Виктор Мазин Младен Долар

В статье, предваряющей книгу «Голос и ничего больше», мне бы хотелось поближе познакомить читателя с ее автором, Младеном Доларом, его творчеством, исследовательским интересом и понятийным аппаратом. Аппарат этот главным образом – психоаналитический. Вот, например, некоторые необходимые для чтения элементарные частицы: пустота и расщепление, желание и влечение, анаморфоза и повторение, Вещь и объект а, другой и Другой, голос и взгляд.

Фундамент: Младен Долар читает Лакана, Гегеля и Демокрита

Младен Долар – один из самых ярких мыслителей прославленной Люблянской школы психоанализа. Более того, именно он – вместе со своими друзьями, Славоем Жижеком и Растко Мочником, – является ее основоположником. Люблянская школа, а точнее, «Общество теоретического психоанализа», и «Школа Фрейда» возникли в конце 1970-х годов и существуют по сей день[1]. Кто-то будет сожалеть, что Младен Долар оказался в массмедийной тени заслуженной славы Славоя Жижека. Однако сам Младен с улыбкой вкрадчивым голосом говорит, что такое положение дел его полностью устраивает, ведь ему нравится не столько выступать перед массовой аудиторией, сколько работать с небольшой группой заинтересованных лиц над пристальным разбором того или иного текста, абзаца, понятия.

Младен Долар задается самыми принципиальными, точными и точечными вопросами. Так, выступая в 2012 году в Европейском университете Санкт-Петербурга, прежде чем приступить к докладу об атоме, он поставил два вопроса. Во-первых: каков тот минимум, который необходим для начала философской мысли? Во-вторых: каков тот минимум, который необходим для лакановской мысли? Сами основания, условия возникновения мысли, философской, диалектической, психоаналитической, – вот что стремится постичь Младен Долар.

Его принадлежность Люблянской школе психоанализа уже указывает на несколько принципиальных черт его мышления. Первая черта: мысль диалектична. Вторая: она материалистична. Если в работах Фрейда эти два аспекта не столь очевидны, если сам он не говорит ни о диалектике, ни о материализме, сознательно избегает философии и практически никогда не упоминает ни Гегеля, ни Маркса, то Лакан, перечитывая Фрейда, то и дело о них вспоминает, на них ссылается и утверждает диалектический и материалистический характер психоанализа.

Диалектика, когда речь идет о Лакане и Люблянской школе психоанализа, всегда уже предполагает присутствие – даже если и не явленное, призрачное – Гегеля. Встреча Гегеля с Фрейдом представляется удивительной, почти невозможной, ведь на первый взгляд между ними нет ничего общего. И все же они встречаются. Младен Долар как раз и помогает детально разобраться в этой встрече противоположностей – философии и психоанализа, философского абсолютного знания и относительного психоаналитического не-знания, системы Гегеля и не-систематизации Фрейда. Шаг за шагом Младен Долар обнаруживает едва заметные места встреч философской диалектики и диалектики психоаналитической[2].

Младен Долар помогает понять, как Лакан читает Фрейда, как именно действует психоаналитическая диалектика. Долар – необычайно внимательный читатель. Своим способом схватывания текста он близок не только психоанализу, но и деконструкции, даже если отношение его к Деррида не самое восторженное. Деконструкцию мы понимаем здесь не обязательно как практическую теорию Деррида (на которого, разумеется, в «Голосе» немало ссылок), но и как дискурс Фрейда и Лакана. Можно говорить о философской и психоаналитической деконструкции. Младен Долар проводит в отношении голоса между Деррида и Лаканом тонкое различие: если для первого голос указывает на самосознание, само-аффектацию и само-прозрачность, то для второго именно голос

воплощает саму невозможность достижения самоаффектации; он внедряет раскол, разрыв посреди полного присутствия и отсылает его к пустоте, но не к той пустоте, которая является просто нехваткой, пустым пространством; это пустота, в которой резонирует голос[3].

Мы сближаем психоанализ и деконструкцию, чтобы отметить: если в фокусе внимания Деррида оказывается вытеснение в философской традиции отсутствия за счет присутствия, в частности письма за счет речи, то Младен Долар замечает лежащее в основании философской традиции Запада вытеснение пустоты.

Возвращение вытесненного обнаруживается в атомистической теории. С возвращением пустоты (вместе с атомами) как раз и просматривается одно из мест встречи Фрейда с Гегелем. Место это – пустота. Фрейд говорит о становлении субъекта через идентификации, без которых он, субъект, можно сказать, пуст или попросту не существует. Лакан подчеркивает, что субъект всегда принадлежит Другому, рождается в предуготовленную ему символическую купель. Субъект появляется, исчезая. Как только он обретает себя в символическом мире говорящих существ, он утрачивает непосредственный доступ к самому себе. Субъект расщеплен на природное и культурное, причем это не значит, что есть одно и есть другое; природное всегда опосредовано означающими, и невозможно вычленить нечто, скажем, «чисто природное»; но в то же время нельзя сказать и что всё принадлежит порядку культуры, поскольку природное как реальное действует в качестве того несимволизируемого остатка, который не позволяет произвести культурную тотализацию. Откуда и формула Лакана: субъект, рождающийся в расщеплении, это – означающее, представляющее его другому означающему. Если для Фрейда с Лаканом субъект в конце концов, а точнее – в начале начал, пуст, то и для Гегеля именно «в пустоте пересекаются бытие и мысль»[4]. Бытие и мысль не противостоят друг другу. Точка, в которой они сходятся, «это в конечном итоге точка разрыва и пустоты»[5]. Мысль, будучи дискретной, прерывает бытие и тем самым раскрывает его.

В психоаналитическом дискурсе пустота реального – то, вокруг чего происходит за счет символических атомов сублимация субъекта. Реальное представлено фрейдовской Вещью [das Ding], и Лакан в семинаре 7 напрямую связывает ее с пустотой, примером которой служит ваза. Так сводятся в одной точке эстетический объект (ваза), этический объект (Вещь) и объект атомистический (пустота):

Так вот, если взглянуть на вазу с точки зрения, которую я с самого начала здесь предложил, то есть если рассматривать ее как объект, созданный для того, чтобы представлять наличие в центре реального пустоты, именуемой нами Вещью, то пустота эта, в том виде, в котором она в этом представлении предстает нам, предстает нам именно в качестве nihil, ничто. Вот почему горшечник, как и любой из вас, к кому я сейчас обращаюсь, творит вазу собственноручно вокруг этой пустоты, творит так, как делает это мифический творец – ex nihilo, отправляясь от пустого места, дыры[6].

Вхождение в символическое, с одной стороны, отмечено формированием означающего, а с другой – раскрывающимся зиянием пустоты: «То, что мы зовем „человеческим“, получает здесь то же определение, которое только что дал я „Вещи“ – то, что в реальном терпит от означающего ущерб»[7]. Такова диалектика реального и символического. Означающая буква – атом Лакана, и его теория субъекта, как ее называет Ги Ле Гоффе, – теория «атомистики означающего»[8]. Пустота и означающее не противопоставлены, а скорее вписаны друг в друга. Пустота и означающее – не две отдельные единицы, не ноль и единица, и одно не предшествует другому; ни атом, ни пустота не являют собой начало; если что-то и изначально, то это – расщепление.

Логично, что расщепление оказывается еще одним местом встречи Фрейда и Гегеля. Для Фрейда субъект всегда уже расщеплен; можно сказать, что расщепление – «фундамент» и субъекта, и психоанализа (в первую очередь – но далеко не только – речь идет о расщеплении на сознательное/бессознательное). Младен Долар отмечает, что и Гегель полагает субъекта расщеплением бытия: «Мысль – это разрыв в бытии»[9]. Атомистическая теория – это в первую очередь теория расщепления, расщепленной единицы, расщелины в бытии. Атом появляется вместе с пустотой и, можно сказать, за счет различающей его пустоты. Негативность пустоты задает саму возможность атома. Или, в деконструктивном прочтении: расщепление – различа́ние [différance] атома и пустоты.

Важно отметить, что дискурс Фрейда буквально пронизан негативностью, различными формами отрицания. Даже механизмы субъективации – невротической, психотической, перверсивной – и те прописаны приставкой ver-: Verdrängung, Verwerfung, Verleugnung (оттеснение, отбрасывание, отклонение). Младен Долар, говоря о словаре фрейдовской негативности, насчитывает шесть принципиальных понятий. К трем перечисленным он добавляет отрицание [Verneinung], а также два основных тропа работы бессознательного – сгущение и смещение, Verdichtung и Verschiebung. По его мнению, словарь негативности Фрейда сближает его с клинаменом атомистов: «От ver- до клинамена здесь только один шаг, шаг в сторону, отклонение от маршрута»[10].

Более того, если, по Фрейду, отрицание оказывается принципиально важным для становления сознания, для вхождения в символическое, то у Гегеля принцип негативности управляет и мыслью и бытием. Негативность заключается в том, что пустота как ничто придает наличие тому, что есть. То, что есть, – частный случай ничто, а гегелевский субъект – самосознающая негативность. Гегель не проходит мимо атомистов, более того, он восхищается их прозорливостью: негативность (пустота, ничто) обусловливает позитивность (атомы; то, что есть).

И что? А то, что Демокрит помогает Лакану прописать траекторию объекта а

Атомистическая теория, как мы уже поняли, – еще один интерес Младена Долара, но также и Фрейда, и особенно Лакана. Лакан напрямую обращается к атомизму Левкиппа – Демокрита – Эпикура – Лукреция, а затем и к Марксу. Именно Демокрит с его удивительным «понятием» ден [’δεν] оказывается невероятно важным для осмысления объекта а, который, по словам Лакана, является его главным вкладом в психоанализ.

Семинарское занятие 12 февраля 1964 года Лакан завершает пассажем, посвященным Демокриту. Он обращает внимание на одно слово, которое словом не является, на изобретенный Демокритом неологизм δεν:

Он не сказал έυ, один, чтобы не говорить о ὄν, сущем. Что же он, собственно, тогда сказал? А сказал, отвечая на вопрос, которым сегодня задавались и мы, – вопрос, который ставит перед нами идеализм, – вот что: – Как, ничто? – Никак. Как ничто, но никак не ничто [Rien, peut-être? Non pas – peut-être rien, mais pas rien][11].

Интерес δεν в том, что это – своеобразное имя означающего, которое само по себе ничего не означает, ибо ни к чему не отсылает. Оно ничего не означает, но при этом очевидно выстроено из букв и сопряжено с представлением дискурса буквой. Возвращаясь к Демокриту в семинаре 20, Лакан говорит: «…атом, по сути дела, это не что иное, как летучий элемент значения [un élément de signifiance volant], короче – стойхейон»[12].

Итак, δεν – «как ничто, но никак не ничто», меньше, чем нечто, но больше, чем ничего, или даже, что трудно себе представить, – меньше, чем ничто. Не удивительно, что в связи с δεν на горизонте возникает объект а, настолько же объект, насколько и нет, частичный объект, даже не единица, объект, который к тому же буквально сводится к букве: а. Но главное, пожалуй, не в этом, а, как говорит Младен Долар, в объективации ничто; а это возвращает нас к атому-букве как стойхейону[13]. Атом есть ден, ни что и ни ничто, не тело, не сущность, но также и не несущность.

Обратимся к некоторым возможным переводам δεν на некоторые европейские языки. При переводе, как правило, подчеркивается, что den образован от слова meden [μηδέν], ничто. Ден – «неделимый остаток» означающего процесса двойной негации. Ден – Ничто (пустота), которая каким-то образом «есть» в себе, не просто как отрицание чего-то. Ден – пространство различия между бытием и небытием, нечто от ничто: «меньше, чем одно, но все-таки не ничто» или же «меньше, чем ничто»[14]. Ден – в самом расщеплении единицы и пустоты. При переводе на разные европейские языки происходит усечение ничто. Так, по-немецки получается das (n)Ichts, по-английски – (n)othing, по-французски – (r)ien, по-русски: (н)ичто. Впрочем, Младену Долару, как и Лакану, важно не только это, но еще и то, что μηδέν – не только ничто, никто, но и ни одного. Den – это еще и отрицание hen, одного, единого, единицы; δεν, как говорит Лакан, – не έυ, не единица, но то, что меньше единицы, и это принципиально важно, как мы увидим при осмыслении через δεν объекта а.

Ден позволяет сказать, и что бытие – частный случай небытия. Позитивность бытия – уловка. Атомы – не просто позитивные сущности, благодаря которым можно говорить о пустоте, скорее сами они – аватары пустоты, сам предел бытия/небытия. Атомы – вообще «не тела, но лишь траектории, производящие тела»[15]. Соотнося эту мысль с рассуждениями Фрейда в «Наброске психологии», получается, что сам процесс проторения пути [Bahnung] оставляет мнесический след. Следы и траектории создают условия возникновения памяти. Таков совершенно иной взгляд на мир: то, что мы воспринимаем в качестве существующего, возникает за счет пустоты, негативности, небытия. То, что есть – вычитание из не-существования, самостирающаяся негативность.

Лакан возвращается к Демокриту с его атомами и δεν в своем известном повышенной сложностью тексте 1972 года «Оглушенный», где он называет атомы «радикальным реальным», а δεν – «тайным попутчиком, чья оболочка формирует теперь нашу судьбу»[16]. Для Лакана Демокрит оказывается далеко не наивным материалистом, выстраивающим свои представления о мире на оппозиции материальное/идеальное. «Демокрит был не большим материалистом, чем любой здравомыслящий, например, я или Маркс»[17].

Славой Жижек в книге «Меньше, чем Ничто» указывает на то, что появление ден в строгом смысле слова гомологично объекту а, проявляющемуся, когда две нехватки – в субъекте и в Другом – совпадают. Как и объект а, den, не обладая никакой сущностью, оказывается вне поля метафизической традиции, основанной на присутствии, на оппозиции присутствия/отсутствия. Объект а настолько же существует, насколько и нет. Впрочем, сейчас нам важно другое, а именно то, что объект этот многозначен, что он – не один.

Объект а поддерживает иную свою сторону, фантазм, задающий символическую позицию субъекта. Объект и субъект – «два остатка одного и того же процесса, или даже две стороны одного остатка, понимаемого либо в модальности формы (субъект), либо в модальности содержания, „материи“ (объект): а – это „материя“ субъекта как пустой формы»[18]. Объект а – остаток от символизации, не просто соотносящийся с субъектом, предписывающий его позицию в отношении Другого, но остающийся при этом с ним, с субъектом, несоизмеримым.

Вначале было двое и еще объект а

Объект а не один. Вообще, концептуализация этого объекта Лаканом весьма интересна. Можно сказать, начинается она с двойника, и к этой изначальной фигуре мы вскоре обратимся. Поначалу, в 1950-е годы, объект а – это другой как объект, то есть объект а возникает как производное ключевой для стадии зеркала фигуры другого [autre]. Вскоре, помимо своего воображаемого измерения, объект этот обретает у Лакана значение объекта – причины желания, и в такой перспективе он, этот объект, устанавливает связь с символическим порядком. В 1960-е годы у объекта а появляется еще одно значение, на сей раз – от регистра реального: это – частичный объект, не перестающий не выписываться в символическом, связанный не с желанием, а с влечением и избыточным наслаждением. Объект а, согласно Младену Долару, – та точка, вокруг которой вращается весь психоаналитический словарь.

Объект а не один. Он может быть объектом причиной желания. Он может быть объектом влечения.

В свою очередь, объект а как объект влечения – тоже не один. Лакан называет четыре принципиальных влечения – оральное, анальное, голосовое, скопическое, и четыре соответствующих им объекта – грудь, кал, голос, взгляд. Анализируя взгляд, Младен Долар, что предсказуемо, обращается к кинематографу Хичкока, ведь именно там «взгляд стал пружиной и главным объектом саспенса»[19]. Особенного аналитического и критического внимания заслуживает в этом отношении «Окно во двор», фильм, который не только выстроен на детальной проработке визуального пространства, территории глаза и взгляда, но и одновременно являет собой «иллюстративное приложение к Бентаму и Фуко»[20].

В своем анализе кинематографа Хичкока Долар отмечает фундаментальный характер фигуры удвоения. Примером ему служит кинофильм «Тень сомнения». Принципиальная мысль заключается в том, что «всякая двойственность основывается на чем-то третьем»[21], и этот третий элемент одновременно включен в зеркальные отношения и исключен из них. Лакан вводит в стадию зеркала третий элемент. Им может стать Другой (Мать), им может стать объект а. Вот что об этом пишет Младен Долар:

В результате удвоения происходит отсечение от существа некоторой, наиболее ценной, части, представляющей собой непосредственное самобытие наслаждения, jouissance. Это то, что Лакан назовет объектом а и позже привнесет в свою раннюю теорию стадии зеркала: объект a как раз и является той утраченной частью, которую невозможно увидеть в зеркале, «незеркальной» частью субъекта, которая не может быть отражена. На самом элементарном уровне зеркало уже предполагает расщепление между воображаемым и реальным: получить доступ к воображаемой реальности, тому миру, в котором субъект способен найти и признать себя, можно только ценой утраты, «выпадения» объекта а[22].

Удвоение фундаментально для субъективации в связи со стадией зеркала. И к вопросу удвоения, двойника, двух мы чуть позже вернемся. А сейчас скажем о скопическом объекте, о взгляде. Младен Долар отмечает, что оптическая метафорика буквально пронизывает историю западной философии: рефлексия, субъект, я, познание, теория, истина – все связано с полем зрения. Буквально получается, что знать – значит видеть. Глаз «является символом субъекта» и «наука основывается на сведении субъекта к глазу»[23]. Таково господство оптикоцентризма, который время от времени влияет и на, казалось бы, далекого от скопического поля Фрейда. В «Толковании сновидений» он прибегает в описании строения психического аппарата к образу подзорной трубы, главное в которой – пустое пространство между линзами. Глаз и взгляд конституируют господствующие представления о субъекте и объекте, о субъекте и бытии. Лакан противопоставляет – вместе с Гегелем – возможности непосредственного взгляда преломление, анаморфозу. Теория зеркала, которую Лакан формулирует в 1930-е годы и продолжает развивать в 1950-е, претерпевает все большие изменения, становится все сложнее. Встреча с собой в зеркале отнюдь не проста.

Двоение в зеркале

В этой встрече рождаются двое, происходит рождение себя по образу и подобию другого. Этот маленький другой – autre, объект а, двойник. Собственное я формируется через другого. Этот процесс рождения описывает Фрейд, и его соображения в течение многих лет развиваются Лаканом, в том числе через диалектику Гегеля. Лакан отмечает множество различных аспектов зеркальной фазы, главным образом вслед за Фрейдом, необходимость и конститутивный для будущего субъекта характер нарциссизма.

Эротическая сторона возникновения собственного я, разумеется, в центре истории нарциссизма, и все о ней помнят, ведь Нарцисс это в первую очередь – влюбленный, однако не менее важна и агрессивная составляющая нарциссизма. Агрессивность неизбежна в силу того, что другой, двойник, владеет моим образом. Другой – господин моего собственного я. Нарциссическое или, иначе, воображаемое отчуждение – очаг агрессивности и смерти.

Возвращенный из зеркала взгляд встречается с ликованием, но и со страхом и ужасом. Эта амбивалентность, восторг и чувство жути неотвратимо напоминают о двойнике. Он – парадигматическая фигура жуткого. Двойник производит эффект чужеродной близости, избыточной интимности, ведь он служит напоминаем о моем собственном я как образе, от меня всегда уже отчужденном.

Младен Долар отмечает в зеркальной фазе важную для понимания будущего процесса субъективации деталь – петлю во времени, которая производит конститутивное для инстанции я расщепление между глазом и взглядом:

Имеет место странная петля времени, в которой субъект становится тем, кем он, по собственному признанию, всегда и был. В самом центре этой мифической ситуации находится, конечно же, взгляд[24].

Еще один аспект отношений с другим, на который обращает внимание Младен Долар, это – конститутивная утрата, которую несет в себе нарциссизм. Чтобы прояснить этот момент, он обращается к пророчеству, данному Нарциссу Тересием: если он не увидит своего лица, то доживет до преклонного возраста. Здесь можно сделать следующий вывод:

Существует некое незнание, необходимое неведение, которое кажется условием долгой и счастливой жизни или просто жизни, – некая основополагающая утрата, которую должен вынести каждый[25].

Итак, нарциссизм – не только нераспознавание [méconnaissance], путаница между собой и другим, но и структурная утрата, таящаяся за «полнотой» и «целостностью». Нарциссизм, который мы привыкли, вслед за Лаканом, соотносить с иллюзиями полноты, единства, целостности, несет в себе расщепление. Расщепление являет призрак кастрации:

…когда я узнаю себя в зеркале, уже слишком поздно. Имеет место расщепление: я не могу узнать себя и в то же самое время быть самим собой. С узнаванием я уже утратил то, что можно было бы назвать «самобытием», непосредственным совпадением меня самого в моем бытии и наслаждения <…> Зеркальный двойник сразу же вводит измерение кастрации – само удвоение, уже в своей минимальной форме, предполагает кастрацию[26].

И далее Младен Долар ссылается на «Толкование сновидений», на утверждение Фрейда об изображении кастрации на языке сновидений путем удвоения. Впрочем, принципиально важно то, что кастрация предваряет кастрацию, иначе говоря, воображаемая кастрация на стадии зеркала предшествует собственно символической кастрации, связанной с учреждением Имени-Отца. Вследствие удвоения субъект лишается части, самой ценной части своего бытия, непосредственного само-бытия наслаждения. Именно этой утратой Лакан позднее дополнит свою раннюю теорию стадии зеркала:

…объект а – это та утраченная часть, которую нельзя увидеть в зеркале, часть субъекта, которая не имеет никакого зеркального отражения, не отражается. Зеркало простейшим образом уже предполагает раскол между воображаемым и реальным: нам доступна лишь воображаемая реальность, мир, в котором субъект может узнать себя и освоиться при условии утраты, «выпадения» объекта а. Вследствие этой утраты объекта открывается реальность…[27]

Получается, что ликование скрадывает вот какой момент: стоит распознать себя в зеркале, как уже и речи не может быть о единстве с самим собой. Совпадение с собой, которое кажется очевидным, утрачено до обретения. Вместе с этим проецируемым в доисторическую эпоху само-бытием утрачивается и наслаждение, точнее, оно возникает как всегда уже утраченное. Фрейд и в «Толковании сновидений», и в «Жутком» говорит о том, что кастрация изображается путем удвоения, которое не может не вести к утрате единичности. Непосредственное наслаждение само-бытием невозможно. Ведь как раз утраченная часть, которая не отражается в зеркале, и обозначается Лаканом как объект а. Распознавание себя в зеркале оборачивается расщеплением между воображаемым и реальным:

…мы можем иметь доступ только к воображаемой реальности, к миру, в котором мы можем распознать себя и познакомиться с собой в состоянии утраты, «выпадения» объекта а. Эта утрата объекта а и является тем, что открывает «объективную» реальность, возможность субъект-объектных отношений, но поскольку эта утрата является условием любого познания «объективной» реальности, сам этот объект не может стать объектом познания[28].

Совпадение воображаемого с реальным вызывает к жизни двойника, и это явление, как известно, сопровождается жуткими ощущениями. Двойник является вместе с объектом а, двойник – носитель взгляда. То, что двойник – это зеркальное отражение с включенным в него объектом а, производит, скажем еще раз, жуткий эффект – аффект жуткого. Здесь стоит напомнить, что Лакан видит причину страха, жуткого страха, в частности, не в отсутствии чего-то или кого-то, а в сверхприсутствии, в угрожающей близости, в нехватке самой нехватки.

Аффект жуткого, между тем, лежит в основании психоаналитической эстетики. Свою работу «Жуткое» (1919) он начинает с лингвистического анализа немецкого слова das Unheimliche, которое практически невозможно перевести ни на какой язык. Так, Фрейд подчеркивает культурный контекст аффекта. Младен Долар, в свою очередь, отмечает историческое измерение жуткого: те примеры, к которым обращается в своей статье Фрейд, свидетельствуют об особой исторической ситуации, о том сломе, который произошел в культуре в XVIII веке. Итак, Просвещение. Итак, Современность.

Существует особое измерение жуткого, возникающее вместе с Современностью. То, что меня интересует, это не жуткое как таковое, но то жуткое, которое тесно связано с появлением Современности и которое постоянно настигает ее изнутри. Проще говоря, в прежних обществах измерение жуткого в значительной мере покрывалось (и скрывалось) зоной сакрального и неприкосновенного. Оно было приписано религиозному и социально утвержденному месту в символическом, из которого исходила структура власти, суверенности и иерархии ценностей. С триумфом Просвещения это привилегированное и исключительное место (исключение, обосновывающее общество) перестало существовать. То есть жуткое стало безместным; оно стало жутким в строгом смысле. Массовая культура, всегда чрезвычайно чувствительная к социальным переменам, успешно поддержала это – доказательством чему служит огромная популярность готической литературы и, затем, романтической[29].

Вместе с наступлением промышленной революции и рационализма происходит вторжение исключенного жуткого. Вся та «нечисть» – привидения, вампиры, чудовища, – которая знала свое место во времена господства религиозного дискурса, теперь, с приходом дискурса научности, оказалась неприкаянной. Несимволизируемая «нечисть» оказалась в совершенно новом положении – в качестве отброса Просвещения. Но не только жуткое оказалось эффектом Современности. Сам психоаналитический субъект – продукт Современности. Завершает свою статью Младен Долар следующим пассажем:

Психоанализ первым указал на системность измерения жуткого, присущего самому проекту Современности, не для того, чтобы заставить его исчезнуть, но чтобы сохранять его, удерживать его открытым. <…> Но то, что сейчас называют постмодернизмом – и это один из способов распутать все возрастающую неразбериху вокруг этого термина, – это новое осознание жуткого как фундаментального измерения Современности. Это подразумевает не выход за пределы модерна, но скорее осознание его внутреннего предела, его расщепления, присутствовавшего с самого начала. Лакановский объект а можно рассматривать как его простейшее и наиболее радикальное выражение[30].

Вернемся к эротической составляющий истории двойника, обратимся к весьма неожиданному любовному треугольнику. Встреча с двойником вызывает эффект, противоположный тому, который Лакан описывает в начале стадии зеркала. На смену ликованию от распознавания себя приходит трагическое предчувствие конца. Понятно, что подобных трагических примеров можно немало найти и в кино и в литературе.

Двойник всегда несет в себе украденное у «оригинала» наслаждение. Он является, как его называет Фрейд, «нарушителем любви», тем, кто расстраивает любовные отношения. Младен Долар приходит к парадоксальному толкованию: да, двойник – нарушитель любви, но в то же время он – не что иное, как ее производное, порождение нарциссической любви, и объект любви оказывается помехой для воссоединения с двойником. Мысль о том, что объект любви – преграда нарциссизму, высказал Фрейд. Двойник под таким углом зрения оказывается защитником нарциссической любви от выбора «внешнего» объекта. Выбор сделан, и только двойник может предложить то наслаждение, от которого не отказаться в пользу безопасного удовольствия. Такая мысль объясняет, почему двойник берет на себя заботу о том, чтобы объект любви был устранен. Да, это устранение приводит героя в ужас, но ужас этот вызывается как раз снятием препятствия, стоящего на пути обретения наслаждения. Доступ к объекту наслаждения открыт, но единение невозможно. Расщепление, напомним, уже имело место, и возвращение к так называемому само-бытию, сочетание с наслаждением буквально губительно. В конце концов, сочетание это возможно только в смерти.

Без двойника никуда. Что в трагедии, что в комедии

Двойник между тем сталкивает нас с привычным парадоксом сингулярного и универсального. С одной стороны, кажется, что тема двойников универсальна, что она обнаруживается в человеческой культуре во все времена, от поверий Древнего Египта до сегодняшнего кинематографа. С другой стороны, «нельзя игнорировать исторические факторы и прочие обстоятельства, – например, то, что внезапная вспышка интереса к двойникам пришлась на эпоху романтизма»[31]. К этому парадоксу Младен Долар возвращается в самом конце своей статьи о двойниках и напоминает о том, что исторически субъект возникает в эпоху Просвещения, и тогда же появляется и психоаналитический объект, объект а.

Если до Просвещения жуткое было частью религиозно-мистических переживаний, то с учреждением нового порядка жуткое во весь голос зазвучало в романтической традиции и стало являться из всех щелей просвещенческого рационализма. Младен Долар подчеркивает, что параллельно этому изменению положения с жутким в эпоху Просвещения возникает и психоаналитический субъект, о котором говорит Лакан. Эти два феномена сходятся в фигуре двойника.

Мы уже увидели весь трагедийный характер отношений с двойником, отношений жутких и в то же время буквально жизненно необходимых. Однако двойник имеет отношение не только к трагедии, но и к комедии, и это, конечно, не ускользает от взгляда Младена Долара. Он обнаруживает комедию двойников у Плавта, Мольера, Клейста и других драматургов. Двойники, особенно близнецы, всегда готовы к комедии ошибочных идентификаций. «Что происходит между одним и вторым, создавая комический эффект?» – задается вопросом Младен Долар и отвечает:

Не между одним и вторым, поскольку имеется как бы раскол посреди того же самого. Два разных лица не смешны, а два одинаковых – смешны. Так что в конечном счете это не двое, и не два одинаковых, но раздвоенное одно, части которого не могут считаться отдельными и не могут составить единство. Комический объект возникает в самом расщеплении. Удваиваясь, реальность как будто теряет почву под ногами, она запутывается в паутине обличий и копий, но это означает не то, что нет ничего, кроме видимости, а видимость – это всегда больше, чем только видимость, есть нечто реальное и в удвоении и в явлении. И это реальное проявляется в повторении, в настойчивости того же самого, но того же самого расщепленного[32].

Повторение повторению рознь

Итак, вначале было повторение. В этом, как говорит Младен Долар, вся соль комедии. Этот вывод ведет его к идее трех различных подходов к повторению. Один – от Гегеля: повторение делает случайное правилом, входит в символический порядок. Второй – от Маркса: логика исторического развития такова, что серьезность первого события разрушается фарсом второго, его повторяющего и вскрывающего иллюзию необходимости. Третий – от Любича: уже в первый раз событие выглядит фарсом, предваряя второй, заранее разыгрывая его как комедию, и повтор представляет трагедию, инфицированную комедией.

Ну и наконец, повторение открывает доступ к реальному, к которому можно подступиться исключительно через удвоение. Такова модальность реального, которую отмечает Лакан: реальное – то, что всегда возвращается на свое место, иначе говоря, оно не может не повторяться. Реальное, в свою очередь, – «понятие, на котором в конечном счете покоится материализм психоанализа»[33]. Напомним, что Лакан, для которого повторение – одно из четырех фундаментальных понятий психоанализа, поначалу связывал его с работой символического регистра, с повторяемостью означающих, но в дальнейшем в его теории повторение вызывается тем, что лежит по ту сторону принципа удовольствия и принципа реальности, что оказывается по ту сторону символического порядка с его повторяющимися означающими. Более того, повторение предполагает удвоение и, добавляет Младен Долар, – раскол, расщепление: «то, что повторяется – это сам раскол, трещина в самом повторении, однако две части невозможно представить как отдельные»[34]. Раскол случается в самом символическом. Символическое наталкивается на свой предел, который Фрейд обозначил как пуповину сновидений. Именно это родовое место оказывается местом столкновения с реальным. Здесь в этом, как сказал бы Лакан, зиянии и обнаруживается повторение.

Итак, что же повторяется? Один из ответов Младена Долара – расщепление, но есть у него и другой ответ: повторяется сама невозможность повторения. Два аспекта повторения, символический и реальный, диалектически восполняют друг друга. Это, в свою очередь, можно понять, если мы будем принимать реальное за «внутренний раскол символического, рождающийся только в разрыве между одним появлением и последующим»[35].

Размышления о повторении приводят Младена Долара к тому, что он устраивает встречу Фрейда с Кьеркегором. Встреча эта представляется вполне логичной, ведь оба – теоретики повторения. Для Фрейда повторение объясняется прошлым, для Кьеркегора – будущим. Если «для Фрейда реконструкция воспоминания является лучшим (и единственным) способом предотвратить несчастную судьбу повторения, для Кьеркегора повторение является лучшим способом избежать несчастной судьбы воспоминания и дает шанс на счастье»[36]. Так Младен Долар вслед за Кьеркегором, Фрейдом и Лаканом утверждает: психоаналитическая клиника возможна не столько благодаря воспоминанию, сколько в силу работы повторения.

От маленьких других к большим

Повторение указывает и в сторону символической конструкции. Иначе говоря, символическое существует благодаря тому, что повторяется. Символический порядок вполне можно назвать Другим с большой буквы, то есть тем, что радикально отличается от природного. А можно сказать, что есть материнский Другой и Другой отцовский, и это будут две разные структурные позиции. Отцовский Другой призван производить кастрацию, символизацию. Сегодняшний мир, как известно, пребывает в переходе от отцовской фигуры к материнской. Младен Долар обозначает этот переход как смещение от авторитарного отца традиционного общества к современному перверсивному авторитету[37]. Если Другой как Отец являлся носителем Закона, то перверсивный авторитет представляет фигуру, для которой закон не писан, он одновременно есть и его нет.

Фигуру Другого Младен Долар в деталях разбирает в статье «Одно делится на два». Он подходит к этой фигуре с двух сторон. С одной стороны, Другой – порядок языка, структуры, различий. С этой стороны к нему приближаются Лакан, де Соссюр, Леви-Стросс и Фрейд с тремя первыми большими книгами, «Толкованием сновидений», «Психопатологией обыденной жизни», «Остроумием в его отношении к бессознательному». Причем, в отличие от де Соссюра, Фрейд описывает то, как система дает сбои, как она ломается. Де Соссюр и Фрейд задают две разные перспективы Другого: лингвистическая перспектива сосредоточена на работе системы, психоаналитическая – на ее сбоях, и потому в этом случае Долар говорит о Другом с дефектом, вирусом, жучком [the Other with the bug]. Один Другой работает, второй то и дело расстраивает работу. Понятно, что перспектива Фрейда нацелена на анализ искажающей работы бессознательного.

Впрочем, Другой Фрейда не сводится исключительно к структуре, системе, языку, к лакановской формуле «бессознательное – дискурс Другого». Еще один психоаналитический Другой имеет отношение к телу, его наслаждению, частичным объектам. Младен Долар подчеркивает, что эти объекты частичные не в смысле их оппозиционности целому, ведь они вообще не являют собой часть чего-то и никогда не образуют целостность, но объекты эти меньше единицы.

Впрочем, принципиально важно, что речь отнюдь не идет о двух Других, о том, что есть один, тот, что связан с языком, и есть еще один, тот, что пребывает исключительно в зеркальном измерении. Нет двух Других, как нет у Другого Другого. Другой не один, но о нем не скажешь как об отдельно взятом. Другой не принадлежит исчислимому порядку, неисправность [the bug] делает его некалькулируемым, несоизмеримым. Он всегда уже отходит от правил, образуя своеобразный частный язык[38].

Большой другой по имени Эдип исключен

Большой Другой это еще и Закон, и отец, и Эдип. Младен в статье «Даже не. Эдип и комедия» говорит о двух различных пониманиях этого героя трагедий Софокла. И разумеется, его интересует не тот Эдип, образом которого – во многом благодаря Фрейду – пропитана сегодняшняя культура, но Эдип совсем другой, непривычный, герой «Эдипа в Колоне». Если внимание Фрейда было приковано к «Царю Эдипу», то, можно сказать, сама история подталкивает Лакана к «Эдипу в Колоне». Этого Эдипа отличает ряд принципиальных черт. Во-первых, он вообще не укоренен в семье, по существу, это номадический субъект, пребывающий в постоянном перемещении, и, более того, это перемещение происходит в поле им же самим созданного положения исключенного из человеческого сообщества. Такой Эдип не имеет ничего общего с непоколебимым отцом-авторитетом, которого описывали Гваттари и Делёз. Эдип в Колоне – не то что не глава семейства, а вообще одинокий изгнанник, тот, кто своим существованием подрывает какие бы то ни было семейные устои. Во-вторых, Эдип в анализе Младена Долара оказывается не универсальной фигурой, не правилом, но исключением. Его исключительность – в отказе принимать на себя вину за случившееся. Он постоянно говорит о своей невиновности. Он выбирает для себя положение изгнанника. У него не просто ничего нет, у него и быть ничего не может, ведь в первую очередь у него нет символического места. Иначе говоря, он сам превращает себя в отброс общества, отброс символической вселенной. Причем, как убедительно показывает коллега Младена Долара по Люблянской школе Аленка Зупанчич, существование отброса, абъекта Эдип выбирает еще в первой трагедии, в «Царе Эдипе»[39]. К концу этой трагедии он переживает не субъективацию, а превращает себя в объект, точнее – в абъект, то есть в отброс.

Согласно Гегелю, герой древнегреческой трагедии принимает вину на себя, и Эдип в этой логике оказывается антигероем. Он как будто говорит: «Я не просто совершил ужасное преступление, но я даже не могу взять за него вину на себя»[40]. Если преступник может быть на время изолирован от общества, но остается при этом его частью, то непризнание вины означает отказ от человеческого сообщества. Стоит напомнить, что именно чувство вины лежит, по Фрейду, в основании общественного договора. Эдип в Колоне для общества мертв, точнее, ни жив ни мертв. Он пропитан влечением к смерти, тем, что Младен Долар называет упорством жизни по ту сторону рамок удовольствия и реальности. Эдип «воплощает упорство жизни по ту сторону жизни, но это жизнь, произведенная негативностью»[41]. Влечение к смерти – не смерть, но, как бы парадоксально это ни прозвучало, то, что ее превосходит, переживает. Влечение к смерти вписано в жизнь, но превосходит ее, «превышает существование, превышает конечность, отрицание как остаток, который дает нам доступ к наслаждению в противовес удовольствию, к наслаждению по ту сторону принципов удовольствия и реальности»[42]. Влечение к смерти призвано повторять себя:

…то, что предназначалось для противостояния смерти, для защиты нарциссизма – а смертность и есть та Ананке, которая самым непосредственным образом опровергает и ограничивает нарциссическую целостность, – оборачивается ее предвестником: когда появляется двойник, время истекло. Можно сказать, что двойник вводит измерение реального именно в качестве защиты от «реальной» смерти. Он вводит влечение к смерти, то есть влечение в фундаментальном смысле, для противостояния биологической смерти. Двойник является исходным повторением, первым повторением того же самого, но также и тем, что повторяется, возникает в том же самом месте (одно из лакановских определений реального), появляется в самые неудобные моменты, одновременно и как вторжение непредвиденного, и при этом, с точностью часового механизма, совершенно непредсказуемый и предсказуемый в одно и то же время[43].

Анаморфический взгляд

Пришло время подчеркнуть: стадия зеркала, возникновение собственного я и явление двойника – все это происходит в поле зрения, и принципиальным объектом здесь выступает, конечно, взгляд. Так что нет ничего удивительного в обращении Лакана, Младена Долара и многих других психоаналитиков к визуальным искусствам – кино и живописи. Впрочем, анализ кино или живописи никогда не сводится только к кино или живописи. Для Младена Долара в конечном счете ставка анализа – субъект и бытие. И произведение искусства может статься анаморфозой субъекта.

Анализ анаморфических изображений привнес в психоанализ Лакан, который, как известно, немало места в семинаре 11 отвел разбору знаменитой картины Ганса Гольбейна «Послы». Один из выводов этого разбора: картина включает в себя взгляд. Глаз смотрит на картину, незримый взгляд как объект а взирает с картины на субъекта. Стоит напомнить, что утверждение взгляд – это объект, которое принимается в психоаналитическом дискурсе как нечто само собой разумеющееся, «противоречит здравому смыслу, так как общее предположение состоит в том, что взгляд – это субъективный доступ к объективности, что объекты предстают перед взглядом»[44]. Напомним: принципиальная позиция западной культуры: видеть – значит знать. Строить теорию – создавать поле зрения (theorein – смотреть, созерцать, схватывать взглядом).

О присутствии взгляда как невидимого в зрительном поле объекта можно судить по анаморфическому искажению пространства, по его внутреннему расщеплению. Принципиально важно, что взгляд не является чем-то трансцендентным бытию. Трансцендентное должно оставаться имманентным тому бытию, условием порождения которого оно является. Именно взгляд как объект а позволяет субъекту и его бытию отражаться друг в друге в анаморфическом искажении.

Младен Долар показывает, что вся история философии пронизана мыслью о делении бытия на видимость и сущность, феноменальный мир и мир ноуменальный, но на деле это определяющее для философии разделение упускает из вида то, что «расщепление проходит через все поле визуального. Необходимо предположить расщепление как таковое прежде, чем пытаться встроить его в привычное биполярное деление на видимость и сущность, искажение и истинную реальность»[45]. Таков вывод Младена Долара. Бытие предполагает расщепление, и нет никакого бытия без расщепления. Так расщепленным появляется на свет не только субъект, но, что логично, и его бытие.

Анаморфическое искажение между тем оказывается не обратной стороной истины, а конститутивным фактором субъективации. Понятие искажения помещено в теории Фрейда в самый центр психической работы. Именно оно, это Entstellung, представляет работу двух принципиальных дискурсивных механизмов психики – сгущения и смещения. Младену Долару остается лишь добавить, что бессознательное и сексуальность, помимо анаморфного искажения, не обнаруживают никакого отдельного позитивного существования. По большому счету о них не скажешь ни того, что они есть, существуют, ни того, что их нет. Такое представление двух самых известных понятий психоанализа, бессознательного и сексуальности, позволяет понять тщетность попыток ухватить их в качестве таковых, наделить их позитивным определением. Хотя бы по той причине, что одно понятие – отрицательное, а второе понимается исключительно через отклонение. Уместно будет напомнить, что Фрейд, ссылаясь на Канта, не раз подчеркивал недоступность бессознательного как такового. Иначе говоря, в тот момент, когда мы как будто обретаем бессознательное, мы его теряем. Фрейд мыслит этот процесс как перевод: в тот момент, когда мы переводим бессознательные представления в сознание, они уже не являются бессознательными. Они представляют собой еще одну вновь созданную запись. Анаморфическое представление о бессознательном и сексуальности, пожалуй, особенно важно сегодня, когда господствуют, скажем, натуралистические представления о человеке и поле. Утверждать анаморфический характер сексуальности – значит «вернуть ей высокое звание тайны в том месте, где все прочие видят следование природному пути»[46]. Логично, что и о наслаждении как об одном из самых важных понятий у Лакана невозможно говорить вне анаморфического искажения.

Так, удивительным образом анаморфоза, указывающая на действие взгляда как объекта а, позволяет осмыслить удаленные из поля зрения бессознательное, сексуальность, наслаждение. Психоанализ, как известно, появляется на свет, оставляя в стороне осмотр, воображаемое, зримые реалии. И делает он это благодаря голосу.

От взгляда к голосу

Голос как объект в психоанализе ничуть не менее важен, чем взгляд, можно сказать, куда более важен, ведь в психоаналитической практике все держится именно на нем. Другое дело, что взгляду посвящено великое множество психоаналитических работ, а голосу – увы, нет. Книга Младена Долара в этом отношении – редкость, она хотя бы отчасти восполняет пробел. Примером диспропорции между взглядом и голосом может послужить то, насколько привычна для читателей рубрика «кино и психоанализ»[47] и насколько неожиданной может показаться «опера и психоанализ». Остается напомнить, что кино принято считать искусством визуальным, а оперу – музыкальным.

Опера, как и психоанализ, держится на голосе. Причем и там и там важна далеко не только семантическая сторона. Изменения высоты, громкости, темпа значат ничуть не меньше, чем то, что имеет отношение к регистру смысла. Интересно, что и оперная ария, которая, казалось бы, наделена определенным значением, вместе с тем «может представлять голос по ту сторону значения»[48] или даже – не может не представлять голос по ту сторону значения.

Оперному искусству посвящена книга Младена Долара и Славоя Жижека «Вторая смерть оперы». В этой книге Младен Долар сосредоточил внимание главным образом на творчестве Моцарта (Славой Жижек – на Вагнере), через которое он производит исторический анализ субъективности. Речь идет, конечно, о смене социальных парадигм в эпоху Просвещения, и оперы Моцарта как раз позволяют лучше всего осмыслить эту смену. Причем Младен Долар обнаруживает в «Фигаро», «Дон Жуане» и других сочинениях Моцарта диалектическую композицию. С одной стороны, в операх Моцарта мы сталкиваемся с новыми для того времени формами порядка, вызванными к жизни идеалами Просвещения, с другой – эти идеалы одновременно подвергаются критике. Так, «Волшебная флейта» (1786) – это попытка «объединить рационализм Просвещения со всем, что кажется ему противоположным»[49]. Кстати, из всех музыкальных искусств Фрейду нравилась только опера. Впрочем, в первую очередь его привлекала литературно-сюжетная, а не музыкальная сторона оперного искусства.

Вернемся к вопросу голоса и взгляда. Между этими двумя объектами имеют место существенные различия. Если взгляд требует дистанции, то голос, сворачивая ее, проникает в нас. Если поле зрения, как известно каждому и особенно психоаналитикам, можно убрать, закрыв глаза, то уши, не принимая в расчет различные технические приспособления, остаются всегда открытыми, днем и ночью. Если взгляд придает картине мира определенную устойчивость, ориентирует нас, то голос – в частности, тот, что называется акусматическим, то есть лишенным очевидного носителя, – может лишь дезориентировать. Акусматический голос как раз и предполагает невидимый источник. Голос непонятно кому принадлежит. Он как будто витает сам по себе. Витает по кинотеатру[50], летает по оперному залу, да и психоаналитический опыт свидетельствует о том, что голос обладает определенной степенью автономии. Кому принадлежат голоса, которые мы слышим в голове? Чьи это голоса, приказывающие что-то делать и чего-то не делать? Кто, в конце концов, говорит? – таков вопрос Лакана в случае знаменитого судьи Даниэля Пауля Шребера, у которого развернулась эпохальная исторически-теологическая драма автоматически звучащих голосов. В психоаналитической парадигме свой собственный голос, голос, отмечающий свое присутствие, «всегда находился в противопоставлении со своей оборотной стороной, неумолимым голосом Другого, голосом, который мы не можем контролировать»[51]. Свой голос и чужой, внутренний и внешний, – здесь, как нигде, мы оказываемся в предельной диалектической ситуации.

Если самое известное психоаналитическое понятие – это бессознательное, то стоит напомнить, что бессознательное говорящего существа – parlêtre, как его назвал Лакан. И дело не только в бессознательном говорящего существа, а в том, что бессознательное говорит, говорит и проговаривается. Именно на этом Фрейд учредил новую в истории человечества практику и назвал ее психоанализом. Голос бессознательного ориентирует психоаналитическую практику. Голос бессознательного желания несет с собой истину субъекта.

Истина сегодня, как заметил Младен Долар, – понятие подозрительное, немодное и даже провокационное, и уже по одной этой причине на нем стоит настаивать, тем более когда речь идет об истине желания. Вслед за Лаканом Младен Долар подчеркивает сингулярность истины, но в то же время «в тот момент, когда открывается истина, начинается процесс ее универсализации», и «нам не следует стесняться этих взглядов, представлений об „истине“ и об „универсальности“, стесняться „универсализма“. Очень важно придерживаться этих понятий»[52]. Психоанализ – дисциплина пробуждения к истине.

В статье «О повторении» Младен Долар высказывает мысль о некоем моменте пробуждения, случившемся в истории западной культуры в начале ХХ века. Момент этот – исторический слом, особый миг в истории Современности, когда меняется вся парадигма человеческого существования, когда преобразуется вся техно-идеологическая матрица бытия, когда расцветает литературный, художественный, музыкальный, кинематографический авангард. Тогда же учреждает себя в качестве новой теории субъекта и новой практики человеческих отношений психоанализ. Момент пробуждения, о котором говорит Младен Долар, следует понимать, конечно же, в ключе Лакана как пробуждение не от сна в реальность, а от сна в реальности. Речь о пробуждении к реальному, которое возникает на самом краю, и возможность задержаться в нем проходит красной нитью сквозь теории и художественные практики. Реальное воплощает в себе разрыв между двумя мирами, и в этом разрыве на миг появляется нечто, не принадлежащее ни одной реальности, мерцает всего мгновение; и требуется величайшая бдительность и мастерство, чтобы удержать этот миг, продлить его, сделать из него литературу, превратить его в объект теоретического исследования[53].

Чтобы прояснить мысль о пробуждении к реальному, стоит напомнить, что для Лакана реальность структурирована как фантазм, или, иначе говоря, как правило, мы пробуждаемся от сна, чтобы продолжать спать в реальности. И скорее уж сновидение приближает к реальному, к пробуждению, чем хорошо экранированная, всегда идеологически зацементированная реальность. Остается сказать, что «психоанализ – не о распутывании туманной логики сновидения, но о парадоксальном зове пробуждения»[54]. Голос зовет.

Библиография

Dolar M. Otto Rank und der Doppelgänger // Rank O. Der Doppelgänger. Wien: Turia & Kant, 1993. P. 125–126.

Dolar M., Žižek S. Opera’s Second Death. N. Y.: Routledge, 2002.

Долар М. Объекты Хичкока // То, что вы всегда хотели знать о Лакане (но боялись спросить у Хичкока) / Под ред. Славоя Жижека. М.: Логос, 2004. С. 25–42.

Долар М. Зритель, который слишком много знал // Там же. С. 123–131.

Долар М. Отец, который не умер окончательно // Там же. С. 132–140.

Долар М. С первого взгляда / Пер. А. Смирнова // Долар М., Божович М., Зупанчич А. Истории любви (Лакановские тетради / Под ред. В. Мазина и Г. Рогоняна). СПб.: Алетейя, 2005. С. 6–11.

Dolar M. Hegel as the Other Side of Psychoanalysis // Jacques Lacan and the Other Side of Psychoanalysis / Ed. by J. Clemens and R. Grigg. Durham, L.: Duke University Press, 2006. P. 129–134.

Долар М. Шесть толкований сновидения «Об инъекции Ирме» / Пер. И. Осиповой // Лаканалия. № 6. 2011. С. 107–117.

Долар М. Фрейд и Гегель. Негативность / Пер. М. Алюкова // Кабинет Я. СПб.: Скифия-принт, 2012. С. 125.

Dolar M. One Divides into Two; см.: http://www.e-flux.com/announcements/35803/one-divides-into-two-with-slavoj-zizek-alenka-zupancic-and-mladen-dolar/.

Долар М. Dolar M. The Speaking Lion // European Journal of Psychoanalysis. Vol. 1. № 2. 2014. P. 53–69.

Долар М. Атом и пустота – от Демокрита до Лакана / Пер. Н. Мовниной // Новое литературное обозрение. № 130 (2014). С. 18.

Долар М. Даже не. Эдип и комедия / Пер. Олелуш // Лаканалия. № 19. 2015. С. 39–48.

Долар М. Быть или не быть. Нет, спасибо / Пер. Nik V. Demented // Лаканалия. № 19. 2015. С. 39–48.

Долар М. О повторении / Пер. Е. Зельдиной // Лаканалия. № 20. 2016. С. 45–63.

Долар М. «Я буду с тобой в твою брачную ночь»: Лакан и жуткое / Пер. Олелуш // Лаканалия. № 21. 2016. C. 79–94.

Долар М. Анаморфоза / Пер. Я. Микитенко // Лаканалия. № 22. 2016.

Lubitsch Can’t Wait / Ed. by I. Novak, J. Krečič and M. Dolar. Ljubljana: Slovenian Cinematheque, 2014.

Derrida J. Mes chances: A Rendezvouz with Some Epicurian Stereophonies // Taking Chances: Derrida, Psychoanalysis, and Literature. Baltimore, L.: The John Hopkins University Press, 1984. Р. 1–32.

Žižek S. Tarrying with the Negative. Durham: Duke University Press, 1993.

Žižek S. Less Than Nothing: Hegel And The Shadow Of Dialectical Materialism. L., N. Y.: Verso, 2012.

Zupančič A. Ethics of the Real. L., N. Y.: Verso, 2000.

Cassin B. L’ab-sens, ou Lacan de A a D // Badiou A., Cassin B. Il n’y a pas des rapport sexuel. P.: Fayard, 2010. P. 7–99.

Кирхмайер В. Интервью с Младеном Доларом (2001; приложение к статье «Славой Жижек: „Возвращение Ленина?“») // Художественный журнал. № 37/38. С. 11.

Кольшек К. Повторение пустоты и материалистическая диалектика / Пер. О. Михайловой // Новое литературное обозрение. № 130. 2014. С. 29–36.

Лакан Ж. Семинары. Книга 1: Работы Фрейда по технике психоанализа / Пер. А. Черноглазова. М.: Гнозис/Логос, 1998. С. 109.

Лакан Ж. Семинары. Книга 7: Этика психоанализа / Пер. А. Черноглазова. М.: Гнозис/Логос, 2006. С. 163.

Лакан Ж. Семинары. Книга 11: Четыре основные понятия психоанализа / Пер. А. Черноглазова. М.: Гнозис/Логос, 2004.

Lacan J. L’étourdit // Autres écrits. P.: Seuil, 2001. P. 449–495.

Лакан Ж. Семинары. Книга 20: Ещё / Пер. А. Черноглазова. М.: Гнозис/Логос, 2011.

Le Gauffey G. Le pastout de Lacan. P.: Epel, 2006.

Мазин В. Младен Долар и Славой Жижек выступают в Европейском университете Санкт-Петербурга // Лаканалия. № 11. 2012. С. 36–41.

Мазин В. Сновидения кино и психоанализа. СПб.: Скифия, 2012.

Смирнов А. Предисловие к статье М. Долара // Долар М., Божович М., Зупанчич А. Истории любви (Лакановские тетради / Под ред. В. Мазина и Г. Рогоняна). СПб.: Алетейя. С. 6–11.

Фанайлова Е. Маркс против Гитлера. Интервью с Младеном Доларом // Радио Свобода; опубликовано 24 декабря 2014; см.: https://www.svoboda.org/a/26754503.html.

Загрузка...