Евгений Гулак  ГОЛУБАЯ ЕЛЬ  Рассказы и очерки 

ОСТРОВ ДЕДА МАТВЕЯ

Лейтенанту Григорию Волнянскому, посмертно

награжденному орденом Ленина, посвящаю

Полковник Андрей Петрович Горан с братом Митькой, к которому он приехал на побывку, спрятались от жгучего полуденного солнца в тени за сараем. Расположившись на припорошенной пылью мураве, они готовили снасти к выезду на рыбалку.

Со стороны улицы скрипнула калитка.

— Кого-то несет нелегкая? В такую жарищу… — поднимаясь с земли, недовольно отозвался Митька. Прихрамывая на раненую ногу, он выглянул из-за сарая и вдруг оживился:

— Дед Паровоз пожаловал… — И после небольшой паузы добавил: — Опять с какой-нибудь вестью…

По проселку от райцентра, где жили Гораны, до дедова села значилось около двенадцати километров.

И вот в такой солнцепек пешим порядком одолел старик немалый путь.

А немного погодя, сидя с братьями Горанами за обеденным столом, старик раскрывает им свои карты — зачем это он пожаловал в столь жаркий день к не таким уж, если хорошо разобраться, и близким родственникам.

Смахивая платком со лба обильно проступившую испарину, дед Матвей растроганно говорит Горану-старшему:

— Ты, Андрию, хотя и прожил меньше моего, но повидал света. Спасибо тебе большое, что написал книжку, где сказал доброе слово о моем младшем… Закрою глаза и вижу Гришу хлопчиком, таким, каким он уехал перед войной в Киев, учиться на артиллериста … Прочитай, Андрию, то место из своей книжки, где о нашем Грише сказано. Я уже слаб глазами стал, без очков не могу прочитать…

Андрей Петрович достает из портфеля небольшую книжечку в мягкой обложке, не спеша листает ее, немного глуховатым, срывающимся от волнения голосом читает:

— «Не знала семья Матиенков о том, что их сын Григорий в октябре сорок первого мужественно защищал огневой рубеж на дальних подступах к Москве. Не ведали в родном краю и о том, что бывший политрук батареи Михаил Иванович Сизов, участник боев за Тулу, у которого на руках после тяжелого ранения скончался Григорий, часто рассказывает молодым солдатам и допризывникам о героической обороне Москвы. Рассказывает и о жарком бое с танками Гудериана, когда лейтенант Матиенко вошел в бессмертие».

Дед Матвей, откинувшись на спинку стула, слушает Андрея Петровича с закрытыми глазами. Трудно сказать, какие думы и какие чувства владеют им. Но выражение его лица, все его существо словно бы говорят: «Так, сынок, все правильно! Ты как полагается исполнил свой солдатский долг. Не бросил позора на мою голову».

И потом еще долго тянется беседа старых солдат, и поживших, и повидавших в своей жизни немало…

* * *

Деда Матвея прозвали Паровозом давно, еще в первые годы после женитьбы. И виновницей была его жена Ксения.

Как-то в деже, в которой ставят тесто, не оказалось закваски. То ли собака съела, то ли свекор на похмелье слизал. А хлеб надо было испечь. Ксения, ловко орудуя ухватами и кочергой у печи, сказала мужу:

— Матюша, сбегай к Мелашке, попроси закваски взаймы.

Не разобравшись как следует, к какой Мелашке, Матвей надел на голову картуз и махнул к своей родной сестре Мелашке в соседнее село. Ждет Ксения пождет Матвея с закваской, а его все нет и нет. Где-то ближе к обеду заявился навеселе. Вынул из кармана широких штанов небольшой горшочек, достал оттуда завернутый в свежий капустный лист комок пахнущего кислым ржаного теста, подал Ксении.

— Тебя только за смертью посылать. Дрова в печи уже раз пять прогорели! — накинулась на Матвея жена.

— Двадцать верст пройти — не шутка, — начал в свое оправдание Матвей.

— Что ты плетешь своим языком без костей?! — взъярилась Ксения. — Мелашка через дорогу живет…

— Так я думал, ты меня к нашей Мелашке, сестре, послала, — слукавил Матвей.

Ксения всплеснула руками:

— Ты, Матвею, как тот маневренный паровоз, что от самой Лохвиды до Ромнив мчит без остановки.

С легкой руки Ксении и пошло: дядько Паровоз. А когда голову Матвея инеем припорошило — дед Паровоз.

* * *

Старый Матвей не помнит точно числа, когда в их село, что примостилось на крутом берегу Сулы, пришли оккупанты. Но кажется ему, что это было в первый день бабьего лета памятного сорок первого. В ту пору они с бабкой Ксенией тревожными взглядами провожали первые косяки журавлей. Помнится, еще в тот день собиралась отбыть в далекие южные страны и семья аистов, что гнездилась на высоком вязе в дедовом подворье.

В безоблачном небе серебрились пряди паутины. Где-то над речной поймой проносились самолеты, но старому Матвею трудно было разобрать — свои они или чужие. Село, в котором испокон веку жили Матиенки, лежало в стороне от магистральных дорог. А заболоченная пойма Сулы, подковой огибавшая село с трех сторон, делала его глухим, малодоступным. Где-то стороной громыхал фронт. С неделю не было никаких вестей из райцентра. Люди, поостыв в погребах и картофельных ямах, поборов страх иссушающего душу неведения, принялись за свои повседневные крестьянские дела.

Бабка Ксения дергала в огороде морковь, а дед Матвей точил на круге лопаты под навесом. И вдруг тишину мягкого осеннего дня вспугнул детский крик. Это Николка, внук, сын среднего — Петра, которого война застала где-то на западной границе и от которого давно не получали вестей, перескочив через перелаз во двор, заорал:

— Ним-ци! Ним-ци идуть!

И вслед за его истошным криком все вокруг загремело, забряцало. С треском повалился плетень, через который минуту назад перелетел очумелый Николка. Во двор к деду Матвею в клубах пыли и бензинового перегара въехала странной конструкции машина, насмерть перепугав бабку Ксению, внуков, кур и даже аистов на высоком вязе.

Высыпавшие из машины солдаты, увидев деда Матвея, загалдели:

— Пан! Большевик никс! Ми их немножко пугайт. Будешь спокойно арбайтен…

Вражеские солдаты со смехом и гиком носились по двору, стреляя из автоматов кур. В мгновение ока из погреба вынесли горшки со смальцем, кадушечку липового меда, который старый Матвей приготовил и припрятал к приезду кого-нибудь из сыновей.

Из-под насупленных бровей смотрел дед Матвей на вражеских солдат, смотрел пристально, словно хотел понять: почему его сыновья спасовали перед этими долговязыми, кадыкастыми пришельцами. Матвей глядел на них в упор, и в его душу закрадывалось чувство брезгливости к ним — самоуверенным, нагловатым, говорящим на непонятном языке.

Родные сыновья — старшие, Иван и Николай, средний, Петр, и самый младший, последний, Григорий, — виделись ему красивыми, статными, крепкими в кости, смуглолицыми, силой налитыми.

Стоял Матвей у поваленного бронированной машиной плетня, гонял желваки на своем моложавом лице, в нервном возбуждении теребил рукой клин подпаленной махорочным дымом бороды, думал: «Сыны мои, где-то ноги ваши сейчас ступают? В каких краях держите фронт против проклятых супостатов?» Молча поглядывал на суету вражеской солдатни. По своему опыту в первую германскую хорошо знал: протестовать против бесчинств — пустое дело. Начнешь гнев свой казать — шлепнут ни за понюшку табака. А ему, Матвею Матиенко, колхозному пчеловоду, заядлому рыбаку, так хотелось дожить до того дня, когда возвратятся с победой его сыновья: Иван, Николай, Петро и Григорий. Хотел Матвей своими глазами увидеть, как сгинет фашистская нечисть…

Вот он поднял голову к небу: в старом гнезде на вязе забеспокоились аисты. Запрокидывая свои головы, они заклокотали, словно выражали неудовольствие тем, что творилось внизу, на земле. Старый аист расправил широкие крылья, подпрыгнул в гнезде и взмыл в небо. И в тот же миг натренированная рука срезала очередью из «шмайссера» красивую и благородную птицу. Теряя силы, аист круто падал в заросли перестоявшей кукурузы. Солдаты кинулись в огород за неожиданным трофеем.

— Ироды проклятые! — не удержался в гневе Матвей. — Людей убиваете, хотя бы птицу пожалели! Чем она перед вами провинилась?!

Громко сказанные Матвеем слова заставили немецкого фельдфебеля обернуться. Видимо, слово «ироды» не нуждалось в переводе и на всех языках имело одинаковый смысл. Его хорошо понял и этот долговязый фашист. Выхватив из кобуры пистолет, он, почти не целясь, выстрелил в старого Матвея.

Судорожно цепляясь за плетень, старик медленно начал оседать на землю. Сознание не сразу покинуло его. Не было у него сожаления за внезапную вспышку гнева, не было и страха смерти. Все это как-то вдруг отошло на задний план. А его мозг сверлила одна-единственная мысль: к чему жить среди такого зверья, поднявшего руку даже на беззащитную птицу. На аиста, по преданию, приносящего людям счастье.

Да. Было под крышей хаты Матвея и его жены Ксении настоящее человеческое счастье. Рождались у них сыновья. Крепкие, красивые. Приходили в мир работники, помощники отцу и матери, их любовь, их надежда, их явная и тайная радость. Эту белую птицу с черными отметинами Ксения в молодости вышивала «крестом» на отбеленных солнцем домотканных рушниках. Вышивая, качала ногой деревянную люльку, подвешенную к потолочному кольцу на крепких веревках из конопли. Немало было песен спето над колыбелью длинными осенними вечерами. Слушая мелодичные, неторопливые песни матери, может, потому и вырастали дети мягкие сердцами, ласковые и чуткие, с добрыми помыслами.

«Сыны мои, орлы мои! Возвращайтесь с победой!» — шептал холодеющими губами Матвей.

…Сколько был в беспамятстве, не помнит, не может сказать старый Матвей. Травами разными да калиной с медом отхаживала его Ксения.

Когда рана в плече малость зажила, решился Матвей съездить на свой остров. Там под тихими вербами любил он проводить отдых с сыновьями. Уже на ночь глядя, собрав кое-какой еды, немудрящие снасти, захватив легонькое весло, предупредил Ксению:

— Вернусь не скоро, вечеряйте без меня…

Отчалив с легким плеском лодку от берега, дед взмахнул веслом и едва не свалился в воду от острой боли в плече. Даже зубами заскрипел, но обратно лодку не повернул.

Луна лила с неба свой холодный свет, И лодка, легко скользящая по глади курящейся реки, и весло, с которого стекали струйки чистой воды, казались отлитыми из серебра.

Старый Матвей самозабвенно любил такие вот ночи. Прохладный воздух, настоянный на речном разнотравье с острым запахом осоки, вливался в легкие, вызывал знакомую истому в уже не молодом, но еще не сдавшемся старости теле. Где-то справа, за прибрежными зарослями куги, словно вырезанные из черной жести, вонзались в звездное небо таинственные осокори. На крутом взгорке — село. Ни тебе огонька, ни собачьего лая. Как в могиле. А раньше до утренних петухов песни по всему селу звенели. Любил Матвей в том разноголосом хоре узнавать голоса своих сыновей.

Бывало, так пели его сыновья, что аж небу становилось жарко, аж мурашки у старого Матвея пробегали под сорочкой. Ничего не скажешь, умели и поработать, умели и попеть. А вот как так получилось, что фронт не удержали?! Не знал Матвей, что и ответить самому себе. Потому и думы, тяжелые, сдавливающие сердце в груди, не давали ему покоя.

С такими вот мыслями и причалил Матвей лодку в прибрежную осоку. Захватив с собой сплетенные из толстых веревок и лозы носилки для сена, неровной походкой направился в глубь острова к черневшему невдалеке от берега стожку. Переводя дыхание, остановился. И тут до его слуха долетел не то всхлип, не то слабый стон. Покрепче сжав в руке отполированный временем деревянный крюк, которым дергают сено, застыл в тревожном оцепенении. Прислушался. Кто мог прятаться в такую пору на безлюдном острове? Для влюбленных время неподходящее. Ворам и разным проходимцам нечего скрываться. С приходом оккупантов всякая нечисть всплыла наружу: кто в полицию пошел, другие еще куда-то подались.

«Вероятнее всего, кто-нибудь из своих прячется, возможно, что и окруженцы», — думал он. Их в те дни немало по ночам пробиралось глухими проселками да болотами. Из-под самого Киева, из-под Прилук, где, по слухам, многие головы положили, прорываясь на восток небольшими группами. Уходили в сторону Лохвицы, Гадяча, на Ахтырку и Харьков, туда, где день и ночь гудело и ухало, будто неведомый великан в огромной деревянной ступе просо на пшено рушил.

Неделю назад из хутора Архиповка сестра Мелашка приходила. Муж ее — Михайло, еще с финской не возвратившийся, где-то под Ленинградом воевал. Осталась она с двумя маленькими дочерьми. Вот и прибежала к брату тоску развеять, новости узнать да и своими поделиться. Она-то и поведала о страшном бое, что разгорелся возле хутора Дрюковщина между фашистами и какой-то нашей частью, выходившей из окружения. Разве они, простые селяне, могли знать, что здесь, на этих рубежах родной земли, сложилась трагическая ситуация.

Впервые в истории войн Военный совет Юго-Западного фронта в полном составе повел бойцов в последнюю штыковую атаку, чтобы прорвать кольцо окружения. И в цепи атакующих шел с самозарядной винтовкой в руках с примкнутым штыком сам командующий фронтом генерал Кирпонос. А рядом с ним шагали секретарь Компартии Украины Бурмистренко, начальник политуправления Рыков, начальник штаба Тупиков, командующий пятой армией Потапов со своим начальником штаба Писаревским и дивизионным комиссаром Гольцевым, комиссар госбезопасности Михеев…

И среди неполной тысячи бойцов, которые прорывались к Суле в сторону Сенчи, находился и дважды раненный в предыдущих боях старший лейтенант Матиенко…

— Кто тут есть живой? — стараясь унять дрожь в голосе, крикнул в ночь Матвей.

— Свои! Свои! — донесся глуховатый голос откуда-то снизу, из-под самого стожка.

— Кто же такие будете? — спросил он уже более спокойно.

— Выходим из окружения, человече добрый, — отозвался, видимо, старший.

— А сколько вас сюда, горемычных, пробралось, если это не секрет? — продолжал расспрашивать Матвей.

— Какой уж тут к черту секрет! Было четверо, а с сегодняшнего полудня остались втроем… Помер сегодня один наш… От ран помер. Здешний он был. Дорогу знал, потому и взялся проводить. Кровью истек, бедняга. Почти неделю пробирались через речки да болота, чтоб не напороться на вражеские заслоны…

— А кто же четвертым с вами был? — поинтересовался Матвей, ощущая в груди какое-то смутное беспокойство. — Как его кликали?

— Старший лейтенант Матиенко… А звали Петром, — так же глухо отвечал голос из-под стожка.

— Куда же вы подели Петра-то? — почти захлебнулся в крике старый Матвей, почувствовав, как острая игла вдруг переместилась из его раненого плеча в самое сердце.

— Да здесь он, почти рядом. В осоке. Мы его сеном прикрыли. Собирались завтра на рассвете земле предать…

Минуту спустя старый Матвей дрожащими руками разгребал повлажневшее от росы сено. А когда правая рука коснулась исхудавшего, давно не бритого лица, смертельная тоска разлилась по всему его телу. Стоял Матвей над холодным телом сына, и гладил, гладил спутанные с сеном его непомерно отросшие волосы, и шептал, пересиливая спазмы в горле:

— Петрусь! Сынок! Вот как нам сподобилось с тобой встретиться. Это я, старый, опоздал… Что же я матери скажу? Как же мне-то быть дальше?..

Дважды доставлял старик на остров подчиненным сына провизию, полотно на бинты, барахлишко разное. На четвертый день погрузил всех троих в лодку вместе с их оружием да и перевез на левый берег Сулы, указал на глухие села и проселки. Там и распрощался с ними…

Два года в любую пагоду односельчане часто видели сутулую фигуру деда Матвея то на берегу, то в лодке посреди реки, то на глухом острове. И никому в голову тогда не приходило, что дед Паровоз не просто столбычил в излюбленных своих местах, а находился в безмолвном карауле, наедине со своими мыслями, охраняя покой родного сына Петра, всякий раз чутко прислушиваясь к далеким и близким громам, угадывая в их отголосках могучую поступь своих сыновей.

…Погожим и теплым днем сорок третьего, в первый день бабьего лета, вступили в село наши. А спустя несколько дней всей округой хоронили старшего лейтенанта Матиенко, перенеся его прах в наглухо заколоченном гробу с острова на сельское кладбище, заметно разросшееся за годы фашистской оккупации. Хоронили со всеми воинскими почестями.

После тех похорон как-то сразу сдала и начала слепнуть бабка Ксения. По ночам, бывало, когда внуки крепко засыпали, она приглушенным голосом шептала, словно молилась:

— Как ты мог, Матюша, выдержать такое? Почему мне, старухе, не открылся, ничего не сказал?

— Эх, стара! — вздыхал тяжело Матвей, поглаживая в темноте своей шершавой, как рашпиль, ладонью голову внука Николки. — Клятву я дал, мать, нашему Петру: детей его сохранить… За наши с тобой муки уже началась расплата. Видела, как погнали супостата?! Только пыль столбом стоит. А за нашего Петра я сам с ними, иродами, поквитался…

Как-то поутру в промозглый, дождливый день дед Матвей подался в район. Оттуда заявился на машине с военными людьми. Долго водил прибывших с ним по своему подворью. Заглянули они тогда в стодолу, и в погребок, и в амбар. Связав две лестницы в одну, даже в старое гнездо аистов забрались. Целую охапку оружия разного погрузили в машину, а еще пачку документов, завернутых в кусок старой клеенки.

После того случая и заговорили в селе разное: будто дед Паровоз все долгих два года партизанил, по-своему мстил оккупантам за сына Петра, за свою рану, за надругательства, чинимые фашистами на родной земле.

Вот тогда-то люди и начали восстанавливать в памяти загадочные случаи убийств, о которых нет-нет да и писала местная газетенка.

Однажды на пустынном берегу Сулы в высокой траве нашли трупы фашистского офицера и его любовницы — переводчицы гебитскомиссариата. Их кто-то заколол. Пистолет и личные документы гитлеровца как в воду канули.

Долго ломали себе голову оккупационные власти по поводу убийства полицая, проживавшего в одном из сел близ Чернух. Как-то поутру родные вражеского запроданца обнаружили у себя во дворе воз, запряженный парой коней. На том возу под сеном лежал труп предателя. Ни оружия, ни документов при нем не оказалось…

* * *

Года три не был в родных местах полковник Андрей Горан. Скучать по ним начал. Бывало, проснется чуть свет, а глаза открыть не торопится: боится вспугнуть дорогие сердцу видения. То Сула ему приснится с поросшими лозой и осокой берегами, с песчаными отмелями на быстрине. То вдруг лицо брата Митьки всплывет, словно из тумана, с немым укором во взгляде. «Забывать нас начал… Нехорошо, брат, нехорошо! А мы тебя все лето прошлое ждали…» И отзовутся те братовы слова в груди Андрея Петровича щемящей тоской. Да и письмо последнее Митькино прямо-таки царапало по сердцу.

«Умер дед Матвей… Не стало деда Паровоза, — сообщал брат. — Не дождался даже ледохода. Пошел как-то на берег лодку конопатить и не возвратился… Рядом с Петром положили, как сам велел…»

Раз десять перечитывал Андрей Петрович это место из письма. Тогда же твердо решил: еду!

Хотя в телеграмме Горан-старший указал дату своего приезда, брат Митька дня три дежурил на автобусной станции…

А потом за ужином до самой полуночи текла беседа братьев, двух старых солдат.

Андрей Горан подростком покинул родительское гнездо в грозном сорок первом. Временами заявлялся в отпуск на весьма короткий срок. Это здесь когда-то детство его прошло. Тут был его отцовский дом, его причал…

— Ну как, решено? Проскочим завтра на Сулу? — уставился Митька на брата, с головой ушедшего в воспоминания.

— Едем! И никаких гвоздей! — сбрасывая с себя груз прошлого встрепенулся Андрей Петрович.

…Чтобы не вспугнуть тишину раннего утра, не потревожить людской сон, за городскую черту шли на веслах. Лишь миновав Слободу, на самых Лазирках опустили в воду мотор. Увлекаемая сильным течением и мощным винтом, лодка легко скользила по речному простору.

Стремительно уходили назад берега. С недовольным кряканьем взлетали над речной поймой дикие утки. Воздух насквозь был пропитан болотной прелью и забытым за зиму запахом луговой травы.

А вот и деда Матвея причал. Скованные цепями попарно, на высокой воде покачиваются притопленные лодки. «Какая же из них дедова?» — силится угадать Андрей Петрович в остроносых суденышках лодку, сделанную руками Митьки и подаренную деду Матвею.

На причале ни души. Не маячит теперь на берегу нескладная, так хорошо знакомая всем фигура деда Паровоза. Немотно и тоскливо стало без него, без его ворчливого голоса. «Да и за рекой, за островом некому теперь присматривать», — с огорчением решает Андрей Петрович.

— Теперь тут хозяйничает внук Матвея, Николай, со своим сыном Матвейкой, — словно угадав мысли брата, говорит Митька. — По выходным наезжает из города. Николай у нас в райкоме секретарем по пропаганде работает. Многое в характере от деда Матвея унаследовал. Так же реку беззаветно любит… А как ее можно не любить-то, Сулу нашу! — философски заключает он. Затем глушит мотор, ловко вываживает его в лодку и, привычно балансируя на полусогнутых ногах, пересаживается на весла.

— Сойдем на дедовом острове, малость ноги разомнем, а то совсем отекли… А потом уже будем выгребать выше, — советует Митька, разворачивая лодку в сторону полузатопленной суши.

Остров утопает в зеленом дыму. Вербы, посаженные руками деда в разное время, спускаются ровными, как солдатские шеренги, рядами к самому берегу. В глубине поднялись к небу старые деревья. Первую вербу дед посадил в память сына Петра. С той вербы дядьки Петра и пошла шуметь роща.

Стояли братья Гораны на берегу, молчали. Волнами набегающий весенний ветерок ласково перебирал трепетные листья на деревьях. Из-за речной глади, прямо из воды, огромным оранжевым поплавком всплывало солнце. И в тот час откуда-то из поднебесья над речным простором полилось грустное клокотанье.

— Слышишь, Андрию? Аисты весенний танец исполняют, — совсем тихо заметил Митька, а потом, задрав подбородок кверху, стал наблюдать за звеном аистов, спиралью возносящихся в небо.

Горан-старший ничего не ответил. Не мог он словами выразить чувства, теснившие ему грудь. Ликующий, немного тоскливый клекот аистов сливался с веселым журчанием вешних вод. И эти тревожные звуки будоражили кровь, вызывали в памяти образы тех, кого уже не было в живых. Старому служаке Андрею Петровичу Горану хотелось крикнуть во всю мощь своих легких, да так, чтобы его голос взвился над простором, чтобы его услышали во всех уголках огромной страны: «Во веки веков никогда не иссякнут в наших сердцах высокие помыслы о тебе, родная земля, как никогда не сотрутся в памяти людской подвиги тех, кто отдал за тебя свои жизни!»


Загрузка...