- А всего хужее, что ничего не скушаешь. Если б мясокомбинат или кондитерская. А то - одни железяки!

- Ремонтируй эти машины - они не пожалуются.

- Бревнотаска.

- В шахте у человека развивается характер мечтательный.

- Мужик лаял на трактор.

- А контейнеры волнистые - как на сопках Маньчжурии.

- Сорвал нарезку на сердце.

Мужики говорят о моторах - сколько тонн, лошадиных сил. С той же серьеностью они обсуждали когда-то, во сколько пудов была палица богатырская или меч-кладенец.

- Радиационные установки такие. Посылают волну. А оттуда возвращается уже сфотографи-рованная. И все объекты у них уже налицо.

- Работа на открытом объекте.

- Работал баландёром.

- Работала по легкой атлётике.

- Работала в вакантной для меня должности поваром.

- Пока меня не благоустроют на работу.

- Нет, ты пойми! Работает без каких-либо физических усилий!

(Чудодейство машины)

- А это - металл! притом холодный металл! и он - вращается!..

(С вытаращенными глазами - по поводу машинного холода)

Саркастически - о машине:

- Она визжит, как поросенок...

- Не каждая баба такая капризная...

- В двадцатом веке все механизировано. Только спариваются вручную.

- Нервотрепалка.

(Нервотрепка)

- Дуборезка.

(Морг)

- Электроуничтожалка.

(Фантазия)

- Ты читаешь журналы, читаешь газеты, читаешь все, что для человека предоставлено. Скажи, что такое наука? Наука - це дизеля, це компрессора, це трактора. Це книга и все такое.

- Почему я должен слушать ученого? Он такой же - как я!

- Он - ученый человек. Но - хороший.

(Трудно ученому быть одновременно хорошим!)

О Пугачеве один мужик сказал с восхищением:

- Темный человек парализовал грамотных!

...Для рассеяния читал Стивенсона. Любопытные случаются вещи: то, о чем много думаешь, вдруг приходит само. Так уже бывало - с Пушкиным. Ничего нет, а нужные справки, цитаты сами являются, откуда не ждешь. С потолка. Так и сейчас. Я где-то слышал, что у Стивенсона есть "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда", и, услышав одно название, стал к нему ревновать и рваться душой: само название, казалось, что-то обещает, какая-то в нем слышалась тайна. Спустя месяцы, узнаю - у какого-то мальчика здесь имеется пятитомник. А я и не знал, что издали. Спрашиваю про Джекила - такого, отвечают, нет. Ну я и мечтать перестал. И вот открываю очередной том и глазам не верю: "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда!" (умеют эти англичане звуки подбирать - мурашки по коже). История и впрямь замеча-тельная. Правда, я почему-то на большее рассчитывал. Но и на том спасибо. И в ней нашлась страница, давно уже меня поджидавшая, с тем чтобы узаконить одну догадку.

"...С каждым днем обе стороны моей духовной сущности - нравственная и интеллектуальная - все больше приближали меня к открытию истины, частичное овладение которой обрекло меня на столь ужасную гибель; я понял, что человек на самом деле не един, но двоичен. Я говорю "двоичен" потому, что мне не дано было узнать больше. Но другие пойдут моим путем, превзой-дут меня в тех же изысканиях, и я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человек окажется всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг от друга сочленов".

Как все, однако, ложится в цвет.

8 августа 1969.

Произведение искусства ничему не учит - оно учит всему. Произведение не в пользу ни того, ни другого, ни третьего. Ни даже в пользу себя. Оно обратимо в своей полезности, в своем воздействии на сердца. Чему служит "Демон" Лермонтова - атеизму или мистицизму? Сперва тому, потом этому.

Распогодило, но вечерами прохладно и закатами похоже на Север. Откуда берется такой напор - на стыке, за всклокоченностью облаков, образуется запруда, позволяющая судить о реальности, - рассуждать-то не составляет труда, но как представить, вообразить, если свыше слов, ощуще-ний, а только на их языке изъясняется чувство реального? Потолок мог бы треснуть под давлением этого света и солнце померкнуть от тех лучей.

...Я пью здесь удивительный квас - холодную воду, настоенную на листиках вишни. Она оставляет во рту почти тот же привкус, что вишневые ягоды. Приятно, что всюду - в листьях, в траве - одни и те же соки. И все это в чистейшей кадушке, которая грезит деревней.

Иногда балуюсь грибами - собирать их по зоне находятся охотники. - На воле такими бы давно отравились! - сказал недавно один грибник. Опытный. Прежде чем жарить, отваривает поганки во многих водах. И получается съедобно.

- А у чеснока какая тенденция? - зимой улезает в землю. Весной выйдешь - море на огороде!

Угостили медом. Какой у него витиеватый вкус и сколько вложено в эту зернистость, в сверкающую плотную вязкость всякого ума и таланта из полосатых пчелиных пузичек, из цветов и воздуха! Мед для нашего рта все равно что благоуханное лето, лес в красках и пение пташек. Все напичкано сюда и все сгустилось в один элексир жизни.

В древнеегипетской повести о двух братьях есть такая хорошая фраза - о башне, которую построил герой собственными руками:

"Она была полна всяких хороших вещей, которые он сделал, чтобы дом был наполнен".

Глядя на леса, понимаешь, что в мире раскинуто громадное царство добра. Оно не там и не потом, а вот тут. Как град Китеж. Только его не видно, вернее - видны его вершинки, утоплен-ные в глубине купола. Когда жена сказала мужу о беглом: - Если ты его выдашь, я тебя брошу! - мы поняли, что добро велико и правит нами невидимо, одетое в мантию зла ради сохранения тайны.

- Я бы таких до конца жизни посылал в санаторий. Чтобы они только кушали и увлекались.

В теории эволюции приятно то, что при виде лягушки думаешь: вот и я из лягушки произошел, и эта мне - как сестра.

Влюбляюсь в русские сказки. Но воспринимаются они не так сюжетно, как живописно и музыкально. Сверкающие краски, летающие фразы. Возьмем чистый лист бумаги и нарисуем буквами: избушка на курьих ножках. Распластанная сказка. Для ясности представим пейзаж. Попробуем описать, что такое снег. Ну, снег, понимаете, снег - что вы снега никогда не видали? Настойчивость. Говорят вам русским языком: собака разговаривала. Какой-нибудь святой старичок. Кентавр в овсах и в осиннике, полкан, полкаша. Антика. Абракадабра. Как тянется! Без конца. Какой восторг! А Иванушка ногу не вытянет из завязки у трех дорог...

27 августа 1969.

Метафора - это память о том золотом веке, когда все было всем. Осколок метаморфозы.

А знаешь, что бывает, когда дождь идет, а солнце светит сквозь дождь? "Тогда русалки Богу молятся". Это мне сказали латышскую поговорку. Будем надеяться, что и у русских найдется что-то похожее.

- С кошкой у него был общий язык.

(У меня тоже был общий язык с кошкой. Она служила нам посредницей и переводчицей. Общение культур, наций и поколений осуществлялось у нас через кошку.)

...Наконец-то я понял, почему Лорелея чешет волосы: потому что волосы - волны. Женщина - пряжа - вода. Это единство помимо прочего увязано волосами. О том гласит армянский заговор - чтобы волосы у девицы росли. Произносит его дородная женщина, ударяя по волосам - со словами: "Да будут волосы в ширину с меня, в длину - течения воды".

Вот это течение воды чешет Лорелея-русалка.

Ах, если бы мне удалось связать всем кошкам хвосты! Чтобы получилось некое округление жизни. Чтобы фантастика взгляда соединилась с магией сказки и с метафизикой Средних Веков. Тогда бы и был - реализм.

Кстати, у колдуна должно быть все заколдованным. И кашу с маслом он ест из заколдованной плошки - заколдованную кашу с заколдованным маслом. А когда два колдуна дерутся, то, поскольку магические силы у них примерно одинаковы, они постепенно съезжают с верхнего этажа и бьются уже чем попало, кастрюлями, кулаками - как люди.

А богатырь в бою должен поминутно переговариваться со своими конечностями - чем куда бить. И со своими глазами-ушами тоже - на тему меткости. И с сердцем, и с печенью. Богатырь весь в деле, всем составом. Он должен по временам расчленяться и вновь собираться - в кучу.

Различие сказки и былины основывается на переводе магической силы в физическую. Это как разные цирковые номера. Сказка - фокусы. Былина тяжеловес, атлет, кажущий необыкновен-ные бицепсы. В широком смысле, бицепсы - уже упадок, огрубление первоначального фокуса. Голый кулак.

Вообще, почти все, что осталось от сказки, теперь находится в цирке. Колдун - фокусник - вор: эволюция образа. С цирка я начал. Цирком и надо кончать.

Черное море. Лучшего названия морю не придумаешь. Не удвоение признака - синее море, а изъявление сущности - черное: море, и мрак, и смерть. Сначала любые моря были Черными. Потом уже появились Красное, Белое...

Странно: живешь-живешь и вдруг увидишь. То увидишь, что знал и без этого, что всем известно, но почему-то не обращал внимания, а сейчас обратил и удивился - увидел.

Вчера ведут на погрузку, и вдруг вижу: лес - темный. В самом деле темный, темнее всего, что ни есть вокруг, точно он исчерпал собою всю темноту, вобрав ее в мягкую, как промокашка, зелень. Это знали давно, называя лес не зеленым, а именно и только - темным лесом.

То же, если подумать, - сырая земля. Она всегда сырая, в самый сухой сезон, бесконечно сырая. И поэтому в ней берут начало ключи и реки, - не оскудевая.

Вот он - постоянный эпитет. Боже, как все правильно и как глубоко!

Но каков, стало быть, борзый конь, если впоследствии самым быстрым собакам дали кличку - борзая?!..

Из Словопрения юноши Пипина, сына Карла Великого, с его наставником и писателем Алкуином (или Альбином-схоластиком) можно вывести ряд силлогизмов, касающихся природы поэзии. Диалог этот строится на разгадывании загадок. Например:

"Пипин. Что такое вера? - Алкуин. Уверенность в том, чего не понимаешь и что считаешь чудесным.

Пипин. Что такое чудесное? - Алкуин. Я видел, например, человека на ногах, прогуливающе-гося мертвеца, который никогда не существовал. - Пипин. Как это возможно, объясни мне! - Алкуин. Это отражение в воде. - Пипин. Почему же я сам не понял того, что столько раз видел? - Алкуин. Так как ты добронравен и одарен природным умом, то я тебе предложу несколько примеров чудесного: постарайся их сам разгадать.- Пипин. Хорошо; но если я скажу не так, как следует, поправь меня. - Алкуин. Изволь!

Один незнакомец говорил со мною без языка и голоса; его никогда не было и не будет; я его никогда не слыхал и не знал. - Пипин. Быть может, учитель, это был тяжелый сон? - Алкуин. Именно так, сын мой.

Послушай еще: я видел, как мертвое родило живое, и дыхание живого истребило мертвое. - Пипин. От трения дерева рождается огонь, пожирающий дерево. - Алкуин. Так.

Я слышал мертвых, много болтающих. - Пипин. Это бывает, когда они высоко подвешены (ответ: колокола). - Алкуин. Так.

Я видел мертвого, который сидит на живом, и от смеха мертвого умер живой. - Пипин. Это знают наши повара (котел с похлебкой, перекипевший через край и заливший огонь). - Алкуин. Да; но положи палец на уста, чтобы дети не услышали, что это такое...

Кто есть и не есть, имеет имя и отвечает на голос? - Пипин. Спроси лесные заросли (эхо)...

Алкуин. У кого можно отнять голову, и он только поднимется выше? Пипин. Иди к постели, там найдешь его (по всей видимости - подушка).

Алкуин. Было трое: первый ни разу не рождался и единожды умер, второй единожды родился и ни разу не умер, третий единожды родился и дважды умер. - Пипин. Первый созвучен земле, второй - Богу моему, третий - нищему (Адам, Илия и Лазарь). - Алкуин. Видел я, как женщина летела с железным носом, деревянным телом и пернатым хвостом, неся за собою смерть. - Пипин. Это спутница воина (стрела)" и т.д.

Происхождение загадок, мы видим, прямо связано с чудесами. Загадка преподносится как производное чуда и более того - как проявление чудесного в жизни. Поэтому богословские рассуждения о вере (восходящие к ап. Павлу) непосредственно перерастают в загадывание загадок. Но, строго говоря, с другой стороны, сами загадки, почерпнутые в большем числе из повседневного опыта, не могут служить примером чуда в полном и точном значении. Иначе Алкуину пришлось бы сделать дикий, ни с чем несообразный вывод, что вера в Бога и Его чудеса приравнивается к уверенности в существовании эха, огня, котелка с кипящей похлебкой, колоколов и вообще всего, что существует в обыденной жизни и может быт занимательно преподано в виде загадок.

И все же скрытая связь между чудом и загадкой, логически не подтвержденная, но наивно декларированная, присутствует и дает знать о себе в атмосфере Словопрения, что позволяет и нам, объясняя загадку, выводить ее генетически из чуда таким же примерно путем, как вышел из чуда фокус, цирковой трюк, восполнивший недостачу в магии обманом и ловкостью пальцев. Загадка восполняет чудесное ловкостью языка, игрою мысли. Слово, вызывавшее некогда и заклинавшее огонь, избрало здесь обходный маневр иносказательного описания пламени, когда, вместо буквального возгорания хвороста под напором вещего слова, в результате ментальных усилий ощущается щелчок в голове и вспыхивает пламя отгадки. Но дальнее сходство с чудом поддержа-но не только словесностью, и там и тут изумляющей нежданно пережитым открытием; чудесен в некотором роде и сам предмет разговора - мир, представленный здесь серией интересных загадок.

Обращает внимание факт, что немалая часть загадок Алкуина строится на перевороте понятий живого и мертвого, убиваемого и воскресаемого, существующего и несуществующего вместе, на явлениях, пусть и известных всем, но таинственных по происхождению, не вполне понятных, чудесных в своем истоке (эхо, отражение в воде, сон, огонь), намекающих на загадочность мира, равно как и на его очарованность. Эти ходячие мертвецы, невидимки, умирающие и воскресающие боги, живущие в горшке, в огне, заполоняют сказки и мифы, на которые все еще мысленно ориентируется загадка в такую блаженную пору, как восьмое столетие, когда жил и писал Алкуин. Поэтому подушка, вспухающая к потолку после того, как с нее снимают голову, без стеснения соседствует с Илией, живым вознесенным на небо. Собеседники еще помнят о валькирии и сравнивают с нею стрелу. Мир еще достаточно метаморфичен, чтобы переворачиваться с боку на бок, обращая одно в другое и давая слову толчок к производству иносказаний-загадок. Мы присутствуем как бы на действе рождения искусства, когда фольклорная почва еще горяча и дымится, и вспухает ростками метафор, когда жизнь языка, памятуя о чуде своего происхождения, еще кажет фокусы, которыми, как и загадками, как всевозможным плутовством и обманом, выдумкой и хитроумием, полнится и пенится сказка. Здесь мы понимаем, что все мировое искусство движимо скрытой в нас, неутолимой жаждой чудесного. Здесь выясняется, что поэт, даже в новом, современном значении слова, это неудавшийся колдун-чудотворец, заменивший метаморфозу метафорой, дело - игрою слов.

Глаз не могу оторвать от картины поединка героя ирландских саг Кухулина с Фердиадом. Оба не уступают друг другу в силе и ловкости и бьются уже несколько дней, выбирая всякий раз новые роды оружия, пока дело не доходит до рогатого копья*.

"...Тогда произошло с Кухулином чудесное искажение его: весь он напыжился и расширился, как раздутый пузырь; он стал подобен страшному, грозному, многоцветному луку, и рост храброго бойца стал велик, как у фоморов, далеко превосходя рост Фердиада**.

* Секрет рогатого копья до наших дней не дошел, хотя это оружие имело, по-видимому, вполне реальный прообраз. В приведенном поединке рогатым копьем владел лишь один Кухулин.

** Вообще-то он был невысокого роста.

Так тесно сошлись бойцы в схватке, что вверху были их головы, внизу ноги, в середине же, за бортами и над шишками щитов, руки. Так тесно сошлись они в схватке, что щиты их лопнули и треснули от бортов к середине. Так тесно сошлись они в схватке, что копья их согнулись, искриви-лись и выщербились. Так тесно сошлись они в схватке, что демоны козловидные и бледноликие, духи долин и воздуха испустили крик с бортов их щитов, с рукоятей их мечей, с наконечников их копий. Так тесно сошлись они в схватке, что вытеснили поток из его русла, из его пространства, и в его русле образовалось достаточно свободного места, чтобы лечь там королю с королевой, и не осталось ни одной капли воды, не считая тех, что два бойца-героя, давя и топча, выжали из почвы. Так тесно сошлись они в схватке, что ирландские кони в страхе запрыгали и сорвались с места, обезумев, порвали привязи и путы, цепи и веревки и понеслись на юго-запад, топча женщин и детей, недужных и слабоумных в лагере мужей Ирландии.

Бойцы теперь заиграли лезвиями своих мечей. И было мгновение, когда Фердиад поразил Кухулина, нанеся ему своим мечом с рукоятью из рыбьего зуба удар, ранивший его, пронзивший в грудь его, и кровь Кухулина брызнула на пояс его, и брод густо окрасился кровью из тела героя.

Не стерпел Кухулин этих мощных и гибельных ударов Фердиада, прямых и косых. Он велел Лойгу, сыну Риангабара*, подать ему рогатое копье. Вот как было оно устроено: оно погружалось в воду и металось двумя пальцами ноги; единое, оно внедрялось в тело тридцатью остриями, и нельзя было вынуть его иначе, как обрезав тело кругом.

* Своему вознице.

Заслышал Фердиад речь о рогатом копье, и, чтобы защитить низ тела своего, он опустил щит. Тогда Кухулин метнул ладонью дротик в часть тела Фердиада, выступавшую над бортом щита, повыше ошейного края рогового панцыря. Чтобы защитить верх своего тела, Фердиад приподнял щит. Но некстати была эта защита. Ибо Лойг уже приготовил рогатое копье под водою, и Кухулин, захватив его двумя пальцами ноги, метнул далеким ударом в Фердиада. Пробило копье крепкие, глубокие штаны из литого железа, раздробило натрое добрый камень величиной с мельничный жернов* и сквозь одежду вонзилось в тело, наполнив своими остриями каждый мускул, каждый сустав тела Фердиада.

- Хватит с меня! - воскликнул Фердиад. - Теперь я поражен тобою насмерть. Но только вот что: мощный удар ты мне нанес пальцами ноги, и не можешь сказать, что я пал от руки твоей".

* Который тот привесил как дополнительную защиту от рогатого копья.

Поражает теснота изобразительного ряда, переданная теснотою схватки головоногой массой, настолько плотной, что ноги, торчащие снизу, и головы сверху приводят в изумление автора, а демоны-духи, витающие обычно возле героя, вытеснены физически в этой стыковке тел, и все это требует специальной раскройки и оговорки. Теснота здесь такая, что просится на пряжку, на пряник, вызывая в памяти орнаментальную плетенку варягов, уловившую затем в свои сети русские буквицы. Но при этакой тесноте удивительна разветвленность рисунка, опрокидывающая понятие о былинном схематизме и впускающая в наше сознание бездну подробностей, острых, торчащих во все стороны и в то же время сомкнутых, подобно рогатому копью, которое ударом ноги Кухулин загнал в Фердиада. Это рогатое копье - символ искусства викингов, витиевато-раздирающий образ, действующий сразу на все наши нервы и ощущения. Чего, скажем, стоят такие, внедренные сюда же, в общую свалку, детали, как - недужные и слабоумные, потоптанные конями героев, специально упомянутые, не позабытые среди детей и женщин, или король с королевой, которые могли бы улечься в русло вытесненного потока, пожелавшего в этой сжатости измеряться не иначе, как шириною королевской постели, набивая ряд до отказа и сообщая ему остроглазие изощренной, до какой-то болезненности, хищно-вычурной жизненности.

Но самое здесь интересное и перспективное в общепоэтическом смысле это, безусловно, чудесное искажение впавшего в ярость героя. Таков уж талант Кухулина: он раздувается, как пузырь, по типу игрушки "уди-уди", и весь преображается в высший момент битвы, возбуждая ликование демонов, которых он превосходит своим изменившимся обликом, являя нам образ прекрасного в его кульминации, граничащей уже с чем-то чудовищным. Подобные образцы красоты доносят до нас драконы, украшавшие ладьи скандинавов. Вот как это происходило в более подробном отчете, позволяющем судить о фантастичности искусства Ирландии:

"Все суставы, сочленения и связки его начинали дрожать... Его ступни и колени выворачива-лись... Все кости смещались, и мускулы вздувались, становясь величиной с кулак бойца. Сухожи-лия со лба перетягивались на затылок и вздувались, становясь величиной с голову месячного ребенка... Один глаз его уходил внутрь так глубоко, что цапля не могла бы его достать; другой же выкатывался наружу, на щеку...* Рот растягивался до самых ушей. От скрежета его зубов извергалось пламя. Удары сердца его были подобны львиному рычанию. В облаках над головой его сверкали молнии, исходившие от его дикой ярости. Волосы на голове спутывались, как ветки терновника. От лба его исходило "бешенство героя", длиною более, чем оселок. Шире, плотнее, тверже и выше мачты большого корабля била вверх струя крови из его головы, рассыпавшаяся затем в четыре стороны, отчего в воздухе образовывался волшебный туман, подобный столбу дыма над королевским домом".

* Поэтому, сказано, женщины Ирландии, повально влюблявшиеся в него, кривели на один глаз - ради сходства с Кухулином.

Этот отрывок для меня равен открытию. Во-первых, он открывает, почему боевой поединок становится в центре искусства, требуя отдельного блюда, специального кадра для своего воплоще-ния. Человек предстает в нем в чудесноискаженном, живописно-раздувшемся образе. В этом смысле битва, требующая тотального выявления всех сил и способностей воина, наиболее пригодна для художественных созданий. Не только своим драматизмом, но резкой, переходящей в гротеск, означенностью прекрасного поединок, а также война, занимает передний план в истории мирового искусства, всякий раз возбуждая любопытство тысячных зрителей (включая бои гладиаторов и рыцарские турниры как форму театрального зрелища). В данном отношении сказка не отстает от "Илиады", а военные парады имеют общий с танцами индейцев сюжет, жаждущий от бойца не только силы и смелости, но и яркого оперенья, изобразительного вихря и грома. В основе битва лежит взрыв физических и магических сил, дающий искусству желанное изобразительное переполнение.

Далее мы видим, прекрасному не противопоказан гротеск. Это же высказал Пушкин в воинствующем Петре: "Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен..." - способность красоты ужасать и почти смыкаться с уродством. Красота всевозможных идолов, варварских масок и т.п. заключается в том, что лицо восходит здесь в чудесно-искаженном, экстатическом состоянии, близком природе художественного вдохновения. Отсюда же мы постигаем, зачем во все времена, но особенно в полосе фольклорного созидания, народы любили чудовищ и со страстью предавались искусству демонстрации змеев, драконов - не в нарушение красоты, но во исполнение высших ее потенций. За исключением греко-римской античности (и то далеко не всегда), вовлеченной в интригу человекоподобных пропорций, все языческие религии влеклись к изображению божества как чудовища, видя в этом знамение магии суперпрекрасного - свойства богов убивать одним своим ослепительным ликом. Бог выступал, так сказать, в ярости своей красоты, извергающимся вулканом чудесного.

Наконец, много позже искусство христианской Европы строилось, мы здесь убеждаемся, не на пустом месте и не на греко-латинском фундаменте только, но на базе местных, древнеязыческих форм, чутких и восприимчивых к голосу новой эстетики именно соединением крайностей красоты и гротеска. Магические культы и образы оказываются более гибкими в отношении высшей религии, нежели застывшая в классических нормативах античность. В этом плане чудесное искажение Кухулина поистине благодатная почва для выращивания химер Нотр-Дама и шире - всей системы вывернутых конечностей, непропорционально укороченных или удлиненных фигур, перекошенных физиономий в искусстве Средних Веков, перешедшем от ярости битв к воссозда-нию духовных восторгов и божественных преображений. Лик божества чудесно исказился в язычестве кельтских, германских, славянских и прочих варварских капищ и без особых трений принял мимику таинства, облагороженную, просветленную по сравнению с монстрами прошлого, но высказанную столь же пронзительно рогатым копьем гротеска.

Осенью оранжевый цвет мешается с лиловым, и оба они имеют что-то общее - сверх своей желтой и синей основы, - и это общее мечется и перебегает из одного цвета в другой, как молния, и ударяет внезапно - красный!

9 октября 1969.

У меня густота стиля появляется там, где ничего нет, кроме листа бумаги, и вот сюда, на этот крохотный поплавок, необходимо взгромоздиться и жить, а мысли бьются и прыгают, и тогда, чтобы удержаться, ты скручиваешь ковчег чрезмерной метафорой.

На день рождения мне сделали подарок. Какой-то, почти незнакомый зек подает кулечек, а в нем - трубочка для шариковой ручки (одна). Ах, луковка, сколько раз она спасала, и я бы позволил всем, подавшим ее, взобраться на небо по ней, как по лестнице. В бедности сильней доброта. Как лохмотья лучше греют. Лохмотья - лохматые. Они уютнее и больше нам к лицу. Их не потому противно носить, что они лохмотья, но только - если чужие. И ощущение "чужих" сильнее дает нам знать, потому что душа, в них прозябающая, лучше прилипает к лохмотьям и на них остается - душой. Кому-то они были "свои" и об этом помнят. Но собственные наши лохмотья - что из вещей может быть роднее и ближе?..

Пришил тесемки на зимнюю шапку. А то старые - истлели. Смешно и трогательно - эти тесемки, эта беспомощность и тишина человека. На этом все мы держимся. И потому - живые...

13 октября 1969.

На дворе уже рано темнеет, и романтическим светом зажигается электричество. Стоило бы задуматься над мистикой электричества. На него уповал, о нем гундосил весь девятнадцатый век. Возвращаясь мысленно в детство, вспоминаешь электрический свет как первое соприкосновение с предосудительной магией. В электричестве есть ослепительность бриллиантина и хлесткость бенгальского пламени. Что-то потусторонее, шарлатанское и шутовское...

Мы слишком привыкли, что из спички вылетает огонь, а детям все это в новинку. И что собаки лают, и петухи - поют... В первозданном виде некоторые научные открытия также рисуются фантастически. Воображаю моего отца в провинции, с пылкостью неофита показывающего в волшебный фонарь, каким сверхъестественным шаром была когда-то земля и как смешно произошел человек из обезьяны. Это похоже на фокус, на демонстрацию чуда толпе, где функцию Демиурга временно исполняют вулканы. Вулкан должен быть из железа, его долго строили - чтобы хорошо работал. Какая, однако ж, за всем этим божественная игра!

Насколько романтизм в историко-культурном отношении оказался богаче и перспективнее реализма, сообщив толчок развитию даже ряда наук - истории, филологии, этнографии, эстетики и т.д. Даже своим открытием, что и крестьянки чувствовать умеют, реализм обязан влечению к дальнему в ближнем человеке, который прежде, чем сделаться Платоном Каратаевым, хорошо уже себя показал в образе Квазимодо. Интерес Эдгара По к науке также говорит нам об этом влечении к дальней тайне, о попытке оседлать в романтических полетах к чудесному оказавшийся под руками и подымавший голову разум. Кабинет ученого смахивал еще на обиталище мага (Фауст) и сулил изумление сгоравшему от любопытства, вышедшему за границы действительности познанию, желавшему удивляться скорее, нежели изучать и осваивать. Героями романтиков стали ученые, больше тогда похожие на волшебников и отшельников. Наука еще находилась на уровне эзотерических знаний, а техника, имея дело с воздушным шаром, с электромагнитными волнами, проходившими поблизости от гипноза и спиритизма, сбивалась на чистую лирику, на искусство для искусства...

Еще о скрипке. Не была ли скрипка подругой гомункулюса, а позднее паровой машины, толкнувшей развитие техники на путь метаморфоз? Покуда не научились превращению энергий, не было и никакого прогресса. Музыкальные инструменты, тренькавшие или подсвистывавшие, сопровождали танец и пение и не стремились имитировать голос, превратив раздельно звучащую вибрацию в голошение души. Появление поющего ящика, издающего как змея извивающуюся мелодию, воспринималось поначалу как что-то противоестественное, заставляя подозревать первых скрипачей-виртуозов в общении с темным помощником. Вообще в скрипичном повизгиванье слышится демоническое. Недаром на скрипке особенно хорошо удаются всякого рода дьяволовы трели. И по части сладострастия она заткнула за пояс флейту, считавшуюся когда-то самым развратным инструментом.

В скрипке заговорила душа Фауста, Шварца и других чародеев-алхимиков, валом поваливших в XVI веке. Тогда бесовщина в знак ренессанса являлась почти в открытую, и алхимики бились над тайной превращения веществ и энергий, открыв по ошибке вместо золота порох. В моде были полеты на Брокен, и скрипка их подхватила...

Уже в пользовании этой ретортой по перегонке музыки в голос проскальзывает некая странность. Скособочившись, изогнувшись, скрипку вскидывают, как ружье, и вдавливают в тело, с тем чтобы она торчала не то из глотки, не то из груди артиста, надрывая душу живым и жалостным мяуканьем. Из скрипки вылез Скрябин - с коготками экстаза. Под ее звуки у присутствующих потрескивает в волосах электричество и легкие магнитные бури сотрясают зал.

- И приезжали к нам в город разные филгармонии...

- Мы люди немузыкальные - симхонии нам не нужны.

- Когда начинают симфонию, меня тянет рвать!

- Что-то мне не нравится этот Тульберт. Як бы спивал. А то - як пилорама.

Слушая по радио концерт для скрипки с оркестром Моцарта, один мужик заметил: - Это как полет комара.

Реплика на арию Ленского "Куда, куда вы удалились...": - Долго он петь будет, Мопассан этот?!..

Искусство - не изображение, а преображение жизни. Сам образ возникает по требованию преображения: образ сдвинут с предмета, толкая его к изменению в иную, преображенную сторону. Мы замечаем "образ" лишь в преодолении того, что он силится изобразить. Стол или лес - не образ. Золотой стол - образ. Зеленый лес - не образ: нужен - зеленый шум.

Вместо "Бразилия" кто-то сказал "Образилия", словно давал нам понять, что в искажениях речи нет-нет, а промелькнет иногда желанный образ, который поэзия добывает своими силами, сдвигающими слово с предмета - из "Бразилии" в "Образилию".

- Сижу в тюрьме до теплых времен весны.

- В собственном берлоге.

- Дезентир.

- Биркулезник.

- Люди молодые, энергетичные...

- Все, как говорится, под одной землей ходим.

- Сыр Рокфеллер.

- Рыба порциональная.

- Огалделый бандит.

- Солнце жгет вертикально.

- Разве что шальная муха пролетит.

- А "Граф Монтекристо" совсем не Дюмой написан!

В индийской "Повести о плутах" (по Махабхарате и пуранам) излагается история искушения Брахмы красавицей Тилоттамой, сотворенной художником Вишвакарманом и затмившей красотою богинь. Тилоттама танцует перед Брахмой. И ее жесты, движения, и то, как созерцает ее красоту Брахма, воспроизводят стиль Индии, где скульптура, кажется, выросла из танца лесом многоруких и многоликих богов. Следя за Тилоттамой и Брахмой далее, мы понимаем, почему слон обитает в Индии: слон - в ее стиле: хобот. И как возникает образ: глаза предмета. На самом деле глаза растут у зрителя, но переносятся на картину, на образный строй языка или храма, у которых отверзаются очи по мере того, как мы к ним приглядываемся.

"...Когда она это почувствовала, то подобная реке, полной нектара и прелести, прошлась в танце направо от него. Он же, очарованный ее красотой и преисполненный пылом любовным, чтобы непрестанно любоваться ее прелестью, сотворил себе другой лик, глядящий к югу, третий, на запад смотрящий, и четвертый, обращенный на север. Когда же проносилась она в прыжке над его головою, создал он себе и пятый лик, направленный кверху".

Это похоже на дерево, которое растет и плодоносит глазами. При виде его убеждаешься, что творчество в первую очередь это прорезание глаз в веществе за счет собственной зоркости, что образ, истинный образ, граничит с Преображением.

В яванском театре теней ("Ваянг") куклы, говорят, тщательно разукрашены, позолочены и прорисованы, хотя на экране все это не отражается. Не оттого ли, что мир - это тень, а значит, первообраз (в данном случае - куклы) обязан быть ярче, реальнее своей тени? Не видимость, но реальность занимает художника. Мало ли что куклу зритель не видит: она же есть, она сама по себе существует!..

Нельзя ли фразу со всеми придаточными уподобить одному сундуку, в котором утка, в кото-рой заяц, в котором яйцо, в котором смерть Кощея Бессмертного (или любовь Елены Прекрасной), возможно ли, короче, превратить ее в лабиринт или, лучше, в куклу-матрешку, посредством всяческих "что" и "которых" сворачивающуюся клубочком и бегущую в глубь себя, наполняя свое составленное из стольких слагаемых тело тихим светом, загорающимся внутри, в сердцевине, как душа, откуда, которая, где, потому что, еще раз которая, и если не, то то начнется и то?..

Почему "королевна" звучит милее, нежели "королева"? Только ли потому, что за ней королевское будущее? Или - прекрасный признак без отягчающей власти, не должность, а только титул, не престол, но лицо, и самая корона на голове лишь гордое украшение? В "королевне" всегда есть какой-то дополнительный завиток.

Ничего не зная о предмете, мы составляем о нем представление по его словесному образу, по окраске и благоуханию имени. Таковы братья Гримм близнецы, в толстых шерстяных чулках и широкополых одинаковых шляпах. Допустимы также камзолы, пудренные парики, треуголки. В их имени артистизм, не оперный, однако, а фокусный, помесь доброты с чертовщиной. Ведь братья! это надо же - братья Гримм!..

Но как все зыбко! Врубель потерял бы половину таланта, если б жил не в России, а в Польше. По-польски он - Воробей. Куда бы подевались тогда его многоугольники, его прекрасные кристаллы?

...Тире я тоже люблю. Но важнее двоеточие: в нем дано направление фразы, уводящей вглубь текста: выражение мысли, быть может, недостаточно еще проясненной, многословной, рассеянной: но рыщущей по окончательным, последним формулировкам.

А еще я люблю скобки. Не то, что люблю, а как-то хочется постоянно говорить в скобках, забиваясь куда-то между слов, глубже, в нору. Иногда, помимо круглых, хочется даже ставить квадратные и угловые скобки, чтобы, улезая, не сбиться и не запутаться в лабиринте.

...В расчеты прозы до сих пор слабо входили возможности скобок. Скобки имели в основном вспомогательное значение и не смели претендовать на внимание. Между тем построение речи на каких-то параллельных и пересекающихся путях или уровнях, что графически можно выявить скобками, сближает письменность с формами пространственного искусства, в котором глаз перепрыгивает с предмета на предмет, с одного пятна на другое, и придает словесному полю своего рода рельефность, неровность, слоистую глубину, в чем скобки в принципе могут сыграть не подсобную, но первую скрипку, образуя запруды, пещеры, ущелья, откуда и истекает, разлившись по тексту, главный, проницающий смысл.

А что если создать свой язык и жить в нем, как обезьяна в лесу?

В английской литературе непоследнюю роль играет сырой климат Лондона. Туманы, дождь, вечерняя мгла и, как приятный контраст и завязка повествования, уютный камин с чашкою грога, пригубив которую мысленно, мы поудобнее поджимаем ножки и приготовляемся слушать.

В русской литературе климат не столь выдержан, не возведен в принцип и стиль. Пушкин преподнес нам впервые зиму - с "Метелью", "Бесами" и сном Татьяны, и за нее надо б держаться. Что нам "вешние воды", когда у нас в запасе такая зима!..

Зато в русских сказках, промышляющих больше летними цветами да ягодами, неизбежной мебелью является печка. На печи рассказываются сказки, на печи сидит дурак либо богатырь тридцать три года, и какой-нибудь Емеля по щучьему веленью разъезжает по Руси на печи. Сказка в буквальном смысле танцует от печки. Сказка впрягла печку в свои сани и покатила свадебным поездом.

- Уют и теплота рождают новые мысли.

Я знаю, отчего вороны раскаркались: им было слишком черно на этом белом снегу.

Залезть за печку и слушать, как она гудит.

19 ноября 1969.

Прятался в погребе шестнадцать лет, пока зять не выдал. Семейная тайна соблюдалась - пока девочки (у него было пять дочерей) не вышли замуж. Пятилетние и двенадцатилетние - хранили молчание. Вышедши, - все до одной рассказали мужьям.

Когда его увешивали фотографиями монашек и спецкорреспондент уже изготовился снимать для газеты "распутного попа", старик не вытерпел и пригрозил следователю, что дочь у того, девушка, так же, как эти карточки, будет отныне вешаться на мужчин. Так следователь отменил фотосъемку...

- Потому что ты тоже своей участи не знаешь.

"И невидим бысть" (о бесе). Удивительно, как затертый стереотип соответствует событию, действию. Старославянская фраза, вставленная в современную речь, звучит, как молния, - эффект исчезновения с точностью выловлен в звуке.

...Забавно, когда обнаруживается, что за всей этой необычайно серьезной научной аргумента-цией, в качестве исходного пункта, молчаливо стоит одно простое и твердое допущение, что древние люди были дураками. Чтобы чувствовать силу сказки, в нее нужно хоть немного верить. Природная доверчивость помогает детям. Ну а ученым трудно.

Отсюда возникает второе затруднение: все нужно понимать не прямо, а иносказательно. Избушка на курьих ножках совсем не избушка и не на курьих, а что-то более научное.

Но в теории Проппа хорошо, что вместо всюду сующегося солнечного культа найден другой, главный водораздел: тот свет - тридесятое царство. Читая его, постигаешь, как громадна тоска по бессмертию, движущая человечеством. Хотя автор едва ли об этом думал.

В алтайской мифологии первые люди, еще не знавшие греха, рождались от цветов и имели крылья, излучавшие свет. Небесных светил еще не было. Потом они съели какой-то корень, познав грех, отчего потеряли светоносные крылья, и по их просьбе были созданы Солнце и Луна ("Легенды и сказки Центральной Азии, собранные графом А. П. Беннигсеном", СПб. 1912). И есть же где-то на свете такие книги!

Сказочный змей похож на какое-то насекомое: он летает по небу, а когда крылья отказывают, садится и едет по полю, как таракан.

В какой-то момент змей и Иван меняются местами, сами не замечая того. Так меняются местами похоть и ревность, жертва и месть, кошки и мышки.

В основе любого сюжета, установлено, лежит подвох или обман. Сюжет мировой истории начинается с грехопадения. Потом мы только и думаем, как бы покрыть недостачу. Наверное поэтому так много сказок о лисе. В лисьей шубе ходит по свету дьявол-обманщик.

Зато в Древнем Египте, кроме астрального двойника "Ка", была душа "Ба". И она рисовалась в виде птицы с человеческой головой. Вот как далеко летает птичка-Сирин!

...Возможная форма речи - забвение. В усилиях вспомнить, ничем не кончающихся, увязая, спохватываясь - опять о змеях, о бабе-яге.

Птица, которую дурак впервые увидел во сне, потом живет в зоопарке. Я тебя знаю, Настасья!

Я так любил того фазана, что сам соглашался стать тем фазаном.

Кормили ее только мозгами зверей.

Каждая фраза, как изумруд, должна сверкать дикой выдумкой. (И при каждой фразе в невидимых скобках невидимая присказка: я тебя люблю.)

У птицы возможна своя партия - флейты. Пусть нам помогут Барток и Брейгель.

Представим, что в битве с Полканом меч у Бовы-королевича вошел сразмаху в землю и тот не мог его вытащить, и прыгал вокруг, и дергал, заливаясь слезами.

Вопрос: что на самом деле делал змей с какой-нибудь Люсей? Люся может переворачиваться - то Настасьей, то Еленой Прекрасной. Смотря на каком уровне.

Имена теряются, забываются. Вошел Антоном, вышел Андреем. Отчества тоже путаются. Это так же допустимо, как цифры в потоке слов.

На Руси был Х-ый век нашей эры. И рассвет уже вставал на четвереньки. Витязи ехали на прямых - как столы - конях.

Возьмем тетрадку, засветим огарок, окунем перо поглубже в чернильницу и отправимся путешествовать. На все четыре стороны. Куда перо поведет. Древний город - запретка, сторожевые вышки, забор. Солнце, в большие морозы похожее на планету Юпитер. Сугробы, салазки. Лошадь, опрокинувшись на спину, дрыгает большими конечностями, похожими на ножки кузнечика. На Руси тем временем шел уже XV-ый век. (Дожили - XV-ый век!)

Сказка складывается из разбитых, вывалившихся кирпичей. Они готовы заранее. Порядок, в общем, тоже известен. Не известно только - к чему они и о чем. Что делал с ней змей, тоже никто не знает. Один кирпич покрепче, второй почуднее, и дело идет. Витязи скачут на поджарых, как собаки, конях.

Змей, должно быть, похож на большое черное дерево. Одна голова у змея спала, мерно похра-пывая, вторая с усмешкой следила за маневрами Ивана-царевича, а две другие головы перешепты-вались о чем-то своем, наклоняясь друг другу к уху и закатываясь, как по радио, деланным, преувеличенным смехом, пятая вылизывала собственную шею, как кошка, шестая с папиросой в зубах потянулась к спящей подруге и прикурила от ее синеватым пламенем попыхивающей ноздри... От этого разветвления Ивану стало казаться, что он сам - одна из голов в этом черном лесу. И кто змей? Не Иван ли? Во всяком случае, в соответствии с данными сказок, змей не имеет четкого облика и то едет верхом на коне, то разгуливает в калошах по горнице, то пьет хоботом воду или тянет за собою царевну, как собака на поводке. Эти изменения никак не объясняются, и у бедного зрителя идет голова кругом.

Светоний в истории, говорят, интересовался по преимуществу забавным и развлекательным и в итоге собрал довольно много фактов, приоткрывающих древнейшие, доисторические пласты и имеющих аналогии в мифах. Современный исследователь с оттенком презрения замечает, что важное у Светония подчас упущено, а занимательное раздуто. Но мне в этой анекдотической породе видны искорки никакими иными путями недостижимой жизни.

"Решающее сражение сицилийской войны интересно для него тем, что Октавиан перед боем спал непробудным сном", - подсмеивается исследователь. И пусть подсмеивается. Посмотрим на это место сицилийской войны, когда Август разбил Помпея между Милами и Навлохом: "Перед самым сражением его внезапно охватил такой крепкий сон, что друзьям пришлось будить его, чтобы дать сигнал к бою".

А я припоминаю, что в сказке герой имеет привычку непробудно засыпать перед боем или каким-либо ответственным делом, так что бедной царевне только горючей звездой-слезой удается его добудиться. Сон тот, возможно, обращение в заочную область за помощью - транспортная артерия, питающая душу избранника. И сон тот важнее стратегии.

Невзирая на всю науку, пускай даже самую правильную, никак не могу отделаться от желания рассматривать сказку как известие о чем-то реальном. Гляжу на того же божественного Августа и вижу: "Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминавши-ми видом, числом и расположением звезды Большой Медведицы..."

И вспоминается сказочный сын, у которого на спине светел месяц, а по бокам часты звезды - словом, весь гороскоп отпечатан. Не говоря уже о созвездии Большой Медведицы, которое, по приметам корейцев, китайцев и у других народов, обеспечивает спокойствие в доме, богатство и долголетие.

Вот куда приводит никому не нужная родинка.

Для ее - сказки - корней надо бы чаще вникать в иконографию сновидений. Тогда многое проявится, и за метафорой оживет онтология. Мне довелось здесь выслушать столько снов, в которых несомненно мелькают реликты мифов. Например - о змиях.

Пожилой уже украинец, из партизан, рассказал приснившийся ему в отрочестве и имевший, как он считает, пророческое значение сон. Сидит он на печи (рассказчик и спал на печи), а в дверь вползает змея. Не простая - на лапах: ящер. Хам! и старшую сестру проглотила - только брызги. Затем подняла голову, и тут он встретился с нею глазами и от ужаса проснулся. Мать сказала: - "Отче наш" на ночь не прочитал! - Через двенадцать лет сон исполнился.

Спустя много лет, уже в лагере, та же змея во сне свесилась к нему с потолка, и они долго боролись, пока он ее не задушил. Но она все же успела укусить его в ногу, и старшая сестра, к тому сроку уже покойная, высосала яд из раны. Этот сон еще не исполнился, но он верит - все это будет.

Или - сон о подземном царстве, в точности совпадающий с формулировками сказки (хотя выяснилось, что рассказчик - на мои окольные расспросы вообще не слыхивал в жизни никаких сказок):

- Провалился в колодец и долго летел, пока не упал в другой мир (буквально в таких выражениях излагает это и сказка). А там (с интонацией недоумения) - такой же свет, и реки текут, и все то же самое.

В противоположность этим снам, где просвечивает что-то подлинное, рассказали также историю о лагерном наркомане, который под кейфом видел необыкновенные вещи, с пробуждени-ем всякий раз испарявшиеся, но заключавшие, как он помнил, тайну и смысл мироздания. Однажды, собравшись с силами, записал - одной фразой всю тайну - и, когда пришел в себя, прочитал: "Повсюду пахнет нефтью".

14 декабря 1969.

Человек видит чудо, и отчаянно хочет курить, и ищет спички, бегая ночью по зоне с пустым коробком в кулаке, и заскакивает в курилку, где слышался гул голосов, и, войдя, убеждается, что нет ни души, хоть непроходимо от дыма, и вдруг замечает у ног на полу чистую, свежую спичку, которая своей сверхъестественностью ошеломляет его больше, чем чудо, только что виденное, и, рассказывая о нем, он поминутно возвращается к спичке, ставшей в этой жизни камнем преткновения.

Потеплело, и это плохо - тяжесть в воздухе, вялость в теле, а главное - неэкономно. Сколько тепла тратится без толку, зимой - вместо лета. Сколько холодных дней летом можно было бы обогреть, а так - кому это нужно!..

Как я начинаю день? Если выпадет снег за ночь, я, придя на работу, поскорее перелезаю во все грязное и, как Лев Толстой, с метелкой в руках, обмахиваю эстакаду. По белому полю мышки и птички развели следы - всякие, значит, пляски были у них на рассвете. Жаль заметать.

Тем временем в избушке растопили печку, можно и погреться, пока не пошел груз. Светоний. Волчье лицо Цезаря. А там теплушка - наши часы: десять. Дым, клубящиеся характеры Шекспира вылетают из трубы. То Макбет, то Ричард III. У нарисованного Егором человечка удались волосы - в виде домика на голове.

- Что ты живого человека к чорту посылаешь!

Нищий старик, судимый по пятому разу.

Лес совсем фиолетовый. Это от березы. Ее белый ствол на самом деле чернильный, и издали получается - сплошное море чернил.

Что такое лес?

Лес - это море, где, кто, куда...

Что такое лес?

Лес - это город, откуда, который, в котором...

Что такое лес?

Лес - это небо, благодаря чему, оттого что, за неимением, будто...

Что такое лес?

Лес - это лес.

V

Человек перед волей задумчиво говорит:

- Пива выпью... (долгая пауза). Колбаской закушу (пауза)..

...И переулки такие длинные, что идешь по ним целую вечность. И в каждом окне горит своя лампа.

Мне повезло, что мы жили неподалеку от Музея изобразительных искусств, и он сделался куском города моего детства, и подростком я бегал туда просто так посидеть в соседстве статуй и помечтать в одиночестве в каком-нибудь Итальянском дворике, где было так безлюдно и всегда царил полумрак, и этот дворик, и античный портик, особенно зимой, в сияющей изморози, остались потом на всю жизнь. И потом изобразительные искусства, в отличие от книг, несут с собой обстановку, в которой мы можем жить посреди произведений, как среди леса, проникаясь ими как общим фоном существования. Два места - куда бы мне хотелось пойти, по которым больше всего скучаю, и они как-то объединяются в памяти - лес и музей...

Когда мы вспоминаем о детстве, фигуры близких кажутся очень большими в соответствии с малым ростом и опытом ребенка. Но, вероятно, они еще больше и простираются до размеров вселенной, захватывая все вещи и приметы действительности, разделенной, допустим, на материн-скую и отцовскую половины, так что "Ореховая гора", например, была продолжением как бы отцовского тела, а в "Соснах" слышалась собственность матери.

Появление родного лица происходит не на фоне вещей, не имеющих к лицу отношения, но в их образование и развитие, проясняющее знакомые черточки до видимого единства. Не "мама идет по улице", но улица становится мамой, которая материализуется из состояния рассеяния, почему в любую минуту ее можно вызвать из мира, числящегося за нею так же, как ее платье или пальто. Ребенок кличет мать, как бы та ни была далека, в надежде, что эта всеобщая материнская одушевленность вещей просияет наконец очевидностью их внутренней сути - ее присутствием - стоит только позвать. Поэтому он не слишком удивится, если комната обернется матерью, или та, как солнце, выглянет из-за облака. И поэтому же воспоминания о милом лице незаметно принимают характер размытого, расплывающегося во все стороны, без края, повествования. Им ближе не портрет, но пейзаж - география родимого имени, вкрапленного повсюду и ждущего оклика.

А на завтра - сегодня был чудесный зимний день, совершенно розовый, как в детстве, в прекрасном равновесии снега, мороза и воздуха.

10 января 1970.

В одной научной статье говорится, что обычай петь на море существовал до недавнего времени у наших поморов, о чем свидетельствуют беломорский сказитель М. М. Коргуев и пудожский - Ф. А. Конашков. Оказывание былин, говорят, усмиряло стихии - отсюда история с гуслями и морским царем у Садко. Ту же магическую задачу имеет в виду распространенная в былинах концовка: "Синему морю на тишину, добрым людям на послушание".

Но если продолжить этот мысленный ряд, то можно заметить, что вода и пение вообще тесно связаны. Не оттого ли, не от воды ли столько песен - о лодке, о кораблике, начиная с "Мы на лодочке катались..." до "Белеет парус одинокий" и "Из-за острова на стрежень", так и ложащихся на музыку, на волну? Тон песен - протяжный, успокаивающий, независимо от словесного смысла, будь то бурное "Нелюдимо наше море " или обнадеживающее "Славное море - священный Байкал ". И я подумал, что песня так же связана с водной стихией, как сказка - с лесом, и лодка - с ладом, и поэтому Вейнемейнен или Гайавата строили лодку пением: это - устроение гармонии на море (ладьи - в предметном образе). Песня - лодка, которую мы пускаем плавать, чтобы установить тишину на волнах. И я подумал, что на воде вообще тянет петь (как в лесу - говорить шепотом), что мы и делаем практически - поем, не подозревая, что тем самым мы молимся Морскому Царю. И я не подозревал об этом, когда пел по пути на Кий-остров " А море бурное ревело и стонало ". На самом же деле я бессознательно пел о том, чтобы оно не ревело. И ничего не чувствовал, кроме "душевного подъема". Но этот подъем и толкает людей петь на воде - это и есть та самая подводная потребность-необходимость лада, регулирующего волны моря.

Многие древние традиции, проявляющиеся в фольклоре, живут в нас негласно и потому проявляются, что поддержаны изнутри нашей организацией, об устройстве которой мы не отдаем себе отчета, ну а древние в этом знали толк. Иначе не понятна стойкость этих традиций, существу-ющих, как пишут исследователи, с первобытных времен. Они бы просто не сохранились. Если бы они не поддерживались нашей нынешней психикой, уже не опирающейся, правда, ни на какую логику, ни на какие обряды, но тем не менее значащей и подсказывающей неслышно, что нужно, а что нельзя, - мы бы не помнили ни сказок, ни песен. Но природа сильнее доводов разума, и мы даже в официальном порядке шьем для покойников тапочки и приносим им цветы на могилку, хотя давно уже не пытаемся их оживить своим подношением, и поем о море и на море.

Ночь, когда родился Пророк, была необычайной:

Солнце еще не вставало, но мир уже озарило сияние.

Когда младенцем Пророк однажды от обиды заплакал,

Пришла от Господа весть, что плакать ему нельзя.

- Там, где одна слезинка из глаз твоих упадет,

Трава не сможет расти, земля иссохнет.

Исполняя волю Господню, он плакать перестал,

Лишь устами своими шептал: - Ла ила илла-л-ла.

Я начал собирать чеченские песни, по-видимому еще не записанные. Они несколько напоми-нают духовные стихи, арабская традиция мешается с местными преданиями и обычаями. Они удивительны несвойственными обыкновенно песне сложностью и гибкостью психологического рисунка. Все движется на полутонах и оттенках, и песня как бы поворачивается в своем течении, меняя значения, при монотонности общей мелодии, в которой господствует хоровое начало - с лирическим, однако, акцентом.

Следует учесть, что этот религиозный эпос, живой до сего дня и весьма обширный, разветвленный, обнимающий душу народа, складывался в Дагестане не ранее прошлого века, когда идеи ислама возродились в огне Шамиля. То есть почти на наших глазах происходит становление жанра, удаленное у других народов в необозримые времена.

Выспрашивая имена и детали, чтобы не ошибиться в смысле изложенных здесь событий, я почти не отходил от подстрочника и лишь немного упорядочил текст переложения - в надежде, что поэзия подлинника лучше сохранится в необработанном виде.

Когда Великого Пророка приблизилось время кончины,

Призвал, говорят, он к себе своего асхаба Билала,

Сказал он ему: - Настало время моей кончины,

Созови-ка в мечеть всех моих верных асхабов.

И Билал по его слову созвал это славное братство,

Объявив, что Пророк в мечеть их к себе приглашает,

С плачем асхабы собрались по его слову в мечети,

Читая молитвы и к Господу Богу взывая.

И став на то место, где всегда молитву читал он,

Пророк сказал им, к Господу Богу взывая:

- Жалел я вас, как жалеют отца и мать,

И как сестра страдает о брате, страдал я о вас*.

* Говоря но-нашему, Пророк свою любовь к ученикам сравнил бы с любовью родительской, но в Чечне любовь к отцу и матери стоит дороже, чем - к детям. И особенно почитается сильной и высокой любовь сестры к брату.

Скоро я преставлюсь, добрые мои асхабы.

Должен, любя вас, сегодня я с вами проститься.

Пусть теперь тот, кого я в жизни обидел,

Встанет и возьмет с меня долг - до наступления Судного дня.

Тогда встал, говорят, верный асхаб Укашат,

Сказав Пророку: - Мы были на Газавате,

Когда ты меня ударил. Если бы дважды и трижды

Не объявил ты нам свою просьбу, я бы не спросил с тебя долг.

И Пророк послал своего асхаба Билала,

Чтобы сходил он к Фатиме и принес ему розгу,

Фатима, услышав такое, заплакала, жалея Пророка:

- Кто посмеет себя ублажать, спрашивая долг с моего отца?!

И Билал-асхаб, говорят, передал розгу Пророку,

Пророк эту розгу передал асхабу Укашату,

И сказал Укашат: - Ты ударил меня по голому телу!

И Пророк тогда заворотил на спине рубаху.

Встал тогда Абу-Бакр, встали Умар и Усман,

И было ими сказано: - Если ты ударишь Пророка,

Кто тогда наши возмущенные сердца успокоит?

За старую обиду свою ты рассчитайся с нами.

Встали Хасан и Хусейн, и было ими сказано:

- Мы - сыновья Али, рожденные Фатимой.

Если нас ты ударишь, месть твоя совершится.

Долг получи ты у нас - чего тебе больше?

Тогда встал сам Муртазал-Али, и было им сказано:

- Если ты ударишь Пророка, кто наши сердца успокоит?

Если ты ударишь Пророка, куда ты сам денешься?

Вот за тело Пророка наши тебе тела!

Встал тогда Укашат, и было им сказано:

- Кто бы мог помыслить тебя ударить, Пророк?!

Стыд этот взял я на себя, убоявшись ада,

Дабы зрелище твоего тела святого спасло меня в будущей жизни.

Поражаюсь, как много мне дали отец и мать и как далеко продолжается их тихая жизнь во мне, пускай и не прямо. Как существуют в памяти какие-нибудь Жигули, Озерки, где они жили до моего рождения, никогда не виданные, да и бессмысленно, и уже неотвязные. Вспоминается храп отца - как охрана. Слыша его, я чувствовал себя защищенным. И запах его - охрана.

Сверхъестественно толстые, как морковины, пальцы. Взглянув на них какие грузы?! Но если белые и холеные - с толстой кожей? Но если - у тщедушного, у сморщенного словно философ-конторщик? Что исполнялось этими пальцами. Каждый - как хобот. При небольшой, в общем, ладошке...

...Предсказания обманывают гадателей, поскольку в расстановке событий те не принимают в сознание возможности проявления какой-то новой, не учтенной еще совершенно силы и опериру-ют знакомыми, актуальными именами. У Светония значится, что царствование Веспасиана (чей путь к императорской власти начался с Иудеи) было предуказано.

"На Востоке распространено было давнее и твердое убеждение, что судьбой назначено в эту пору выходцам из Иудеи завладеть миром. События показали, что относилось это к римскому императору; но иудеи, приняв предсказание на свой счет, возмутились, убили наместника, обратили в бегство даже консульского легата, явившегося из Сирии с подкреплениями, и отбили у него орла".

Забавно, как каждая сторона принимает благоприятные знаки на свой счет, в то время как во всемирной истории речь, вероятно, шла о незаметном тогда выдвижении нового царства - Христа. О том же у Тацита - по случаю осады Иерусалима Титом - читаем:

"Над городом стали являться знамения, которые народ этот, погрязший в суевериях, но не знающий религии, не умеет отводить ни с помощью жертвоприношений, ни очистительными обетами. На небе бились враждующие рати, багровым пламенем пылали мечи, низвергавшийся из тучи огонь кольцом охватывал храм. Внезапно двери святилища распахнулись, громовый, нечело-веческой силы голос возгласил: "Боги уходят", - и послышались шаги, удалявшиеся из храма. Но лишь немногим эти знамения внушали ужас; большинство полагалось на пророчество, записанное, как они верили, еще в древности их жрецами в священных книгах: как раз около этого времени Востоку предстояло якобы добиться могущества, а из Иудеи должны были выйти люди, предна-значенные господствовать над миром. Это туманное предсказание относилось к Веспасиану и Титу, но жители, как вообще свойственно людям, толковали пророчество в свою пользу, говорили, что это иудеям предстоит быть вознесенными на вершину славы и могущества, и никакие несчастья не могли заставить их увидеть правду".

Но каков самоуверенный, просвещенный Рим! И каков этот голос: "Боги уходят" - перемещение центров, культур и путей истории, начинающееся всегда - с храма!

...Что за сон привиделся мне вчера! Резкость в ощущении цвета и запаха оставляет уверен-ность, что в душе у нас выстроен дом, где давнопрошедшие образы сохраняются, как в музее, способные в любой момент оживать и возвращаться на прежнее место, продолжаясь уже вне времени, вне пространства, так что даже страшно таскать за собою этот запас. Цвет был зеленый, прозрачно-зеленый, похожий на камень, на кристалл, - чистый кусок затвердевшего цвета, излучавшегося у тебя из очей, но представленного теперь в каком-то отдельном значении - цвета. А следом за тем, безо всякой связи, тоже как абсолютное качество, приснился запах отца, столь отчетливо слышимый, что я его сразу узнал и подивился во сне точности ощущения, которое по памяти сейчас я не смог бы воспроизвести наяву. Неожиданность не в сюжете, подсказанном, по всей вероятности, моими дневными мыслями и письмами к тебе, но - в фактической очевидности образа и беспримерном соответствии этого призрачного материала - действительности. Если ду-ша прочнее вещей и держит их в себе так крепко, то, может быть, вещи тоже никогда не умрут?..

Что ребенку надо? - быть подле отца с матерью. Не так ли душа наша тоскует - когда и где?

В иконе Успения Пресвятой Богородицы, сколько помнится, Сын принимает на руки душу Матери. Беленькая фигурка похожа на спеленутого ребенка и дает нам повод представить, что душа в самом деле имеет детскую внешность.

Однако формально схема воспроизводит, могут возразить, не душу как таковую, но тело Богоматери, взятое вскоре на небо и обернутое в саван. Его малость объясняется, возможно, принятым в иконе соотношением величин физических и небесных. В целом же в композиции сомкнуты, как обычно, разные времена-повороты единого в общем События.

А все равно эта свечечка на руках так и тянет сказать: душа и дитя.

...Снег хорош еще тем, что идет ни к чему и дает лишь отдаленную, косвенную пользу. Снег безо всяких намерений. Не то, что дождь. Даже не то, что солнце. Он бескорыстен, бесцелен.

- Конь такой белый, что его и не видно, когда он по снегу скачет.

Чтобы написать что-нибудь стоящее, нужно быть абсолютно пустым.

Не устаю удивляться тому, как писатель ничего не знает, не помнит, не умеет, не может и этой немощностью своей - всем бессилием высказать что-либо путное - обращен ко всему свету, и только тогда он что-то может и знает.

Рисунки Матисса я люблю больше его живописи. В отличие от других художников, у которых рисунок вспомогателен и служит эскизом к картине, матиссовские картины всплывают в памяти эскизом к его рисункам, которые, как ни странно, идут дальше по тому же пути - чистого цвета.

...Измеряю жизнь количеством стрижки.

Мне нравится замедленность здешнего существования по сравнению с обычным ритмом жизни, которым, хотят - не хотят, руководствуются на воле, для того чтобы поспеть на автобус, на службу, в кино. Поэтому мысль в лагере течет как бы естественнее, без ухищрений разума кого-то опередить. Торопишься лишь в отдельных, локальных случаях, но в более обширном значении перестаешь спешить - (куда?). И бытие раскрывает шире свои голубые глазки.

Чему учит жизнь, так это быть благодарным. На стандартный вопрос - как поживаете? - в молодости отвечаешь: "ничего" (с оттенком - "неважно"), в зрелости : "нормально", в старости: "слава Богу".

Чтобы душа была тиха и чиста.

Из богослужебных текстов на праздник Успения Богоматери выяснилось все же, что на руках у Сына - душа. И еще прояснилась одна загадка: значимость этого праздника на Руси, отчего самым распространенным с древних времен храмом был у нас - Успенский. Более половины названий, если считать по кафедральным соборам, - Успенские*. Не несет ли Успение, помимо почитания Матери, признаки пасхального чуда, которому в Православии отводится первое место (в отличие от Запада, где во главе - Рождество)? Служебный праздничный текст, оказалось, протягивает ниточку - на Успение задостойник гласит (по староверческой записи - другого нет под руками): "Побеждаются естества уставы о тебе дево чистая, девствует борождество и живот обручает смерть, по рождестве дева и по смерти жива..."

* Еще много Преображенских, но сравнительно мало Рождественских (зато много - Рождества Богородицы), - по описи ранних веков.

Величайшее чудо на свете в том и состоит, что "побеждаются естества уставы" - смерть попирается и в гробе и в семени. Почти как на Пасху Христову - "живот обручает смерть", знаменуя воскресение-вознесение Пресвятой Богородицы. Как же не праздновать нам это двойное чудо, двойную победу над уставами естества!..

Ты заступница святая,

Ты родная наша мать,

Не по тебе ли, дорогая,

Нам придется пострадать?

Ты жалела всех нас, грешных,

И воспитала, как дитя.

Пришло времечко такое

Мы забыли про тебя.

В чуткий звон ты ударяла,

Каждый день во храм звала.

Отчего же, дорогая,

Ты стоишь, как сирота?

Куда делась, куда скрылась

Вся земная красота?

Ты отворь ко храму двери,

Возбуди наши сердца,

Мы не видим, мы не слышим

Божье слово никогда.

(Духовный стих)

Недавно в статье М. А. Ильина "О единстве домонгольского русского зодчества" была сделана попытка разграничить византийский и русские храмы на принципиальной основе разного миросоз-нания, а не по формальным частностям, как это делается обычно. А именно, сопоставляя Софию Киевскую, выполненную в византийской традиции, с Софией Новгородской и последовавшими за нею постройками, автор показывает, как переместился акцент с внутреннего пространства на внешнюю форму храма, повлекший русскую архитектуру по пути декоративизма, что увенчалось собором Василия Блаженного в Москве.

Все это похоже на правду. Киевская София смотрится у нас одиноко, выделяясь и своим глубоким внутренним дыханием, и внешней непрезентабельностью по сравнению с собственно русскими формами. Вопрос мотивы. Русская церковная архитектура, по Ильину, вернулась к язычеству. И хотя никаких сведений о том, как выглядел и что представлял собою славянский языческий храм, мы не имеем, Ильин полагает, что внешняя форма там играла первостепенную роль, поскольку все эти святилища служили объектом поклонения и, значит, были рассчитаны на внешнее восприятие.

"Можно думать, что введение на Руси христианства не изменило отношение к сакральному сооружению. Именно по этой причине внутренняя пространственность византийского храма, взятого за образец, утратила свои свойства, в то время как внимание к внешней архитектурной форме сильнейшим образом возросло. Иными словами, в XII в. наши предки как бы вернулись к древнему пониманию архитектуры культового сооружения. Правда, христианский храм был рассчитан уже на внутреннее богослужение, он стал доступнее для рядовых прихожан, но все же в его архитектуре продолжала сказываться идея, восходящая к глубокой древности - идея храма как объекта поклонения, как местопребывание божества. Подобное отношение к храму и опреде-лило известную безучастность и равнодушие зодчих к разработке внутреннего пространства и, наоборот, их повышенное внимание к внешней архитектурной форме. Последняя, как конкретная материальность, была ближе практическому мышлению русского человека эпохи средневековья, нежели достаточно абстрактное, скорее ощущаемое, нежели видимое, внутреннее пространство храма, отвечавшее абстрактному пониманию божества византийскими схоластами и мистиками".

Любят ученые люди поворачивать русский народ к язычеству. Для атеистов язычество все же приятнее христианства. Этим объясняется, между прочим, ни с чем не сравнимый, еще в XIX веке, успех "Слова о полку Игореве" - за счет всей христианской литературы Древней Руси. А не менее яркий и самобытный, чем "Слово", Киево-Печерский Патерик - забыт. Но если даже согласиться на языческую традицию в русском православном народе, то в сфере церковного строительства она выражалась больше отталкиванием от опасных соблазнов, нежели возвращени-ем к старым и еще влиятельным идолам (как чорта предпочитали не изображать на Святой Руси, оттого что слишком реально представляли его и боялись).

Что же касается храма как объекта поклонения и местопребывания божества, то нет причин таковому непременно облекаться во внешнее великолепие. Это было бы слишком просто и грубо. Напротив, здесь скорее напрашивается иной подход - влечение к заведомой скромности и нивелированности вместилища. Так, еврейская скиния, очевидно, не блистала роскошью формы. Присутствие Бога на земле ознаменовано по преимуществу тайной, сокровенностью места. "Господь сказал, что Он благоволит обитать во мгле..." (Третья книга Царств, 8, 12). Есть много поводов думать, что и у нас языческие святилища-капища, именно как объект поклонения и местопребывание божества, обыкновенно не бросались в глаза красотою внешней разделки. Должно быть, идолы жили в лесу, в пещере, в ямке - сокровенно, невзрачно.

Иное дело христианский храм на Руси, в котором преобладание архитектурной формы над внутренней пространственностью, возможно, крепче всего зиждилось на нашей излюбленной, национальной религиозной идее Покрова, несшей в себе не языческое, но до конца православное, хоть и русское, понимание. Русская церковь - Покров. Внутри - не бесконечность пространства, не космос, не гармония сфер, но прежде всего - тепло, защита, уютность. Наши предки имели обычай греться в церкви, хранить казну, спасаться от злой осады. Войти в русский храм - в этом есть что-то от того, как мы влезаем под одеяло, накидываем шубу на голову. А шуба та - с Божьего плеча, и внешне ей, как Покрову, надлежит цвести и блистать. Небо в звездах - строя собор, мы укутываемся в звездное небо, одеваемся в снежные ризы зимы, в растительное переполнение лета - мироздание (ибо всякий храм мироздание) расстилаем покровом, ковром. Преимущественная декоративность русской архитектуры - отсюда (иногда в ущерб конструктив-ности): не как построить, а чем укрыться.

Русской идее Покрова, отраженной в церковном зодчестве, созвучно (по внутренней уютности и интимности этой идеи) следующее признание - у Лескова в рассказе "На краю света" (речь идет о чувстве Божьего покровительства, которое в рассказе Лескова переживает мальчик, спрятавшись в бане, под полок, от грозившего ему наказания):

"- Да ведь как я, Владыко, Его чувствовал-то! Как пришел Он, батюшка мой, отрадненький! удивил и обрадовал. Сам суди: всей вселенной Он не в обхват, а, видя ребячью скорбь, под банный полочек к мальчонке подполз в дусе хлада тонка и за пазушкой обитал...

Я должен признаться, что я более всяких представлений о божестве люблю этого нашего русского Бога, который творит себе обитель "за пазушкой". Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны тем, что и Бога через них знаем, а не они нам Его открыли; - не в их пышном византийстве мы обрели Его в дыме каждений, а Он у нас свой, притоманный* и по-нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе хлада тонка проникает, и за теплой пазухой голубком приоборкается".

* собственный, домашний.

Здесь, конечно, автор не удержался, чтобы в русском смирении не превознестись перед "пышным византийством". Пышности и у нас хватало. Но если взять эту "пазушку", разукрасить ее сверху с пониманием, кто укрывает, мы и получим нашу искомую архитектурную форму - Покрова.

Тихонечко вздохнем, раскинем мыслями и попишем еще... Отпуст - "Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко", положенный на слова Симеона, читается ежедневно в конце, завершая вечернюю службу. Спрашивается - зачем, если Симеон, произнеся это, умер, а мы живы? Затем, говорят, что служба подразумевает отход ко сну, окончание дневного пути. Символика ночи и сна подобна символике смерти. Отпуст это учел.

Почему смерть приходит чаще всего весной, а также - на рассвете? Ведь ей соответствует ночь и зима. А рассвет и весна - начало цикла, вступив в который, человек, умерший зимой и ночью, обнаруживает свою ненужность, отсутствие. Он не выживает в начале нового цикла, потому что его жизнь завершилась раньше, в конце прошедшего круга, и этот час уже лишний. Начинается следующий день, без него, и тогда он уходит.

Полнота дня, бездонность ночи, и только вечер какой-то ни то ни се.

4 марта 1970.

И как маятник - по талому снегу - работая руками, ногами, гимнастика, чтобы дольше прожить, неуклюже и упрямо, как нанятый, ходит убийца Блюхера.

Из чеченских песен.

Руками мельницу крутя, устами Коран читая,

Умом обозревая прочитанное,

Сидела, говорят, однажды дочь великого отца Фатима.

- Мир тебе, о дочь великого отца Фатима!

Склоняясь над нею, сказал Ангел Смерти Мулкулмот.

- Мир и тебе, о Ангел Смерти Мулкулмот!

Случаен ли твой приход, или ты прибыл по делу?

- Не случаен приход мой, по делу я прибыл к тебе:

Нынче по воле Аллаха настало время твое.

- Ногти на руках и ногах моих я еще не постригла,

Хасана и Хусейна не уложила я спать, накормив,

И мужа моего Муртазал-Али нету дома.

- Пусть ногти на руках и ногах твоих я, вернувшись, застану постриженными,

Хасана и Хусейна уложи ты спать, накормив,

А за мужем твоим Муртазал-Али я отправляюсь сам.

В горной пещере, восседающим со святыми в совете,

Нашел он мужа Фатимы Муртазал-Али.

- Мир тебе, о Муртазал-Али!

- Мир и тебе, о Ангел Смерти Мулкулмот!

Случаен ли твой приход, или ты прибыл по делу?

- Не случаен приход мой, по делу я прибыл:

По воле Аллаха пришел я за душою Фатимы.

- О Господи Боже, дочь великого отца Фатима,

Кто обмоет тело твое?

- О Господи Боже, Муртазал-Али,

Обмоют тело мое райские девы.

- О Господи Боже, дочь великого отца Фатима,

Где возьму я материю сшить тебе саван?

- О Господи Боже, Муртазал-Али,

Саван сошьет мне Ангел Джабраил.

- О Господи Боже, дочь великого отца Фатима,

Кому поручу я нести носилки с телом твоим?

- О Господи Боже, Муртазал-Али,

Носилки мои понесут райские девы.

- О Господи Боже, дочь великого отца Фатима,

Кому поручу я выкопать могилу тебе?

- О Господи Боже, Муртазал-Али,

Могилу мне выроет Ангел Джабраил.

В этой песне, столь целомудренно поддерживающей равновесие между святостью и человеч-ностью, сыновья Фатимы Хасан и Хусейн представлены маленькими детьми. В предыдущей песне о смерти Магомета, то есть - о событии более раннем по времени, те же Хасан и Хусейн выступа-ют взрослыми мужами. Восхитительна эта бездумная и порывистая расторопность искусства, строго преследуя истину, свободно перестраивать факты в зависимости от правды конкретного места и времени. В день смерти Фатимы ее сыновьям пускай они давно уже выросли - подобает оставаться детьми. Вспомним замечание Гете о правоте Шекспира, то наделявшего леди Макбет детьми, то в зависимости от характера монолога - изображавшего леди Макбет бездетной. Так же делал Рубенс в ландшафте с одним источником света, бросающим двоякие тени в противоположные стороны.

Как заискивают старики у молодых и здоровых: поговорить хоть немного. Снимет шапку, пожелает здоровья. - Ну как, - спросит, - заработок, сколько на харчи и что остается? - Как будто ему интересно. А ему все равно заработок, харчи. Нужно перемолвиться, поддержать себя сознанием, что он в силе еще, пускай с костылями, но тоже живой и в жизни все понимает. Как настоящий, как взрослый.

- Теперь девке - и платье купи, и брюки - купи!..

(О модах)

- Рубашка на нем - центровая!

- Портсигар - пластмассовый: положишь сигарету - дырку прожгет.

- Шарфик с этикеткой.

- И по культуре он выделялся. Разговор такой, сами понимаете. Перстень на нем золотой, с большим камнем. Шофер первого класса.

- Васек пищит.

(О кошке)

- У меня к кошкам серое отношение.

- Какие события разворачиваются? А вот какие.

- В 38-ом году захожу я в магазин, беру поллитру - нет, взял я две четвертинки, помню...

- Тары-бары, сараи-амбары.

- Закрой кашеглотатель!

- До сих пор не могу вложить себе в рамки, как все это произошло...

- А он каким-то способом остался жив.

- Тут не зависит от головы.

- Инстинкт свое играет.

- Ну, конечно, внутри у меня все волнуется, а на лице ничего не видно. Говорю: ноги мои, ноги, несите мою задницу!

- До гробовой доски наших детей!

По радио - женский смех. Как соловьиное пение. Ни от чего. Женщины любят смеяться. И даже существует особый сорт - хохотуши. Есть в этом что-то непостижимое. Холодное. Смеять-ся ни от чего. Это, наверное, какой-то физиологический смех. Как щекотка. Смех в отсутствии юмора. Как внешний раздражитель.

Зато как вполне прекрасна беспомощная косолапость детей. И во сне мы тоже часто спим косолапо, пятками врозь, уткнув коленки...

За эти годы так устал от людей, что, бывает, зайдешь в секцию, и по телу физически, волнами разливается блаженство: она - пуста!..

Но что меня выводит из себя, так это - ноги. Когда человек молчит, болтают ноги. Они притоптывают в такт радиопередаче, и без такта, просто так, у глухонемого ноги ораторствуют. Не посидят ни минуты спокойно. Тело спит, а ноги беснуются. Тело лежит на лавке, а одна нога сползла на пол, осмотрелась, освоилась и начинает выбивать чечетку. Узнаю - по ногам. Вон знакомый ботинок, а вон - сапог. Каждый топочет свое. Солдаты. Мало им шума, подавай барабаны. Чтобы читать и писать, мне хочется быть глухим.

...Космография Средних Веков прекрасно представлена в душеполезной повести Никодима, типикариса Соловецкого, - "О некоем брате". Там Архистратиг Михаил водит душу грешного монаха по небу и преисподней, а тот затем чистосердечно повествует братии обо всем увиденном. Сперва они поднимаются, минуя облака, и выше - твердь ледовидную, и выше - воды, лежащие над твердью и облаками, пока не достигают небес, расступающихся, чтобы открыть им зрелище неизреченного света. Потом они опускаются на землю и под землю, проходят нижние воды, лежащие под землей, и попадают в темную область неподалеку от адского пламени. Там несчастный монах молит отпустить его на покаяние, и по знаку Архистратига разом распахиваются все этажи Вселенной:

"...И возвед очи свои выспрь, и абие разступися вода и земля горе, разступишася же облацы и твердь и воды, яже выспрь, и небеса якоже трубою вверх. Архангел же горе зря, такоже и аз воззрех, и видех вверх, яко трубою, даже до онаго неизреченнаго света, его же прежде на небеси видех, не слышах же его глаголюща что".

Разверзшееся трубою пространство являет точную копию обратной перспективы в иконе. Да и все описание очень похоже на композицию Страшного Суда.

Вообще большие пространства - небо, поле - открываются даже в нашей действительности скорее в обратной, нежели в прямой перспективе. Мы-то крохотные, а пространство громадное и, чем дальше, тем больше и шире выспрь. Раструб трубы разверзается вдаль, и, чтобы передать эту трубную музыку, приходится и ближние вещи разворачивать в том же ракурсе: из подземных глубин - к неизреченному свету.

...Если католичество живет и дышит под знаком Отца, если протестантизм отдает предпочте-ние Сыну, то православие вольно или невольно ставит акцент на третьем сочлене Троицы - на Св. Духе. Образ Пресвятой Троицы (недейственный без третьего Лица) приобрел у нас особый авторитет, как и праздник Троицы, приуроченный ко дню сошествия Св. Духа. Поэтому и спор о "Филиокве" ("и от Сына"), введенном на Западе в дополнение к Символу веры, был столь суров, радикален, что повлек разделение Восточной и Западной церквей. Православие в этом пункте усматривало умаление Св. Духа, который в новой редакции оказывался как бы ниже второй ипостаси - Сына.

С этим незначительным, на современный взгляд, эпизодом - смещением акцента в пользу Св. Духа связано очень многое в религиозной и исторической жизни России: и то, что от Троице-Сергиевой лавры пошла Московская Русь, и что самой знаменитой русской иконой оказалась рублевская Троица, и что повелось у нас старчество, и был Серафим Саровский...

Наша русская чувственность в отношении к чуду, иконам, мощам, обрядам питается осязате-льным, вплоть до магических импульсов, приятием Духа Святаго, Господа животворящего. Его разлитие в мире, приуроченное иной раз к часу праздника-таинства (Крещения, Троицы, Пасхи Христовой), вовлекает всю тварь и плоть земную в круг духовных стяжаний. "Языческие" и "пантеистические" смещения в русском христианском сознании в основе своей православны: Дух мы склонны воспринимать столь же реально, как плоть.

Религия Св. Духа как-то отвечает нашим национальным физиономическим чертам - природ-ной бесформенности (которую со стороны ошибочно принимают за дикость или за молодость нации), текучести, аморфности, готовности войти в любую форму (придите и володейте нами), нашим порокам или талантам мыслить и жить артистически при неумении налаживать повседнев-ную жизнь как что-то вполне серьезное (зачем? кому это нужно? надолго ли? надоело! сойдет и так!). В этом смысле Россия - самая благоприятная почва для опыта и фантазий художника, хотя его жизненная судьба бывает подчас ужасна.

От духа - мы чутки ко всяким идейным веяниям, настолько, что в какой-то момент теряем язык и лицо и становимся немцами, французами, евреями, и, опомнившись, из духовного плена бросаемся в противоположную крайность, закостеневаем в подозрительности и низколобой вражде ко всему иноземному. Слово - не воробей, вылетит - не поймаешь. Слово для нас настолько весомо (духовно), что заключает материальную силу, требуя охраны, цензуры. Мы - консерваторы, оттого что мы - нигилисты, и одно оборачивается другим и замещает другое в истории. Но все это оттого, что Дух веет, где хочет, и, чтобы нас не сдуло, мы, едва отлетит он, застываем коростой обряда, льдом формализма, буквой указа, стандарта. Мы держимся за форму, потому что нам не хватает формы; пожалуй, это единственное, чего нам не хватает; у нас не было и не может быть иерархии или структуры (для этого мы слишком духовны), и мы свободно циркулируем из нигилизма в консерватизм и обратно.

Отсюда же в искусстве - разительное отсутствие скульптуры (может быть, больше других искусств предполагающей осознание формы) - это при нашей-то телесности, "идолопоклонстве", при всех запасах Эллады (кстати, не возродивших скульптуры и на православно-византийской основе). Мы восполнили этот пробел разлитием песни и живописи (течет). К ним подверстывают-ся (при соблюдении чина) нарушение иерархии жанров, вечная жажда русских авторов написать вместо романа евангелие, наши вечные нелады со строгими литературными рамками, неразвитость новеллы и фабулы, аморфность прозы и драмы - духовное переполнение речи... Нам до смешного хочется сразу сказать обо всем.

Отчасти те же черты проявились уже в Византии. Западному: сюзерен и вассалы - противостояло восточное: государь и холопы. От государя ожидается не гарантия (закон), но амнистия (милость, отпущение грехов). Царь, как Божий наместник, не нуждается в доказательст-вах, перед ним все равны, как перед Богом (холопы): на практике - произвол, в идее (в духе) - Царство Божие на земле. Отсутствует лестница ценностей, абсолютный верх и абсолютный низ (при случае они могут поменяться местами), все держится на одном обожествленном лице Базилевса. Кого хочет милует, кого хочет казнит, сам едва передвигаясь под тяжестью одежд и регалий (короста роскоши вместо формы), выстаивая часами положенный караул - представи-тельный манекен Божества, нет его выше, страшнее - нет бессильнее, ткни его пальцем - никто (только Символ). По бесформенному полю скачут, как блохи, выскочки, из рабов в императоры, из грязи в князи, самозванцы, кликуши, прорывы смуты, состояние катастрофы граничит с вершиной могущества.

Худо ли это? Для быта, может быть, худо, для Духа - вполне приемлемо (более, чем западная комфортабельная форма, законность).

Средневековым огородам Европы противостоит на Востоке равнина, на которой люди под ветром жмутся друг к другу - равны, доступны, общительны, земляки и соседи. Земляк! Кто не земляк? (Даже косоглазый на вахте казах и киргиз - землячки!) Какое емкое слово! Родство не по крови, по месту жительства, а место то простирается по всей евразийской равнине. Нет, дом мой - не крепость (крепость лишь в духе). Одушевленная материальность земля. Даже не семья - добрососедская грязь и тепло бока, панибратство вперемешку с предательством, всеобъемлющее слово "земляк", круглый храм с мирообъемлющим куполом.

"Идеалом семейных отношений в Византии, - пишет современный ученый, была не римская неограниченная и беспрекословная отцовская власть, но неразрывная духовная близость супругов: "словно не две души у них, а одна"".

Прочел, и словно опять повеяло Духом. Земное, отдаленное эхо к духовным упражнениям старцев. "Повесть о Петре и Февронии" - ее можно включить в первую пятерку произведений Древней Руси - вместо Тристана с Изольдой (с их готическим томлением и поисками возлюблен-ной, с вечным вожделением достичь недостижимое - Фауст), взамен куртуазной лирики, рыцарс-кой (а lа шпиль) страсти к даме. Почти старосветские помещики, Адам и Ева, чье мещанское счастье освящено и облагорожено тем, что утлое гнездышко вьется посреди пустыни и губитель-ных вихрей, когда духи с цепей сорвались, и плывет по житейским волнам последним ковчегом, прибежищем человека. И какая редчайшая связь иконописания и сказки, обычно идущих поодаль друг от друга, а тут вдруг сошедшихся на любви к мудрой жене. Я не знаю сильнее произведения, посвященного узам супружества, чем "Повесть о Петре и Февронии", вся перевитая нитью судьбы и пряжи, от встречи до последнего вздоха, до точки, поставленной иглою Февронии, которую та перед смертью воткнула в недошитый воздух и обернула старательно ниткой, - как сподобился автор не упустить эту нитку, иголку в стоге сена, в тексте их совместного жития и успения?..

...Все идет колесом, через запятую - солнечные дни, сигареты в ярких обложках, твое бледное личико в окне вагона, просохшие тропки и снег в запретке.

10 апреля 1970.

- И гром уже прогремел над голым лесом.

(В ознаменование засухи)

- Внезапно смертный.

- Поручись за него в трех экземплярах.

- Кирюха, которого по суду расстреляли.

- Спалился на пересылке.

- А ему уже четвертак корячился.

- Каждому понятно - как 12 часов ночи.

- ...Чем быть в тягость. Я лучше исчезну, как привидение.

- Пустыня, где даже красный камень не растет.

- От роду двадцать лет, а кровь не греет!

- Мать уже старушка, но чувствует себя ничего еще.

- Я был тогда совсем клопом.

- Как я его любил! Как маленького пацана! Поднимешь рамку - на пятьсот метров бьет без промаха!

(Револьвер)

- Была у меня девка. И я думал: нету ей счастья, и мне нету счастья. И не какая-нибудь профура. Рыжеватенькая. Вот такого росточка. Но характер!..

- Баба такая, что не дает выпить. Ну, я ему устраивал...

- Дети у них - Игорек и Валерка.

- Драться я не люблю. Безнравственно - раз. Судить будут - два. В-третьих, человек все-таки. Жалко как-то...

- А ты не возникай!

Приятный разговор о лошади, которую надо кормить, потому что она нам возит обед, а сама худая. Но мы-то, где можем, мы должны быть справедливыми?!..

У лошадей всегда непроницаемое выражение. Они и смеются и плачут с невозмутимым видом. Но мимика у лошади переселилась в ушки. Ни минуты не постоят - так и скачут, и крутятся, и сигналят в разные стороны.

Одно удовольствие на них смотреть. Этакая подвижность на уныло-меланхолическом, немного брезгливом фоне морды. А вся душа в ушах тревожная и певучая.

Мы со страстной субботы твердо перешли на тепло. Об этом вернее всех оповестили пчелы. - Пчелы прилетели - значит, зима уже не вернется! - это я услышал три дня назад и удивился сочетанию: грачи прилетели. Только пчелы тверже.

По радио передали, что Тур Хейердал отправляется в плаванье на папирусной лодке "Ра-2". И ты, Брут? А если бы ему предложили ехать по какому-нибудь арабскому маршруту, он, что, свою машину назвал бы "Аллах-4"?!

Подошел золотарь Толик и начал мне рассказывать, сколько бочек нечистот он вывез за прошлый месяц. Надо же с кем-то поделиться.

- Чеши по Чехову! (в смысле - ври, заливай).

Зато птички разговаривают по-старинному, и, слушая их, убеждаешься, что существует птичий язык, в изучении которого когда-то и состояла самая большая наука. Тут один друг видел хороший сон (ему вообще везет на интересные сны). Будто сидит на окне птица с длинным клювом, и он ей говорит, как это бывает у нас в общении со всякой живностью: - Ты меня не бойся! - А птица вдруг отвечает: - А я и не боюсь!

И с этого у них начался разговор, чем-то замечательно-важный, смысл которого, к сожалению, он забыл.

...У меня на тумбочке (чуть было не сказал - на балконе) стоит букет полевых цветов. Сегодня мы ели салат из одуванчиков. И вот уже лето проехало на тройке гнедых коней: Июнь, Июль, Август.

7 мая 1970.

Холодно. Идут тучи, похожие на копоть и дым пожаров. Картина неба дает простор полю древних сражений. Не на этом ли покоилась вера в Перуна, когда человек чаще смотрел вверх и видел на небе знамения столь же отчетливо, как мы в темноте на экране смотрим кинохронику? Перун, разумеется, связан не с обособленным фактом грома и молнии, но с общим контекстом неба - со зловещим воинством туч, ведущим осаду заоблачных городов-крепостей, с периодическими сдвигами в Солнце, Луне и звездах, более разительными в ту пору, когда земля лежала в сырой неподвижности и только небо, испещренное кометами и зарницами, стояло, кажется, ближе к динамике исторической фабулы, чем к косности природы.

У Авраамия Палицына в Сказании об осаде поляками Троице-Сергиевой лавры с точностью в описи всех попаданий представлен артиллерийский обстрел. Ядра исполняют роль экскурсовода - по святым местам. "Во время же псалмопениа внезапу ядро удари в большой колокол, и сплыв в олтарное окно святыя Троица, и проби в деисусе у архистратига Михаила деку подле праваго крыла. И ударися то ядро по столпу сколзь от левого крылоса и сплы в стену, отшибесе в насвещ-ник пред образом святыя живоначальныя Троица (уж не Андрея ли Рублева?!) и наязви свещник, и отразися в левой крылос и развалися. В той же час иное ядро про-рази железныя двери с полуден-ныя страны у церкви живоначалныя Троица и проби деку местнаго образа великаго чюдотворца Николы выше левого плеча подле венца; за иконою же ядро не объявися".

Замедленная и старательно подсчитанная архитектоника ударов делает в тексте погоду и создает своего рода чертеж фиксированных перетяжек, скрепляющих войну и икону, историю и живоначальную Троицу. Так пишется протокол на месте убийства - с подробным перечнем всех нанесенных телу увечий. Драматизм события усугубляется тем обстоятельством, что обстрел ведется не когда-нибудь, а 8 ноября, в день Собора Архангела Михаила, в момент праздничной службы, по молящимся, просящим защиты у тех же икон, по которым стреляют. И мы не знаем, читая, куда качнется и перевесит качание ядра-маятника и что ужаснее: то, что Архистратиг Михаил молча сносит удары (не может, не хочет ответить?!), или то, что нагнетаемое врагом святотатство отзовется с гаком, - и сами качаемся между надеждой и общим плачем, прервавшим церковную службу.

В тот же день ядром оторвало ногу у клирика Корнилия, шедшего к службе в эту же церковь, и он, кончаясь на паперти, предрекал, что Архангел не оставит без отмщения кровь православных. Тоже старице оторвало руку терпят и люди, и доски икон, и в этом терпении ожидания нарастают волны осады.

Но обстрел 8 ноября 1608 г. имеет и более дальний прицел, занимая центральное место в повествовании Палицына, которое завязалось тоже с двойной динамики иконы - истории. Уговаривая Бориса на царство, посмели вынести чудотворный Смоленский образ Пресвятой Богородицы из Девичьего монастыря - ради узурпатора. "Двигнут бысть той образ нелепо, двигнута же и Росия бысть нелепо".

С этого сдвига иконы и начинается Смута.

Чудов монастырь, откуда вышел Самозванец, посвящен был чуду в Хонех или, как его еще называют, чуду Архангела Михаила, обратившего речной поток под землю. Тогда тот поток как бы вновь вышел из-под земли и разлился по стране, и нужен был снова приступ Архангела Михаила, чтобы успокоить чудовище из чудова монастыря. Как все связано, как все значаще!..

В главе о добывании дров, которые находились за пределами крепости и требовали немалых жертв, Авраамий Палицын внезапно переходит на рифмованную прозу: "...Иде же режем бываше младый прут, ту растерзаем бываше человеческий труп. ...Текущим же на лютый сей добыток дров, тогда готовляшеся им вечный гроб" и т.п.

Любопытно, что именно этот эпизод повлек рифмовку. Очевидно, пикантность ситуации: за дрова платили жизнью - обернула мысли рассказчика не то что бы в игривую, но в затейливую, хитроумную форму и повела к сближению этих рядов - дрова и трупы. Напрашивается вывод, что рифма вообще любит связывать не близкие, но далекие вещи и в качестве условия требует перца, предполагает некую парадоксальность суждений, игру ума, - недаром у Пушкина рифма фигурирует как признак остроумия.

Сравнивая искусство светское и религиозное, можно заметить, что, хотя первое как будто свободнее чувствует себя искусством и предается разнообразным утехам, второе, даже отказавшись от художественных задач в собственном смысле слова, на практике оказывается искусством в квадрате и несет на себе двойную эстетическую печать. Ибо мир оно склонно принимать за икону и давать ей подчеркнуто образное истолкование. Любой факт в его свете обретает двойное, а то и тройное значение, переносный смысл сгущается, взаимодействие идеи с материей принимает более гибкие и затейливые очертания, и если всякое искусство есть игра с жизнью, то там, где жизнь поминутно сверкает отблесками горней игры, искусство вдвойне играет, внося бездну движения в самые вялые формы. Ничего плоского. Все восходит-нисходит, и всякая мелочь значительна, а отвлеченное предметно, и все, к чему ни притрагивается взгляд художника, воодушевляется сознанием своего места под солнцем, и тянется к нему, и бросает глубокую тень.

Не потому ли иные великие произведения, давно потерявшие связь с религиозной традицией, типа "Фауста" Гете или "Войны и мира", - также прибегали к верхнему освещению? Стоит отнять у "Гамлета" тень его отца, как он тотчас исчахнет.

...Опять эта потеря места во времени. Всегда либо позже, либо раньше времени скажешь. Вот и возраст - спросят: сколько лет? - задумаюсь и не сразу отвечу: надо припомнить, подсчитать. Где-то около сорока - сорока пяти представляю, но где именно - сразу сказать нелегко. И с числами в письмах - как-то вдруг вздрогнешь, опомнишься: одиннадцатое июня?!

11 июня 1970

Все хотелось поглубже вздохнуть и очнуться от сна - к какой-то высшей жизни.

Писать нужно так, чтобы сначала, с первых абзацев, отрезать себе путь к отступлению и жить уже по закону предложенного сцепления слов, как единственного пространства, которое ты имеешь в наличии, не давая потачек надеждам на какой-то другой свет, кроме этого, довлеющего себе текста, который отныне всецело распоряжается сюжетом и речью и должен отринуть все задние мысли с порога и сжечь все корабли, чтобы действовать с несвойственной тебе самоуверен-ностью. Творчество - это отчаянная постановка вопроса: жить или не жить?

Поезд мчался с большой быстротою,

Рассекая морозный туман...

Та же прекрасная определенность - в формуле, которой пользуются обычно блатные:

- Держу проезд. (Вместо - еду.)

Слово должно звучать солидно. Литературный язык - это солидная по преимуществу речь. В "Истории франков" Григория Турского есть такой эпизод. Беглецы под покровом ночи укрывают-ся в лесу. Они третью ночь уже ускользают от погони, не евши. "Но тут по воле Божией они нашли дерево с обильными плодами, называемое в просторечии сливой. Поев и несколько восстановив силы, они отправились далее, держа путь в Шампань. Во время этого пути они услышали цокот скачущих лошадей и воскликнули: "Бросимся на землю, чтобы нас не увидели приближающиеся сюда люди!" К счастью их, тут оказался большой куст ежевики, за него-то они и легли с обнаженными мечами, чтобы, если их заметят, отбиваться от недобрых людей. Когда же и те всадники подошли к этому месту и остановились около ежевичного куста, то один из них, пока лошади мочились, промолвил:"Беда! сбежали эти мерзавцы, и никак их не найти!.."".

Три удара. Слива, столь чудесная, что, по обыкновению называя ее, следует извиниться: слива. Куст ежевики, столь неотразимо-живой, что, укрываясь за ним, можно подробно и долго - для ясности читающих переговариваться о том, почему мы так основательно прячемся. В-третьих, пока лошади мочились, вся эта детективная сцена стала вполне достоверной.

Я влюблен в такие куски чистопородной, зернистой прозы. Из них можно было бы составить коллекцию, вроде минералов и камней, что хранились у отца в подвале в тех желтоватых ящиках. Ах, Боже мой, я их помню до сих пор - по запаху. Камни - по запаху. Они так остро и пряно пахли, те камни...

...В принципе только чудо достойно того, чтобы о нем писать, - и это знает сказка. И если уж мы взялись рассказывать обыкновенные вещи, они должны воскреснуть в сверхъестественном освещении. У повествовательной речи всегда вот такие глаза.

Двум закадычным друзьям в побеге встречается на вокзале красавица и приглашает на квартиру отужинать. Следует описание роскошного стола с взлелеянной Атлантикой сельдью и широким выбором вин. Потом хозяйка предлагает гостям снять карту. Красная? - тому отдается. Черная карта? смерть. Вариант Клеопатры. Друзья переглядываются (оба уже влюблены), наконец, благородный герой, секунду поколебавшись, решается... Черная карта! Туз!! И вдруг рассказчик спрашивает - в тот роковой момент, когда все свесились с нар и вытаращились на черную карту: - У кого закурить найдется? - И эта остановка над пропастью развязывает кисет у самого нещедрого зрителя - его торопят, давай-давай, делать нечего, черная карта и он лезет со вздохом за пазуху, тогда как автор небрежным движением сворачивает табак и неспеша, теат-рально затягивается, срочно соображая, как вывести из-под удара поставленного на карту героя.

Что представляло собой в исходе драгоценное изделие и что оно значило когда-то по высшему смыслу и классу? - дает понять нам Павел Диакон в "Истории лангобардов". Речь в данном случае пойдет о короле франков Гунтрамне, жившем в VI веке и известном своими добрыми порядками и миролюбием.

"Случилось ему однажды быть в лесу на охоте, и, как это обыкновенно бывает, его спутники разбежались в разные стороны, а сам он остался только с одним самым верным ему человеком; тут стал одолевать его сильный сон и он, склонив голову на колени своего спутника, крепко заснул. И вот выползло из его рта маленькое существо, вроде ящерицы, и стало пытаться переползти узкий ручей, протекавший поблизости. Тогда тот, на коленях которого отдыхал король, вынул свой меч из ножен, протянул его над ручьем, и по нему эта ящерица, о которой я говорю, перебралась на другую сторону. Потом она заползла в какую-то неглубокую щель в горе и, спустя некоторое время, выползла оттуда, перешла по мечу через упомянутый ручей и опять скользнула в рот Гунтрамну, откуда вышла. Гунтрамн, проснувшись, рассказал, что он видел чудесное видение. Он говорил, что привиделось ему во сне, будто перешел он по железному мосту реку и, взобравшись на какую-то гору, нашел там огромную кучу золота. Тот же, у кого на коленях лежала голова спящего короля, в свою очередь рассказал ему по порядку, что он видел. Короче говоря, то место было прорыто и были найдены там несметные сокровища, положенные туда еще в древние времена. Впоследствии король приказал из этого золота отлить кубок, необыкновенной величины и тяжеловесный, и, украсив его множеством драгоценных камней, намеревался отправить его в Иерусалим к гробу Господню. Но когда ему не удалось исполнить этого, приказал он поставить его над гробницей св. мученика Марцелла, похороненного в Кабаллоне (где была резиденция короля); там она находится и до сего дня. Нигде нет ни одной вещи, сделанной из золота, которая могла бы с ней сравниться".

Проследим сюжетный эскиз создания драгоценного уникума: он скользит, как ящерица, описывающая сложную, но точную фигуру, возвращаясь туда же, откуда пришла. Чудо, уже немного переходящее в анекдот, в странный и удивительный случай, сопряженное с какой-то древней, языческой, может быть, праприродой души, выскальзывающей из тела во сне в виде ящерицы, разрешается созданием чудного кубка, который, как цветок на стебле, увенчивает событие, увековечивает его и возвращается по принадлежности Богу, на тот свет, через гроб Господень или ближнюю гробницу св. Марцелла. Перед нами как бы явленный кубок, найденный и возвращенный шедевр. (И поразительно, что он открылся во сне, который с той же неодолимо-стью методично действует в сказке, связывая героя с источником, с магической страной или силой, с бессознательной жизнью души, которая здесь все еще норовит обернуться ящерицей, возможно в память о прошлом, животном существовании, либо о первобытном предке династии, если не о волшебном, утраченном за давностью лет искусстве королей оборачиваться зверями и гадами, чьи образы вписались в гербы стольких знатных фамилий!) Раньше этот кубок заложили бы в могилу, в курган с королем Гунтрамном - также для переправы к исходной точке, к источнику. Сверхъестественный стимул вливается в священное назначение вещи. Вещь создавалась не просто так и между прочим, но между двумя кладами, двумя захоронениями, как и жизнь человека лежала в узком промежутке - между горами-запасниками до- и паки-бытия.

В приведенном рассказе, помимо того, бросается и радует глаз чрезвычайно четкий, контур-ный, западноевропейский рисунок повествования. Как все это остроугольно и сколь иерархично: ящерица по мечу переползает ручей. У нас на Руси на той же основе получилось бы куда более расплывчато. В этом смысле Запад фантастичнее даже Востока. Здесь химеры яснее, отчетливее рекомендуют себя. Не какая-то змея - ящерица. Не вообще извивалась, но переправилась по мечу. По железному мосту. Знала, куда ползет. Гербовость образа. Игла гравера. Альбрехт Дюрер уже здесь. На страже. Как тот рыцарь, что своевременно подал меч душе короля Гунтрамна. Как ящерица, так железно вмонтированная в человека. Как строгая - коготь в коготь - связанность рассказа.

...Средние Века в Европе костлявее и конструктивнее нашей средневековой истории. Наша, возможно, сочнее. Но даже от приземистого романского стиля вест духом стройности. У них, в Европе, больше того, что можно сравнить с прожилками листьев, с нервюрами ветвей. У нас средневековье бескостное, больше мякоти, которая потому и сгнила.

Также в европейском искусстве бросается в глаза графичность, геометрическая терпкость, колючесть изображения. Там орнамент рельефнее, тверже, структурнее (у нас - витиеватее). Уже тянет классицизмом, кубизмом - означенностью форм. Вытянутые фигуры, кажется, подчерки-вают не высоту, но остроту рисунка. Острые локти, острые коленки, остроносая туфля из-под платья. Экспансия, язвительность выдумки, скорпионы и броненосцы Европы. Пространство похоже на треснувшее стекло.

Для того чтобы разрезать пространство и представить в мозаическом виде, как бы заново сложенным из множества остроугольных кусков, понадобились складки в одеждах, преизбыточ-ность складок, разбегающихся пучками, лучами, колчаном стрел - разграфить, не считаясь с объемами тела, с покроем платья, - нескрываемым скелетом контрфорсов и аркбутанов, скорлупой кровеносных сосудов и сухожилий храма, демонстрирующего в открытую свой стройный остов, расчлененный и сложнотрубный орган. В избытке складок усматривают подчас неумелое подражание антикам; но к складкам там независимые от античности и анатомии, самодовлеющие интерес и влечение. Им вторит многочленность-составленность самих уже человеческих тел и фигур, собранных по частям, из кусков и блоков, аккуратно, с учетом каждого пальчика, приставленного по отдельности к рассеченному человеку, у которого - в отсутствии опять-таки интереса к анатомической стороне - прочерчена с усердием вся архитектура состава, разграниченного для начала непроходимой грудобрюшной преградой, а затем уже преподанного в целости из сочленений. Искусство здесь сродни строению насекомых; внутренний скелет - на поверхности; человек ли, храм ли - проступает хитином своего естества и ансамбля, как в костюме средневекового рыцаря выперло на поверхность железо.

Недаром ко двору там пришелся витраж. В витраже, помимо светописи, важна темная прорись, образованная ободком всех этих пограничных кусочков-стеклышек, собранных и одновременно раздробленных, исполняющих роль рентгена для просвечивающего скелета решетки. Смотреть витраж извлекать из света чернеющую кристаллограмму оснастки. Средневековое искусство Европы в стилистическом выражении - это по преимуществу перепончатокрылая структура. В византийско-русской традиции преобладает округлость, окружность. На Западе в средневековом каноне круг композиции взрыт и раскромсан прущим изнутри костяком, сонмом перегородок; рисунок стрельчат и агрессивен, как готический шрифт. Планы храмов в памяти вызывают то чертеж самолета, то проект подводной лодки. Чьи это бомбардировщики - из будущего или из прошлого полета валькирий?..

Хочешь - не хочешь, а десятилетний юбилей. На грузовике, и в чулане с тапочками - обуть. Как обвал эпохи - памятник в пыльном скверике, и пыль за грузовиком, за лафетом, и солнце. И ни души рядом. И монолог, монолог вместо залпа.

Говорят - характер. Не знаю, что такое характер. И в себе я больше чувствую не себя, а отца, мать, тебя, Егора, Пушкина, Гоголя. Целая толпа. Накладываются на восприятие, участвуют в судьбе и едут, куда нас повезут, давая знать о себе ежечасно, и если писать человека реально, то это выльется скорее в пространство - в ландшафт, в океан, чем в характер.

Тогда-то, по дороге за гробом, я понял, как много во мне отцовского...

16 июля 1970.

Исчезновение времени происходит еще по причине писем, которые так долго идут, что живешь одновременно на месяц назад и на месяц вперед. Назад - когда ты писала письмо, вперед - когда мое письмо дойдет. "Сегодняшний день" воспринимается очень общо, в смутных контурах времени года - где-то посреди лета или ближе к зиме.

- Ты мне покушать не дай, а письмо - дай!

(Альтернатива начальству)

- А имя "Маргарита" я знаю, потому что с одной Ритой переписывался.

Один заключенный писал письма "заочнице", и, поскольку не разбирался в грамматике и писать ему, в общем, было не о чем, он обычно - сам рассказывал - понапишет побольше ничего не значащих слов и зачеркнет их погуще, и так почти все письмо сочиняется - на одном зачеркивании. Так она эти темные места и на свет смотрела, и молоком размачивала, и все ей мнилось - там самое главное сказано, и она все просила его воспроизвести еще раз в письме те зачеркнутые слова. Они ей были всего слаще. Отсюда мы видим, как важен закон поэтической недосказанности.

Прекрасный анонс в провинциальном городе: "Русский богатырь Николай Жеребцов".

И выражение женской заботливости в письме лагернику: "Береги себя и застегивайся на все пуговицы".

Вспомнил твою присказку о времени года в этой части света и подумал, что новое в этих дурачествах - сентиментальный лиризм общечеловеческих стремлений сыскать какое-никакое тело голой душе. Началось, вероятно, с оборотов и надписей, типа: "Вспомни, где будешь". Зощенковские шаблоны мертвее, бессердечнее. А здесь какой-то сплошной плачущий смех...

Какие бывают письма.

"Хочешь быть откровенным? Я хочу. Дело в том, что ты завоевал расположение меня к тебе".

Бабья стилистика: не знаешь - смеяться или плакать. Смесь трогательности и наготы ужасаю-щей, беспросветной. По радио сейчас передают арию Татьяны, и я дивлюсь - до чего похоже.

"Даю тебе твердое слово, что писать тебе буду. Но обещать тебе что-то определенное не буду, так как я не монашка. Но писать тебе буду все подробно о себе. Да к тому же правду. Хорошо? А там все будет по ходу действий".

Буду - буду - не буду - буду. Пословицы на все случаи жизни. Шаблоны. А у нее за спиною тюрьма, солидный срок: участие в грабеже - "на гоп-стоп". И лишь одна живая - переворачивающая сердца - интонация: "Не знаю почему, но я сразу тебе поверила". Манон Леско.

Еще одна теория местного сочинения. Смесь российского марксизма с матриархатом. Общение с лошадью облагораживает человека. Грубый ржаной хлеб массирует кишечный тракт, и оттого мужик здоровее и лучше барина. Баба опора жизни, потому что ближе к природе. Баба - базис.

В восемнадцатом веке в России правили по преимуществу женщины. То не было, конечно, случайностью или капризом судьбы, поставлявшей на престол Самодержца почти исключительно представительниц слабого пола - в такое жестокое и мужественное, в общем, столетие. Тут чувствуется некий расчет, позволивший физиономии века принять более мягкие, сглаженные очертания. Дело не в том, что под царицей было легче, чем под царем. Но здание Петра нуждалось в обживании, во внутренней отделке, что лучше могли исполнить женщины, отдававшие больше внимания сервировке, меблировке, кулинарии, модам и прочей домашней заботе. Правление этих варварок, падких на развлечения, наряды, машкерады, галантное обхождение, сообщало русской культуре ту естественность в усвоении западных вкусов и правил, что вынянчила Пушкина через сто лет после Петра - в живой и в то же время душистой, оранжерейной атмосфере. Даже то обстоятельство, что императрицы у нас были неважными матерями и женами, но несколько уподоблялись гетерам, искали любви, удовольствий, светского блеска и шарма, придало цивилиза-ции бальный лоск, надолго за ней удержавшийся и позволивший ей в пустяках - в литературе, искусстве - конкурировать с пригожей Европой. Ода, посвященная женщине, сбивалась на мадригал. Восшествие Елисаветы на руках гвардейцев заставляло их проникаться духом куртуаз-ности, мушкетерства и превращало вечерашних долдонов в кавалеров и щелкоперов. Не будь женщин на троне, не был бы создан стиль жизни "осьмнадцатого столетия", начинавшийся с проблем этикета и туалета. И русский классицизм и барокко не принесли бы золотые плоды на болоте, обращенном Петром в строительную площадку. Нужны были почва - навоз - воздух, и все это сделали дамы.

- Отчего вы иногда приятнее, а иногда менее приятнее?

(Разговор с дамою)

- Минокль (монокль).

- Миндальон.

- Рыдикуль.

- Она до того входит в эстакт...

- Пойду покобелирую.

- Принимаю сеанс.

...И женщины, в позе кондоров восседающие на нарах, демонстрирующие себя откровенно и отчужденно.

А на днях мы с тобою во сне видели Гоголя, заехав в деревню, где он жил на покое, не знаю, право, на небе или на земле. Потому что Гоголь имел не совсем телесный оттенок, но скорее голубоватый, и был раза в два крупнее обыкновенных людей. Но - живой, немного грустный, погруженный в свою всегдашнюю прострацию, и мы не решились его беспокоить и любовались со стороны. Он сидел в профиль к нам, очень милый и добрый, но я удивился, какой у него, оказа-лось, маленький подбородок. Надежда Васильевна, сопровождавшая нас в экскурсии, сказала, что Лев Толстой, лучшим русским поэтом считал Алексея Толстого, на что я сердито ответил, что это он для того, чтобы и в поэзии на первом месте стояло имя Толстого. А в деревне у Гоголя в почете были иконки, им сочиненные, - лицевой подлинник на бумажке здесь же висел на виду, пришпи-ленный к дощатой стене, - довольно схематическое, простенькое, чуть ли не елочкой, изображе-ние двух святителей в рост, Иоанна Воина и, не помню, кого еще, хотя брезжило искушение выпросить у жителей листочек с наброском Гоголя, почитавшегося в своей деревеньке не то помещиком, не то блаженным...

Из письма:

"...Сейчас Егор уложен, и я опять почитала ему Киплинга. На сей раз про слоненка. И вдруг, когда началась вся эта история с крокодилом и бедному слоненку стало очень больно и трудно, Егор прижал кулачки к носу и так захлопал круглыми, полными слез глазами, что я не выдержала и стала его утешать:

- Не огорчайся, Егорушка! Ты же знаешь, что все это хорошо кончится, и крокодил слоненка не съест. Мы же много раз читали эту сказку...

- А вдруг сегодня у него не хватит силы удержаться и он свалится в речку... И всё..."

В его пору этот рассказ и мне был тяжек каким-то бессмысленным мучительством крокодила, которое ужасно и длинно описано у Киплинга, так что у меня и сейчас сохраняется от него неприятный осадок, как если бы автор здесь слегка занялся истязанием детской доверчивости. Но какова реплика Егора по поводу слоненка, который в новом прочтении может не выдержать и свалиться в реку! То есть литературный сюжет обладает способностью вечного осуществления, для чего снова и снова требуется приложить усилие, чтобы все произошло именно так, как должно быть. Отсюда непреходящий драматизм мистерий, которые еще не известно, чем могут кончиться, если актеры не сыграют правильно роли, а зрители своим пособничеством, слезами, криками - давай! давай! - не помогут знакомому лицу и событию пройти по искомой канве. Поэтому и сказку в момент рассказывания нельзя прерывать. И потому же высшая Драма с праздниками-узлами продолжает разыгрываться всегда, а не единожды в истории. Здесь - проявление мифа, который не просто действительное, но сущее, воспроизводящееся вечно и повсеместно Событие.

Загрузка...