Александр Чернобровкин

Денница

На безоблачном небе, сплошь усеянном звездами, яркими и ядреными, красовался молодой месяц, молочно белый и словно набухший от росы, которую, наливая взамен серебристым сиянием, впитывал из цветов, листьев и травинок на лесной поляне, посреди которой выстроились полукругом двенадцать девушек-погодков, голубоглазых и со светло-русыми волосами, заплетенными в косу: у старшей – длиной до середины бедер и толщиной в руку, у следующих – все короче и тоньше и у самой младшей – хвостик, перехваченный ленточкой. Одеты они были в белые просторные рубахи до пят с вытканной на животе золотыми нитками головой Дажь-бога – густые, нахмуренные брови, наполовину скрывающие глаза, способные испепелить переполняющей их злобой, широкий нос с вывороченными ноздрями, казалось, учуявшими врага, сурово сжатые губы, не ведающие жалости и сострадания, и вздыбленные пряди волос, обрамляющие, как языки пламени, круглое лицо. Перед дюжиной красавиц замерла, склонив наголо стриженную голову, двенадцатилетняя девочка, обнаженная, с худеньким, угловатым телом и едва проклюнувшейся грудью.

В глубине леса тревожно ухнула сова, между деревьями прокатилось троекратное эхо, постепенно слабеющее, будто стиралось об еловые иглы. Старшая девушка отделилась от подружек и лебединой бесшумной походной, гордо держа голову, оттянутую тяжелой косой, поплыла, оставляя на посеребренной траве широкую темную полосу, по кругу, в центре которого находилась обнаженная девочка, а когда оказалась у нее за спиной, повернула к ней. На ходу собрав росу с цветов и травы, остановилась позади девочки и омыла стриженную голову. Руки медленно проползли по колючему ершику, перебрались на лоб, скользнули указательными пальцами по закрытым векам, сдавили подрагивающие крылья носа, сошлись на плотно сжатых губах, вернулись на затылок и отпрянули, точно обожглись. Старшая красавица обошла девочку и замерла в трех шагах лицом к ней. Подошла вторая девушка и окропила росой шею и плечи обнаженной, но не встала рядом с первой, а поплыла дальше по кругу и остановилась на нем как раз напротив того места, где вначале была старшая. Затем третья выполнила свою часть обряда и присоединилась ко второй, четвертая, пятая… Предпоследняя омыла ноги обнаженной, а последняя, самая юная, на год старше девочки, надела на нее белую просторную рубаху с широкими рукавами и вышитой на животе головой Дажьбога и повела вновь обращенную к Десяти девушкам, выстроившимся полукругом, перед которыми стояла со склоненной головой старшая красавица.

Все тринадцать не двигались, молча прислушивались к ночным лесным звукам: шелесту листьев, потрескиванию веток, трущихся друг о друга, попискиванию мелких зверьков, хлопанью крыльев потревоженных птиц да скрипучей перекличке журавлей на болоте вдалеке. Вновь ухнула сова, прокатилось троекратное эхо, и на короткое время лес затих, словно насторожился. Старшая из стоявших полукругом девушек отделилась от подруг и плавной бесшумной походкой обогнула свою бывшую предводительницу, зашла со спины. В ее руке блеснул короткий нож – и толстая коса мертвой змеей упала на траву. Лезвие оттянуло отворот рубахи, поползло вниз, с треском распарывая материю. Рубаха сама собой соскользнула на землю, обнажив стройное тело с упругой, налитой грудью, густой порослью внизу плоского живота и длинными и ровными, будто выточенными ногами. Новая предводительница завернула отрезанную косу в распоротую рубаху и стала шагах в трех позади обнаженной. Остальные девушки омыли обнаженную с головы до ног росой и построились по старшинству в колонну. Бывшая предводительница попробовала гордо вскинуть голову, но та без косы никла, как надломленный цветок. Нерешительно, точно и ноги вдруг стали непослушны, она сделала маленький шажок, еще один и еще, немного приободрилась и засеменила прямо через поляну к тропинке, ведущей вглубь леса, оставляя на посеребренной траве темные овалы – следы босых ног. Дюжина красавиц-погодков, отпустив обнаженную шагов на десять, цепочкой потянулись следом.

Тропинка привела их на другую поляну, большую и разделенную на две неравные части холмом, поросшим высокими густыми кустами. Посреди большей части рос древний дуб в несколько обхватов, нижние ветки которого были увешаны разноцветными ленточками, новыми и старыми, беличьими шкурками, увядшими венками. Под деревом были сложены поленницы дров, видимо, для костра, который собирались жечь во впадине, заполненной черными головешками, и серовато-белыми костями и расположенной посередине между дубом и черным деревянным идолом, стоявшим на возвышенности из обомшелых валунов. У идола были золотые волосы и борода, которые, напоминая языки пламени, обрамляли круглое свирепое лицо с сурово сжатыми губами, вывороченными ноздрями и густыми бровями, наплывшими на красные глаза из драгоценных камней. Глаза смотрели на восход и время от времени словно бы наливались злобой, когда на них падали отблески большого костра, горевшего на противоположном склоне холма почти у вершины. Оттуда доносились мужские голоса и звон чаш и тянуло запахом жареного мяса: видать, вдоволь было и еды, и хмельного, и желания пировать.

Обнаженная девушка остановилась на краю поляны, прислушалась к мужским голосам, то ли пытаясь распознать знакомый, то ли еще почему. Из-за кустов послышалось пение: высокий и чистый мужской голос, цепляющий душу, затянул щемяще-грустную песню о расставании с любимой перед походом:

Не плачь, моя лада,

Потускнеют очи,

Не увидят в синем небе

Сокола сизого.

Лететь ему далеко,

В края чужие,

Ударить острым клювом

Ворона черного…

Песня растекалась по поляне, как бы вбирая в себя серебристый блеск росы и становясь чище и звонче, ударялась о деревья и по новой накатывалась на девушек, слушавших жадно, боясь упустить хоть слово, а обнаженная даже подалась вперед грудью и вскинула непокорную голову, точно именно ей и только ей одной предназначалась эта песня.

Певец вдруг смолк, послышались задорные возгласы и перезвон чаш. Костер взметнул к темному небу багряные языки, которые отразились в глазах идола и как бы наполнили их яростью. Обнаженная пожухла под их взглядом и, словно подстегнутая кнутом, торопливо засеменила к пещерам, вырытым в склоне холма, к ближней к дубу и наособицу от остальных, в которой ни разу не была. Двенадцать одетых девушек проводили ее до входа и, не обменявшись ни словом, ни жестом, пошли, к самой большой пещере, расположенной в другом конце склона.

Обнаженная приподняла край бычьей шкуры, тяжелой и негнущейся, которая загораживала вход в пещеру, шагнула вперед, в темноту. В нос ударила густая вонь волчьего логова. Девушка протянула руку и нащупала шкуру, наверное, волчью, подвешенную за хвост. Справа и слева от этой шкуры висели другие, а за ними – еще несколько рядов, словно бы вход охраняла стая волков. Девушка пробралась между ними и оказалась в треугольной пещере, теплой и сухой, в одном из углов которой стояла она, в другом стояло ложе, низкое и широкое, застеленное одеялом из серо-рыжих беличьих шкурок, а в третьем был сложен из валунов очаг. В очаге горел огонь, дым поднимался к потолку и как бы втягивался в расщелины. У огня сидел на скамеечке кудесник – дряхлый старец с длинными седыми волосами и бородой, свернувшейся, точно кошка, клубочком на его коленях, напоминающий ликом своим идола, голова которого была вышита золотом на его белой рубахе, длинной, с широкими рукавами и подпоясанной золотым ремешком. Деревянной ложкой кудесник помешивал пунцовое варево в глиняной чаше, стоявшей на камне у очага. От варева шел пьянящий аромат, одновременно и сладкий и горький, и мягкий и острый. Девушка еле заметно пошевелила ноздрями, втягивая дурман, который будто бы сразу же попадал в зрачки, наливая и расширяя их. Руки, прикрывавшие грудь и низ живота, опустились, словно подчинились кому-то ласковому и настойчивому, темные соски набухли, а по плоскому животу пробежала судорога и будто бы запуталась в светло-русой поросли на лобке, ноги раздвинулись, чтобы помочь ей выбраться – и резко сжались. Девушка обмякла, еще ниже понурила голову, закрыла глаза и безвольно, точно во сне, но ни разу не споткнувшись, подошла к кудеснику и остановилась в той точке в двух шагах от него, в которую был направлен его взгляд. Старец зачерпнул из чаши варева, понюхал, болезненно морщась, а когда отнес ложку от носа, лицо его помолодело, посветлело, в расширенных зрачках появился блеск и они невольно покосились на девушку. Раздраженно отшвырнув ложку, кудесник поднялся, сложил руки на животе, как раз под головой Дажьбога, словно поддерживал ее, сильнее нахмурил брови и заговори тихим, старческим, но еще твердым голосом:

– Мы, русичи, – дажьбожьи внуки, а ты – его дочь, денница, полуденная звезда. Двенадцать лет ты исправно служила своему отцу, поддерживая по ночам огонь в его очаге, и Дажьбог был милостив к своим внукам. Служба твоя кончилась. Этой ночью – самой короткой в году – ты изменишь ему, став женой Месяца. – Кудесник потрогал чашу: горяча ли? – Через жизнь каждой женщины проходят двенадцать мужчин. Каждый забирает частичку ее души – кто больше, кто меньше. После них женщине уже нечего отдавать, души у нее нет. Нечего отдавать – нечем любить, нечем любить – незачем жить.

– Он снова потрогал чашу и решил, что недостаточно остыла.

– Дажьбог ревнив, не прощает дочерям измену с Месяцем. Разгневавшись, он перестанет помогать своим внукам: зной испепелит злаки и травы, высушит реки и озера – наступят глад и мор. В такой несчастный год умерли твои родители, братья и сестры. Чтобы не случилось беды с русичами, поутру ты предстанешь перед очами Дажьбога и искупишь грехи, свои и всего племени.

Кудесник двумя руками поднял чашу. Пунцовое варево как бы трепетало, переливаясь оттенками красного цвета, отчего казалось живым – душой, только что вырванной из человеческой груди.

– Любовный напиток. Он малое сделает большим, а важное – суетой, – сказал старец, передавая чашу. – Пей зараз до дна.

Денница поднесла чашу к губам, вдохнула трепещущими ноздрями сладкий дурман. Крупная дрожь пробежала по телу девушки, руки затряслись, едва не расплескав напиток.

Кудесник напрягся, сжал руки в кулаки, глаза исчезли под нахмуренными бровями.

Денница уняла дрожь в теле и плавными движениями, как сонная, припала к чаше. Первый глоток дался тяжело – горяч ли был напиток или горек? – она справилась с собой, глотнула во второй раз, в третий. Лицо ее начало наливаться пунцовым румянцем. Выпив чуть меньше половины, денница поперхнулась. Пунцовая капля вытекла из уголка рта, пробежала по подбородку, спрыгнула на грудь, которая, казалось, набухла еще больше и закаменела.

Кудесник испуганно дернул головой, впился взглядом в каплю, будто надеялся остановить ее. Капля, уменьшаясь, добралась до пупка и спряталась там. Старец подождал немного, убедился, что не вытечет и не упадет на землю, облегченно вздохнул.

– И эта… – глухо буркнул он и подстегнул денницу злым взглядом.

Девушка быстро допила чашу и передала ее старцу. На покрасневших и будто припухших губах денницы играла улыбка, сочная, сучья, щеки полыхали от румянца, а глаза казались двумя темно-синими кусочками весеннего грозового неба. Когда ее пальцы ненароком дотронулись До руки старика, она одернула их и впервые посмотрела на него, как на мужчину.

Кудесник поднял чашу на уровень ее глаз, точно загораживался от них, и резким движением разломил пополам. Обе половинки были брошены в очаг, где занялись синевато-зеленым пламенем, а по пещере растекся острый, возбуждающий запах.

– Помни, – слабеющим, но все еще строгим голосом молвил кудесник, – ночь эта коротка и бездонна, как любовь, а там, – показал он скрюченным пальцем на выход из пещеры, – смерть, черная или белая, долгая или легкая. – Помолчав немного, будто собирал силы, чтобы произнести последние слова, приказал: – Ложись и жди.

Денница, широко расставляя ноги, приблизилась слабой, больной походкой к ложу, оглянулась. В пещере никого больше не было. Она села на ложе – и застонала томно: прикосновение ягодиц и бедер к мягкому, ласковому меху оказалось необычайно приятным. Закусив нижнюю губу и плотно смежив веки, она, вздрагивая от наслаждения, легла навзничь. Деннице показалось, что чувствует, как от очага катятся волны тепла, каждая следующая – теплее предыдущей, словно пламя разрастается ввысь и вширь, запахло гарью, послышались мужские голоса, пьяные и злые, и звон оружия…


…горело где-то рядом, соседний, наверное, дом, оттуда и голоса доносились. Никто не ожидал нападения среди бела дня, большая часть селян была в поле, а те, кто, как она, остались присматривать за домом, не успели убежать в лес. Она, двенадцатилетняя девочка, залезла под лавку и накрылась старым рядном, тревожно прислушиваясь к голосам, доносившимся со двора.

– Моя! – крикнул молодой мужчина, и ступеньки крыльца заскрипели под тяжестью его шагов.

Сильный удар распахнул входную дверь, жалобно заскрипели петли, в сенях загрохотал, покатившись, пустой бочонок Свистнул меч, легко переполовинив полог из волчьих шкур, и со стуком вонзился в притолоку. Мужчина перешел из сеней в горницу, поддел ногой скамеечку, которая с шумом покатилась к лавке и остановилась в полусажени от нее. Зазвенело железо о железо – сбили замок с сундука, стукнулась крышка о стену, с тихим шорохом начала падать на пол одежда, штуки полотна.

Девочка чуть приподняла угол рядна, посмотрела в сторону сундука. Возле вороха вываленной на пол одежды она увидела сапоги, большие и стоптанные наружу, о левое голенище бились ножны меча. Ноги торопливо сгребали одежду и штуки полотна на расстеленный рядом платок с желто-красными цветами по черному полю. Руки схватили два противоположные угла платка, связали их, потянулись за двумя другими – и девочка увидела лицо грабителя, молодое и загорелое, с короткой русой бородкой и, кажется, серыми глазами: разглядеть не успела, потому что испуганно закрылась рядном.

Грабитель подошел к лавке, нащупал под рядном девочку, рывком вытянул ее. Спрятав меч в ножны, он намотал на левую руку девичью косу, а правой разорвал рубаху. Худенькое, угловатое тело с едва проклюнувшейся грудью не сильно заинтересовало его. Какое-то время он молча разглядывал девочку, затем помял грудь, бедра, одобрительно гмыкнул. Толкнув девочку на лавку, он не спеша снял пояс с мечом.

Девочка лежала неподвижно, хоть и боялась, но уже не так, как раньше, потому что поняла: не убьют, сделают другое. В ноздри ей ударил запах чужого тела – тяжелый дух пропотевшего мужчины. Шершавая, мозолистая рука помяла ее бедра, раздвинула, согнув в коленях, ноги. Твердое и упругое вдавилось в ее промежность, наполнив тупой болью. Мужчина дернулся и хекнул, словно рубил дрова, – и другая боль, острая и короткая, пронзила ее тело, заставила жалобно вскрикнуть. Потом было терпимо, вот только ноги начали затекать.

Скрипнув зубами, мужчина замер и напрягся, через какое-то время ослаб телом и как бы потяжелел, дыхание стало реже и тише и переместилось с темечка девочки на ее щеку и шею. Он отпустил ее ноги, и девочка осторожно, боясь потревожить мужчину, разогнула их и облегченно вздохнула. Грабитель слез с нее, сел на край лавки. Шумно зевнув, он почесал через одежду грудь, пошел к печи. Заслонка полетела на пол, из печи были вытащены обе кринки топленого молока, желтовато-белого, с темно-коричневой пенкой. Мужчина выдул одну кринку и разбил ее о стену, из второй выловил пальцем пенку, а молоко выплеснул в печь. Вернувшись к лавке, он подпоясался, вынул меч из ножен.

Девочка, испуганно всхлипнув, отвернулась к стене, закрыла лицо руками. Острие меча коснулось ее шеи, поддело косу. Грабитель другой рукой оттянул косу и перерезал ее мечом, полюбовался добычей, весело хохотнув, сунул в узел к награбленному добру и вышел из избы.

Девочка слышала, как проскрипели ступеньки крыльца, как заржал во дворе конь, как мужчина перекинулся с кем-то короткими фразами, как вдалеке прокричали зычно и всадники поскакали туда. В деревне стало тихо, даже собаки не брехали, но девочка боялась пошевелиться. Между ног было мокро и липко, наверное, текла кровь. И еще жалко было косы – девочка дотронулась до коротких и колючих прядей на затылке, – без которой хоть из дому не выходи. Она ткнулась лицом в подушку и заревела от стыда и обиды…


…пролились слезы и как бы размыли горе. Она еще раз потрогала волосы на затылке, упругие, отталкивающие ладонь, перевернулась на спину и открыла глаза. Огонь в очаге горел ярко – кто-то подкинул несколько поленьев – и блики бегали по неровным стенам пещеры, словно бы выгоняя темноту из трещин и впадин. Возле очага валялись черепки от разбитой кринки, у входа в пещеру – перерубленные волчьи шкуры, а в полусажени от ложа – сломанная скамеечка. С поляны доносились звуки веселого пиршества и захлебистый, бесстыдный смех, каким провожают из-за свадебного стола жениха и невесту…


…жених стоял с самодовольной улыбкой на красном лице, покрытом крупными каплями пота, и будто не видел невесты, неотрывно смотрел на ложе, словно сомневался, то ли это или найдется другое? Убедившись, что другого нет, подошел к ложу, сел на край и как-то сразу растерял самодовольство, превратившись в усталого человека, наконец-то обретшего тишину и покой. Он оперся руками о колени и задумался о чем-то, затем привычным жестом расстегнул неподатливые крючки нового кафтана, богатого, шитого серебром, потянулся к сапогам и тут вспомнил, почему здесь находится. Выставив ногу вперед, он скорее попросил, чем приказал:

– Разувай.

Невеста опустилась перед ним на колени, взялась двумя руками за остроносый сапог из мягкой кожи, потянула на себя. В нос ей шибанула вонь потной ноги, а портянка была такой мокрой, будто в ней ходили по лужам. Жених пошевелил бледными пальцами с толстыми желтыми ногтями, поставил разутую ногу на холодный пол, блаженно застонал и протянул невесте обутую. Пока она стягивала второй сапог, произнес извиняющимся тоном:

– Умаялся в них: нерастоптанные, первый раз обул, – а когда она поднялась с коленей, похлопал ее по заду и радостно воскликнул: – Жена!

И сразу приободрился – усталости как ни бывало! – торопливо разделся, роняя на пол семена хмеля и ржи, которым гости посыпали молодых, и развалился на ложе.

Невеста раздевалась медленно, стесняясь неотрывного мужского взгляда, а легла так, чтобы не касаться мужа, и стыдливо закрыла глаза. Он назвал ее женой, выбрал из всех девушек деревни, потому что любит, и она будет любить его. Влажными полными губами припал он к ее сухим губам – и она откликнулась на ласку. По телу невесты растеклась теплая истома, приглушившая боль, хоть и не такую острую, как тогда, пять лет назад, но тоже неприятную, а когда стало полегче, раздвинула шире ноги, чтобы мужу было удобней.

Вскоре он вцепился зубами в ее шею у ключицы, зарычал сладострастно. Потом зубы его медленно разжались, а тело будто расплылось и стало мягче. Муж лег рядом с ней, повозился малость, устраиваясь поудобней, и замер со скрещенными на животе руками.

Опять из нее что-то вытекало, наверное, кровь, надо бы подложить что-нибудь, но стеснялась, ждала, когда муж заснет. А он, хоть и дышал теперь ровно, засыпать не собирался. Она почувствовала, как волнами начала расходиться от него злость: первые были бледно-красными и невысокими, обещали быстро затухнуть, но следующие вдруг стали багроветь и вырастать, побежали быстрее и чаще. Она догадалась, что взбесило мужа, и придвинувшись и прижавшись щекой к его плечу, собралась рассказать, как все случилось, что не виновна, блюла себя, но не успела. Дальней рукой с маху ударил муж ее по лицу, отчего из глаз брызнули искорки, в ухе зазвенело, а скулу свело, если б и захотела что-нибудь сказать, теперь бы уже не смогла. Больше ее не били, и она потихоньку отодвинулась от мужа. В голове стоял тихий звон, какой издает лишь пустота, и в сердце было пусто…


…и в пещере. Откуда-то издалека, казалось, с другого края леса, доносилась песня, в которой трудно было разобрать слова, но легко угадывались грусть-тоска в высоком мужском голосе…


…пели за околицей, где по вечерам собиралась молодежь. Пойти бы послушать, но замужней женщине туда ходу нет. И она сидела у окошка, смотрела на темную улицу, надеясь, что молодежь вздумает пройтись через деревню, и можно будет наконец-то увидеть, кто поет. Вроде бы так и должно случиться: песня зазвучала громче и отчетливей, будто певец приближался к центру деревни.

За спиной послышались шаги – вернулся муж. Осторожно, словно хотел шутки ради испугать жену, подкрался он, обхватил ручищами и ткнулся холодным носом в ее шею. Жена недовольно пошевелила плечами, высвобождаясь из объятий.

– Пойдем спать, – просительно молвил муж, – поздно уже, а мне до зари надо встать, сама знаешь.

Она молчала и не шевелилась, прислушиваясь к песне, пытаясь по отдельным понятым словам догадаться, о чем в пей поется. Наверное, о том, как тяжко жить с постылым мужем, как уходят годы, а вместе с ними красота. И детей нет – боги не дали, – и не на кого истратить любовь, которой накопилось так много, что тесно ей в сердце, душит сама себя.

– Пойдем, – муж нежно, но требовательно сдавил ее плечо, заставляя подняться.

Она сбросила его руку и прильнула к окошку: пели уже совсем близко, сейчас будут проходить мимо их дома.

…Ой, собрались вороны –

Почернело небо –

И напали грозной тучей

На добра молодца

Долго бил их сизокрылый,

От зори до зореньки

Окропил сухую землю

Кровью вражьей…

Песня вдруг оборвалась, послышался веселый смех, постепенно затихающий: молодежь пошла назад, к околице.

– Пойдем, а? – скулил муж.

– Ложись, я посижу чуток, – ответила она.

– Подождешь, пока я засну?! – обиженно крикнул он. – Не выйдет! А будешь упрямиться, к родителям отправлю, не нужна мне такая жена!

– Отправляй, – промолвила она. Чем так мучиться, пусть лучше родной отец убьет. А может, и к лучшему все обернется.

Словно угадав ее мысли, муж спросил язвительно:

– Думаешь, другой возьмет в жены? Кому ты нужна, пустоцвет?!

Она вздрогнула, как от удара, поникла головой. Глаза ее уставились на живот, так и не познавший материнства. Она покорно встала, задула лучину, подождала, когда глаза привыкнут к темноте. Перешла к лавке. Муж уже лежал, нетерпеливо ерзал. Пусть помается, и чем дольше, тем меньше ей потом мучиться под ним. Она легла на спину, раздвинула на самую малость ноги: ему и так хватит, а ей все легче…


…огонь в очаге догорал, еле заметные язычки пламени вырастали над углями и быстро никли, почти не освещая пещеру. Денница лежала на спине и с тоской прислушивалась к звукам, глухим и непонятным, словно истершимся о стенки пещерного лаза. Кажется, мужчины спорили о чем-то, а может, просто разговаривали – пьяные, поди их разбери! Сейчас кто-то из них вспомнит, что наступил его черед, и попрется в пещеру. Пусть не спешит, здесь ему не шибко рады. А с другой стороны – скорей бы все это кончилось…


…она лежала лицом к стене и прислушивалась к звукам в сенях. Муж нетвердой походкой, перевернув по пути лохань, добрался до двери в горницу. Какое-то время он царапал дверь, как кошка, не мог, наверное, вспомнить, как открывается. Вспомнил-таки и, споткнувшись о порожек, с грохотом ввалился в горницу. Пробурчав что-то невразумительное, но веселое, он на четвереньках подполз к лавке.

– Слышь? – толкнул он жену в плечо. – А что я тебе принес!

Она не отозвалась, притворяясь спящей. Муж долго рылся за пазухой, разыскивая подарок, а найдя, снова толкнул ее в плечо.

– Во, смотри!

В темноте немного-то и увидишь, но любопытство взяло верх. Не оборачиваясь, жена ощупью нашла руку мужа, толстопалую, с грубой, шершавой кожей, и бусы в ней, снизанные из продолговатых твердых зернышек, наверное, из «кошачьего глаза», о таких давно мечтала, упрашивала купить. Она бережно высвободила бусы из мужней руки, перебрала зернышки, гладкие и теплые, приложила к шее, примеряя. Вроде бы впору, муж не дал толком померить, полез целоваться. Она оттолкнула его:

– Погоди!

Расстроено вздохнув – не даст ведь полюбоваться подарком, пока своего не получит! – она зажала бусы в руке и перевернулась на спину.

Когда муж после долгих и, кажется, бесполезных стараний слез с ней и захрапел, негромко и монотонно, убаюкивающе, жена справилась с дремотой, встала с лавки, подбежала к окну. Месяц светил ярко, видно было, как днем. Она медленно разжала пальцы, подставив серебристому свету бусы, свернувшиеся на ладони темной змейкой. Зернышки не вспыхнули зеленоватым огнем, были тусклы, даже лунный свет как бы сползал с них, не задерживаясь. Дерево, твердое дерево, может, бук или граб, но уж никак не «кошачий глаз»…


…угли в очаге покрылись сероватым пеплом, однако еще не потухли и еле-еле подсвечивали пещеру бледным красноватым сиянием, которое не задерживалось на тусклых деревянных зернышках бус, и денница сжала пальцы, пряча в ладони обманутую надежду. Слезы, крупные и горячие, покатились по щекам, унося с собой и силу любовного напитка. Хотелось заснуть, забыться до восхода солнца, пока не кончатся ее муки.


…она с трудом открыла глаза, потому что веки налились тяжестью, по пуду в каждом. Много выпила вчера, надо было отказать от последней чарки, и муж не советовал, но именно назло ему и приняла ее. Распухшим языком, едва помещающимся во рту, облизала сухие, словно покрытые рыбьей чешуей, губы, попробовала сглотнуть слюну, вязкую и кислую, не смогла и протяжно застонала, стыдясь самой себя. И тело болело, особенно бедра и низ живота. Она провела рукой по груди, животу, просунула в промежность, дотронувшись до волосков, мокрых и слипшихся. Кажется, было. А с кем? Что, если не с мужем? Если и не с ним, то сам виноват у хорошего мужа и жена хорошая…


…она повернула тяжелую, одурманенную голову к очагу. Пламя, еще робкое, еле заметное, протискивалось в щели между серыми углями и жадно облизывало светлые березовые поленья, наваленные как попало. Значит, было. А с кем? Какая разница, пусть и остальные пройдут так же незаметно! Деннице вдруг стало весело, по телу словно бы пробежала горсть горячих искорок, сделав его легким и сильным. Наверное, опять подействовал кудесников напиток, вторая, большая, часть его, выпитая после того, как поперхнулась.

К пещере приближались шаги, твердые и неторопливые: идущий не сомневался, что получит положенное ему. Получит, но не сразу, сперва попросит хорошо, пока не решит, что напрасно старается, пока не перегорит в нем желание, тогда она и уступит, чтобы награда показалась ему наказанием…


…он вошел в горницу, снял шапку, тряхнул русыми кудрями, пригладил курчавую бороду, улыбнулся, одновременно и задиристо и робко, показав ровные белые зубы, глянул зеленовато-голубыми глазами ей в глаза и проник, казалось, прямо в самые тайные уголки ее сердца. И не стало у нее сердца, хотя и билось что-то в груди, бешено и гулко, оно словно бы растаяло, как воск на огне, и перетекло из ее глаз в мужские, такие родные, будто всю жизнь их знала. Он приоткрыл рот, намереваясь что-то сказать, а она уже знала, какой у него голос – тот, высокий и чистый, цепляющий за душу, будящий щемящую грусть.

– Здравствуй, хозяюшка! Примешь гостя?

При первых же звуках его речи что-то оборвалось и лопнуло у нее в груди – не сердце, того уже словно бы не было, – и расплескалось жидким жаром по всему ее телу, полностью обессилив, даже ноги подогнулись.

– Что молчишь? Али не рада? – с наигранной обидой спросил он. – А то могу к соседям пойти!

– Оставайся, – разрешила она тоном, больше похожим на просьбу. Щеки ее полыхнули пунцовым румянцем: ведет себя, как потаскуха! Она сложила руки на животе, вцепившись одной в другую, и строгим голосом добавила: – Если ничего дурного в мыслях не держишь.

– Дурного? – переспросил он, облизав сочные губы. – Глядя на такую красоту, можно думать только о хорошем!

Он подошел к ней вплотную – отшагнуть бы ей, да не было моченьки! – и обнял крепко – косточки хрустнули, – прижал к себе, заставив приподняться на цыпочки. Она обмякла, повисла на его руках, а тело ее словно бы опало бесшумно на пол, как одежда, оставив в мужских руках лишь женскую душу, исстрадавшуюся без любви. Он поцеловал ее, затем подхватил на руки и отнес на лавку, ловкими и нежными движениями раздел ее, застыдившуюся, точно впервые была с мужчиной. Целовал долго и неторопливо, будто собирал по капле любовный мед, в который превратилось, растаяв, ее сердце, и ей захотелось, чтобы поскорее сделал больно, иначе выпьет до дна и нечего будет дать ему в следующий раз. Она верила, что они еще встретятся, много раз, больше, чем поцелуев, которые она уже получила и еще получит этой ночью. И когда она изнемогла от ласк, он сделал ей больно, однако боль была настолько приятной, насколько болезненно жутким своей необъятностью, глубиной и остротой оказалось наслаждение, заставившее закричать ее не своим голосом.

Она словно бы выбиралась из рдяной кудели, теплой и мягкой, не веря еще, что все это было на самом деле, а не приснилось. Чуть скосив глаза, она увидела лежавшего рядом мужчину с прилипшими ко лбу, мокрыми от пота, русыми кудрями. Прижавшись носом к его горячему плечу, положила руку ему на грудь, в которой надсадно билось сердце, погладила, помогая успокоиться. Мужчина понял ее жест по-своему и, крепко сжав ее ослабевшую ладонь, произнес тихо и твердо, как клятву:

– Я вернусь. Обязательно вернусь…


…она лежала с закрытыми глазами и вспоминала то, что было с ней совсем недавно и вроде бы много-много лет назад, вновь переживала самые приятные мгновения, путь и не так ярко, как было на самом деле, зато их можно повторять бесконечно.

В пещеру доносились отголоски мужского пира, невнятные, точно размытые росой. Вдруг послышался звон железа о железо – опять дерутся, опять какой-то женщине плакать. Протяжный, предсмертный стон комком влетел в пещеру, побился о неровные стены и сполз, будто растаял в тепле, прекратился и звон клинков. Над поляной повисла тишина, гнетущая, недобрая. Нарушил ее мужской голос, высокий и чистый, но песню пел грустную, словно прощался с жизнью.

…Где кровь вражья капала,

Земля загоралась,

Покрывалась скалами –

Клыками черными.

Обессилел сокол ясный,

Ослабели крылья,

И упал широкой грудью

На камни острые…

Она стояла у лавки и с тревогой прислушивалась к шуму во дворе. У крыльца часто всхрапывала и перебирала копытами лошадь, загнанная, наверное, в мыле вся, а бока западают глубоко и часто. Всадник спешился, заводил коня по кругу, не расседлав, делал все неспешно, по-хозяйски, как обычно и вел себя муж, сколько бы долго не был в отъезде: конь ему дороже, чем жена. Значит, напрасно надеялась и ждала, не судьба ей еще раз свидеться с любимым. Ноги ее подломились в коленях, она осела на лавку и вцепилась руками в крайнюю доску, чтобы не упасть от дурноты, подкатившей из глубины живота к горлу. Не услышала она, как скрипнули ступеньки крыльца, как дважды хлопнула дверь, открытая ударом кулака и закрытая толчком ноги, как шаги пересекли горницу, но почувствовала, что кто-то приблизился и подняла заплаканное лицо, чтобы выложить мужу всю правду – и умереть от его руки.

– Али не рада? – спросил вошедший и тряхнул русыми кудрями.

И опять в ее груди оборвалось и лопнуло что-то, по всему телу прокатился жар, от темечка до подошв, и она ухватилась обеими руками за мужскую рубаху, мокрую то ли от росы, то ли от крови и выскальзывающую из пальцев. Любимый подхватил ее на руки и заходил по горнице, баюкая, как маленького ребенка, а она ревела навзрыд, не в силах остановиться.

– Не плачь, моя лада, – произнес он, утешая; первую строку песни.

И женщина затихла, чтобы не услышать продолжения грустной повести о двух влюбленных, чтобы не накликать на себя такую же беду.

– Я люблю тебя, – молвил он охрипшим голосом, – и никому не отдам.

– И я, – выдохнула она.

– Я увезу тебя далеко-далеко, туда, где никто не живет. Только ты и я…

– …и наши дети, – добавила она.

– Не побоишься кары богов?

– С тобой я никого не боюсь.

Он положил ее на лавку и поцеловал страстно, а она прижала его к себе, не желая отпустить ни на миг. Он попробовал высвободиться из ее рук, неожиданно сильных, цепких, не сумел и подчинился им, позабыв о том, что времени у него нет…


…с поляны не доносилось ни звука: то ли пирующие загляделись на что-то необычное и от удивления не могли произнести ни слова, то ли упились и спали. Где-то вдалеке заржала лошадь, словно в ответ ей ухнула сова, коротко и грозно, и тишину разорвали истошные крики и звон мечей…

Она зажала уши руками и спрятала лицо в подушку, еще хранившую запах мужской головы. Если бы все шло хорошо, не было бы шума: побег любит тишину. Женщина беззвучно шевелила губами, призывая богов на помощь любимому, и если уберегут его, она больше не прогневит их, будет жить с мужем, храня ему верность до конца жизни.

Шум стих внезапно, словно дерущиеся окаменели по велению богов. Она встала с лавки, направилась к окну, не дошла и замерла посреди горницы, спиной к двери, к которой приближались шаги, неторопливые и уверенные – шаги победителя. Она знала, что ее ждет, поэтому с закрытыми глазами повернулась к вошедшему и гордо вскинула голову. Холодное острие меча уперлось в ее тело чуть ниже левой груди, напротив сердца, которое стучало часто и еле слышно, ожидая, когда железо прорвет кожу, легко пронзит мясо и располовинит маленький, трепещущий комочек, способный любить и ненавидеть. Острие замерло, словно наткнулось на кольчугу, жена открыла глаза, чтобы оскорблением добавить мужу решительности, увидела на клинке темные пятна и подалась вперед всем телом.

Муж ожидал этого, успел отдернуть меч, спрятал в ножны и со всей силы ударил ее кулаком в лицо. Она, словно перышко, улетела на лавку, стукнулась головой о стену и больше не чувствовала боли, ни телесной, ни душевной, как бы со стороны наблюдала за происходящим. Муж снял пояс с мечом, швырнул на пол с тем пренебрежением, с каким избавляются от ненужной вещи. Не разувшись, он залез на лавку, рывком перевернул женщину на живот и овладел ею грубо и по-скотски, намереваясь посильнее унизить, но так и не понял, не услышав ни стона, ни плача, добился ли своего…


…добился-таки, однако плакать начала лишь тогда, когда он вышел из пещеры, а если бы и остался, все равно ничего бы не заметил, потому что огонь в очаге почти потух, лица ее не разглядишь, а рот зажимала двумя руками, чтобы не вырвалось ни звука.

Обильные слезы – короткие слезы, на смену им пришли мысли о мести, и даже если за нее придется заплатить жизнью – быстрее встретиться с любимым в мире мертвых…


…она так сильно задумалась, что не услышала, как в избу зашел странник – молодой мужчина, высокий и худой, как жердь, с изможденным лицом и большими, глубоко посаженными глазами с длинными, на зависть женщинам, ресницами. Он, не спросив разрешения у хозяйки, подкинул дров в печь и протянул к огню руки, маленькие, с тонкими пальцами, собрался что-то сказать, но зашелся в кашле, затяжном, чахоточном, согнувшим его пополам, а когда затих и распрямился на лбу и на висках крупным бисером засверкали капли пота, а глаза запали еще глубже и словно бы стали больше и печальнее. На тонких алых губах появилась робкая улыбка, извиняющаяся не только за болезнь, но и за то, что пришел сюда.

– Я хотел… – начал он объяснять – и опять согнулся в кашле.

Она подошла к чахоточному, прижала его склоненную голову к своей груди и погладила по-матерински. Волосы были необычайно мягки, казалось, к пуху прикасаешься, такие бывают у маленьких детей. Откашлявшись, странник опустился на колени, взял ее руку, покрыл поцелуями. Не отпуская руки, он прижался лицом к теплым женским бедрам и всхлипнул, одновременно и жалобно и блаженно. А она свободной рукой перебирала его пуховые волосы, позабыв все обиды, причиненные ей мужчинами…


…рука ее скользнула по беличьему меху, и показалось, что все еще гладит мужские волосы, утешая, а заодно и благодаря, что снял коросту с ее сердца. В очаге задорно потрескивали поленья, и теплый воздух волнами накатывался на ее тело, разомлевшее от мужских ласк, нежных и утонченных. Хоть и не был он похож на ее любимого, все равно чудилось, что эти два мужчины – две половинки одного целого. Как бы там ни было, а теперь она в каждом будет видеть своего любимого, представлять, что целуется именно с ним – и так оно и будет…


…муж был настолько пьян, что умудрился удариться о дверной косяк и правым и левым плечом. Остановившись посреди горницы, он почесал оба плеча и спину между лопатками, отрыгнул громко и смачно, наполнив избу густым запахом перегара и лука.

– М-м… – замычал он, то ли от удовольствия, то ли поняв, где находится, добрался на заплетающихся ногах до лавки и рухнул на нее, как подкошенный, придавив жену.

Жена оттолкнула его на край и потерла ушибленное бедро и бок. Следовало бы высказать мужу все, что думает о его беспробудном пьянстве, но он уже захрапел. Она стянула с его ног сапоги и мокрые от пота портянки, швырнула в сени, снова легла и, когда муж во сне перевернулся на спину и откинул руку ей на живот, толкнула его в бок что есть мочи.

– М-м… – промычал он и повернулся к жене лицом. Широко распахнутые глаза долго всматривались в женщину, наконец-то узнали, и тогда в ход пошли руки, помявшие грудь и ягодицы. Муж еще раз мыкнул и требовательно раздвинул женины ноги.

Она покорно подчинилась и начала думать о любимом, однако никак не могла сосредоточиться на воспоминаниях: мешали вонь перегара и лука. Жена прикрыла нос ладонью, это не помогло, тогда принялась в уме делать завтрашние дела по дому: доила корову, растапливала печь, шла за водой, готовила обед. Вроде бы все переделала, а муж еще пыхтел на ней, не столько от удовольствия, сколько из упрямства, не любил оставлять работу недоделанной. Тогда жена перешла к послезавтрашнему дню, и когда она собиралась накрывать стол к ужину, муж добился своего и слез с нее, моментально захрапев. Жена оттолкнула его, чтобы не дышал в ухо перегаром и луком, да так сильно, что муж свалился на пол.

– М-м… – послышалось из-под лавки, муж встал на четвереньки и пополз к двери, наверное, по нужде захотел…


…около входа в пещеру пожурчала, разбиваясь о камни, мощная струя, и нетвердые шаги удалились в ту сторону, где шел пир. Оттуда послышались веселые и насмешливые голоса, грохнули раскаты безудержного хохота. Пьяные – почему бы и не посмеяться?! Пирующие в очередной раз позвенели чашами, затихли ненадолго, и к пещере начали приближаться шаги – не совсем трезвые, но и пьяными не назовешь, неторопливые и усталые, как у пахаря в конце рабочего дня…


…он сел на лавку, широкорото зевнул, потянулся, хрустнув костями. Заметив, что жена не спит, похлопал ее с грубоватой лаской по заду. Рука его, тяжелая и твердая, словно вытесанная из дубовой доски, погладила женин живот и замерла, потому что муж задумался о чем-то невеселом, судя по тому, как кривились его губы. Он махнул рукой, будто отгоняя неприятные мысли, разулся, аккуратно повесив портянки на сапоги, лег, крепко обнял жену. Она прижалась к нему всем телом, поцеловала в губы, уколовшись о короткие, недавно подстриженные усы. Любил он жену ни быстро, ни медленно, с щадящей силы сноровкой и добросовестностью, с какими пахал землю…


…на кровати рядом с ней еще сохранилась впадина от мужского тела, тяжелого и сильного, денница взъерошила там мех, влажный, слипшийся в острые сосульки, отчего напоминал ежика, и сразу пригладила, чтобы не укололся тот, кому предстоит здесь лежать…


…он устало смотрел на жену и крутил рукой свои седые волосы над ухом, будто хотел намотать на палец и выдернуть, но слишком коротки были, соскальзывали. Тогда он, кряхтя и сопя, стянул сапоги, долго разглядывал их, мял руками, напоминая покупателя, собравшегося по дешевке приобрести добротную вещь. Товар не понравился и был отброшен к печи, муж лег на бок, спиной к жене, и затих. Через какое-то время перевернулся на другой бок и погладил жену по голове, нежно, как ребёнка.

Она сразу отозвалась на ласку, придвинулась к нему, поцеловала в щеку, поросшую жесткой бородой, наполовину уже седой, отыскала губы и жадно припала к ним. Муж не откликнулся, но и не оттолкнул, и тогда она погладила рукой его живот, пах, бедра. И таки расшевелила его. Муж крепко обнял ее, навалился грузным телом. Она задвигалась, помогая ему, и получалось у них так ладно, что уже одно это доставляло удовольствие. Жена сдерживала себя, растягивая блаженство, а когда стало совсем невмоготу, когда решила, что пора, муж вдруг замер и постепенно ослаб. От обиды она вцепилась ногтями в перину и с громким скрипом пробороздила ее…

Она поднесла руки к глазам и повыковыривала из-под ногтей рыжие, беличьи шерстинки, собрала на ладони и дунула на них, отправив медленно спускаться на землю. Вот так и на денницу скоро дунут боги и улетит она из этого мира в другой, где встретится с родителями, братьями и сестрами и с любимым. Жаль, что так рано это случится, когда тело еще не разучилось чувствовать, но, с другой стороны, нет и желающих любить это тело.

Кто-то приподнял закрывающую вход бычью шкуру и в пещеру проник свет утренних сумерек и робкий посвист ранних птиц. Шаркающей походкой вошел кудесник, остановился у очага. Худые руки его нависли над покрывшимися пеплом углями, ловя последнее тепло.

– Пора? – спросила денница, приподнявшись на локтях и не спуская со старика испуганных глаз.

– Рано, – ответил он, не поворачиваясь к ней. – Должно быть двенадцать мужчин. Один погиб. Найти замену до восхода не успеем. Придется мне. – Кудесник посмотрел на денницу, которая, облегченно вздохнув, вновь легла, принял ее вздох за огорченный и добавил: – Трогать не буду: старый уже.

– Сколько тебе лет? – спросила она, чтобы оттянуть время.

– Много. Я был подростком, когда родилась мать твоей матери. – Он подошел к ложу, сел рядом с денницей. – Зажился, не забирают боги к себе. Долгая старость – наказание за нерастраченную молодость. – Он лег так, чтобы между ним и женщиной было расстояние в локоть, погладил бороду, длинную и седую, прокашлялся. – Ты похожа на свою бабушку, такая же красивая. Пока я был в плену – целых восемь лет, – она стала женой твоего деда…


…сгорбленный, с седыми, давно не стриженными волосами и бородой, разбитыми и грязными ногами, стоял он перед ней, опершись на клюку, и смотрел бесцветными, будто выгоревшими, и холодными глазами, а брови, кустистые и широкие, подергивались, выдавая тщательно скрываемое волнение. Что-то знакомое угадывалось в его лице, по крайней мере, не вызывал враждебности, какую испытываешь к чужаку, но и припомнить, где и когда встречалась с ним, она не смогла.

– Не узнаешь? – спросил он дребезжащим от старости или волнения голосом и попробовал улыбнуться, отчего брови задергались чаще, а крылья носа задрожали, как у хищника, почуявшего кровь. – Да, много воды утекло…

И она вспоминала, у кого так же дрожали крылья носа, когда она как бы ненароком дотрагивалась до его руки. Тогда они были юны и красивы и верили, что проживут жизнь вместе. Он ушел в поход – и сгинул, ни слуху ни духу, а она по-плакала-погоревала два лета и вышла замуж родители настаивали да и засидеться в девках боялась, детишек хотелось, которых боги так и не дали.

Она дотронулась кончиками пальцев до его носа, щеки, обветренной и морщинистой, попробовала пригладить пряди спутанной бороды. Он прижал ее руку к своим губам и посмотрел тем влюбленным взглядом, каким глядел многомного лет назад, и глаза его помолодели, налились синью весеннего неба. Она поцеловала его, благодаря за то, что сохранил юношеское чувство ярким и чистым, несмотря на все беды, а он погладил ее по голове так же нежно, ласково, как и в молодости…


…рука кудесника взлохматила волосы на затылке денницы и требовательно сжала их.

– Пора, – буднично молвил кудесник, точно деннице предстояло сделать то, что делала каждый день, привычное и не страшное.

Она поверила этому голосу, неспешно встала с кровати, как вставала каждое утро, только не оделась, потому что не во что было, а отошла к очагу, угли в котором погасли и покрылись толстым слоем темно-серого пепла. Она чувствовала себя такой усталой, будто всю ночь носила тяжести, а может, и всю жизнь, долгую, как у кудесника, и не знала в ней ни счастья, ни радости, ни покоя, и теперь хотела избавиться от бремени, чем скорее, тем лучше. На ее плечо легла рука кудесника, мягкая, приободряющая, но денница скинула дополнительную ношу – свою бы донести – и, с трудом переставляя непослушные, больные ноги, вышла из пещеры. Холодная и мокрая от росы трава приятно щекотала стопы, будила воспоминание из детства: солнечное утро, двор, поросший травой, лающая собачонка.

Там, где ночью была впадина с углями и костями, теперь стоял свежеоструганный столб, обложенный со всех сторон поленницами дров, теми самыми, что хранились под дубом, и из-под нижних выглядывали белые в черную крапинку языки бересты. Неподалеку от столба стояли в ряд десять мужчин с опухшими от пьянки лицами, кто с синяком под глазом, кто с разбитым носом или губами, но не было среди них того, кого хотела бы видеть денница. Она задержала взгляд лишь на пятом – была ли с ним? – и благодарно улыбнулась чахоточному, который, держась правой рукой за рукоять меча, дернулся было к ней, наверное, хотел спасти или погибнуть вместе с ней и замер, вперившись в нее полными удивления и брезгливости глазами, а затем попятился, как от зачумленной. И остальные мужчины смотрели с отвращением на обнаженную старуху с коротко стриженными, седыми лохмами, синяками под обоими глазами, дряблой, морщинистой кожей, покрытой коричневыми, старческими пятнами, обвисшей грудью и задом, опухшими ногами со вздувшимися синими венами. Каждый из них, наверное, клял себя за то, что спьяну переспал с таким страшилищем.

Словно не заметив их презрения, денница неспешно подошла к столбу и, отказавшись от помощи кудесника, залезла на дрова. Старик, кряхтя, взобрался следом, привязал ее к столбу, лицом к идолу, стоявшему на возвышении из валунов. Темно-красные безжалостные глаза были как раз на одной высоте с ее глазами, и как она ни поворачивала голову, никуда не могла деться от его взгляда, только спину поцарапала о плохооструганный столб.

– Дрова отсырели, – тихо шепнул ей кудесник, – будет много дыма, он поможет тебе.

Кудесник слез с жертвенного костра, посмотрел на идола, кончики золотых волос которого уже вспыхнули под первыми лучами восходящего солнца и еще больше стали похожи на языки пламени, достал из костра длинную палку с намотанным на конце пучком сена, облитым какой-то темно-коричневой, вонючей жидкостью, и повернулся к мужчинам так, чтобы они не видели его левую руку.

Солнечные лучи опустились с волос на лоб идола, задержались ненадолго на нахмуренных бровях и зажгли ярко-красным огнем глаза. Кудесник сделал левой рукой еле заметное движение, которое уловила лишь денница, – и сено на конце палки вспыхнуло, а мужчины удивленно охнули, решив, что это идол воспламенил своим взглядом, и боязливо попятились. Старик обошел вокруг столба, поджигая бересту, которая затрещала и завертелась, как живая. Огонь перекинулся на дрова, они занялись сначала нехотя, потом все веселее и веселее.

Денница пошевелила ногами, стараясь прижать их к столбу, убрать подальше от пламени, но ремни не дали, и тогда она гордо вскинула голову и уставилась прямо в горящие, безжалостные глаза черного деревянного идола. Снизу подымался сизый дым, густой и горький, и, словно нарочно, обволакивал тело женщины, не спешил улетать в небо. Денница сперва старалась дышать пореже, но вспомнила слова кудесника и вдохнула полной грудью. Шершавый, терпкий дым продрал горло, заскреб легкие. Денница закашлялась, из глаз потекли слезы, идол расплылся и потерял грозность, превратился в кого-то очень знакомого, а треск горящих дров, радостный и ритмичный, сладывался в мелодию…


…она узнала эту песню и голос певца, высокий и чистый, цепляющий за душу, будящий в ней щемящую грусть.

Долго ждала суженого –

Выплакала очи.

Затянулось сине небо

Тучами багровыми.

Вышла на берег крутой

К бездонному омуту,

Утолила жар сердечный

Холодной водицей.

Он встал перед ней на колени, припал к стопам губами, горячими, страстными, поднимаясь все выше и выше…

…заходящее солнце неторопливо спряталось за деревья на краю леса, налив напоследок розовым светом облака, точно давало знать, что насытилось кровью и больше не гневается на русичей.

Кудесник протер слезящиеся глаза, проморгался, снимая с них усталость, повернулся к впадине, в которой дымились угли, долго смотрел на них, будто ожидал, что сейчас из-под пепла восстанет денница, живая и еще краше, чем была. Не дождался и пошаркал к идолу, сел на нижний валун. Ноги идола оказались как раз над головой старика, как бы стояли на ней, и чудилось, что оба они идолы – победитель и побежденный.

Скоморох

Древний княжеский терем, обнесенный валом с высоким тыном, стоял на краю похожего на бараний череп холма и нависал над дорогой и окраиной села, в которое она вела, и от строгого, гнетущего величия потемневших стен башен веяло силой, грозной и справедливой, но при более внимательном взгляде – не то из-за напоминающих клыки бревен тына, не то из-за узких бойниц и особенно окон, словно второпях прорубленных в уже построенном здании, не то из-за ярко-зеленых пятен мха на крыше, – возникало ощущение, что видишь обманку: снаружи крепкую, а внутри гнилую или червивую.

– Гнездо змеиное, – изрек приговор скоморох – бодрый старик невысокого роста с гибким, юношеским телом и с редкими рыжеватыми усами, одетый в вылинявшие рубаху и порты, сшитые из разноцветных лоскутов, и островерхую суконную шапку, почти новую.

– Почему, деда? – спросил мальчик лет десяти, конопатый, замурзанный и с давно нестриженными волосами, тоже рыжеватыми, но пока густыми. Догнав деда, он пошел медленнее, подволакивая, будто скользил на лыжах, босые ноги, по щиколотку утопающие в мягкой теплой серой пыли. – Почему? – повторил он вопрос и оглянулся на терем.

– Бог его знает, – ответил скоморох, поправляя на плечах лямки торбы, латаной-перелатаной, точно перешитой из сопревшей старой рубахи хозяина. – Иной раз видишь не умом, а сердцем, а оно близорукое, корень плохо зрит. Пойдем быстрее: народ разойдется с базара, ничего не заработаем.

Село было не из бедных, но какое-то неухоженное, словно хозяева знали, что скоро покинут дворы, подадутся искать счастья в другие места. Однако сонные и будто безликие люди, похожие на осенних мух, бродили по улицам с такой ленью и безразличием, что трудно было поверить, что решатся на такой отчаянный и трудно выполнимый поступок, скорее забьются в щели и как-нибудь переждут плохие времена. Собаки и те, заметив чужих людей, не бросились на них с лаем, а затрусили, поджав хвосты, к погосту на краю села.

На базарной площади, где народу собралось много, было не то, чтобы тихо, но и обычной, – громкой и веселой – многоголосицы не слышалось, даже скотина и птица, выставленные на продажу, особо не гомонили. На паперти большой, ухоженной церкви сидел всего один нищий, видимо, слепоглухонемой, потому что не пошевелился, когда сердобольная женщина торопливо, будто боялась, что кто-нибудь заметит, кинула монету в шапку, да промахнулась, и копейка со звоном упала у ног убогого.

Так бы и осталась лежать монета у ног нищего, если бы скоморох не поднял ее и не положил в шапку. Калека закивал благодарно головой, запрыгали длинные волосы, обнажив обрезанные уши и уставившиеся прямо перед собой пустые глазницы. Уверенно и безошибочно, будто видел дарителя, перекрестил нищий скомороха и что-то промычал, широко разевая безъязыкий рот и обнажая почерневшие, голые десны, только кутние зубы сохранились.

– Не приведи, господи! – перекрестившись, пожелал себе скоморох и пошел в дальний конец базарной площади, где около телег, охраняемых мальчишками, была незанятая широкая площадка.

Скоморох снял торбу, вынул из нее жалейку и четыре разноцветных мячика из конского волоса. Встав на побелевший, вылизанный дождями камень, дед выдул из жалейки несколько звонких, веселых трелей и закричал бодрым голосом:

– Эй-гей, народ честной! Подходи, не робей, собирайся быстрей! Мы вам споем и спляшем и такое покажем, что растяните рот до ушей и в него залетит воробей!..

Внук прошелся колесом, несколько раз подпрыгнул, перекувыркнувшись через голову. Худое тело его, будто сплетенное из ивовых прутьев, гибких и легких, словно от порыва ветра изогнулось назад, достав руками и головой до утрамбованной земли, встало на них и опять закувыркалось, напоминая перекати-поле, подгоняемое бурей.

Первыми сбежались мальчишки. Засунув грязные пальцы в приоткрытые рты, они с восхищением смотрели на своего ровесника, такого ловкого и бойкого. За ними подтянулись взрослые, остановились чуть поодаль и глядели с легким пренебрежением: эка невидаль!

Скоморох взял четыре мячика, и они словно сами по себе закувыркались над его головой, подлетая то выше, то ниже, или исчезая за спиной старика, а появляясь из-под приподнятой ноги, или падая вроде бы и в вырез рубахи, а вылетая из-за спины. Внук перестал прыгать и тоже достал из торбы три мячика, которые закружились над его головой чуточку быстрее, чем дедовы. Иногда дед и внук обменивались мячиками, и у мальчика оказывались то три красных, то два синих и два черных, то два красных и черный.

Из церкви вышли пятеро молодцов в серо-коричневых кафтанах, отчего напоминали коршунов. Всей стаей налетели они, как на куропатку-подранка, на нищего, замахали нагайками. Народ на площади отпрянул от паперти, плотнее сбился у площадки, где трудились дед и внук. Из церкви неспешно вышагал дородный муж с седой головой и бородой, одетый в ярко-красную атласную ферязь с золотыми пуговицами. Он развернулся и перекрестился, глядя на купол церкви. Движения были степенны, строги, в них угадывалась привычка властвовать. Он развернулся лицом к площади, оглядел ее, задержался на скоморохе, возвышающимся на голову над толпой, на разноцветных мячиках, подлетающих вверх. Размягченное молитвами лицо не изменило своего выражения, но взгляд посуровел и как бы хлестнул старшего молодца, высокого и розовощекого, с загнутыми кверху кончиками усов. Тот покорно склонил голову, затем сказал коротко что-то двум другим молодцам и, отделившись от процессии, которая во главе с мужем в ферязи направилась к терему, пошел не-спеша, грубо расталкивая людей, в дальний конец базарной площади, к скомороху.

Дед понял безмолвный разговор хозяина и слуги и так же безмолвно, одними глазами, приказал мальчику заканчивать представление. Теперь все семь мячиков оказались у старика, а внук, будто балуясь, сорвал с его головы шапку и пошел по кругу, призывая зрителей заплатить, кто сколько может. То ли не желая расставаться с деньгами, то ли испугавшись приближения «коршунов», то или еще почему, но люди стали быстро расходиться, лишь несколько человек торопливо, на ходу, кинули в шапку по медяку.

Старший слуга, вертанув ухо белобрысого мальчишки, оказавшегося на его пути, подошел к скомороху, немного поглазел на старика и как бы дал себе время налиться злостью, потому что щеки из ярко-красных стали бурыми. Коротко махнув нагайкой, он ударил скомороха по рукам и, когда мячики попадали на землю, весело заржал. Вторя ему, засмеялись и двое подручных.

– Что ж это ты народ прельщаешь, отвлекаешь от церкви, а?! – одновременно с гневом и с издевкой спросил старший слуга. – Вместо того, чтобы грехи замаливать, они тут торчат, на бесовские игрища смотрят!

Двое младших слуг обошли скомороха с боков, остановились, поигрывая нагайками, в ожидании, когда старший натешится нравоучениями и даст знак приступать к делу. Они, казалось, не замечали мальчика, который ползал у их ног, собирая мячики.

– Ты, поди, безбожник? А ну, кажи крест! Скоморох вынул из-за пазухи медный крестик на льняном гайтане, поднял на уровень глаз старшего слуги и, неотрывно глядя в них, заговорил монотонно и растягивая гласные:

– Смотри. Внимательно смотри. Вот сюда. В перекрестие.

– Он повел крестик чуть влево – головы всех трех «коршунов» повернулись в ту сторону, повел крестик чуть вправо – головы повернулись туда. – Видишь? Крест истинный, освященный. Не безбожник я. – Старик покачал крестиком вниз-вверх – и «коршуны» закачали головами, точно соглашаясь с ним. – Ты уже отхлестал меня нагайкой. Пригрозил убить, если не уберусь из села. Можешь возвращаться к хозяину и доложить, что приказ выполнил. Понял?

– Да-а, – еле шевеля языком, вымолвил старший слуга.

Скоморох убрал крестик за пазуху и тихо, но властно произнес:

– Забирай подручных и иди в терем, – и громко добавил: – Иди!

Старший слуга вздрогнул, словно от пощечины, и с удивлением уставился на старика, не в силах понять, откуда здесь появился скоморох.

– Иди, – шепотом повторил дед и закрыл лицо руками, словно только что получил по нему нагайкой.

– Иди, – повторил старший «коршун», показал нагайкой помощникам, чтобы следовали за ним, и вразвалку, с ленцой пошел к княжескому терему.

– Эк, он тебя, ирод! – посочувствовал скомороху плюгавенький мужичонка, от которого за версту несло медовухой. – Рад выслужиться, пес шелудивый!

Скоморох опустил руки, и мужичонка заметил, что на лице нет отметин от нагайки, и недоуменно скривился. Подергал клочковатую бороду, настолько растрепанную, будто только что за нее таскали, мужичок произнес менее гневным тоном:

– Этот еще ничего: не слишком ретивый, жалость знает. Не служи он у тиуна, золотой человек был бы. – Он опять подергал бороду. – Вот тиун у нас – этот воистину ехидна кровожадная! По лику – праведник, по делам – отродье сатаны.

– Что ж князю не пожалуетесь?

– Били челом на тиуна – а толку? – Мужичонка поскреб снизу подбородок – Тиун так повернул, что челобитчики и оказались виновными. Князь уехал, со свету их сжил. Видать, за грехи наши бог наказал нас этим отродьем. – Он перекрестился и пошел к тому ряду, где торговали медами.

Мальчик отдал деду пять монет – две копейки и три полу-копейки – и произнес без обиды:

– И отсюда гонят.

– На то они и вольные хлеба: вольно и без хлеба остаться, – с наигранной бодростью сказал скоморох. – Что ж, пойдем дальше искать счастья.

Они купили два калача и кринку топленого молока, которые съели тут же, вернув посудину торговке – худой и сутулой старухе с кривым носом. Походив между рядами, скоморох поприценивался к разным товарам, поторговался и даже уговорил глуповатого мужика продать телушку за полушку, а когда пришло время бить по рукам, рассмеялся весело. Засмеялись и те, кто любопытства ради наблюдал за торгом, и начали подшучивать над мужиком, хотя перед этим принимали все на полном серьезе и даже советовали не платить так дорого.

С базарной площади скоморох и мальчик вышли на ту улицу, по которой попали в село. Впереди заворачивали к замку три «коршуна». Видимо, из-за них и была пуста улица. Лишь кудлатая собака лежала в тени колодезного сруба и со страхом поглядывала на чужих. Во дворе напротив колодца с шумом распахнулись ворота, и собака, пождав хвост и уши, метнулась в кусты.

Из ворот вылетел черно-коричневый бык, широкогрудый, с налитыми кровью глазами и обломанным левым рогом. В ноздре торчало кольцо, с которого свисал обрывок толстой цепи.

Со двора послышался крик мужчины, одновременно сердитый и испуганный:

– Стой, чертово семя! Стой, кому говорят!

Бык мотнул головой, притопнул копытом и, наклонив голову и волоча обрывок цепи по дороге, попер на деда и внука. Казалось, нет на свете силы, которая сможет остановить эту глыбищу.

Скоморох скинул с плеч торбу, сунул ее мальчику и загородил его собой. Глубоко вздохнув, он уставился в бычьи глаза, большие и красно-черные, и напрягся всем телом так, точно уже столкнулся с рассвирепевшим животным. Буквально в сажени от человека бык словно бы налетел на крепкий дубовый забор, замер на месте и гневно забил копытами и замотал головой и цепью, поднимая серую пыль. Скоморох наклонил голову к левому плечу – и бык наклонил голову, но к правому, человек наклонил к правому – животное отзеркалило его движение; тогда старик резко запрокинул голову, будто от удара по затылку, – бык попробовал повторить, но не сумел и сразу обмяк, стал казаться ниже и худее. Человеческая рука опустилась на обломанный рог и повела покорное животное к распахнутым воротам, в которых стоял с кнутом босой мужик в рубахе навыпуск и смотрел на быка с подозрительностью, точно ему хотели всучить чужую скотину вместо его собственной. Отпущенный скоморохом, бык прошел в дальний конец подворья и остановился у столба, на котором висел обрывок цепи и, тихий и послушный, ждал, когда прикуют по новой. Очнувшись, хозяин быстро подбежал к нему и сноровисто сделал это.

– Вернулся, чертово семя, – с любовью приговаривал мужик, – не успел набедокурить.

– И часто он срывается? – спросил скоморох.

– Частенько. И такой разбойник: двух человек уже покалечил, а сколько добра переломал – не счесть! Совсем меня разорил!

– Продал бы его или забил.

– Продать – никто не покупает, знают его норов, а забить – рука не поднимается: больно люб он мне, – пожаловался хозяин-мужик, почесывая быка за ухом, большим и заросшим длинной густой шерстью.

Скоморох сочувственно покивал головой и, вспомнив что-то, уставился на хозяина быка пристальным, тяжелым взглядом. Мужик обмяк, глаза его посоловели, а ноги подогнулись, словно вот-вот упадет.

– Цепь тонковата, поменять надо, – заговорил скоморох монотонно и растягивая гласные. – Ладно, в следующее воскресенье поменяю. Как служба в церкви закончится, тиун будет проходить мимо моего двора, тогда и раскую быка, чтобы цепь поменять. Раскую, а бык вырвется, чертово семя. А пусть побегает! Заплачу еще раз вино – всего делов. Зато тиуна пуганет. Ферязь на тиуне, красная – ох как не понравится быку! Рассвирепеет! А пусть свирепеет. Не я виноват буду, а бык. Не я виноват буду… Не я… В следующее воскресенье, после заутрени… После заутрени.

Скоморох провел рукой перед лицом мужика, будто протер запотевшее окно, и другим голосом, громким и печальным, произнес:

– Так, говоришь, нет молока на продажу, хозяйка все на базар снесла?

– Нет, – быстро подтвердил мужик и уставился на скомороха удивленно, словно тот из-под земли появился.

– Нет так нет, – развел руками старик и повернулся к мальчику: – Пойдем у соседей спросим.

Хозяин быка проводил их до ворот и надолго замер там, глядя вслед старику и мальчику и пытаясь вспомнить что-то очень важное.

Загрузка...