5. НИКА

— И жениться придется, — сказала Аня, не отрывая глаз от девушки на танцполе. — Как двадцать свечек на торте задуешь — сразу давление включают. Мне уже год мозг полируют…

Танцовщица сняла джемпер, оставшись в тоненькой майке, почти ничего не скрывавшей. У меня во рту пересохло, Аня облизала губы, отвернулась, залпом допила коктейль.

— Кстати, если у тебя нет вариантов, женись на мне, — сказала она, поднимаясь. — Мне, видишь ли, фиолетово. Тебя я хоть слегка люблю.

— Как сорок тысяч братьев, — она шла к танцполу, и я повысил голос, — любить не могут?

— Могут!

Через пять минут она уже танцевала с девушкой, что-то шептала ей на ухо. Они очень красиво выглядели вместе. Мы поехали к Ане домой все втроем, и вечер закончился так, как утром еще девственный я и предположить не мог. Уже не мальчиком, но мужем меня выгнали из кровати на кухню «курить». Я не курил, но в холодильнике нашелся лимонад. Я выдул три стакана, прочитал почту и СМС-ки — бабушка срочно звала в Питер.

Под смех и вздохи из спальни я уже почти задремал в глубоком кресле, но девчонки тоже пришли на кухню, достали ликер, сигареты, Аня шлепнулась мне на колени — горячая кожа к коже, — и сон как рукой сняло.


Ника стояла в толпе встречающих пассажиров «Сапсана» — на ней были джинсы и белая футболка, она улыбалась и махала мне самодельным флажком с надписью «КИР!(илл)».

Я узнал сестру глазами, сердцем, всем телом. Будто моя юная мама смотрела на меня из зеркала плоти, смеялась со мною, снова любила меня. Только волосы были темные, папины.

— Я не плакала, — сказала Ника и налила себе еще кофе. — Я хотела, но никак не могла. Я папу почти и не знала же, он приезжал пару раз в году. В прошлом месяце мы в Москву ездили. Бабушка была на семейной встрече, а мы с папой в кино ходили, парк, карусели, такое… Потом она вернулась, и они друг на друга кричали в саду. Он ушел, и больше я его не видела. А она со мной три дня не разговаривала почти, ходила бледная, будто не в себе. Я переживала так, думала — что я-то сделала? Ну и вот — ей «скорая», мне звонок про папу…

Она вздохнула, поправила волосы. Слишком взрослая для четырнадцати лет. Слишком грустная.

— Бабушка сказала, нам с тобой надо провести вместе как можно больше времени «напоследок». Она вообще странно говорить стала. Забывает многое. Иногда по нескольку минут в стенку смотрит или на меня. Криповато.

На Никиной щеке осталась крошка от пирожного, я потянулся смахнуть, и кровь ударила мне в голову.

— Ну что, брат? Погуляем по памятным местам Северной столицы?

Мы шли по Невскому, и я надеялся, что «напоследок» относится к моему отъезду в Принстон. Не мог же семейный жребий пасть на Нику? Из полусотни детей в семье?

Не мог?


Глаза у бабушки Наташи были совершенно мертвые. Синие, пустые, смотрели с осунувшегося лица.

— Кирюшенька, — сказала она с тенью прежней своей улыбки.

Я молча смотрел на нее, пока она не кивнула.

Мы почти не разговаривали, пока Ника, зевая, не ушла спать.

— Еще бы полтора года… — застонала бабушка, уронив голову на руки, — и все, и забыли бы про жребий. Ох, лучше бы я тогда еще, как Маша, сама в бассейн прыгнула, не успев полюбить… Внученька, доченька, сердечко мое…

Старая она теперь стала, совсем внезапно старая.

Я сказал ей, что я хотел бы сделать.

— Только я не знаю как, — сказал я.

— Неужели ты думаешь, что за сотни поколений, предающих своих детей, никто не пытался? Я — историк. У меня архивы, дневники… Его нельзя убить, Кирюша. В человеческом теле он бессмертен, залечивает любые раны. А демон… Демона ты видел. Он сам — оружие, страшное и смертельное. Ничто, сделанное человеческими руками, его не возьмет.

— Убить бога, — пробормотал я, подумав о папе — как он в трусах бежит по райским холмам, высматривая врага и злобно щурясь. Выворачивает к реке — и спотыкается, ахает, потому что по воде к нему идет мама — молодая, радостная. И они обнимаются, и плачут, и смеются тоже.

— Я бы, думаешь, свою жизнь на Никину не обменяла? — сказала бабушка. — Но нельзя. Не по правилам. Семейная честь…

И она выругалась так грязно и замысловато, что я расхохотался и никак не мог остановиться. Бабушка тоже подхватила, и мы смеялись до истерики.

— Через три дня, — сказала бабушка, когда снова смогла дышать. — В воскресенье. Я ее провожу, довезу, и, наверное, мне и хватит тоже. Пора-не пора…

— …иду со двора.

Я уехал утром, не попрощавшись. Мне надо было подумать.


Я взял один из Аниных «мерседесов», она сказала: «Да любой», я выбрал синенький.

— Слушай, Кир, не дури только, — конечно, она знала, она все знала. — Я вернусь через неделю, поговорим. Дождись!


Камера мигнула зеленым, высокие кованые ворота открылись. Вокруг было красиво той особенной весенней красотой, которая сама есть обещание, радость, бессмертие. Почки на березах были как пули, на каштанах — маленькие бомбы, которые вот-вот взорвутся новой жизнью.

Внизу, в холле, было много людей — я почти никого не узнавал, потому что много лет не бывал на семейных сборищах. Кто-то вырос, кто-то постарел.

— Кирилл? — дернула меня за рукав высокая, чуть полноватая девушка. — Ты что же тут… Ты зачем? Узнаешь меня? Я — Зоя, Зоя Ермолаева. Анина младшая сестра. Ты со мной еще «Муху-Цокотуху» когда-то разучивал.

От нее пахло тонкими дорогими духами. Ее кожа была как персик. Она казалась даже младше своих восемнадцати лет и воплощала все самое лучшее, что ждало меня в жизни — здоровье, красота, богатство, путешествия, яркие впечатления — сколько смогу переварить, ну и любовь, возможно даже искренняя и страстная, почему бы и нет.

Я сказал, что приехал, потому что мне так будет легче пережить происходящее. Отсюда. Испытав «черное счастье» или как там его называют в продвинутых семейных кругах. Зоя, смущаясь и бледнея, сказала, что понимает. Жизнь так ужасно несправедлива. Не хочу ли я выпить? Лимонаду? Серьезно? Может, я и Чуковского до сих пор люблю?

Я потягивал лимонад в нише у окна, глядя наружу, на пруд с лебедями. На парковку медленно въехала бабушкина машина, проехала за угол.

Расслабленный гул голосов в холле, шепоты, разговоры вдруг оборвались, будто кто-то нажал кнопку. Я понял — время пришло. Выскользнул из-за занавески и поднялся в детскую.


Попугай Ара спал на высокой ветке. Под дверцей в бассейн лежала кукла с оторванной ногой и неестественно вывернутой шеей.

— Нам акула-каракула нипочем, нипочем, — бормотал я, взламывая дверцу кусачками и отверткой. Она подавалась легко, угрозы с этой стороны никто не ждал. Нарисованная на ней рыбка в шляпе смотрела на меня с кривой полуухмылкой. — Мы акулу… каракулу… кирпичом… кирпичом…

Упираясь, я спускался по горке, стараясь не шуметь и не сорваться. Было непросто — я теперь был тяжелым. Я сидел под потолком бассейна, в синем свете, в оглушающем запахе воды.

Я ожидал, что Нику заведут люди в масках, но они вошли вместе, дед Егор, высокий, мощный, красивый, как Джордж Клуни, и моя Ника — тоненькая девочка-цветок в белой футболке и синих шортах. Она шла смело — наверное, ей все казалось нестрашным, ненастоящим. Вот родственники, чьи-то папы-мамы, все с детства знакомые. Вот бассейн, где много раз плавала, ныряла, гоняла мелкоту, переживала, что грудь растет и лезет из купальника, надо новый покупать. Вот дед Егор, добрый, сильный, надежный. Какую-то все странную игру затеяли, сейчас сыграем и поедем по домам, бабушка ждет…

Дед Егор опустился перед Никой на колено. Поцеловал ей руку, что-то сказал. Она улыбнулась ему, совершенно женским, взрослым движением взъерошила его темные волосы. Босиком прошла по кафелю, оттолкнулась, прыгнула в светлую голубую воду. Застыла между дном и поверхностью, как тысячи до нее. Цветок, который не распустится. Обещание, которое не исполнится. Кровь уйдет в воду, плоть продолжит семейную силу. Дед Егор тяжело вздохнул, провел рукой по лицу, будто он ужасно устал, будто ждала его тяжелая, грязная, безмерно утомительная работа, которую нельзя не делать.

— Хеели маи, а седа валаарис, — начали читать люди в темных масках.

— Заткнитесь на хуй, — велел дед Егор, тяжело ступая к краю бассейна. — Развели тут…

Стало очень тихо. Я боялся дышать, мне казалось — меня услышат, казалось — дед Егор знает, что я здесь, вот сейчас поднимет голову и… Реальность дрогнула, огромная акула почти без всплеска вошла в воду, черной гибкой тенью двинулась в глубину.

Дрожь света на воде. Тишина. Черное, голубое, белое. Пауза перед красным.

Я хотел еще что-нибудь вспомнить бодрящее из Чуковского, но пришло совсем другое. «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее, — сказал я беззвучно, одними губами. — Если бы кто давал все богатство дома своего…»

И прыгнул.

Кто-то охнул. Но я был уже в воде.

Ника повернула ко мне ошеломленное, испуганное лицо в ореоле плывущих волос. Она видела акулу, акула приближалась, в ее текучем мощном движении была смерть — семейный спектакль закончился. Акула рванулась вперед, я ухватил Нику за волосы, толкнул вверх и в сторону, заслоняя собой. Махнул рукой — плыви, дура! Пошла вон из воды! И сам бросился к раскрытой, атакующей пасти — повернулся боком, вывернулся, оттолкнулся, почувствовал давление, рывок, хруст кости… Мир стал красным — кровь ударила из моей оторванной до середины плеча правой руки. Боль была ослепительной, такой резкой, что смяла всю мою решимость и страсть — но только на секунду, потому что тут же, как будто кто-то щелкнул выключателем, меня залило ярким, бурлящим ликованием, счастьем нашей общей крови. Я не знал точно, что так будет, но очень надеялся, потому что на это и была моя ставка, мой ва-банк.

Я проигрывал себя. А что выигрывал — не знал и уже не увижу.

Жизнь для Ники. Конец семейной чести и истории. Или новую главу.

Боли теперь не было. Страха тоже. Когда акула — я не мог называть ее дедом Егором — развернулась ко мне, я метнулся вверх, а когда громадная пасть ухватила меня за бедро, сдавливая, перекусывая — изогнулся и изо всех оставшихся, самим же демоном питаемых сил, вонзил в акулий глаз то, что осталось от руки — острый, длинный осколок плечевой кости. Глубже и глубже. Оружие из плоти от плоти, кости от кости.

Кажется, кто-то кричал.

Я тоже кричал, вдавливаясь в плотную, сосущую черноту, которая уже потеряла форму, выплескиваясь протуберанцами в воду, рванувшую в мои легкие, как в пустыню из рухнувшей плотины. Я тонул и горел, не различая между болью и радостью. Я все отдал, я согласился умереть — и дед Егор умирал вместе со мною.


Я сделал оружие из себя, папа. Бога можно убить, можно, если не пожалеть себя.

Я иду, мама. К тебе — босой, молодой, любимой, единственной. Ты сияешь. Ничего нет, кроме тебя.

Я падаю.

В голубую глубину.

«В бездонную пропасть, в какую-то синюю вечность».


Загрузка...