А теперь Маруся даже не могла узнать эту комнату, здесь было пусто, и посередине стоял прямоугольный стол, у стены продавленный диван, а на полу валялись пустые бутылки. Тут в коридоре раздался какой-то шум. В комнату вбежал бородатый тщедушный мужичок небольшого роста. Он держал в руках бутылку портвейна и тряс ею. «Ужас, ужас, — вопил он, — прийти на день рождения к семнадцатилетней девушке с бутылкой! Девушкам дарят цветы, а не эту гадость! Кому же это могло прийти в голову!»

«А, — устало протянула Света, — это папашка, познакомьтесь. Папа, да перестань ты, ради Бога!»

Но тот и не думал успокаиваться. «А ты замолчи, когда говорят старшие! Я все равно узнаю, и вам же будет хуже!» Марусю это очень удивило, ведь на столе стояла целая батарея бутылок, почему же он придирался именно к этой? А бутылку, оказывается, принес Вова Гольдман и забыл на кухне. Теперь он сидел страшно злой и уже собирался уходить. Света умоляюще посмотрела на него. Маруся встала и сказала: «Извините, это я принесла. Другого подарка под рукой не оказалось, вот я и решила…»

«Ах, Марусенька, что же с вами стало! Ведь вы всегда были такой приличной девушкой! И родители у вас, по-моему, очень достойные! Почему же такой странный подарок? Почему такое убожество? Зачем непременно напиваться? Давайте лучше с вами потанцуем!»

Он подскочил к Марусе, сжал ей руку в своей потной ладони и закружил по комнате. В это время кто-то включил проигрыватель. Это был тот же самый проигрыватель, и даже пластинка была старая! Маруся подумала, что, наверное, они ее так и не снимали, и все время ставили лишь эту пластинку. Из соседней комнаты доносились какие-то звуки, шарканье, кашель. Наконец танец закончился. Маруся вышла в коридор и увидела, что из приоткрытой двери выглядывает светина мама. Она очень постарела и опухла. На ней был рваный халат, волосы висели сосульками. Она криво улыбнулась и закрыла дверь. А Вова Гольдман уже надевал куртку. Света цеплялась за его рукав. «Я тебя прошу, останься, ты испортишь мне весь день рождения! Ведь это же единственный раз, когда ты пришел, и вот опять уходишь! Я прошу тебя, хочешь, я перед тобой на колени встану!» — Света уже рыдала, но Вова холодно отстранил ее от двери и сказал: «Пошла вон! Надоела!» И хлопнул дверью. Света так рыдала, что из соседней комнаты вышел Коммунист и, икнув, спросил у Маруси: «Чего это с ней?»

«Да, Гольдман ушел — а она его любит, и вот видишь…»

«А-а-а!» — Коммунист взял Свету за руку и повел за собой. Маруся пошла за ними. Там Коммунист посадил Свету на стул и стал старательно целовать взасос. Вид у него был такой, как будто он выполняет тяжелую работу. Наконец Света перестала рыдать и склонилась к Коммунисту на плечо. Посидев так немного, она встала и вышла из комнаты, на прощанье игриво помахав ручкой. Тогда Коммунист схватил со стола бутылку водки и стал жадно пить, причем первый глоток он выплюнул за окно, приговаривая: «Дезинфекция — прежде всего! Чистота — залог здоровья!»

Маруся поняла, что пора уходить, и вышла в коридор Она хотела попрощаться со Светой, но ее нигде не было. Наконец она открыла дверь ванной. Света была там, она стояла на коленях в луже собственной блевотины. Она подняла на Марусю мутные глаза, икнула и сказала: «Мурка, а помнишь, как мы с тобой танцевали па-де-катр?»

Примерно через неделю, утром, прийдя в школу, Маруся увидела, что все бегают по коридору и шепчутся, а их классная руководительница вся растрепанная, с черными потеками краски у глаз, выходит из кабинета директора. Оказывается, директору позвонили из отделения милиции и сообщили, что учащаяся их школы была задержана у гостиницы за приставание к иностранцам. Сперва долго не могли выяснить, какая это учащаяся, потому что она наврала фамилию, назвавшись Степановой, и к директору потащили Машу, но Маша с негодованием все отрицала, и потом только выяснилось, что это Света.

Света после школы пошла к гостинице, может, она так уже не в первый раз ходила, но она говорила, что в первый, и ей, конечно, поверили. Ну конечно, она пошла не в школьной форме, она переоделась в кофточку с блестками и черную короткую юбку, накрасила губы и глаза и встала у входа, как будто кого-то ждала. Швейцар ее спрашивал, кого она ждет, и что она делает, она сказала, что ждет маму, что ее мама здесь работает. А потом подошли два немца, один постарше, а второй совсем молодой. Ей понравился тот, что постарше, и она заговорила с ним по-немецки. Он отвечал ей благосклонно, они познакомились, и он пригласил ее в номер. Но когда она с немцем входила в гостиницу, ее задержал мужик в штатском и попросил предъявить документы. Это швейцар, конечно, капнул. Она стала рыдать, немец быстро смотался, а Свету доставили в отделение милиции, где стали выяснять ее личность.

В школе целую неделю продолжались ужасные разборки.

На комсомольском собрании Свету убрали из комсоргов, а на ее место выбрали другую девочку. Потом Свету и вовсе забрали из школы. Гриша тоже знал обо всем этом, но ничего особенного не говорил, а все молчал. У него вообще была теория, что говорить надо как можно меньше, потому что, когда ты говоришь, даже о погоде, ты все равно даешь про себя какую-то информацию.

Почти все школьные полруги Маруси вышли замуж за иностранцев. Маруся же какое-то время жила с Костей, потом, после того, как он попал в психбольницу, она его бросила и жила одна. Почти все мужики вызывали у нее отвращение, и она общалась, в основном, с Павликом.

Подруга Маруси Степанова рассказывала ей: «Ты не знаешь, что значит трахаться по дружбе! Бывает, ночью сидишь за бутылочкой, разговариваешь, и ему на тебя наплевать, и тебе на него тоже, и вдруг трахнешься. Просто по дружбе. Нет, тебе этого не понять.»

Степанова вышла замуж за немца. На ее свадьбе был один француз, друг степановского мужа. Он ничего не пил, только воду, и все говорили, что он бывший алкоголик. Над ним все хохотали, а кто-то предложил налить ему воды из унитаза. Француз по-русски не понимал ни слова. Подруга Степановой Лара сразу же уселась ему на колени. Лара была наряжена в балетную пачку и прозрачную черную блузку. У француза был довольный вид, и он победоносно оглядывался по сторонам, словно приглашая всех разделить его триумф. На его лице словно было написано: «Да, мы, французы, настоящие мужчины!» Рядом сидела еще одна подруга Степановой, Наташа, и с завистью смотрела на Лару. Казалось, она ждала, когда Лара хоть на минутку сойдет с колен француза, хоть в туалет, но Лара и не думала ухолить. Она сидела прочно. Позже Маруся узнала, что Лара вышла за него замуж и уехала в Париж, а там с ним развелась и теперь живет с миллионером, и у нее много машин и разных вилл.

Была еще одна подруга, Ира, она тоже нашла себе француза, но ей француз попался какой-то ненормальный. Он был совершенно плюгавый, слабоумный и постоянно нес всякую чушь. Он говорил: «Vous, les russes, vous, allez, avec les drapeaux rouges dans les rues» и так далее.

Маруся купила в подарок на свадьбу Ларе и Ире деревянные расписные ложки, и принесла их, а там был только этот ненормальный француз, больше никого. Он быстро-быстро, с обезьяньей ловкостью перебрал все ложки, выбрал себе те, что получше, завернул их в бумажку и убрал в чемодан. Потом сел и, как ни в чем не бывало, стал насвистывать «Марсельезу».

Ира уехала с ним во Францию, но он там оказался наркоманом, и она от него ушла. Что с ней стало потом, Маруся не знала. Говорили, что она торговала сигаретами в русском ресторане на площади Этуаль, что в переводе значит «Звезды».

«Vous allez avec les drapeaux rouges dans les rues…»

* * *

«Какая сегодня хорошая погода! Солнце светит и небо синее! Я вышел из квартиры и наткнулся на привычную надпись на стенке „Пива и баб!“ Она была здесь всегда. Потом я поскакал вниз. Во дворе на скамейке сидели три старухи. „Здравствуйте!“ — сказал я им. „Здравствуй, здравствуй!“ — ответили они. Я был в хорошем настроении. Мне еще надо было зайти в овощной магазин. В два часа ко мне собирался прийти мой новый знакомый Вольфганг. Я хотел купить зеленый салат и огурец. Я так долго выбирал огурец, что продавщица стала орать. Но я сказал: „Спокойней, пожалуйста, за свои деньги я имею право выбрать тот огурец, который мне нравится“. Наконец я нашел подходящий огурец, не очень крупный и твердый. Салат выбрать мне не дали, пришлось взять, какой был. Конечно, в Западном Берлине я покупал овощи совершенно другие: чистые, крупные и упакованные в отдельные мешочки. Но все равно, этот магазин мне настроения не испортил. Я купил еще сметаны и пошел на рынок. Там я купил зелени и немного пококетничал с грузином. Грузин шутил, а я смеялся. Но цену за помидоры он все равно не сбавил. Тогда я не стал дальше с ним разговаривать, пошел туда, где мясо, купил целого кролика и отправился домой. Дома меня утке ждал Игорек, он работал поваром в кафе и был моим другом. Одно время, когда он жил у меня, он подавал мне по утрам кофе в постель. Он просто божественно готовит. Стол он накрыл очень красиво, нарезал огурец в форме цветочков и пошел тушить кролика. А я стал одеваться, краситься и причесываться. Ровно в два часа раздался звонок. Это пришел Вольфганг. Мы поцеловались. По-русски он не говорит, и мы объяснялись жестами. Но нам и не нужно говорить, достаточно взглядов. Потом пришла моя мама, я хотел познакомить ее с Вольфгангом, чтобы он тоже ей прислал приглашение в Мюнхен. Мама была просто как королева, в черном пиджаке и белой юбке, в ушах черные клипсы, волосы она уложила очень красиво. Она выглядела очень аристократически. Вольфганг поцеловал ей руку. Тут появился Игорек. Он принес на большом блюде кролика, украшенного зеленью. Я громко сказал: „Просто прелесть! Надо же, скобарь, а так все вкусно приготовил!“ Вольфганг вежливо улыбнулся, но все равно ничего не понял, а моя мама засмеялась. Чтобы Игорек не обижался, я его пригласил к столу. А то еще в следующий раз не придет.

Ах как я устала — это я о себе так иногда говорю, в женском роде. Ко мне заходил Колобок. Мне нужно было с ним серьезно поговорить. Я слышал, что он втихаря отбивает у меня Кшиштофа. Ах он сволочь, педераст проклятый! Ведь это я сам их познакомил, своими руками! Кто бы мог подумать, что у такого урода, как Колобок, могут быть какие-то шансы! Без меня он вечно сидел бы в говне вместе со своей мамой! Я его сделал человеком! И что же получил? Теперь он отбивает у меня моего лучшего друга! Ну, я все же думаю, это он Кшиштофу не очень-то нужен — уж больно Колобок страшный, лысый, прыщавый, глаза какие-то красные, зубы желтые. Но все же нужно его отвадить, нужно с ним разобраться. Ах, сука! — я помню, как он своей ногой о Кшиштофа терся под столом! А потом его по руке гладил! Я тогда так ужасно нажрался и вырубился! А вдруг у них что-то было, и Кшиштоф меня бросит? Нет, эту паскуду надо проучить! Как только он пришел, я ему сразу сказал: „Что ж это ты, сука, так себя непорядочно ведешь? Где ж это в приличных домах ты видел такое поведение? Или ты в приличных домах никогда не был, в первый раз пустили? А может, ты считаешь, что так и надо? Что, с друзьями так поступают?“ А он говорит: „Я вообще не понимаю. Павлик, чего ты так расстраиваешься. Я не знаю, в чем дело, объясни, пожалуйста.“

„Ты дурочку не валяй, — говорю я, — ты зачем к Кшиштофу клеился? Ты что, не знаешь, что он мой?“ А он говорит: „Это просто я тогда по пьянке, а потом между нами ничего не было“. Тут я подумал, что это ужасно, они ведь могут меня обманывать, а я ничего не могу сделать, я даже не буду знать, встречаются они или нет. Вот так и надейся на друзей! А Кшиштоф мне так нравится, он такой красавец! Но я не стал показывать Колобку, что расстроился. Я все равно сам по его поведению обо всем догадаюсь. Я не стал его отталкивать. Зачем мне нужно это надиралово? В конце концов, я таких Кшиштофов еще десять штук найду с моей внешностью. Им цена пятачок пучок в базарный день.

Марусик мне что-то совсем не звонит. Очень гордая стала. Но она мне не особо и нужна, со старухой я больше не переписываюсь. Мне теперь французский ни к чему, я решил устроиться в Берлине. Мне нашли одну девицу, у нее палатка был русский немец, и его фамилия была Шуман. Но он потом развелся с ее мамашей, и даже в паспорте себе национальность написал „русский“, потому что тогда русских немцев преследовали. Хорошо хоть фамилию не стал менять, может, решил, что за еврея сойдет, хотя неизвестно, кем лучше было тогда быть. А эта девица оказалась не такая дура, и когда стала получать паспорт, то записала себе национальность „немка“. И я договорился, что мы сочетаемся с ней фиктивным браком, причем ей это нужно, чтобы отсюда выехать, я ей устраиваю приглашение. А я беру ее фамилию и становлюсь „Шуман Павел Владимирович, немец“. Тогда есть надежда, что там дадут квартиру, ведь это самое главное, если там иметь жилплощадь, то больше ничего и не надо. А с этой девицей мы заключили соглашение, что, как только попадем в Берлин, сразу же расстаемся, а то еще прицепится и придется с ней возиться, она еще слишком молодая, ей всего восемнадцать лет. Да к тому же у нее мамаша совершенно безумная, кажется, решила, что я на ее дочке по-настоящему женился, и что у нас любовь. Мамаша меня больше всего пугает.

Я тут продавал автоответчик. Нашли мне покупателя, какого-то торгаша. Он приперся ко мне, жирный, рожа лоснится, волосы сальные, зато в фирменном джинсовом костюме и кожаном пальто. А у меня как раз сидел Колобок и смотрел телевизор. Этот придурок стал торговаться. А я ему говорю: „Я цену сбавлять не буду ни на рубль, у меня, кроме вас, тысяча покупателей найдется.“ Он сел и сидит, думает, аж побагровел весь. Как-то он интересно покраснел — щеки красные, нос тоже, и брови красные, а лоб белый. Я даже подумал, что ему плохо. А по телевизору какая-то музыка играет, симфонический оркестр. Я смотрю, а Колобок, который сидел тихо, вдруг стал руками размахивать. Я удивился и говорю: „Сережа, что это с тобой?“ Я даже вспомнил, что его Сережей зовут. А он мне: „Ах, это Бах, я обожаю Баха!“ Тогда я говорю ему строгим голосом: „Сережа, успокойся пожалуйста, ты же видишь, что мы не одни, что о тебе человек может подумать?“ Я сам подумал, что он окончательно спятил со своим Бахом. А этот торгаш, по-моему, даже испугался, быстренько деньги заплатил, забрал аппарат и ушел. Даже удачно получилось.»

x x x

Отцу Маруси становилось все хуже. Он уже не мог встать с постели. В комнате пахло лекарствами, на столике в ряд стояли разные бутылочки и коробочки. Раньше он терпел боль и не стонал, а недавно Маруся увидела, как он сидит на кровати, обхватив голову руками. «Что ж это такое, — сказал он, — надо же что-то делать.» Ему начали колоть морфий. Врач в поликлинике, когда Маруся пришла за рецептами, сказала медсестре: «А, там-то? Там недолго осталось, не думай!» Маруся и сама видела, что отцу очень плохо. Он дышал с трудом, его мучил кашель, он уже не мог читать, потому что книга падала, и руки дрожали; даже когда он курил, надо было сидеть рядом, сигарета все время выпадала из рук, и он не мог ее найти. Он уже не мог подняться даже в туалет, и ему приносили баночку. Однажды, когда никого не было в комнате, он встал, упал и разбил себе лоб об косяк. Всего за неделю волосы у него стали совсем белые, и он как-то весь высох. Как только кончалось действие укола, опять начинался ужасный кашель. Он ничего не ел. Только все время курил, врачи сказали — пусть курит, от этого ему даже легче. Иногда, правда, ему хотелось чего-нибудь съесть, и марусин брат Гриша ездил по городу и искал пиво и шашлыки, или черную икру. Отец съедал маленький кусочек, остальное с жадностью доедал Гриша. Гриша как будто не понимал, что происходит. Он казался окутанным толстым слоем каучука, и там, под этим слоем, у него в голове копошились какие-то мысли. Он вдруг заговаривал с Марусей и начинал излагать ей свою теорию про евреев, которые захватили власть и прячутся везде, и поэтому КГБ необходима бдительность. Маруся думала, что, если Гриша рехнется, то это будет неизлечимо, потому что тихое помешательство не поддается лечению. Он уже никогда не выйдет из этого состояния, а будет сидеть на койке, опустив голову и все думать, думать.

В день, когда в городе Жмеринке умерла бабушка, отец Маруси почувствовал это. Ночью он проснулся и попросил пить. Видно было, что ему тоскливо. Это была смертельная тоска, она приходила ночью, под утро, когда еще не рассвело. «Мама умерла,» — сказал отец и заплакал. Его щеки заросли седой щетиной.

А утром, действительно, позвонили и сказали, что ночью бабушка умерла. «Вот, — сказала марусина мама, — сама умерла и его за собой тащит». Марусе самой казалось, что между отцом и бабушкой существует какая-то мистическая связь. Эта мысль вызвала в сознании Маруси целую вереницу гробов. Сперва Марусин дедушка, худенький беленький старичок, потом марусина бабушка другая бабушка, мамина — она лежала в гробу с распухшим синим бесформенным лицом, наверное, работникам морга мало заплатили, и они совершенно не старались. Потом бабушка из Жмеринки, ее Маруся, правда, не видела в гробу, но очень хорошо представляла. Она же видела ее незадолго до смерти в больнице, когда приходила навестить. Бабушка тогда дала ей кусочек маслица, завернутый в бумажку, кусочек сыра и два куска булки. На следующий день она не проснулась после операции — ей отняли одну ногу.

Гриша помогал матери ухаживать за отцом, но он очень не любил, чтобы его будили ночью и, если это случалось, начинал дико ругаться, вытаращив глаза. Он часто начинал орать на отца, когда тот пытался что-то сказать, а Гриша не понимал и вдруг разражался дикой бранью. Но, когда у отца был запор, Гриша выковыривал рукой у него из заднего прохода кал, и это занятие ему даже нравилось. Мать даже хвалила Гришу. Хотя иногда он начинал ужасно ругать и ее. Он говорил, что она и отец стучат на него в КГБ, и поэтому его карьера не может сдвинуться с мертвой точки.

Когда пришла Маруся, Гриша вдруг удалился в свою комнату и заперся там. Маруся стала разговаривать с матерью.

«Ты знаешь, он совсем уже сошел с ума, — говорила мать, — он говорит, что я доношу на него в КГБ и что я жидовка. Он говорит, что ты живешь с кагэбэшником. и поэтому тебя и взяли на работу.»

Вдруг хлопнула дверь и раздался страшный удар в стенку. Потом в дверном проеме показалось толстое бледное лицо Гриши. У него почему-то совсем не росла борода, а только на подбородке пробивались отдельные волоски. поэтому он никогда не брился. Гриша был очень разозлен. Он закричал матери: «Не смей говорить обо мне с этой сволочью! Не смей! Говори о себе что хочешь, но моего имени не смей даже упоминать при этой сволочи! Она же жидовка!» И Гриша так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась штукатурка. Потом хлопнула дверь в Гришиной комнате, и через некоторое время раздалась музыка. Гриша слушал песню Розенбаума. Мать заплакала.

«Вот так каждый день. Но, правда, он мне помогает, и в магазин ходит, и в аптеку. Только ужасно ругается. Я ему предлагала сходить к психиатру, но он даже и слушать не хочет. Говорит, что это КГБ мне дало задание его в сумасшедший дом упрятать.»

Теперь, когда умерла бабушка, ко всем маминым волнениям прибавился еще дом в Жмеринке. Ей стало казаться, что целый дом — это слишком дорогая цена за то, что соседи два месяца ухаживали за бабушкой.

«Нет, — говорила мама, — это же не в какие ворота не лезет! Они совсем обнаглели, эти Козлюки! Какая жадность, какая непорядочность! Маруся, правда, ведь вы договаривались не на целый дом, а только на половину?»

«Да нет, мама, я же точно помню, что на целый, — Маруся чувствовала, что мама просто так не отстанет. — Отец ведь сам тебе говорил.»

«Нет, на половину! Это ты нарочно говоришь, чтобы тебя не заставляли с этим разбираться! А я и так от тебя ничего не жду! Гриша все сделает! Надо подать в суд! Я уже нашла прекрасного опытного адвоката! А в крайнем случае, пусть никому не достается! Скажем, что мы хотели его отдать в фонд Чернобыля, тогда государство его у них из горла вырвет! Ишь, сволочи!»

Гриша выглянул из дверей и закивал головой.

«Гриша им тут звонил. Я заказывала разговор. Так они орать стали, что это непорядочно, что они за бабушкой ухаживали, простыни меняли, кашей ее кормили, а теперь, выходит, и дом не их? А как это он может быть их? Они его, что, строили? Это отец строил, и бабушка! И дедушка! А между прочим, ухаживать за больной — это долг совести каждого нормального человека! Надо же, какое лицемерие! Какое корыстолюбие!»

Маруся села в сквере на скамейку и закурила. Было уже довольно тепло, снег растаял. Рядом с ней на скамейке сидела олигофреническая девочка с толстым одутловатым лицом и блеклыми голубыми глазами. Она протянула Марусе руку и радостно замычала. На девочке было широкое ситцевое платье и спортивные тапочки. В руках она держала надкусанный пирожок. Ее внимание внезапно переключилось с Маруси на воробья, прыгавшего рядом со скамейкой, и она попыталась привстать. Воробей улетел. Изо рта девочки текли слюни.

Маруся вдруг подумала, что Гриша просто не находит применения своим силам, а его взгляды не такие уж сумасшедшие, вот например, члены патриотических обществ говорят почти то же самое, но их же никто сумасшедшими не считает.

И она решила про себя, что надо попытаться познакомить Гришу с ними. Может быть, это поможет ему. Потом она пошла домой и подумала, что надо узнать адрес, где они собираются, и как-то уговорить Гришу сходить хоть на одно собрание. Дай Бог, чтобы ему там понравилось.

Прийдя домой, Маруся стала рыться в старых газетах. Она никак не могла найти газету, в которой недавно видела интервью с одним из лидеров какого-то патриотического общества, там еще была фотография и контактный телефон. На фотографии толстый, похожий на дуче человек во френче, сидел в окружении молодых людей в черной униформе. Газета, поместившая интервью, судя по комментариям и ироничной подписи под фотографией, явно преследовала обличительную цель. Однако как в словах, так и в лице человека во френче чувствовалась скрытая стихийная сила. Да и сам его наряд был необычен. Во всяком случае, не так скучно, как привычные пиджаки и галстуки.

К счастью, газета нашлась. Маруся набрала номер телефона. Ей ответил приятный баритон: «Пожалуйста приходите, будем очень рады. Сейчас нам как никогда, нужна поддержка.» Маруся повесила трубку. Теперь оставалось уговорить Гришу. Это было самое трудное, потому что Гриша боялся ходить в незнакомые места, опасаясь провокаций.

x x x

Красное на сером — дьявольское сочетание… «Тот неяркий пурпурово-серый…» Все дрожит и качается как в тумане Люди ходят так быстро их движения карикатурны Раз-два раз-два — вот они бегут по своим делам озабоченно сгорбившись и размахивая ручками Это карлики маленькие тараканы Все. внезапно отодвигается становится меньше как будто смотришь в перевернутый бинокль Там вдали в окне старикан достал бинокль и наблюдает за женским общежитием

Часто иногда бывает темно в глазах или перед г. лазами эта темнота приходит извне Зазубренные края домов начинают движение и раздается скрежет Это скрежет в металлическом голосе звучащем на всю улицу он идет оттуда… Скрежет в шуме трамваев и в потоках людей…

Он пришел рассказать миру Истину… Вот шуршат лапки или кто-то скребется Все связано воедино каждый жест — это символ тайный знак понятный лишь ему Кресты на Владимирском соборе как будто кто-то грубо обрезал тупыми ножницами А на Пантелеймоновской кресты оставили — это тайныи знак дьявольское знамение В вестибюле станции метро «Маяковская» огромная красная икона Он встал на колени и перекрестился Красное на сером…

Мокрый снег идет с утра Под ногами сплошная жижа Мокрый снег и серое ноябрьское небо…

x x x

«Я предложил Вене поменяться с моими соседями и переехать ко мне. Они, вроде бы, не против, а у нас с Веней образовалась бы гомосексуальная семья. Но он мне сказал, что я его заживо сгною. И что я и так его на каждом углу говном поливаю. А я ему сказал, что это он делает по отношению ко мне. А про меня ему все злые языки наболтали. Но он все равно сказал, что предпочитает оставаться в своей коммуналке, какие бы сволочи там ни жили. Он говорит, что я непорядочный человек. Странно, что это с ним случилось? Он все удивляется, как это со мной Пусик помирился? Ведь я на Пусика в КГБ писал, Пусик из-за меня в психушке сидел, а теперь лучший друг? Дескать, как он мог меня простить. Я говорю ему, что это все чушь, бред и вранье, а с Пусиком я по-настоящему подружился после той выставки, на которую меня сам Веня и пригласил.

Веня сейчас в Америку собирается, у него и приглашение уже есть, ему одна баба прислала. Он там хочет поработать, мусор выносить, помои выливать, со столов убирать. Ему такая работа в самый раз, он просто для нее родился. Он не хочет навсегда уезжать, говорит, что ему уже пятый десяток, и кому он там нужен. Конечно, я его понимаю. Но здесь я просто не могу, такая тоска, просто ужас. Я даже не могу надеть на себя свои вещи, боюсь, что снимут. Просто не знаю, в чем ходить. У меня же теперь все вещи дорогие — джинсы за двести марок, туфли за триста.

Я тут решил съездить в Сочи, развлечься. Купил билет на самолет и полетел. В самолете, конечно, противно, кругом одни чурки и грузины, но я с ними не разговаривал, сделал вид, что я по-русски не понимаю. Там я сразу же в аэропорту познакомился с Вовиком. Вовик просто красавец, и мы с ним поехали на тачке в гостиницу „Жемчужина“, у него там приятель обещал номер „люкс“. Вовик такой блондин с черными глазами, у него красивые ноги, а задница просто великолепной формы. Он был в шортах и спортивной рубашке. Было ужасно жарко. Наконец мы приехали в эту гостиницу. Мне предоставили номер. Я принял душ, надел белый костюм, и мы с Вовиком пошли в бар. В баре было приятно, прохладно, работали кондиционеры, правда, нам немного мешали две какие-то проститутки, но потом они от нас отвалили. Мы с Вовиком пили виски со льдом. А потом пошли смотреть на море. Там на пляже было столько красавцев! Как в журнале, что я привез из Западного Берлина! И у них такие плавки! Но у меня не хуже, да и фигура у меня ничего! На меня все смотрели, даже иностранцы! Я немного задремал на пляже и обгорел на солнце. Вечером у меня так болела спина, я просто плакал. Конечно, Вовочка помазал меня специальным кремом, но я спал все равно очень плохо. А утром я обнаружил, что у меня украли плавки. Совсем новые, фирменные! Я их вечером повесил сушиться на веревку на балкон, а утром их уже нет! Это настоящая трагедия, ведь я купил их в самом дорогом магазине, и заплатил за них триста марок! Они были такие черные и такого фасона, что вся задница была видна, очень красивые! И вот, в первый же день их сперли! Теперь для меня и отдых не в радость! Какие же здесь все сволочи, гады, ублюдки советские! Я и одеться здесь прилично боюсь, того и гляди, разденут! У меня и настроения никакого не стало, просто никакого! Я рассказал Вовику, он тоже мне сочувствовал, хотя, может, сам и спер, падло! Такие люди пошли, никому верить нельзя! Вот раньше, до войны, люди были гораздо лучше, добрее! Я вот смотрел разные фильмы, и мама мне рассказывала, и. что не говори, люди тогда были лучше, добрее, искреннее, каждый был готов другому на помощь прийти, никто чужого не брал, наоборот, все делились друг с другом! А сейчас, прямо как собаки, все злые, так и норовят что-то стащить, обозвать тебя по-всякому, толкнуть! Я даже не знаю, почему так, но я думаю, что во всем правительство виновато.

Вот цены повышают, это, конечно, не очень хорошо. Но с другой стороны, у правительства сейчас нет другого выхода. На хлеб просто необходимо поднять цены, потому что у нас люди выбрасывают хлеб в мусор, и мальчишки хлебом в футбол играют, я сам видел. Конечно, у нас хлеб не такой хороший, как в Западном Берлине, но все равно, по-моему, слишком дешевый. Тут Горбачев прав, и вообще, он довольно симпатичный, интеллигентный. Конечно, лучше, если бы у него на башке не было пятна, но это не главное. Главное, мне кажется, чтобы не было коммунистической партии, в этом все дело.»

x x x

Приближалась Пасха. Звонил Петр Сергеевич и сказал, что они с друзьями собираются провести символический крестный ход вокруг собора, где сейчас располагается музей, потому что администрация не разрешила провести пасхальную службу внутри собора. Петр Сергеевич сказал, что соберется вся демократическая общественность, и пригласил Марусю прийти. Маруся знала этот собор, там одно время музейным смотрителем работал Павлик. Что-то он давно не звонил, и телефон у него не отвечает… Петру Сергеевичу она пообещала прийти. И хотя она не собиралась никуда идти, на следующий день Маруся все-таки пошла к собору. Так часто бывало с ней.

На площади у памятника императору уже собралась группа людей. Петр Сергеевич, заметив Марусю, сразу же направился к ней. Он был очень возбужден и с ходу заговорил: «Хорошо, что вы пришли, нам нужно, чтобы было как можно больше народу. Этим мы продемонстрируем наше единство и сплоченность. Необходимо, чтобы в соборе проходили службы, чтобы власти вернули собор верующим.»

Маруся уже давно слышала, что существует церковная «двадцатка», которая добивается возвращения собора церкви. И хотя все это ее мало интересовало, она спросила Петра Сергеевича об этом, ей хотелось его поддержать. Но почему-то при упоминании о давно существующей «двадцатке» Петр Сергеевич досадливо поморщился.

«Верующие, конечно, все мы верующие. Но верующие верующим рознь. Они ходят в церковь, крестятся, а сами тайком договариваются с директором. Они с ним просто сговорились. И представляете, они сказали мне, чтобы я им не мешал, а как я мог помешать? Мы можем только помочь, нельзя отказываться от помощи, это не по-христиански! Мы все должны сплотиться в борьбе! Нам не нужно таких верующих. И знаете, — тут Петр Сергеевич доверительно наклонился к уху Маруси и лихорадочно зашептал, — та „двадцатка“, о которой вы говорили, я это точно знаю, они связаны с этим патриотическим обществом, у меня есть связи в исполкоме, теперь не то, что раньше, с ними разберутся и их расформируют, я уверен… А мы тут новую „двадцатку“ организовали, кстати, не хотите ли войти, у нас еще нескольких человек не хватает? И мы добьемся, чтобы собор вернули Церкви. Большевики должны вернуть народу то, что они у него отняли!» — последнюю фразу он произнес уже громким и уверенным голосом, ему явно хотелось, чтобы ее услышали все. Тут Петра Сергеевича кто-то окликнул, и он исчез в толпе.

Рядом с Марусей худая женщина вся в черном, с круглым восточным лицом, громко рассказывала столпившимся вокруг нее юнцам о каком-то своем родственнике или близком друге. «Франц Францевич для меня — самый близкий человек, он сделал для меня очень много. Только благодаря ему мы можем восхищаться теперь этой красотой, этими колоннами, этой бронзой, этим мрамором…»

Толпа тем временем сильно увеличилась. Маруся заметила двух женщин и старушку в платке, которые стояли в стороне и о чем-то переговаривались между собой. Что-то во взгляде одной из них напомнило Марусе ее бабушку из города Жмеринки. Как раз она и направилась к Петру Сергеевичу.

«Мы — члены „двадцатки“ этого собора. Мы хотим попросить отменить ваше мероприятие. У нас уже есть договоренность с дирекцией, и в будущее воскресенье здесь пройдет служба. А ваша демонстрация может все испортить. Пожалуйста, уговорите их разойтись». Она еще что-то говорила о том, что им надо идти в церковь на службу, что им некогда, и все время просила Петра Сергеевича уговорить всех разойтись.

Петр Сергеевич обиженно поджал губы. Вдруг стоявшая рядом с ним женщина, та, что рассказывала про Франца Францевича, злобно вмешалась в разговор и завопила: «А-а-а, в церковь им надо! Им на службу надо! Ну так идите, предатели, лицемеры! Идите! А собор, прекрасный, многострадальный собор пусть погибает! Пусть глумятся над ним люди без чести и совести! И несчастный Франц Францевич не получит успокоения на том свете!»

При этих словах она схватила Петра Сергеевича за руку и увлекла его за собой.

«Товарищи! То есть дамы и господа! В собор! Вперед! Зажигайте свечи! За мной! Эти свечи горели в день рождения Франца Францевичя на его именинном пироге! Они помнят его улыбку, его младенческий смех»

И только теперь Маруся поняла, что Франц Францевич — это архитектор, построивший собор, а восточная женщина — та самая безумная сотрудница, влюбленная в архитектора, о которой ей как-то рассказывал Павлик, когда работал здесь, в соборе. Она даже устраивала день рождения этого архитектора, на который пригласила и Павлика вместе с остальными. Павлик рассказывал Марусе, что на столе стояли три нагроможденных друг на друга торта, в которые было воткнуто триста купленных в церкви свечек. Ведь Францу Францсвичу исполнялось триста лет! Такого не ожидал никто!

Маруся даже вспомнила, что звали эту женщину Елена Борисовна. И точно. Петр Сергеевич так к ней и обращался. Елена Борисовна достала из сумки, висевшей у нее на плече, небольшую застекленную икону Божьей матери и вскинула ее над головой.

«За мной! Дамы и господа, в собор! Зажигайте свечи! Идем организованно! Никакого шума и беспорядка!»

Все достали свечи, зажгли их и толпой двинулись за Еленой Борисовной. Она шла впереди, рядом с Петром Сергеевичем, и все время повторяла: «Спокойнее, спокойнее, дисциплина — прежде всего!» Толпа увлекла Марусю за собой, она шла прямо за Петром Сергеевичем и Еленой Борисовной. Они перешли дорогу и поднялись по высоким гранитным ступеням. У кассы народу было немного.

«Не волнуйтесь, товарищи, билеты я уже купила. — сказала Елена Борисовна, — сначала обойдем собор вокруг.» Она уверенно шла впереди, все время оглядываясь, казалось, что она кого-то ждет.

«Что, не все еще пришли?» — спросил Петр Сергеевич.

«Да нет, просто телевидение обещало приехать. Я звонила им и сказала, что я организую крестный ход протеста. Они обещали быть.»

«Вы организуете? Вы? — возмущенно переспросил Петр Сергеевич. — А не я?!»

«Ну как вам не стыдно, — раздраженно сказала Елена Борисовна, — мы делаем одно общее дело, и для нас главное — его сделать, а кто именно это организовал, — какое это имеет значение?!» Они обошли вокруг собора уже три раза, но телевидения все не было. Елена Борисовна была одета легко, было видно, что она замерзла, нос у нее покраснел.

«Ну что ж, друзья, — произнесла она со вздохом, еще раз оглянувшись по сторонам, — теперь — в собор!»

И все толпой двинулись ко входу. Испуганная старушка на контроле закричала дрожащим голосом: «Нельзя, нельзя!»

«То есть как нельзя? — бесцеремонно вмешалась Елена Борисовна, — В Храм — нельзя? А у нас билеты! А свечи сейчас же всем погасить!» — крикнула она, обернувшись назад. Все дружно пошли в собор. Посетителей, к счастью, там почти не было. Елена Борисовна шла впереди. Она встала в самом центре, прямо напротив царских врат, подняла вверх руку и хорошо поставленным голосом произнесла: «Внимание! Наконец-то мы здесь! Это торжественнейший день! Он надолго останется в нашей памяти! Мы пришли оказать собору защиту! Этот трижды оскверненный собор вопиет к небесам! Его осквернили первый раз в 1928 году! Второй раз — в 1937, а в третий — когда пустили сюда этих отвратительных мелких людишек, которые смеют называть себя „научными сотрудниками“, а думают лишь о собственной выгоде и пользе!» Тем временем в соборе появилось телевидение. Бойкий молодой человек в кожаной куртке подскочил с микрофоном к Елене Борисовне и сказал: «Пожалуйста, вы, как зачинатель этого дела, скажите, что вы сейчас чувствуете?» «Я? Что я чувствую?» — голос Елены Борисовны задрожал. «Я чувствую восторг и радость победы, и, в то же время, печаль, глубокую печаль и скорбь…» — при этом Елена Борисовна, как бы невзначай, все время поворачивалась спиной к Петру Сергеевичу, не давая ему подойти к камере. Маруся заметила, что из алтаря выглядывали какие-то испуганные люди, наверное, это были сотрудники музея, никто из них так и не решился выйти, наверное, они испугались телевидения.

А Елена Борисовна выстроила свою паству полу кругом и торжественно произнесла: «А теперь, братья и сестры, споем, кто как может, „Богородицу“!» — и, грозно свернув глазами по направлению к алтарю, где прятались «отвратительные и мелкие людишки», первая затянула пронзительным голосом «Богородице дево радуйся».

x x x

«Последний раз, когда я имел дело с бабой, у меня ничего не вышло. Перед тем мне удалось трахнуть одну сорокалетнюю бабу, надо было помочь Пусику получить прописку, а он очень понравился начальнице паспортного стола. Она была такая огромная толстая, ну как все наши советские, которые постоянно что-то жуют. Если бы это была Гурченко, я, может быть, и сам бы захотел, во всяком случае, это было бы гораздо проще. Но хотела она сначала Пусика, а он вообще пассив, и, тем более, с бабой, тем более с такой, то это я не знаю, как надо расстараться, даже и не Пусику. Ну он и попросил меня. Я пришел к ней и стал говорить о том, какая у моего друга тяжелая жизнь, что его бросила жена, как он страдает. Но она сразу сделала стойку на меня и так кокетливо говорит: „Вы бы зашли ко мне, мы бы с вами чайку попили, и все бы обсудили, а то так, в этой обстановке разговаривать просто невозможно“. Я подумал, что одним чайком дело не обойдется, как я ни старайся. Это надо так нажраться, чтобы на нее встал, бутылку, как минимум. Но я тогда Пусика очень любил и очень хотел ему помочь. Я думал, что мы будем жить с ним вдвоем в этой квартире и никогда не расстанемся. Эта колода написала мне свой адрес и сказала, когда приходить. Ну, я пошел к ней. Она открыла мне дверь сама, и на ней был такой воздушный халатик, и ее толстые ляжки и огромная грудь постоянно выглядывали из разных отверстий. Господи, какое мучение! Это был самый страшный момент в моей жизни! Я старался на нее не смотреть, пока не выпил. Когда я опрокинул стакан, мне стало представляться, что это мужик, с которым спал Кшиштоф, он тоже был мерзкий, но не такой отвратительный, как эта свинья. Когда я выпил бутылку, я почувствовал, что, может, и смогу. А она ничего не пила, только смотрела на меня, и ее огромная грудь вся колыхалась и волновалась. Меня разобрал такой смех, что я прямо не мог сдержаться, да к тому же, еще и пьяный был. Я закрыл лицо руками и стал ржать. А она решила, что я рыдаю, и подошла ко мне и навалилась на меня своей тушей. Она обняла меня, и я просто задохнулся в ее жирном потном теле. Мне уже стало не до смеха. А она все повторяла: „Что с тобой, мой мальчик, не плачь, не надо так расстраиваться, все пройдет, все будет хорошо!“ А уж мне-то как хотелось, чтобы все стало хорошо, и чтобы все поскорее прошло. Но все было впереди. Она обняла меня, и я встал со стула. Она прямо понесла меня в спальню, потому что я вдруг почувствовал, что ноги у меня не идут. Она стала раздевать меня, шепча всякие отвратительные нежности. Я старался думать про Пусика, но не мог. Я почувствовал, что сейчас буду блевать. Я попросил ее принести мне воды. Она выпорхнула из спальни, а я тем временем разделся и лег под одеяло. Она дала мне стакан сока, и я его выпил. Тошнить, вроде, перестало. Тогда она разделась и. как огромная гора жира и мяса, рухнула на меня.

Если бы Пусик знал, чего мне это стоило, он бы подарил мне что-нибудь хорошее. Например, фирменные сигареты. А он, сволочь, через месяц меня забыл и променял на другого. Да я сам, правда, не особенно расстраивался. Он мне быстро надоел. Ой, какой это был ужас! Я даже не понял, трахнул я ее или нет. Или это она меня изнасиловала. Но одно я помню точно: Пусик прописку получил и очень скоро.

Ну так вот, а второй случай был такой — ко мне приехал ночью Гарик с двумя проститутками, и с одной он лег сам, а вторая легла ко мне в постель. Тогда была ночь, и я уже спал. Она мне показалась ничего — такая худенькая, симпатичная. И она всю ночь так ко мне приставала, старалась, и так меня заводила, и этак. Но у нее ничего не вышло, я не среагировал. Теперь мне, вообще, не знаю, что для этого нужно сделать, наверное, только рядом поставить раком красивого мальчика, тогда, может, и получится. И то сомневаюсь.»

x x x

Маруся уже несколько дней не была у матери и не знала, как дела у Гриши. Она шла по набережной мимо сквера, где обычно собирались члены патриотического общества. И теперь, еще издалека она заметила скопление людей. Ей было интересно послушать, к тому же, она думала о Грише и машинально повернула по направлению к скверу. Она вспомнила сон, который видела несколько дней назад. Ей снилось, что она пришла в точно такой же сквер, и там на эстраде и вокруг стояли группы мужчин в черных косоворотках и брюках, заправленных в сапоги, совсем как на той фотографии в газете. Руки их были сложены на груди. Посредине сцены у микрофона выступал тщедушный мужчина со светлыми волосами и бородкой. Он выкрикивал: «Вы представляете себе, они едят голого русского человека! Как это понимать, что это значит? Они режут ножом и едят голого русского человека!» Маруся не поняла, о чем он говорит. Она слушала дальше: «А представляете себе, что значит голова русского человека? Это мозг нации, вот что они едят!» Он выпрямился и посмотрел вокруг. Все зааплодировали. Вдруг рядом с Марусей раздался вопль. Она вздрогнула и обернулась. Рядом с ней стоял мужчина в летней клетчатой рубашке и в коротких потрепанных джинсах. Он истошно орал: «Ка-гэ-бэшник! Ка-гэ-бэшник!» При этом вся его фигура содрогалась, на шее проступали жилы, а очки подпрыгивали на потном носу. Руки он почему-то держал по швам, в одной из них судорожно сжимал детский портфельчик, и при каждом выкрике как будто подпрыгивал, устремляясь всем телом к эстраде.

Толпа вокруг него раздалась, и мужчина очутился на пустом месте. Все с интересом смотрели и ждали, что же будет дальше. Тут из толпы вырвался, раздвинув всех, высокий кудрявый еврей. Он решительно направился к эстраде. Когда он уже подходил по ступенькам к микрофону, один из молодых людей в черной рубашке молча толкнул его кулаком в грудь и встал, загородив микрофон. В это время на сцене появился еще один человек в черном наряде и Маруся узнала в нем брата Гришу. Бледное лицо Гриши было значительно, оно даже казалось одухотворенным. Он встал у микрофона, скрестив руки и опустив голову. Вся фигура его выражала скорбь. Маруся удивилась произошедшей с ним перемене. Он держался уверенно и даже красиво. После минутной паузы он поднял голову и сказал громким голосом: «Друзья! На наших собраниях выступать мы никому не предлагаем. Выступают лишь члены нашей партии, поэтому заранее просим извинения у всех желающих выступить. Я хочу сказать по поводу прозвучавшего здесь слова „кагэбэшник“. Оно прозвучало из уст этого вот, — голос Гриши стал грозным, — вот этого вот… гражданина». Гриша протянул вперед руку, и его палец указал прямо на человека с портфельчиком.

«Скажите, пожалуйста, гражданин, а что, собственно, вы имеете против деятельности нашего комитета государственной безопасности? Да, эти слова многим здесь не нравятся, и они, можно сказать, наводят ужас на некоторых граждан, и можно даже понять, почему. Но запомните раз и навсегда — вы и им подобные демократы — эти слова для нас являются скорее комплиментом и ни в коем случае не оскорблением, поэтому, если хотите нас оскорбить, подбирайте другие выражения, желательно, конечно, цензурные!»

Последние слова Гриши были встречены шквалом аплодисментов и криками «ура!»

«Это один из лидеров,» — услышала Маруся рядом с собой шепот.

«Надо же, как быстро он стал лидером, — подумала она, и как он изменился. Это подействовало на него, как самый эффективный курс лечения.»

Тем временем, на сцене появилась полная женщина в юбке до пят, с белыми крашеными волосами, распущенными по плечам Она подошла к микрофону и сказала: «Друзья! Я хочу рассказать вам нечто странное и удивительное. Но я не могу поведать вам этого, пока у нас не будет нашего русского дома. Я расскажу вам, что двадцать пятого числа меня хотели убить, и кто это пытался сделать. Я расскажу, какие страшные вещи творятся здесь на каждом шагу и кто их делает. Но я смогу сделать это только в нашем русском доме. Здесь вокруг столько врагов, они везде, они слушают нас, мы должны быть осторожны. Мы живем здесь в своей стране, и у нас до сих пор нет своего русского дома, где мы могли бы поговорить, встретиться. Давайте же вместе требовать, чтобы он у нас появился». Женщина повернулась и стала слезать со сцены. Ей помогли. Ее выступление тоже вызвало аплодисменты. Тут в другом углу сада послышался шум и крики, на сцене заволновались, и из микрофона раздалось: «Друзья! Соотечественники! К нам идут сионисты! Они затевают провокацию! Давайте же не поддаваться и сохранять спокойствие!» Толпа заволновалась, зашумела. Одни кричали: «Сионисты!» Другие: «Фашисты!» Вопли становились все громче и громче, и разносились над толпой в небе, наконец они слились в каком-то едином противоестественном хоре. Тут Маруся проснулась. Оказывается, она с вечера забыла выключить радио, и из него на всю мощность звучал гимн Советского Союза. Было шесть часов утра.

Теперь, войдя в сквер и приблизившись к толпе. Маруся вдруг заметила знакомую фигуру. Рядом с импровизированной трибуной, составленной из забытых строителями досок и прочего хлама, в группе людей, находившейся отдельно от остальных, стоял Толик. По тому, как он держался, как разговаривал с теми, кто к нему обращался, было видно, что он является одним из организаторов митинга. Толик, кажется, тоже заметил Марусю. Он как-то засуетился и угодливо закивал ей издалека, в глазах его промелькнула почти собачья преданность, он явно хотел заговорить с Марусей. Маруся вспомнила ту сцену в Николаеве, как Толик тогда лип к Косте, хватал его за рукав, что-то пытался доказать, то обличая, то угодливо самоуничижаясь, и еще фразу о том, что в костином «холодном эстетизме нет ничего русского». Она вспомнила свое тогдашнее сочувствие Толику, и одна мысль о том, что она могла поддержать его, показалась ей настолько ужасной и отталкивающей, что она вдруг почувствовала отвращение к нему, а вместе с ним и к стоящим вокруг него людям. Она еще не успела вслушаться в то, о чем они говорили, но их одежда и манера держаться показались ей вдруг ужасными, каким-то жутким и жалким смешением безвкусицы и дурного тона. Маруся резко повернулась и пошла прочь.

Совсем недавно Маруся узнала, что Костя, последнее время живший у своей матери, перед самой Пасхой вдруг исчез из дому. И вместе с ним исчезли почти все его стихи, записи и мысли, которые он записывал в маленькой синей тетрадочке за семь копеек. Маруся видела у него однажды такую тетрадочку на столе. Его долго не могли найти, а потом обнаружили в склепе на Смоленском кладбище в одной рубашке и домашних тапочках, и опять отвезли на Пряжку. Стояла ранняя весна и по ночам были заморозки… Но Маруся знала, что даже в нормальном состоянии он никогда не замечал холода и мог ходить в одной рубашке, хотя всегда одевался, как все, просто чтобы не бросаться в глаза. Они часто гуляли с Костей по ночному Ленинграду. И Костя все говорил, говорил, а Маруся слушала. Но если бы ее попросили повторить его слова и мысли, то она бы не смогла. Да это и не были обычные мысли или слова, а, скорее, какая-то звуковая волна, музыка, которая входила в нее и растворялась без следа; когда она слушала, это было так значительно, так огромно, казалось, раскрывается Вечность, и ты переносишься на Небо… Маруся не только не могла повторить, но она даже не могла себе представить, как это можно записать, может быть, все дело было в костином голосе… Она вдруг вспомнила, что все костины рукописи исчезли. «Ну ничего, — почему-то сказала она вслух, — зато библиография сохранилась у Толика», — и свернула налево к Неве.

Последний раз, когда она с ним говорила. Костя был очень подавлен и все повторял про одиночество и тоску. «Он так часто говорил», — успокаивала себя Маруся, но все же тревога не проходила. Она быстро шла по набережной, на остановке около Университета было много народу, и Маруся пошла пешком через мост. Дул ветер, внизу под мостом темная вода завивалась водоворотами. «Какое здесь сильное течение», — подумала Маруся. Она шла и смотрела в лица прохожих, а они были мрачные и угрюмые. Внезапно все представилось ей как бы застывшим и черным. Она вспомнила, как давно в феврале шел мокрый снег, и она стояла на мосту и смотрела на черную воду. Вокруг летели огромные хлопья и падали на лица, на пальто. Она долго стояла и смотрела на воду; и какое-то странное тяжелое чувство вошло в нее тогда. Но жизнь отвлекает, рассеивает внимание, и это забылось, как и многое… И серые тучи на сером небе… И красная секундная стрелка мелкими щелчками продвигается вперед по циферблату ровно и монотонно… Она похрустывает и поскрипывает… Все застыло в неподвижности… Ведь, кроме этого, есть и еще что-то… Но что? И где оно?

* * *

У Маруси не было денег и она позвонила Грише. Гриша всегда давал ей деньги, когда они ей были нужны. Она просила у него в долг, но назад не отдавала. А Гриша их не требовал, правда, иногда, передавая ей нужную сумму; он как-то многозначительно ухмылялся. На этот раз они договорились встретиться с ним у Московского вокзала, рядом с кооперативными киосками Маруся уже издали увидела Гришу, он возвышался над кучкой людей, толпившихся около киоска, и внимательно что-то рассматривал. Маруся подошла и тронула его за локоть. Гриша обернулся и приложил палец к губам «Тише, тише, не привлекай к себе внимания!» — прошипел он. Прямо перед ним на корточках сидел похожий на киргиза черный мужик с раскосыми глазами и огромной головой. На нем была джинсовая куртка. Он положил на землю кусок картона, на котором разложил три одинаковых календарика с изображением Исаакиевского собора. Он быстро-быстро тасовал их и выкрикивал: «А вот, товарищи биндюжники, китайский способ игры! Кому — кино, кому — домино! Подходи, налетай! Пожалуйста, пятьдесят рублей! Ваш выигрыш, мой проигрыш! Выиграл радуйся, как жена сына родила, проиграл — не ругайся, как сварливая женщина! Называй, угадывай! Выиграла полная карта! — он перевернул один календарик, там в середине шариковой ручкой был нарисован квадрат. Два другие календарика были чистые, без квадратов. „Один полный, как ваша голова! Два пустые, как моя голова!“» — Он хлопнул себя по голове, — «Девушка, говори, какая карта! Показывай!» Рядом с ним, засунув руки в карманы, стоял коренастый парень с цепким взглядом маленьких глаз, в мятых брюках, волной спускавшихся ему на пыльные ботинки. Он шагнул вперед и протянул ему мятые бумажки.

«Давай, я на пятьдесят рублей!»

«Пожалуйста! Какая полная?»

«Эта.»

«Правильно угадал, ваш выигрыш, мой проигрыш! Давайте, налетайте!»

Подходили все новые люди, толпа увеличивалась. Гриша тихо сказал Марусе: «Ты знаешь, я заметил. Эти двое точно работают в паре. Здесь грузовик проезжал, толпу на время разогнал, так я даже слышал, как они переговаривались Грубо работают,» — Гриша самодовольно усмехнулся. «А главное, я вот что заметил, зрение-то у меня отличное, я все четко вижу; и я заметил, что эта карточка, на которой нарисовано, помечена, у нее уголок надрезан немного. Никто этого, конечно, не замечает, народ все время то отходит, то подходит, и никто долго не задерживается. Один идиот даже золотое кольцо ему проиграл, у него денег не хватило. А это же самое настоящее жулье! Я уже достаточно проанализировал ситуацию…» С этими словами Гриша достал из кармана пятьдесят рублей и решительно протянул черномазому: «Держи!» Тот снова перетасовал карточки. Гриша уверенно показал на ту; что справа. «Верно, выиграл! Поздравляю, твое счастье!» Мужик протянул Грише те пятьдесят рублей, которые Гриша ему только что дал. Но Гриша сказал: «Это же мои. А где выигрыш?» Мужик поморщился, но все же достал из кармана еще пачку купюр и отдал Грише полтинник.

«Та-а-ак!» — Гриша был доволен. «Ну, держи снова!» — Гриша опять дал ему полтинник. Мужик снова разложил карточки, правда, уже без прибауток. Гриша угадал и на этот раз. Мужик уже не улыбался. Рядом с Гришей незаметно появился парень в мятых брюках и стал оттирать Гришу плечом. «Слушай, иди отсюда, а? Иди дарагой! Смотри, у тебя девушка красивая! Иди, у тебя что, дела нет?» Гриша возмутился. «Чего это я должен идти! У нас, между прочим, в Конституции записано, что все равны, и я могу стоять, где хочу!» Он опять протянул пятьдесят рублей. «Держи еще, друг! Раскладывай!» Маруся видела, что дело идет к скандалу; она отошла и издали наблюдала за толпой. Вдруг послышался истошный крик. «Ты чего толкаешься, сволочь? Ты чего? Что я тебе сделал? Смотри, уже спокойно и стоять нельзя! Ах ты, шпана проклятая! Братское чувырло!» — Это вопил парень в мятых брюках. Толпа заволновалась, потом народ расступился, и оттуда вылетел Гриша. Он держался рукой за глаз. Маруся подошла поближе. «Гриша, ты что? Что случилось?» Гриша с досадой махнул рукой. Под глазом у него был здоровенный фингал. «А, жулье проклятое!» И он быстрым шагом стал удаляться. Маруся пошла за ним.

Последнее время Гриша почти забыл про КГБ, но зато теперь он всем говорил, что поддерживает связь с инопланетянами. Это случилось с ним недавно, рассказывал он Марусе, когда они шли с ней по Невскому. Он шел по улице и увидел такую светящуюся точку. Точка стала расти, расти, приближаться, и вдруг прямо перед Гришей появился человек, абсолютно лысый, с очень проницательными глазами, почти как у Геннадия Аристарховича, в общем, виду него был необычный Гриша точно не мог объяснить, в чем заключалась его необычность, и только повторял: «Глаза его горели неземным огнем». Этот человек дал понять Грише, что он инопланетянин и отныне будет поддерживать с ним связь. Им была необходима информация для того, чтобы исправить человечество, которое погрязло в пороках. Для поддержания связи от Гриши не требовалось ничего сверхъестественного, «только в кармане должно все время лежать вот это», — и Гриша показал Марусе маленькую круглую батарейку, 343-й элемент. Маруся спросила: «Это что, он тебе дал?»

«Ну да, — Гриша важно кивнул, — я теперь всегда ее с собой ношу. Даже сплю с ней». У Гриши был двойной подбородок и толстое расплывшееся лицо. давно не стриженные волосы спускались на воротник, из-под волос маленькие глазки задумчиво смотрели в небо, где желтые облака в небе и неизвестно откуда взявшиеся чайки напоминали кладбище, на котором похоронили отца.

Тогда еще здоровенный мужик в комбинезоне и с золотым крестом на голой груди рассказывал стоящим вокруг свежей могилы сослуживцам отца, что он был художником и своей матери на могилу устроил памятник, в котором теплилась свеча. Кладбище находилось далеко за городом, оно было грязное и неухоженное, без единого дерева. Но марусин отец хотел, чтобы его похоронили именно здесь, потому что здесь был похоронен его друг, с которым он когда-то вместе учился. Маруся слышала, как мамина сестра, марусина тетя, сочувствует маме и недоумевает, почему он не захотел, чтобы его похоронили на кладбище, где похоронена их мама, оно такое приятное, зеленое, а теперь марусиной маме придется мотаться из одного конца в другой.

Вдруг Гриша перехватил взгляд Маруси и ужасно разозлился. «Что ты на меня так смотришь? Я ведь не брежу, я не пьяный, не сумасшедший, я взрослый, здоровый, нормальный человек, и я доверяю только своим чувствам, своим органам. Я вижу, слышу и осязаю только то, что реально существует. Не надо делать из меня сумасшедшего».

И Гриша, резко повернувшись, пошел прочь. Маруся издали видела, как он шел в толпе против течения, изредка дергая плечом, когда его кто-нибудь задевал. «Ну ничего, — подумала она, — ведь их же осматривают врачи перед выходом в рейс. И психиатр там. конечно, есть.»

Марусе позвонила мать и в ужасе рассказала, что Гриша, придя домой с вахты, тоже сообщил ей про инопланетян. Он все время разговаривал с ними, а недавно опять сказал маме, чтобы она не смела доносить на него в КГБ, и что после смерти отца она нарочно включила сигнализацию из страха, что он ее изнасилует.

«Он же скоро собирается в рейс. Как отпускать его в таком состоянии?»

«А врачи его осматривали?» — спросила Маруся.

«Да, осматривали. Он утверждает, что подробно рассказал психиатру про инопланетян, и тот заключил, что Гриша абсолютно здоров. Но, с другой стороны, сейчас, действительно, очень ко многим прилетают инопланетяне, и даже недавно по телевизору была передача, в которой выступали настоящие пришельцы из космоса, один мужчина и две женщины, похожие на обычных людей, и тоже говорили, что прилетели сюда, чтобы помочь людям на земле, которые ужасно испорчены и погрязли в пороках… Да, скорее всего, он нормальный, вдруг успокоилась мама, — А еще я тут видела по телевизору передачу, как одного мужика инопланетяне взяли к себе, а потом отпустили. И они вылечили его от всех болезней и даже от хронического алкоголизма. И теперь они периодически его навещают».

«Да. — сказала Маруся, — но в рейс ему все же лучше не ходить.»

«Почему это? — Мама вдруг разозлилась. — А ты подумала, что я буду есть? Сейчас все хуже и хуже, а если его выгонят из пароходства, то он может пойти работать только грузчиком в магазин. Ведь он ни на что не способен. Ничего не умеет! А здесь он еще и валюту зарабатывает! А недавно капитан сказал, что будет писать на него характеристику на второго помощника! Да нет, он совсем нормальный!

„Я не знаю, — сказала Маруся, — но кончится это плохо“

„С тобой невозможно разговаривать!“ — и мама бросила трубку Маруся задумалась.

Теперь, когда Гриша подружился с инопланетянами, он стал гораздо веселее. Он напевал по утрам, когда вставал, правда, мыться все равно не хотел. Мама даже нашла ему невесту, дочку заведующей интернатом для слепоглухонемых детей. Эта заведующая могла сделать очень много, и дачу построить, и квартиру отремонтировать, даже достать продукты, ведь в магазинах теперь вообще ничего не было. Интернат же, по-прежнему, снабжался очень хорошо, а дети, все равно, не могли никому пожаловаться, потому что они не только ничего не видели и не слышали, но, главное, не могли ничего никому сказать. Заведующей досталось больше всех посылок из Германии, а посылки туда присылали самые лучшие: с куртками из плащевки, мохеровыми свитерами и сапогами из натуральной кожи, не то, что какие-нибудь там макароны или крупу. Но, конечно, ей приходилось делиться с остальными педагогами. Мама очень надеялась, что Гриша все-таки женится на дочке заведующей, потому что ему это было просто необходимо. Но Гриша говорил, что ему надо посоветоваться с инопланетянами, что он так просто не может взять и жениться. Он совсем не звонил этой девушке, и мама вынуждена была звонить сама и передавать ей приветы от Гриши, но так ведь не могло продол жаться вечно. Девушке было уже двадцать шесть лет, она хотела замуж и долго ждать не собиралась. Но Гриша все равно тянул. Поддержка инопланетян очень помогала ему, он даже начал изучать английский язык, чтобы сдать экзамен на второго помощника. Только вечерами на него снова находила тоска, и он начинал ругаться и орать на маму, что она сотрудник КГБ.

x x x

„Я уже окончательно понял, что здесь я жить не смогу. Но я уже пробовал жить в Берлине, там очень тяжело, там надо так рано вставать и ломить с утра до ночи. И даже если пахать как карлик, все равно не купишь себе мерседес и виллу, и не будешь обедать вместе со Шпрингером. А здесь все плохо, но зато можно вообще не работать и жить. А с другой стороны, на кой нужна такая жизнь здесь, тогда она просто не нужна. Все время сидеть дома? Так это же надоест. Я уже насмотрелся на этот Ленинград, один из красивейших городов мира. Вот я курил с Веней, мы вышли покурить во двор. А он работает на Невском, там рядом есть двор, где дом идет на капремонт. Мы пошли, а там всюду какие-то доски набросаны, кирпичи, и еще куча говна в углу. Воняет ужасно, даже покурить по-человечески нам не удалось. Вот вам ваш Ленинград. Пора мне уже сваливать из этого Ленинграда. Только что бы придумать, как бы сделать так, чтобы меня там устроили и дали жилье. А то платить такие бешеные бабки, как я платил Гюнтеру за квартиру, я больше не в состоянии. Вот я и решил стать евреем. А что? Теперь так многие делают! Всего восемь кусков, и у тебя в документе будет написано, что твоя мать еврейка. Потому что по ихним законам еврей тот, у кого мать еврейка. Это даже очень удобно, ни по фамилии не проверишь, ни по отчеству. Только свидетельство о рождении надо исправить. Хотя у меня теперь даже и фамилия подходящая, я теперь Шуман. А там в Берлине есть лагерь, специально для евреев, не тот лагерь, что во время войны, а специальный, пересыльный. Раньше туда принимали и русских, а теперь только евреев. Это у них комплекс вины, что они евреев всячески преследовали в войну, жгли их в газовых камерах и уничтожали. Там в этом лагере кормят бесплатно и даже дают по две марки в день на личные расходы Можно мороженое купить. Марки, конечно, гэдээровские, но и то лучше, чем ничего. И есть, где жить. А потом всем евреям дают квартиру и устраивают на работу. Ну а мне только бы квартиру дали. Этого вполне достаточно. Там я бы уж нашел, как прожить.

Мою мать зовут Людмила Николаевна, но я ей позвонил, и мы договорились, что она станет Абрамовна. Она так смеялась, просто ужас! Потом мне дали телефон одного мужика, я и пошел к нему на квартиру. Там я просто обалдел. Это не квартира, а дворец, у него даже ручки на дверях, по-моему, из Эрмитажа. Он мне выдал новое свидетельство о рождении, где написано, что моя мать Людмила Абрамовна, еврейка. А я тогда получаюсь еврей. Я дома смотрел на себя в зеркало и думал, похож я на еврея или нет. Кажется, совсем не похож. Я читал где-то, что то ли Геббельс, то ли Гитлер исследовали евреев и описывали, какие они обычно бывают, как их распознавать. Вот ухо у них, как будто, должно быть ниже носа. Но у меня, по-моему, так и есть. Господи, хорошо бы хоть что-то было общее, а ведь там вдруг догадаются, что я не еврей, и не возьмут меня. Евреи бывают и светлые, но у них волосы обычно курчавые, а у меня прямые. Но все равно, мало ли, может у меня отец был русский, и волосы у него были прямые. Но я надеюсь, что меня не будут там очень подробно исследовать, хотя они и специалисты в этом вопросе. Можно, конечно, сделать обрезание, это, наверное, больно. Но мне сказали, что не надо, что там никто этого проверять не будет. Хотя, на всякий случай, это бы не помешало, конечно, мать еврейка — это хорошо, ну а если вдруг обрезание не сделано? Вдруг они меня тогда выгонят? Но я думаю, что до таких крайностей не дойдет. Ведь есть, в конце концов, и права человека. Может, я не хочу им показывать. Я, например, знаю евреев, у них нет никакого обрезания. Ну и в общем, я со свидетельством о рождении и еще с паспортом пошел в милицию. Там я показал свое свидетельство милиционеру и сказал, что раньше, до перестройки, я боялся говорить, что я еврей, а теперь не боюсь и хочу, чтобы в паспорте была записана моя настоящая национальность. Я еврей и хочу быть евреем. Милиционер посмотрел на меня, взял свидетельство и сказал:

„Пишите заявление!“ Ну я все, что требовалось, написал. Мне нужно было поскорее, потому что в ФРГ принимали евреев из Советского Союза только до двадцатого числа. А уж после двадцатого, будь ты хоть самый синагогальный еврей, ничего не поможет. Не примут, поезжай в Израиль. А в Израиль мне что-то не хочется, там у них свои законы, и вообще, гражданство дают только тем, кто примет иудаизм, почти как у нас до революции, только местечек для русских не хватает. Нет, быть на положении еврея среди евреев мне что-то не хочется. Это не для меня. У немцев, наоборот, комплекс вины перед евреями, поэтому евреям лучше всего теперь ехать в Германию, а там принимают только до двадцатого.“

x x x

Гриша собирался в рейс. Теперь он шел вторым помощником капитана. Он сдал все экзамены и даже английский язык. Ему помогали инопланетяне. В кармане у Гриши все время была круглая батарейка, которую он сжимал в потной ладони. Мама уже два месяца жила у свой подруги на даче, и он попросил Марусю приехать погладить ему рубашки, он их обычно стирал сам, и они были вечно грязные и серые. Но Маруся все равно их гладила, потому что перестирывать их ей было лень. Она погладила ему десять рубашек, а после этого он попросил ее зашить форменные брюки, которые опять разошлись в паху по шву. Гриша сидел за столиком, на котором, вместо скатерти, лежал старый календарь. Календарь был тряпичный, разноцветный. Гриша привез его из Австралии, на нем было написано „Happy new year!“ На столе стояли эмалированный чайник, чашка и лежал полиэтиленовый пакет с печеньем Гриша пил чай. Он съел уже все полкило печенья, что принесла ему Маруся. Гриша сидел в трусах, у него были очень толстые белые ноги и женская грудь. Он сидел на бархатном диване, рядом лежали одеяло без пододеяльника и подушка в серой засаленной наволочке. Он всегда спал так, причем обычно не раздевался. Он рассказывал Марусе про инопланетян, как они подсказывают ему, что нужно делать.

„Ты понимаешь, я делаю все, как они говорят, и еще ни разу не поступил неправильно. Наоборот; если я не совсем уверен, и не знаю, какой выбор мне сделать, они подсказывают мне, и все получается очень хорошо. Представь себе, я тут потерял ключ от сейфа с деньгами — а я в тот день должен был выдавать команде зарплату. Меня бы просто разорвали, а уж Боров наверняка написал бы на меня докладную. Я уже собрался писать ему рапорт, я все обыскал. Я был уверен, что потерял их, их нигде не было. И вдруг как будто что-то так тоненько звякнуло, что-то прошуршало, какое-то дуновение в воздухе Я смотрю — а эти ключи лежат на столе в пепельнице. А ведь перед этим там ничего не было. Я точно помню, я оттуда хобцы выбрасывал. А во время последнего рейса капитан и старпом напились и заснули, а у старпома как раз была ходовая вахта и мы чуть не сели на мелягу. Я спал — ведь это была не моя вахта, чего мне зря горбатиться. И вдруг меня кто-то толкнул и прошептал: „Иди в рубку“. Я вскочил и прямо в трусах туда побежал. Вижу — мы давно с курса сбились, с гирокомпасом черт знает что, а старпом храпит на койке в углу. И мы шли прямо на мелягу, да еще слева по курсу в двенадцати кабельтовых от нас — немецкий сухогруз. А если бы что случилось, ты думаешь, кто был бы виноват? Конечно я, ведь на меня и раньше все спихивали Меня и так постоянно все травили, на каждом судне, где бы я ни плавал. Везде. И все из-за КГБ, я же тебе все это уже рассказывал!“» — Гриша с сомнением посмотрел на Марусю. — «Они хотели меня извести и мстили за то, что я слишком много знаю обо всех их подлостях и секретах. Они не любят таких людей. Я даже боялся на машине ездить, они могли запросто мне устроить автомобильную катастрофу. Помнишь, я тогда вез на машине дочку первого секретаря нашего райкома, знакомую отца, был дождь, машину занесло, и я разбил правое крыло и лобовое стекло? Хорошо, что эта дура сидела сзади, иначе бы ее в лепешку раздавило, с ней потом истерика случилась. Я тоже здорово перепугался, у меня прямо руки тряслись, когда я из машины вылез. Впереди мужик на „Жигулях“, сволочь, меня не пропустил, и я в него вмазался. А он стал еще орать на меня, что у него новенькие „Жигули“, а я ему их разбил. И милиция приехала. Я тогда с трудом его уговорил, чтобы он в суд не подавал, и так на меня в пароходстве бочку катили, да еще бы и это. Стали бы характеристику требовать, там всякий моральный облик, а я ведь тогда только недавно в партию вступил, и мне могли такую характеристику дать, что и визу бы потом закрыли. А этот мудак, когда понял, что я плаваю, почувствовал, что я не хочу, чтобы в суд подавали и потребовал с меня шесть тысяч. И я не мог отказаться, откуда я знаю, может, он тоже из КГБ и нарочно мне эту катастрофу подстроил. Да еще эта дочка Покровского у меня в машине была, а у нее. между прочим, муж есть и даже ребеночек какой-то дебильный, наверное. результат пьяного зачатия, — они тогда здорово квасили вместе со своим придурком. Они даже ко мне в квартиру хотели прийти с блядями, потому что знали, что квартира пустая стоит, и родители тогда на даче были Я, конечно, так прямо не мог отказаться, только сказал, что отец должен приехать по делам. Они от меня и отвязались. И из-за этой автомобильной катастрофы я все свои деньги и всю валюту должен был отдать, чтобы эти сволочи не поднимали шума и все обошлось тихо. Как я мог один выдержать против всех этих подонков? Ты думаешь, это легко? Когда все за тобой следят, когда каждый твой шаг на учете? Когда каждый на улице подслушивает твои разговоры и даже мысли? Нет, ты скажи, ведь ты, конечно, считаешь, что все это бред? Я же не псих, как этот твой Костик, и даже медкомиссию прошел, а там, между прочим, был известный психиатр, доктор наук, профессор, и он признал меня вполне здоровым, хотя я и рассказал ему о своих контактах с инопланетянами. Сейчас об этом даже в газетах пишут. Он сказал, что я могу плавать… Нет, я вижу, что ты какая-то мрачная. А ты ведь должна радоваться, ведь теперь у меня действительно все хорошо. А раньше, когда меня все преследовали, и травили эти подонки из КГБ, ты была веселая и хихикала! Да ты и сама была с ними связана, не знаю, как сейчас! Ты, может, и теперь там работаешь, конечно, тебе не нравится, что мне теперь вы уже ничего — слышишь! — ничего не можете сделать! Передай своим друзьям, не знаю, как их там зовут, что до меня им теперь не добраться!»

Гриша удовлетворенно посмотрел на Марусю.

«Ты знаешь, я тут болел, то есть у меня чего-то заболел зуб, и я принял таблетку, но она совершенно не помогла. Тогда я взял вот это. — Гриша достал из кармана батарейку и многозначительно показал Марусе, — вот это, и приложил себе сюда. — Гриша приложил батарейку к щеке. — И зуб у меня сразу же прошел А ведь это тебе не голова болит, не живот, когда болит зуб, это так просто не вылечишь. Тут нужно лечить или удалять, да ведь ты сама знаешь, что я тебе объясняю. И он совершенно прошел, как будто вообще не болел. И еще — я тут сдавал экзамен на второго — и там была эта сволочь — ну ты понимаешь. Боров, с которым я на „Красножопске“ плавал, и он все задавал мне вопросы, он хотел меня завалить и так, и этак. А я этих вопросов не знал, ведь все равно всего не выучишь, я просто не успел их прочитать. Но они мне все время помогали, я слышал — у меня в ушах тихо-тихо — это слышал только я — все ответы. И я ответил все правильно.»

Гришино лицо преобразилось, он весь светился гордостью и счастьем. Маруся вспомнила, что он всегда учился очень хорошо и в училище был даже отличником. Потом его вместе с лучшими курсантами посылали в ГДР. Она видела фотографию — Гриша вместе со здоровым курсантом в фуражке сидят рядом с каким-то фонтанчиком и улыбаются. Он всегда должен был учиться хорошо, чтобы никто не мог сказать, что ему помогает отец, и что он просто сынок высокопоставленного чиновника. На отца могли написать анонимку, а это бы ему повредило, и его не послали бы за границу. А мама всегда мечтала поехать работать за границу, потому что там можно покупать разные красивые вещи, которых здесь не купишь ни за какие деньги. Мама мечтала сделать ремонт и отделать квартиру и кухню по европейским стандартам. Она хотела, чтобы вся мебель была заграничная и раковина, и унитаз тоже. Здесь это тоже, конечно, можно было достать, но, все же, это было не то. Она рассказывала Марусе, что соседи, жившие этажом выше, провели десять лет в Финляндии и привезли оттуда целых два вагона вещей, и что даже гвозди у них в квартире финские, а советского нет ничего. Маруся знала этих соседей, она раньше играла с их дочкой Анеточкой, но потом Маруся украла у нее колечки, и ее перестали приглашать в гости. Тогда еще пришла мама Анеточки и стала жаловаться Марусиной маме, что у них пропали колечки, а Маруся уже успела показать маме те колечки, сказав, что нашла их на дороге. Мама сначала поверила и говорила: «Какие они хорошенькие!» — а теперь, конечно, догадалась, что Маруся их украла, и отдала их маме Анеточки.

* * *

Это был дьявольский лабиринт из которого не было выхода только полная сосредоточенность и внимание и бодрствование могут помочь тебе преодолеть его И вдруг какая-то мысль мелочь внезапно отвлекает тебя — и все ты пропал… Дьявольский лабиринт снова завлекает тебя втягивает овладевает тобою…

Каждый раз когда ты выходишь из этой путаницы чувствуешь толчок и все становится таким ясным четким и светлым… Кажется что это и есть пробуждение что все понял… Это как стихотворение как будто происходит прорыв в другую реальность… Но сонный морок снова наваливается на тебя ты вырубаешься ведь не спать несколько ночей подряд очень тяжело… Да ты и сам знаешь что спать нельзя никак нельзя… Враг только этого и ждет Но клонится голова глаза закрываются — взглянешь на часы — дьявол уже передвинул стрелки ведь только что было десять и уже одиннадцать… а прошло лишь мгновение… И опять светлый миг пробуждения ясности растворился в мутном липком потоке Ах только бы выйти только бы выйти на свет из этого дьявольского туннеля!

Когда Святой Дух пролетает над миром дуновение его крыльев так легко так нежно невесомо его не замечают люди И только Он чувствует это Божественное присутствие… Он пришел чтобы возвестить это Миру…

* * *

«Я пошел к Вене. Веня сидел у себя за прилавком и скучал. Около него толклась какая-то старая колода. Она была вся накрашеная. с рыжими волосами, в бантиках, и явно старалась понравиться Вене Она купила у него билет книжной лотереи и тупо тыкалась туда своими подслеповатыми глазками. Потом кокетливо захихикала и говорит Вене: „Молодой человек, посмотрите, пожалуйста, что я выиграла?“ А он, даже не повернувшись в ее сторону, отвечает: „Ничего“. А она: „Ах, я уже как-то покупала билет художественной лотереи. Там был такой симпатичный продавец, такой симпатичный! Я даже билет сохранила. А с этим билетом что мне делать?“ И она завороженно уставилась на Веню. Веня лениво потянулся и сказал: „А этот билет можете выбросить в урну“, — и вдруг громко заржал. Эта старуха даже вздрогнула. Веня немного картавит при разговоре, и когда смеется, весь сморщивается, широко разевает рот и приседает. К этому надо привыкнуть. Тут он увидел меня и явно обрадовался. „Привет, — сказал он, — пойдем покурим“. Мы вышли в подсобное помещение, заваленное книгами. Эти книги, по-моему, были никому не нужны, не понимаю, зачем они столько напокупали. Мы сели с Веней на стопку книг, и я рассказал ему о своих планах. Он мне сказал: „Правильно, поезжай. Может повезет и устроишься. Только смотри, станешь жидом, а немцы — народ ненадежный, потом евреи их так достанут, что они опять за старое примутся. И что ты тогда будешь делать? Обратно в русского уже не получится, можешь не успеть.“

Вот ведь сволочь какая, и тут настроение захотел мне испортить, из зависти, конечно, он-то уже никому не нужен, старый стал. Я и говорю: „Ну, скоро у нас будет свободный выезд, и можно будет ездить туда-сюда, сколько захочешь.“ А он: „Свободный выезд — это ты что думаешь — так взял и поехал, да? Все равно нужно будет приглашение показать, чтобы в консульстве тебе разрешили. Сам подумай, кто туда поедет? Вся наша шелупонь туда помчится и поскачет сразу. А им там уличных бродяг не надо. Их там и так хватает, из стран социализма набежали. А у нас нация воров, рэкетиров и проституток. Даже страшно представить, что будет, если мы по свету разбежимся. Туда вот едут такие, и что там делают? Воруют в универмагах и грабят квартиры своих бывших соотечественников. Там у них уже и так полиции не хватает. А он приехал так свободно, нигде не отметился и бродит где-то, рыщет. Как его найти?“

Веня явно не хотел со мной нормально говорить, что-то он совсем озлобился, тоже мне моралист нашелся, забыл, наверное, как сам в универмаге воровал, но я не стал ему ничего говорить, зачем человеку в глаза тыкать.»

x x x

Марусе было жалко, что она больше не сможет играть с Анеточкой. Они с Анеточкой играли в мужа и жену, и целовались взасос, причем Анеточка учила Марусю, как нужно всовывать язык и делать губами Маруся целовала Анеточку, а Анеточка целовала ее. Марусе это быстро надоело, потому что Анеточка была очень слюнявая, и у нее были очень толстые губы, она закрывала Марусе рот и нос, и Маруся задыхалась, но терпела, потому что иначе Анеточка злилась и кричала на нее. Наверное, Анеточка делает что-то не так, как надо, иначе почему в тех индийских фильмах, которые Маруся смотрела в Жмеринке, целовались так подолгу, и им это нравилось. Они бы просто не смогли выдержать так долго, — думала Маруся, но сказать об этом стеснялась. Анеточка хотела быть актрисой, и однажды мама Маруси пригласила в гости своего одного знакомого режиссера, с которым она раньше училась в школе. Маруся тоже хотела стать актрисой и даже пробовала поступать в «Театр Юношеского Творчества» во Дворце Пионеров. На экзамене она прочитала стихотворение Маяковского и не поступила, а Анеточка читала стихотворение про собаку Эдуарда Асадова. Она читала очень проникновенно про то, как бросили собаку, а она была хромая и долго бежала за поездом, пока не упала на рельсы. Маруся потом долго искала это стихотворение, но так и не нашла, потому что тогда ей показалось, что Анеточка сказала, что это стихотворение Есенина, и Маруся просмотрела все его стихи, которые ей очень понравились. Особенно строчки: «Что ты смотришь так синими брызгами, или в морду хошь?»

Анеточка читала стихи про собаку и даже прошла на второй тур, а Марусю сразу не взяли. Да и Анеточку, в результате, не взяли тоже, потому что оказалось, что тогда набирали мальчиков, а девочек и так было слишком много. С ними поступало всего три мальчика, они читали стихи очень плохо, но их всех все равно взяли. Маруся, когда узнала, что не поступила, шла по Невскому и рыдала. Ей было стыдно перед Анеточкой, что она так расстраивается, и принимает близко к сердцу всякую чушь, но она просто не могла сдержаться, у нее по щекам катились слезы, и она не могла говорить. Анеточка это заметила, но не поняла и стала Марусю утешать, что она поступит на следующий год, что это ничего не значит, но сама была очень рада. что поступила. Потом только на собеседовании ей сказали, что берут только мальчиков, и предложили пойти в какой-то детский театр при Музкомедии или еще где-то, Маруся так толком и не поняла. Она очень боялась, что Анеточка расскажет обо всем в школе или своей маме, а та расскажет марусиной. Маруся вообще ничего не хотела рассказывать маме, потому что та ничего не понимала.

Когда Анеточка у знала, что она тоже не поступила, она очень расстроилась, но, конечно, не рыдала, а попросила Марусю, чтобы ее мама познакомила Анеточку с этим режиссером, о котором мама часто рассказывала соседям, и все знали, что у нее есть знакомый режисссер. Мама пригласила режиссера, накрыла стол и пригласила еще нескольких своих подруг. Марусю одели в заграничное платье, и она выучила стихотворение Светлова «Итальянец». Она долго тренировалась перед зеркалом читать его с выражением. Марусе раньше, когда она была маленькая, казалось, что она очень красивая, к тому же все ее знакомые мальчики в Жмеринке дружили с ней, и она думала, что, если бы она была уродина, с ней бы вряд ли стали дружить. Теперь же в зеркале она видела какую-то толстую нескладную девочку. Да и мама Маруси тоже говорила ей. что она не красавица. Маруся очень этого стеснялась, но ей все равно хотелось стать актрисой. Анеточка выучила стихотворение Блока «Незнакомка». Она пришла в красивом бархатном платье и с бархатной же ленточкой в волосах. Прическу ей сделали совсем, как взрослой, и даже завили локоны. Они долго сидели с Марусей в комнате и читали стихи из книжки «Путешествие в страну поэзия». Потом в комнату вошла марусина мама, взяла у них книжку, открыта ее, полистала и, наткнувшись на подходящее стихотворение, стала читать с выражением: «Работай, работай, работай, ты будешь…» Тут она остановилась и как будто удивилась, но все же продолжала, правда, уже немного вяло: «Ты будешь с уродским горбом…» Она задумалась, а потом сказала: «Вообще-то правильно…» Потом она молча прочитала дальше, отложила книжку и сказала: «Какая-то чушь…»

«Мама, — спросила Маруся, — а где же режиссер?» «Сейчас позову», — мама вышла из комнаты и закричала: «Володя, Володя, иди сюда!» В комнату вошел толстый человечек с большой лысиной и черными глазами навыкате. Он подошел к Марусе и Анеточке и сел рядом с ними на диван. «Ну что девушки, мечтаете стать актрисами?» Марусина мама сказала: «Они тут тебе подготовили стихи. Послушай, пожалуйста» Володя тяжело вздохнул и сказал: «Ну что ж, я вас слушаю.» Маруся встала посреди комнаты и прочитала стихотворение «Итальянец». В комнате верхний свет не горел, включена была только настольная лампа. Маруся старалась читать с выражением, она воображала себе этого итальянца, какой он бедный, лежит и умирает на снегу, и сам такой красивый. Мама ей пыталась объяснить смысл этого стихотворения, но Маруся ее не слушала, ей всегда было скучно, когда мама что-то говорила. Когда Маруся закончила, она заметила, что Володя внимательно рассматривает ее ноги. «Ну что ж, а теперь вы», — сказал он после небольшой паузы. Встала Анеточка. Она читала очень красивое стихотворение, Маруся оно очень понравилось. Анеточка читала томно и красиво, она вся изгибалась и клонилась то вправо, то влево. Когда она закончила, режиссер, казалось, спал. Он опустил голову на грудь и прикрыл глаза. Но как только она замолчала, он встрепенулся и зевнул. «Вот что я вам скажу, девушки, — заявил он, — это ваше стихотворение — он обернулся к Марусе, — вы читаете очень недурно, из вас может выйти неплохая характерная актриса. Но не героиня, нет… — он с сожалением посмотрел на свой рукав, где было пятно. — А вам, милая девушка, я скажу вот что: вы хотя бы знаете, что такое Аи?» Анеточка вся покраснела и кивнула. «Ну и что же это?» «Вино, — прошептала Анеточка. „А-а-а, вино! А вы его пили? Вы его видели? Так как же вы можете читать про то, что вы не знаете и никогда не видели и не пробовали! Да еще и вообще все это, — он сделал рукой странный жест, как будто что-то отряхнул, — все эти чувства ведь вам еще не известны? Или я ошибаюсь, и вы в столь нежном возрасте уже знаете все эти нюансы?“ Анеточка стояла красная, как рак, и растерянно молчала. „Мне мама посоветовала“, — пролепетала она. „А, мама! Но вы же должны сами выбрать себе что-то, более подходящее вам по возрасту, и вообще… — он устало махнул рукой и встал с дивана. — Вы хотите быть героиней. Это не так просто, уверяю вас!“ С этими словами он вышел. Анеточка тогда осталась ночевать у Маруси, потому что ее родители уехали на дачу, и она боялась ночевать одна. Когда все заснули, и в квартире погас свет, Анеточка позвала Марусю к себе, приподняв простыню. Маруся встала и легла к ней в постель, там они довольно долго обнимались и целовались, и Марусе это очень надоело. Потом она ушла к себе и заснула. А рано утром Анеточка разбудила ее. Она рыдала. Маруся ничего не могла понять, что такое могло случиться за ночь, что так ее расстроило. Анеточка жестами звала ее к своей кровати, приглашая Марусю подойти и посмотреть. У Маруси мелькнула мысль, что Анеточка снова хочет лечь с ней в постель, и она решила отказаться под предлогом того, что скоро встанут родители. Но когда она подошла, Анеточка стыдливо приподняла простыню, и Маруся почувствовала отвратительный запах и увидела что-то коричневое, размазанное по простыне. „Какой ужас, какой ужас, — сквозь слезы повторяла Анеточка. — что же теперь будет! Какой позор!“ Маруся очень удивилась, но не хотела обижать Анеточку. „Ничего, — сказала она. — родители пока спят, давай я постираю.“ Ей было очень странно, как это Анеточка могла обкакатъся, ведь она уже совсем не маленькая. „Нет, нет. — сказала Анеточка, — я сама.“ Маруся проводила ее в ванную, включила там горячую воду, и Анеточка долго стирала простыню. А потом Маруся зажгла газ, и они сушили простыню над газом. Анеточка уже повеселела, она хихикала и лукаво посматривала на Марусю. Маруся потом никому не рассказывала об этой истории, она осталась для нее загадкой. После этого Маруся довольно часто приходила к Анеточке в гости. Марусе очень нравилось, что у Анеточки так красиво и разные заграничные игрушки. На дверях в квартире Анеточки была решетка и еще вторая дверь, железная. Маруся однажды спросила маму, почему у Анеточки есть разные игрушки, а у Маруси нет. Мама стала очень ласково рассказывать, почему. Что, может быть, если отец поедет за границу работать, он тоже будет привозить ей такие же, и отца уже несколько раз собирались туда послать, но каждый раз все срывалось. В то время он уже не плавал, а преподавал в училище.

Там в Москве была какая-то женщина, через которую проходили документы, и она нарочно задержала документы отца, а вместо него послали кого-то другого, из Одессы. Потом к ним в гости приезжал сын этой женщины, он собирался поступать в училище, и отец Маруси должен был ему в этом помочь. Сын был очень черный, как будто крашеный, брюнет, в вышитой рубашке с цветочками, и очень подробно рассказывал за столом, что его не берут в армию, потому что у него одно яичко куда-то там не опустилось, и требуют, чтобы он лег на операцию, и все повторял: „Я добровольно под нож не лягу!“ Потом он стал приводить к ним в квартиру разных девок и еще отвратительного типа, крашеного блондина. Все это ужасно раздражало марусину маму, но она терпела, потому что думала, что, может, все же отец наконец-то поедет за границу. Но сын в училище не поступил, он вообще ничего не знал, и на экзамене не смог сказать ни слова. Он думал, что его все равно возьмут, но не взяли, и его мама была очень недовольна. Она звонила из Москвы и разговаривала с марусиным отцом и тот, очень раздраженный сказал ей, что ее сын болван. „Ах так! Ну хорошо же!“ — сказала та и бросила трубку. На этом все и кончилось.

x x x

„Паспорт я получил довольно быстро. Теперь я стал Шуман Павел Владимирович, еврей. И фамилия как раз пригодилась, а приглашение у меня уже было, мне его прислал Эдвин, и я сразу полетел в ОВИР, там у меня знакомая, я столько ей подарков передарил, и она за это меня всегда принимает без очереди.

Потом все было как во сне, когда я прилетел в Германию, господи, я прямо соскучился, как будто на родину прилетел, я сразу пошел в контору меня Гюнтер отвел — и я подал документы, что хочу остаться, что в Советском Союзе меня травят за то, что я еврей, и не дают мне спокойно жить и работать. Я написал, что у меня там не было даже квартиры, и я ютился на разных чердаках и в подвалах. Они мне, как еврею, это мне тоже Гюнтер сказал, должны будут потом предоставить квартиру, причем недорогую, а пока меня поселят в лагере для беженцев. Тут меня бесплатно кормили, учили немецкому языку и даже выдавали по две марки в день! Как хорошо, что я вовремя успел! Конечно, жил в этом лагере я не долго, честно говоря, там мне не очень понравилось, кругом одни евреи, и я переехал к Понтеру, только каждый день приходил туда, ел и получал свои две марки. Там, конечно, были настоящие евреи, хотя, если честно, по-моему; они были такие же, как и я. Настроение у всех было бодрое, и хоть и была плохая погода — дождь, ветер, но мы все равно радовались. Ведь нам дадут квартиры, а так-то, своим горбом, ее хрен заработаешь. Сейчас у них тут и гудроны, и советские рыла, кого только нет, и какие-то черножопые еще, и всем нужно где-то жить. А чтобы получить квартиру; я бы и негром стал, не то, что евреем. Здесь в Западном Берлине, кстати, один еврей из Одессы здорово поднялся, он открыл свой магазин, даже двухэтажный, и продает там всякую аппаратуру на втором этаже, а на первом стоит его жена и говорит со всем по-русски, потому что в этот магазин ходят только русские, иногда поляки. На первом этаже она продает разное тряпье и косметику, которой, по-моему, тоже кто-то уже успел попользоваться. Но все равно покупают, потому что у него гораздо дешевле, чем где-нибудь еще. Как я ему завидую! Ну вот; у меня, вроде бы, все складывается не так уж плохо. Я даже и не ожидал. Ну конечно, у меня здесь много знакомых, но я думаю, что это просто мне так повезло.

Я тут решил зайти еще к Эдвину. А у него уже новый любовник живет, какой-то отвратительный! Быстро же он меня забыл! А Эдвин сам разжирел, как кабан и все лежит, у него что-то с позвоночником еще в молодости было. И вот теперь такие последствия. Я еще в тот раз заметил, что он совершенно не может терпеть голод, ему надо сразу что-нибудь съесть. Ну вот он и жрал, жрал, а теперь такой стал — ужас! Недаром, это его Бог наказывает. Боженька не фраер, так Веня любит говорить. Я вообще-то считаю, что не только во мне тут дело. В конце концов, мы не муж и жена! Но то, как он поступил с Веней, просто непорядочно. Ведь Веня тогда ему привез несколько этюдников на продажу, конечно, и еще картину какого-то там художника, работы которого очень ценятся на Западе. И все это Эдвин должен был продать за тысячу марок. Но когда Веня уехал, он, очевидно, решил, что это ему такой подарок. За то, что он позволил Вене пару дней поспать на его простынях, на которых, кстати, была засохшая кровь, он даже их постирать не догадался, а скорее всего, денег на прачечную пожалел. И он кинул Веню на тысячу марок! Это же надо! И Веня так от него ничего и не смог добиться! Но я, конечно, в это дело не мешался, мое дело сторона! Хотя Веню мне было жалко!

Меня Эдвин. конечно, пригласил к себе на квартиру и сказал тому педику, чтобы он нам сварил кофе. Мы посидели, выпили кофе, причем тот его друг так все время вертелся и хихикал, что даже чашку свою опрокинул. Правда, он у него хорошо выдрессирован и дисциплину понимает — сразу же на кухню побежал за тряпкой и старательно вытер. А Эдвин его потрепал по заднице. Задница у того, правда, аппетитная такая, круглая. Ну и Эдвин мне сказал, что ему звонил Веня. А я-то про Веню ничего не слышал уже давно, мы с ним поссорились еще перед тем как я уехал из Ленинграда. И Веня, оказывается, звонил-то ему из Америки, я думаю, все еще надеялся получить свои марки, но не на того нарвался, у Эдвина из глотки ничего не вырвешь, что туда попало.

Веня в Америке устроился работать посудомойкой в одном баре для наших, ну там со столов стирает, подбирает всякие объедки, конечно, все же это ему как прибавка к жалованью. Я так понял, что он, вроде бы, с хозяином сошелся, хозяин тоже какой-то старый, замшелый, таким обычно мальчики нравятся, а Веня уже сам не первой свежести. Наверное, здесь какое-то вранье. Я подозреваю, что этот его хозяин — негр. Негру все равно, он может и крысу трахнуть, когда ему сильно захочется.

Наверное, я Веню больше никогда не увижу, мне даже грустно стало. Эдвин мне сказал, что у него есть один приятель, очень богатый старик, он живет на Курфюстендаммштрассе, и Эдвин мне дал его адрес. Он сказал, что у него большой дом и несколько машин, и у него раньше была жена и дети, а теперь жена умерла, а дети выросли, и он может жить в свое удовольствие. Он всегда любил мальчиков, но скрывал, только Эдвин был его любовником и знал все это. Он-то Эдвину в свое время и помог здесь остаться. Теперь ему нужен друг, но, конечно, на содержание он не возьмет, это исключено, но он будет помогать и на работу устроит. Он мне показал фотографию этого старика. Он там сидит за столиком с собачкой, а на заднем плане его дом. Он такой морщинистый, но загорелый, крепкий старикан в железных очках. Мне даже он чем-то понравился. Эдвин мне посоветовал сразу пойти, а то вдруг еще кто-нибудь опередит.“

x x x

Маруся с Гришей часто мечтали, как у них будет машина, и они будут в ней сидеть, и как там будет хорошо, тепло и приятный запах. Но машины у них тоже не было, хотя мама все повторяла, что вот отец защитит диссертацию и купит „Жигули“. Она очень этого ждала и даже завела дома такую стенную газету; где записывала, сколько дней осталось до защиты. И когда, наконец, отец диссертацию защитил, она большими красными буквами написала: „Ура! Ура! Защита диссертации! Ни одного черного шара!“ Как раз перед этим выяснилось, что у отца есть любовница, и мама устроила ужасный скандал, и стала требовать развода. Отец ушел в рейс и она начала переносить из дома к бабушке разные вещи. Маруся помнила, как они с мамон шли по улице и несли портфель из кожи крокодила, а какой-то незнакомый мужик пощупал его, а мама на него заорала. Потом оказалось, что у отца дела по службе идут в гору, и что, может быть, он даже наконец-то поедет за границу, и мама передумала. Она решила подвергнуть его публичному позору, но не разводиться с ним Она звонила всем знакомым и рассказывала о том, как он ее обманул. При этом она рыдала и повторяла все с начала до конца. Маруся все это слышала. Как раз в то время Маруся ходила к Анеточке и однажды, вернувшись домой, она каталась по кровати и кричала: „Мне завидно, завидно!“ Маме было не до нее, хотя Маруся и заметила, что ей неприятно. Потом Маруся украла у Анеточки колечки, они были разноцветные, зеленые, синие, красные, фиолетовые, и сверкали чудесными огнями. Маруся сперва долго любовалась ими в углу своей комнаты, а потом сказала маме, что нашла их.

Гриша достал из пачки еще одну сигарету, и Маруся закурила с ним, хотя она уже обкурилась, и во рту был неприятный привкус „Ну так вот, — Гриша значительно посмотрел на нее, — а потом опять ко мне приходил Он! Он сказал, что они за нами уже давно наблюдают, даже когда был жив отец, они наблюдали за отцом. Помнишь, отец рассказывал, как он плавал первым помощником, и у него на судне чуть не повесился боцман. Он тогда тоже спал. и вдруг его будто что-то толкнуло, он встал и пошел на палубу.“ Гриша задумался и обернулся к Марусе. „Видишь, и ко мне они тоже приходили по ночам. Очевидно, они любят ночь, им не нравятся дневной свет и суета. Ну так вот, они тогда шли в Атлантику.

И он увидел в углу на скамейке какую-то скорченную тень. Это был боцман, он уже и до этого был какой-то странный, все ходил, закатив глаза, и ни с кем не разговаривал. Так вот, он свой поясной ремень накинул на трубу и так закрепил, а другой конец себе на шею, и так сидел и тянул. Он уже весь скорчился и посинел, еще немного, и ему уже бы ничего не помогло. Откинул бы концы и добился того. чего ему так хотелось. Отец тогда сразу же снял с него этот пояс и стал делать ему искусственное дыхание. Тот задышал и застонал. Отец сразу же вызвал докторишку, и тот его взял к себе. И до конца рейса этот боцман был заперт в каюте, там его связали, и он так и сидел. Конечно, ему приносили поесть, ну там суп, котлеты, компот, все это приносили. А когда пришли в Вентспилс, сразу же его сдали. Отец мне рассказывал этот случай, но он тогда и подумать не мог, что это „они“ ему помогают. А „они“ мне сказали, что им тогда стало жалко отца, такой хороший человек, и такая неприятность может выйти. Ведь если бы боцман повесился, представляю, что было бы с отцом. Ведь ему точно бы визу закрыли, и он до конца своей жизни плавал бы в портофлоте. Он сам так все время говорил. А они ему помогали, если он хорошо себя вел, если он не нарушал гармонию — так мне тот мужик сказал, ну, инопланетянин. Им самое важное в человеке — гармония, и во мне они ее тоже обнаружили. А отцу они не помогли, когда он болел, потому что он был связан с КГБ, и на меня все время стучал. Это для них и есть — самое страшное нарушение гармонии. Такого они не прощают.

Вот тут я недавно встретил своего школьного дружка — Николяса, так он мне рассказал, что Иванбрес — этот тоже со мной учился в одном классе умер. Я очень удивился, как это умер, ведь он же еще совсем молодой и был здоров, ничего у него не болело. Оказывается, они с Николясом и еще с другими придурками ужасно перепились, взяли ящик портвейна, что ли, самого дешевого. А это ужасная гадость, от него голова становится такая мутная, и ничего не соображаешь. И там еще были бабы из нашего класса, самые бляди, они с ними постоянно сношались, еще в школе начали. И Иванбрес решил им показать, какой он крутой. Он решил прыгать из окна кухни на балкон комнаты. И Николяс тоже захотел. И они открыли окно. Ну бабы стали визжать, а это их еще больше завело. Николяс прыгнул, он такой ловкий, и как раз попал на балкон, бабы зааплодировали и стали его целовать взасос. Иванбрес тоже разбежался, но то ли он разбежался недостаточно, то ли слишком пьяный был, но только он не допрыгнул, всего на сантиметр, упал вниз, а там, между прочим, пятый этаж, и разбился. Умер сразу же. „Скорая“ его только на носилки положила, закрыли простынкой с головой — и прощай Иванбрес. В среду похороны. Ну как ты думаешь, как это им в голову могло прийти — именно так прыгать? Ведь это не такое простое развлечение, до этого просто так не додумаешься. Это так в голову не придет. Как ты думаешь, а?“ И Гриша вопросительно посмотрел на Марусю. Маруся пожала плечами. Она помнила всех товарищей Гриши. У Гриши на них были заведены досье, и она знала об их телефонных разговорах и отношениях с девочками. У Иванбреса было землистое лицо и вытаращенные бесцветные глаза. Он часто рассказывал Грише о Кирпичниковой из шестого класса, что она блядь, что у нее есть взрослые мужики. И что если ей заплатить, то она даст. Она уже сосала у Николяса, и он остался очень доволен. Гриша хихикал и поддакивал, а потом подробно записывал эти разговоры и вкладывал их в досье. Память у него была очень хорошая. Потом в школе разразился ужасный скандал. Иванбрес и Николяс учились тогда в восьмом классе, и вот они купили две бутылки портвейна и их выпили. Гриша тогда любил повторять: „Кто пьет портвейн розовый, тот ляжет в гроб березовый!“ А потом Николяс и Иванбрес, совершенно пьяные, сделали себе из веревок длинные хлысты и пошли на Ленинский проспект. Тогда была весна, канун 22-го апреля, поэтому везде были выставлены портреты членов Политбюро. И они шли прямо по лужам и по грязи. Эти хлысты волочились за ними и они с размаху стегали ими по нарисованным лицам. На них оставались грязные полосы. Но долго это развлечение не продолжалось. Подъехал милицейский газик, оттуда выскочили разозленные менты и, заломив им руки за спину, затолкали за решетчатую дверь и увезли в отделение. В отделении их долго расспрашивали, кто их этому научил, нет ли у них знакомых за границей, как они вообще до такого додумались, если правда, что их никто не подучивал. Но они только размазывали сопли по лицу и старались зареветь. Потом вызвали родителей. Дело стало принимать серьезный оборот, им шили „политику“. Отец Иванбреса был в ужасе, он долго разговаривал с начальником отделения, и ему с трудом удалось того уговорить, и делу не стали давать ход. Все, вроде бы, кончилось благополучно, но Иванбрес на радостях очень много трепался, и история дошла до Гриши. Гриша все записал в досье, а потом дал почитать отцу. Марусе было неизвестно, получили ли эти сведения в КГБ. Но только ни Николяс, ни Иванбрес после школы никуда не поступили, хотя Николяс учился хорошо, а у родителей Ивабреса были связи. Николяс устроился продавцом в мясной магазин, а Иванбрес вообще нигде не работал, его содержали родители.

Когда Гриша был маленький, отец его часто бил. Он бил и Марусю, но Марусю за дело, а Гришу просто так. Маруся тогда воровала в школьном гардеробе из карманов деньги, отрезала пуговицы с пальто, а один раз украла в универмаге краски. Гриша же был очень послушный, но отец его все равно бил. Он подозревал, что Гриша занимается онанизмом, и подолгу сидел ночью с фонариком у гришиной кровати и следил, не прячет ли Гриша руки под одеяло. Руки у Гриши должны были быть вытянуты поверх одеяла, а если он их случайно прятал, то получал удар резиновой дубинкой. Утром отец поднимал Гришу и Марусю в шесть утра и заставлял делать зарядку. Он показывал, как надо делать упражнение. Гриша все время держал руки криво, растопыривал пальцы, а отца это ужасно злило, и он на него орал: „Прямо держи, прямо, к-р-ретин!“ Гриша ужасно пугался, вообще переставал соображать и делал что-то совсем непонятное: махал руками совершенно беспорядочно и втягивал голову в плечи. Маруся была постарше и поэтому делала все гораздо лучше, отец ее хвалил и ставил Грише в пример. Потом начинали работать ногами, как будто плывешь на спине. Отец заставлял делать так пятьсот раз. Гриша не мог так много, он перекашивался набок, высовывал язык, тяжело дышал, но все равно, пятьсот раз никак не мог выдержать. Тогда отец с гантелей подходил к нему и орал, замахиваясь гантелей: „Делай, к-р-ретин, как следует! Как сле-ду-ет! А то прибью сейчас!“ Но гантелей он его, конечно, не бил, а просто избивал ремнем и резиновой дубинкой. Резиновых дубинок у него было две. Он привез их в качестве сувенира откуда-то с Востока, но они пригодились по назначению. Одна была очень красивая, вся оплетена как бы лианами и змеями, а сверху на рукоятке стоял голый резиновый туземец с луком и стрелами Туземец потом сломался, когда отец колотил Гришу. Вторая дубинка была попроще, на рукоятке были сделаны листики, как у ореха, и вся она была расчерчена на квадраты и подзеленена. Как будто это ананас. Эту дубинку отец тоже сломал, когда колотил Марусю за воровство в магазине. Потом ее пытались склеить, но не получилось.

После зарядки отец вел их в ванную и обливал холодной водой. Маруся мужественно терпела, ей даже нравилось, что она такая молодец, а на Гришу отец орет и бьет его, а ее не трогает и хвалит. Отец поливал Гришу ледяной водой, а если тот как-то проявлял неудовольствие, например, сжился, то опять бил его, на этот раз шлангом, потому что в ванной шланги были под рукой. Шлангом можно было бить даже больнее, чем резиновой дубинкой. Маруся это испытала на себе, когда мама сама избила ее уже в старшем классе за пьянство.

x x x

Отец всегда выходил из себя, тогда Маруся поздно приходила домой и все время орал матери: „Вот погоди, она еще тебе в подоле принесет!“ Эти слова вызывали у Маруси ужасное отвращение, причем слышала она их с самого детства. Сначала они вызывали у нее неосознанное раздражение, хотя она их и не понимала, а потом, когда стала понимать, раздражение еще возросло. Ей все время хотелось специально сделать родителям какую-нибудь гадость, чтобы они раздражались, вопили, и, в то же время, всякая мысль о том. что такое можно принести в подоле, внушала ей отвращение почти до обморока, и эта бесконечная бешеная злоба никак не могла найти себе выхода. Однажды, когда отец стал орать на нее за то, что к ней пришла подруга, с Марусей случилась истерика, она стала кричать в ванной, рыдать. разбила какую-то чашечку и осколками сильно изрезала себе руки. Ей не то чтобы хотелось перерезать вены, но просто хотелось сделать себе больно. и это истерическое желание никак не могло реализоваться. В то же время, боли она ужасно боялась, и отец не раз говорил, поигрывая дубинкой и с наслаждением глядя на Марусю: „Единственное, чего ты боишься, — это физической боли!“ Он имел в виду, что так и будет на нее воздействовать, если она будет вести себя не так, как надо будет ему. Но Маруся, хотя и действительно боялась боли, все равно продолжала пить и стала приходить домой все позже и позже и даже находила в этом какое-то странное удовольствие. Отец решил воздействовать на нее по-другому. Он пригрозил, что не будет помогать ей при поступлении в Университет, куда Маруся собиралась после школы. Это на какое-то время подействовало на нее, потому что она была не уверена в своих силах, а мама все время долбила ей, что отец может все, что у него связи с КГБ, а это самая могущественная организация. Маруся знала, что это правда, потому что сама все время с этим сталкивалась. И еще марусины знакомства, ее пьянки могли отрицательно сказаться на положении отца, в КГБ обращали внимание на моральный облик всех родственников сотрудников. Отец уже однажды в порыве злобы сказал Марусе, что разорвет с ней родственные отношения официально, через суд, и тогда он сможет писать в графе „дети“, что у него только сын, а дочери будто бы никогда и не было. Ведь здесь была замешана не только судьба отца, но и судьба Гриши, которого из-за Маруси не брали в КГБ.

У Маруси была знакомая девочка, она с ней познакомилась в театре, когда они с классом ходили на спектакль „И это все о нем“, а Маруся не могла усидеть на месте и все время хохотала и разговаривала. У этой девочки папа был известный диссидент, и даже печатался на Западе. Но Марусе она об этом прямо не говорила, а все какими-то полунамеками. Маруся с ней подружилась, они часто ходили гулять по Литейному и заходили в магазин „Букинист“. Один раз в субботу она пригласила Марусю к себе в гости, жила она на Московском проспекте. Они вдвоем после школы купили в магазине четыре бутылки „Ркацители“ и пошли домой к Лиде. Лида была небольшого роста, черненькая и очень толстая, но у нее были красивые голубые глаза с длинными черными ресницами. Мальчикам в классе она не нравилась, отчего ужасно переживала. Они с Марусей сели на пол и выпили по бутылке „Ркацители“. Потом Лида легла на пол на спину, ее грудь свесилась по обе стороны туловища и проглядывала сквозь проймы платья. Лида стала мечтательно говорить о мальчике из их класса, каком-то Диме. Она говорила, что он ей так нравится, так нравится, а она ему совершенно не нравится, и она не знает, что же ей делать. Потом ее рассуждения стали более пространными, она стала говорить о будущем замужестве и сетовать на то, что вряд ли выйдет замуж. Маруся пыталась ее утешить и говорила, что нет, она выйдет замуж. Вообще ей было скучно разговаривать на эту тему, но неудобно обрывать подругу. Потом они выпили еще по бутылке, и Маруся почувствовала, что совсем остекленела. У Лиды был старый магнитофон, и они поставили на него песни Галича, там были такие длинные лирические песни, он выкаркивал слова чеканным голосом Лида восхищалась, но Марусе это почему-то не нравилось. Марусе больше нравились песни Высоцкого, правда. Лиде они тоже нравились, и они их часто слушали. Вдруг Маруся услышала, как открылась входная дверь, и вошли родители Лиды. Она испугалась, но Лида не проявила никаких признаков беспокойства. В комнату зашли мужчина с густой окладистой бородой и круглая толстая женщина с румяными щеками и черными глазами, которая заплетающимся языком произнесла: „Лидочка, это ты?“ Хотя Маруся сама была пьяная, но ей показалось, что мама Лиды была пьяна еще сильнее, просто в стельку Лидин отец вообще ничего не говорил. Он молча прошел в другую комнату и оттуда больше не доносилось ни звука. Лидина мама стала что-то делать на кухне и напевать хриплым голосом. А Марусе ведь еще надо было возвращаться домой, где предстояло объяснение с отцом. Она чувствовала себя так, будто у нее расплавились мозги. Она пошла в туалет и наклонилась над унитазом. Блевать не хотелось, но она сунула два пальца в рот и стала щекотать небо. Выблевалось очень мало, потому что они почти ничего не ели, а вино, наверное, уже успело всосаться, с трудом подумала Маруся. Она встала с колен от унитаза и направилась к двери. „Я тебя провожу,“ — крикнула ей Лида. Маруся взяла свою синюю сумку, которую носила через плечо. Они пошли на троллейбусную остановку, и тут как раз подошел марусин троллейбус. Они побежали за ним, и Марусе показалось, что она летит, так легки, невесомы были ее ноги. Она успела вскочить в троллейбус и помахала Лиде рукой.

Дома отец встретил ее молчанием и стал к ней присматриваться. Маруся хотела пройти к себе и лечь, но он пошел за ней и встал в дверях. „Ты где была?“ — спросил он. „У Лиды,“ — ответила Маруся. Она уже рассказала маме про Лиду. Иногда она рассказывала маме про своих знакомых девочек, про мальчиков же не рассказывала никогда. Про девочек она рассказывала затем, чтобы, когда ее будут спрашивать, где она была, иметь возможность ответить, что была у этих девочек. Правда, родители требовали номера телефонов и всегда могли проверить, правду ли говорит Маруся. Маруся иногда давала настоящие телефоны, иногда неправильные, но телефон Лиды она дала отцу, потому что он был сильно раздражен. Таким она еще его не видела. „А ты знаешь, что это за люди? — стал кричать он. — Ты давно знакома с этой девицей? А ведь это самые настоящие подонки! Расскажи-ка мне, о чем вы говорили? Может, они предлагали тебе почитать какие-нибудь книги? Да это самые настоящие отщепенцы, ведь я уже проверял!“ Маруся ничего не могла понять, ей ужасно хотелось спать, в голове был сплошной туман, да еще внезапно захотелось опять поблевать, хотя, кажется, она уже все выблевала. Отец продолжал: „А вот я сейчас позвоню Геннадию Аристарховичу, мы возьмем машину и поедем в этот твой притон и посмотрим, чем они там занимаются!“

„Ты же не знаешь адреса“, — пролепетала Маруся. Теперь ей стало по-настоящему страшно, ведь получалось, что она заложила Лиду, и что из-за нее к ней могли прийти из КГБ.

„Ха-ха-ха, — злобно рассмеялся отец, — все я знаю! Родители этой твоей Лиды уже давно на учете, и их адрес занесен в картотеку. А вот их я отучу совращать детей. И с тобой, может быть. уже тогда не захочет дружить эта сволочь. Ишь, как она в тебя вцепилась. Наверное, получить что-нибудь хочет! У них ведь просто так ничего не делается!“

„Папа, не надо туда ездить, — стала просить Маруся со слезами — Я не буду с ней дружить! Я больше никогда туда не пойду!“

Отец, вроде бы, смягчился, да ему и неохота было тащиться куда-то из дому так поздно. „Ну ладно, прощу их на первый раз. Но смотри, хоть что-нибудь замечу, и им несдобровать! Это я гарантирую!“ Маруся сразу протрезвела. Она не могла заснуть всю ночь. Она лежала и думала о том, как бы ей все же уйти из дому да так, чтобы ее не могли найти. Но у отца же были связи с КГБ, он всегда любил повторять, что они знают все и могут достать любого человека хоть из-под земли. Маруся думала о том, чтобы отравиться или повеситься. Но повеситься ей казалось невозможно — надеть грубую веревку себе на шею, как она тебя будет душить, это ужасно! Отравиться казалось легче, тем более что одна девочка из параллельного класса чуть не отравилась насмерть из-за несчастной любви. Ее звали Ира. Как раз незадолго до того Маруся спрашивала, нет ли у нее места, где она может спрятаться от родителей, чтобы ее не нашли. Ира ей сказала, что есть, крыша над головой будет, и даже кормить будут, и никто не найдет, только трахаться придется. Марусе это показалось отвратительным, и больше на эту тему она с ней не говорила. А вскоре узнали, что Ира отравилась. Она съела целый пузырек снотворного, которое принимала ее мать, и ее увезла „скорая помощь“, ее младшая сестра вовремя заметила, что Ира как-то странно хрипит во сне. Маруся с Машей Степановой тогда приезжали к ней домой и разговаривали с ее младшей сестрой. Сестра с грязным лицом и спутанными волосами рассказывала им: „Ирка сказала мне: „Или я прыгать буду, или я буду на том свете!“ А потом так легла и стала хрипеть! А я маме сказала!“ Маруся с Машей долго обсуждали, что же хотела сказать Ира этими странными словами, что значило: „Я буду прыгать“? Иру потом засадили в психушку, потому что туда сажали всех, кто пытался совершить самоубийство, считалось, что, если человек пытается наложить на себя руки, значит, он психически болен. Маруся и Маша навещали Иру, ее положили в „Скворешник“, когда они приходили на отделение, им стало жутко, потому что кругом ходили всякие бабы, одна быстро-быстро что-то говорила, другая, очень мрачная, подошла к Марусе и погрозила ей пальцем. Потом пришла и Ира. Она была в синем халате с болтающимися завязками и с опухшим лицом. Они передали ей яблоки и конфеты, она очень обрадовалась, но почти ни о чем их не спрашивала. Рядом все время стояла рыжая санитарка и следила за ними. Конфеты она все вытрясла из пакета и просмотрела, и яблоки тоже, и все сложила в алюминиевый тазик с номером, грубо намалеванным красной краской. Через пятнадцать минут она объявила, что свидание окончено, и девочкам пора уходить.

Загрузка...