле передвигая ноги, так же как добрая половина всех мужчин в Дунхейвене.
Его рука натолкнулась на твердую шершавую поверхность, похожую на кирпичную стену, и он споткнулся о какую-то доску.
Черт побери, устало подумал он, где же наконец эта проклятая обогатительная фабрика? Эта стена, похоже, принадлежит котельной. И он двинулся вперед, шаг за шагом, нащупывая дорогу в темноте. В голове появилось ощущение какой-то легкости, и ему внезапно стало грустно, оттого что испорчен день, и его прогулка по Голодной Горе, которая должна была внести в его душу мир и спокойствие, оканчивается самым глупым образом, так же, как и многое другое в его жизни.
Джинни будет беспокоиться, дядя Том тоже, им будет плохо из-за него. Все вокруг темно, он ничего не видит из-за этой проклятой опухоли и крови, попавшей в глаза, и конечно же, он сейчас находится совсем не возле шахт, не на Голодной Горе, а в Клонмиэре, он, маленький мальчик, крадется вдоль стены нового крыла, пробираясь в мамину спальню. Дверь в будуар здесь, в двух шагах, и если он откроет ее и войдет, то сразу же направится к ставням и откроет их – они так давно не открывались, что заржавели от сырости – а мама будет ждать его на балконе, где ей так и не пришлось посидеть. Над гребнем Голодной Горы поднялась луна, сквозь слепоту он почувствовал ее свет и подумал, что это лампа, которую мама зажгла для него. Он повернулся, направляясь к ней, и черная пропасть шахты разверзлась у него под ногами.
Джинни очень старательно одевала сына, и он не противился; несмотря на то что ему было всего два года, он понимал, что в дом пришла беда и что если он будет капризничать, не позволять себя одевать, мама очень огорчится. Он сидел у нее на коленях, а она натягивала ему белые носочки и черные башмачки с пряжками. Потом достала его новый костюмчик, завернутый в бумагу. Он был из зеленого бархата с кружевным воротником и манжетами. Она причесала его на косой пробор, в первый раз убрав со лба густую челку. В уголке глаза у нее дрожала слезинка, и мальчик расстроился. Он ничего не мог поделать. Посмотрев через ее плечо, он заметил касторовую шляпу, которую ему купили в лавке. Он знал, что ему будет в ней неудобно, и не хотел ее надевать. Она была черная, такая же как его башмаки и мамино платье. А красивое голубое платье висело в шкафу. Кончив одевать сына, Джинни поставила его на стул и окинула взглядом. Мальчику показалось, что ей хотелось бы, чтобы он был побольше. Потом она ему улыбнулась, несмотря на эту слезинку в уголке глаза.
– Я горжусь тобой, родной мой мальчик, – сказала она, – и хочу, чтобы ты вел себя очень хорошо, потому что мы с тобой поедем сейчас к дедушке.
Он немного подумал. Слово было слишком длинное, но все-таки что-то ему напоминало.
– К диде? – медленно переспросил он, обрадовавшись.
– Нет, не к диде, а к другому дедушке, которого ты еще не видел. Мы поедем к нему в Клонмиэр.
Это было понятно. Клонмиэр – это там, где балконы и большие окна, они часто ходили туда гулять, и, спустившись со стула, он позволил надеть на себя эту противную шляпу и даже пропустить под подбородком резинку, чтобы она крепче держалась на голове.
Они спустились вниз – мама держала его за руку – в переднюю, а потом вышли на улицу, где их поджидал Пэтси с коляской и пони. Джон-Генри заглянул в коляску, чтобы посмотреть, положили ли туда корзинку с едой для пикника, однако никаких признаков еды не обнаружил.
– Разве мы не на пикник? – спросил он, посмотрев на маму, но она покачала головой.
– Нет, сынок, сегодня пикника не будет.
Он примирился с тем, что ему сказали, но все-таки было странно, зачем тогда коляска и Пэтси, если не берут с собой еду и не выходит дидя с одеялами, тростями и зонтиками. Возможно, коляска как-то связана с бархатным костюмчиком и черной касторовой шляпой.
Проходя мимо кабинета, Джинни заглянула в дверь и увидела, что пастор сидит за письменным столом.
– Мы поехали, – сказала она спокойным твердым голосом.
Том Каллаген обернулся. Лицо его было мрачно, однако его глубоко посаженные глаза смотрели на дочь и внука ласково и нежно.
– Помни, что я тебе говорил, – сказал он. – Не жди от него ничего. Это суровый холодный человек, Джинни, совсем не похожий на дядю Генри, которого ты помнишь по своему детству, который улыбался, смеялся и веселился, совсем как наш дорогой Хэл. Годы не пощадили его.
– Мне ничего от него не надо, – сказала Джинни. – Я только считаю, что он должен увидеть Джона-Генри.
– Да, – согласился пастор. – Да, я понимаю. Потом она вышла из комнаты вместе с сыном, они сели в коляску и поехали по деревенской улице, которая вела в гору, мимо оукмаунтских коттеджей, и наконец оказались перед длинной стеной и домом привратника.
У въезда стояла молодая миссис Салливан, и когда коляска проезжала в ворота, она сделала Джинни книксен, в ответ на который та церемонно поклонилась. Джон-Генри сидел рядом с мамой, напряженно выпрямившись. Обычно люди не делали ей реверансов. Тоже, наверное, в честь бархатного костюмчика.
Он посмотрел на мамины руки. На ней были перчатки, а ведь она надевала перчатки только зимой и в воскресенье, когда шла с дидей в церковь. Коляска катилась по аллее среди деревьев парка, и вот слева показалась бухта, а над ней, на высоком, поросшем травой берегу, высился замок. Из одной трубы поднимался дым, и окна в старой части замка были широко распахнуты. Перед подъездом стоял экипаж. На сиденье возле кучера был сложен багаж. Парадная дверь, ведущая в громадный холл, была открыта, чего Джинни раньше никогда не видела.
Она секунду поколебалась, однако долголетняя привычка взяла свое, и она, понизив голос, велела Пэтси подъехать к боковому входу в старой части дома. Теперь она стала волноваться: одернула кружевной воротничок на сыне, поправила ему шляпу. Ее волнение каким-то образом передалось мальчику, он оробел и почувствовал неловкость – ему захотелось остаться в коляске вместе с Пэтси.
– Нет, – твердо сказала мама. – Ты должен пойти со мной. И пожалуйста, когда увидишь дедушку, поздоровайся с ним вежливо, подай ему руку.
Боковая дверь была открыта, однако Джинни позвонила. Резкий звонок прокатился по коридору, отозвавшись эхом в глубине дома.
К двери вышел слуга. Джинни решила, что это камердинер, который приехал из Лондона вместе со своим господином.
– Миссис Бродрик? – спросил он, и Джон-Генри снова увидел, как мать поклонилась.
Этот поклон ему очень понравился, в нем было столько важности. Мальчик тоже решил поклониться и несколько раз нагнул голову, но Джинни нахмурилась, и он понял, что это позволяется только взрослым.
Слуга открыл одну из дверей, выходящих в коридор, и проводил их в большую комнату, которая оказалась столовой. Однако скатерти на столе не было, только посередине стола лежала длинная дорожка зеленого сукна.
Вот здесь мы обедали в то Рождество, думала Джинни, когда мне было шестнадцать лет, а Хэлу двадцать… Слуга разжег в камине огонь, потому что погода была прохладная, несмотря на август месяц. Перед камином стояли два кресла. Джинни не знала, следует ли ей сесть или лучше остаться стоять. Она ожидала, что отец Хэла будет в столовой, ожидая их прихода.
Дверь в конце комнаты была открыта. Джинни помнила, что она выходит в коридор, ведущий в новое крыло, и подумала, не пошел ли он туда, в другую часть дома. Она продолжала стоять, держа Джона-Генри за руку, а мальчик с интересом озирался по сторонам. Он показал пальчиком на портрет, висящий на стене. На нем была изображена молодая девушка с ласковыми карими глазами и темными локонами. На шее у нее было жемчужное ожерелье.
– Да, – прошептала Джинни, – она очень красива.
Она перевела взгляд на стену по другую сторону камина, где висел портрет матери Хэла. Как она, должно быть, походила на него! Та же сдержанность, та же внезапная задумчивость без всякой причины. В этот момент мальчик потянул ее за рукав, и, обернувшись, Джинни увидела, что в комнату вошел отец Хэла. Человек, шедший ей навстречу, совсем не был похож на Генри Бродрика, которого она помнила, когда была ребенком; не был он похож и на карандашный набросок, висевший в кабинете пасторского дома. Он был очень худ, значительно худее, чем раньше, и лицо его, прежде такое полное и крепкое, казалось, ссохлось и стало как-то меньше. Волосы, почти совсем седые, значительно поредели на макушке. Губы стали тоньше, а глаза выдавались вперед значительно больше, чем раньше. Он подошел, протягивая ей руку.
– Вы Джинни, – сказал он, – и мы с вами виделись в последний раз, когда вам было шесть лет.
Она приготовилась к тому, чтобы не терять достоинства, сразу же встать на защиту Хэла, рассказать о том, как все это произошло, обвинить Генри, если понадобится, в пренебрежении своими обязанностями, в жестокосердии и отсутствии доброты, но при первых же его словах вся ее враждебность исчезла, испарилась, она поняла, что он испытывает такую же робость и неуверенность, как и она сама, и что он очень одинок.
– Да, – сказала она, – я Джинни, а это Джон-Генри.
Мальчик протянул руку, как ему было велено, а потом оглянулся на дверь, желая, чтобы ему позволили уйти.
– Не хотите ли присесть, – предложил Генри, указывая на кресло, и Джинни прижала к себе сына, шепнув ему, чтобы он вел себя тихо.
Некоторое время Генри ничего не говорил, поглядывая то на мальчика, то на горящие в камине поленья.
– Каковы ваши дальнейшие планы, что вы собираетесь делать? – спросил он.
– Буду по-прежнему жить в Дунхейвене с отцом и матерью, пока Джон-Генри не вырастет и не пойдет в школу. А потом – не знаю. Это зависит от многих обстоятельств.
– Том, вероятно, захочет, чтобы мальчик стал священником? – сказал Генри.
– Я не думаю, – ответила Джинни. – Однажды, когда мы говорили о будущем, он сказал, что было бы прекрасно, если бы мальчик пошел служить во флот… Но пока об этом говорить еще рано.
Наступило короткое молчание.
– А Хэл? Что он думал по этому поводу? Были у него какие-нибудь идеи?
Джинни успокоила руку сына, который теребил свой кружевной воротник.
– Нет, – спокойно ответила она. – Хэл не интересовался тем, какое воспитание получит наш сын и какую выберет профессию. Он воображал, что… мальчик будет когда-нибудь просто жить в Клонмиэре.
Генри поднялся на ноги и стоял, заложив руки за спину и глядя сверху вниз на невестку и внука.
– Я в свое время хотел продать имение, – сказал он, – это было много лет тому назад. Хэл, вероятно, говорил вам об этом. Я бы и сейчас его продал, но это – майорат, так что я не имею права. Когда я умру, а мальчик достигнет двадцати одного года, он сможет поступать, как ему будет угодно. Он имеет право нарушить майорат.
– Да, я это знаю, – сказала Джинни. Генри медленно прохаживался взад-вперед по комнате.
– Земельная собственность в наши дни это тяжелое бремя, – сказал он. – Она уже не имеет той цены, что прежде. Мы вступаем в новый век, и все меняется с необыкновенной быстротой.
В здешних краях изменения, возможно, происходят медленнее, но мне это неизвестно. Я слишком давно живу вдали отсюда, поэтому ничего не знаю, да и не интересуюсь.
Он говорил без горечи, однако голос его был печален, как будто бы при виде родного дома прошлое нахлынуло на него, заключив его в свои объятия.
– Вы больше сюда не вернетесь, не будете здесь жить? – спросила Джинни.
– Нет, – ответил он, – с этим покончено навсегда.
Он повернулся и посмотрел на нее, заложив руки за спину и слегка наклонив голову набок. Точно так стоял Хэл, подумала она. Он, конечно, сын своего отца, плоть от плоти, кость от кости его; никогда он не принадлежал полностью матери.
– Шахты ушли из наших рук, – говорил он, – а ведь именно они в значительной степени связывали меня с этим краем. Они принесли нашей семье огромное богатство, однако, как мне кажется, не слишком много счастья. Это одна из причин, по которой я их продал, а совсем не для того, чтобы избавиться от убыточного предприятия, как думают многие. Теперь остался только дом, и если вы с сыном хотите здесь поселиться – пожалуйста. Правда, денег на содержание не будет, во всяком случае, пока я жив. Я не собираюсь тратить на это ни единого пенни.
Джинни вспыхнула. Вот он, Генри Бродрик, против которого предостерегал ее отец. Деловой человек, который заботится прежде всего о своих интересах, впрочем, скорее об интересах своей жены, которая стоит у него за спиной и живет по другую сторону воды. Он не собирается раскошеливаться ради кого бы то ни было, даже ради собственного внука.
– Дом слишком велик для нас с Джоном-Генри, – сказала Джинни. – Мы будем жить в пасторском доме, у моих родителей, это недалеко отсюда, и мы сможем часто сюда приходить, а со временем, когда сын подрастет, он будет знать, что дом принадлежит ему.
Ей показалось, что он бросил на нее странный взгляд, в котором сквозило сожаление, и она крепко сжала руку сына, словно эта маленькая ручка давала ей силы и утешение.
– Это уже третье поколение моей семьи, – сказал Генри, – где детей воспитывает один из родителей. Вы потеряли Хэла, я потерял Кэтрин, а моя мать потеряла своего мужа, когда он был всего на несколько лет старше, чем Хэл. Вы увидите, как это трудно для того, кто остался.
– Я с вами согласна, – сказала Джинни. – Это будет нелегко. Но я люблю Джона-Генри и я не боюсь.
Он отвернулся от нее, устремив взгляд на портрет Кэтрин. Потом, очень медленно, сунул руку в жилетный карман и достал оттуда маленький круглый кожаный футляр. С минуту подержал его в руке, а потом, щелкнув замком, открыл крышку. Из футляра он достал миниатюрную копию портрета, висящего на стене. Сходство было передано очень удачно, хотя краски местами смазались, а волосы были светлее, чем на оригинале.
– Я никогда никому его не показывал, – сказал Генри, – и впредь никому не покажу. Эту копию сделал для меня Хэл, когда был мальчиком…
Он подарил мне ее в тот вечер, когда я привез в Лондон Аделину, и мне кажется, что я его так и не поблагодарил. Понимаете, мы оба немного стеснялись друг друга, боялись показать свои чувства.
Джинни подержала миниатюру в руках, а потом вернула ее Генри. Он аккуратно положил ее обратно в футляр, а футляр спрятал в карман.
– Я ношу ее при себе вот уже двадцать один год, – сказал он, – но Аделина никогда у меня ее не видела.
Тень улыбки скользнула по его губам, и Джинни на мгновение увидела веселого смеющегося Генри, такого, каким он был раньше, когда в студенческие времена стоял рядом с ее отцом, позируя фотографу.
– Вы никому об этом не скажете? – спросил он.
Джинни покачала головой.
Он снова повернулся, выглянул в окно на травянистый склон, спускающийся к заливу. Солнце упало на узкий коврик у него под ногами, и мириады пылинок закружились в его луче.
– Вам повезло с родителями, – сказал Генри. – Хариет и Том позаботятся о вас и Джоне-Генри, и вы не будете одиноки. Разумеется, то содержание, которое получал Хэл, автоматически переходит к вам, вы это понимаете. А когда я умру, как я уже сказал, все перейдет к мальчику. – Он с сомнением посмотрел на маленькую серьезную фигурку в зеленом бархатном костюмчике. – Опустевший дом, тяжелый груз сомнений и мечтаний – это не очень-то завидное наследство, – сказал он.
Джон-Генри прислонился к коленям матери и потянул ее за руку, давая понять, что ему хочется домой. Мальчику не очень нравился этот чужой дядя, который смотрел на него с жалостью, и ему хотелось поскорее вернуться к диде, где все было знакомо и понятно.
– Кажется, я ему уже надоел, – сказал Генри с улыбкой. – Ладно, молодой человек, я больше вас не задерживаю. Мне и самому пора ехать.
Вместе с ними он вышел в холл. Багаж уже убрали внутрь кареты, возле открытой дверцы стоял камердинер, держа в руке шляпу.
– Никогда не следует возвращаться назад в прошлое, – сказал Генри. – Смотрите вперед и только вперед, если это возможно.
Он окинул взглядом дом, закрытые ставнями окна нового крыла, железный балкончик над входной дверью. Затем пожал руку Джинни и слегка потрепал по головке Джона-Генри. Сел в карету, камердинер захлопнул дверцу и взгромоздился на козлы рядом с кучером.
– Скажите за меня «до свидания» Тому и вашей матушке, – сказал Генри. – Я с ними больше не увижусь. Спросите Тома, помнит ли он фразу, которую сказал мне лет тридцать тому назад: «Лучше быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики»? Беда в том, что доброта умирает и лежит, схороненная в земле. А ум переходит по наследству к следующим поколениям и вырождается.
Он в последний раз посмотрел на каменные стены замка, затем взгляд его скользнул вниз по травянистому склону, на бухту, на остров Дун и на серую массу Голодной Горы. Потом еще раз улыбнулся Джинни.
– Вы ведь не знали мою мать, верно? – сказал он. – Она умерла много лет назад в Ницце.
Последними словами, которые она мне сказала, были: «Не надо быть таким серьезным, мой мальчик, и не надо слишком много думать, это никому еще не приносило пользы». Я не знаю, права она была или нет, но только стоит мне задуматься, как я ощущаю мучительную боль. Вы можете рассказать об этом своему сыну, когда он получит наследство.
Генри отдал приказание кучеру, приподнял, прощаясь, шляпу, и экипаж покатил по аллее. Вскоре он скрылся за деревьями. Когда он въезжал в лес, со всех гнезд, спрятанных в густых ветвях деревьев, тяжело взмыли в небо цапли и с криками полетели над водой в сторону острова Дун.