Несколько дней Виктор прожил на том самом девятом Углу, где погиб парнишка,— его перешибло тросом, когда поднимали провода. Звали тоже Виктором.
Чуркин объяснил перед отъездом: «Поезжай, просто поживи с ребятами. Им будет сперва тошно. Понимаешь, им нелегко будет, ты с ними побудь, чтобы они почувствовали, что не одни, а потом возвращайся. Тут тоже работы много, я задыхаюсь один. Бывай».
Виктор ничего не стал больше спрашивать, пошел искать ребят. Они ночевали в красном уголке двадцать третьего общежития, а сегодня собирались уезжать. Среди них — Олег Петренко. Он, как и остальные, был на взводе, но не пьян, хотя они пили ночью водку.
Увидев Виктора, сказал: «Жив, бродяга? А вот у нас...» — и рассеянно стал смотреть куда-то мимо него. Глаза у него были странные, и весь он был смутен...
Погрузились на машину, в кузов, крытый брезентом, у магазина остановились.
Самый бойкий среди всех Васька, на руке татуировка: «Не забуду мать родную...» Пошел с Олегом и еще с монтажником Иваном в магазин, вынесли ящик с портвейном в темных бутылках.
Иван, человек почти двухметрового роста, шел позади, прижимая к груди сверток с конфетами «батончики сливочные». Так он полез в кузов, прижимая пакет к груди; батончики через разорванную газету сыпались на снег около машины.
Потом они сыпались в кузов, но никто этого не видел или не хотел видеть.
Машина тронулась и пошла отсчитывать километры белой, накатанной по льду дороги, нисколько не сбавляя скорости на рытвинах или канавах. Она страшно грохотала, а всех швыряло вверх и вниз.
Многие пели песни, совсем вразброд, не слушая друг друга. Кто-то дремал, кто-то смотрел бессмысленно на отпадающую от задних колес дорогу, похожую на разматывающийся рулон белой бумаги. Васька кричал: «Тяжело, когда есть водочка, еще тяжелей, когда ее нет!» Потом он кричал еще что-то, ему было, наверное, все равно, что его не слушают. Он слушал себя, и это его утешало. Казалось, ухни машина сейчас в пропасть к центру Земли, никто не оглянется, не спросит: «Куда мы, братцы, летим?»
В одном месте машина притормозила, нырнула в узкую просеку в тайге и, качнувшись на особенно глубокой яме, стала. Все нехотя зашевелились, стали вылезать, не откидывая борта, стуча застывшими ногами.
Васька выскочил, схватил ящик с вином, поволок по снегу. Олег Петренко, будто со сна, озирался вокруг. Иван, не отнимавший своего свертка от груди, перемахнул кузов, рассыпая по дороге конфеты, пошел, качаясь, к дому. Олег потянул Виктора за рукав. Он сказал:
— Ну?
— Чего «ну»? — спросил Виктор, чувствуя, что становится таким же смутным, похожим на остальных ребят и уже не может пересилить заторможенности в самом себе.
Олег не стал ничего говорить, а потащил его за руку в домик, который оказался котлопунктом, и в нем шумел народ. Ребята сидели за столом и по углам, почти у каждого была бутылка, и для скорости они отбивали горлышки, разливая вино на деревянные доски стола, на пол. Из ящика достали бутылку, всю в опилках, сунули Виктору прямо в руки — она бы упала, не подхвати он ее.
— Пейте! — крикнули ему.— Витька помер!
И тут же заорали, загикали, вызывая запершегося повара, который «наел себе шею на их общественном харче, а жрать никогда нечего».
Повар высунулся в окошко и предложил винегрет с салом.
— Гони винегрет с салом! — крикнули ему.
На стол со стуком пошли ложиться металлические миски, но и на них теперь никто не обращал внимания. Все стали пить.
Кто-то, не то смеясь, не то плача, влил целую бутылку в миску с винегретом, вино текло по щелям меж досок. Парень хлебал ложкой винегрет с вином и все хохотал, пока от смеха совсем не повалился назад и в конце концов упал бы, но его подхватили и вынесли в зимовье на кровать. Иван держал сверток возле себя, он брал конфеты в горсти и сыпал по столу.
— Отстань, мне и так сладко! — закричал кто-то.
— Тише, заткнись, тут представитель сидит,— сказали из угла.
Никто не посмотрел на Виктора, но стало тише. Рядом с Виктором оказался Олег, он тяжело дышал.
— Шуга пошла,— пробормотал он, наливая стакан, уже и так полный, и тыча Виктору в грудь.— На вине шуга пошла, оттого что не пьешь! Мы не того самого... Мы выходные — три выходных будем сейчас... Ты за Витьку, мы его... Мы к нему...
Иван сидел в углу и, прикрыв ладонью глаза, будто загораживаясь от яркого солнца, ел свои батончики. Он засовывал их в рот вместе с бумажками, равнодушно пережевывал, а бумажку выплевывал на пол.
Почти незаметно для Виктора появился пожилой человек, наверное, тот самый прораб Карпыч, о котором говорил Чуркин.
Он взял бутылку, стакан, стал наливать и пить. Пил, наливал, молча глядел на ребят. Виктору он кивнул издалека. Он, должно быть, понимал, почему тот здесь.
Он подошел к Виктору и сказал:
— Представитель?
— Да,— отвечал Виктор.
— Кого же ты представляешь? Дирекцию или постройком? Хотя ладно, приехал — и то хорошо. Вот и помогай, если приехал.
— Как? — спросил Виктор.
— А я откуда знаю,— сказал Карпыч.
Карпыч сел за стол, тоже стал пить, говоря что-то... Никто его не слушал. Он поднялся было из-за стола, но на пути встал Васька, закричал:
— Нет, погоди, Карпыч, я перед тобой душу!.. Скажи: Витьке зарплату срезал? Нет, скажи, срезал? Тебе что, его физия не пришлась по вкусу?
— Иди спать, Василий,— сказал Карпыч негромко, отхлебывая напоследок вина из стакана. — Иди, иди спать.
— Сейчас,— сказал тот, вдруг успокаиваясь и соглашаясь, что нужно действительно идти спать.— Но ты не обижайся. Я тебе, Карпыч, скажу, вот ты пришел ко мне, да? Так если ты как человек пришел, я тебе скажу, как можно план до двухсот процентов догнать... Оттого, что я знаю, а ты пришел ко мне как человек... Да?
Карпыч сел и стал слушать, держа стакан на весу. Он слушал внимательно, иногда кивал, но редко.
Васька схватил бутылку, быстро отшиб горлышко и сунул Карпычу.
— Пей, если ко мне по-человечески! И представитель пусть пьет... Витька помер, сегодня нужно вместе пить.
— А может, хватит? — сказал Карпыч, очень бережно беря за плечо Ваську. Он добавил негромко, почти просительно: — Завтра-то дело, отдохнуть нужно. Выспаться. А?
— Да,— произнес Олег.
И Васька повторил за ним:
— Да, хватит.
Все стали подниматься, выходить из котлопункта.
Виктор вышел вместе с другими, но задержался на улице, останавливаясь и оглядываясь вокруг.
Было сумеречно, белел снег, а за ним, черная, еще черней неба, угадывалась тайга.
Стучала где-то в стороне пеэска, переносная электростанция, от нее бралась энергия на освещение, на всякие нужды.
«Зачем я приехал? — думал Виктор. — Помогать? Чем же я могу им сейчас помочь? Я тоже, наверное, бы пил, если бы у меня погиб товарищ».
Но больше всего огорчало его, пожалуй, что он ничего не мог сделать для этих ребят.
В прошлый раз, что ли, Олег Петренко рассказывал, как рабочие разорили в тайге под осень гнездо бурундука. Целую шапку орехов выгребли, потом еще пришли, глядь, а бурундучок повесился на рогатульке. Покончил с собой в предчувствии гибельной для него зимы. Человек, разумеется, переживет, если его не накормят. Он может не есть неделю, другую и не станет из-за этого вешаться. Но вот если лишить человека душевной пищи, он не выдержит...
Виктор подумал, что от него тут пользы реальной не будет. Но решил подождать до следующего дня. Послали, значит, нужно сделать все, что возможно. Посмотреть условия труда, записать всякие недостатки. Конечно, это мизерно, но хотя бы что-то. Гибель незнакомого ему парнишки поразила Виктора своей кажущейся беспричинностью. Оборвался трос — и нет человека. «Значит, это может случиться со мной, а что я есть и что я успел сделать? — так подумал он.— Говорят, Витька, тот, погибший Витька, умел работать. Опоры ставил. Я же, в сущности, валяю дурака, никакой пользы от меня нет».
Он вошел в зимовье. Все спали, кроме дежурного и Карпыча. Виктору указали пустую койку. Он разделся, лег, но сон не приходил. Перед ним проносилась белая, летящая из-под колес дорога, сыпались на снег сливочные батончики из газетного рваного свертка, в винегрет лилось вино, он услышал почти наяву, как закричали: «Пейте, Витька помер!» А может, действительно кто-то закричал во сне.
Утром Виктора разбудил призывный клич Карпыча, который уже встал и был снова тут начальник,— это чувствовалось по голосу.
Он прикрикивал на опоздавших, отчитывал повара и бригадира.
— Все позавтракали? — спрашивал он, высморкавшись и убирая платок.— Тогда грузитесь, быстро, быстро... Нечего время терять.
Ребята залезли в бульдозер в кабину, набившись, как сельди в бочку.
Около опоры встали. Ребята спрыгивали на снег, молча закуривали.
Поглядывали наверх, где в голубом небе вставала тридцатиметровая мачта. Все курили и смотрели, никто ничего не делал.
Иван, нынче такой же смутный и смурной, спросил, наморщив лоб:
— Тут?.. Витьку тут?
Олег кивнул. И сухо стал рассказывать, как это было. Как взвизгнул трос, пролетел, свистя, будто пуля, мимо Олега, над головой бригадира и других людей, и все рассмеялись, решив, что удачно обошлось.
Никто не заметил, что Витька медленно падает на бок, ловя рукой воздух. «И готов. Ему в живот попало».
Все курили, никто больше ничего не добавил. Чего ж вспоминать, раз Витьки нет...
Бульдозер снова отослали к зимовью, за изоляторами.
Виктор шагнул за деревья, в неглубокий снег. И остался один.
Он думал о своем тезке, которого никогда не видел. И опять спрашивал: кто же виноват в его смерти?
Может, где-то схалтурили и сделали бракованный трос. Может, сталь оказалась не той марки? Может, его вовремя не подстраховали? Ерунда какая-то, глупость, и вот человек не доживает до лет, положенных для него природой.
Снег вокруг был дырчатый, серый. Предвесенний был снег, и деревья чуть вздрагивали, как бы ушедшие в себя. Вот и Витька, как рассказывали, был замкнутым, задумчивым человеком, ссорился с Карпычем, расстраивался и уходил переживать в тайгу.
Ребята рассказывали, что он темноты боялся. А однажды он поморозил ноги и не мог снять сапоги. Говорят, был он родом с Кубани и никак не мог привыкнуть к тайге и снегу.
Виктор вышел на просеку. Ребята вешали изоляторы. Васька суетился, кричал бульдозеристу, натягивающему трос: «Пошел!»
Бульдозер натягивал трос, и он звенел, поблескивая на солнце. Все следили, приставив ладонь козырьком к глазам, как он поднимается.
Виктор смотрел и опять подумал: «Как тогда. Если он снова порвется, то окажется над моей головой. Я тоже боюсь, потому что я ничего не успел сделать в жизни».
Трос подняли. Васька сплюнул на снег, оглянулся и полез на мачту. Он ступил на верхнюю консоль, к которой провод крепится через изоляторы, он встал и пошел во весь рост, расставив для баланса руки.
Олег, стоявший рядом с Виктором, громко проглотил слюну, сказал:
— Без ремня ловчее работать.
Виктор спросил:
— С похмелья?
Олег посмотрел на него, но думал он о своем и ничего не ответил. Он шагнул к мачте и, не оглядываясь, сказал:
— Полезешь со мной?
Монтажники смотрели на Олега и на Виктора. Никто ничего не сказал.
Виктор полез вслед за Олегом, цепляясь за железные прутья и глядя только вверх. Он видел Олеговы собачьи унты из рыжего меха, старался замечать, куда тот ставит ногу, где перехватывается.
Так добрался он примерно до середины, но вдруг посмотрел вниз, и ему показалось, что мачта вместе с ним летит на землю.
Он закрыл глаза, вцепившись в стальную перекладину.
Наверху Олег говорил:
— Ты чего там задержался? Жив или не жив?
— Не знаю,— сказал Виктор.
Он открыл глаза и увидел с высоты снег, и тайгу, и трассу ЛЭП, которая, как белая река, безмолвно текла через деревья по дальним горам и уходила за горизонт.
— Небо-то как стеклышко,— сказал Олег, дожидаясь Виктора и, наверно, понимая его испуг.— А ты не дрейфь, я первый раз и до половины не смог добраться. Ужас как боялся свалиться! И Витька, которого перешибло тросом, боялся высоты. Сперва ее все боятся, а потом привыкают, это как на фронте.
— Отца я не видел шестнадцать лет. Я был маленький, не запомнил, как он уходил на фронт. Потом он был в плену у немцев, но и после войны долго мы не знали о нем ничего. Мать вышла замуж, у меня был хороший отчим. Ну, в пятьдесят шестом мы узнали, что отец мой жив. Живет в Сибири. Когда поехал я в Ярск, решил завернуть к нему...
Олег и Виктор ходили по узенькой тропинке между зимовьем и котлопунктом. Олег рассказывал о себе.
— Мне сказали, что отец мой живет неподалеку от станции, обрел семью, зарабатывает на жизнь преподаванием музыки. Я послал телеграмму: «Буду проездом, поезд номер пять, встречайте. Олег».
После уже я узнал, что у жены моего отца был родственник в армии, тоже Олег, и они, конечно, решили, что телеграмма пришла от него.
Я стоял тогда у вагона, смотрел на город. Маленький городок, из тех, которые пишутся на карте крупными буквами только потому, что судьба поставила их около Транссибирской магистрали.
Я стоял курил. Ну разве объяснишь, что я чувствовал тогда, зная, что поеду дальше, а тут останется человек, которого я почти забыл, но который был моим отцом.
Какая-то девчонка пробежала раз и другой мимо меня. Оглянулась, спросила торопливо: «Дяденька, у вас в вагоне солдаты не едут?»
«Нет,— сказал я, подумав.— Солдат у нас нет. А тебе кого надо-то?»
«Да папка велел передать папиросы, родственник у нас должен проехать, он и телеграмму дал, а я его никак...»
Что-то меня словно толкнуло к этой девчонке.
«Разреши-ка посмотреть... телеграмму твою».
Взял из рук. Моя телеграмма. Все слова мои, как есть...
«Ты-то кто такая? Отец твой кто?»
«Мой папа — дядя Коля. А почему вы спрашиваете?»
И вылупила на меня глазищи.
«Да я тоже ему не чужой,— сказал, словно услышал со стороны свой собственный голос.— Не чужой, ясно? Сын я ему, твоему дяде Коле».
Она вскрикнула и присела. Потом вскочила, вцепилась в рукав, орет: «Пойдем! Ну, пойдем же! Да как же я ему расскажу, что вы... Что вы...»
А тут мой поезд тронулся. Вскочил я на подножку и, честное слово, сам чуть не плачу. А она бежит, эта девчонка, ухватилась за лесенку, точно хочет поезд остановить, удержать. И не кричит, а просто плачет. Так негромко плачет, куртка расстегнута, и поясок сзади болтается.
Не знаю, что было бы, только проводница дернула стоп-кран. Пришли мы к ним домой. Никого. Отец на уроках, а мать девочки с другой, значит, дочерью уехала в район.
Сидеть я не могу, хожу, разглядываю фотографии. А тут он вошел. Поздоровался со мной на ходу и в свою комнату. Наверное, он подумал, что к дочке пришел какой-то знакомый. Когда встали мы друг против друга, он и тут меня не узнал.
Смотрит вроде бы удивленно и не узнает. Никак не узнает.
Девчонка заорала тогда:
«Папка! Папочка! Неужели ты не понимаешь, кто к нам пришел? Ну, посмотри же, папочка!»
Я даже закричал на нее.
«Молчи»,— говорю. А слезы текут у меня, текут и текут, и совсем ничего из-за них не видно.
Он тогда осел весь, прямо на колени опустился.
«Отец,— говорю я.— Это же я, отец...»
А он трогал мои волосы, лицо, плечи и ничего не мог сказать. Только руками все трогал, трогал.
Виктор решил, что жить здесь ему больше нельзя. Вообще нельзя жить так, как он жил до сих пор.
Смерть молодого рабочего поразила его необыкновенно. Он вдруг понял, что и он не вечен, он осознал это, кажется, впервые в жизни. Он еще пока ничто и может таким и остаться: что с того, что он числился работником героической Ярской ГЭС, разве в этом суть?
Все кругом делали настоящее дело, один он, Виктор, был сам по себе. Никто от него ничего не хотел и не требовал. В нем никто не нуждался. Более того, как он для себя выяснил, именно он нуждался во всех этих людях. Он хотел работать с ними и у них учиться.
Об этом он думал, ему не хватало Голубки, может быть, Чуркина, чтобы все окончательно решить. Впрочем, с Чуркиным он не собирался советоваться, он злился на него.
Он вспомнил, как Женя сказала про травку, которая приподняла в горшочке жесткую землю, «взбутетенилась».
Она воскликнула, захлопав в ладоши:
— Посмотри, взбутетенилась!
— Как? — спросил тогда Виктор.
— Не знаю,— ответила она, сама удивившись такому слову.— Разве так не говорят? Но ведь все равно взбутетенилась!
Так у него вдруг внутри «взбутетенилось». Как травка, проросла тоска и все в нем перевернула. Нужно было сейчас, немедленно рассказать Голубке обо всем, что он понял и увидел. Но главное, он должен просто быть рядом с ней. Виктор решил немедленно идти в Ярск и начал собираться. Была ночь, но оставаться здесь дольше он не мог ни минуты.
— Ты чего? — спросил Олег, который спал на соседней койке.
— Взбутетенилось,— сказал Виктор.
— Ага,— ответил он.— Только не ходи босиком, надень валенки.
Когда он уже совсем оделся, Олег проснулся вовсе, сел, зевая, на койке и спросил:
— Так ты куда?
— В Ярск,— отвечал Виктор.
— Серьезно?
— Очень. Жена у меня там.
Олег не дал ему уйти. Он уговаривал подождать до утра, потому что утром должно приехать начальство, Виктора подбросят до самого Ярска.
Олег уговаривал слишком громко. Начали просыпаться другие ребята. Виктору стало неловко, что его так громко уговаривают.
Он разделся и пролежал до подъема.
Начальство прибыло только в обед. Это был сам Шварц. А за час, что ли, до него на полуторке приехал за вещами отец погибшего здесь Витьки. На похороны он за дальностью расстояния не успел. Они встретились в зимовье — Витькин отец и Витькин начальник; никого здесь не было, кроме повара, ребята уехали на дальнюю опору.
Отец Витьки видел тяжелый затылок и красную шею начальника стройки. Тот тяжело дышал и осматривался.
— Вот как оно, значит,— сказал Витькин отец, сухой старичок, с белой густой шевелюрой, чисто выбритый.
— Да,— сказал Шварц, садясь и взглядывая внимательно в лицо собеседника.— Мне доложили только вчера. Я все понимаю, это тяжело...
— Вы знали, вы видели Витю? — спросил отец будто сочувствуя Шварцу.
— Да, как же, хороший рабочий был,— отвечал Шварц, вынимая платок, сморкаясь.— Мы последний наряд закрыли ему по высшей ставке. Не забудьте зайти в Ярске в бухгалтерию получить деньги.
— Зайдем,— сказал отец.— Мне тут вещички его сложили в чемоданчик. Я говорю: «Бог с ними, с вещичками-то»,— а матка просит взглянуть, в чем он ходил на работу.
— Для работы у нас спецодежда,— говорит Шварц. — Я распоряжусь, чтобы ее не забирали у вас.
Он стал оглядываться, потому что было тяжело, наверное, так сидеть с Витькиным отцом и говорить про рабочего, которого он едва ли видел когда-нибудь. Но Витькин отец, напротив, с охотой и уважением, с каким-то даже сочувствием обращался к Шварцу, и ему хотелось говорить еще и еще.
— Все они такие молоденькие? — спрашивал он, обводя глазами койки, рассматривая хозяйство зимовки.
— Да, да, молодцы ребята. Иначе мы бы не построили линию,— сказал вошедший Карпыч, и Шварц кивнул.
— Вы видели, как строят? Пойдемте, увидите.
«Газик» проехал по следу бульдозера, но к опоре приблизиться не смог. Шварц вылез, пропуская старика, и пошел быстро по снегу. Потом, задрав голову, постоял, что-то стал выговаривать Карпычу. Когда они возвращались к машине, он все еще говорил: «Проверяйте, за работу без поясов буду увольнять. Весь Угол разгоню к чертям собачьим, учтите. Больше я чикаться с вами не буду».
Он сильно сопел, и никак по его лицу не было видно, от злости он покраснел или от ходьбы. Наверное, у него было больное сердце.
— С выходными придется поужать, скажи ребятам — отгуляют на май. К празднику опоры сдадут — по новому костюму от премиальных будут иметь... Скажи, они поймут. Точка. Поехали.
В «газик» сели все, кроме Карпыча. Позвали Виктора. Он молча влез на заднее сиденье. Шварц его не узнал. Видя, что машина сейчас отойдет, Карпыч, как бы спохватившись, торопливо стал перечислять разные мелочи, необходимые тут на зимовье.
Шварц кивал и нетерпеливо взглядывал то на Витькиного отца, то на шофера.
— Автолавку бы почаще, газет... Газеты привозят через неделю, а то и через две. С баней тоже вопрос не решен,— сказал Карпыч и попрощался.— До свидания.
Он стоял и смотрел, как машина выезжает из снега.
По следу бульдозера мимо зимовья «газик» выбрался на трассу и через три-четыре часа подъезжал к вечернему Ярску.
Витькин отец и Шварц почти всю дорогу молчали, старик только часто, с какой-то надеждой взглядывал на Шварца, словно от того что-то и впрямь зависело в судьбе Витьки.
Может, для него эта встреча была единственной ниточкой, соединяющей память с сыном. Он как будто ждал каких-то важных слов от начальника и чуть-чуть напрягался, когда тот кашлял или менял позу. Но сам он стеснялся еще что-нибудь спросить или сказать, его, наверное, поразили резкие слова, обращенные к Карпычу. Он ничего не понял, но на всякий случай молчал, раз уж начальство сердилось. Он и сам был приучен уважать начальство, так он себя и вел.
Виктор не был здесь целый век, забыл или думал, что забыл голос Голубки, даже ее лицо.
Сильно волнуясь, обмирая, он подбежал к окну, чтобы поскорее увидеть ее. Узнал ее спину, упавшие на лоб волосы, удивился, что она так склонилась, как будто плачет. А может, пишет, может, колдует.
Потом понял, и самому стало смешно. С ее локтя стекала в таз белая пена. Она стирала, не разгибаясь, не зная, что он, Виктор, совсем рядом, видит ее чуть ли не больной от долгого ожидания.
Он обошел, почти обежал дом, стукнул сильно в дверь.
Она открыла.
Теперь он увидел ее другой: окаменевшей, с красными голыми руками, а на руках все еще была мыльная пена.
Позабыв, что они в коридоре и кто-нибудь может их увидеть, она вскрикнула и повисла, обхватывая его голову влажными, нагретыми руками, замирая возле него.
В тот же вечер Виктор позвонил Чуркину домой. Телефон был на втором этаже общежития, рядом с комнатой Матрены. Наверное, у нее были гости и играли в карты. Были слышны голоса и смех. Кто-то кричал: «Хорошие игроки первых три кона дураки!»
— Мне Чуркина,— сказал Виктор.
Наверное, подошла жена Чуркина. Было слышно, как она сказала: «Это тебя». Чуркин взял трубку и произнес:
— Слушаю.
— Вас беспокоит Смирнов.
— Приехал? — спросил Чуркин почти весело.
— Да, приехал,— ответил медленно Виктор.
— Вот и хорошо. Устал? Отдыхай два дня, субботу, воскресенье, в понедельник придешь и все расскажешь.
— Да нечего рассказывать,— сказал Виктор.— Ничего я там не делал. Вот я об этом и хотел поговорить.
— О чем? — быстро спросил Чуркин, видимо уловив странные нотки в голосе Виктора и не давая ему опомниться.— О ничегонеделанье? Это мало интересно!
Он громко засмеялся. Потом вздохнул.
— Сейчас нагрузим — не вздохнешь,— сказал он. Виктор представил, как он скалит золотые зубы.
— Да нет,— ответил Виктор. — Я понимаю, что работы много. Я все понимаю, но это не для меня. Дело в том, что я не умею, наверное, так работать. Не получается у меня.
Теперь Чуркин молчал и слушал. Виктор добавил:
— Я пойду на производство.
— У тебя на ЛЭП что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. И не могло случиться, я ведь ничего там не делал.
Чуркин снова засмеялся, громко, легкомысленно, как показалось Виктору. Так же он теперь говорил, и это выглядело совершенно несерьезно.
— Дорогуша,— говорил он.— Дорогуша мой Смирнов! Вот за что я тебя сразу полюбил — это за твою непосредственность. Но не стоит этим злоупотреблять. Нет, правда, не стоит. Приходи в понедельник, и мы с тобой поговорим. Посмотрим, что тебя не устраивает, вместе подумаем. Ладно?
— Ладно,— сказал Виктор.
— А то, что сразу не получается,— это понятно. Не сразу Москва строилась, все мы когда-то ничего не умели, и комсомольские работники не вдруг рождаются. Ведь правда?
Виктор не сказал «правда». Он повторил лишь:
— В понедельник я приду.
— Отдыхай,— сказал Чуркин и повесил трубку.
«Внимание, говорит Иркутск! Передаем штормовое предупреждение. В ближайшие два-три часа в районах северо-востока, а позже на юге области ожидается шторм. Сила ветра 20—30 метров в секунду. Снегопад, метель. Внимание, говорит Иркутск...»
Штормовое предупреждение повторяют несколько раз.
Потом идет обычная передача из Москвы, музыка, последние известия. Там тоже о погоде. «В Москве и Московской области облачность, ветер слабый, температура минус один — минус три».
Виктор сидит с ногами на кровати. В окно видно, как начинается снеговерть. Люди идут по улице, все сейчас одинаковые.
Руки прижаты к лицу, корпус вперед.
Наверное, вторая смена. Жене тоже пора собираться. Она молча зашивает дыру в рукавице и старается не смотреть за окно. Там над дорогой ветер закручивает снег и подымает его выше сосен. Женька молчит. Виктору так жалко ее, что самому делается холодно. Но все равно, сейчас что ни скажи — она пойдет на работу, а он будет ждать.
Лучше бы наоборот. Он представляет, как ей будет холодно. Она вернется почти неживая, с застывшими глазами.
По радио, оборвав на середине музыку, снова передают предупреждение. Виктор выдергивает шнур.
Женя уже начинает собираться. Теплое белье (отвернись, пожалуйста), лыжный костюм, меховушка, большая мужская шапка по глаза, теплые ботинки. Валенки в котловане вымокнут, и в них еще хуже.
Она подходит к мужу, стараясь совсем не смотреть в окно, целует его в «носицу». Открывает дверь и оглядывается.
Ей хочется, ей необходимо, чтобы он сказал: «Подожди минутку. Успеешь».
Виктор говорит это.
Она садится на койку, касаясь его ног, старается чувствовать последнее тепло. Взглядывает на него укоризненно, но так, что он знает: она бы никогда не разрешила ему идти вместо себя. Она даже рада, что он будет в тепле и ей не надо беспокоиться. А она сейчас привыкнет. Сначала страшно, а потом уже одинаково, и об этом не думаешь. «Ладно,— говорит Женя.— Грейся за нас обоих, копи килокалории». И уходит.
За окном вдруг настолько чернеет, что хочется протереть глаза. Не верится, что бывает еще черней черного, как уже вовсе не представляешь, потому что представлять ничто невозможно.
Где-то прогрохотало сорванное с крыши железо, несколько раз зеленые, как молнии, блеснули замыкаемые провода. Повсюду погас свет.
Виктору показалось, что сверху, очень издалека, будто разогнавшись, на Ярск упало что-то огромное, непостижимое, сильное, оно разбилось и с визгом и с шипеньем пошло заполнять собой все вокруг, ударившись в окна, как воздушная волна.
Несколько раз было слышно: падали на землю сосны, и от их удара вздрагивал весь дом.
Будто бы посветлело, но только для того, чтобы можно было увидеть летящие под ураганным ветром доски и провода и всякое другое, которое уже не было самим собой, а только частью этого урагана.
Виктор растерянно шарил в темноте, разыскивая полушубок, валенки, вспоминая вдруг, что забыл надеть рубашку. Сойдя с крыльца, он сразу же потерял связь с домом, как и с землей, чувствуя, что его быстро уносит в ту сторону, где на повороте остановятся машины, где сойдет Женька. Одичавший от гула в ушах, от протыкающих со всех сторон, как проволока, струй, он прижался к стене какого-то дома и закрыл лицо руками. Над ним бился о стену круглый изолятор на сорванной со столба проволоке.
Прошли машины: два огня, потом еще два огня среди общего кавардака и неразберихи.
Это была сейчас как бы единственная организованная материя во всеобщем хаосе.
Из машин появлялись люди и моментально исчезали, будто бы растворялись на ветру.
Одна фигура придвинулась к Виктору, и он понял, что это Женя.
Они сошлись лицами, Женя охнула, не вынимая рук из карманов, зажмурившись, совсем неживая.
Виктору показалось, что она сказала: «Больше не могу»,— но, возможно, она ничего не говорила, все равно ничего нельзя было услышать.
Он обнял ее сзади, и они пошли спиной к пурге, среди грохота и снега, зная, что так они должны прийти или хотя бы приблизиться к дому. И действительно, они приходят домой.
Виктор бежит за горячей водой, снимает с Жени куртку, шапку, ботинки. Женя говорит глухо, без выражения: «Компрессоры, а не ботинки. При каждом шаге гонят воздух. Рабочие смеются: «Они тебя носят по воздуху». А я говорю: «Ага, я как Маленький Мук в своих волшебных туфлях».
Она садится, опускает ноги в горячую воду. С закрытыми глазами говорит:
— Я со всеми сегодня, со всеми переругалась, даже на Саркисова наорала... Решили бетонить, а блок не готов. Заказали пятнадцать машин, а сами разбежались от непогоды, а я торчу. У нас на днях совещание было, всыпали за невыполнение плана по бетону. А провода в блоке оборваны, кругом воет, и я отказалась от бетона. Приехал диспетчер с бетонного завода, кричит, а глаза красные, надорвался, что ли. Я ему не позавидовала, попробуй потолкуй с шоферами, когда у них простой... Потом приехал главный диспетчер, ну, я его атаковала, наговорила ему всякого. Он попятился и убрался к себе. Завтра все начнется сначала, а я не могу. Ты до меня не дотрагивайся, я полежу. Нет, я спать не хочу, мне вот так неподвижно надо. Боже мой, кто это так хорошо придумал просто полежать!
Представляешь,— говорит она, не в силах остановиться, отвязаться от мыслей, угнетавших ее.— Ну что я могла сделать? Терещенко, проклятый, говорит: «Если будет такой же ветер, останетесь в третью смену. Надо следить». А рабочие в прорабке, их не вытащишь. Я бегу, их уговариваю, потом в пустой блок. Потом опять уговариваю, но ведь это невозможно так работать, и я понимаю и они. А завтра будут ругать.
Она уже спит.
Виктор снимает с нее свитер, рубашку, вытирает ей ноги, тихо накрывает одеялом, потом меховушкой.
Она спит, но знает, что вокруг происходит, и уже путает сон с явью. Она говорит: «Ты один у меня, который все понимает. А на работе... И краны стоят. Нужно узнать, почему краны стоят. Я сейчас...»
Виктор погладил ее волосы, ее лоб, провел рукой по щекам, и она нашла руками его руку, положила на грудь и успокоилась. Стала дышать глубже.
Наверху храпит Матрена. Она живет над ними, и никого она не любит, особенно семейных.
За ними следит откровенно и неприязненно. Недавно Женя вылила грязную воду в общий бак. Матрена видела, но ничего не сказала, а вышла в коридор и кому-то закричала: «Эти семейные всю жисть не имеют собственной посуды, льют в общий, а за ними горшки выноси!»
Они боятся Матрены, но иногда воруют ковш, висящий у титана, и кипятят в нем чай. На это время они запираются, чтобы Матрена не зашла и не увидела. У них еще нет посуды, нет чайника.
Есть же у них две вещи: койка и тумбочка. В тумбочке гуляют мыши и доедают то, что осталось от хозяев. Остается немного — они недовольно пищат.
Койка же у них разболтанная, совсем скрипучая.
Вчера, доведенные ею до отчаяния, ночью встали, нашли банку со сливочным маслом и начали все смазывать. Это нисколько не помогло, они сели, остаток масла намазали на хлеб. Так они просидели долго, жуя хлеб с маслом и раздумывая о разных разностях в жизни. Они съели хлеб с маслом и уснули.
Виктор все сидит неподвижно, обе руки в плену у Жени, она захватила их, успокоилась и держит. На лице ее густой румянец, такой, что губы сравнялись цветом со щеками. Большие ресницы вздрагивают.
Сегодня утром под простыней нашли гаечку. Она сказала, одеваясь:
— Принцесса не могла заснуть на горошине... А под меня хоть мешок сыпь этих гаек, не почувствую, не проснусь. Сил нет, даже во сне вижу, как я устаю.
Виктор тихо забирает руки, раздевается. Он лежит и думает, что Голубка, в сущности, слабая женщина. Зачем ей разрешают работать наравне с мужиками? Потом он думает, что многим, наверно, людям в общем-то нелегко, только одни умеют это скрыть, другие нет.
А Витька с ЛЭПа отморозил себе ноги.
...Отец Витьки говорил Голубке:
— Ты что же, вроде сынка мово? И роба твоя порченая? Только Витька помоложе был, глядь, и тебя может убить, не боишься?
— Боюсь,— отвечает Женька.— Завтра на планерке они меня убьют, что от бетона отказалась.
Вдруг он подумал, что Витькин отец и Женька никогда не встречались, что это сон, но не смог всего до конца выяснить, потому что вовсе заснул.
Ночью Женя проснулась оттого, что у нее заболел живот. Ей приснилось, будто кран поднял целых три опалубных щита, она подумала: «Надорвется крануля, бедный». И у нее заболел живот. Наполовину проснувшись, она стала думать и придумала, что кран поднимает только один щит. Ей это удалось, она вернула себе сон, действительно убедилась, что кран поднял один щит. Живот тотчас же перестал болеть.
Потом ей представилось, что она хочет рассмешить самосвал. Не открывая глаз, она спросила совершенно серьезно: «Если самосвал пощекотать, нет, скажи, он, будет смеяться?» Потом, опомнившись, она открыла глаза, удивляясь самой себе: «Что я сейчас сказала?»
Был воскресный день.
Они оделись и вышли из дому.
На улице колючий, белый, цвета кости мороз. Наверное, в такой же мороз шли герои Джека Лондона на Клондайк.
Солнце размазано по всему небу — белое пламя, испускающее стужу.
Губы сразу спекаются, зубы начинает ломить, даже если рот закрыт. Люди не идут, а бегут бегом, опушенные инеем, и телефон-автомат на углу будто бы оброс белой шерстью.
Собаки и лошади тоже белые, словно их чуть подпалило.
Виктор с Женей забегают в магазин, чтобы оттаять. Не торопясь проходят вдоль витрин, на которых сплошь консервы. Потом проходят вдоль других витрин, и здесь тоже банки-склянки-консервы.
Компоты, варенья, соленья, маринады. Огурцы маринованные, огурцы соленые, кабачки маринованные (вот уж губы оттаяли), кабачки нарезные, баклажаны, капуста маринованная, овощная смесь, суповая смесь, перец фаршированный. Уже глаза потекли, ожила щека и защипало мизинец на левой руке. Перец «Лечо», баклажанная икра, компот персики, компот яблоки, компот сливы и еще компот ткемали, компот груша, компот айва...
У витрины их встречает Кира Львовна. За круглой мохнатой шапкой едва видно острый синеватый носик, а в глубине два черных глаза с оттаявшими капельками на ресницах.
— Какие вы инкубаторские,— произносит она.
Женя и Виктор действительно одеты одинаково, все у них похоже: черные шапки, лыжные костюмы, подаренные к свадьбе, куртки, валенки.
Кира Львовна, не то оправдываясь, не то оправдывая их, еще говорит:
— Коктейль. Из ветра и мороза. Завтра фильм про шпионов, вам билеты брать?
— Возьми,— говорит Женя.
Они стоят, и разговаривают, и радуются, что можно чуть помедлить и не выходить из магазина.
Кира Львовна передает всякие новости. Вера работает, ее почти не видать, Юрочка Николаевич получил письмо от Жуховца; что он там пишет, спросить было некогда. Видели жену Усольцева. Костя Усольцев возьми да пригласи Киру Львовну с Нинкой к себе в гости. Когда выпили, он совсем, забылся и начал глядеть только на Нинку, а жена все заметила. Маленькая, худая женщина, очень добрая, хозяйственная. Ее жалко, что у нее такой муж. И детей Кира Львовна видела. Что за прелесть их дети, глазастые, просто красивые! «Дети всегда красивые»,— вставила Женя.
В общем все кончилось как-то нехорошо, жена Усольцева ревновала его, Нинка злилась, она, кстати, от скуки увязалась за Рахманиным Севкой, а сегодня не ночевала дома...
— Не знаю, что думать,— сказала Кира Львовна,— не замерзли бы где. Так вам билеты брать? Я Славке скажу.
— Неужто Славка и сейчас ходит в ботиночках своих?— спрашивает Женька, тихо засмеявшись, потому что она помнит, как приходил к ним Славка.
И — легок на помине — в магазин влетает Славка, держась за уши двумя руками. На голове кепочка, на ногах остроносые блестящие ботинки. Он стучит ногой об ногу и смешно пыхтит.
— Дурак,— говорит ему Кира Львовна.
— Дурак, и уши холодные,— добродушно соглашается он. И смеется.
— Что за дикое пижонство? — говорит Кира Львовна.— Черт знает, какой-то рязанский шик.
— Меня воротник спасает,— говорит Славка.
И все смеется.
— У тебя что, нет шапки? — спрашивает Женя, улыбаясь.
— Есть. Я в ней на работу хожу.
— Почему же ты сейчас ее не надеваешь?
— Мелкое пижонство похоже на мелкое хулиганство, вот почему,— отвечает за него Кира Львовна.
Славка спрашивает:
— Говорят, в Ярске, наконец, мороженое появилось, не узнавали? Меня ребята послали узнать.
Славка идет спрашивать, а Кира Львовна рассказывает, как недавно она выперла его из своей комнаты. «Не смей появляться без шапки, не приходи, пока не приобретешь более пристойный вид. Ты понял?» — сказала она. Он тогда достал свои новые часики, полюбовался ими да как хряснет об пол, только стрелки брызнули. «Это он считает проявлением сильного гнева. Ему показалось этого мало, он их подобрал, подержал около уха и еще раз по тому же месту... А я так смеялась, я не могла остановиться, потому что этот пижон третью пару часов бьет... Я ему говорю: «Славо-чка! Почему у тебя фотоаппарат не работает? Ты его тоже?.. Так?.. Об?.. Да?..»
Виктор и Женя выскакивают снова на улицу в белом облачке пара, что вокруг них. Поперву кажется, что чуть-чуть потеплело. Но это пока кожа несет на себе запас накопленного тепла. Солнце теперь расплылось еще больше — восклицательный знак из белого пламени, кажется, оно так и источает холод.
Люди выходят из магазина с молоком, оно, только что налитое, сразу густеет и на третьем шагу уже хрустит сверху льдом. Шуга в молоке.
Попадается навстречу Усольцев; он тоже не идет, а шагает, как на соревновании по спортивной ходьбе. Он говорит: «Здравствуйте, чего же вы не заходите?» — в руках сеточка с камбалой.
— До смерти буду ненавидеть плоскостопное слово «камбала»,— говорит Женька.
Мороз на ее коже оставил пятна, словно пятерней приложился. Виктор оглядывается, куда бы юркнуть погреться. На этом отрезке дороги нет магазинов, только центральная диспетчерская.
Они влетают туда и видят у аппарата Генку Мухина, который, наверное, заменяет на воскресенье дежурного диспетчера. «Генка добрый, его на что угодно, уговорить можно,— говорит Женька.— Его так и женили помимо его воли».
Мухин оборачивается, но не узнает их и снова кричит в аппарат:
— Я ему мозги прочищу! Что? Я говорю, в голове дырочку проверну и проветрю, чтобы знал! Да!
Генка опять недовольно поворачивается, чтобы объяснить, что вход сюда посторонним воспрещен, но узнает и приветствует их.
— Ага! Палома! — говорит он.— Вы с мужем одинаковые, как переводные любовные песенки. А у нас аварийную Иркутск отключил на воскресенье, представляете? Я звоню Шварцу, говорю: «Аким Генрихович, аварийку отключили». И кладу трубку на пять минут, потому что последует ругань, и я знаю, что она ко мне не относится. И вот начинается: «Котлован просит ток!» — «Не дам»,— говорю. «Бадья в воздухе повисла».— «Все равно не дам, и не орите на меня, я тоже так могу».
Генка вспоминает вдруг:
— Кстати, вы там, кажется, сегодня в ресторане дежурите. Вам передали, нет? Вера должна была передать, не забудьте.— Селектор щелкнул, заорал простуженным голосом:
— Котлован говорит, диспетчерская, у нас тесто прокисло... Вы думаете или не думаете? А если думаете, каким местом?
— Слушай, котлован,— кричит Генка, оборачиваясь и морщась в знак того, что ему некогда,— я говорю, слушай, меня все равно не переговоришь!
Стараясь не хлопнуть дверью, они выскакивают на мороз и торопятся к своему общежитию.
Вечером они пошли дежурить в ресторан.
Воздух звенел, как льдинка, голубым звоном, пар изо рта тут же обращался в мелкую ледяную пыль. Женя закинула голову вверх, на фонарь, и стала дуть.
— Смотри,— сказала она.— Если дуть на фонарь, получается радуга!
Потом она еще сказала:
— Если тихо дуть, можно выдуть красную радугу, а если сильно, то получается голубая.
Виктор подул тихо и сильно, у него вышло все так, как она говорила.
Какой-то человек, проходя мимо, заметил:
— Лампочку решили задуть? Слабо! Слабо!
В ресторане они застали Нинку с Рахманиным, но не стали к ним подходить, а сели за столик дежурной милиции.
Ресторан был похож скорее на столовую: длинный, неуютный, какой-то очень бестолковый. Радиола играла песню «Мы люди большого полета».
Нинка сама подошла к ним. Была она пьяная, веселая, она крикнула, смеясь;
— Привет, дружина! Вы нас не заберете?
— Если будешь буянить,— сказал Виктор.
— Я одному человеку в Ярске дала бы по физиономии. Думаю, история меня бы оправдала.
— Садись,— предложила Женя.
— Он мелкая душонка, трус,— говорила Нина громко.— Вы заметьте, все хорошие люди даже моложе выглядят, ведь правда же? Ведь есть же закон: злые лысеют и стареют раньше! И так им и надо!
— Да ты присядь,— сказала опять Женя, вздыхая и глядя на мужа. Она жалела Нинку, но не любила ее и не могла скрыть своих чувств, которых, впрочем, Нинка совсем не замечала.
— Присядь,— сказал еще Виктор.
— Не могу,— говорит Нина и садится.— Я ведь с обществом.
Нинка усмехается и глядит на Женю.
— Женька, ведь ты его не любишь? Рахмашу? Почему ты его не любишь? Я знаю, но он неплохой и хорошо к тебе относится. Витька, ты не обижайся, но я все равно не могу хранить секретов... Женька, ведь Рахмаша был в тебя влюблен? Не отрицай, может, в юности он был совсем не таким задавакой или пай-мальчиком, сейчас он сам над собой прежним смеется... Он все понимает и умница! Да!
Радиола играет песню Пахмутовой о геологах, а Женька подпевает: «Мы умеем и в жизни руду дорогую отличать от породы пустой...»
— Женька, ты совсем не права! — старается объяснить Нина, но у нее ничего не выходит. Она опять повторяет: — Ты не права! Он дотошный, деловой, на работе его ценят за точность и порядок. Он будет большим начальником, вот посмотришь!
— В этом я не сомневаюсь,— говорит Женя, опять вздыхая и глядя на Виктора. Ей очень не хочется отвечать Нинке. Она добавляет: — Ты так горячо его защищаешь, будто сама сомневаешься.
— Ой, совсем забыла,— говорит Нина.— Вить, у меня к тебе разговор. Тет-а-тет. Женька, не ревнуй. Это по делу.
— Вот еще,— произносит Женя и отворачивается.
— Тебе нужны деньги? — спрашивает Виктор, отходя.
— У тебя есть деньги? — удивляется Нинка.— Странно, потому что для моих знакомых характерная черта — как раз полное отсутствие денег. Вчера я иду в магазин, Рахмаша говорит: «Смотри, все женщины ходят в одиночку, а вокруг тебя столько мужчин! Мы весь день около тебя». А кто-то в очереди добавил: «И ночью...»
Виктор не засмеялся. Только посмотрел Нинке в глаза, и она поняла, что он считает ее сильно пьяной.
— О! — сказала она, отодвигаясь от него и будто трезвея.— Витя, я не умею совсем напиваться, может, в этом моя беда. Знаешь, я поссорилась с Кирюхой.
— Знаю,— говорит Виктор.
— С Усольцевым, с Кирюхой, еще с кем-то. Легче вспомнить, с кем я еще не ссорилась.
Нина пытливо смотрит ему в лицо, стараясь угадать, известно ли ему о ее похождениях. Она вздыхает и говорит:
— Вот так я со всеми поссорилась, и я решила остаться у него. Он печку истопил, покормил меня. Он говорит: «Для меня ты не женщина, а девушка. Хотя иногда ты можешь быть ребенком, а когда найдет — волчицей». Ты Женьке это не рассказывай, ладно? Она не поймет.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — сказал Виктор, наверное, слишком громко.
— Но кто-то должен в этом мире понимать меня,— произнесла Нина тихо и расстроенно.
— Я тебя не понимаю тоже. Все?
— Нет,— спохватываясь, заговорила Нина.— Я тебе ничего не сказала. Вот что. С отцом Жени, Василием Иванычем Голубевым, случилось несчастье. Неделя прошла или две, я точно не знаю. В общем у него сотрясение мозга, он на льду поскользнулся... Мне под честное слово сказал Раевский, который от экспедиции ездил в Соколовку. Женьке об этом говорить нельзя, ты понимаешь, а тебе можно.
— Что с ним сейчас? — спросил Виктор.
— Не знаю, ничего не знаю,— говорит Нина.— Прости, меня зовут.— Она ушла к Рахманину, а Виктор вернулся к своему столу.
— Это не по правилу так долго шептаться,— говорит Женя, действительно обижаясь на мужа и, наверное, рассчитывая, что он все ей расскажет.
Но он ничего не рассказывает. Какой-то парень лезет прямо за их стол и говорит:
— Петька уехал! А как он любил эту песню: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше...»
Виктор даже обрадовался такому нечаянному вмешательству, поспешил угомонить парня.
Потом какие-то остряки оставили жиденький кисель, опрокинув стаканы донышками вверх так ловко, что он не пролился. А поднять нельзя: разольется. Официантка всплеснула руками: «Что делать?» — а Женя сказала: «Надо вкусней готовить».
Больше приключений не было. В тетрадке для отчета, валяя дурака, они написали: «Окна в ресторане остались целыми».
На следующий день они пошли в кино и смотрели немецкий фильм про шпионов.
Виктор уезжал в Соколовку. Женька смотрит на него горько-горько, все у нее валится из рук. Правда, после свадьбы они не прожили и полной недели вместе, но ведь так получается.
— Так получается,— говорит он.
Он попросил горком направить его в самую дальнюю организацию: комплексную экспедицию в Соколовке, возглавляемую геологом Голубевым. Завтра туда уйдет последняя партия машин с людьми, с буровыми станками, а потом до лета связь наземная прекратится вовсе. Он говорит Женьке:
— Ты же не хотела, чтобы у нас было, как у всех людей, спокойно...
Она смотрит на Виктора, а глаза у нее печальные.
— Я хочу, чтобы мы жили долго вместе, как все люди. Долго и вместе, понимаешь?
Однажды они с Женькой стали считать, сколько же часов им отпущено быть вместе до конца их жизни. Вычли сон (сон тоже разъединяет, сказала Женя), вычли работу, дорогу, командировки... Осталось мало, совсем какая-то ерунда, прямо крохи остались.
У Чуркина Виктору пришлось ждать. Белобрысый паренек в замасленном ватнике жаловался: его уволили по статье 47г, отобрали комсомольский билет и путевку.
— Не стыдно? — говорит Чуркин.— Один из первых... В каком году приехал-то? Ну вот, и так оскандалился? Ну ладно, иди, разнорабочим пока будешь, ступай!
Чуркин оборачивается к Виктору, говорит про Володю Комарова:
— Понимаешь, это один из московских посланцев, из первой партии. Возьми на заметку, проследи. И вот еще...
Виктор молча смотрит на Чуркина.
— Еще вот что. Ты хотел о чем-то со мной поговорить?
— Да,— говорит Виктор.— Я знаю, что у нас существует комсомольская организация на Соколовке, я хотел бы туда съездить.
— В экспедицию Голубева?
— Да.
— Получается, к теще на блины!
— Получается так.
Чуркин ухмыляется, но Виктору совсем не смешно.
— Там с Голубевым случилось несчастье,— говорит он.— У него сотрясение мозга. Но дело не в этом.
Чуркин занялся своим столом, перекладывал с места на место бумаги, наводил порядок и спросил как бы между прочим:
— В чем же?
— Приеду — скажу,— ответил Виктор.
— Приедешь ли? — невинно произнес Чуркин, откидываясь в кресле и с насмешкой рассматривая Виктора, оценивая его хороший рост и простое, чистое лицо с большими серыми глазами. Виктор не умел лгать, и глаза его не умели лгать, и все-то в них можно было увидеть.
— Приеду, наверное,— ответил он, пожимая плечами.
Чуркин вдруг расхохотался. Он бил ладонью по столу и громко смеялся, покачивая головой.
— Ничего у тебя не выйдет! — воскликнул он восхищенно, почти дружески.— Глупость это — искать на Соколовке работу. Где вы там с Женей будете работать, ну где?
— По-моему, я ничего такого и не сказал,— пробормотал смущенно Виктор.
— Ладно, поезжай! — сказал Чуркин и стал звонить в экспедицию Тане Уткиной, чтобы узнать насчет машины.
— Таня, нужно прихватить на Соколовку одного человека. Нашенский, горкомовский, да вы его знаете. Два десятка комсомольцев словно на Марсе живут; мы о них и понятия не имеем... Значит, договорились?
Чуркин закрывает трубку рукой, говорит Виктору негромко:
— Ничего у тебя не выйдет, вот посмотришь. Я уже пытался в свое время удрать на Соколовку, у меня тоже ничего не вышло. Глупость это... Ладно, спасибо, Таня,— сказал он в трубку.
— Узнай, что там с Голубевым? — попросил Виктор.
— Что там с Голубевым случилось? — спрашивает Чуркин.— Откуда знаю? Так ведь нам все известно, на то горком и есть пуп земли.
Чуркин слушает, кивает головой:
— Да. Да. Да. Да. Да-да. Все понял. Спасибо, Таня.
Он говорит Виктору: «То-то»,— и рассеянно стучит по столу пальцами. Будто вспоминает, что тот еще здесь, говорит:
— Действительно, сотрясение мозга было у Голубева. Поскользнулся, как говорится, на ровном месте. Вроде бы спасла шапка. Лежал в больнице, вчера оттуда сбежал, не долечившись, потому что у них в экспедиции трудные дни наступили, комиссии разные.
Чуркин еще говорит:
— Ну, езжай. А то передумаю. Дел накопилось много. Поляки приезжают, нужно вот делегата послать на Всесоюзный съезд молодых строителей. Думаем Мухина, а может, он даже в Индию поедет, вчера на партбюро его кандидатуру обсуждали... А тебя корреспондентка из Иркутска искала, хочет о ЛЭПе порасспросить. Позвони ей в гостиницу. И езжай на свою Соколовку, а то передумаю. Ну, пока.
Чуркин кричит вслед:
— Не забудь позвонить корреспондентке, все-таки пресса, ею пренебрегать не следует!
С корреспонденткой Виктору встречаться не хотелось: он обрадовался, когда в гостинице никто не подошел к телефону. Но часа через два, что ли, она сама позвонила ему в горком и договорилась о встрече. Ее звали Вика Петровна.
Вечером она приехала к ним в общежитие, пила чай, расспрашивала о ЛЭПе. Была она небольшая ростом, черненькая, миловидная. Видимо, она умела нравиться людям и знала это.
Виктор рассказал ей про Олега, про других ребят и про Карпыча. Упомянул об отце погибшего Витьки, который приезжал за вещами сына. И про то, как он разговаривал со Шварцем.
Про себя Виктор думал: «Взяла бы да съездила на ЛЭП, что ей толку от моих рассказов».
Вика Петровна сказала:
— Это все очень интересно. Я сама бы съездила, но пурга дороги перекрыла. Помогите мне и напишите, что вы там видели и делали.
— Ничего я там не делал,— сказал Виктор.— Что я мог делать, если погиб их товарищ? Вы не представляете, как это было тяжело видеть.
— Вот об этом и напишите. Это же интересно,— говорила Вика Петровна.— И про недостатки, какие там есть. Если это поможет ребятам, то почему вы отказываетесь?
«Ей интересно,— думал Виктор.— Посмотрела бы, как оно бывает на самом деле». Вике Петровне он сказал:
— Я не отказываюсь, я завтра уезжаю на другой объект.
Вика Петровна посмотрела на молчавшую Женю и сказала:
— Нет, вы уж пожертвуйте временем, это займет не так много. Я вас очень прошу.
В конце концов Виктор что-то написал ей про ребят, про погибшего Витьку. На следующий день он уехал на Соколовку и больше с Викой Петровной никогда не встречался.
Колонна состояла из трех машин. Шофера звали Коля. Молодой, но опытный, на Соколовку пробивался не в первый раз.
Жизнь у Коли была весьма прозаична. Сгонял машину, измок как сукин сын, выпил в столовой стакан ледяной, почти каменной на вкус водки, послушал радио перед сном. Закусил свиной колбасой, которую жена завернула. И снова дорога, а жена небось ждет. Как все жены.
— Фу, черт! — говорит Коля и останавливает машину. — Фу, чуть не задремал. Ну, вы!.. Вы погуляйте, я сейчас...
Он опускает голову на баранку и спит. Полчаса ровно. Пока едущие в кузове рабочие разминаются и ходят оправляться за обочину.
Потом машина останавливается у какой-то избушки около моста. Выскакивает тетка, орет, что не там поставили машину.
В избе на полу стелют полушубки, и все ложатся в ряд.
Виктора затемно будят, при тусклом фитиле, в полумраке он отыскивает шапку и помятый полушубок. Выходит на улицу и садится в свою машину, чтобы подремать в теплой кабине.
На второй день они приезжают на место.
Небольшая деревня с окнами на Ангару, посреди магазин, клуб. У клуба машины остановились. Виктор вылез из кабины, разминая затекшие ноги, и вдруг увидел бегущую ему навстречу Анну Ивановну, которая накидывала на ходу шаль.
— Я смотрю — машина, а тебя-то не вижу,— говорила она, смеясь и показывая рукой, куда идти.— У нас в клубе камералка, а с Васей моим, слышал, беда какая? Из больницы-то он удрал, а что толку, работать и напрягаться ему нельзя, а разве тут дадут отдохнуть? Таня Уткина вчера прилетела, говорит, комиссия из Москвы назначена. Ты ведь Таню должен знать, она на свадьбе была!
Анна Ивановна рассказывала дальше, как все случилось, как поехал Василий Иванович в Соколовку вместе с заместителем Семеновым, засиделись в райкоме партии, а возвращались поздно, он поскользнулся и упал головой навзничь и потерял сознание. Голубева перенесли в гостиницу, потом отправили в больницу. Врачи сказали, что пролежит он не меньше месяца, а вообще его счастье, что шапка смягчила удар, могло быть куда хуже. Потом его перевезли домой. От дома, где он обещал врачу отлежаться, все-таки ближе ко всем делам.
Василий Иванович в пижаме встретил Виктора у порога, обнял, помогая раздеваться, подвел к столу, за которым сидела Таня Уткина. Виктор ее сразу узнал, поздоровался.
Появилось вино и стаканы, в то время как Голубев объяснял, что пить ему, конечно, запретили, какие-то вредные пары образуются под черепной коробкой. И он не пьет, изредка разве рюмочку, да что за рюмочка, посмотришь и скажешь, что никаких паров с нее не наберется. Вот в сорок седьмом году...
Таня Уткина и Анна Ивановна смеялись. Таня сказала, продолжая, должно быть, ранее начатый разговор:
— Василий Иванович, а если не залезать в глубь, так сказать, веков, что мы можем сейчас предложить комиссии?
Голубев отодвинул от себя тарелку, вилку, теперь вдруг мешающие ему, сказал:
— Вы там, в Ярске, как за границей живете. Растянули экспедицию на сто пятьдесят километров, а теперь подавай результаты. А вы сами подите да возьмите,— говорил он, уже раздражаясь, проводя рукой по лицу.— Нюра, ты Семенова не позвала?
— Я просила его зайти,— сказала Таня.
Виктор сидел и слушал.
За окном начинает дымить ветер, видно, как он сламывает с крыши пласты снега.
Пришел Семенов, сел на край табуретки, стал слушать. Был он не брит, тощ, даже неприятен лицом.
— Придвигайтесь,— сказала Таня Семенову.— Чего вы как дальний родственник? Ну, вы знаете, Семенов, сроки те же, а неприятностей вам прибавилось.
— Нам бы еще пару месяцев,— ответил Семенов простуженным голосом.
— Если бы они лежали у меня в кармане, я вынула бы и положила на стол,— перебила Таня.
Виктор почему-то подумал, что ей трудно будет выйти замуж. Наверное, сотрудники боялись ее некроткого нрава.
Анна Ивановна не вмешивалась в рабочие разговоры. Но сейчас она вдруг сказала:
— И говорят и говорят, открыли говорильню. Зачем больного-то мучить? И гости у нас.
— Да, понимаю,— сказала Таня, весело взглянув на Виктора.— Представители младшего поколения, так, что ли? Молодость — такой недостаток, который с годами проходит. В этом я убедилась на собственном опыте.
— Мы их не догоним, а они нас всегда,— сказал Голубев, успокаиваясь.— Нюра, нам чайку.
— Вы с буровиками ехали? — спросила Таня Виктора.
— Да, насчет буровых,— опять заговорил Семенов своим простуженным голосом.— Буровые у нас все и. о., нанимаем на собственный страх и риск. Это как?
— Буровики сюда косяками не идут,— согласилась Таня.
— Гм, не идут! Эти-то скоро побегут!
— Ладно, Семенов,— сказала Таня, поднимаясь.— Я предлагаю завтра с утра поехать, осмотреть створ, а сейчас, как говорится, на боковую. А?
Таня быстро оделась и ушла.
— Знаете,— сказал Голубев, называя вдруг Виктора на «вы». Он расхаживал в трусах по избе, — знаете, среди гор Гиндукуша, почти у самой границы, до революции было царское имение. Там образцово вели хозяйство, и для его нужд в 1906 году австро-венгерская фирма на реке Мургаб построила одну из первых, а может, самую первую электростанцию в России. Как вы думаете, какова была ее мощность?
Виктор не знал и потому пожал плечами.
— Четыре тысячи киловатт,— сказал раздельно Голубев.— Я видел эту станцию: поразительно допотопное сооружение.
Виктор лежал на полу у печки, на спальном мешке из собачьих шкур, вывернутом для тепла мехом наружу. Голубев тоже улегся, выкатив большой живот вверх и глядя в потолок.
Виктор посмотрел на него, подумал: «И чего он мне про какую-то гидростанцию рассказывает? Спросил бы про Женю лучше. Ведь это его действительно интересует».
Виктор закрыл глаза, и перед ним завертелась дорога. Слишком долго он смотрел на дорогу. Он стал думать о Жене, всплыло между неотвязных, мельчайших впечатлений ее лицо. Он стал вспоминать в подробностях эти несколько прожитых вместе дней, смутное беспокойство зародилось в нем. То, чего он не разглядел вблизи, стало видно издалека. Она показалась очень беззащитной, уязвимой — отовсюду могла прийти к ней опасность, даже от тяжелых ее снов. Она не берегла себя, делала что не положено. Но ведь кто-то должен быть рядом, когда ей трудно.
Представилось вдруг, что может начаться война, когда они будут совсем порознь.
Ему часто снится по ночам война. Будто что-то началось совсем плохое, непонятное и оттого еще более страшное. И хотя он пока жив, но знает, что через несколько мгновений погибнет. Но все другие ничего не знают, и им нужно всем сразу крикнуть, сказать, объяснить, и это уже невозможно. У него падает сердце.
Всю жизнь Виктор провеяв общежитиях и никогда не спал в отдельной комнате. Ремесленное, техникум, армия, стройка...
Ему бы сказали, если бы он кричал по ночам, ребята не пропустили бы такого. Им тоже иногда снилась война, всем по-разному. Многим снится война. Но он не мог объяснить, почему во сне намного больше боится войны, чем наяву.
От прошлого у него не осталось страха, осталось недоумение, когда он уже вырос и оказалось, что он сирота. Знакомая врачиха, работавшая в незапамятные времена председателем женсовета, получила похоронки на его родителей почему-то не в войну, а после.
Он пришел к ней, прочел две короткие бумажки и узнал, что мать погибла на фронте, на полгода пережив отца. Они воевали поврозь, и он никогда не сможет узнать, как они относились друг к другу, что они думали о сыне. Ну, конечно, они думали о нем, но ведь было тогда что пострашнее, чем личное горе и разлука: Родина была в опасности.
По годам отец и мать Виктора сходны с Голубевыми, может, они оказались бы похожими на них вообще.
Виктор стал думать о том, что вместе с Голубкой у него появились вдруг и друзья (ее друзья), и родственники, и целый мир ощущений, открытый им в себе самом.
Наверное, до нее он был как та мургабская допотопная электростанция в четыре тысячи киловатт, о которой рассказывал отец Жени.
Виктор повернулся на бок и посмотрел на Голубева.
— Василий Иваныч,— сказал он, не надеясь, впрочем, что Голубев не спит и слышит его.— Василий Иваныч, у вас на Соколовке трудно найти работу?
Голубев лежал неподвижно, но видно было, что он открыл глаза. На стене, над его головой, на грубо обструганных бревнах висел дешевенький коврик с елками и оленями на водопое. Один олень поднял морду и тоже смотрел выжидающе на Голубева.
— Какую работу? — спросил Василий Иванович.— Работа работе — рознь. Настоящего буровика мы бы золотом осыпали.
Он теперь повернулся к Виктору и посмотрел на него. Ждал ответа.
— Да нет,— сказал Виктор, шевельнувшись под одеялом.— Я в общем-то про себя говорю. Я ищу работу. В Ярске сейчас мне будет трудно устроиться.
Голубев смотрел на Виктора откуда-то сбоку и соображал, морща лоб. Как-то врастяжку, медленно спросил:
— А что же этот... горком твой? Не ужился или не сработался?
— Нет,— сказал Виктор. И непонятно было, что он этим хотел сказать.
— А Женька куда же? — спросил Василий Иванович.
— Что Женя?
— И она тоже... Решила... это, менять работу?
— Я с ней еще не говорил. Я вообще хотел сперва узнать, как тут обстоят дела,— сказал Виктор.
Теперь оба молчали.
— Меня же не гонят еще,— добавил он.
Виктор вдруг подумал, что Голубев мог из его слов сделать вывод, что у Жени какие-то сложности на работе. Перед отъездом Виктора она говорила: «Мать с отцом спросят, как мои дела, скажи: все хорошо. Скажи, что мне нетрудно, потому что... В общем потому, что они гордятся, что я здесь, понимаешь? Они, конечно, рады были бы, если бы я в Москве устроилась работать, но втайне они довольны. Все-таки я их гидростанцию строю. Скажи: у нее все нормально, и это не будет враньем».
— У Жени все нормально,— сказал Виктор и поднял голову, чтобы лучше видеть Голубева.— Это я не на своем месте. А она делает то, что нужно. Я ей не рассказываю о своих трудностях, чтобы не огорчать. Но в общем у нас получается как на одной картине, видел я на выставке. Там женщина рельсу подымает, бригадир-мужчина стоит в стороне, командует. Картина-то веселая, все они там хохочут, а мне не до смеха, честное слово. Женя мужскую работу выполняет, устает, приходит домой,— я, чистенький, ее уже встречаю, и суп подогрел. Ненормально все это, я вам честно говорю.
Виктор сразу представил, как последний раз Голубка вернулась с работы. Пришла, ноги в теплую воду опустила, губами шевелит, хотя, наверное, боль адская. Отворачиваясь, говорит: «Ждем бетон, подготовили блок, а калориферы не работают, отапливаем печками-форсунками. А сегодня какой-то рабочий опрокинул бочку с солярой, на нее попала искра, соляра загорелась, и свет отключился. Рабочие затушили и ушли на обед. А весь бетон залит солярой, на него нельзя класть новый, я стала тряпкой собирать. Руки мерзнут, а я плачу и собираю. И ничего у меня не выходит».
Голубев молчал. Виктор молчал тоже.
Василий Иванович смотрел на него, скосив глаза, и думал. Может, он ждал, что Виктор что-нибудь скажет. Потом повернулся резко на спину и глубоко вздохнул.
— Видишь ли, с работой все не так просто,— произнес он виновато.— Какая у нас работа, посуди сам: бурильщики, гидрологи, геофизики... Мерзлотники. Я тебя провожу, сам увидишь.
Он помолчал. Потом сказал с досадой:
— Да не в этом дело. Нет, совсем не в этом дело!
Василий Иванович сел на постели и повернулся к Виктору.
— Ты с Женькой — мои родственники, все кругом это знают...— Он хотел было еще что-то сказать, но только вздохнул.— Давай спать, завтра я тебя повезу на створ. Сам увидишь, что здесь и как. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи,— ответил Виктор.
На другой день они выехали на «газике» к предполагаемому створу Соколовской ГЭС.
Погода прояснилась, стали видны гористые лесные дали. Экспедиционный «газик» ходко скакал через торосы и бугры. Семенов хрипло спорил с Голубевым, нужно ли сейчас, зимой, производить аэрофотосъемку. Василий Иванович покашливал и монотонно, слегка раздражаясь, утверждал, что под снегом точный профиль скал неразличим. Семенов же обидно посмеивался и при этом глядел на Таню Уткину, на Виктора, словно сетуя: вот, мол, как с Голубевым тяжело разговаривать.
— Теперь это не срочно,— сказала Таня. Она была в меховой шубке, но все равно зябко ежилась.— Если удастся, сравните здешние диабазы с ярскими, это понадобится для отсыпки и для изюма в бетон.
— Вы с нами — как злая мачеха с Золушкой,— сказал Голубев.— Дали немыслимый срок, а теперь подсыпаете работы да подсыпаете...
— На том стоим,— ответила, пожимая плечами, Таня, щурясь и глядя на массивные, в белом снегу берега.— А вот мошки тут летом будет много. Съедят вас.
— Если этого раньше не сделаете вы!
— Мы вас любим и лелеем.
Голубев потирает лоб, у него, наверное, разболелась голова, говорит:
— Мошки тут уйма будет. Я уж не знаю, научились бы, что ли, спирт из нее гнать! Или колеса в турбине крутить, другое бы дело было.
— Тогда бы она сама от работы подохла!
— А что, разве сетка Павловского не помогает?
— Как не помогает? Только пользоваться нужно уметь: сетку надеваешь на голову, а инструкцией мошку отгоняешь.
Разговор принял шутливое направление. Семенов стал выпрашивать у Тани крупу, а Голубев приговаривал: «Кирзы ему, кирзы». Так звалась в экспедиции перловка.
— Створ! — восклицает Семенов и первый лезет на снег.
Кругом забеленные снегом скалы, широкое поле Ангары, снова снег, снова горы и тайга. Среди диабазов ярко блестит лед.
— Старик!
Все повернулись и стали смотреть на гору слева. Голубев произнес:
— Снимем шапки. Старик себя оправдал!
Разговор перешел в техническое русло, слышались слова: «Изыскание проводилось выше к устью, не дало результатов... Разбурено несколько участков... Инженерно-геологическое строение показало... Вскрыты рыхлые осадочные породы...»
Виктор не старался вникать в техническую сторону дела. Он глядел вокруг и пытался представить нечто похожее на Ярск. Котлован, поселок, стальная нитка эстакады поперек реки, люди, машины, развороченная земля кругом — все, что кажется хаосом, но характеризует движение жизни вперед.
Здесь было пустынно и заснеженно, ничто не напоминало тут о человеке, и машина, на которой они приехали, выглядела чужеродной, одинокой, нездешней, и люди выглядели так же. Казалось странным, что горстка этих зябнущих, совсем невнушительного вида людей может изменить и даже обязательно изменит все вокруг.
— Зеркало воды в водохранилище — две тысячи квадратных километров, море протянется до Ярска,— говорит Голубев и чертит палочкой на снегу.
Все кивают, спрашивают: подпор воды в плотине?
— Подпор девяносто.
— Очень благоприятно, тут слабоводопроницаемые диабазы мощностью до ста метров.
— По буримости это высшая категория.
Нет, Виктор не мог до конца представить измененным весь этот неподвижный, белый порядок вокруг. Он стал думать, что где-то живут люди, взрослые или школьники, и не ведают, что их жизнь, их работа, счастье, а может, даже смерть чертятся сейчас на снегу, вот здесь, сию минуту. Они ничего не слышали и не знают про Соколовку, про гору Старик, про геолога Голубева. Многие смутно представляли себе Сибирь и не знают, как выглядит река Ангара. Это все неважно. Существует план новостройки, и существуют пока сами по себе люди, каждый в отдельности, но потом все это соединится и станет Соколовской ГЭС.
Кто-то подобьет класс написать коллективное письмо, кто-то сагитирует жену поехать на годик «посмотреть». Кто-то бросит школу, кто-то получит направление в институте, кто-то решит попытать счастья уже на исходе жизни, а кто-то захочет подзаколотить деньгу, выслужиться или загладить вину... Все это нахлынет будто бы случайно, но совсем не случайно закипит, сталкиваясь, переплетаясь, принимая разные трудно определимые на глаз формы нового, которых в общем-то никто не может заранее предвидеть. Сойдет, как полая мутная вода, все наносное и случайное, и возникнет будто бы сама собой стройка, со своими домами, машинами, котлованами — всем, что на ней и должно быть. Будет, наверное, здесь и своя Голубка, а может, рабочие ее по-другому как будут звать — это уже неважно.
Василий Иванович кончил чертить, отряхнул варежки от снега, все стали собираться домой. Вспомнили вдруг, что проголодались, торопливо залезали в машину.
Таня Уткина сидела на заднем сиденье, засунув рукав в рукав. Глядя в окно, сказала:
— Рыбы тут край непочатый, стерлядь, таймень...
— Елец тут, а не рыба,— отвечал Голубев, посмеиваясь.— Ее кубометрами нужно есть!
— Тайменя сейчас в Ярске много,— сказала Таня.— После перекрытия она в проток пошла, рабочие прямо на арматуру накалывали. Сейчас милицию поставили, чтобы рыбу зря не калечили.
— Нет, правда, в Ярске ресторан открыли? — спросил Семенов с надеждой, почти с тревогой.— И пиво, да?
— В начале войны был такой случай,— сказал Голубев.— Эвакуировали наше управление на Урал...
Голубев глядит в окошко.
— Здесь, что ли, трактор утонул?
— Не здесь, левее,— говорит Семенов.
— Как, не здесь разве? — спрашивает Голубев.
— Конечно, не здесь. Эта полынья колышками отмечена. Тракторист не решился ехать через середину реки, прижался к берегу и провалился. Сам он выскочил, а рабочий не успел. Его льдиной стукнуло, сейчас дома отлеживается... Спирт выдали.
— Да, так вот, спирт,— говорит Голубев. «Газик» скачет через торосы по белому руслу реки.— Выехали мы из Москвы, у нас было двадцать бутылей этого спирта, представляете? Богатство! Казна! Валюта! Все деревни, через которые мы проезжали, ходили к нам на поклон. Пить мы не пили, а спирт этот, значит, постепенно переводили в калорийные продукты: людей-то надо кормить!
Все засмеялись, разговор зашел о разных вкусных вещах. «Газик» подъезжал к поселку.
Дома у Голубевых лежало письмо от брата Константина. Он писал, что его дочь Нина выходит замуж за молодого парнишку, курсанта летного училища, точный срок свадьбы сообщат телеграммой.
Письмо было отправлено три недели назад, и Анна Ивановна сказала: «Может, поздравить на всякий случай?»
Голубев сердится, говорит:
— Поздравить, поздравить... А вдруг снова отложили? Небось третий раз она собирается выходить замуж. Третий ведь?
Он отходит к окну, заложив руки за спину. «Наша ветхая лачужка и печальна и темна. Что же ты, моя старушка, приумолкла у окна? Или бури завываньем...»
Анна Ивановна сказала:
— Ладно, ты пеэску вели раньше заводить, тогда светло будет!
— Горючее надо экономить,— отвечал Голубев. Обращаясь к Виктору, он сказал вдруг: — Я вот все думаю, не дело ты затеял с переходом.— И забарабанил пальцами по стеклу. Наверное, он, как Виктор, не переставал думать об их разговоре.
Анна Ивановна, занятая приготовлением ужина, ругала магазин: одни консервы да пельмени! Чем изволите кормить мужиков, когда они есть просят?
Василий Иванович прошелся по сумеречной, неосвещенной избе, бормоча что-то насчет баб, которые давно переплюнули того солдата, который суп варил из топора, и опять повторил:
— Не дело прыгать с места на место. Сколько ты там работаешь? — Он имел в виду горком.
— Два месяца,— сказал Виктор.
— Вот видишь, всего два месяца. Откуда ты знаешь, что это плохая работа? Кто у вас там, Чудаков, что ли?
— Чуркин,— поправил Виктор.— Я и не говорю, что работа плохая. Я говорю, что она не для меня.
— Какие вы все быстрые,— сказал Голубев и заглянул за занавеску к Анне Ивановне, чтобы посмотреть, что она там готовит.
Василий Иванович задернул занавеску и продолжал:
— И не по-партийному это, если хотите знать. Вас поставили на такое место, значит, что-то в вас увидели серьезное. Вам доверили людей, а это не железки гнуть, тут голова нужна.
Виктор молчал.
— Вот и получается, что вы уклоняетесь от своего прямого долга, нарушаете партийную дисциплину. Я этого никак поддержать не могу.
Анна Ивановна позвала к столу. Голубев и Виктор сели, молча стали есть борщ из консервов. Потом принесли пельмени, которые тут продают, насыпая, как леденцы, совком.
После обеда стали пить чай.
Еще не убрали со стола, пришел Семенов, сели играть в кинг. Вся голубевская династия, вплоть до братьев, до бабки, лежащей с больными ногами, играет только в кинг. Пожалуй, бабка среди них всех самый заядлый и неудачный игрок, и, когда она проигрывает, Василий Иванович любит говорить: «Придется бабке за пивом бежать!» И все смеются.
Голубев расчерчивает специальный блокнот карандашом и пишет дату, число и год, когда происходила игра. У него, говорят, еще хранятся записи с довоенными играми.
Играет Голубев азартно, точно все предвидит наперед, и высмеивает слабых противников. Дам он называет: чернобурка, черноглазка, мочалка, баттерфляй!
Он кричит Семенову: «Бабник! Все дамы к нему идут! Мне хоть бы одну завалящую». Каким-то особым манером раздавая карты, он колдует и усмехается, весь в азарте, забыв про больную голову и позднее время.
Ночью Виктору приснилась женщина, которую он целовал. Он не знал, была ли это Голубка, и, проснувшись утром, совсем расстроился.
Все вдруг перестало ему нравиться у Голубевых: и погода показалась плохой, и самому было плохо.
Наверное, Анна Ивановна заметила его состояние, но поняла его по-своему. Она сказала:
— Створ определят, построят нам отдельный домик, я уж распланировала, как спальню обставлю, как кухню... Вам-то не обещают ничего?
— Нет,— сказал Виктор.
— А вы в горкоме просите, они все могут,— посоветовала она убежденно.
— Не хочу я больше никого ни о чем просить,— ответил Виктор.
— Вот и мой... У нас бабке семьдесят три года, сыновей пятерых народила, а брать-то ее никто не хочет. А Вася говорит: «Пусть живет, за пивом будет бегать!» Но смех смехом, а ведь около нее человека надо держать, а мы сами верхом на чемоданах ездим...
Анна Ивановна стала собираться на работу, надела кофту, полушубок, голову завязала платком. Виктор пошел за ней.
— Вот и получается,— говорила она все так же без ожесточения, наверное, она это привыкла говорить и пользы от разговора не ожидала.— Вот и получается, товарищи Васи, сослуживцы, отхватили себе отдельные квартиры, сидя в Москве, а мы-то, дураки, хлопочем хоть об какой-нибудь избе тут. И ничего с этим не поделаешь, кому-то здесь жить все равно надо...
Она не стала запирать дом, пошла по тропинке к клубу, а Виктору указала контору.
Василий Иванович был там с шести утра, Виктора встретил словами:
— Готов, вот и хорошо. Нюра еще дома или в камералке? А тебя спрашивала эта Нива, она на своем участке.
В конторе горела самодельная, грубо побеленная печка, устроенная из железной бочки от горючего. Вместо половиков были расстелены рыболовные сети.
Виктор подумал, что Анна Ивановна специально задержалась дома, пока он не встанет и не позавтракает. Голубев уже нервничал: ему нужно было смотреть с Таней Уткиной образцы.
Голубев сказал Виктору:
— Можно к гидрологам на дальний участок потом съездить, там комсомольцы, если хочешь посмотреть, как они живут.
— Ладно,— сказал Виктор, кивая, и вышел на улицу.
Виктор решил ехать в Ярск. Сразу.
Он сказал Голубеву, что если не будет в Ярск машины, пусть его довезут только до аэродрома, оттуда он долетит самолетом. Василий Иванович обещал машину после обеда.
Чтобы сократить время, Виктор ушел за деревню к Ангаре. На исходе был март, но ничто не напоминало о весеннем первом месяце. Снега были крепкие, белый цвет главенствовал над всем остальным.
Едва решив ехать, он сразу почувствовал близость Ярска. Виктора уже заполнили какие-то его заботы, обязанности перед ним.
Но прежде всего он думал о Голубке, о том, что он не должен больше оставлять ее одну. Надо просить о переводе. Он мог и хотел строить. Он хотел работать так же, как работали другие, как Голубев, как Семенов. Страдать, как Нива, быть уязвимым, мучиться в конце концов, но работать и верить, что поступаешь правильно.
Он знал, что ответит Чуркин: «Ты думаешь, меня шоколадными конфетами кормят, что я тут сижу. Запомни, с комсомольской работы еще никто не уходил добровольно. Или ты хороший работник, тогда тебя хвалят и не отпускают, или ты плохой работник, и ты летишь, рассыпая по дороге, как пуговицы, выговора... Третьего пути нет, и ты его не откроешь».
Виктор вернулся в деревню и зашел в «смешанный» магазин, смешанный, наверное, потому, что рядом с кирзовыми сапогами, с бочкой керосина стояли селедка и вино. Вино называлось то ли можжевеловое, то ли хвойное, то ли тминное, было не разобрать, оно все на вид одинаковое — ядовито-зеленое, с издевкой прозванное в народе цитрусовым.
Виктор купил бутылку вина, вернулся в избу.
Увидев бутылку, Голубев поморщился, отмахнулся: «Эка невидаль, не видал я такой дряни». Но подсел к столу как был в пижаме, в теплых носках, потому что понимал: вино — знак уважения к его дому и пренебрегать этим нельзя.
Он выпил и, так оставаясь за столом, пока Виктор собирал вещи, говорил:
— Ты ей скажи: семья есть семья. В ней должен быть порядок. Хватит ей драть обувь да крутиться среди мужиков, нужно переходить на проектную работу. Чтобы было как положено: отработали, вечером можно посмотреть друг на друга, в кино сходить. А эти романтические порывы хороши в семнадцать лет, а не в замужестве. Так вот и передай!
Когда Виктор уходил, Василий Иванович поднялся, поцеловал его, уколов седой щетиной в щеку, просил приезжать, не забывать и писать почаще. Он сказал:
— Родителей забывать не положено.— Потом добавил: — А с работой не мудри, стой, где тебя поставили. Ты солдат, вот и помни об этом.
Анна Ивановна поцеловала мягкими, теплыми губами в висок, сказала:
— Ну, Ангара сойдет, свидимся.
На «газике» Виктор добрался до аэродрома, потом летел на маленьком трехместном самолете с какими-то старичками.
Чем ближе подлетал он к Ярску, тем больше волновался.
Вечером Виктор уже был в общежитии. Стукнул в дверь их каморки, подождал, потом открыл своим ключом. Он стоял, оглядываясь и понимая, что Женя тут была совсем недавно. Он чувствовал это по вещам, по примятости одеяла на кровати, по теплому еще чайнику. Виктор все никак не мог раздеться, руки у него дрожали. Он прилег прямо в куртке, глядя в потолок, и слушал, когда прозвучат ее шаги. Он звал их, и они приближались...
Вошла Женя, румяная от мороза, в куртке, в шапке. Закрыла за собой дверь и встала на пороге. И Виктор растерялся — сидел и смотрел на нее, будто его застали за каким-то запретным делом.
Она выронила из рук хлеб и сгущенку, бросилась и прижалась к нему. Так простояли они долго, она вдруг заплакала. Она плакала сильней и сильней, слезы обжигали ему шею. Так же уткнувшись в его плечо, она сказала:
— У нас несчастье: обвалился цех... Верка уехала... Все-все плохо, и тебя нет. Не уезжай больше, не могу, не хочу без тебя.
Весна пришла в котлован. По камням со стометровой высоты падали серебристые струи, обмерзая на лету, казалось издалека, будто сверху протянулись белые канаты. Темнел лед на Ангаре, но незначительно. Все знали, что еще долго, до мая или июня, будет река совсем ледяной между темными берегами, неподвижной, неестественно белой.
Оставшись одна после отъезда Виктора на Соколовку, Женя теперь выходила на работу пораньше, чтобы меньше быть наедине с собой, со своими мыслями. Она могла тихо пройти по улицам, удивляясь первой своей весне здесь.
Ей казалось, что все другие весны не были первыми, а только вот эта, ярская — первая ее весна.
Она проходила по улицам и здоровалась со встречными. Глядела на собак, которые пробегали, совсем не обращая внимания на людей, с очень занятым видом. Она думала, что в Ярске, наверное, существует своя собачья организация и каждая собака имеет свою скрытую жизнь и свой маршрут.
Проехал мимо самосвал, медленно, потому что сзади на веревке брела корова. За рулем сидел шофер с их участка. Женя знала его в лицо, хотя не помнила, как зовут.
Ярск — это большая деревня, где все на виду.
Ее обогнали будки, целых пять будок. Не оглядываясь, она по звуку определила, что это именно будки, а когда они догнали, смогла по номерам определить, куда они направлялись. Будки шли на врезку правого берега и на бетонный завод, на самые дальние объекты, машины выезжали туда на полчаса раньше других.
Она уже знала, что семьдесят третью машину ведет шофер, прозванный за свою осторожность «Сенька-резинщик», а в последнюю, с брезентовым верхом, всегда подбираются зубоскалы. Они специально садятся в эту последнюю машину, в которой ничто не заслоняет задний и боковой обзор, и на медленном ходу хором обсуждают все, что может подлежать обсуждению вслух. Они курят и зубоскалят не от злости, а от избытка хорошего настроения и чувства силы выспавшихся перед второй сменой мужчин.
— Сережа, ты что везешь? — кричат с последней машины человеку с тележкой.
— Доски.
На машине оживляются, сейчас будут комментарии. Вот они: «Комната у него маленькая, жену поставить негде. Теперь он ей гараж пристраивает!»
— Ха-ха-ха! — орут остальные, блестят глаза и зубы.
Замечают Женьку, узнают. Кто-то предлагает:
— Залезай, молодайка!
— Нет, спасибо, — говорит она.
— Это Женька Голубка, — произносит кто-то в глубине.— Недавно замуж вышла.
Все знают. Кто-то к случаю рассказывает: «Едет шофер, говорит: «Садись, бабушка!» А она отвечает: «Спасибо, милый, но я тороплюсь, я лучше пешочком пройду».
— Ха-ха-ха! — кричат в машине.
— О-го-го!
Будка покачивается, потрескивает от тяжести людских тел, она уходит вниз под гору.
Женьку начинает обгонять народ — те, кто не ездит, так как живут по соседству с котлованом.
Слышно, как один рабочий говорит другому:
— Махнем шапку на авторучку?
Другой отвечает:
— Не.
— Ну, махнем... шапку на... бутылку шампанского.
Другой отвечает:
— Не.
— Ну, махнем...
Это «махальщики». В Ярске сейчас мода «махаться не глядя».
Обгоняют другие. Они рассуждают про пусковые объекты: пустим турбины и с женой в компании подадимся на Соколовку (как варианты: Енисей, Нурек, Хантайка, Бодайбо и так далее).
Люди одеты пестро. В Ярске франтоватость возрастает от ног к голове. На ногах что-нибудь случайное. Сапоги, например, валенки, войлочные ботинки «прощай, молодость» или другие — «здравствуй, старость». Выше — штаны любые. Куртка, пальто, полушубок. Но обязательно яркий модный шарф, галстук, иногда бабочкой, и великолепная шляпа.
Женьку догоняют еще будки; она их опять узнает по звуку, в одну подсаживается, ей протягивают несколько рук; сходит она на своем участке.
В управлении ей встретился Саркисов, он сказал:
— Голубева, зайдите ко мне.
Он иногда забывал здороваться, Саркисов, и Женька громко сказала:
— Здравствуйте, Баграт Захарыч.
— Здравствуйте,— ответил он, не замечая ее вызывающего тона.
Он говорит:
— Вы срочно мне нужны. Примите смену и — на рандеву.
Женька торопится в прорабку, чтобы застать Виктора Викторовича: он-то должен знать, зачем ее вызывают. Про участок спрашивать особенно нечего, достаточно одного взгляда, чтобы понять изменения, происшедшие со вчерашнего дня, и то, что должно было бы измениться, но не изменилось.
Женька всегда избирала такой маршрут, идя на работу, чтобы, прежде чем попасть в контору и прорабку, прогуляться мимо своих объектов и иметь хотя бы общее представление о делах, о которых может зайти разговор.
Саркисов никогда не вызывал людей без особой надобности. Он был вообще на стройке личностью заметной, по-своему примечательной. Это признавали все любившие и не любившие его.
После гражданской войны, в которой он принимал участие еще подростком, он работал на Волховской ГЭС. Потом, уже будучи инженером, строил все более или менее известные отечественные станции, такие, как Днепрогэс, Куйбышевская, Камская... Только недавно и, конечно, не от него Женька узнала, что он лауреат Государственной премии, хотя никогда не видела на нем эту круглую медальку.
Саркисов не был, как тут любили выражаться, «человеком Шварца», чувствовалось, что его только терпят, не более.
Об этом говорили в коридорах СУЗП, кто с уважением, кто с неприязнью, некоторые со злостью. К Саркисову никто не относился равнодушно. Рабочие и мастера его побаивались, потому что он ранехонько приезжал на участки и, казалось бы, с одного взгляда все мог понять и узнать, прежде чем разнести того или другого прораба. Придя домой, он звонил на работу в одиннадцать и в половине первого ночи. Женька часто разговаривала с ним. Он требовал, чтобы его немедленно информировали о любом затруднении или неполадке, задерживающих ход дела на объекте. Рабочих, которые не умели или не хотели работать, он не держал. Сперва срезал зарплату (ведь говорили же, что СУЗП расшифровывается: «Саркисов урезает заработную плату!»), потом он находил повод и избавлялся от бездельников под благовидным предлогом реорганизации, и никто не мог к нему придраться. Но уже все знали, что, если в округе появится хороший специалист, он будет у Саркисова: тот словно бы нюхом чувствовал нужных людей и умел их поощрять и выдвигать. Может, по этой причине у Саркисова не бывало крупных провалов или невыполнения плана.
На расширенных совещаниях, случается, люди жалуются: у одних одни неприятности, у других другие, у кого прорыв, у кого недостача материалов. Саркисов же встанет и скажет, что у него все хорошо. Это и поражало Женю, что уличить его во лжи было попросту невозможно. Он всегда потом выполнял то, о чем говорил как об уже сделанном, того же требовал от своих подчиненных. Вообще его работников отличала особая черта профессионализма и делового таланта. Только с такими кадрами можно было преодолеть неразбериху большой стройки. Но наряду с этими деловыми качествами был Саркисов старомоден, а временами сентиментален. Как это все в нем уживалось, одному богу известно.
Он странно баловал своим вниманием Женьку (Евгению Васильевну) и хотя распекал ее так же, как других, но вдруг неожиданно заговаривал с ней о совсем посторонних вещах, и тогда она терялась и робела.
Женя старалась понять Саркисова и немножко боялась его. Уж лучше не было бы такого внимания к ней. Временами она отчаивалась, видела, что никогда не сможет работать так, как требует Саркисов, значит, никогда не сможет оправдать его доверия.
Теперь Саркисов звал ее для разговора, и это не предвещало ничего хорошего. Виктора Викторовича она, как назло, не нашла, сменщики с других участков, даже прохиндей Юрка Половников, всеобщий любимец, ничего не знали.
Она переступила порог кабинета главного инженера управления, готовясь к самому худшему, как ей подсказывали чутье и обостренная интуиция.
Так оно и случилось.
«Витька! Я тебе пишу, и оттого мне кажется, что ты здесь. У меня все-все очень плохо, просто ужасно... Валяюсь в кровати, реву с обеда, опухла вся. Сегодня со мной говорил Саркисов, сказал, что меня переводят на должность инженера по технике безопасности. Это сейчас очень важно, потому что техника безопасности ка стройке ни к черту, только и жди, что-нибудь случится, а у него, Саркисова, нюх на это особо чувствительный.
В общем-то он всего этого не говорил, а только я сама все поняла. Я отказалась. Я заявила, что уйду в управление основными сооружениями, в УОС, на бетон. «Только в том случае, если вместо себя найдете нужного нам человека,— сказал Саркисов,— и чтобы он мне подходил!»
Я вышла от него с покрасневшими глазами, потому что терла их, чтобы не зареветь. Побежала к главному инженеру в котлован. Он даже разговаривать не стал: «Мест нет». И все. Мне говорили, что он женщин у себя терпеть не может, с ними он не разговаривает. За что его только скульптор лепил, приезжал тут один, создавал портрет нашего современника. У него седая голова, крупное лицо, но все равно никакой он не идеал, я ему хотела это сказать.
В котловане встретила Терещенко, моего прораба. По его лицу увидела, как он прямо расцвел от мысли, что я отсюда уйду. Не хотела бы я доставить ему такое удовольствие, хотя рожа его мне противна.
Сидела в столовой, ела рассольник и роняла в тарелку слезы. Дело было перед закрытием, я одна, а рядом сели обедать сами работники столовой, молоденькие все девчата в белых косынках и халатах. Они мне напомнили первое действие «Кармен», там, где работницы табачной фабрики, такие же шумливые и славные. Потом ко мне подсели еще две девушки, наверное, из посудомойки, руки у них были красные, шершавые. Мне даже захотелось поработать вместе с этими девочками, бегать между столиками, собирать посуду, а потом сидеть вот так тесным кружочком...
И совсем не хочу в управление.
Вечером меня вызвал опять Саркисов. «Почему не принимаете дела?»
А я сказала, что не хочу. И тут слезы стали подходить к глазам, и я отвернулась. Он говорил еще что-то, а я думала: лишь бы слезы не покатились. Не думай, я не заплакала. Ведь так мало осталось до пуска! Можно месяцы, недели сосчитать. Как ему объяснить, что мне нет радости без блоков, без машин?
Я даже готова вытерпеть ненавистную рожу Терещенко, лишь бы мне разрешили остаться здесь строить.
Витька, я же сбегу, я ведь на что угодно могу решиться, понимаешь? Когда ехала домой, Саркисов сел рядом и спросил: «Муж еще не вернулся с Соколовки?» (Все знает злодей!)
Я молчала, тогда он сказал!
— Если завтра у вас будет время, приходите к нам после работы. Моя супруга что-то вкусное затевает, приходите, Евгения Васильевна, мы вас будем ждать. Договорились?
Я пойду. Это преступление — так со мной обращаться. Я дома наговорю ему резкостей. Вместо гарнира к тому самому, вкусненькому.
А тебя я жду — какое грубое сочетание жд... Тебя я ЖДу хорошо. Приезжай скорее».
Коттедж, в котором жил Саркисов, находился на так называемой Шварцштрассе, на шестнадцатом участке. Это был аккуратно сбитый щитовой домик с верандочкой, с крыльцом и палисадником; летом здесь росли ноготки и зеленый лук.
Уже входя в переднюю, Женька поняла, что в доме, кроме хозяев, присутствуют еще и гости: были слышны громкие мужские голоса. Но все примолкли, когда она стукнула в дверь. Супруга Саркисова Кармен Борисовна, прозванная за свою статность и позднюю красоту Кармен Кипарисовной, радушно приветствовала ее.
— Евгения Васильевна? Я вас буду звать Женей. Баграт Захарыч ждет вас. Мы уже звонили к вам в общежитие, но там подходила какая-то Матрена, есть у вас такая? Она здорово отчитала Саркисова, он весь пожух... Он даже позавидовал такому профессиональному умению ругаться и теперь собирается отправить своих инженеров к Матрене для стажировки.
— Она ругалась? — спрашивала Женя, снимая куртку, по привычке засовывая шапку в рукав.— Она вам грубила? Да?
Женя поправила волосы, глядя на себя в большое зеркало, потрогала ладонями горящие щеки.
— Нет, совсем нет,— отвечала Кармен Борисовна.— Она просто отчитала Саркисова за то, что он беспокоит молодую замужнюю женщину, а она не позволит разрушать чужую семью. Ну тут она прибавила несколько слов в адрес мужиков, которые только и ждут, чтобы у молодой бабы муж уехал в командировку...
— Простите,— сказала Женя, чувствуя себя ответственной за грубость сварливой, почти страшной для нее Матрены. И в то же время умиляясь этой ее грубости. «Вот ведь человек, а в лицо доброго слова не скажет»,— подумала она, направляясь в столовую.
Саркисов поднялся Женьке навстречу, поцеловал руку. Кроме него, здесь были Усольцев и молодой сотрудник многотиражки Саша.
Усольцев протянул ей руку, с Сашей их познакомили. В настроении мужчин чувствовалась какая-то настороженность, напряжение, и Женя сразу это заметила. Усольцев слишком уж старательно возился с котенком. Саша усердно крутил ручки «Фестиваля».
— Инженер моего управления,— говорил Саркисов, указывая на Женю, одновременно подставляя ей стул.— Она на меня сердита, но все равно я ее люблю. Евгения Васильевна, ведь это же правда?
— Неправда,— ответила Женя сердито и смущенно.
— Неправда ваша, дяденька,— пропел Саша, творя что-то немыслимое со звуками, перерезая их со скрежетом и визгом, будто жилы, одним поворотом ручки.
— Евгения Васильевна, будьте справедливы! — взмолился Саркисов.
— Неправда,— повторила Женя.— Вы любите свое управление, бумажки и еще чернила. И вы хотите, чтобы я тоже это полюбила.
Она говорила спокойно, но глядя в пол.
— Гумажки,— вторил под скрежет приемника Саша.— Так выражается один представитель в дирекции.
— Не тот век, чтобы без бумажек,— проговорил Саркисов, поморщившись, словно у него кольнуло в боку.
— А я тоже не тот век,— отвечала смиренно Женя.
— Бумажная броня в наше время будет покрепче танковой.— Саркисов говорил, будто не слышал ее, а слышал себя или отзвуки недавнего разговора с кем-то. При этом он быстро, вопросительно взглянул на Усольцева, который теребил котенка и так и не поднял головы.
Саркисов спросил Женю:
— Вы сюда ехали или шли? Вы ехали в будке? — Он снова смотрел на Усольцева.— Народу много было? Ни о чем таком не говорили?
— О чем именно? — спросила Женя, понимая, что произошло что-то странное или страшное, чего только она одна не знает. «Только бы не война! Боже, только не война!» — мелькнуло в голове.
Саркисов стоял, напряженно глядя на приемник и засунув руки в карманы. Вдруг совсем сморщившись, так, что лицо его постарело сразу лет на двадцать, он произнес одно только слово:
— Авария.
Все молчали, а Саркисов не мог сдержаться. Он закричал вдруг Саше:
— Не там ищете, на другом диапазоне нужно искать!
Потом он сел, отвернувшись от Жени, спросил, ни к кому не обращаясь, но спрашивал он, наверное, Усольцева:
— Как это случилось? Повтори! Повтори же!
Усольцев брезгливо отбросил котенка на пол и вздохнул.
— Сегодня в обед,— отвечал он,— на промплощадке, механический цех... Работало несколько бригад, но они все ушли обедать, оставалось всего несколько человек — электрики, штукатуры. Кстати, на следующий день к ним должны были добавить еще полсотни.
— Ну? — спросил, так же морщась, Саркисов.
На него становилось жалко смотреть, и Женя перевела взгляд на приемник.
— Рассказывают, что вдруг раздался грохот. Ну, и весь пролет, все сто метров рухнули. О жертвах пока ничего не известно. Кто говорит — двоих, кто — троих...
— Да,— сказал Саркисов, вставая, проходя по комнате.— Конечно. Да. Теперь начнется! — воскликнул он, садясь, вернее, падая в кресло.— Теперь пойдет: комиссии из области, из Москвы, грызня, перекладывание вины друг на друга, а виноватым окажется стрелочник! На каком-нибудь мальчишке или девчонке из проектной группы отыграются. Да!
Он как неожиданно начал, так и оборвал и больше ничего не стал говорить, сидя неподвижно в кресле. Он, наверное, лучше других понимал, чем все это грозит. Недаром он всю жизнь строил, он, может быть, видел и не такое, он точно представлял размер катастрофы и ее последствия.
Женя не все и не сразу поняла, у нее только вдруг заболело сердце. Верка! Это же объект Верки, новый механический цех авторемонтного завода, и она могла в момент аварии быть там.
Женя с усилием поднялась, вышла в прихожую. Выглянувшей из кухни Кармен Борисовне она сказала:
— Простите, я позвоню. Можно?
— Да, конечно,— отвечала та.
Но Женя еще постояла у телефона, собираясь с мыслями, так ничего и не придумала, стала набирать номер общежития. Она глубоко вздыхала, будто таким способом можно было унять непроходящую дрожь в ногах.
— Веру из семнадцатой,— сказала она в ответ на громкое «алло».
— Ее нет,— отвечал женский голос, который она в другом случае сразу же узнала бы. Нинка спросила:
— Женька, это ты? Я тебя тоже не узнала, у тебя голос переменился. А Веры нет, она ушла записываться к зубному врачу. Ты слышала уже про аварию?
Женя положила трубку, потому что не могла больше стоять, а присесть было не на что. Да и главное она узнала. Не осмыслила, не поняла, узнала лишь: Верка жива.
Она вернулась в комнату, молча села.
Саша нашел по радио какую-то странную волну, на которой велись разговоры из Ярска с ближайшими пунктами. Это была телефонная радиосвязь. Сейчас разговаривала по домашнему телефону жена главного диспетчера, все ее сразу узнали: Анна Петровна.
— Нет, я не читала этой книжки, хотя я много читаю.— Не кладя трубки, она просила сына помешать макароны, потом стала рассказывать всякие ярские сплетни.
— Да прикрути ты ее,— раздраженно сказал Саркисов, точно он собирался умирать, а радио ему мешало. Но Анна Петровна вдруг сказала про аварию, и он добавил: — Подожди, не выключай.
— Кого-то чем-то придавило,— говорила Анна Петровна обыденным голосом, так же, как про все другое.— В общем я ничего не знаю, они там сейчас выясняют, и мой там... Миша! Миша! — закричала она сыну.— Макароны горят! Ну, прости, завтра я позвоню еще.
Саша выключил приемник, сказал:
— Глупа, как унтер-офицерская вдова.
— Такая глупая смерть,— повторил за ним Усольцев.
— Смерть — это всегда глупо,— сказал Саркисов.
Кармен Борисовна принесла закуску, поставила графин с водкой, всех пригласила за стол. Теперь Усольцева словно бы прорвало. Он кричал, что знает, как строился этот объект, и он в свое время выступал, предупреждал...
Казалось, ему нужно обязательно выговориться, так же как нужно это всем: уж очень велики были напряжение и внутренняя тяжесть. Но Женя нисколько не сочувствовала Усольцеву, а Саша сказал ровно:
— Критиковали, вот коттеджик-то вам и не дали.
И было это то ли напоминание о его смелости, то ли намек на последовавшее за этим смирение.
— Да! — отвечал громко Усольцев, приняв реплику за упрек.— Я не мог больше: бессмысленно плевать против ветра. Все мы пешки, и ничего конкретно ни от одного из нас не зависит. Как только мы выходим за пределы нам дозволенного, нас щелкают по носу! Да, я выступал, изменило ли это что-нибудь в чьей-нибудь жизни, кроме моей? Ни на гран, и в этом все дело.
Женя держала в руках котенка и вяло слушала Усольцева. И так много было сказано и узнано за сегодняшний день... И еще кричал этот Усольцев. Вообще-то надо было уходить, но она держала на коленях котенка и неожиданно сказала:
— Вот ведь как может выродиться тигр! Прямо до смешного, одни полосы и остались...
Усольцев замолчал, а Саша откровенно расхохотался. Саркисов же молчал, но он думал, и Женька могла понять, о чем его мысли. Он не любил Шварца, и авария на стройке прежде всего била именно по Шварцу, по его авторитету. Но Саркисов не хотел, даже не мог думать так мелко. Стройка была для него важнее всего, важнее, чем отношения со Шварцем, важнее, чем он сам,— она была его жизнью. Он столько видел строек, сколько Женьке и не снилось. Он мог сравнивать, анализировать, сравнение не шло в пользу Ярска. Еще Женька понимала, что по своему опыту Саркисов мог бы занимать место гораздо выше теперешнего. Но он и это не ставил на первый план. По его возрасту выходило, что Ярск — последняя его крупная стройка, на другие уже жизни не оставалось. Ярск был итогом, завершением, венцом всей жизни. Все в Ярске оказывалось для него мучительней, больней, чем прежде, это поняла Женька. Она прямо-таки чувствовала сейчас Саркисова, и сердце ее заныло еще сильнее. Она стала прощаться, увидела пустой взгляд крабьих глаз Усольцева, который быстро опьянел, но между тем пил и пил. Саша пошел провожать ее, им было в одну сторону.
Саркисов вышел без пальто на улицу, сказал:
— Приходите, молодые люди! Прошу вас!
Женя оглянулась, увидела его уходящего в дом. Подтяжки на белой сорочке, седой затылок, узкое, сейчас будто бы немощное тело. Ей было жалко его.
«Витька, как мне не хватает тебя, мне нечем дышать. Я повесила в комнате две твои фотографии. Одну, где ты в комбинезоне на работе и улыбаешься, будто вправду всем доволен. На второй ты при галстуке, но с закрытыми глазами. Того тебя, где грязный, на постель не пущу, виси над столом. А который спит — здесь, около подушки. Обидно только, что, когда целуешь, не просыпается.
Сегодня шла от Саркисова с одним человеком; молодой парень, Саша, работает в редакции. Он спросил:
— Скучаете по мужу?
— Да.
— Зачем же разрешаете уезжать?
— Я ему все разрешаю.
— Ну уж и все!
Я сказала: «Все».
— А если он воспользуется таким разрешением?..— И добавил: — Вот мне бы такую жену!
— Мне ее заранее жалко,— ответила я.
Я так разозлилась, что пропали все слова, которые я умею говорить. Боже, как вот такие живут? Жратва и бабы! Хотя за окном Ярская ГЭС и на столе, наверное, книга «Кибернетика и общество». Еще он поэзией увлекается. Пригласил домой, чтобы показать новую книгу Евтушенко...
Я ему сказала:
— Мы с вами, по-видимому, очень разные люди. Для меня существуют святые вещи, без которых невозможно жить. Впрочем... вот вы живете.
Уйти от него было нельзя: дорога-то одна, улица Гидростроителей, и этот час показался мне пыткой.
Он говорил:
— Вы серьезно в это верите? Вас странно слушать. Какая-то смесь наивности и деревенской простоты!
— Во что же вы-то верите? — спросила я.
— В разум. В мировой разум! — ответил он.
— А для чего живете?
— Для того, чтобы думать. Для себя, для собственного совершенствования.
Меня охватило такое отчаяние, что я ему вдруг сказала:
— А там люди погибли, пока вы тут для своего мозга живете.
Все во мне возмущалось, но он был совсем непрошибаемый, у него был какой-то щит из слов, а дома я стала плакать.
Оттого, что надо идти в техотдел, оттого, что авария, что люди могут такое говорить...
Сейчас побегу к Верке, надо побыть с ней, а может, помочь».
Авария произошла в обед в строящемся механическом цехе авторемонтного завода. Рабочие ушли на перерыв, оставались опоздавшие да несколько человек, не желавших идти обедать. Здесь было относительно тепло, стены, перекрытия — все было готово, шли последние отделочные работы. И вдруг это...
Не грохот, а замораживающий кровь шорох прозвучал в стометровом перекрытии над головой. Как в карточном домике, все стало распадаться и исчезать, металл вдруг начал гнуться и ломаться, будто спички. Все пришло в бесшумное, как могло показаться, движение, настолько незначителен был звук в сравнении с тем, что происходило. Это было так фантастично, нереально, что почти не казалось опасным.
Люди, находившиеся в цехе, не успели ничего подумать, не шевелясь, почти зачарованно смотрели, как играл сам с собой металл, скручиваясь и стеная. Наверное, это были даже не секунды, ибо не хватило времени даже на то, чтобы крикнуть. Крик раздался гораздо позже, и был он судорожен, почти безумен.
Рассказывали, что рабочий вывозил на телеге мусор, когда произошла катастрофа. Волной от падающей крыши его бросило через лошадь, и так он спасся. Лошадь же с телегой были раздавлены. Были и раненые, их срочным порядком развезли на правый и на левый берег по разным больницам.
Вера в момент катастрофы была неподалеку, но не в цехе, где она также могла находиться.
Люди ушли в столовую, бросив сварочные аппараты, мотки провода, тряпье и краску, за всем этим нужно было присмотреть. Как раз в час перерыва у нее однажды произошел пожар: загорелись тряпки от случайной искры. Сегодня в этот час перерыва большеротый, в веснушках парень грузил на телегу остатки шлака и толя и крикнул ей: «Я за перерыв кончу, зато раньше уйду, ладно? Ко мне мать приезжает...»
Она сказала: «Ладно». Кому-то пожелала хорошего аппетита и вспомнила про бутерброд в кармане меховушки. Развернула, откусила и уткнулась в обрывок газеты. В какой-то заметке без начала и без конца писалось об одном юноше, что он всю войну искал родителей и написал сотню писем в разные организации. На этом история обрывалась, и она сказала себе, что нужно дома найти обрывок газеты и все это дочитать. Она стала думать о письмах, дожевывая свой бутерброд, впрочем, без особого желания. Не сотню писем, а только одно, домой, ей некогда написать, и все это от собственной инертности, от плохого настроения. Она будто все ждала чуда. Ей казалось, что наступит время, и жизнь ее изменится, и тогда она напишет много писем... Всем, кому должна.
Так, раздумывая, Вера накинула полушубок, платок и пошла из цеха наружу. Световой день шел к концу, по снегу тянулись длинные розовые тени, подмороженный воздух был недвижим.
Заскрипели железные, не разработанные в петлях двери, выпуская из цеха телегу и лошадь. На пороге лошадь стала, недовольно поворачивая голову и не желая уходить из теплого помещения. В то время как зад и бока ее были в тепле, морда окунулась в мороз, и она стала крутить ею, прясть ушами, не хотела двигаться дальше. Парень привстал на телеге, размахнувшись вожжами... Тут это все и произошло. Вера смотрела на парня с его лошадью и не поняла сразу, не увидела самого начала. Вроде бы раздался шорох, как вздох железа, и цех стал плющиться к земле. Ей показалось, что был крик, а потом все скрылось в белом снеговом дыму, за которым почему-то была пустота. Вера не в силах была сдвинуться с места, верить своим глазам, она не спала, но ей необходимо было проснуться. Сознание не-приходило, а, наоборот, рисовало одну и ту же картину исчезающего, как надувная игрушка, цеха. Ее опрокинуло на спину странной силой, исходящей оттуда, и на нее сыпался снег.
Потом кто-то помогал ей отряхнуться и сесть в машину, в приемной больницы она была неподвижна, ею еще владел шок. Напротив сидел большеротый, веснушчатый парень, который всем рассказывал, как его подняло, перебросило через лошадь и швырнуло за пятнадцать метров в сугроб. «Я сперва не понял, лежу в снегу и думаю, шутка, что ли...» Вера смотрела на парня и спокойно совсем — бывает же такое — думала теперь о случившемся. Оно воспринималось будто со стороны. Где-то обвалился цех, где-то парень и больница, а где-то она, и ей нет до всего этого дела.
Она пришла в общежитие совершенно сонная, положила на батарею варежки и села пить чай. Появилась Нинка, любопытная к чужой беде. Ей все хотелось знать, она была назойлива. А Вера только морщилась и пила чай; по радио передавали песню «Я люблю тебя, жизнь».
Не обращая на Нинку внимания, ко всему безразличная, она легла на койку и стала смотреть вверх. Вдруг ей захотелось плакать, и она заплакала, не замечая, что около нее стоят девушки, техничка и молча смотрят на нее.
Кто-то спросил, наклоняясь: «Больно?» Она стала думать, больно ли ей, и почувствовала, что сильно болят зубы. Ей помогли одеться и проводили в поликлинику.
Там, сидя и дожидаясь приема, она впервые подумала: «Нужно уезжать отсюда, здесь все против меня. И скорее, как можно скорее. Чем скорее, тем лучше».
Дня за три до аварии Женька встретилась с Верой в бане. Случайно встретились в очереди, постояли, поговорили. Мылись тоже рядом, и Женька вдруг заметила, что Вера с любопытством, исподтишка рассматривает ее. Она быстро ополоснулась и ушла, чувствуя еще и дорогой тот странный, изучающий Веркин взгляд. Недоумение сменилось замешательством, она повторяла: «Зачем нужно было так на меня смотреть? Что Верка искала во мне нового? Это стыдно так смотреть». Но, придя домой, она перед сном поставила на пол зеркало и уже сама взглянула на себя со стороны, пытаясь понять, что могла видеть подруга. Ей было странно смотреть на свое очень белое тело, на грудь, где один сосок был упрятан внутрь — след жестоких драк в школе с ребятами. Живот был маленький, крепкий, на левой ноге два больших синих пятна: недавно шлепнулась в котловане о камни.
Она потрогала руками шею, вспомнила, как одна мамина подруга говорила, когда Женька была еще студенткой: «У тебя красивая шея, девочка, да-да, ты еще не знаешь, что это значит! Мне тоже говорили в юности: «Маша, у тебя удивительные руки»,— а я сердилась, вот как ты сейчас. Ну что особенного? Руки как руки. А потом поняла: ведь руки-то были и впрямь красивые, мужчины любили их...»
Женьке этот разговор был неприятен. Будто человека можно разделить «по-мясниковски» и оценивать отдельно: руки, ноги, шею...
Теперь это не вызывало в ней отвращения, ей вдруг понравилось смотреть на себя, она радовалась, что может быть еще и такой.
Она стала на колени и оглядела свое лицо, скуластенькое, с ямочками около губ, когда она улыбалась, с чистой кожей у лба, с гладкими, будто ручной работы, волосами до плеч, тепло-золотыми. Встретив свой любопытствующий взгляд в зеркале, она пожала плечами, будто бы извиняясь и отвечая самой себе. Кто-то говорил ей, что настоящий цвет глаз можно узнать на фоне совершенно чистого белого снега. У нее были черные глаза, чуть раскосые, когда она была серьезной, и совсем смешные, круглые, когда она сильно удивлялась.
Вспомнила, как ходила смотреть дочку Генки Мухина, а жена Маша вдруг неожиданно загородила кроватку, испугавшись чего-то. Женя поняла, что это из-за ее черных глаз, и сказала: «Не беспокойтесь, не сглажу, честное слово».
Рассматривая себя в зеркало, она подумала вслух: «А у Женьки фигурка ничего, правда? С такой фигуркой можно было бы с самим Штраусом потанцевать». А если бы она, как Элен Безухова, обнажила бы плечи на вечере актива молодых работников СУЗП и УОС, был бы скандал, до Иркутска или даже до Москвы дошло бы. «Обнаженная с бульдозером» — это ведь как звучит! А ведь никто еще не видел ее на улице даже в обыкновенном платье.
Она рассмеялась своим запретным мыслям и посмотрела на себя со спины, откинув волосы, мешавшие ей. Ей стало смешно. Завтра она влезет в задубевшие от частой носки штаны, в куртку и станет вновь стандартным человеком без признаков пола, усеченной такой формой.
«Ну и пусть. Я знаю, какая я, и с меня довольно»,— так подумала она и легла спать.
Женя заглянула к Вере в конце дня, когда произошла авария. У Веры сидела Нинка и пила чай. Нинку ей видеть не хотелось, не по какой-нибудь особой причине, а именно в эту минуту, и разговаривать при ней не хотелось.
Женя сказала:
— Ну, жива-здорова? А я переволновалась, честное слово. И пока тебя дома не было, я дважды приходила к тебе... Как твои зубы?
Она говорила и снимала куртку, потом присела к столу. Давно она так не говорила с Веркой да и сегодня не стала бы так говорить, особенно при Нинке, никогда бы не стала с ходу выворачивать свои чувства наизнанку. Авария меняла все, и она думала, что сейчас давние чувства близости и дружбы вернутся к ним.
Но Вера как будто не хотела понимать этого. Она произнесла глухо:
— Уже слышала? У меня все зубы одновременно заболели, и еще ячмень вскочил. Наливай себе чаю, если хочешь.
Женя подумала: напрасно она рассчитывала, что ей удастся положить конец молчаливой отчужденности, так дорого стоившей им обеим.
Ей захотелось уйти, и она бы ушла, если бы не помнила, что важнее ее обиды сейчас горе Верки.
Напротив нее сидела Нинка, как всегда с сильно подведенными глазами, любопытная и болтливая.
— В Ярске,— говорила Нинка,— сейчас паника, скандала замять не удалось, говорят, ждут комиссию из Москвы...
Все молчали, и Нинка еще спросила:
— Витька на Соколовке? Он ничего не знает?
Женя не отвечала, вдруг начиная нервничать и раздражаться против нечуткой, вечно куда не надо встревающей Нинки.
— Витьки нет, а я как кукушка в забытом гнезде,— сказала Женя, обращаясь только к Верке.— Все время я одна, давно хотела к тебе зайти.
Она как бы говорила: ну ладно, если не хочешь понимать, что я пришла сейчас потому, что тебе плохо, считай, что это нужно для меня одной. Как угодно считай, но будь мягче, иначе нам невозможно разговаривать. Потом я уйду, и нам обеим будет плохо, но особенно плохо будет тебе.
Нинка допила чай и сказала:
— Ну, я пойду. Меня Рахмаша ждет. Он терпелив, но не стоит его слишком испытывать.
Она надела свою легкую, короткую дошку и сказала, что завтра забежит. Она все не уходила и болтала о том, что у Кирюхи сегодня собрание, у нее всегда какое-нибудь собрание, и вообще она хочет вступить в партию. А она бы, Нинка, ни в жизнь не давала бы таким рекомендации, потому что это карьеризм. «Ну, до свидания»,— сказала Нинка и ушла.
Женя вздохнула, посмотрела на Веру и увидела, что Вера тоже рада уходу Нинки.
— Покажи-ка твой ячмень,— спросила Женька, подходя и приговаривая шуточные стишки, которые они обе с детства знали: — «Ячмень, ячмень, вот тебе кукиш, пойдешь на базар, что-нибудь купишь, купи себе топорок, руби себя поперек...»
Вера рассмеялась, и Женьке стало легче. Глядя в Веркино лицо, она вспомнила, как они сочиняли, будто бог сперва мазал брови Верке и, работая, увлекся и извел всю краску. А Женька будто стояла рядом и ждала своей очереди. Бог, обратив на нее внимание, ахнул, потом послюнявил кисточку, убедившись, что на ней еще есть немножко краски, помазал Женькины брови тем, что осталось. Оттого брови вышли совсем светлыми, и Женька говорила часто Виктору: «Давай я потрусь о твои брови, чтобы у меня тоже стали темней».
— Витьки нет, и мне плохо,— говорила Женька.
— У меня давно никого нет,— отвечала Вера, и, сказав так, она стала беззащитнее самой Женьки.— Меня здесь ничего не держит, я скоро уеду.
Это было сказано уверенно. Женька подумала, что она «такая», может действительно уехать.
— Не уезжай,— сказала Женя.— Я все понимаю про тебя, про нас... Но у тебя есть я. Ты ведь знаешь, я никогда тебя не брошу.
— Не брошу,— отвечала Вера и повторила: — Не брошу... Зачем себе лгать? У тебя же свое, свое есть!
— А Юрочка Николаевич, а Кира Львовна, а Нинка...
Вера все качала головой.
— Генка уехал в Индию, знаешь? — спросила она.
— Нет. Мы давно почему-то не встречались.
— Вот именно. Все потому же. И у них свое, у всех, у всех! Я вдруг испугалась, что вокруг меня пустота. Нет, не так. Это я стала такой, что у меня порвались все связи. Была работа только... Знаешь,— сказала Вера,— меня могут отдать под суд.
— Тебя не за что судить! — воскликнула Женя. Она верила в то, что говорила.— Тебя не будут судить, ты не виновата.
— Ну разве дело в том, что кто-то должен определить степень моей вины? — отвечала Вера, морщась и снимая свои круглые старушечьи очки.— Меня гнетет то, что мы сами знаем, насколько мы кругом виноваты. Вот я иногда ловлю себя на мысли: «Как хорошо, что я осталась жива!» Мне стыдно, но я могу радоваться, что мне повезло больше, чем им. И в этом моя вина.
— Разве можно истязать себя за то, что ты живая? — быстро спросила Женя.
— Я не перестаю об этом думать,— говорила Вера.— Когда я слышала, что где-то приключилась беда, я не особенно это переживала. Беда, которая нам знакома лишь понаслышке,— это почти не беда. Вот, говорят, после Отечественной войны к нам из Америки приезжали русские эмигранты спасенную землю родины целовать. Как они сами выражались. А какая она им родина, если они и в беде ее только через океан видели, сопереживали, как говорится. Такой была и для меня чужая беда... А тут все мое: мой цех, моя авария, мои погибшие рабочие. Я им инструмент давала, робу, они еще и в списках моих числятся. Разве я от этого куда-нибудь уйду?
Женя спросила:
— Говорят, назначили комиссию?
Она вдруг поняла, что не в силах произносить утешительные слова, потому что сама бы чувствовала и говорила все так же, как Вера.
— Комиссия будет,— сказала Вера.— Конечно, все выяснят, вынесут решение, может быть, кого-нибудь судить будут. Но ведь этих людей-то нет. Их документом не подымешь, им плевать, что мы потом решили, когда их уже нет. Наверное, я что-то не так говорю. Как я смогу после всего здесь жить?!
— Не уезжай,— сказала Женя, прижимаясь глазами к плечу подруги.— Мне тоже будет плохо. Вера, не уезжай!
— Ты ночевать у меня останешься? — спросила Вера.
— Да,— сказала Женя.— Как раньше, ладно? Как в институте. Только ты не уезжай.
— Тогда раздевайся и гаси свет. Я очень устала.
Они легли спать.
Эхо обвала в механическом цехе прокатилось по стройке и за ее пределы, заграничное радио передало подробности на русском языке, преувеличивая масштаб случившегося и количество жертв.
Ждали комиссию из Москвы.
В проектном бюро и в техотделе была паника. Рассказывали, что начальник отдела еще за неделю до случившегося ходил мрачный и говорил, что каждую ночь ему снится, будто повсюду вокруг фермы валятся, не к добру это. Будто он добавлял: «Ну, девочки, не перерассчитать ли нам кое-что, беспокоюсь я за механический».
Говорили, что виноваты геологи из Ярской экспедиции, те, что выбирали основание. Мол, была глина, она-то и поползла. Говорили, что виноваты и проектировщики. Проект, мол, был типовой, но не поставили какие-то шпренгеля, а из-за их отсутствия и произошел обвал. Вроде бы начальник отдела сказал «Не надо», но произнес ли он эти слова в действительности — неизвестно, никаких доказательств нет. Говорили, что виноваты мастер и прораб, которые не выдержали при постройке указанных в чертежах стандартов. Стропила вместо восьми сантиметров брались будто бы шести сантиметров.
Все оказывались виноватыми, в зависимости от того, кто говорил: строители валили на проектировщиков, проектировщики — на строителей, те и другие вместе — на геологов и на типовой проект. Но все знали, что под суд пойдет тот, кто не сможет доказать, что он не виноват, тот, кто послабее и помельче. Так считали все.
В будке по дороге на работу Женя слышала разговор: «Какая-то сопливая девчонка, без году неделя в строителях, вот и напортачила, естественно... Ну, посадят ее, если, посадят, а что толку, что было — ведь того не вернешь?»
Женя понимала, о ком идет разговор, больно переживала за Верку. Оснований взваливать на нее вину за обвал пока не было, но вот такие разговоры... И потом она понимала, что предстояло расследование, экспертиза, допросы, кто-то сумеет отвертеться, а Верка дурная, она еще возьмет на себя и чужую вину. Попробуй, докажи, что она невиновна, если она сама считает себя виноватой.
Нужно бы сейчас Генку, он бы что-нибудь придумал, а вот она... Она всю ночь не спала и ничего не могла придумать. Она понимала, что теряет Верку, ведь та окончательно решила уехать и положить тем самым конец своему невезению. Куда? Вера сказала, что после расследования, если оно окончится для нее благополучно, она поедет, наверное, в Красноярск. Там такая же стройка, все такое же, и ничем не хуже. Пишут, что есть общежитие, красивая природа. Вера говорила и сама-то не очень верила, что там хорошо, она знала одно: здесь ей плохо.
Уговаривать ее стало делом бессмысленным, и Женька вдруг почувствовала, насколько ей, Женьке, будет теперь хуже в Ярске. Можно не встречаться с Верой, но знать, что она поблизости, другое дело — остаться совсем без нее.
Прежде Женька сказала бы, что так не может быть, не они ли сами хозяева своей судьбы, не от них ли зависит, как должно быть, им непременно надо встречаться, быть вместе. А Верка-то была рядом, и ничьими руками нельзя было ее удержать.
На новой работе Жене передали бумаги, ключи от стола и прочее, что осталось от ее предшественника Епифанцева. Формально Епифанцев уехал сдавать экзамены в заочный институт, но только теперь она поняла, какую свинью он ей подсунул. После обвала на промплощадке начальство обратилось, наконец, к технике безопасности, а, как известно, ничего нет хуже и вреднее очередной кампании, которая создает видимость энергичной работы, а на самом деле только нервирует людей и мешает делу.
Посыпались всякие приказы, инструкции, участились комиссии, решено было провести на стройке месячник по технике безопасности.
Она написала первый в своей жизни приказ о нарушении техники безопасности в управлении береговых плотин.
Отпечатав текст красиво на машинке, она понесла приказ к Саркисову. Тот взглянул, сразу сказал:
— Такой приказ не пойдет.
— Почему?
— Нельзя же писать так категорично! Милая Евгения Васильевна, мы что, милиция?
Глядя на нее будто бы с уважительным любопытством, но насмешливо, он отправил ее переписывать, повторив: «Мы с людьми работаем, нужно им объяснить, привести примеры и так далее».
Женя ушла, но свое зло она излила на Терещенко, бывшего начальника. Уж она-то знала, какие безобразия у него творились.
Женя нашла Терещенко в прорабке и предложила подписать предписание — список всех неполадок по технике безопасности, замеченных на его участке. Подписать такой список — все равно что высечь самого себя. Женя это понимала, она бросила листок ему на стол, сказала: «Подписывайте да поскорее».
Про себя же добавила: «Полицай проклятый... Я тебе дам жизни, на тебя еще никто не кричал, так я возмещу этот пробел! Может, через месяц, когда я сдам дела и снова перейду на участок, ты на мне отыграешься, пусть».
— Это не я должен подписывать,— сказал Терещенко и отбросил бумагу. Будто бы небрежно. Он ненавидел Голубеву до того, что не мог глядеть ей в глаза.
Юрка Половников, известный балагур, присутствующий при этой сцене, сказал:
— Евгения Васильевна, смотри, таким бюрократом станешь, что от мужа будешь требовать разрешения за подписью начальника, когда захочет обнять. А если опоздал муж на час — пиши объяснительную, еще опоздал — выговор с корректировкой расчета.
Все засмеялись, и Женьке было бы смешно. Юрка ее всегда смешил. Но сейчас все было по-другому. Может, Юрка и рассказал это для того, чтобы чуть ослабить конфликт: Терещенко он не любил, как и все на участке.
— Вы должны подписать и подпишете,— сказала Женька, стараясь говорить как можно спокойнее.— Техника безопасности у вас всегда была не на высоте. Хватит отыгрываться на рабочих. Если вы меня не слушали как мастера, то будете слушать как инженера. Я получила полномочия, и я использую их! Не хотите подписывать — примем другие меры. До свидания.
По совести говоря, Женя и сама не знала, какие еще другие меры можно было принять. Она была уверена, что таких, как Терещенко, надо расстреливать.
Юрка крикнул с восхищением:
— Ну, теперь техника в опасности!
И Терещенко вдруг сразу испугался, в нем сработал механизм, который не разрешал спорить с начальством, кем бы оно ни было представлено. Женя была для него начальником. Он ничего не понимал и никогда не сможет понять тех принципов, которыми руководствовалась Женька. Он лишь понял, что она может стать опасной для него. И хрипло сказал: «Я сейчас... подпишу». И за это она также презирала его.
— До свидания, нам еще придется встречаться,— сказала она, уходя.
Он понял, она обещала ему нелегкую жизнь.
— Да, да, еще бы! — крикнул Терещенко. В голосе его звучала угроза.
Женя шла от него, поражаясь тому, на что она решилась: где-то в душе ее постоянно жил страх перед Терещенко.
— Он теперь меня со свету сживет, попадись я ему в руки,— сказала она вслух, весело холодея от такой мысли.
Такой же эффект произвело ее появление в бюро по технике безопасности в центральном управлении, которому она теперь подчинялась. Она с ходу наговорила своим начальникам всякого о недостатках в их работе, перечислила нехватку литературы, плакатов, рукавиц...
Они, проглотив обиды, соглашались, не могли не соглашаться, потому что шла та самая кампания, которую они же и затеяли. Когда Женя уходила, слышала, как про нее сказали: «Оголтелая какая-то, сразу видать, новая».
В записной книжке у нее появились записи: «Дать Виктору Викторовичу книжки по технике безопасности. В отделе снабжения: защитные очки, спецодежда для Ю. Половникова. Позвонить механику Соколову: не работает сигнал на кране. Герасимову напомнить об экзаменах, а Виноградскому — почему не включен вентилятор. Перила и переходы!!!»
Сигнал не работал на кране давно, вместо него крановщик высвистывал на губах такие мелодии, что его стали звать музыкантом.
— Не хватало только симфонического оркестра,— сказала Женя механику.
Половников же Юрка был мастером с третьего участка, любимцем Саркисова. У Половникова вид разбойничий: черноволосый, с большими, очень наглыми глазами, которые могли становиться бархатными и даже нежными, если в этом появлялась необходимость. Он будто бы был из цыган или же врал про себя, он смешно умел врать.
Саркисов специально оставлял его в ночную смену, когда было труднее всего доставать машины. Половников извелся на этих дежурствах. Как-то он решился позвонить Шварцу в три часа ночи. Тот подошел сразу, наверное, не спал. Юрка тут же загнул ему целую речь: «...Мы, комсомольско-молодежный участок, обязавшийся... к пуску... Простои, кубометр бетона стоит 36 рублей...»
Через четверть часа пришли машины и ходили как миленькие всю ночь.
Половников не просто изобретателен, он талантлив, подражает любым голосам, его талант идет на пользу третьему участку. Он умеет говорить голосом Шварца, Лялина, Чуркина, Саркисова и многих других. Однажды он до ночи проторчал на бетонном заводе и никак не мог попасть домой. Использовав все возможности, он голосом Шварца вызвал его личную машину и поехал на ней как ни в чем не бывало.
Все номера телефонов он также знает на память.
Самый большой дефицит на стройке — телефонный аппарат. Самый большой специалист по их доставанию — Половников.
Юрку вызовут, скажут: вот-де нужен аппаратик. Он только спросит: «С кругом или без круга?»
Не так давно третьему участку потребовался тепляк для геологов. Но сколотить его заново — нудное дело. Лишние рабочие нужны, время. Половников решает иначе. Берется тягач, и на глазах всего честного народа зацепляется тепляк Терещенко и волочится на третий участок. Сам Терещенко заметил пропажу поздно, когда, вернувшись, обнаружил лишь черный квадратный отпечаток на снегу да недвусмысленные следы, ведущие к Половникову. Он нагнал будку пешком, когда она пересекла границу котлована и была на середине пути в гору.
До черта злой, запыхавшийся Терещенко тут же всыпал трактористу. А тракторист был человек пожилой и положительный, во всей этой махинации с тепляком он ничего не понимал. Он подал заявление Саркисову, Евгении Васильевне (то есть технике безопасности!) и в товарищеский суд.
Терещенко еще оказался и виноват. А между тем, пока шел суд да разбирались в обидах, тепляк оставался стоять на середине горы, меж двух участков. Половников выждал время, а потом подтащил его к себе.
В кабинете Саркисова, при Жене, Терещенко кричал, жалуясь на разбойничьи выпады Половникова, называл его то скифом, то варягом, то ханом Батыем. Но в конце он сказал, смягчившись:
— Если тебе что-то нужно, приди скажи. Может, я и так дам.
Половников запомнил эти последние сказанные впопыхах слова и вечером пришел к Терещенко. В лице его были покорность, раскаяние, почти самоунижение. Он попросил тягачок кран передвинуть. Терещенко покорил скромный вид Половникова, униженные нотки в его голосе. Он разрешил взять тягачок и добавил:
— Вот так всегда проси, будет лучше, понял?
— Да, конечно,— согласно кивнул Половников и увез тягач. Кран же нужно было тащить в гору, работы минимум часов на восемь. Терещенко хватился не скоро, ахнул, когда увидел свою промашку, но изменить ничего не мог. Сам разрешил.
Саркисов умирал от смеха, когда ему рассказали этот эпизод, а Терещенко со слезами на глазах кричал, что Юрка сорванец и бесштанник, он бы с ним не так поговорил, была бы на то его власть!
Женя слушала, думала, что он со многими бы свел счеты, дай ему эту власть. Половников же умел работать, в условиях Ярска нужны были Половниковы; Саркисов и другие понимали это.
В конце марта Верка уехала из Ярска. С ней уезжал Юрочка Николаевич. Он никак не объяснял свой отъезд, решил поехать, и точка. Но все понимали, что едет он из-за Верки.
Накануне собрались их проводить, пели песни, желали Верке удачи. Она была спокойна, улыбалась, а с Женькой выпила за встречу:
— Напишешь? — спросила Женя.
— Да, конечно,— отвечала Вера и предложила выпить за то, что она, Женя, тоже приедет в Красноярск.
— Через год,— говорит Вера,— здесь будет уже неинтересно, приезжай, я все устрою.
— Мы с Виктором приедем,— отвечала Женя.
Конечно, надо было быть слепым, чтобы не заметить, что Вера в разговоре совершенно игнорировала Виктора и даже приглашала будто одну Женю. Словно она не знала, что Женя не станет одна выбирать место будущей работы, а все решат они вместе с мужем. Если бы то не был последний их разговор, Женя не преминула бы прямо сказать об этом. Сейчас же она только упомянула имя Виктора: ведь Верка уезжала. От такого спокойствия подруги, от ее улыбки и от веселых песен Жене стало совсем грустно. Юрочка Николаевич был, как всегда, молчалив, много ел и пил. Женя подумала, что Верка за ним не пропадет.
В середине вечера Женя извинилась и ушла. Лежа дома на койке, она заплакала, теперь даже не из-за Верки, которую в общем-то оправдали при расследовании аварии. Она плакала от жалости к себе самой.
...Вдруг ей понадобилось выметать из комнаты сор. Она веником выбросила его в коридор и подогнала к соседской двери. И обомлела. Прямо перед ней стояла Матрена, глядя в упор. Сердце упало глубоко, она проснулась и решила тут же техничку из сна убрать.
Она прикрыла дверь в комнату, махнула веником по полу, расшвыривая мусор и решая для себя, что никого вокруг нет. И снова испугалась, из-за угла через открытую щелку двери на нее угрюмо смотрела Матрена. Женя испугалась, что никто ее не защитит и Матрена хочет ее убить. Это видно по глазам, и она, Женя, обречена. Проснулась, вздохнула, влезая в куртку, в шапку, пошла в магазин купить хлеба и сгущенку.
Через несколько дней состоялось совещание на высшем, как говорится, уровне. Женю послало туда управление береговых плотин как инженера по технике безопасности. Она пришла пораньше и села в самом углу. Саркисов кивнул ей издалека.
Увидев ее, подошел Усольцев, без улыбки поздоровался, сказал, что звонили из областной иркутской газеты, там на неделе пойдет какая-то заметка Виктора. «Какая?» — спросил Усольцев.
Женя кивнула, ничего не отвечая: ей не хотелось говорить с Усольцевым. Она думала: «Он все понимает об аварии, но кому от этого польза? Непонимание вызывает раздражение, жалость, а когда вот так, понимая, молчат, мерзко».
Усольцев сел рядом, был он в темно-синем, хорошо отутюженном костюме, при галстуке, мрачновато глядел в зал. Там вставали разные люди, говорили о недавнем случае аварии, о технике безопасности, называли цифры травматизма за первый квартал — они были большие.
Выступал и Шварц, заметно усталый, беспокойный — такой он был всегда. Шварц также говорил о технике безопасности, о необходимости навести порядок в этом деле.
В конце зачитали постановление объединенного постройкома о групповом несчастном случае, происшедшем 18 марта при обвале перекрытий механического цеха.
«18 марта в 15 час. 30 мин. на строительной площадке промбазы левого берега произошла авария — обрушилось перекрытие механического цеха пролетом в 24 м и длиною 72 м, в стадии подготовки его к вводу в эксплуатацию. Обрушились все 13 ферм перекрытия с уложенными на них плитами покрытия с засыпкой и стяжкой.
Специальной комиссией, назначенной Министерством строительства электростанций для расследования причин аварии, было установлено следующее...»
Это был результат работы комиссии. Читал Лялин, молодой, говорили, умный человек. Женя слышала, что его очень ценит Шварц. Она думала обо всем сразу: о Верке, об Усольцеве, о себе, вдруг почувствовала, что к горлу подступают слезы, будто без всякой причины, сами по себе. И хотя ей хотелось все услышать, даже увидеть, как прочтет Лялин то или иное место, она ничего не могла с собой поделать: сдали нервы. До ее слуха долетали слова: «При составлении рабочих чертежей фермы проектная контора исключила шпренгельные раскосы... Проверочный расчет фермы не производился. Управление промстроя произвело замену пенобетона на шлак в перекрытии цеха, что повлекло за собой увеличение нагрузки до 85 кг на квадратный метр против расчетной... Согласование с конторой не было сделано... Гипроавтотранс отступил от норм, не поставил по торцам фермы вертикальных связей...»
Женя слушала и думала о том, что, наверное, все правильно в таком выводе комиссии. А людей-то нет, и Верка уехала, и многое другое случилось, такое, что имело прямое отношение к аварии, но никогда и нигде не будет записано. Вообще если судить по бумажкам, большим и малым, о жизни на стройке, как мы часто и судим, думала она, то все выглядит совсем обыденно. Может, только в войну документы обладали реальной драматической силой. Мы не умеем писать эти документы времени, опускаем все творческое, все человеческое, что сопутствует стройке. А потом, оглядываясь, мы поражаемся, как же мы такое сделали, если кругом только и написано, что это нам досталось легко и просто.
...Лялин между тем зачитал решение объединенного постройкома о проверке всех иных действующих перекрытий и тех, что строились и проектировались с «целью гарантий против обрушений и разрушений», как говорилось в тексте. Рекомендовалось пересмотреть штаты проектной конторы, техинспекции и техотдела, а материалы о расследовании аварии передавались в прокуратуру для привлечения виновных к судебной ответственности.
На этом заседание окончилось, и люди разошлись.
С приездом Виктора все в ее жизни стало на свое место. Жене теперь казалось, что и временный переход на другую работу также пошел ей на пользу. Саркисов к ней благоволил, она научилась понимать и видеть то, что прежде не видела. Даже проклятый Терещенко смирился под ее напором, не мстил, а однажды высказался в том духе, что у него не может теперь быть нарушений, потому что в главном управлении сидит его собственный, как он выразился про Женю, постоянный представитель.
Терещенко, когда требовалось, умел и пошутить, а она вдруг поняла, что для таких, как он, единственно важно положение, занимаемое человеком, и только. Они готовы горячо полюбить терзающего их тигра, если тигр по должности и по чину имеет право на такую любовь.
Даже авария на промплощадке как-то начала забываться, и отъезд Веры на другую стройку не казался теперь непоправимой бедой. Там такая же стройка, те же заботы, объемы... При желании можно и встретиться: два часа на самолете не расстояние.
Только одно огорчало ее — предстоящий отъезд Виктора: ведь новая командировка неизбежна. Она стала бояться Чуркина, ей казалось, что все ее одиночество и боль начинались где-то в горкомовском кабинете. Поэтому в день приезда она не отпустила мужа в горком.
Фотографии со стен она сняла, оставила одни плакаты по технике безопасности, которые принесла с работы.
«Перевозка людей разрешается только в оборудованных для этой цели машинах!»
На плакате была нарисована идеально красивая машина, в которой сидели идеально красивые рабочие. А они вчера в будке «забивали клин», то есть между тесно сидящими вклинивается еще один и под громкие крики: «Раз!» — начинает ужимать соседей и в конце концов садится.
Днем прямо с работы Женя позвонила в общежитие, попросила Матрену позвать Виктора.
Матрена постучала в пятую комнату, сказала в приоткрытую дверь: «Там твоя Женечка соскучилась, по телефону звонит».
— Приезжай,— говорила Женя.— Ангара пошла.
— Куда? — спросил он без любопытства.
— Куда пошла или куда приезжать? — переспросила, засмеявшись, Женя, и он почувствовал в ее голосе те особые интонации, которые всегда таили для него новые открытия в ней самой, в Женьке.
Вдруг он понял истинный смысл сказанных ею слов: «Ангара пошла».
— Ну, приезжай,— настойчиво повторила Женя.— Ангара последний раз идет, ее же закроют навсегда. Ты почувствуй это слово: «навсегда».
Он быстро оделся и вышел. Дорогой думал не об Ангаре, а о Голубке, хотя Ангара заслуживала, чтобы о ней вспомнили добром. Уходил зимний лед, на котором, казалось ему, остались их с Голубкой следы, вспомнился ему и первый танец на снегу после свадьбы около геологического клуба.
Вблизи управления Виктор слез с машины, зашел в отдел — Жени там не оказалось. На дверях висела «молния»:
«Сегодня в ночную смену среди работающих бригад были проведены соревнования по новому виду спорта, сложно именуемого «ктокогопереспит». Бригада Сышука заняла первое место, набрав 128 храпочасов из 160 возможных. Выносится благодарность руководству третьего участка за хорошую организацию соревнований».
Женю он нашел за зданием управления, на скале: она стояла, сунув руки в карманы, и смотрела вниз.
— Это называется ледяная мельница,— сказала она, почувствовав присутствие Виктора позади себя; не глядя, она знала, что это он. Глаза ее были широко открыты, она была изумлена всем, что увидела.
Виктор сперва смотрел на плотину. Как она выросла! А котлован будто стал меньше, пустыннее. Он перевел взгляд на Голубку, он мог бесконечно глядеть на нее, ему было интересно угадывать ее чувства.
— Ну смотри, смотри, да не на меня,— говорила она с ласковым отчаянием, с любовью ко всему, что было вокруг, и к нему тоже. Она была поражена, что он спокоен, что он не чувствует, как сейчас все ново кругом, в этой вздымающейся стихии из льда и воды, в тонком, колеблющемся над Ангарой воздухе. «Льды протерлись, ты видишь? Нет? Как чулки протираются, до дырок... А мы сейчас новые опалубки ставим, которые не зимние, я их называю «демисезонными».
Она что-то еще говорила, но голос ее был далекий, как в телефоне, замирающий от неожиданных чувств, от удивления.
Откуда-то из-под горки появился Саркисов, запыхавшийся, тоже веселый. Он поздоровался, обратился лицом к Ангаре.
— Вы посмотрите, там внизу, на камне, целуются люди: что весна делает!
Внизу действительно целовались, и Женька быстро посмотрела на Виктора, она бы тоже могла сейчас поцеловать его, так было прекрасно кругом.
— Эй! — закричал Саркисов, наклоняясь и взмахивая руками, в нем тоже забродило ощущение счастья.— Э-эй! Я этот камень арендую на завтра.— Ему ответило эхо.
Все снова стали молча смотреть на реку, Саркисов в своем непрерывном воодушевлении не мог не говорить. Теперь он стоял так близко к Виктору и Жене, что они слышали, как пахнет от него «Шипром». Он таинственно, будто по секрету, рассказал им анекдот. Как свалился в расширенный шов рабочий, зацепился за арматуру, закричал: «Помогите!» — «А ты чей будешь?» — спросили его сверху. «Мамкин я, помогите, братцы!» — «Из управления-то какого?» — «Усгэсовский я, братец, подай скорей руку!» — «Так это не из нашего управления, мы с УГСБ!»
Пролетел вертолет, метеорологи проводили исследования и бомбежку ледяных полей.
Саркисов вытер ладонью слезу, набежавшую от ветра, сказал, повернувшись в сторону управления, будто собираясь уходить:
— Чаровно. Чаровная картина, как говорят украинцы. В этом пространстве государство Люксембург уместится. А вы видели хоть раз, как пускают первый агрегат на станции? — спросил Саркисов. И повторил: — Нет, вы видели?
— Ну, корреспонденты,— сказала Женя, засмеявшись,— иностранные гости, начальство, а где-нибудь в сторонке — строители...
— Нет, нет, я не про это,— не замечая шутки, повторил Саркисов.— Гости и прочее — это все наверху. Нужно быть в машинном зале, чтобы увидеть самое интересное.
Он говорил:
— Это не все знают. Я вам точно говорю. На маховик приклеивают белый кусочек бумажки. Когда откроют затвор, загудит железо под напором воды, тут и смотри: шевельнется громадный маховик и начнет набирать скорость. По белой бумажке будет видно, как он шевельнется и пойдет тяжело крутиться... Вот, ребята, ради этого мгновения, чтобы своими глазами увидеть, как пойдет вкруговую маховик, а все вокруг будет дрожать от напора воды, бетонная подставка, железные стены и само здание,— ради этого стоит работать здесь и ждать. Великолепный миг! Я переживал его несколько раз и жду снова.
Саркисов собрался уходить, сказал на прощание:
— Вот что, молодые люди! Приходите-ка завтра к нам домой. Кармен Борисовна что-то колдует, печет: у нас традиция в семье, знаете, отмечать, когда речка по весне пойдет...
Он как бы нечаянно назвал Ангару речкой, и ему это понравилось. Уходя, он добавил:
— Хорошая речка... Так не заставляйте себя ждать!
Саркисов ушел, они остались вдвоем, обратись к строящейся плотине лицом. Она поднималась у их ног, как огромный промышленный город, синий воздух колебался от многочисленных дымов. Ничего в подробностях нельзя было отсюда рассмотреть, даже большие экскаваторы, МАЗы и ЯЗы казались не больше игрушечных. Черный силуэт эстакады, как ажурный мост, перечеркивал поперек реку, его огромные размеры подавили все окружающее, изменив истинный объем.
Женя подумала: «Все стало казаться ближе и лучше». После тяжелой зимы, когда изо дня в день, а точнее, из ночи в ночь, потому что ей доставались чаще ночные смены, все примелькалось, стало одинаковым и одинаково серым, она словно впервые увидела свой котлован вот таким. Он открылся ей заново после долгих снегов и густого дыма, смешанного с морозным паром от порога. Воздух над котлованной впадиной очистился и заголубел, скалы блестели под солнцем, и плотина вдруг поднялась, оформилась, и то, что прежде было только блоками, проступило из хаоса деталей и стало приобретать свою будущую неповторимую форму. «Вот так из наших дней и ночей, из мелкой ругани, из планерок, заседаний, беготни и всякого такого возникает что-то вещественное»,— неожиданно подумала Женя. И то, что она сейчас видит, сделала также и она... Это сделала она и другие люди, которые, наверное, тоже работали, не оглядываясь на сделанное, да и сейчас по инерции не могут оглянуться и удивиться самим себе.
— А зимой я ничего такого и не видела,— призналась Женя.— Нет, ты посмотри, что мы построили, выше стометровых скал... Но там же работала природа, а здесь просто мы. Как странно, да?
— Не мы, а вы,— вдруг сказал Виктор.— При чем тут, в самом деле, я?
— Да все мы,— говорила Женя негромко, не замечая его раздражения.— Все, понимаешь? По отдельности такое никто не сможет совершить.
— Мы пахали,— сказал Виктор, относя эти иронические слова к себе.
Он так сильно завидовал Жене, что ему стало стыдно.
— Хорошо,— сказал он.— Даже не представлял, что может быть так хорошо.
— Отец место выбирал,— похвалилась Женя.
Мимо них прошел Севка Рахманин, торопясь на смену. Не останавливаясь, он поздоровался, спросил:
— Что хорошего?
— Да вот Ангара пошла!
Женя и Виктор ответили почти одновременно.
Рахмаша кивнул и пошел дальше, озабоченный своими предстоящими делами и мало вникая в смысл сказанного. Но вдруг он встал, будто ударился о невидимую стенку, и спросил: «Что, Ангара пошла?» Он подошел к краю скалы и тоже стал смотреть. Наверное, и он увидел нечто новое для себя, и это отразилось на его лице.
— Бывает же такое! — сказал он, покачав головой и улыбнувшись.— Бегаешь, бегаешь, и некогда посмотреть. Говорят, в первом квартале вы опять отличились? — спросил Рахмаша.
— Говорят,— отвечала Женя.
— Ну, и поздравляю, премиальные получите.
— Спасибо.
— Это ты Саркисова благодари, он у вас как гегельянец: из ничего может быстро сделать нечто...
— Чего не наговорят от зависти,— отвечала Женя.
Так они с Рахмашей вполголоса переговаривались, мирно, почти добродушно, и было у них одно совершенно общее, как подумалось Виктору: оба они были причастны к этой стройке. Сейчас он завидовал и Рахмаше, который, конечно же, был хвастун, но делал свое дело не хуже, чем остальные, и мог, проходя, говорить о каких-то общих делах с Женей.
Он ушел, и Женя весело сказала, выходя на дорогу:
— Хвастунишка невероятный, но он действительно много знает. Этого у него не отнимешь.
Их обогнали солидный мужчина с девушкой. У девушки был отломан каблук, и она хромала.
— Скажите, пожалуйста, как отсюда добраться до поселка на левом берегу? — спросила девушка.
— На автобусе. Или на машине,— сказала Женя, оглядывая эту пару: оба были хорошо, даже нарядно одеты.
— А вы не знаете, когда будет автобус?
— Сейчас узнаем,— сказала Женя, направляясь к ближайшей прорабке. Мужчина и хромавшая девушка пошли за ней.
— Мы от министерства здравоохранения,— сказала девушка.— Я первый раз здесь, но это все удивительно. Как здесь люди работают, за это надо Золотые Звезды давать!
— Всем не дашь,— произнес ее спутник.
— Всем, всем надо давать,— говорила девушка. — Вы же видели, как люди работают. Как они живут здесь, на Севере.
Мужчина сказал:
— Я был в Средней Азии на постройке канала. Там свои неприятности — жара, пыль, там вовсе не легче, поверьте.
— Да я верю,— отвечала девушка.— И узбеков надо, награждать. Как вы не понимаете, все эти люди достойны наград!
— Это ваш муж? — спросила она Женю про Виктора.— Какое у него волевое лицо! Я сразу подумала: «Вот настоящий строитель».
Женя открыла дверь в прорабку, там сейчас никого не было, стала звонить диспетчеру. Автобусов не ожидалось, и она сказала:
— Гриша, пришли машину, тут товарищи из Москвы не могут попасть в Постоянный... Договорились? Спасибо.
И уже этим двоим она сказала:
— Подождите здесь, минут через пятнадцать придет будка.
Девушка стала благодарить ее, а Женя предупредила:
— Смотрите не прозевайте.
Виктора около прорабки не оказалось. Женя нагнала его далеко на дороге и спросила:
— Ну, чего ты? А я тебе приготовила такой сюрприз...
Он шел не оглядываясь, не отвечая. В его ушах еще звучало: «Какое волевое лицо! Вот настоящий строитель!» Это было как пощечина ему. С некоторых пор ему казалось: каждое такое слово направлено против него лично, потому что он не строит здесь, а ведь он сильный, здоровый и мог бы строить, как другие. Женя шла рядом и что-то говорила, а он думал: «Или сейчас, или никогда. Прямо сейчас я пойду к Чуркину, все скажу ему. Пускай он обижается, пусть горячится, но я живой человек. Я хочу строить, кто мне может запретить! Почему я занимаюсь не своим делом? Так я и скажу».
Виктор оглянулся: Женя стояла посреди дороги в отдалении и грустно смотрела на него.
Виктор сидел в кабинете второго секретаря и читал письма, пришедшие в горком. Писем приходило много, и были они в общем-то одинаковые. Люди хотели работать в Ярске и спрашивали, что для этого нужно сделать. Виктор внимательно прочитывал одни письма, другие только пробегал глазами. Он знал, что ответит на все.
Писали учителя, солдаты (от них всегда было особенно много писем), машинистка, узбекский юноша, который хотел быть шофером, чтобы прокормить больную мать. Многие спрашивали, какие взять с собою вещи.
Виктор вспомнил об одной семейной паре: для утешения родных они написали домой, что получили отдельную комнату. Сразу же на их адрес поступили шкаф и диван, которые и до сих пор стоят в коридоре общежития.
Одна энергичная девушка писала: «Ждите телеграмму о выезде». Еще одна девушка по пунктам перечисляла вопросы: 1. Положение дел в Ярске. 2. Крыша над головой. 3. Снабжение. 4. Климатические условия. 5. Культурные очаги. Так и писала молодая учительница из города Корсакова: «Культурные очаги».
Семья ленинградских инженеров интересовалась земельными участками, а студенты из Севастополя хотели узнать, когда в Ярск приходит настоящая весна и когда выпадает первый снег: для них это очень важно, они южане...
Виктор глянул в окно. Когда тут выпадает этот самый снег? Он бы скорее спросил, когда же он перестает идти. Надоел снег, надоела распутица, в коридоре около их каморки люди, проходя, громко топочут ногами, сбивая грязь, а Матрена на всех лается и гонит мокрой тряпкой. Женя мерзнет по утрам, пьет всегда стоя кипяток, потому что опаздывает на работу, а руки у нее от холода синие. Позавчера, что ли, к ним зашли дружинники, проверявшие порядок в общежитии, увидели Женю и потребовали, чтобы женщин ночью тут не было. Виктор выпер их за дверь: «Что же, я с собственной женой не могу находиться вместе?»
Виктор выглянул из своей комнаты, спросил секретаршу:
— Чуркин у себя?
Она кивнула. Чуркин был один, что случалось крайне редко. Увидев Виктора, он воскликнул:
— Ага! Сам пришел. А тут тебе писем подвалило. Ты, кстати, никогда не слышал такого имени: Азурита? И не услышишь. Родители так назвали дочь в честь редкого минерала. А дочка действительно редкий экземпляр, вот пишет, что работает в заводской столовой, но ей надоело, потому что всю жизнь она мечтала о красивой жизни...
Чуркин улыбался, зубы его блестели.
— Вот напиши ей, что не по адресу обратилась. Пусть получше обслуживает рабочих, тогда у нее будет все красиво.
Виктор взял протянутое письмо, но сказал:
— Надоело мне это.
Чуркин не удивился, сказал только:
— Мне тоже письма надоели, но ведь за ними люди. Нужно им отвечать.
— Не письма,— сказал Виктор. — Мне здесь работать надоело.
Наверное, Чуркин понимал, о чем говорит Виктор, но он ответил так:
— Ладно, пошлем по объектам. Мы давненько не выезжали на строительство железной дороги. Тебе полезно будет проветрить мозги.
— Я говорю, мне осточертела вся эта работа,— громко сказал Виктор, делая ударение на слове «вся».— Надоело мне это. Я строить могу, мне перед женой стыдно, она вкалывает, а я лясы точу...
Чуркин, улыбаясь, глядел на него. Он знал, что Виктор это скажет, и теперь произнес:
— Не заводись, не заводись...
— Я же мужчина, в конце концов я сумею строить не хуже других. Приехать в Ярск только затем, чтобы возиться с бумажками и заниматься трепотней...
Чуркин встал, подошел к двери и выглянул: девушка-секретарша сидела за своим столиком и ела конфету с хлебом. Он закрыл дверь поплотней, и, когда повернулся, от его приветливости, от обычной его улыбки на лице не осталось и следа.
— Уйди отсюда,— сказал он коротко.
— Как? — спросил Виктор, бледнея. Так с ним еще Чуркин не разговаривал.
— Оставь меня, понятно? — сказал Чуркин и оглянулся на дверь. Виктор продолжал стоять посреди кабинета. Он покраснел и молчал.
Чуркин несколько раз прошел по кабинету и сел.
— Совесть надо иметь, чтобы так говорить о нашей работе,— сказал он негромко.— Вот я сейчас занимаюсь уборными. Да, да, не морщься. Приходят люди и говорят: не хватает уборных, за домами кучи выросли. Техотдел ломает себе голову, потому что ошиблись в расчетах. А они говорят: «Не ошиблись, просто люди ленятся чистить толчки на морозе». И я звоню, хожу, проверяю, сам чуть не в дерьме, вот какая у нас работа...
Чуркин помолчал, добавил:
— Вон та девочка, с именем редкого минерала, может писать о красивой жизни, потому что не поняла еще, что не место красит человека... Она глупенькая, ей объяснять надо, но ты-то, ты как мог так говорить?
Чуркин замолчал, посмотрел на Виктора, потом вышел из кабинета.
На этом их разговор окончился.
Однажды Женя пришла в горком. Постояла в кабинете, оглядывая стены, знамена в углах и стол Виктора. Потом сказала тихо, должно быть, чинная казенность обстановки подавляла ее:
— Ты можешь в перерыв пойти со мной?
— Куда? — спросил Виктор.
— Можешь или нет?
— Ну конечно. Только скажи куда.
— Сам увидишь.
Она привела его за Ярск, в лесок. По каким-то неуловимым признакам, по странному безудержному горячему свету, исходившему из ее глаз, по губам, что-то произносящим и будто живущим отдельной жизнью, наконец, по всему тому, что мы называем биотоками и что есть на самом деле сила чувства, он понял необыкновенность минуты.
Теперь он шел за ней и думал, что, сейчас весь как бы намагничен и мог бы заразить кого-то третьего этим неизвестным, непонятным пока ему самому чувством. Все шло от Голубки.
Он понимал все, что творилось с Голубкой. Должно быть, ей сегодня девчонки из отдела геодезии принесли цветы, подснежники. «Ты видел, ты знаешь, какие они? Они такие пурпурные, фиолетики, в серой воробьиной шерстке исподни, с синими клювами и круглые... Их хочется погладить рукой...»
Когда они вышли на поляну, окруженную с трех сторон лесом, открытую солнцу со стороны Ангары, они разглядели на самом теплом пригорке между сухих прошлогодних трав несколько крошечных цветочков, если только это были цветы.
Голубка подошла к пригорку, к ним вплотную, встала на колени и замерла над ними. Можно было подумать, что она молится.
— Милые,— выговаривала она, обращаясь к подснежникам, испуганно-удивленно, как будто они были живые и умерли бы, если их взять в руки. — Коротышки мои, первые самые...
— Но ведь это подснежники! — воскликнул Виктор.
— Ага, настоящие подснежники!
Им обоим стало весело. «Тру-ля-ля! Мы нашли подснежники,— распевали они.— Тру-ля-ля! Они не похожи на цветик-семицветик, не похожи на цветок папоротника... Тру-ля-ля! Даже на цветок эдельвейс — горное солнце — они не похожи нисколько, а только
На обыкновенный подснежник!
Блестящий подснежник,
Фарфоровый, тонкий,
Живой он и теплый...»
Они сорвали эти слабенькие росточки и понесли их осторожно на ладони, как носят птенцов или еще слепых котят.
Над водой пищали стрижи, прозрачный воздух менял перспективу, все казалось сейчас ближе, чем было на самом деле. Виктор закричал:
— Же-нь-ка!
Эхо отразило его голос от дальнего противоположного берега, а потом еще десятикратно от каждой опоры эстакады.
— Же-нь-ка! — закричал он еще громче.
И сверху, с нависающей над ними скалы, кто-то спросил серьезным басом:
— Ну чего, я — Женька?!
Они тихо засмеялись и, крадучись, побежали у самого края обрыва. Женька вдруг упала. Стоя на одной коленке, потерла ногу, дальше пошла прихрамывая.
— Что у тебя? — спросил Виктор.
— Так. Ерунда.
— Покажи.
Она не хотела показывать. Он присел у ее ноги, задрал штанину: из глубокой царапины сочилась кровь.
— Зацепилась. Вот,— говорила она виновато.
Он разорвал носовой платок, затянул ногу выше царапины. На белой материи проступило кровавое пятно.
— Ерунда,— сказала она.— Честное слово, ерунда. Я пойду к себе, а ты жди меня у машины и смотри не придуши цветы...
Солнце стояло еще высоко, у правого берега, чуть ниже эстакады. Первая смена шла с работы.
Виктор потом подумал, что нисколько не беспокоился о Женьке: ничего с ней не могло случиться. Счастье приносит чувство неуязвимости, почти бессмертия, оттого оно и счастье.
Через несколько дней Женя принесла с работы яблоки, большой кулек.
В Ярске яблоки — событие, она же небрежно швырнула кулек на стол, забралась с ногами на одеяло и торжествующе посмотрела на Виктора.
Он был занят, пришивал пуговицу к меховушке.
— Я сочинила сказку,— сказала она.
— Да? — спросил он, уколов иглой палец и морщась.
— Я сочинила сказку про яблоки,— терпеливо повторила она. Ноги она подобрала к подбородку.— Ты будешь слушать мою сказку, а то я уйду и расскажу ее вон той ярской собаке...
Он отложил меховушку и посмотрел на нее. Вдруг он понял, что что-то случилось, так странно было все в ней. Брови вздрагивали, все лицо и губы были в движении, ом такой ее никогда не видел.
Он каждый раз думал: «Такой я ее еще не видел»,— потому что она всегда была новая в эту удивительную для них весну.
— Ну вот, слушай,— то ли с вызовом, то ли с отчаянием сказала она.— Небо было голубое-голубое. Облака казались снизу темными, но с боков они ярко светились от заходящего солнца. Шла по грязной дороге девушка и несла яблоки, целый кулек, купленные в котлованской столовке. Что, не похоже на сказку? Ну да, именно в столовке. Зато она несла эти яблоки самому ее человеку, понимаешь? «Самому». И только о нем она и думала, как принесет ему яблоки, а он скажет: «Яблоки, здесь? Это почти событие...» Она несла яблоки и не заметила, как вошла в опасную зону, и раздался взрыв. В нее попал случайный камень, она упала и рассыпала яблоки. Ничего волшебного, да? Но ведь камни сыпались градом, а она думала о любимом... Она действительно упала и рассыпала яблоки, и ты не смейся. Она уже умерла, а небо было голубое-голубое, и валялись рассыпанные яблоки. Они, когда падали на скалу, немного побились, но тот, кому они предназначались, ничего об этом не знал. И никогда ничего не узнает. Вот такая сказка,— сказала Женька и освобожденно, почти ликующе засмеялась. Но в глазах ее был страх, и Виктор спросил серьезно:
— С тобой что-нибудь случилось?
— Нет,— сказала она.
— Совсем ничего?
— Конечно, ничего. Если не считать, что я сочинила сказку. Ведь это тоже «случилось», милый, неужели тебе не хочется попробовать яблочков?
Виктор успокоился, погладил ее колени, волосы. Взял из кулька два яблока, они по краям были побиты.
— Да,— отвечала она сдержанно, почти с гордостью,— как в сказке.
Она никогда ему не расскажет, что она пережила. В столовке давали яблоки, она подумала о Викторе и встала в очередь. За ней стоял Юрка Половников, он рассказывал анекдот: «Мужу сообщают: ваша жена попала в клетку льва». А муж говорит: «Я помогать не буду, пусть лев выкручивается сам!»
— Юрка,— сказала Женя, глядя только на яблоки и на продавщицу. Ей очень хотелось принести яблоки Витьке.— Юрка, почему у других вылетают изо рта розы и лилии, как в сказке, помнишь, а у тебя лягушки и жабы?
Юрка хохотал, все шумели из-за яблок, потому что они кончались. Жене яблоки достались, Юрка забирал последние, у него клянчили хотя бы полкило другие женщины.
Она вышла из столовки, облегченно вздохнула, жмурясь от солнца, подумала, как она просто скажет Витьке: «Вот яблоки». Он должен сильно удивиться, потому что после Иркутска они ни разу не видели яблок. Недавно, гуляя, они вдруг натолкнулись на парня и девушку, которые гуляли так, как прежде они: «тянитолкаем». Сперва они подумали, показалось. Но те двое шли и разговаривали лицом к лицу.
Им стало жалко, что кто-то еще знает их «тянитолкая», потом Витька сказал: «Ну и что, пусть ходят, если нм хорошо».
Около Женьки, где-то среди скал, раздался контрольный выстрел холостого патрона. Она оглянулась, не понимая, откуда выстрел, почему здесь, около нее...
И сразу вспомнила. Сейчас время взрыва. Как она прошла, не заметив заслона, как она вообще ни о чем не подумала, вот удивительно!
Она стояла с пакетом яблок, растерянно оглядываясь вокруг. Она подумала о Витьке, о себе, подумала, что не сможет принести ему этих яблок. Не сможет, потому что так глупо вышло, а сейчас будет взрыв. Секунда, две или три.
Она видела неподалеку экскаватор, представила, как сломя голову бегут сейчас взрывники в свои укрытия, а шнур горит, и ей бежать уже поздно.
В мыслях у нее мелькнуло, что она не успеет сделать и шага, как грянет взрыв, поднимая вокруг землю и камни. Тогда она обхватила обеими руками кулек с яблоками, загораживая, оберегая почему-то их.
Но взрыва все не было, она подумала, что успела бы достичь экскаватора, если бы на мгновение раньше кинулась бежать. Но сейчас было действительно поздно.
Однако взрыва все еще не было, она сделала первый к экскаватору шаг, второй шаг, понимая тщетность своих попыток. И вдруг побежала, роняя по пути яблоки, чувствуя, как они летят на скалу и ей под ноги, и ничего не видя, кроме темной дыры ковша.
Взрыв прозвучал не раньше, чем она оказалась там, сердце ее колотилось, она села, закрыв глаза, тяжело дыша.
Она поняла потом, что взрыв вовсе не запоздал, просто она быстро думала и чувствовала. Так быстро, что время от контрольного выстрела до залпа показалось ей вечностью. Но еще она подумала, что с ней и не могло ничего случиться по той причине, что не могло, да и только. «Это не может быть, потому что это не может быть никогда». У нее звучало по-другому: «Я люблю, и со мной ничего не может случиться».
Ветром от взрыва бросило на ковш, под которым она сидела, песок и мелкий щебень. Потом застучали градом камни, несколько ударов было особенно сильных.
Она дважды сильно вздохнула. Когда прозвучал контрольный выстрел, она встала, собрала яблоки и пошла домой.
Ее никто не видел.
Она не могла спокойно сидеть на месте, медленно говорить, жить, как жила до сих пор. Все в ней сейчас было ускорено, она чувствовала остро каждое мгновение, и оттого тишина вокруг удивляла ее. Виктор поцеловал ее в глаза, которые сохраняли какую-то неизвестную ему опасность и напугали бы его, если бы не общая ее счастливая взбудораженность.
На другой день они собирались зайти к Саркисову, но так и не зашли. Виновата в этом была областная газета, которая напечатала статью Виктора о ЛЭПе. Статья была небольшая, в два неполных столбца, называлась она: «Человек — существо небесное». Далее шло: «Не домашнее, не земное, а именно небесное, он для чистых и красивых дел создан».
Виктор уже не помнил, кто написал эту вторую фразу, он или сама корреспондентка за него дописала. Но в принципе все было верно, он прочел статью от начала до конца, как новую, потому что уже забыл ее. В ней рассказывалось об Олеге, о Карпыче, о славных делах лэповцев. Упоминался погибший Витька, говорилось кое о каких недостатках. Подписано было: «Инструктор горкома комсомола В. Смирнов».
В тот вечер они купили бутылку шампанского. Совсем не из-за статьи, хотя статья была приятной неожиданностью и их взволновала. Им вообще захотелось вдвоем отпраздновать и речку Ангару, и то, что они вдвоем, и то, что им хорошо.
Так бывает, что нужно посидеть вдвоем и выпить. Женя по этому поводу купила шоколадку «Басни Крылова», а пока Виктора не было, написала на обертке стишки: «Я «Басни Крылова» тебе подарю, медведь примостился на самом краю, с тобою и с ними начнем веселиться, и нас не надует рыжая лисица...» Женька отстаивала свое право писать «рыжая». Дальше шло совсем веселое и смешное, предлагалось все выпить, съесть, а стихотворение сжечь.
Так они и сделали.
Им было хорошо.
В Ярске статью встретили по-разному. Но недоброжелательно к ней отнеслось лишь кое-какое начальство: в ней увидели скрытый намек на недавнюю аварию. Должно быть, упоминание о смерти лэповского Витьки было не ко времени.
Из постройкома позвонили Чуркину, стали расспрашивать о Смирнове, под конец сказали: «Его статья — это наше с вами упущение. Попросите его зайти в понедельник, если он сможет».
Чуркин нисколько не был удивлен таким оборотом событий, он передал Виктору, его голос звучал насмешливо:
— Нужно сходить, раз просят, там Лялин хочет с тобой познакомиться. Ну, может, что внушать будет, не без того.
Он скалил золотые зубы, но больше ничего не говорил. Хоть бы успокоил, посоветовал что-нибудь, а то, наоборот, смеется. Должно быть, Чуркин просто считает всю эту возню в порядке вещей, может, он сам прошел через такое.
А как себя вести,— тут думать надо самому.
Женя заметила его смутное состояние, она сказала:
— Но ведь ты написал правду, Вить?
— Да,— отвечал он.
— Чего же ты боишься?
— Ничего я не боюсь.
— Ты зайчишка,— сказала Женя,— набедокурил, а теперь хвостик трясется.
Он хотел бы разозлиться, но она говорила уже серьезно:
— Не беспокойся ни о чем. Может, кому-то что-то невыгодно, но ведь ты прав и должен быть горд этим.
Для него было важнее всего, что думает обо всем этом Женя, и он был ей благодарен. «Женя меня понимает, а это самое главное».
В понедельник он пошел в постройком.
По пути он забежал к Саркисовым извиниться, что они не смогли прийти. Встретила его Кармен Борисовна.
— Проходите, проходите, Витя,— сказала она с порога.
И пошла по комнатам, задвигая стулья, поправляя скатерть. Наверное, она только что встала.
В доме Саркисова было много мебели, и Кармен Борисовна всегда кричала: «Задвигайте стулья! Боже мой, ну задвигайте их под стол, от них житья нет!»
— Я вам звонила,— сказала она, приглаживая пышные седые волосы.— Я вам звонила, но что-то у нас с телефоном. Ой, он отключен,— спохватилась она.— Это Баграт Захарович... Видите ли, у меня опять разболелось сердце, вызывали врача. Только под утро уснула. Нет, нет, ничего, раз встала — больше не лягу, да и по хозяйству много дел. Ох, ребятишки, тяжеловато, когда этот мотор барахлит.— Она прикоснулась рукой к груди и пошла по комнатам энергично, вовсе не походкой больной женщины, все убирая на место какие-то вещи.
— Я как-то грохнулась тут, а врач оказался рядом, повезло. Он у нас бывает в гостях. Баграт Захарович что-то его спрашивает, а он отвечает: «Трудно вам придется через несколько лет». А я пришла в себя и все слышу.
Кармен Борисовна ушла на кухню, принесла печенье, сыр на блюдечке, чай в жестяном чайничке.
Виктор поднес чашку к губам, украдкой разглядывая Кармен Борисовну. Он думал о том, что она очень сильная женщина, у таких хватает силы всю жизнь мотаться по стройкам, бросая один дом, другой, привыкать к разным климатам.
Он подумал о Голубке, что ей, при ее какой-то незащищенности, стройка в общем противопоказана.
Все-таки стройка похожа на опасного, неприрученного зверя: ее любишь, но ее и боишься. Нужна гибкость, чтобы уметь приноравливаться к ней. Голубка же не умеет лавировать, у нее тоже будет болеть сердце.
— Вы привыкли к стройкам? — спросил Виктор.
Кармен Борисовна мягко, почти грустно отвечала:
— Не знаю. Нет, наверное. Всегда кажется трудно. Вы знаете мою родословную? Мать у меня была француженка, приехала в десятом году из Парижа в Петербург, вышла замуж за бывшего министра, тот получил назначение в Екатеринбург. На Урале она познакомилась с одним горным инженером, это был мой отец. Два года она с ним помоталась, развелась, вернулась в столицу, я уже была на свете... Нет, вы представляете, что могло родиться от этой странной пары? Вот, честно говоря, иногда стыдно признаться, что люблю черную баню. Откуда это у меня? Вы пейте чай, он у вас остыл!
Кармен Борисовна быстро уходит на кухню, возвращается, походка у нее как у семнадцатилетней девочки — такая легкая.
— Когда я познакомилась с Багратом Захаровичем, ему было тридцать два года. Семнадцати лет он уже работал техником изыскательной партии. Северо-Кавказской железной дороги, потом был конторщиком, красноармейцем, счетоводом, чертежником, студентом... Он еще студентом, Витя, строил Волховскую ГЭС, а потом — вот такой список гидростанций, их все не припомнишь, я вам сейчас прочту.— Кармен Борисовна ушла в другую комнату, вернулась с листком бумаги, исписанным с двух сторон.
— Вот, вот. Инженер по проектированию Улыбинской ГЭС. Научный сотрудник Гидропроекта. Демянская ГЭС. Старший инженер Гипровода. Востокказахстрой, руководитель группы Алтай, инженер Мургорпроекта...
Виктор слушал, стараясь хоть что-нибудь запомнить — не для себя, для Женьки, он знал, как высоко она ставит Саркисова. Еще он подумал о Женьке и о себе, сколько строек смогут перечислить они, когда их спросят в конце жизни. Какой ценой достанется им их биография, а ведь они ее уже выбрали, и сомнений в выборе не возникало. Потом он подумал, что Ярск, наверное, из всех строек самая тяжелая — таких крупных раньше не бывало: большая стройка — большие противоречия, это же естественно. Значит, большие силы нужны. Он мысленно сравнивал Саркисовых с собой и с Голубкой и понимал, что они с Женей пока слабее. «Мы болезненно переживаем ложь и ханжество, научились отличать зло от добра, но сумеем ли мы встать поперек пути злу, когда это будет необходимо? Голубка сумеет,— подумал он.— А я еще нет. Она подставит грудь, если зло попрет на нее, как стальной бульдозер... Если ей не удастся пресечь его. Но сделает она только так, я уже это понимаю. А я? Рядом с ней я всегда буду сильным. Но смогу ли я быть таким же без нее, поступать так, как поступила бы она?.. Как бы она сейчас вела себя на постройкоме?»
Кармен Борисовна перечисляла между тем судоверфи в Петропавловске, Курск, Челябинск, Цимлянский гидроузел, Горьковгэсстрой и другие.
— Господи,— сказала она вдруг,— даже я сейчас не вспомнила бы всего. Витя, вы торопитесь?
— Не очень,— сказал он.— Меня в постройком вызывали.
— Да? — Кармен Борисовна быстро взглянула на него и пошла на кухню.— Пойдемте со мной, вы посидите, а я буду заниматься хозяйством.
На кухне она спросила:
— Это что, по поводу той самой вашей писульки?
Он кивнул. Она занялась посудой, и руки ее, гибкие, красивые, за которыми она, видимо, следила, сейчас двигались нервно.
— Вот я вам скажу,— произнесла она, замечая свою собственную нервность, останавливаясь и смахивая воду с длинных тонких пальцев.— Ему, Баграту Захаровичу, было тридцать два года, а мне девятнадцать. Как меня отговаривали выходить за него! «Смотри,— говорили мне,— какой он суровый, резкий, сухой». А я видела совсем не то, что мне говорили. И ведь не ошиблась я, правда? Баграт Захарович внешне сух? Но он ведь лирик, он романтик, он жизнь любит, музыку, книги... А как тонко он понимает стройку, он прямо чувствует ее нервами, вы поговорите с ним, Витя, не пожалеете. Вокруг меня молодые люди были внешне куда заметнее, но я выбрала его. Когда мы поженились, он сказал: «Я жизнь прожил, все повидал. Все. Ты же молода, даю тебе полную свободу». А я ничего ему не ответила. Но тогда, в тот час дала себе слово никогда в жизни не воспользоваться этой свободой...— Кармен Борисовна месила тесто для пельменей, продолжала: — Жили мы в Ленинграде, потом решили переехать в Москву. Поменялись. Перевезли в Москву вещи, книги. Договорились с одной теткой — она полгода поживет с нами, чтобы прописку нам оформили, а потом уедет. Это было как раз в сорок первом году.
Как сейчас помню, Баграту Захаровичу дали путевку в дом отдыха Эстонии, в воскресенье 22 июня мы должны были отправиться, но я не захотела ехать в жестком вагоне. Видите, какая я была барыня! Взяли мы билет на следующий день, а тут — война. Баграта Захаровича сразу направили в Челябинск, а потом в другое место, в третье... Только иногда вспоминали нашу московскую квартиру. Другие, практичные люди успели сделать все: похлопотать, взять бронь, да... А ему сказали: «Надо». Еще сказали: «Не беспокойтесь, сделаем главное дело, создадим оборону — за жильем дело никогда не станет, сами понимаете. Было бы чем защитить это самое жилье от самолетов да пушек».
Ну, конечно же, Витя, если бы мы напоминали часто о себе, так оно и было бы. Нас бы, может, и не забыли. А тут за работой другая работа, и всегда, всю войну и после войны, одно жесткое слово: «Надо! Надо! Надо!» До сих пор все надо. После Волгограда предложили нам квартиру в Ростове, опять не было времени подумать. «Ах, ну что за нее цепляться, не последний день живем!»
Но он-то витает в небесах, а я ножками по земле хожу. Я-то знаю, чего стоят обещания! Ему шестьдесят два года, последняя для него, Витя, стройка. Нет, он так не думает, я так думаю. Сейчас ему идут всякие предложения: читать лекции, Сочи предлагает жилье и работу... У него почти готовая книжка лежит. Нет, этого никто не знает! Тогда, в конце войны, мы заглянули в нашу московскую квартиру и нашли одну золу от книг. Тетка эта жила-жила да и начала топить печку библиотекой. Я ее не осуждаю, трудно же было, но она все тетради, все научные записи Баграта Захаровича пожгла! Весь опыт, всю его жизнь, то, что он готовил для других,— вот что невосстановимо. Он начал снова, уже многое восстановил.
Кармен Борисовна теперь готовила пельмени быстро-быстро, стаканом нарезала расплющенное тесто, руки ее были в муке. Боковым взглядом, которым умеют видеть только женщины, она углядела, как внимательно смотрит Виктор на ее руки, засмеялась:
— Ваша жена не умеет готовить пельмени? Присылайте, я научу. Скоро Баграт Захарович придет, будет торопиться: «Скорей, скорей, мне к Шварцу на совещание!» Я скажу: «Твой Шварц только еще на машине проехал обедать. Посиди спокойно хоть пять минут».— «Нет, опаздывать нельзя, будет важный разговор».
А тут как бы он приболел, ночью я просыпаюсь, слышу: он грохает да одеялом, значит, закрылся, чтобы я не слышала. Я говорю: «Завтра на работу не пойдешь».— «Как это не пойду?» — «А так. Я штаны спрячу». — «Другие найду». — «И другие спрячу». — «Я без штанов пойду, у меня с бетоном запарка». Слышали? У него с бетоном запарка. Он уверен, что без него в Ярске вообще ничего не сдвинется с места.
— И Женя будет такая же,— сказал Виктор неожиданно.
Он вдруг подумал, что разговор в постройкоме предстоит очень неприятный. Он сам не знал, отчего так подумал: будет ему там плохо, и все. Здесь же сидеть хорошо, глядя, как колдует Кармен Борисовна, здесь спокойно, уютно. Он признался себе, что невольно оттягивает время ухода, а в таких случаях говорят: «Ну, прогоните меня». Он вздохнул, поднялся с места и произнес эти самые слова: «Прогоните меня».
— Заходите, дети,— сказала Кармен Борисовна.— Позвоните вечером, расскажите, чем там кончилась ваша заварушка...
Виктор попрощался и вышел. Он снова подумал, что разговор предстоит нелегкий. Но он совсем не готов к нему, да и все надоело.
Постройком помещался в административном двухэтажном здании вместе с редакцией многотиражки. Из одной общей комнаты двери вели к председателю постройкома Лялину и к Усольцеву.
В приемной было шумно. Кричали по телефону, стучали на пишущей машинке, ели бутерброды, кто-то рассказывал свежий анекдот. Литсотрудник Саша, красивый курчавый парень, выкрикивал странные слова, составляя их по таблицам шрифтов, которые только что повесили на стене. В один выдох, угрожающе сведя брови, он произносил: «кебегеневехечешеще-е!» На Виктора поглядывали кто с любопытством, кто равнодушно, но без всякого сочувствия. Статью в областной газете читали все, наверное, знали, зачем он пришел, а может быть, считали его задирой или дураком. Хотя сами понимали, что написано все, как оно было.
Виктору показали, куда повесить куртку и шапку, проводили глазами, пока он заходил к Лялину. Саша, литсотрудник, угрожающе крикнул ему вслед третьим номером шрифта: «Кебегеневехечешеща-а!»
И все засмеялись, потому что шипящие подряд звучали очень смешно.
Лялин был худощав, лысоват, относительно молод. Ему было около сорока лет. Но он обладал большим опытом работы с людьми, умел понимать ситуацию, ладил с рабочими и начальством, его уважали. Людей он любил умных, но не занозистых. Таких, как Генка Мухин.
Он сидел за столом, но сразу встал, как только вошел Виктор, и спросил энергично: «Смирнов?» И подал руку. Слева от него сидел седой старик, который ограничился лишь кивком головы.
— Давно хотел на вас взглянуть, как-то прежде не приходилось нам встречаться, правда? — сказал Лялин дружелюбно, разводя руками и поднимая белые, бесцветные брови. Виктор подумал, что у таких энергичных людей они всегда бывают густые. Всем своим видом, приветливой улыбкой он как бы говорил: «Не смущайтесь, здесь ваши друзья, вызов наш не есть официальный приказ, но только просьба».
Седой человек кашлянул, но не улыбнулся и ничего не сказал. Во время всего разговора он так и сидел молча, глядя прямо в лицо Виктору. Руки у него были широкие, чуть подмороженные, красноватые — бригадир или рабочий, член постройкома.
— Вот и встретились,— повторил Лялин уже без улыбки, проводя ладонью по бумагам и морща лоб.— Не скрою, я звонил Чуркину, хотелось узнать о вас побольше... Он характеризует вас как думающего, активного человека. Принципиального, честного. Это хорошо. Нам как раз нужны такие кадры.— Лялин оторвался от бумаг и вроде бы мельком словно царапнул взглядом Виктора, повторив: «Это очень хорошо». Виктор уловил интонацию последнего «хорошо», за которым как бы стояло: «но вот что получается дальше»... Дальше была статья, они оба думают о ней, и если Лялин человек откровенный, пусть он прямо и заговорит о статье.
Если бы так случилось, он, Виктор, независимо ни от чего, стал бы уважать Лялина. Вот за это, прямоту и откровенность. Недомолвки хуже, противнее как-то. Лялин сказал:
— Разговор пойдет о статейке, которую вы опубликовали недавно в газете. Вы, конечно, догадывались, что разговор будет о ней.
Виктор кивнул, как-то весь напрягся, представляя, что теперь надо быть особенно внимательным, сейчас может прозвучать обвинение в его адрес, он должен хорошо понять, в чем его упрекают.
— Нам понравилось в целом то, что вы написали,— сказал Лялин.— Искренне, факты все верные.
Он опять скользнул быстрым оценивающим взглядом по Виктору, желая уловить впечатление от своих слов. Перед ним был молодой человек, черноволосый, чернобровый, с большими серыми глазами, на лыжном его костюме блестел комсомольский значок. Глаза его были широко открыты для понимания, для доверия. Лялин наклонился вперед, приближая к себе эти глаза, для них одних он теперь говорил.
— Я вас буду называть Виктором, ладно? Так вот,— продолжал Лялин,— все, что вы написали,— правда. Но, если честно говорить, это еще пустяки. Бани нет, газет не хватает, продукты... Все это, я повторяю, шуточки в сравнении с действительным положением дел на ЛЭПе. Положение там, нужно сказать, самое серьезное. Варварство и беспорядок, уж я-то фактов побольше вашего знаю, вы меня спросите, что там плохо... Нет дорог, отсутствуют технически грамотные кадры, нет дисциплины и техники безопасности... Тракторов нет! Контроля нет настоящего, туда вон бывших зэка посылают.
Лялин, поджав губы, помолчал. Виктор знал, что Лялин в числе первых приехал на ЛЭП и, прежде чем стать комсомольским, а потом руководящим работником, пилил просеку. ЛЭП он изучил хорошо, ему можно было поверить.
Как странно! Виктор ожидал упреков за строгую критику — и вдруг его упрекают за несерьезность и мелочность ее.
— Теперь вы можете спросить: почему же тогда товарищ Лялин, председатель постройкома, который все знает, не звонит в колокола, не бежит бегом на этот самый ЛЭП, чтобы немедленно, вот сейчас привести все в должный порядок, почему?
«Почему?» — подумал и Виктор, внутренне удивляясь, что он уже как будто соглашается со своим собеседником, заодно с ним. И все, что тот говорил, пока было правильно, и сейчас Лялин скажет то, чего он не знает, но готов заранее принять.
— Мы кричим об этом на всех заседаниях,— продолжал между тем Лялин жестко, раздраженно.— Мы много сделали, я бы мог вам перечислить все мероприятия, хотя несделанного еще больше... Но в том-то и беда, что не все зависит только от нас... Даже от тех, кто над нами, не все зависит. Существуют, кроме всего прочего, реальные условия Сибири, а мы с вами разумные люди, мы знаем, что ничего не бывает просто, особенно когда что-то создается впервые.— Лялин откинулся в кресле, считая, наверное, что сказано все,— ведь остальное можно понять и додумать.
Но, возвращаясь мыслью к статье, он добавил:
— Написать о таких делах в газете, заведомо зная, что мы переживаем трудности роста,— не велика заслуга! Это только нервировало бы наших людей, настраивало их на критический лад без возможности сразу что-либо исправить... Мы жили в землянках, когда строили ЛЭП, сейчас построили дома. Дальше будет еще лучше, будут и дороги и бани...
— Хотелось, чтобы побыстрей,— сказал негромко Виктор.
— А нам бы не хотелось, думаете? — воскликнул Лялин.— Господи, как мы мечтали попариться, но ведь кругом была тайга! Нужно просеку делать, продукты доставать, технику... Свои были задачи, а напиши тогда кто-нибудь!.. Да никто и не думал, что должно быть по-другому, вот в чем дело. Не жаловались, и сейчас вспоминается как лучшее в жизни.
— Там хорошие ребята,— сказал Виктор.
— Знаю. И про смерть того юноши знаю,— отвечал Лялин.— Видите, как бывает. Хотели вы, наверное, лучше сделать, а теперь знаете, что может быть? Начнется чехарда, комиссии, звонки, все будут искренне считать, что нам помогают. А в общем нарушат тот правильный ход стройки, который стоит нам больших усилий, а значит, отодвинут решение насущных проблем еще дальше... Вот что, дружок, может быть.
Он произнес это почти виновато, потому что не хотел упрекать Виктора, который уже ему нравился. Это вышло само собой.
Лялин посмотрел на молчащего старика, на Виктора, улыбнулся открыто — глаза его глядели ласково. Виктор понял, что перед ним человек великодушный, который и прежде много брал на себя чужой вины. И, сознавая это, проникаясь сочувствием к Лялину, Виктор стал рассказывать о ЛЭПе, обо всем, что он там видел, стремясь показать, что он понимает все происходящее на стройке так же, как его собеседник.
— Да, да,— говорил тот и кивал в знак согласия.— Да, да, односторонний, только критический взгляд на стройку был бы грубой ошибкой, вы сейчас это сознаете. Те, кто брюзжит, а там в газетке есть еще такие, не могут оценить всего объективно, а значит, по-настоящему помочь.
Он оглянулся на старика, как бы ища у него сочувствия, и старик кивнул. Лялин добавил:
— Тут еще, как нарочно, они вашу статейку прямо под аварию подложили, представляете, что хорошего могло из этого выйти? Кстати, мы получили сегодня телеграмму о награждении индийским орденом Мухина Геннадия Петровича. Вы его, конечно, знаете? Он сейчас в Индии. Вот что о нем сказали на вручении...— Лялин нашел среди бумаг телеграмму, прочел: — «Мы учимся у советских людей жить и работать по-новому. Ваш вдохновляющий подвиг будет служить примером для нашей молодежи в деле построения нового общества в нашей стране».— Лялин снова посмотрел на старика, сказал: — Вот какие у нас ребята, а мы о них не пишем. Там пишут, там награждают! Как получается! Большое видится на расстоянии, так, что ли, великий поэт сказал?
— Да,— сказал Виктор. Он думал, как обрадуется Женька. Она всегда радовалась Генкиным успехам.
— Они смотрят на нас, вот о чем нельзя забывать,— сказал Лялин, поднимаясь и показывая тем самым, что разговор окончен. Весь вид его как бы говорил: «Теперь же мы единомышленники, славные в общем люди, мы всегда можем понять друг друга. Будем и дальше работать вместе, это на пользу всему, что мы делаем».
— Звоните, заходите,— говорил Лялин, открывая Виктору дверь и выходя следом в приемную редакции.— Всего хорошего.
Теперь и голос, и интонация, даже цвет глаз его стали иными, буднично-деловыми, он обратился с вопросом к кому-то и на Виктора уже не смотрел.
Виктор оделся, по затоптанной деревянной лестнице спустился на первый этаж, вышел на улицу. Он никак не мог избавиться от странного ощущения какой-то неправды.
Встреча с Лялиным прошла хорошо, лучше, чем он мог предполагать. Но подспудное чувство неудовлетворенности угнетало его. Память почти механически без особых усилий возвращала его к происшедшему разговору, к отдельным фразам. А там было сказано и такое: «Это настраивало бы людей на критический лад без возможности сразу что-либо исправить...»
Почему же нельзя исправить, когда исправляем, и не раз?
Виктор спрашивал себя, что, собственно, произошло такого неприятного, и не находил ответа. Казалось бы, в кабинете Лялина он все понимал. И со всем соглашался... Чем больше он думал, тем больше росло раздражение, недовольство собой. Было противно, и он злился на себя. «Почему, собственно, нельзя мыслить на «критический лад»?» Он неотвязно возвращался к этой фразе. В таком нервном состоянии он вернулся к себе в общежитие. Он решил не идти в горком и провалялся до вечера.
Жене позвонили в отдел под вечер. Сказали, что сменный мастер Виктор Викторович заболел, необходимо его подменить. Так распорядился Саркисов.
— Насовсем? — спросила Женя.
— Как насовсем?
Она не ответила, бросила трубку, побежала искать машину. Дома она переоделась, оставила записку: «Иду в ночную смену, где ты бродишь, скоро ли мы начнем жить по-человечески? Целую тебя в носицу, твоя котлованная».
Машин на остановке не оказалось. Правобережный автобус ни с того ни с сего уехал на обед, а у дежурки, в которую набилось вдвое больше народу, лопнул скат.
Она пошла пешком, с трудом выбираясь из грязи. На стенах домов висели плакаты, синее с красным: «Посадим в Ярске миллион цветов!»
Около УГЭ она решила сократить путь и пройти по скале. Она называла это «полезно рисковать».
Скала была скользкая, мокрая земля оползала. Женя дважды упала и сильно ушибла локоть. Синяк она потом тщательно скрывала от Виктора и вообще ничего об этом не рассказала.
Так вышло, что появилась она в котловане затемно, взбудораженная своим неожиданным переводом сюда, несколько растерянная и счастливая. Все ей как бы было внове — суматоха, МАЗы, запах сырого камня и гудки кранов. Она будто купалась в рабочей сумятице котлована, сердце ее переполнялось его горячими токами, и сама она была словно пьяна.
До сегодняшнего дня она сама не знала, чем для нее станет котлован.
Когда она пришла сюда из института, она еще, в сущности, ничего не умела. Уже на третий день, что ли, Терещенко оставил ее на ночь бурить скалу под взрыв. Нужно было расставить людей и станки, указать глубину, всякие режимы. Как это делается, она не знала.
На правый берег ехал в переполненном автобусе Юрка Половников.
Машина остановилась, а Юрка торчал в окне и крикнул ей:
— Колхоз «Ни свет ни заря»?
Она стояла у дороги и не понимала, что ей вообще делать. Юрку она тогда не знала, но не обиделась на него.
Юрка же между тем рассматривал ее из окна и довольно хмыкал. Он был свободен сегодня и ехал в женское общежитие на правом берегу, но вдруг он решил выйти и поговорить о жизни с новой девочкой. Он стал протискиваться к выходу, расталкивая людей и отругиваясь. Выпрыгнув, он сказал:
— Чем не пожертвуешь ради своего ближнего! Вот, говорят, какой-то болван за ящик водки на спор прыгнул с эстакады в Ангару, вы не слыхали?
Женя продолжала молчать, и он понял по ее лицу, что у нее неприятности. Через пять минут он уже показывал, что и как нужно сделать, автобус его ушел, он и не вспомнил о нем. Юрка проторчал в котловане почти всю ночь, а на рассвете ушел пешком. «На топтобусе» — как сказал он. Терещенко он обругал последними словами. Он сказал:
— Снять мануфактуру да похлопать его по мягкому месту.
Котлован учил ее всему. Узнавать людей. Машины. Колеса машин были для нее как человеческие руки, ребристые, черные, мозолистые. А если простоять на дороге, то по одним следам можно узнать, проезжал ли здесь работяга МАЗ или попрыгунчик «москвичок» какой...
Она научилась отличать тяжелые бетоны от легких, слышать скалу на звук, определять сортность досок, даже гвоздей.
Однажды Вера нашла у нее в кармане здоровенный костыль.
— Зачем ты его носишь?
— Не знаю,— отвечала Женя.— Подобрала на дороге, вот и ношу.
— Только карманы дырявить,— сказала Верка.
Она выбросила костыль. Женя ей не сказала, что в первые ночи она носила его для самозащиты. Потому что боялась котлована. Теперь она его любила.
Внизу стоял экскаватор, и Женя подумала: «Вдруг мой!»
У нее работали сто третий и сто четвертый, но сейчас она не могла разглядеть номер. Она подошла ближе и увидела, что номер экскаватора — 103.
— Мой,— совсем тихо сказала Женя, направляясь прямо к нему, большому, железному, с ковшом, упертым в грунт.
Она подошла вплотную к экскаватору и остановилась. Смотрела на него, потом обошла вокруг, трогая рукой железный кран кабины, как трогают спящего близкого тебе мужчину.
«Родненький,— спрашивала она безмолвно,— как ты жил без меня? Вкалывал, дружочек? А я вот взяла и вернулась».
В одиннадцать всегда звонил Саркисов, чтобы узнать, как дела. Женя сидела у телефона, но позвонил Виктор.
— Голубок, ты? — спросил он.
— Да,— отвечала она шепотом, хотя была одна и слышать их не мог никто. Ей было хорошо оттого, что он позвонил.
— Ты приедешь утром?
— Я приеду утром.
— Буду тебя ждать,— сказал он.— Я начищу картошки, ты придешь, и мы поставим ее варить. Да?
— Ладно. Только я хочу моркови, которой у нас нет. Ой, все бы отдала за морковь. Знаешь, красненькую такую, коротенькую. Целую жизнь морковь не ела. Ты тоже?
— Я тоже,— отвечал он.
— Ты спи,— говорила она.— Я приду, и мы вдвоем еще поспим. Мне очень хорошо, ты понимаешь?
Женя вздохнула, глядя на телефон, и, так как Саркисов не звонил, решила пойти в столовку. Ей вдруг подумалось, что там может быть морковь. Раз случаются такие чудеса, что она вышла на смену, почему не быть просто моркови? «Две морковинки несу за зеленый хвостик».
В столовке толпились рабочие, она встала в очередь и слышала запах робы впереди стоящего. Она пахла соляркой, потом еще чем-то, дымным и горячим, едкие специфические столовые ароматы не в силах были перебить этот запах, но Женьке казалось, что в мире нет других запахов прекраснее этого. У нее даже кружилась голова, и она тихонько смеялась про себя. Один рабочий говорил другому:
— Баб тут нема, лотерея, а не жизнь. На запад поедешь, так они там косяками ходят, как рыба в Ангаре.
— Уж так завелось... В отпуск с деньгами, из отпуска с женой и с чемоданами!
Вдруг откуда-то сбоку возник Юрка Половников, и она была рада видеть его цыганскую ухмыляющуюся рожу. Он широко улыбался и стал показывать ей, как нужно незаметно без очереди хватать котлету, чай. «Двести ног, сто голов, один хвост — что? Очередь!» Камбалу он называл гидрокурочкой.
Она засмеялась тихо-тихо, глядя, как он это делает, потом села за его стол.
— Был я помоложе, держись только, что я вытворял,— говорил Юрка, громко жуя, на всех оглядываясь и всем кивая.
— Ты и сейчас не упустишь, что плохо лежит,— сказала Женя, чувствуя всей кожей, что она дома, в своем котловане, и как ей хорошо. И что Юрка Половников здесь, и что он болтает, и алюминиевые тарелки, и робы, и грохот сапог по полу — все это очень ее.
Юрка же говорил:
— Это точно. Однажды на пасху, пока старухи молились, выкрал я все куличи, которые святить оставили, штук двадцать!
— Евгень Васильевна, вы вернулись? — спросил кто-то, проходя, и она кивнула. Она не узнала спрашивающего, но ей было приятно, что ее так спросили. Она рассеянно слушала Юрку, но слышала каждое его слово и все вокруг, и это непрестанное движение, шумные разговоры, приходы и уходы, знакомые лица действовали на нее возбуждающе.
— Был я агитатором в деревне, а на моем участке поп жил,— говорил между тем Половников.— Ну, как к попу идти агитировать за Советскую власть? Не пошел. А поп в сельсовет пожаловался. Что-де нет агитатора, ему для души нужно поговорить и все как ни есть выяснить. Тут мне челку, как водится, подкрутили, сел я на велосипед — и в церковь. Попу некогда было, договорились на субботу. Приезжаю, поп говорит: «Выборы — вещь ответственная, нужно выпить». А попадья у него, ну баба, за ним по пятам ходит, следит, как английская разведка. Поп в церковь, и она за ним. А в церкви, за иконостасом комната есть, куда можно заходить только мужчинам. Попробовала она туда сунуться, а поп ей: «Цыц! Куда лезешь, бога не боишься?!» Ну и распили мы там поллитровку, о боге поговорили, о выборах, о Советской власти... Хороший был поп, все понимал как следует.
В семь утра Женя постучалась в дверь.
— Да! — крикнул Виктор еще в полусне. Она постучалась снова. Виктор сбросил одеяло, босиком шагнул к двери и отворил ее. Она не была заперта. Женя стояла, прислонившись к стене, и смеялась. Она была как пьяная от ночной работы, от котлована и ночи.
Лицо ее было темное, волосы и брови тоже потемнели. Глаза же стали сероватыми, не блестели, и это был цвет усталости.
— «Две морковинки несу за зеленый хвостик...» — говорила она ровно, без выражения, посмеиваясь и входя в комнату. Сесть в одежде она не могла, а раздеться у нее не было сил, она осталась стоять и все тихонечко смеялась.— Юрка Половников про попа рассказывал, так смешно. Такая ночь!!
И она двинула рукой и вдруг покачнулась. Виктор обнял ее, понимая, как ей надо, чтобы ее сейчас понянчили, погладили, пожалели.
Она засмеялась, не понимая, почему ее надо жалеть. Она полезла в карманы и стала доставать оттуда цветы, свои «фиолетики», как живых птенцов в сером пуху. Она говорила:
— Цветы, столько цветов! На Первое мая пойдем в лес, правда? Только в лес, не хочу оставаться в городе...
Устала.
Днем позвонил Чуркин, спросил:
— Ты чего развалился?
— Приболел,— отвечал Виктор.— Но завтра я выйду.
— Как у тебя с Лялиным? — спросил Чуркин.— Замирением кончилось?
— Не знаю,— сказал Виктор. Он действительно не знал пока, что у них с Лялиным вышло. Скорее это должен был знать Чуркин.
— Он на тебя здорово разозлился вначале,— говорил Чуркин и посмеивался, Виктор привык к такому странному его смеху.— Сейчас он мне звонил, говорит, хороший парнишка,— это про тебя. Светлый, говорит, парень, романтик, ну, ошибся, помочь надо, такие ребята нужны.
Виктор слушал.
— Чего ж молчишь? — спросил Чуркин.
— Слушаю,— ответил Виктор.
— Радоваться должен, что легко отделался.
— Я и радуюсь,— сказал Виктор. — Но вообще я работать у вас не буду. Не хочу.
Чуркин засмеялся. Виктор представил, как блестят его золотые зубы, но вот понять, о чем он думал... Сейчас он испытывал неприязнь к Чуркину, этот смех раздражал его.
— Так вот,— сказал весело Чуркин.— Лялин готовится к конференции, к отчетной, ты, наверное, слышал... Он поедет по объектам, мы решили послать с ним нашего человека. Конкретнее, тебя. Когда еще такой случай представится?
— Я не поеду,— сказал Виктор.
— Кстати, это идея Лялина,— говорил Чуркин.— Чтобы ему тебя дали. Нужно проехать по организациям, посмотреть, побеседовать с ребятами. Мы давно не были на обводной железной дороге, в Затопляемом...
— Я там список насчет Соколовки оставил,— сказал Виктор.— Какая им нужна помощь.
— Поможем,— отвечал Чуркин.— Я в парткоме говорил, по-моему, все в порядке. Так вот...
Чуркин монотонно, нудно стал объяснять, где и что необходимо будет сделать, «но все это после праздников, мы успеем на эту тему поговорить».
Виктор слушал рассеянно, думая о Женьке: как-то она примет эту новость? Ах, вкалывать бы ему сейчас посменно, ни с каким Лялиным никуда не ездить, ни от какого Чуркина не зависеть. Послать бы их всех к черту! Но тут Чуркин положил трубку. Разговор был окончен.
Вернувшись в комнату, он ничего толком не мог рассказать, а только говорил: «Пошли они к черту!»
— Кто тебя обидел? Черт — это он? Или черт — это она? — спросила Женя, не понимая его настроения.
Он не стал ничего объяснять. Он подумал, что хорошо бы уехать совсем из Ярска, но никто не отпустит, и Женька не захочет уезжать.
«Охота к перемене мест...» Кто это сказал? — думал Виктор.— Тут на днях решил уехать домой на запад один бухгалтер. Не отпустили, вытащили на бюро, год-то предпусковой. Разобрали, всыпали, вернулся домой, жаловался все на сердце. Ночью умер. Уехал человек, только не в ту сторону».
Утром Первого мая к ним в дверь постучала Нинка.
— Ну, вы! Так и жизнь проспите, вы идете в лес или не идете?
— А кто еще идет? — крикнула с постели Женя.
— Все собрались, одних вас ждут.
— А кто — все? — спросила Женя и повернулась к окну. Было видно, как молодая женщина вешала на улице белье, прищепки висели у нее на груди, как бусы, в два ряда. На белье играло солнце, и оно блестело.— Витька! — сказала Женя очарованно и медленно.— Посмотри, какое сегодня солнце! А я тебя люблю. Я сегодня всех люблю. И солнце. И Первое мая. «Нас утро встречает прохладой...» Витька, у меня никогда не было такого счастливого Первого мая!
Так она говорила, сидя на подушке, большие блестящие глаза ее были устремлены в окно. Веки чуть припухшие ото сна, брови приподняты, и все лицо вдохновенно и полно ожидания чудес.
Сегодня ей приснился странный сон. Она говорила Витьке: «Хочешь, я разбужу розу? Пойдем в сад, я тебе покажу». И будто был сад, а в саду рос густой, с темной зеленью куст, весь в брызгах росы. Она наклонилась, сорвала длинную травинку и пошевелила острый, свернутый бутончик. «Смотри,— сказала она,— сейчас это будет».
А куст дрожал в росе и переливался. Тогда лепестки розы шелохнулись, напряглись и стали расходиться в стороны, открывая другие, спящие лепестки, они тоже разворачивались, как крылья прекрасной бабочки. Весь цветок ожил, засверкал, обращаясь к ней своей сердцевиной, а она будто не удивлялась ему, а понимала, что так и должно быть...
Они быстро оделись и вышли на улицу. Их встретили смехом и недовольными криками. Нинка вытанцовывала вместе со Славкой нечто невразумительное, Рахмаша сидел в тени и курил. Он оставался верен себе и, собираясь в тайгу, надел белую сорочку, галстук, хорошо начищенные ботинки.
Кира Львовна, потрясая маленькими кулачками, закричала:
— Эй вы, женатики! Вам не кажется, что медовый месяц давно кончился, пора бы заметить, что существуют другие люди!
Женя зажмурилась, взглядывая на сплошь синее небо, на дома, деревянные, желтые под солнцем, на землю, где все так же было полно солнечных искр, от лужи до сосновой щепки и бутылочного стекла, все переливалось и блестело. За деревьями мощный репродуктор гремел марши, хохотала Нинка. Она кричала:
— В жизни он любил только двух женщин: жену и всех остальных!
Дурацкий Нинкин смех тоже радовал Женю, он создавал атмосферу беспечного веселья.
Ей все открывалось сейчас по-новому, все было первой ее весной, все было первым и впервые настоящим.
Но дальше навсегда должно было быть только так.
Совсем недавно она сказала Виктору:
— А знаешь, что любовь, вот как мы ее понимаем, появилась совсем недавно. Были там какие-то французские трубадуры, но они все любили чужих жен... Ты же понимаешь, люди, человеческое племя, существовали сотни тысяч лет и не знали любви, это почти что с нас началось, мы — первые влюбленные. Да, Витька?
Но сейчас она любила всех. Она мысленно примирилась даже с Рахмашей и верила, что Нинка напала в его лице на золотую жилу. Она любила вульгарную, легкомысленную Нинку за ее бесшабашность и непосредственность, ведь можно же было ее за это любить. Она симпатизировала Славке, ей нравилось его постоянство и рыцарское отношение к Кире Львовне. А Киру Львовну — за женский ум и умение находить в жизни свои маленькие радости.
Кира Львовна приехала из отпуска в каком-то необычном для себя состоянии. И никто бы ничего не заметил, но Женька это почувствовала. На тумбочке у Киры Львовны появилась китайская фарфоровая статуэтка. Женя взяла ее в руки, спросила:
— Ты сама купила?
— Дочка,— ответила Кира Львовна, но ничего не захотела объяснять, а Женя не стала расспрашивать.
Но потом Кира Львовна сама пришла к Жене. Она была скрытной, но она почувствовала доверие к Жене, а это так много для нее значило.
Вдруг она рассказала, что у нее есть дочка, дефективный ребенок, она сейчас в специальной лечебнице для таких детей, и у нее появились признаки памяти, которая прежде полностью отсутствовала. Запомнила много букв, уже начинает читать. На прощание девочка сказала: «Мама, я хочу тебе подарить что-то». И принесла ей крошечную фарфоровую статуэтку, которую ей кто-то дал. «У меня словно жизнь снова началась»,— говорила Кира Львовна. В порыве откровенности она рассказывала про Славку. «Мне тоже не просто так вот жить одной, но нужно уметь держать себя в руках, не как Нинка... Где-то сказано: «Если я потеряю власть над чувствами, то сохраню ее над поступками». Это про меня».
Очень шумно вся их группа прошла через поселок и оказалась в сосновом лесу.
Теперь они шли по тропинке, пахло прошлогодней травой, нагретой хвоей. Все было пропитано ласковым долгожданным теплом. Тайга подсыхала, иглы на молодых сосенках набухли от избыточных соков.
— Как чисто! — воскликнула Женя.
— Ну, разумеется,— говорила Кира Львовна,— ведь грязь в природу приносит человек.
— Да,— отвечала Женя,— или нет. Прекрасное в природу тоже приносит человек?
— Лес красив и без людей,— сказала Кира Львовна.— Недаром мы идем сюда, где их нет. Впрочем, я урбанистка, я в этом мало что смыслю.
— Где нет людей? — спросила Нинка, останавливаясь и разглядывая что-то под ногами.— Здесь нет людей?
Прямо на тропинке было брошено чье-то пальто, рядом лежали учебники, тетрадь по сопромату и газета. На тетради было написано: «Бабченко Петр».
Все стали поочередно выкликать незнакомого Бабченко, Женька даже пообещала ему помочь в подготовке сопромата. Рахмаша в это время рассматривал газету — это был праздничный номер многотиражки — и ткнул в первую страницу пальцем. По его лицу никак нельзя было понять, что он там нашел. В газете под первомайским призывом был помещен указ о награждении инженера Ярскгэсстроя Мухина Геннадия Петровича медалью «За трудовую доблесть». Ниже красовалась фотография Мухина, а под ней его речь, произнесенная в Москве на съезде энергетиков.
Каждый тянул газету к себе. Нинка из-за спины Рахмаши и еще ничего не видя, крикнула: «Ура, Генка!» И Кира Львовна захлопала в ладоши, действительно удивляясь и радуясь.
Женя читала молча, она скорее была смущена, чем обрадована, и сама не могла понять, почему это так.
— Как может исказить лицо фотография,—сказала она.
— Эй, Бабченко, Бабче-н-ко! — закричала Нинка резво.— Ты обиделся, что тебе не дали ордена?
Тайга молчала, ребята смеялись.
— Нам тоже не дали,— сказала Кира Львовна.
— Слышишь, Бабчен-ко? Нам тоже не дали ордена! — орала Нинка.
— А я бы и сама не взяла,— вдруг сказала Женя.
— Как же не брать, когда дают? — воскликнула Нинка, вытаращив ярко-голубые, будто нарисованные, глаза. И Кира Львовна добавила:
— Ведь он не виноват, что ему дали, он лучше нас, вот ему и дали!
Так, переговариваясь, они двинулись по тропе.
— Вы поймите,— говорила Женя недоуменно, почти испуганно.— Вы поймите, ведь ему придется сюда вернуться, к рабочим, к товарищам. И будет получаться так: все вместе строили, а один получил?
— Господи! — воскликнула Нинка.— Хоть бы наградили, хватай и беги, пока не раздумали... Рахмашенька, ты получишь у меня орден? Или тоже готов отказаться из высших соображений?
Женя молчала, смотрела себе под ноги.
— Нет, я получу,— отвечал Рахмаша очень уверенно и серьезно.— Кончим строить, будут представлять всех к награде, наверное, и меня представят.
— А сейчас? — спросила Нинка.
— Я не тороплюсь,— сказал он.— Все, что мне положено, от меня не уйдет.
— И ты не завидуешь Генке?
— Нисколько,— ответил он, пожав плечами, и посмотрел на Женю.
Они стояли теперь высоко над Ангарой, и тут на крутом берегу бросили наземь сумки, одеяла. Кто-то позвал пить березовый сок.
— А какой он? — спрашивала Нинка.— Его действительно можно пить? Он сам течет? Он густой?
Виктор ножом подрезал кору березы, лезвие стало влажным. Первые мутные капли упали на землю. Женя встала рядом с ним на колени, слизала с коры сок. «Как вкусно! Но сок молодой березы всегда горчит».
Славка орудовал у другого дерева, Нинка суматошно вертелась вокруг него, вопила:
— Сейчас польется! Банку, скорее банку!
Капли холодной березовой крови теперь обливали ствол, захлестывая, как половодьем, любопытных муравьишек. Женя приникла к надрезу губами, щека у нее стала белой от коры. Увидев, что Кира Львовна с Нинкой сосут конфеты, она воскликнула:
— Но ведь так нельзя! У этого сока слишком тонкий аромат. Он же весной пахнет, нет, глубиной весны, вот как...
Славка нашел камышовую трубку, которую сразу же прозвали «трубкой мира», с шипением втягивал сок вместе с воздухом. Нинка просила: «Дай мне, Славочка, полжизни за один глоток!»
Наконец она выхватила трубку и, припав к березе, стала тянуть сок.
Даже Славка загляделся на нее: так она была хороша! И Нинка знала это, но ей хотелось, чтобы все ее видели такой, и Виктор тоже. Она, косо взглядывая в его сторону, спросила:
— Витя, от Лялина тебе крепко досталось?
— Нет,— отвечал он.— Мы хорошо разговаривали.
— О чем же все-таки? — спросила Кира Львовна, которая мельком слышала о Викторовых делах. Она переходила от березы к березе, тычась соломинкой в каждый надрез.— О чем вы разговаривали? Об этой твоей статье?
— Да,— отвечал с неохотой Виктор.
— Он упрекал тебя?
— В какой-то мере.— Виктор поморщился, вспомнив сразу весь разговор. Чувство неудовлетворенности собой, собственной несостоятельности коробило его. Ему было противно вспоминать это.
— Эй! — закричала Нинка.— Тут жук приполз и пьет... Все пить хотят!
— Что я? — сказал Виктор с отчаянием.— Пустое место. Что от меня зависит? Решительно ничего. Одни разговоры. Надоело.
— Как это, что от тебя зависит? — спросила Женя, отрываясь от березы, удивленно глядя на Виктора.— А от кого же тогда зависит?
Он пожал плечами.
— Ну, правильно,— сказала Кира Львовна,— вот, например, что от меня зависит? Ровным счетом ничего.
— Но от кого же тогда? — спросила Женя.
— ...Есть я тут или нет,— продолжала Кира Львовна,— совершенно безразлично. Верка уехала, а что изменилось?
— Я изменилась,— ответила Женя. — И все изменилось.— Она подумала, что Генка бы ее понял. А здесь никто, даже Виктор, не хочет ее понимать.
— Вы спросите Рахмашу, у него на этот счет особое мнение,— сказала Нинка. Но так как все молчали и Рахмаша, молчал, Нинка проговорила: — Он считает, что все зависит исключительно от него самого. Вот он поставил себе целью стать начальником участка и станет, вы сами увидите.
Нинка сказала так, совсем не думая обижать Севу, она даже, наверное, гордилась, что Рахмаша умеет быть таким.
— Гомо пропонет ет деус диспонет,— произнесла с усмешкой Кира Львовна. — Человек предполагает, а бог располагает!
— Вот именно,— сказал Рахмаша.— Ничего никому не известно.
Женя вспомнила, как перед праздником Саркисов настойчиво предлагал ей переходить на участок уже прорабом. Женя упорствовала.
— Да что вы боитесь? — говорил Саркисов.— Я из института пришел и через семь месяцев был начальником участка!
— Не смогу,— сказала она.
— Трусите, Евгения Васильевна?
Женя молчала. Если бы разговор был только о ее чувствах! А то пострадает дело, вот чего она боялась.
— Боитесь не справиться? — допытывался Саркисов.
— Не знаю,— сказала она.— Если бы была уверена в себе, пошла. У нас же есть действительно заслуживающие повышения мастера, Виктор Викторович хотя бы, он столько строек прошел.
Саркисов больше ни разу не заговаривал на эту тему, но она знала, что он помнит ее слова.
Все стали разбредаться кто куда, потеряв интерес к березовому соку. Склон реки был теплый, каменистый, в голубых подснежниках. Сосны на опушке отливали серебром, серебристыми были цветы и камни.
Женя сказала Виктору:
— Когда мне бывает трудно, совсем невмоготу, я так вот посмотрю на Ангару, на плотину...
Он молчал.
Замолкла и она.
Так в их совместной жизни было впервые. Если не считать того маленького разлада, который произошел на дороге, когда они смотрели ледоход. Но между тем случаем и этим была неуловимая связь.
— Что с тобой? — спросила она.— Я не понимаю, что с тобой?
— Я и сам не понимаю,— отвечал он.
Женя молчала, и он сказал нервно:
— Наверное, мы не всегда зависим от себя. Кругом столько всего...— Он искал нужное слово.— Всего... Разного, которое изменяет нас, влияет на наше настроение... Ну, и на характеры. От этого невозможно никуда деться: ни уйти на маевку, ни бежать в нашу комнатку...
Он повторил: «Никуда нельзя деться!» И замолчал.
Женя слушала его и впервые подумала, что она не сможет его понять так, как понимала Генку в трудные минуты его жизни. Почему она вспомнила о Генке, она тоже не знала.
Крохотный жучок терпеливо сидел на оставленной в березе соломинке, опустив усы в прозрачную каплю. Но капля сорвалась и упала. Жучок удивился, нащупал новую, но и та капля, увеличившись, сорвалась в траву.
Жучок ловил капли, сердился или недоумевал, шевеля усами. Потом и он уполз.
За широкой долиной реки, поперек неба, легла темная полоса, надвигаясь и растворяя в себе дальние горы.
Вдруг налетел ветер, такой неожиданно сильный, будто волна от дальнего взрыва. Прямо с голубого еще неба посыпался редкий снег.
— Ура, да здравствует маевка! — крикнула Кира Львовна, размахивая бутылкой вина.— Женатики, идите вино пить!
Они разлили по стаканам вино. Стали орать тосты за тайгу, за Ангару, за Генкину медаль. Потом сквозь деревья посыпался настоящий снег, и все выпили за снег, а Славка сказал:
— На Первое мая могло быть и теплее.
— ...Бьет девчонку дрожь, замочила все юбчонки, идя через рожь! — кричала Нинка со стаканом в руках.
Деревья на глазах побелели. Темная земля оставалась там, где они только что топтались, и Рахмаша заметил, что здесь скоро начнут прорастать цветы.
— За цветы! — крикнула Кира Львовна.
— Я тоже за цветы,— сказала Женька.— Только за первые, они самые смелые, правда? Они как весенний сигнал к теплу, а сами они погибнут от такого вот снега.
— Я сейчас погибну от такого вот снега! — крикнула уже захмелевшая Нинка.— Вы знаете, где моя погибель? Думаете, в сундучке, в хрустальном яичке, на кончике иглы? Как у Кощея Бессмертного? Она в этом снеге, который испортит мою прическу!
Снег сыпал вовсю, и, хотя он был белый, вокруг стало темно.
Проваливаясь в рыхлом снегу, стали они искать дорогу.
— Идите за мной,— сказала Женя, оглядываясь и высматривая Виктора. Она пошла, точно зная, что все непременно пойдут за ней. И в самом деле, они пошли за ней, потому что все равно нужно было куда-то идти.
Женя, не оглядываясь, шагала прямо по снегу, загребая его в новые сапожки, другие старались ступать по ее следам. Вдруг она оглянулась, увидела рядом лицо Виктора. Он пытался ей улыбаться, но она понимала, что он замерз. Она сняла с себя шерстяную шапочку и надвинула ему на голову. Также сняла и варежки и стала натягивать на его руки. Засмеявшись, она сказала:
— Вы, мужики, были всегда слабее нас!
Снег стелился параллельно земле, был он плотный, как стена. У Киры Львовны на бровях наросла сосулька, и целый сугроб в волосах. Рахмаша загораживал галстуком лицо, а Нинка закрывала глаза руками и спотыкалась. Но страдала она, кажется, не от холода, а от своего безобразного, как ей казалось, вида, время от времени у нее вырывалось: «Я как мокрая курица!»
Женя вела всех по снегу, и они шли за ней. Они думали, что она знает, куда идти. Она не знала пути, но вдруг кончились деревья и встал перед ними двухэтажный дом. Кто-то выскочил на них из белого мрака, в пиджачке и с транспарантом в руках, призывающим к дружбе между народами.
— Это какой квартал? — спросила Женя.
— Кажется, восьмой, но точно сам не знаю.
Человек пожаловался, что целый час не может найти свой дом, хотя ходит где-то рядом.
— Мне нужна парикмахерская, перманент, химическая завивка и покраска волос,— сказала Нинка, она была совсем пьяна.
Славка сказал:
— Половина праздника Первое мая, а другая половина — седьмое ноября.
— Вот увидите, сегодня будет «Скорой помощи» работа,— сказал человек и ушел, унося на плече транспарант.
Скоро они отыскали свой квартал. Разошлись по общежитиям сушиться.
Женя печально смотрела в окно их комнатушки.
— Ну что ты, что ты,— говорил Виктор, испугавшись, обнимая ее.
За окном гудела настоящая пурга, и тряслись под ветром огромные сосны.
— Вот и вся весна! — говорила Женя, глядя в окно.— Вот тебе и вся весна! — горестно повторяла она.
В Ярске стояли прозрачные дни. Белые, как лист бумаги.
Где-то за Уралом, «на западе», как говорят здесь, все началось ручьями, потом наступил и кончился апрель с очень голубым небом, и с маем пришла зелень. Светлая зеленая дымка, но скоро все это зашелестит, и сразу окажется, что шумного, зеленого так же много, как тихого, голубого.
Ярские же дни были наполнены пустотой, голубое пригляделось, а зеленое не наступало. И все отголубело, отстоялось и потеряло новизну, и нечему было шуметь.
В душу невольно закрадывался страх: а вдруг так и останется и ничего больше не будет?
Где-то в середине мая рано утром Женя скажет про себя, откинув занавеску: «Снег... Опять снег, а в титане почему-то нет кипятку».
Она торопливо пьет холодный кофе и старается не глядеть за окно. Потом суетится, ищет деньги на обед, взглядывает на улицу с надеждой, как будто за десять минут там могло произойти чудо.
А снег все идет, сыплется с серого, низкого неба. Безразличный какой-то снег.
И сосны — просто мокрые деревья, и земля — обыкновенная такая, тяжелая грязь, и город — слепые зябнущие дома. И внутри тебя так же холодно, и хочется приболеть и долго лежать в постели.
В эти дни в Ярск вернулся Генка Мухин.
После Индии он останавливался в Москве, был делегатом на съезде энергетиков, даже произносил там речь. В это же время он узнал о награждении его медалью «За трудовую доблесть». Потом банкет, интервью в молодежных газетах, встреча в ЦК комсомола и многое другое. Все это было необходимо, но достаточно утомляло его.
Однажды, сбежав с очередного «мероприятия», он взял такси и приехал в Правду, к их классному руководителю Нине Ивановне.
Посидели. Попили чаю. Нина Ивановна, располневшая, но еще моложавая, без единого седого волоса, рассказывала, смеясь, про сына, как он влюбился. Сейчас он учится в авиационном училище.
Она разглядывала исподтишка Генку, ей было любопытно понять его. О нем писали газеты.
Еще когда он был в институте, устраивался школьный вечер выпускников, он и тогда выделялся, он был ярко талантливым юношей. Мухин произнес как-то смешной тост, что-то про галоши. В жизни каждого человека наступает момент, когда он покупает галоши, когда наступает пора простуд и опасений за свое здоровье и спокойствие, хочется посидеть дома, помолчать, когда на собрании спорят... В общем наступает время, когда покупают галоши. И вот он предложил выпить за то, чтобы галоши им никогда не понадобились.
— Помните, Гена, ваш тост? — спросила Нина Ивановна.— Ваш тост про галоши? Неужели не помните? Вот странно! А помните, я спросила, с каких лет начинают влюбляться? Я очень беспокоюсь, что не услежу, как мой сын влюбится.
— Я еще до школы был влюблен в пионервожатую,— сказал Генка.— Это была трагическая любовь: она танцевала под радиолу с другим, взрослым мужчиной.
Оба рассмеялись. Нина Ивановна воскликнула:
— Но вы, мальчишки, всегда были похожи в школе на гадких утят! Девчонки были как-то зрелее вас. Ты был комсоргом, выступал, но ты был очень смешной тогда... И поверхностный, Гена, девочки чувствовали глубже, куда глубже.
— Кстати,— сказала Нина Ивановна,— ты и не подозревал, Гена, что одна девочка тебя любила, а? Кто? Эх, мальчишки, золото было у вас под ногами, а вы думали, что оно недостижимо далеко, где-то в неведомом Клондайке.
— А кто это? — стал допытываться Генка.— Ну, скажите, кто?
— Она приходила ко мне. Кажется, плакала, это было уже в институте. Да, правильно, в институте, ох, как быстро время летит!
Женя тогда прибежала к ней домой и долго ждала у подъезда, потому что Нина Ивановна задержалась в школе. Она увидела Женю, ее лицо и сразу спросила:
— Что-нибудь случилось? Дома?
Женя покачала головой.
Они сели пить чай, и Женя все время молчала. Так ничего не сказав, она и ушла бы, но Нина Ивановна вдруг стала рассказывать про своего бывшего мужа, с которым она развелась, но еще пять лет жила вместе, разделенная фанерной перегородкой. А он приводил домой других женщин...
— У этого тоже другие,— сказала тихо Женя.
— Про кого ты говоришь? — спросила Нина Ивановна.
— Да про Мухина же! — воскликнула Женя.— У меня больше никого не было и не будет.
— У тебя роман с ним? — спросила Нина Ивановна.
— Что вы! — сказала Женя.— Что вы... Он и не знает, наверное. У него всегда другие, чужие женщины, а они его не знают, как я. И не поймут его.
— Что значит чужие женщины?
— Он с Веркой... Она добивалась, добивалась, еще с какого-то класса. Конечно, я не буду ей мешать. Она так счастлива, у нее прямо на лице написано, как она счастлива.
— А он? Гена?
— Откуда мне знать? Наверное, и он. Я никогда не буду его добиваться, в этом мое несчастье. И его тоже. Впрочем, он как хочет, так хочет, мне уже все равно.
— Но кто же? — уже с волнением спросил Генка.
— Да, да,— сказала Нина Ивановна, перестав смеяться и заглянув ему в глаза.— Это была Женя Голубева. Ты тоже о ней подумал?
Генка не ответил, пораженный, хотя почему-то ждал, что услышит ее имя. Но почему?
Нина Ивановна была увлечена воспоминаниями, она не заметила или не хотела заметить его волнения.
В Москве он впервые услышал песни Булата Окуджавы. Это произошло в гостях у сокурсника Жоры Володина. Там собралась шумная молодая компания, были споры и коньяк. В конце вечера Жора предложил спеть песни Окуджавы.
Заспорили, с чего начать.
Но вот Жора запел вполголоса, слегка ударяя рукой по столу вместо аккомпанемента. И Генку сразу захватила искренность слов, моментальная приживаемость напева, который оказывался неожиданно совсем твоим и глубоко волновал. Песни эти имели необыкновенное свойство сливаться с твоим настроением и поднимать дух. В одной из них были такие слова: «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет, когда трубу к губам приблизит и острый локоть отведет. Надежда, я останусь цел, не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».
Он думал в тот вечер о Ярске. Чувствовал, что ему остро все это время не хватало ребят, Веры, Рахмаши, Юрочки Николаевича и особенно Женьки, Голубки. Он ждать не мог, не стал. Наутро купил билет на самолет, и все в нем звучала эта песня.
Он смотрел в круглый иллюминатор, земля была черная, в белых пятнах снега, потом — дальше на восток — белая, в черных пятнах. «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет...»
В голубой дымке земля, как глобус, медленно поворачивалась перед ним, вся она была полна весны и новых надежд.
Девушка-бурятка объявила перед вылетом, что самолет принадлежит Иркутскому авиационному агентству, он совершает свой первый пассажирский рейс. И это тоже показалось ему верным предзнаменованием того нового, что свершалось в нем и вокруг него.
В иркутском аэропорту царила неразбериха. Ярск четвертый день не принимал самолетов, но вдруг определился один рейс на маленьком Ан-2, и десять самых счастливых или самых проворных успели закомпостировать свои билеты. Но ему снова повезло, ему везло, как никогда. Через головы жаждущих он протянул билет девушке из багажного, сказал ей: «Мне очень нужно попасть сегодня в Ярск». Она посмотрела на него и, наверное, увидела по глазам, что он говорит правду. Девушка протянула билет мужчине в форменной фуражке ГВФ, и тот сказал: «Все, последний, одиннадцатый».
После этого пробного рейса полетов в Ярск не было еще целую неделю; все подтверждало его везучесть. Если везет, то везет во всем. И в том новом, что он задумал, ему будет также везти. «Не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».
«Сейчас столько можно сделать! — думал он.— Работать и работать. И быть рядом с ребятами и с Голубкой».
На аэродроме в Ярске его встречали сразу несколько человек: Чуркин, и еще от горкома партии, и свои ребята из группы. Его посадили в машину и повезли, дорогой шутили насчет «индийского гостя». Сообщали между делом ярские новости. Ребята рассказывали, как решили они купить на всю их группу бочку пива. Это была идея из тех, которые носятся в воздухе. «Представляешь, Генка: посреди комнаты бочка пива. Горкой насыпаны соленые сухарики, селедка приготовлена особым способом: выварена в уксусе и отмочена, и даже, может быть, на каждого по настоящей вобле, Рахмаше обещали прислать! Большим черпаком пиво разливается по кружкам, и все сосредоточенно молчат. Сама бочка и торжественность момента требуют тишины».
— Можно и без черпака,— сказал Генка.— Если достать качалку...
— Зачем нужна качалка?
— Так ведь здорово: качаешь, а пиво эдак, струйкой, шипя и низвергаясь...
— Ой-ой-ой,— застонал кто-то в машине,— наступит ли этот час?
Никто не задумывался, где и каким способом можно в Ярске раздобыть бочку пива. Но геологи между тем через трепливую Нинку узнали об их идее и решили справлять новоселье тоже с бочкой пива.
— О аллах! — воскликнул Мухин весело.— Украсть и так испортить хорошую идею!
— Представляешь, Генка, новоселье, голодные гости, закуска, водка — и где-то бочка пива. Посредственность никогда не понимала высокого искусства!
Дальше Генке рассказали, как они заседали всю неделю, выкуривали в вечер десять пачек сигарет, спорили, а на окнах оставались желтые полосы от дыма. В четверг достали бочку. Слух о бочке, словно по радио, распространился по Ярску молниеносно.
Кира Львовна по телефону спрашивала:
— Говорят, вы достали ящик пива?
— Бочку,— отвечали ей снисходительно.
— Зачем же бочку?
— Так. Для грохота.
— Вы ее что, катили? Да? — спрашивала она, удивляясь.
— Вот именно. По широкой мостовой..
Кто-то планировал:
— Значит, так. С утра мы возьмем балычка, одну или даже две порции. В обед добавим селедочки. А?
— Можно и ряпушки,— говорили ему.
— Грибков бы соленых...
— И вдруг, Генка, от тебя телеграмма. Прямо под пиво, представляешь?
Генка слушал ребят, улыбался, но думал он сейчас о Голубке. Он всем был нужен, но не ей. А как бы хотелось сейчас быть нужным только ей одной! Его бы сейчас никто не понял, он сам себя вряд ли понимал.
Маша была далеко, она жила с ребенком у матери. Там, в Малаховке, им было хорошо. Она не захотела сейчас уезжать с ним в Ярск, «поближе к осени...». Она по-детски радовалась его медали, от Маши веяло такой непосредственностью и счастьем. «А как бы отнеслась Голубка к моей награде?» — вдруг подумал он. Она всегда радовалась его успехам. Он стал вспоминать и скорее не памятью, интуицией, что ли, понял, как они всегда были близки с ней каким-то общим настроением и необычной чуткостью друг к другу. Они будто бы шли всегда параллельно, предназначенные понимать друг друга, как никто.
В общежитии к телефону подошла техничка.
— Кого? — спросила она.— Голубеву? Евгению Васильевну? Ее нет, а кто спрашивает?
— Товарищ,— сказал Генка.
— Сейчас посмотрю,— ответила Матрена и пошла проверила, нет ли кого в коридоре, кто бы мог слышать ее слова. По дороге заглянула в кухню и сказала титану, как живому: «Чего, ну чего ты кипятишься... Ишь какой, брось!»
Матрена вернулась, села в кресло, беря трубку двумя руками.
— Алло,— сказала она,— вы слушаете? Товарищ?
— Да, да,— отвечал Генка.
— Так вот, товарищ.— Матрена ядовито подчеркивала это слово.— Вы сами-то считаете приличным звонить замужним женщинам и разбивать семью?
Так же держа трубку двумя руками и наклоняясь вперед, Матрена слушала, что ей ответят.
Трубка ошарашенно молчала.
— Что? — спросила она.
— Я только просил позвать к телефону, при чем тут семья? — сказал, наконец, Мухин раздраженно.
— А с того... как муж уезжает в командировку, так она вам нужна сразу всем, да? — говорила Матрена, полагая, что против такого довода возражать совершенно нечего.
— Вот что,— сказал Гена, уже сердясь.— Позовите Евгению Васильевну, она срочно нужна по служебному делу. И меньше разговаривайте.
— И не позову,— отвечала Матрена, сердито скребнув валенком по полу.— У нее порядочный муж, они хорошо живут, и не о чем вам с ней, как вас там, «товарищ», разговаривать.
Хоть Матрена сердилась, но она уважала технику и не осмеливалась ругаться по телефону.
— Ну ладно,— сказал Генка и положил трубку. Он вдруг совсем расстроился из-за этого глупого разговора, и у него уже не было прежнего желания немедленно разыскать Женю.
Матрена положила трубку, медленно, боком спустилась на первый этаж проверить, дома ли Голубева.
Женя сидела на кровати, как пришла с работы, в своем сером плаще, и читала письмо. На столе лежал капюшон от плаща, полный цветов.
— Звонили вам,— сказала, постучав, Матрена.
— Кто звонил? — спросила Женя, не вставая с койки, держа письмо в руках. Глаза у нее были сонные.
— Почем я знаю, кто тебе звонит,— отвечала Матрена, переходя на «ты».— В следующий раз узнаю, если скажут.
Она не закрыла дверь и закричала на весь коридор, но так, чтобы слышала Женя:
— Звонют всякие, кобели разные, делать нечего, вот и звонют — семьи разбивают!.. Кобели эти...
Женя встала и захлопнула дверь. Ругань Матрены она принимала без раздражения, как само собой разумеющееся.
Одно письмо было от брата отца, дяди Константина, он сообщал, что свадьба Нины с курсантом расстроилась. Он должен поехать служить на Сахалин, а Нине вовсе незачем ехать на Сахалин. Теперь у нее есть хороший парнишка — электрик. Они любят друг друга и, может быть, скоро поженятся.
— Вот эстафета! — сказала Женя вслух и стала читать другое письмо, от матери из Соколовки. Отец писем никогда не писал.
«Здравствуй, моя дорогая дочка Женя! Получила твое письмо, большое спасибо. Витя, наверное, все по командировкам, и тебе сейчас скучно. Получила от тебя посылку, но больше ничего не посылай, побереги свое время и нервы. Я прекрасно знаю, как ходят наши машины, и от твоей посылки остались только крошки, смешанные с мороженым чесноком. Я очень удивляюсь, что не побились банки: в такую дорогу посылать стекло и в такой упаковке нельзя. Печенье у нас хорошее, на наш склад сейчас везут еще продукты, так что не беспокойся. Остальное по-старому, папа еще жалуется на голову, но реже. Когда я поеду в Москву, обязательно побываю в Ярске и постараюсь тебя известить заранее. Я поеду, если нам дадут квартиру, но когда будет распределение, трудно сказать, дошел слух, что не раньше июня. Возможно, поедет папа, ему нужно показаться врачу, но папа квартирой заниматься не хочет. Еще раз тебя прошу, не присылай ничего, почта от нас далеко, а скоро подымется река, тогда нас совсем отрежет. Папа ездил на Сокол на машине, а обратно едва доехал: лед ненадежный.
Пиши нам обо всем. Где ты сейчас работаешь? Ты хотела работать на бетоне. Удалось ли это тебе? Напиши. И добивайся комнаты, тогда не будешь ругаться с техничкой.
С девочками нужно дружить, вы должны остаться хорошими друзьями. От меня передай им привет. Кажется, все. Когда будешь писать, напиши, как тебе можно позвонить по телефону. До свидания. Мама».
Сегодня на работе у нее были неприятности. Пришла дирекция Ярскгэсстроя и подняла скандал. Некоторые забетонированные стенки будто бы оказались тоньше положенного. Представитель сказал, что таких стенок они принимать не станут.
Эти стенки были сделаны в другую смену, но она промолчала. Основной бетон шел при ней, и доказывать что-либо было бессмысленно.
Представитель дирекции был нудный маленький человек, с ним давно уже никто не мог разговаривать равнодушно. Он мучил всех мелкими придирками, ежеминутно кляузничал, звонил в Гидропроект, Гидромонтаж... Звали же все его Гидра.
Женя терпеливо слушала, как ругается представитель, и смотрела по сторонам. Почему-то на языке вертелось: «Глуп, как медный чайник». Почему чайник да еще медный?
Наконец представитель ушел. Она вздохнула, только собралась пойти в столовую, как нагрянул Саркисов. Наверное, успели ему нажаловаться.
Она понимала, что Саркисов ругаться не станет, но если он упрекнет, белый свет надолго покажется серым и непривлекательным.
Саркисов молчал, и она молчала.
— А вы знаете, Женя,— сказал вдруг Саркисов, обходя, точно обнюхивая, блок.— Вы знаете, что наш специалист даст сто очков вперед любому зарубежному?
Она не нашлась что ответить, только шмыгнула носом. Он должен видеть, что все только что происшедшее ей не так уж безразлично. Саркисов же был возбужден, видно, что он был сердит и нервничает. Должно быть, поругался с начальством.
— Вы представьте какого-нибудь инженера-чудака в Америке, который строит гидростанцию. Строит да строит! Тут ему секретари, тут техника, там проект и железный график, он еще и кофе успевает выпить в перерыве — теплица, а не стройка!
Вдруг Жене показалось, что Саркисов пьян, хотя наверняка не был пьян: он никогда не пил. Саркисов же продолжал:
— Попади к нам такой американский специалист, каюк ему! Работать в наших условиях — это кончить нужно высшую дипломатическую школу, вдобавок школу верховой езды, чтобы вести переговоры с дирекцией и скакать по карьерам... Иметь каменный зад — простите за выражение,— чтобы пересидеть любого чиновника и не потерять человеческого облика. Десятиборец, вот кто наш строитель, и вы гордиться должны, а вы уезжать собираетесь!
— Я не собираюсь уезжать, Баграт Захарыч,— сказала Женя. Ей стало жалко Саркисова, она поняла, что ему плохо. Скверно совсем, потому что так он никогда не разговаривал.
— Ну и правильно,— сказал он, — я и сам уеду, только не сейчас. Евгения Васильевна, если мы сейчас все отсюда удерем, может, нам будет и лучше, но стройка...
Женя сказала:
— Некоторые говорят, что стройка этого не почувствует.
— Нет! — категорично, жестко возразил Саркисов, он морщился, точно от боли. Когда ему было плохо, он всегда так морщился.— Это — вранье! Это — трагическое заблуждение, Евгения Васильевна. Будто мы уедем, а стройка не изменится. Попробуй каждый солдат на участке фронта подумать таким вот образом, и вы поймете, что может случиться... О!
Женя молчала. Она была целиком согласна с ним насчет фронта, она думала: «Стройка — это друг или враг». Она пришла к мысли, что враг, которого надо победить, хотя стройка должна быть другом. Она, стройка, враждебна сейчас даже Саркисову, который умеет все делать. Значит, получается, что Женя как бы находилась в состоянии войны со своим любимым детищем и могла пасть от его руки, а стройка будто бы могла и не заметить такого урона: один человек — и стройка! Фу — и нет его, человека. Женя поняла, что пришла в противоречие с самой собой, с Саркисовым, но спорить она не хотела. Ей просто было жалко Саркисова. Она повторила:
— Да я не уеду отсюда, Баграт Захарыч.
Саркисов уже уходил. Он быстро повернулся к ней, на лице его была улыбка.
— Мы вместе поедем на новую стройку, если хотите. Согласны? Вот и отлично, работайте. И насчет представителя не огорчайтесь, он такой трус, что боже мой...
— Как медный чайник,— сказала Женя.
Это была глупость, но они оба рассмеялись.
Уходя, Саркисов подумал, что с Голубкой — он знал, что ее называли Голубкой,— и с такими, как она, на стройке все будет хорошо. Очень много значит увидеть такие ясные, доверчивые глаза.
Женя ничего этого не знала. Она радовалась, что не было нагоняя. Проходя от участка в столовую, она собирала на обочине цветы.
Дома, не раздеваясь, она принесла из кухни воды в литровую банку из-под маринованных помидоров. Поставила цветы, и тут пришел Генка Мухин.
— Здравствуй,— сказал он.— Я тебе звонил, но тебя почти не бывает дома.
— Смотри, какие длинноногие,— сказала она, распрямляя цветы и вовсе не удивляясь, что вот так, откуда ни возьмись, в доме у нее появился Генка Мухин. Где-то были Индия, приветствия, речи, и вдруг он стоит перед ней, загорелый, похудевший, как двадцатилетний мальчишка. Она была рада, что он здесь, но глядела ласково не на него — на цветы.
— Это у нас в болотце около участка... Завтра они распустятся и будут еще лучше. Правда, они удивительные, ты таких ярких, огромных небось не видел в своей Индии?
— Ну у тебя и техничка! — сказал Генка невпопад.— Проглотит, даже микропорок не выплюнет!
Он смотрел на Женю, пытаясь понять, что в ней изменилось с тех пор, как они последний раз виделись. Стала сдержаннее, что ли. Будто совсем не удивилась его приходу, словно ждала и считала, что это в порядке вещей. В лице ее было спокойствие. Спокойная, он сказал бы, красота. «Изменилась удивительно»,— вглядываясь в нее, думал он. И терялся от непривычного чувства, которое она вызывала в нем. Прежде так не было. Он был сам по себе, где-то наискось и выше, ему всегда казалось, что она тянется к нему, хочет быть такой, каким он становился. Достигая цели, он как бы снисходительно и сочувственно поглядывал на нее, это ему нравилось. И вот теперь он неожиданно поймал себя на мысли, что примеривается к ней, распознав в ней то, что ему недоступно.
Женя поняла, что ее разглядывают, даже оценивают, но снова будто не удивилась. Оставляя цветы, она сказала:
— Я буду чиститься, переодеваться, ты рассказывай, ладно?
Генка кивнул, продолжая смотреть на нее. Что произошло с ним? Как это странно, но теперь он был уверен, что от нее зависит все: его дальнейший образ жизни, его мысли, его планы. Счастье, одним словом.
— В Индии жарко? — спрашивала она, снимая лыжную куртку и поправляя волосы. Он не ответил, желая изо всех сил, чтобы она еще раз обернулась к нему: рука придерживает рассыпанные тяжелые волосы, блестящие, золотые, а во рту заколка.
— Что же нового за границей и в Москве? — спросила она опять, не понимая причины столь длинной паузы. Встретила его странно напряженный, остановившийся взгляд. Она как бы спрашивала: «Почему же ты смотришь, почему молчишь, не случилось ли что-нибудь такое, чего я не знаю? Но, честное слово, я пока ничего не понимаю в этом твоем взгляде».
— В Индии было жарко, трудно было работать,— сказал Генка, отворачиваясь и пряча руки под мышки. Это была его институтская привычка.
Женя достала из-под кровати электроглянцеватель, включила в сеть и поставила между собой и Генкой. Теперь они грелись с двух сторон, трогая блестящие бока глянцевателя, смотрели друг на друга.
— Это я для Славки Кирюхиного взяла у ребят. Около него хорошо греться,— говорила она быстро.— У нас плитка и кастрюля стоят на полу, им больше негде стоять. А пола у нас только тот кусочек, где мы ходим. Стоит нам с Витькой сварить суп, мы его обязательно опрокидываем. Я три раза опрокидывала уже, а Витька доедает остатки...
Генка молчал и смотрел на свое отражение в глянцевателе.
— Как ты жила здесь? — спросил он и хотел добавить: «Ты счастлива? Ты обо мне вспоминала?»
Женя вдруг рассмеялась. Гостю из-за границы хочется знать, как живут советские люди. «Расскажите, как вы трудитесь, как живете, мисс... з-э... Голубье-ва?» — «Я тружусь на стройке, хожу в кино, в свободное время читаю. Повышаю, так сказать, культурный уровень».— «О! Мисс... Голубьева, вы мечтаете? О чем вы мечтаете, если это не секрет?» — «У советского человека секретов не бывает. Я мечтаю о выполнении плана и чтобы на всей земле был мир!» — «Спасьибо, мисс... э-э... Голубьева, русские люди широкие есть люди, необыкновенные, это правда!»
Что-то в ее смехе показалось Генке обидным, он добавил:
— Я же могу спросить, как ты жила?
— Трудилась на стройке,— сказала Женя,— выполняла план. В свободное время читала, ходила в кино. Тебе интересно еще знать, о чем я мечтаю?
Она видела, Генка сердится, но что она могла рассказать ему о своей жизни, когда они вообще давно ни о чем не говорили! Юрка Половников как-то сказал: «Ты знаешь, что такое зануда? Это человек, который на чей-то вопрос: «Как поживаете?» — отвечает, как он поживает».
— Ты изменилась, ты очень изменилась,— сказал Генка.
— Да,— ответила она, становясь серьезной.— Как и ты. И Ярск. Почему ты не спросишь, где Верка сейчас? Как она жила? Ты все знаешь про Верку?
Генка смотрел в глянцеватель, с неудовольствием разглядывая свое отражение.
— Я бы все равно не смог ей помочь.
— Ей было так трудно,— проговорила Женя тихо.— А у тебя все так хорошо.
— У меня все благополучно! — воскликнул он.— Благополучно, а не хорошо!
Теперь она посмотрела на его мальчишеское лицо, на выгоревшие волосы. От загара на щеках и на носу появились темные веснушки. Рыжий, рыжий, конопатый... Совсем мальчишка. Они когда-то вместе похоронили в лесу куклу Бульку «для счастья всех людей». Помнит ли Генка все это?
— Я признанный удачник, и все меня таким знают,— сказал он.— Одна ты знаешь, какой я есть.
Взгляды их встретились, и Генка понял, что сейчас он должен сказать все. Ему показалось, что сейчас это возможно, когда у нее такие глаза. Может, ее сочувствие он принимал за что-то иное, может быть... Но его бог, его Аку-Аку подсказывал, что время наступило.
— Я заезжал к Нине Ивановне,— сказал он.— Мы говорили о тебе.
— Я чувствую себя виноватой перед ней, совсем нет времени писать,— отвечала она.
— Мы тебя вспоминали,— повторил он.— И Нина Ивановна сказала... Будто мы... или нет, будто ты еще в школе...
Генка провел ладонями по блестящей поверхности глянцевателя сверху вниз. Женя повторила его движение, впрочем, не заметив этого.
— Будто я... Что я?
— Да, она сказала, что ты ей рассказывала о своих чувствах, и...
— Я сейчас ничего не помню,— прервала Женя, и руки ее поднялись вверх и встретились с его руками. Ладонь об ладонь, как в детстве играют в хлопки.
— Это же было в детстве,— произнесла она. «В далеком детстве,— повторила она про себя,— где для счастья всех достаточно было пожертвовать куклой...»
— Но ты помнишь же? — спросил Генка, глядя на нее, выискивая это прошлое в ее лице, в глазах.— Ведь не зря все это было? Скажи только, что не зря.
— Нет, наверное,— отвечала она, и ей захотелось плакать. Она поняла вдруг, что сейчас скажет ей Генка. Его слова невозможно предотвратить, как обвал в горах, когда уже начали падать первые камни.
— А я тебя люблю. Я понял это в Москве, понял, что это — главное и без тебя будет все не так у меня в жизни. До сих пор я был будто слепой, я тебя знал, но не видел, не подозревал, что мы так близки!
Она молчала и боялась пошевелиться. Поднять глаза. Раньше бы она заплакала, а теперь не могла.
— Мне никто не нужен, нужна только ты! С тобой будет все хорошо, все по-настоящему. Ты сильнее меня, многих... Мне так не хватает твоей силы и тебя рядом, ты же должна меня понять!
Да, это было как обвал, и этот обвал мог уничтожить все, что попадалось на пути,— других людей, судьбы и чувства многих... Господи, и он этого не понимает!
— А Машка? А Витька?
— Ты скажи, ты меня любишь? Ты любишь? — повторял он, ладонью смахивая с ее щек слезы.
И он опять повторял:
— Ты же любишь, я знаю, ведь это давно. И мы с тобой оба знаем и мучим друг друга.
— Что ты, Генка,— проговорила она, размыкая с трудом опухшие, будто чужие губы.— Что ты, Генка, не люблю, и это невозможно. Я плачу вообще... Оттого, что в жизни все хуже, чем хочется. Верка тоже плакала.
Он провел руками, влажными от ее слез, по глянцевателю, и стер с него свое отражение, ставшее ему ненавистным. Влага испарилась, и он вновь проявился с вытянутым красным лицом, волосы топорщились ежом.
— Как же я теперь буду жить? — спросил он, с отвращением глядя на себя.
Она встала, отыскивая платок. И так, стоя, она рассматривала его, раздумывая вдруг о чем-то совсем постороннем. «Девушка пела в церковном хоре,— вдруг вспомнилось ей,— о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех забывших радость свою...— Это были ее любимые стихи, и ей стало легче.— ...И голос был сладок, и луч был тонок, и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, плакал ребенок о том, что никто не придет назад».
Она сказала:
— Будешь жить, как жил. Как все живут.
— Без тебя? — спросил он.
— Со мной. Со мной, с другими. Ты ведь тоже не любил овал, ты ведь тоже угол рисовал...
— Я и сейчас...— начал было он.
— Генка, Генка! — вдруг воскликнула она с детским отчаянием.— Почему тебя наградили, а других нет? Разве ребята хуже работали, чем ты? Ведь даже проект ты не один, вовсе не один, делал.
— Как? — спросил Генка растерянно, вставая и не веря, что она могла произнести такие слова.— Как наградили? Но ты ведь знаешь, как это бывает. Я же сам не просил, ты же веришь, что я не сам, а так получилось!
Он говорил сумбурно, не выбирая слов, глубоко огорченный ее вопросом.
Она же снова вглядывалась в него, как будто успокоенная. Словно отыскивала на его лице, во внешности нечто очень важное для себя.
— Я понимаю, и Витька и твои ребята тоже, наверное, понимают, что каждый человек в ответе за все в целом. И Лялин, Саркисов и ты... Нельзя ни с кого снимать ответственности. Понимаешь, Генка, потому и захватили фашисты власть, что слишком много людей думало: я тут ни при чем, что я могу сделать...
— При чем тут фашизм? — воскликнул Генка.
— При всем. Когда человек сказал впервые: «Не я! Только не я, я маленький человек»,— он впервые покривил душой. Он убил в себе самое святое — бойца. Свой внутренний принцип. Джордано сгорел, но Галилеи живут, причем в каждом из нас...
— Что же я должен сделать, по-твоему? — спросил Генка, ощутив на губах биение пульса. Так бывало в самые опасные в его жизни минуты: он на губах чувствовал пульс.
— Будь честным. Откажись от награды.
— Ты шутишь? — Он чуть не засмеялся, и это было искренне.
— Добивайся, чтобы наградили остальных. Или откажись. Ты ведь знаешь, что все работали одинаково.
Она смотрела серьезно, с жалостью или с тревогой за него.
— Так не бывает,— отвечал он бледнея.— Даже если бы я отказался, написал письмо, этого никто бы не принял всерьез, честное слово. Это фанатизм, и ты одна...
— Но ты же пришел ко мне? — промолвила она тихо.— Ты же меня спрашиваешь. А я бы смогла отказаться. Вот — клянусь.
— Все равно ты одна такая. Меня все поздравляли, и в отделе...
— Гена! Нельзя жить, думая, что сегодня ты еще не можешь быть честным, но завтра ты им станешь...— Женя произнесла это устало и спокойно, как будто уже не надеялась его убедить, а говорила для себя.— Я не знаю, какая я, но я не смогла бы кривить душой, это я чувствую.
Она смотрела на него, как сильный смотрит на слабого. Будто понимала в нем то, чего не понимали ни он, ни другие.
В ответ на ее молчание он сказал:
— Я многое передумал, и эта встреча с тобой... Все еще будет хорошо, мне везло всегда.
«Ну, конечно, Генка»,— думала она.
Она тоже хотела, чтобы ему везло. Чтобы ему было хорошо. Она очень хотела этого.
Весенняя дорога в тайге капризна и переменчива. Грязь и объезды да всякие завалы, под деревьями еще лежал снег.
Утром и вечером подмораживало, ехать было легче. Выносливый «газик» с хрустом давил в лужах тонкий лед, трясся на колдобинах, наматывая на колеса корявые километры.
Лялин сидел барином, полуразвалясь на сиденье, в меховой куртке с белым цигейковым воротником, в кепке, в сапогах. Вместо курева он сосал ириски, парнишке-шоферу и Виктору бросил по горсти на колени.
Так проехали они леспромхоз, где наскоро в конторе поговорили с прорабами и мастерами, и подстанцию ЛЭПа. Побывали на строительстве железной дороги, здесь же поднимался новый деревянный поселок, в будущем центр по переработке и переправке древесины.
Поселок еще был небольшой, кругом, насколько хватало глаз,— тайга. Широкая насыпь рассекала низкорослый кедрач и скрывалась за деревьями. Там шла работа, трещали бульдозеры. На свежевзрытую глину падал майский снег.
Начальник строительно-монтажного поезда, которого все называли Семенычем, показал им столовку, клуб, библиотеку, но делал это без особого энтузиазма, повторяя, что работа тут не его профиля, а люди здесь не задерживаются, летуны. Был он молод, так же как и Лялин, а может, и чуточку моложе. Вечером он позвал завхоза и велел ему раздобыть винца. Тот принес две бутылки портвейна, овощную смесь в банке, и все выпили.
Семеныч тянул из своего стакана и жаловался на жизнь. Он жалел о потерянной прописке в Москве, говорил, обращаясь к Лялину:
— Жена у меня молодая, институт связи кончила, здесь ей по специальности работы нет. Забрала вот детей, их двое у меня, и уехала к родне.
Галстук у Семеныча сполз набок, волосы растрепались. На подбородке и на щеках торчала рыжая редкая щетина. Лялин молча слушал, уставившись скучными глазами в стол, потом вышел, будто в туалет, и больше не вернулся. Наверное, лег спать.
Семеныч тогда обратился к Виктору, просил его все точно разузнать о прописке.
— Ты не думай, я сюда первый приехал, когда еще никого не было. Кончил МИИТ и с первой партией...
— В каком году кончал? — спросил Виктор.
— Шесть лет назад,— отвечал Семеныч.— У меня диплом был лучший на курсе, предлагали аспирантуру. А я рвался сюда. И зарвался. Потерял семью да и вообще перспективу. Опустился, как видишь.
— Возвращайся к семье,— сказал Виктор.
— Правда? — спросил Семеныч.— Ты считаешь, нужно все бросать и ехать?..
— Конечно.
— Ты бросил бы на моем месте?
Виктор подумал, сказал:
— Человек должен быть на своем месте, это я давно понял. Иначе он робот, исполнитель, а никакая он не личность. Это и меня касается, только со стороны всегда видней...
Когда Лялин и Виктор проснулись, Семеныча уже дома не было. Стыдился ли он вчерашнего своего состояния, а может, работа требовала, он поднялся до света и уехал на дальний пикет.
— На пикет так на пикет,— сказал Лялин, садясь в «газик».— Как говорят в Сибири: сто километров не расстояние, сто рублей не деньги... Поедем посмотрим, что понастроил уважаемый хозяин.
При этом Лялин усмехнулся:
— Не хозяин он, тряпка. Сбежит он отсюда. А я бы его сам погнал, такие нам не нужны.
— А какие вам нужны? — спросил Виктор. Его уже начал раздражать Лялин.
Лялин не замедлил с ответом, и на тон Виктора он как будто не обратил внимания. Он сказал:
— Только не такие. Есть много других, серьезных, полезных для нас людей. Геннадий Петрович Мухин, например. Тоже после студенческой скамьи, а как развернулся в условиях стройки! Кстати, не сегодня-завтра Мухин приедет из Москвы, будем здесь чествовать его. Заслужил. Вот на кого вам, Смирнов, нужно равняться.
В разговорах Лялин часто упоминал Мухина.
— Далеко пойдет Геннадий Петрович, дайте срок. Глядишь, через пять лет станет главным инженером большой стройки. А этому хлыщу,— он кивнул неопределенно головой,— штаны протирать в конторе, героически коптить небо в столице, вот чего ему недостает.
— А может, ему работа не нравится? — спросил Виктор.
— Ясное дело,— усмехнулся Лялин; он сидел, завернувшись в свой полушубок, и глядел в окно.— Легче где-нибудь включать да выключать, сто двадцать получать, да ни за что не отвечать!
Шофер-парнишка прямо закатился от смеха.
— Ведь может статься, что он окажется не на своем месте,— упрямо повторил Виктор.— Вы же с ним не поговорили по-человечески.
— Да бросьте,— сказал резко Лялин.— Я нытиков и бегунов за сто верст нюхом чувствую. Никто нас не спрашивает, где наше место, когда нужно работать. Вот я вам расскажу, как я попал в постройком. Был я молодым, все больше по комсомольской линии. Кончил заочный, решил идти на производство. А руководители против. «Мы свои кадры,— говорят,— разбазаривать не можем. Хотите быть директором Дома спорта?» — «Нет,— отвечаю,— не хочу».— «Ладно,— говорят.— Жди. Найдем твое место в жизни».
Через какой-то срок вызывают, спрашивают:
«Объединенная Сельхозтехника вас не интересует?»
Отвечаю, что не интересует, что хочу на производство.
«Может, пойдете начальником отдела связи? Мы смотрели,— говорят,— ваше личное дело, вы же в армии связистом были?»
Смех один. Был связистом в армии — значит, теперь должен стать начальником почты. Где логика, спрашивается? Но тогда мне говорят:
«Это похоже на саботаж. Если бы мы не знали, с кем имеем дело, мы бы разговаривали иначе. Пойдете в постройком по быту».
Вот и весь разговор. Я подумал да и согласился.
Семеныч их встретил на самом дальнем пикете, показал границы работ. Лялин по объекту не ходил, а бегал в своих высоких сапогах, как в скороходах. Виктор едва поспевал за ним.
— Я эти места знаю,— говорил он на ходу.— Тут прежде ягода росла, княженикой называется. Действительно, княжеская ягода!.. А теперь станция, поезда пойдут...
Подошел Семеныч, тоже в сапогах, в ватнике, сутуловатый, весь какой-то нескладный. Он сказал простуженным голосом:
— Там вас механизаторы хотели видеть. Из четвертой мехколонны.
— Чего они хотят? — спросил недружелюбно Лялин. Он теперь говорил с Семенычем сухо, небрежно.
— Не знаю,— отвечал тот, кашляя.— Если вы не пойдете, я им передам, что вы не успели.
— Жаловаться будут или просить о чем?
— Не знаю,— повторил Семеныч.
Механизаторы жили в вагончиках, в один из них Семеныч привел Лялина и Виктора. Два пожилых человека поднялись им навстречу, один был горбат и невысок ростом. Он приветливо произнес:
— Очень рады, что зашли. Может, чайку попьете? У нас сейчас обеденный перерыв.
В вагончике было уютно, тюлевые занавески, стены крашены масляной краской в голубой цвет.
— Разговор у нас к вам такой, товарищ Лялин,— сказал горбатый.— Вот мы, два брата, сороковой год скитаемся по вагончикам. Он бульдозерист, а я механик. Таких старичков в нашей колонне много.
Теперь только Виктор заметил, что на обоих мужчинах железнодорожная форма. Наверное, оделись к случаю.
Лялин нетерпеливо спросил:
— У вас есть жалобы?
— Нет, жалоб у нас никаких нет,— сказал горбатый, усмехаясь.— Это разговор, вовсе не жалоба. Не беспокойтесь, мы долго вас не задержим, мы тоже готовились к такому разговору, может, сорок лет.
Лялин посмотрел на часы, сел поудобнее и стал слушать. Виктор сидел напротив, а Семеныч стоял у двери. Но он все время уходил и возвращался, хлопал дверью.
Горбатый сказал:
— С этой колонной мы полстраны объехали, строили все дороги, какие у нас есть. На Саратов ездили, там строили, на Астрахань, на Запорожье, на Караганду, на Павлодар, на Абакан... В войну вели дорогу к Сталинграду через степь, под огнем. А как мы жили это время? В вагончиках, как сейчас живем. Детей вырастили все в этих же вагончиках, вы жену спросите, в щели снег метет, а она одеялом отгородит и купает малыша. Всяко было, он подтвердит.
Горбатый замолчал на мгновение и посмотрел на брата. Тот кивнул.
— Теперь у нас, товарищ Лялин, дело под пенсию. Отъездились, как говорится. А станции своей нет, то есть дома, я имею в виду. Иной раз соберемся мы, ветераны, да раскидываем: когда же мы доедем до места своего? Попривыкли мы, конечно, к вагончикам. Но привычка эта собачья, между нами говоря. Дом всякому человеку нужен. Вот дождались вас, спрашиваем: полагается ли нам по закону квартира?
Возвращались с пикета в машине, все трое молчали. Семеныч сухо покашливал и смотрел в окно, Лялин как будто дремал. Но скорее всего, так подумал Виктор, он злился на Семеныча и не хотел этого показывать.
В поселке они зашли в столовую, в это время почти пустую, но и есть в ней, собственно, было нечего. Чай да сухие котлеты. Чай им подали в баночках из-под майонеза, и Лялин неожиданно вспылил, увидев эти баночки.
— Вот куда нужно смотреть,— сказал он Семенычу, показывая пальцем на стол и вставая.— Не пенсионеров ублажать, они и без нас не пропадут и построятся, если нужно. А чтобы люди у вас смогли есть и пить из нормальной посуды!
Семеныч стоял перед ним бледный, Виктору стало жалко его. Наверное, можно было объяснить, что стаканы тут перебили на Первое мая, когда гулял весь поселок, трещали головы, не то что стаканы. Но было понятно, что пресловутые банки, подвернувшиеся сейчас под руку Лялину,— это только предлог. Не это — было бы что-нибудь иное, он бы нашел что.
— Вместо вашей абстрактной гуманности, которая никому не нужна, вы бы им стаканы выписали, капусты, картошки бы выписали! Слава богу, не такие мы беспомощные, как по бесхозяйственности некоторых руководителей может показаться,— говорил он.
Его слышали рабочие за столиками, обслуживающий персонал, повара. Он хорошо понимал, что завтра эти его слова будет знать весь поселок.
— Забота о людях — вот о чем вы забыли, но вам об этом еще напомнят! — сказал строго Лялин и вышел.
Семеныч сел и, не глядя по сторонам — он знал, что на него смотрят,— дрожащей рукой взял банку и стал пить холодный чай. Вдруг он поставил чай, посмотрел на Виктора и произнес растерянно:
— Но вы-то знаете, что все не так. Вы же знаете, я стараюсь сделать все, что могу.
— Он тоже это знает,— сказал Виктор.
На девятый день они подъезжали к Ярску. Встали над Ангарой. Вышли на скалу, посмотрели.
Лялин, вздохнув, сказал:
— Говорят, в Ярске, как в Париже, только крыши пониже да асфальт пожиже. А я, честное слово, ни на какой Париж не променяю. Хорошо у нас!
Так как Виктор молчал, он спросил с усмешкой:
— Чего ты такой надутый? За Семеныча обиделся? Ты за него не переживай, я ему карьеру портить не буду. Он в принципе неплохой малый, пенсионеров пожалел. А план кто ему даст, старички эти? Такая доброта, которая идет во вред делу, нам не нужна.
По краю скалы, где они стояли, на велосипеде проехал мальчишка.
Лялин сказал, следя за ним взглядом:
— Ты что дальше-то собираешься делать?
— Не знаю,— сказал Виктор и вздохнул. Он действительно не знал, что он будет делать.
Лялин вдруг понял его, он был хороший психолог.
— Чего там тебе коптеть у Чуркина,— сказал он. И хотя Лялин ничего плохого не сказал о Чуркине, стало понятно, что он Чуркина не любит.— Переходи ко мне в постройком. По быту.
Они стояли и оба смотрели на велосипедиста. Мальчишка форсил, ему было приятно выкидывать всякие штуки на глазах у зрителей. Он подъезжал к самому краю, внезапно тормозил. Мелкие камешки сыпались со стометровой высоты вниз.
Под скалой еще лежал снег, намертво сросшийся с серым диабазом. На это место падала длинная тень от эстакады, и снег не таял.
— Ожидается паводок,— сказал Лялин раздумчиво.— Прошлый год я был там, когда блоки затапливала вода.— Он кивнул в сторону плотины.— Страшное зрелище. Ваша жена, кажется, сейчас работает в котловане?
— Да,— сказал Виктор. Он подумал, что Голубка, возможно, там, внизу. Говорят, Лешка Жуховец приходил, высматривал ее в бинокль вот с этого мыса. Будь у Виктора бинокль, он сделал бы то же самое.
— Кстати, вашу жену в котлован тоже я устраивал. Как видите, не без пользы,— произнес, улыбаясь, Лялин.— Решайтесь, Смирнов, я вам добра желаю.
— Зачем я вам нужен? — спросил Виктор как-то нервно.— Вы же сами видите, я ничего не умею.
— Научим,— сказал Лялин категорично. Как будто он знал заранее, что Виктор согласится. Взгляд его стал цепким, голубизна и мечтательность в глазах пропали, может, их вовсе и не было.
Лялин молчал, и Виктор молчал тоже. Наверное, Лялин считал его молчание за согласие. Он сказал:
— Нам нужны новые кадры. Мне понравились ваша искренность, честность, вам будут верить люди. Я же видел, как вы влезли в душу этому Семенычу. Где же вам работать, как не у нас?
Лялин смотрел на него уже без улыбки, будто прицеливаясь.
— Не знаю,— сказал Виктор.— Я хотел бы на производство.
— Полноте! — воскликнул Лялин.— Там и без вас обойдутся. Мы умеем ценить свои кадры. Вы же, кажется, до сих пор и комнаты не имеете?
Мальчишка на велосипеде увидел, что внимания ему не оказывают, последний раз промчался по краю, с разгона затормозил, заглянул в далекую пропасть, и укатил куда-то.
— Подумайте, разговор идет о вашем будущем. Вам добра хотят!
Лялин дружески сжал руку Виктору. Кивнул шоферу, и они уехали.
Виктор входил в сумеречные улицы Ярска, чувствуя, как его наполняет теплом близость ко всему здесь. Небо будто очистилось, углубилось, засквозило, заблестела первая звезда.
Запахло весной, травами. Горели окна в домах. Виктор подумал, что он скоро, совсем скоро увидит Голубку. Может, она на соседней улице или даже в каком-нибудь из этих окраинных коттеджей, хотя бы у Саркисовых. Так близко, что он сможет сейчас увидеть ее.
Сердце в нем заколотилось с такой силой, что он, испугавшись, сел на пенек у дороги. Сел и засмеялся своему испугу, своей слабости.
Мимо прошли какие-то ребята с гитарой. Один из них наклонился к Виктору, посмотреть, насколько он пьян. Сказал другим:
— Вот человек уже веселится!
За день, что ли, до приезда Виктора Женя свалилась в гриппе. Но вдруг ей позвонили, что заболел Ращупкин, и она сказала:
— Приду. Да нет, совсем я не больная. В какую смену мне выходить?
— Смотрите, я вас не тянул,— сказал диспетчер.— Просто, как назло, на участке ни одного мастера.
У нее немного болело сердце, ее познабливало. Но она подумала: «На работе я почувствую себя лучше, что я буду тут протухать в этой дежурке? Лежишь в ней одна, как в гробу. За делом забудется и болезнь, а если приедет Виктор, он позвонит, и тогда я совсем выздоровлю».
Она сразу повеселела от этой мысли и стала собираться. Ела хлеб с сыром и одновременно натягивала сапоги. Потом проглотила таблетку пирамидона и таблетку аспирина, остальное положила в карман. Виктору написала: «Где ты бродишь, мой муж? Позвони. Целую в носицу, твоя котлованная».
Он позвонил ей, было около двенадцати. Услышал ее голос: «Мастер второго участка слушает».
Ему стало смешно, что она ждет у телефона и не знает, что это он. «Мастер второго участка...» В комнатке за стеной громко храпела Матрена.
— Алло! Алло! — спросила Женя.
Он молчал. Но вдруг, испугавшись, что она положит трубку и выйдет из прорабки, сказал:
— Это я.
— Ты? — спросила она и вздохнула. Голос ее сразу оттаял, потеплел.
— Я приехал,— сказал Виктор.
— Приехал,— повторила она.
— Да. А ты, ты скоро приедешь?
— У меня такое прямо,— произнесла она.— Сменщик у меня заболел, вообще все заболели, опять какой-то дурной вирус. Наверное, я останусь на третью смену. Нужно расставить рабочих, и... Почему ты молчишь?
Он слушал ее голос и представлял, как она там сидит в своей темной прорабке. Он подумал, что придется ждать до утра, но он уже не мог быть без нее.
— Знаешь что, приезжай ко мне,— сказала Женя, и Виктор по голосу понял, что и она не сможет больше ждать.
Женя произнесла: «Сейчас, ладно?» В голосе ее были сомнение и страх, что он может не приехать. Она говорила торопливо:
— Знаешь, машины 82 и 87 пойдут от восьмого квартала прямо до врезки зуба, там я тебя встречу. Да? Сейчас же прямо выходи. 82 и 87, не забудешь?
— Я приеду,— сказал он громко. — Я сейчас приеду.
Виктор оделся и вышел.
На перекрестке улиц он остановился, чтобы решить, как идти к восьмому кварталу — по боковой или напрямик. Он видел звезды, ощущал легкий парок, идущий изо рта. «Напрямик, там черт ногу сломит»,— подумал он, но пошел напрямик. Сбоку раздалось несколько выстрелов, он посмотрел вверх, пытаясь увидеть за деревьями ракеты. Ничего не увидел, но подумал: «Забавляются, может, завтра какой праздник?»
Рабочий в дежурной будке, единственный пассажир, тоже сказал:
— Салютуют, что ли?
Машина с грохотом понеслась по улицам, кидало так, что пришлось встать на ноги. В горле запершило от густой пыли. В дверь была видна улица, также вся в невесомой пыли, сквозь нее проглядывали фонари, окруженные ореолом пыли, как в тумане.
Виктор подумал, что в будке гораздо приятнее ездить, когда она «полна коробочка», как тут говорят. Тогда тебя как бы поддерживают соседи. Даже если галдят кругом, все равно среди людей хорошо. А сейчас как в душном сне: одна разламываемая на куски деревянная колымага кувыркается в преисподнюю, и безымянный молчаливый спутник затаился, неизвестно, есть он или нет.
— Гонит... как на пожар! — крикнул Виктор в темноту, желая услышать чужой сочувственный голос. Но человек молчал. Тогда Виктор стал думать о Голубке, о том, как он сейчас увидит ее лицо, прикоснется рукой к ее волосам в знак переполняющей его благодарности за то, что она есть и существует среди этой ночи и грохота, что она то живое, около которого хочется жить.
Он думал о Голубке и держался за холодную железную скобу. На языке, на зубах навязла пыль.
Однажды он спросил Женю:
— У тебя сердце когда-нибудь болит?
— Нет,— отвечала она легко.
— Но ты же сама говорила про сердце
— Ну и что? Говорила, потому что мне было совестно, что ты болел, а у меня ничего не болит. Я придумала, и у меня как будто заболело. А сейчас прошло, честное слово.
Машина остановилась. Стало вдруг тихо, желанный покой растекся по телу, в дверь были видны огоньки на участке.
Из темноты отделился кто-то в светлой куртке.
— Пришел?
Женя приблизилась к нему вплотную, но не поцеловала его, потому что, кроме них, были еще люди. Она тронула пальцами его лицо, и он тоже провел рукой по ее щеке, по шее. Она сказала «пришел», и он почувствовал, как она ждала.
Женя отошла к работающему экскаватору, стала разговаривать с бригадиром. Виктор слышал, как она говорила: «Машин будет девять. Только успевайте принимать». Бригадир отвечал ей: «Это вначале девять, а к утру они начнут по одной исчезать, как мухи к зиме...»
— Почему как мухи? — спросил Виктор, когда она вернулась. Он знал заранее, что для него все будет сказана по-другому, с другой интонацией. И как он ожидал, она ответила, раздумывала она уже не над этим, а над чем-то другим, что было вне их обоих и составляло ее заботу.
— Ну, люди на ночную по второй смене отстаивают,— говорила она.— Устают. Говорят же на востоке: самый трудный путь — это пять последних метров.
Занятая делами, она уходила, возвращалась, и мысли ее были далеко. Ему она только виновато улыбнулась: «Ну, прости, что я тебя позвала и я не с тобой. Мне хорошо, что ты здесь, а думать я буду о работе».
Потом она освободилась, за руку повела его куда-то, куда одна знала дорогу. Вдруг они очутились на высоте, над котлованом. Бетонные блоки высились там, внизу, были они разной величины, в огнях и очень напоминали город небоскребов, если на него взглянуть сверху.
На мухинской эстакаде мигали два красных глаза мостоукладчика.
— Тут, пока тебя не было, я наряды закрывала,— сказала Женя, все глядя вниз.— Записываешь черт знает что... «Подтяжка солнца к земле вручную», как шутят рабочие. Переругалась с нормировщиком, а потом гриппом заболела. Еще ко мне Генка приходил. Мухин.
— Как он съездил? — спросил Виктор. Ему захотелось обнять Женю. Она испуганно отстранилась, но поняла, что видеть их здесь некому. Потерлась щекой об его рукав.
— Мне очень тебя не хватало. Я устала быть одна. Генка? Ничего, похудел, загорел... А у меня теперь и вправду стало сердце болеть. Не уезжай больше.
— Меня приглашают в постройком работать,— сказал он вдруг. Он понимал, что Женя воспримет это с юмором. Так оно и вышло.
— Лялин? — спросила она, засмеявшись.
— А кто же еще?
Он рассказал вкратце, как они съездили, и про Семеныча, и про случившийся там скандал.
— Какой карьерист! — сказала Женя про Лялина.
— Да,— подтвердил Виктор.
— Но ты ему заявил об этом?
— Нет,— ответил Виктор.— Но я только сейчас, как рассказывал, понял его до конца.
— Ты должен с ним объясниться. Он расчетливый карьерист и демагог. Еще не хватало, чтобы ты у него работал. Ты категорически отказался?
— Нет еще, но я и не согласился.
— Как же так можно? — огорченно говорила Женя.— На твоих глазах помыкают людьми, плюют им в лицо, а ты с ним заодно?
— Я хотел разобраться,— ответил он.— Теперь я все понял, и я ему скажу. Я сам разозлился, честное слово.
— Нелегко же тебя разозлить!
Он не ответил.
На эстакаде, на уровне их глаз работали сварщики, огненные брызги сварки водопадом стекали вниз, но не долетали до котлована и гасли в воздухе.
— Смотри, ни одного рабочего из бригады подборщиков. Вот сачки! Пойдем вниз.
Они стали спускаться, Виктор поддерживал ее за руку. Острые камешки срывались из-под ног и катились вниз.
Она говорила:
— А Саркисов мне знаешь что сказал? Что мы вместе уедем на другую стройку. И все начнем сначала. Правда?
Они спустились со скалы. Женя открыла прорабку, бросила в ящик печати. При свете прожектора, светящего в окно, что-то записала в рабочей тетрадке о дежурстве. Пришел электрик, и она сказала:
— Прожектор нужно рабочим поставить.
— Пока буду ставить, и так рассветет,— отвечал он.
— А что за щеку держишься? Зубы? — спросила его Женя.
— Ага, буду вставлять,— сказал он.
— Тогда сразу железобетонные, чтобы, как плотину, на века.
Они посмеялись. Женя заперла прорабку. Пошла искать машину. Восемьдесят вторая будка была на месте, только без шофера.
— Разыщем,— сказала Женя и велела Виктору подождать у машины.
— Может, он в компрессорной? — предположил электрик.
Женя побежала в компрессорную, но и там шофера не было.
— Может, он в каком кабинете?
Женя попила воды и стала искать шофера в пустых комнатах управления.
— Может, он в столовку ушел? — сказал электрик, зевая. Делать ему было нечего, он сидел и ждал, чем все кончится.
Женя облазила все потаенные места, где мог быть шофер, сказала почти восхищенно:
— Вот сачкодрал! Нужно же так спрятаться! Вообще я везде искала, я все их закутки и загашники знаю. Ладно. Раз сумел спрятаться, пусть отсыпается в награду за свой талант. Пошли пешком!
Уже рассветало, это чувствовалось, но еще не виделось.
Они пошли вдвоем по дороге, которую угадывали в темноте. В пути их обогнало несколько «мазиков», Женя сказала Виктору:
— Да хватит тебе оборачиваться, я тебе по звуку скажу, когда поедет дежурная машина. У них у всех, у «газиков», автобусов, МАЗов, ЯЗов, «козликов», у всех у них разные голоса. Нужно только уметь различать. Знаешь, — сказала Женя,— у моего сменщика Виктора Викторовича смешная фамилия: Ращупкин. И сам он смешной, маленький. А вчера ему вынесли благодарность за спасение крана. Кран стал падать с насыпи, все закричали, испугались, а он подскочил и брус в цепь защемил. Сегодня с утра его стали водить по начальству, благодарить и прочее. А он еще меньше стал ростом. И заболел. Не привык к такому вниманию.
Когда они подходили к Ярску, стало совсем светло.
День обещал быть солнечным, все виделось отчетливо, дома и деревья.
Проехала водовозка и окрасила одну половину дороги в темный цвет. Прокричал петух. И стало тихо-тихо. Даже непотушенные лампы на столбах светили тихо.
Они прошли по замершему городу, обнявшись, не встретив ни одного человека, счастливо успокоенные своей собственной усталостью. Лицо у Жени было темное, блестели только глаза.
Они еще не знали, что этой ночью был убит Генка Мухин.
В дружине они продежурили до двенадцати ночи, Генка вместе с Рахманиным. Севка заменял Женю Голубеву, которая отрабатывала вторую смену.
Около двенадцати они зашли в штаб дружины, оставили повязки, удостоверения, сделали запись в журнале.
— Тебе куда? — спросил Мухин Севу.
— Нам по пути,— отвечал тот.
Генка пропел: «Люблю тебя до поворота, а дальше как получится». Он оглядывался, смотрел на заборы в сумеречном свете редких фонарей, на дома, мимо которых они шли. Окна были темные, в Ярске рано ложатся спать и рано встают. Еще каких-нибудь четыре часа, и люди начнут готовиться к смене, и тогда при пустых совсем улицах город будет переливаться морем огней.
— Я так переживал, когда возвращался! — сказал Генка.— Думал, вот без меня произойдет что-то главное, а я не увижу. Но все оказалось по-прежнему, и я успокоился.
— Тебя все ждали,— подтвердил Сева.— Начальство, ребята.
— Да, я это понял,— говорил Генка.— Я взглянул в лица ребят и понял, как они мне рады. Кто-то пошутил: «Индийский гость». Мы ехали в машине, тайга вдруг кончилась, стало видно эстакаду, черным резким силуэтом на белом небе. Кажется, Лешка Жуховец в стихах сказал про эстакаду: «Ее сквозная геометрия...» Я подумал: не зря мы возились с эстакадой — мы, то есть вся группа. Ночей не спали, когда разрабатывали новый метод монтажа. Мы все тогда были немного сумасшедшими и шансов сделать что-то реально имели один из ста, не больше. Но ведь эстакада-то стоит!
Тогда в машине Генка смотрел на лица ребят, на эстакаду, но они, казалось, забыли все с ней связанное и не испытывали никаких возвышенных чувств. Кто-то кричал:
— Имею просьбу личную, корыстную, хочу на Соколовку.
Кто-то рассказывал, что у берега на скале увидели старушку, которая молилась на эстакаду, решив, что это строится божий храм, а Мухин в нем поп... Это был последний ярский анекдот.
Потом приехали в пустую Генкину квартиру. Генка достал привезенный из Москвы коньяк, они выпили. Ребята говорили:
— Правда, ты привез из Индии фимиам?
— Генка, пьем за награду! Бросай медаль на дно бокала, муар не выцветает.
Он видел, как блестели у всех глаза. Ему кричали:
— Генка, ты везунчик! Теперь дырку для звездочки готовь!
А через два дня Женя упрекнула его: «Почему ты, почему не другие? Ведь ты же со всеми вместе работал! Неужели ты не чувствуешь, что так нельзя?» Он шел с Рахмашей и теперь вдруг снова вспомнил эти ее слова.
...Где-то сбоку грохнули выстрелы, это прозвучало в разных концах поселка. Генка поднял голову, чтобы увидеть ракеты.
Но за домами, за соснами ничего не было видно. И Рахмаша спросил: «Салютуют?» Теперь они проходили окраинной улицей, мимо посудного магазина, слева чернел лес.
— А ты знаешь, что мне наговорила Женька,— сказал Мухин.— Я и не рад был, что меня наградили, вот до чего дошло.
— Ты зря ее слушаешь,— отвечал Рахмаша.— Она сумасшедшая, она не из этого века совсем. Я ведь тоже ее знаю давно, слава богу.
— Мы все друг друга знаем с детства, я привык ей верить.
Рахмаша сказал:
— Да ты не огорчайся. Поверь, она уже начала понимать, что живет не в безвоздушном пространстве и жизнь надо принимать такой, какая она есть. А если она еще не поняла, тем хуже для нее. В отличие от нашей Паломы я всегда трезво смотрел на вещи. Может, поэтому я даже больше оптимист, чем она. Я взвесил и соизмерил свои возможности с действительностью и никаких сюрпризов от жизни уже не жду.
Рахманин думал про себя: «Так странно, что мы разговорились о жизни. Мы всегда были вместе — праздники, работа; мы привыкли друг к другу; всякие предубеждения, оставшиеся нам от детства, забылись или сгладились. Даже нетерпимая Женька стала относиться ко мне лучше. Но никогда мы с Мухиным не говорили вот так. Просто на Генку что-то сегодня нашло, ему захотелось пооткровенничать».
— Я твоей медальке не завидую,— сказал Сева.— Считаю, заслужил — так носи. Мы с тобой разные и по-разному добиваемся цели, но, пожалуй, я добьюсь большего.
— Вот как! — сказал Мухин.
— Да, вот так. Тебе Лялин делает карьеру, а я ее сам зарабатываю.
— Лялин мне помог в работе,— возразил Генка.
Рахмаша рассмеялся:
— Я не в осуждение сказал. Лялин не дурак, он понял нынешние тенденции и делает ставку на молодежь, в том числе и на тебя. Как говорится, слава богу, если это помогает делу. Чиновники, даже того не желая, могут двигать прогресс, и это происходит отнюдь не редко.
— А все-таки кто это сказал, что Лялин делает мне карьеру? — медленно произнес Мухин. Он вдруг подумал, что об этом, только по-другому говорила Голубка. Он испугался такого совпадения.
Рахманин почувствовал сомнение в голосе товарища. Он не любил обострять отношения и легко поправился:
— Я сказал, может, мне показалось. Но ты не переживай, ты слишком чувствительный ко всяким словам в твой адрес. Что сказала Женька, что сказал я... Из-за своей щепетильности ты когда-нибудь и сорвешься. А я не сорвусь. Ты похож на Голубеву, в этом твоя беда.
Генка засмеялся. Подумал про себя, что Рахмаше не откажешь в наблюдательности. Только беда ли это, что он, Мухин, похож на Палому?
Он поднял с земли какую-то палку, с треском провел ею по забору, так в детстве он стрелял в беляков. Тра-та-та. Чапаевцы, а это строчит пулемет. Он раз двадцать ходил смотреть «Чапаева», знал его наизусть. Сейчас умирающий Петька подымает голову, чтобы посмотреть, успел ли уйти Чапаев. И умрет. А белые с обрывистого берега залпами стреляют в плывущего Чапая, и пули взрывают воду вокруг него. Генка провел палкой по забору, как будто стрелял в беляков из пулемета.
Невдалеке прозвучали настоящий выстрел и тонкий вскрик.
Откуда-то из-за дома выскочила женщина и, наткнувшись на Генку, забормотала:
— Там они, не ходите, они стреляют!
— Тише,— сказал Генка.— Успокойтесь, кто там?
— Да бандюки... Пьяницы, губители! — отвечала женщина, всхлипывая.— Ружье у них, как пальнули, сердце у меня: до сих пор не знаю, жива аль нет?
— Идите за милицией,— сказал Генка, уже понимая, что происходит и как надо поступить.— Бегом, бегом... Скорее!
Он не сказал, что он станет делать,— все было и так ясно. Он знал, что сейчас здесь пойдут со второй смены ребята, может быть, среди них будет Голубка, она всегда идет этой дорогой... Тогда все будет гораздо хуже, будет просто поздно.
Он побежал к зеленой полосе кустов, замедляя шаги и говоря, как ему казалось, громко: «Бросьте оружие! Бросьте оружие!»
— Бей в него! — вдруг раздался неторопливый голос из темноты.
Стало тихо.
Он остановился перед этими словами. Оглянулся. Он был один.
Впереди темнели кусты и сильно пахло землей. Так резко он услышал запах весны впервые. Этот запах и какое-то внутреннее чувство внушили ему, что страшного ничего быть не может. Что он сильный, он правый, ему стало легко.
Генка шагнул вперед к кустам и не услышал выстрела.
Показалось, что в лицо ему швырнули красную ракету.
Стены были желтыми. Светила лампочка. Полка с книгами висела на стене.
Вдруг все это тихо сдвинулось, как ей показалось, все стало падать и рушиться вместе с потолком.
Совсем близко она увидела лицо Виктора, его округлившиеся, испуганные глаза. Она сказала:
— Ничего. Почему-то схватило сердце.
Потом в комнате оказался врач, а Витька и Матрена стояли в коридоре в дверях.
Врач смерил давление, послушал сердце, для чего-то мял живот, спрашивал:
— Вам левую руку подымать больно? Вы когда-нибудь болели сердцем? У вас был порок?
Потом он сидел и писал разные бумажки, а Женя смотрела на него.
— Это ваше дурное лихачество,— сказал он, прощаясь.— Все торопитесь, некогда. Теперь отдыхайте, у вас есть время подумать о своем здоровье.
Но думала она не о себе, о Генке.
Ее болезнь — пустяк, сколько бы ее ни пугали. Ее болезнь — это ее усталость, нервы, она отдохнет — и поправится. А где-то лежит Мухин, говорят, бандиты стреляли в него уже и мертвого... Почему обязательно он? Ведь могла быть она, Женя, если бы ее не задержали на работе. Мог быть Виктор или Рахмаша... Нет, Рахмаша не мог лезть под выстрел. Это не предусмотрено его жизненной программой. Но ведь говорят, что он был вместе с Генкой.
В ту ночь Женя вернулась с Виктором под утро после третьей смены. Он помог ей раздеться. Женя все говорила: «Сердце болит. Я никогда его не чувствовала и не думала о нем. А теперь я боюсь лечь на левый бок, будто могу его придавить. Ты чувствуешь, как оно шевелится там?»
Движения ее были замедленны, руки бессильны. Они заснули, только когда на улице поднялось солнце.
Пробуждение их было внезапным от криков под окном. Кира Львовна барабанила в стекло и что-то кричала, раздавались еще голоса, и все повторялось слово «убийство». Ночью убили кого-то. Кого — было не разобрать.
Виктор натянул брюки, рубашку, вышел на улицу. Но Женя поняла все, прежде чем он вернулся, даже прежде чем он вышел. Ох, недаром у нее с вечера болело сердце. Ей почудилось, что в ее жизнь вошло страшное, непоправимое, такое, какого никогда еще не было. И тут же она рассердилась на себя: «Ничего такого не случилось, нет, это я только вообразила. Сейчас придет Виктор и все объяснит. Мне спросонья представилось черт те что».
Народ толпился около клуба, где под охраной сидели задержанные преступники. Одна тетка рассказывала:
— Он ведь мне белье принес постирать. Говорит, в баньку хочу сходить, в заграницах таких бань нету, мол, соскучился. Вот отдал белье и не пришел. А тут говорят: «Хулиганы комсомольца убили». Батюшки, думаю...
Кто-то произнес:
— Ну, будет работы полковнику Яковлеву!
— Думаете, замешаны иеговисты?
— Всякого дерьма хватает. На прошлой неделе девчонку изнасиловали и сбросили в реку.
— Ну, это болтовня.
Виктор пошел домой. Но двигался он совсем медленно, не представляя, как он скажет Голубке о случившемся. Прошел мимо палисадника, мимо своего окна, поднялся по деревянным ступенькам. Впереди длинный коридор общежития и первая дверь направо. Он открыл дверь и встал на пороге, бледный, готовый вдруг соврать, если это удастся. Он увидел ее посреди их каморки, замершую, с неживым лицом. Она стояла молча, глядя на него, вдруг, охнув, опустилась на постель.
На похоронах было много народу. В этот день иркутское радио передало его голос. Они там еще ничего не знали. Генка молодо рассказывал о своих планах, мечтах увидеть плотину.
Его пронесли через весь Ярск, потом сели в машину и выехали за город.
А кто-то сказал:
— В Ярске до смерти ближе, чем до кладбища.
Чуркин произнес речь. Он сказал, что никогда люди не забудут тех, кто пал в Ярске. Потому что это только кажется, что люди умирали в революцию и на гражданской, а сейчас легко и просто. Сейчас тоже платят жизнью для того, чтобы строились плотина и лучшая жизнь. Никто не забудет Генку и других ребят.
Могилу завалили черемухой, большими белыми цветами.
К Жене забежала Кира Львовна, маленькая, остроносая, с беспокойными глазами.
— Заболела? — спросила она энергично.
— Сердце,— отвечала Женя, не поднимая головы с подушки.
— Я ведь тоже болела,— сказала Кира Львовна. Она и впрямь осунулась, лицо стало остренькое, как у мыши.— Нет, скажи, ты что-нибудь можешь понять? Славка, жених мой потенциальный,— это она произнесла с усмешкой,— не пришел ни разу. Я чуть не умерла, а он шлялся по танцам; девчонки рассказывают. Вчера явился, я прочла ему короткую лекцию об этике и вытурила вон.
— А он часы хлопнул? — спросила Женя, не улыбаясь.
— Фотоаппарат. Но ведь мне надо теперь топиться, вешаться... Хоть бы поплакать, что ли,— ведь ничего не осталось. Понимаешь? Что же тогда у нас было?
Но ответа она не слушала, думала о своем. Она заторопилась, от дверей сказала:
— Так однажды от одиночества взбесишься и наделаешь глупостей. А потом... Очень хорошо, что все кончилось. Поправляйся, я забегу. У меня смотр общежитий.
Заезжал на машине Саркисов. Женя слушала, как под окном затарахтел «козлик», и поняла, что это к ней.
Саркисов встал в дверях и огляделся, кивнул.
— Кого везете-то? — спросила Женя. Ей было приятно, что Саркисов пришел сюда.
— Заезжий корреспондент из столицы. Видите ли, мы взяли обязательствами так далее.
— Что на участке? — спросила Женя.
— Вас не хватает,— отвечал он.— Вот хочу у нашей авиации позаимствовать одну процедуру. Проверять перед работой состояние здоровья своих подчиненных, чтобы дурака не валяли.
— Тогда вам первому дадут от ворот поворот,— сказала Женя.
Он молча смотрел на нее.
— Как вы думаете,— спросил он,— может ли собаку хватить инфаркт? Оказывается, может, если ее поставить в человеческие условия. Вот то-то же.
Саркисов вздохнул, подошел и поцеловал Жене руку. Произнес, понимающе посмотрев ей в глаза:
— Жить вредно, да-с. Оттого, между прочим, и умирают.
Она тоже думала: «Все мы смертны. Но почему первый — Генка?»
Еще она думала о своей вине перед Генкой. Она тогда упрекнула его в получении медали.
«Я не изменился, я всегда останусь самим собой»,— кажется, ответил он. А через несколько дней он пошел под пули вооруженных хулиганов, он, конечно же, не забыл ни одного ее слова.
Теперь она казнила себя за свою несправедливость. Она тысячу раз мысленно воспроизвела весь их разговор; ей казалось, что он сыграл роковую роль в гибели Гены.
Своими сомнениями она не могла поделиться с Виктором, и это ее тоже мучило. Он, конечно же, не мог не заметить всего, что с ней творилось.
Он приходил с работы, спрашивал:
— Ну как, тебе лучше?
Она подымала голову с подушки и смотрела на него с такой болью, что сердце у него сжималось. Она будто говорила: «Ничего нельзя изменить, но я не хочу, чтобы это там, в прошлом, было. Разговор с Генкой, и этот выстрел, и все, все. Это было, но я не хочу, чтобы это было. Я теперь не смогу жить, как прежде, я буду всегда думать об этом. Нам обоим будет тяжело».
Однажды пришел Славка. В двух карманах у него торчало по будильнику. Под пиджаком — тельняшка, ботинки блестят. Может, он был пьяный, но Женя обрадовалась, когда его увидела. В конце концов отношения с Кирой Львовной — это их личное дело.
Женя сказала:
— Не хвастай своими ботинками. Ты видел, какие ботинки у братьев Гусаковых, которые танцуют? Их ботинки крупным планом в кино показывают.
— Я не хвастаю,— отвечал Славка.
— Кирюша говорит, что ты фотоаппарат разбил?
— Да, мы в тот день выпили, и я пришел к ней,— сказал Славка.
— Что же ты раньше не приходил, когда она болела? Ну уж если виноват, так пришел бы к своей женщине чистым, хорошим. Нет. Напились, и захотелось поехать в женское общежитие. Вот логика, да? И здорово, наверное, выпили?
— Спрашиваешь! — отвечал Славка.— От восьмого квартала каких-то триста метров на такси ехали. Трезвый до такого не додумается. Приехал я к ней, а она, значит, говорит... Не помню, что именно. В общем мне показалось, что я не в ее духе. Ей подавай такого чистенького, симпатичного. Я тут разбушевался и разбил нечаянно фотоаппарат.
— И часы? — спросила Женя.
— Эти будильники, что ли? — сказал Славка.— Да нет, это не из-за нее совсем. Я дома два будильника держу, когда не проснусь от одного, другой звенит. А на днях не прозвонили, что ли, я чуть не сутки проспал, на работу не ходил. Разозлился и запустил ими в стену. Теперь чинить несу.
Славка сказал, что торопится, и ушел. Он даже попробовал проститься галантно, но у него это не получилось. Все-таки Женя поняла, что приходил он и это все трепал для того, чтобы ей было веселей.
Забежала Нинка. Она похудела до того, что Женя ахнула про себя.
— Ты чего такая... шпрота?
Нинка молча смеялась. Большие голубые глаза превратились в узенькие щелочки, подбородок вздрагивал. Вдруг Женя поняла, что Нинка не смеется, а плачет.
— Нин,— сказала Женя, поднимая с подушки голову, чтобы быть к ней ближе.— Нин, да ты что? С Рахмашей, да?
Та кивнула, проглотив слезы. Была она в модной стеганой куртке, худоба делала ее еще красивее.
— Хорошо вы живете,— сказала Нинка, сморкаясь и вытирая лицо платком.— Я тоже мечтала, что смогу устроить свой дом. Каждому человеку нужен свой дом. Но мы разошлись. К тому же я...
Нинка показала на живот.
— Да? — сказала Женя, подымаясь на локте и придерживая вялой белой рукой свои волосы, отчего они казались почти темными.— Нина, да?
— Не думай,— говорила Нинка.— Я его сама бросила. И аборта я не собираюсь делать.
— А он сейчас что?
Женя не назвала имени Рахмаши, ей неприятно было его произносить.
— О, он рыцарь! — сказала Нина, усмехаясь.— Он просил остаться с ним. Не из-за любви, конечно. Его теперь беспокоит только одно: что о нем станут говорить.
Женя кивнула. Она знала, что это правда. Таков был Рахмаша.
— Мне надоели его прилизанная внешность, его правильные слова,— продолжала Нинка.— Он всегда точен, всегда разумен. Ты помнишь хоть бы один неверный поступок, слово, действие с его стороны?
Теперь обе молчали. Нинка казалась спокойной, только потирала пальцем висок.
— Думаешь, он не был с Генкой в ту ночь? — сказала она.— Он был, я чувствую, что он был где-то рядом, когда Генку убивали, но этого никто не сможет доказать.
У Жени побелели губы. Она тихо произнесла:
— Не надо валить теперь на каждого. Косвенно мы все виноваты, но так нельзя. Это ты со зла на него.
В дверь постучали. Вошла маленькая девочка, попросила:
— Теть, дайте нам поиграть медведя, мы его на велосипеде будем катать.
Женя кивнула головой. Нина отдала медведя, и медведь прорычал: «угхгх...»
— Он зрелый человек, на него трудно влиять,— сказала Нина, прикрывая дверь.— Он, наверное, всегда был зрелый, даже когда родился. Знаешь, жучки есть такие, едят дерево...
— Короед?
— Нет, нет, в земле живут, они пережили всех живых в этом мире, они уже миллиард лет существуют.
— Термиты? — сказала Женя.
— Вот, они самые! Я недавно читала книжку, они рождаются величиной с булавочную головку, но они сразу же как взрослые термиты. И не изменяются, а только растут, растут, растут. Символично, да?
— Противно.
Нинка ушла, а Женя осталась лежать. Она думала о Мухине.
Приходил Виктор, садился на кровать, смотрел на нее молча, потом спрашивал:
— Как ты себя чувствуешь?
Она прежде говорила ему: «Хочу, чтобы ты любил меня всегда. Даже во сне». Никогда так сильно он не любил ее, как сейчас. Никогда так сильно за нее не боялся, хотя скрывал свою боязнь, старался казаться беспечным.
— Что у тебя на работе? — спрашивала она.— Ты сейчас много работаешь, ты доволен?
— Да, у меня все в порядке.
Он сам бы хотел верить в то, что говорил.
За это время драматическое событие, происшедшее с Мухиным, не только не забылось, но повлекло ряд других событий, существенных в жизни Виктора.
Гибель Мухина сложным образом потрясла основание того неглубокого фундамента, который Виктор, как думалось ему, успел заложить.
Он чувствовал все растущее недовольство собой и своим двойственным положением в глазах многих, в том числе Жени и Чуркина. Черствость и бюрократизм, которые он не раз имел случай наблюдать в отношениях Лялина с людьми, больно задели его самого. Он вдруг понял, что забвение принципов простой человечности, замена этих принципов громкими, якобы правильными словами, пренебрежение жизнью людей могут привести к хаосу, к катастрофе.
Чуркин был единственный близкий ему человек, который понимал все это и пытался с этим бороться. Виктор не хотел или не умел по-настоящему работать в горкоме — в конце концов кого это волновало, кроме него самого! Но если он все же работал там, то он должен был, черт возьми, помогать по мере своих сил Чуркину, а не уходить от ответственности. Не чистоплюйствовать, как он делал до сих пор.
Теперь он был назначен в общественную комиссию от горкома по делу Мухина. Он ходил на допросы обвиняемых, видел убийцу своими глазами.
Одного из преступников спрашивали:
— Вы знали Геннадия Петровича раньше?
— Нет,— отвечал он.
— За что же вы в него стреляли?
— Не знаю. Просто так. Мы были выпивши.
Допрашиваемый был молод, лет двадцати, не больше. Наголо постриженный, постригли его, наверное, в тюрьме.
— Мы пошли на танцы,— говорил он.— А танцев не было.
— Где вы взяли двустволку с патронами?
— У товарища. Он сказал: «Пойдем салютовать». Залегли у дороги и стали стрелять.
— О чем вы думали тогда?
— Не знаю,— отвечал преступник.— Нам хотелось развлекаться.
— Ничего себе развлеклись! — сказал следователь. Виктор сидел рядом.— Но вы хоть помните, в кого вы стреляли?
— Кажется, в женщину. Потом он появился.
— Вы говорите про Геннадия Петровича Мухина?
— Я его не знаю, может, и он.
— За что же вы хотели его убить? Вы же его не знали?
— Мне крикнули «стреляй», и я выстрелил...
Решение у Виктора созрело как-то сразу.
Он шел к Чуркину и раздумывал о том парне. Учился этот парень в школе, воспитывался в нормальной семье, на производстве замечаний не имел, нормы выполнял, здесь все было в порядке. Но ведь никто не знал до сих пор, как он жил на строительстве, чем занимался обычно после смены. Никто этим не интересовался. Вот и получилось: «Мне крикнули «стреляй», и я выстрелил».
Чуркина Виктор встретил около его дома. Был он в высоких сапогах, в странной кепке с большим козырьком. Эта кепка делала его неузнаваемым. Он мог сойти за какого-нибудь работягу, если бы не удочка и ведерко, которые он держал в руках.
— Так ты считаешь, что этот вопрос необходимо немедленно поднять в газете? Привлечь общественность, так сказать?
— Надо же ударить наотмашь по нашим безобразиям, кто-то же в них виноват! — почти закричал Виктор, сердясь отчего-то на Чуркина.
— Надо, конечно,— отвечал тот.
— Тогда я не понимаю, почему вы так спокойно об этом говорите!
— Да нет, я не спокойно,— отвечал, усмехаясь, Чуркин. — Я просто удивляюсь: какая блоха тебя-то укусила? Ты до сих пор не очень-то горел на работе.
— Я разозлился,— сказал Виктор.
— Вот оно что!
Мимо какой-то рабочий провез коляску с двумя малышами. Он поздоровался с Чуркиным, а тот заглянул в коляску и спросил: «Как твои космонавтики растут? А мы скоро детский сад открывать будем. На двести таких вот. Не зевай».
Человек ушел, а Чуркин сказал:
— Двойня родилась, мы в Иркутск телеграмму посылали, искали двухместную коляску. А ведь всего два года назад этот счастливый папаша вышел из заключения, пришел ко мне в цех. «Гражданин начальник, я хочу у вас работать. Только работу хочу выбрать по вкусу».— «Выбирай»,— говорю. Походил он, посмотрел, просит: «Буду сварщиком, они работают лежа!» А у нас тогда заваривали конструкцию, приходилось действительно лежа все делать. Это очень тяжело.
Чуркин постучал удочкой о сапог, о чем-то раздумывая.
— Ну что ж, запиши все, что хотел, я тебе помогу. До свидания, тезка.
С Усольцевым разговор происходил в горкоме комсомола.
Чуркин сидел за столом, Усольцев в кресле, положив ногу на ногу, Виктор против Усольцева на стуле.
— Вы ведь знакомы? — спросил Чуркин и оперся локтями о стол, наклоняясь к ним обоим.— Смирнов состоит у нас в комиссии по делу об убийстве Мухина. Он присутствовал на следствии, кое-что записал, обобщил. Прочти!
Чуркин протянул Усольцеву отпечатанные странички.
Читал Усольцев быстро, даже слишком, можно было заподозрить, что он только пробегает глазами текст, не вдаваясь в существо вопроса. Так думал Виктор, глядя вроде бы в сторону, но замечая все. Как быстро Усольцев перебирает листочки и какое холодное выражение у него на лице, уже обрюзгшем, с длинным носом и широко расставленными глазами. Так что, если смотреть ему в лицо, видишь каждый глаз по отдельности.
Усольцев прочел и отложил странички. Теперь Виктор и Чуркин смотрели на него, а он молчал.
Лицо его ничего не выражало.
Чуркин усмехнулся и подмигнул Виктору.
Он спросил:
— Не впечатляет?
Усольцев посопел носом, наклоняясь и разглядывая что-то на полу. Почти прогундосил:
— Отчего же? В общем сказано все. Тут факты... Я думаю, что...
— Да, вот что вы думаете? — спросил Виктор.
В его вопросе прозвучали нетерпение и нетерпимость, почти ненависть к Усольцеву. Тот поднял голову и удивленно посмотрел на Виктора. И Виктор поглядел в его левый глаз.
— Думаю, что... впечатляет,— промямлил Усольцев.
Кто-то открыл дверь в комнату секретаря, и Чуркин, не вставая, крикнул: «Подождите пять минут! Дверь, дверь закройте!»
— Костя,— сказал он, посмеиваясь.— Ну, перестаньте вилять. Вы понимаете, зачем я вам дал прочесть все это?
— Не понимаю,— отвечал Усольцев, пожимая плечами. «Не понимаю и понимать не хочу»,— говорил его вид.
Виктор едва сдерживался, чтобы не запустить в него телефоном.
Чуркин же, наоборот, посмеивался. Он рылся в карманах, что-то выискивая в них, наконец нашел. В руках у него было нечто похожее на карандаш.
— Счетчик Гейгера — атомники прислали в подарок,— говорил он, доверчиво наклоняясь к Усольцеву.
Казалось, он почти любил его.
— Костя, у вас циферблат светится? Проверим сейчас...
Усольцев закатал рукав, и счетчик затрещал, регистрируя излучения.
— Вот игрушка! — сказал Чуркин, прищуривая один глаз и кладя счетчик обратно в карман.— Не дай бог, чтобы пригодился. Ну, так как же, Костя, напечатать эти факты с нашими выводами можно? — спросил вдруг Чуркин, беря Усольцева за плечо.
Тот вздрогнул, нос у него покраснел.
— В принципе отчего же...— сказал он смятенно, выискивая глазами спокойную точку в комнате и останавливаясь на грамотах в углу.— Тут вот некоторые обобщения против некоторых...
— Правильно! — воскликнул весело Чуркин.
— Недостатки есть, мы все знаем,— сказал Усольцев и, морщась, взглянул на Виктора.
Виктор теперь смотрел в его правый глаз.
— Было указано не акцентировать внимания на этом случае.
— Что такое акцентировать! — воскликнул Чуркин, разводя руками.— Ведь нужно же выяснить, что происходит у нас в Ярске!
— Суд будет, он выяснит,— пробормотал Усольцев, глядя в пол. Вид у него был подавленный.
— А вот Смирнов думает иначе,— сказал Чуркин, показывая на Виктора и ухмыляясь.— Смирнов говорит, что так дальше жить нельзя. За стройкой, за спешкой и за планом мы ведь потеряли перспективу, для кого же мы все это делаем? Не для какого-то абстрактного человечества, а для вот этих же самых людей, правда, Костя?
Усольцев молчал, а Чуркин стал смотреть в окно. Небольшой палисадник перед окнами уже зарос травой, только в самом центре чернело пятно. Однажды многодетная семья поставила тут под окнами палатку и развела костер. Они так и заявили, что пока не получат жилья, будут здесь жить. Квартиру им дали, а пятно так и осталось. Усольцев об этом случае должен был бы знать.
— А люди сами по себе живут,— сказал Чуркин.— Страдают, женятся, рожают детей, бегут со стройки, потому что мы не умеем заботиться о них и как будто нам до этого нет никакого дела.
Виктор вставил:
— Еще Жуховец говорил, что люди видят цинизм вокруг и сами становятся циничными.
— Жуховец бежал от трудностей, не его нам цитировать,— раздраженно сказал Усольцев.
— Ну правильно,— примирительно сказал Чуркин.— Жуховца нет, и нечего его вспоминать. Но беспорядки-то остались. Человек перестает уважать себя, если ходит круглый год в грязной робе, питается и живет на ходу. Издержки? Лес рубят? Да ведь и наши центральные газеты изо дня в день ведут борьбу с разгильдяйством, с невниманием к людям, штурмовщиной, всем, что мешает нашему росту и движению. Тебе ли это не знать, Костя! Нужна научная, экономически целесообразная организация труда, но она сама по себе не возникнет, если и ты, и я, и все другие не поймем и не начнем за нее бороться.
— Мы тоже газеты читаем,— сказал Усольцев.
— А у нас пока что,— продолжал Чуркин,— хватает еще текучки, беспорядка, пьянок. Мы теряем лучшие кадры. Вот Смирнов и подумал: сегодня Генка Мухин, а завтра он или Женя Голубева... Виктор пришел к своим обобщениям только тогда, когда дело коснулось близкого человека, которого он хорошо знал, но думает-то он правильно.
— Что же Смирнов имеет против Лялина? — спросил Усольцев.
Нет, он мог взбесить кого угодно. «Жалкая личность! — думал Виктор про Усольцева. — Трус, мелкая душонка».
— Вот уж действительно нечего иметь против,— сказал, засмеявшись, Чуркин.— Смирнов считает Лялина одной из первопричин такого порядка, а точнее, беспорядка в Ярске. Смирнов считает, что Лялин — карьерист, демагог, уж нам ли с тобой не знать, какая это правда!
— Смирнов — неопытный юнец, рано ему топать ножкой на тех, до кого он не дорос!
— Смирнов имеет собственное мнение, и, как говорится, слава богу. Многие его предпочитают не иметь.
— Вот пусть он и держит свое мнение при себе. Это ему пойдет только на пользу.
— Смирнов не хочет уподобляться тебе!
К Виктору больше не обращались, хотя говорили от его лица, говорили то, что он, может быть, вовсе и не думал. Борьба разгоралась помимо него, да он, должно быть, и не сумел бы отстаивать свою позицию так, как делал это Чуркин.
Между тем Усольцев встал, считая, должно быть, разговор оконченным.
— Вот что, приходите в редакцию,— сказал он на прощание.— Я еще продумаю этот вопрос.
Наверное, он решил, что в редакции ему будет легче отказать. Но Чуркин сразу согласился. Он проводил Усольцева до приемной. Расстались они дружески, Чуркин ничем не выдал своего разочарования. Он умел понимать людей, знал, что не так просто человеку отказаться от своих сомнений. Нужно было помочь правильно разрешить эти его сомнения, здесь он полагался на себя.
Он даже слегка посвистывал, когда возвращался в кабинет. Растерянному Виктору, наблюдавшему за ним с недоумением, с затаенной горечью, Чуркин сказал:
— Все прекрасно, и говорил ты хорошо. Костя тоже неплохой в общем человек, то-то будет шуму, когда мы напечатаемся. Ну что? Пошли обедать?
Недели через две, после длительных споров и переговоров материал был опубликован в многотиражке.
Его появление совпало с прибытием иркутского выездного суда. Все ждали процесса и много говорили о редакторе, о работниках горкома комсомола, дерзнувших выступить с критикой Лялина и осуждением некоторых ярских порядков.
В редакцию к Усольцеву позвонила Нинка, они не виделись и не разговаривали с тех давних пор, как расстались.
— Привет, Усольцев,— сказала она.— Я рада тебя поздравить со статьей. О тебе много сейчас говорят. Знаешь, хорошо говорят.
— Дураков не сеют,— отвечал он ровно, потому что, приготовившись к худшему, неожиданно обрел хладнокровие и внутреннее спокойствие.— Дураков не сеют,— повторил он. — Они сами родятся.
— Но ты молодец. Признаюсь, от тебя я такой храбрости не ожидала,— сказала Нинка.
Он ответил:
— Я тоже. Не ожидал. От себя.
— Вот мне наука, правду глаголют: не презирай бедного детеныша, может, он окажется потомком льва.
— Ну, это уже не про меня!
Усольцев мысленно благодарил Нинку за неожиданный звонок. Он так много значил для него...
Ему сейчас говорили разное. Одни хвалили, другие с сомнением пожимали плечами. На официальных собраниях как будто бы порицали за неумеренные обобщения, радуясь, однако, что Лялин получил заслуженную пощечину. Но все удивлялись Усольцеву. Ничего подобного от него не ждали и были в общем-то правы. Так говорили про нынешнюю удивительную весну в Ярске: «Раз в сто лет такая бывает!»
— Раз в сто лет,— сказал он Нинке, потому что никому, даже жене, не мог сказать то, что думал. Но оборвал фразу, не найдя, чем ее кончить. Она как бы повисла на телефонном проводе.
— Но это сейчас главное для тебя,— сказала Нинка.— Чтобы не потерять уважения к самому себе. Ты же понимаешь, Усольцев?
Она могла бы назвать его по имени, но это не прозвучало бы так тепло, как прежнее: «Усольцев».
— Если бы не понимал, может, было бы лучше,— сказал он.
Он вдруг подумал, что в редакции по параллельному телефону сотрудники могут услышать их разговор. Нос и щеки его покраснели, он сказал в трубку: «Минуточку». Положил трубку на стол и приоткрыл дверь.
Сотрудники сидели кучкой и рассказывали анекдоты. На его появление среагировали молниеносно, у всех сразу нашлись дела.
Усольцев прикрыл поплотнее дверь и взял трубку.
— Алло,— сказал он.— Да, конечно, я все понимал, в этом мое несчастье.
— Как у тебя дома? — спросила Нинка тихо.— Дома все в порядке? Дети здоровы?
— Слава богу, дети в порядке, все хорошо,— отвечал он.
Прошлой ночью произошел разговор с женой. Она спрашивала, куда он пойдет работать, если его снимут. В Ярске оставаться уже не придется, он это понимал. Но если думать только об этом... Так он сказал ей.
Она говорила о другом. Разве она не его жена, чтобы не понимать все, что он делает? Но ведь есть еще дети, ну как им-то объяснишь, когда придется переезжать и начинать все сначала. Да и жилье в другом месте будет трудно получить. «Не пропаду,— сказал он.— У нас повсюду Советская власть». Она стала приводить всякие печальные примеры, и он ушел курить на кухню. По пути заглянул в детскую комнату: ребята крепко спали, должно быть, им снился футбол и всякие другие бесконфликтные сны.
— Самое главное — дети,— сказала Нинка.— Я их видела издалека, они у тебя хорошие.
— Ну, а как ты? — спросил Усольцев.
— Аморально устойчива,— сказала Нинка и засмеялась. Смех ее был естественный.— А тебя я уважаю. Ты понял, Усольцев? Цени. Мне часто приходилось ошибаться, только все в плохую сторону.
«Позвони»,— хотел ей сказать он. Не сказал. Подумал, что если сама захочет, позвонит.
В середине июня Женя впервые поднялась с постели. Она выбрала платье из тех, которые почти никогда не надевала.
Она шла по улице, думала: «Ночные мысли черные. Они проясняются к утру. Днем всегда все проще».
Месяц ее болезни казался ей непрерывной ночью.
От Верки пришла открытка — всего несколько слов. «Эй вы! Как вы живы? А у нас хорошо, в последний раз Енисей пошел, будем перекрывать. Скоро я к вам приеду».
Они гуляли вдвоем по центральной улице Гидростроителей, Виктор поддерживал ее за локоть. Было тепло и сухо.
Встречные рабочие, среди которых были знакомые с ее участка, останавливались и, позабыв поздороваться, удивленно глядели на нее. Они никогда не видели своего мастера в платье.
Ей стало как-то неловко. Вот люди работали, идут со смены, а они разгуливают вдвоем.
Она сказала Виктору:
— Давай не будем под руку. Только, пожалуйста, не обижайся.
Было тепло, не появилась еще мошка, первого вылета которой ждали двадцать второго июня, в день нашествия фашистов. Даты символично совпадали.
Налетел ветер, погнал мусор, щепки. Над улицей встала пыль. Жене пришлось придерживать руками платье, и она засмеялась, впервые, кажется, оттого, что забыла, как это делается.
Вдруг трактором прокатился по крышам гром.
Пронеслась первая гроза в Ярске; легкая, она шла стороною, без дождя. Но с этого дня действительно можно было быть уверенным, что холода миновали и скоро можно будет купаться.
Они никуда не спешили укрыться, а, наоборот, ждали дождика и подставляли ладони, чтобы не пропустить первых капель.
Еще раз грохнуло, будто покатило со скалы глыбу диабаза, а она сталкивалась с другими, и звук дробился, раскатываясь над Ярском.
И сразу стихло.
Хлопнула в каком-то доме форточка. Несколько крупных капель упало на землю, бесследно исчезая в пыли.
Дождик пошел медленный, нерешительный, шорохом прошелестел по кустам. Он должен был вот-вот кончиться, но они хотели дождя и дразнили: «Дождик, пуще, дам тебе гущи!» Как в детстве.
Женя запрыгала на одной ноге.
Вдруг дождь припустил, захлестал их по спинам, крупный, непрерывный, такой обильный, что они сразу вымокли.
Он долго не переставал идти, хотя уже светило солнце и стояла радуга.
Неожиданно в Ярск приехала Вера, на три дня. С Женей вдвоем они бродили по котловану, разговаривали.
Женя была еще бледная, ослабевшая после болезни, она часто присаживалась отдохнуть. Было солнечно, просторно для глаза.
С эстакады открывался вид на синие лесные горы, по ним скользили тени от облаков.
— Когда это случилось? — спрашивала Вера.—Ты видела его?
— В мае,— отвечала Женя.— Кажется, в День Победы.
— Где его похоронили?
— На левом берегу.
— А эти, которые при аварии? — спросила Вера.— Они на левом берегу похоронены или на правом?
Женя сказала, глубоко вздыхая:
— Если хочешь, пойдем туда завтра.
В поле перед кладбищем они нарвали полевых цветов. Колокольчики, огоньки... Или жарки, как их еще называют.
Кладбище было в звездах, как военное, среди леса и зелени.
Подруги проходили по тропе мимо заборчиков, читали надписи на могилах. Иногда на фотографии узнавали какого-нибудь рабочего, который запомнился в лицо, когда встречались в котловане или столовке. Могила Генки была с краю, но уже не последняя, с грудой увядших венков.
— Ты его задолго до этого видела? — спросила Вера.
Женя не ответила, а смотрела в землю.
— Я телеграмму поздно получила,— сказала Вера.— Никак не успевала.
Обратно они ехали в автобусе.
— Верк, их не забудут? — спросила Женя.— Помнишь, кто-то говорил, что ушедшие живут столько, сколько их помнят живые? Помнишь? А я была в Эрмитаже, мы в Ленинград со школой ездили, видела там военную галерею. Там генералы разные, герои Отечественной войны 1812 года, а несколько рамок совсем пустых. Представляешь, портреты, портреты, и вдруг просто рамка, а под ней фамилия. Я спросила: «Вынули?» Дежурная по залу мне стала объяснять: «Нет, девочка, просто не оказалось портретов этих героев. Сами-то они погибли или умерли, а портретов не успели сделать, потому никто и не знает, как они выглядели... Но рамки и место им полагается». Представляешь?
Вера молчала. Она изменилась после отъезда из Ярска, пополнела. В лице было спокойствие.
— Никто не знает, какие они были,— сказала опять Женя.
Она думала о Генке, ее мучила эта мысль, о памяти.
Автобус тряхнуло, заглушив ее последние слова. Было душно. Женя побледнела, у нее кружилась голова.
— Я остановлю автобус,— сказала Вера.
— Нет, нет! Мы сейчас приедем,— говорила Женя.— Я что-то тебе хотела рассказать...
То ли от скрипа и тряски или от густой пыли Жене стало совсем плохо. Скулы у нее потемнели, она закашлялась, наклонилась к сиденью.
— Сейчас,— сказала она.— Пройдет.
— Ты, случаем, не беременная? — спросила Вера встревоженно.
Женя помотала головой.
— Переезжай к нам, что тебя тут держит? Одни неприятности,— сказала Вера.
Теперь Женя почувствовала себя лучше, она ловила ртом воздух, приближая лицо к окну. Она подумала, что Вера ничего не понимает. Уехала — и с плеч долой. Что одна стройка, что другая... Вере все равно. Но ей сразу стало стыдно таких мыслей о подруге. Просто они были разные.
Вечером Женя лежала с закрытыми глазами на постели. Виктор подумал, что она спит. Но вдруг она сказала как будто бы про себя:
— Ви-ть, мы ведь и не жили вместе. Все врозь, где-то ты, а где-то я. Правда?
Она открыла глаза и спросила:
— Давай уедем в отпуск! Меня, наверное, отпустят, а тебя?.. Я там буду лучше, честное слово. Я там поправлюсь совсем, буду здоровой...
Он хотел что-то ответить, но слов не находилось. Он сел рядом с ней на кровать и стал гладить ее волосы, чувствуя, как плотный комок встал у него в горле, мешая вдохнуть воздух.
Она заснула, а он остался сидеть, как пришел, в куртке, глядя на ее лицо.
О чем он думал?
Он думал о том, что он должен поехать с ней, хотя не имеет на отпуск никакого права. И она хорошо понимает это. Работа, конфликт с Лялиным, предпусковой год и горячка такая, что и заикаться об отпуске нельзя. А все же он должен поехать.
Ни разу до сих пор она не заговаривала об отдыхе, а ведь ей приходилось не легко. Может, завтра она не вспомнит больше об отъезде. А может быть, скажет, что он ее не понял и все не так уж страшно. Просто ночные мысли.
Да, пожалуй, она так и скажет, но он не поверит ей. Он вдруг с ужасом понял, что она не выдержит дальше, если он не увезет ее. Она опять впряжется в эту непосильную для нее работу, будет выматываться, нервничать и снова сляжет. Ведь сердце-то у нее сильно сдало.
Он вспомнил, как они последний раз вернулись из котлована. Он помогал ей раздеваться и вдруг увидел, что она стала меньше ростом. Словно работа и котлован укоротили ее. Он тогда был испуган своим открытием, а она не понимала, что с ним происходит, и рассказывала о каких-то цветах, которые она нашла у самой скалы.
Виктор просидел до рассвета. В шесть часов включилась трансляция. Шесть коротких сигналов, проверка времени.
Шесть коротких сигналов, как серебристые стрелы, летят в эфире. Жене приснилось, что блестящие стрелы втыкаются в опалубочный щит, около которого стоит Юрка Половников и хохочет. «Сегодня двадцать первое июня тысяча девятьсот...» — говорит Юрка почему-то голосом диктора.
— Не напоминай, я сама знаю! — кричит она.— Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?!
Юрка Половников мотает головой, и одна из серебристых стрел из-за его неосторожности прошивает ему прядь волос. Вдруг ей кажется, что она спит и опаздывает на работу. Она испуганно просыпается и видит сидящего Виктора. Он, как и был, в одежде, лицо серое.
— Мне пора на работу? — спрашивает она удивленно.— Я не проспала?
— На работу ты не пойдешь,— отвечает он глухо.— Мы поедем в отпуск. И ничего не говори, мы все равно поедем в отпуск. Ты слышишь, и пошла она к черту, твоя работа. К черту! К черту!
Чуркин встретил его восклицанием:
— Где ты бродяжничаешь? У тебя куча неприятностей, говорю сразу, чтобы знал и был готов.
Он ослепительно улыбался, можно было подумать, что он шутит. В комнатах натирали полы, и разговор происходил в коридоре.
— Я хочу ехать в отпуск,— сказал Виктор.
Чуркин засмеялся и пошел на улицу, говоря на ходу:
— Больше ты ничего не хочешь? Идем, я напою тебя морсом, а потом поговорим.
— Я хочу уехать,— повторил Виктор. Мимо прогрохотала машина, и он закашлялся от пыли.
Было тепло. Временами налетала мошка, но это уже не была таежная всесильная мошка, и никого она не беспокоила.
Морс продавали у автостанции из железной бочки. Чуркин подал стакан Виктору, два выпил сам. Стряхнул с одежды капли, спросил:
— Куда же ты собираешься ехать?
Они подошли к горкому, но не вошли в помещение, а сели на скамеечке.
— Кто же тебя сейчас отпустит? — спросил Чуркин.— Если бы даже я хотел, это невозможно.
Мимо торопливо прошел Лялин, Чуркин крикнул:
— Привет постройкому!
Лялин быстро повернулся, подошел к ним.
— Новые заговоры плетете? — спросил он насмешливо, глядя на Виктора, будто наново изучая его.
Чуркин засмеялся.
— Какие там заговоры, работы — жуткое дело. Сейчас студенты попрут, практиканты разные, выпускники. Только поворачивайся.
— Я вот тоже удивляюсь,— сказал Лялин,— когда вы все успеваете. И этот попрыгунчик заодно.
Он как будто приветливо смотрел на Виктора.
— Попрыгунчик-стрекозел,— повторил он.— Шустёр, шустёр оказался. Я уж думаю, тот ли Смирнов? Тот, говорят. Старый мой друг и собеседник.
— Не друг я вам,— сказал медленно Виктор.
— Что поделать,— сказал Лялин с укоризной будто.— Я так быстро не меняю привязанности. Меня ваша судьба интересует. Ваша и вашей жены, конечно. Будем следить. Желаю успеха.
Лялин кивнул дружелюбно и скрылся в подъезде.
Пока Лялин и Виктор разговаривали, Чуркин смотрел на обоих молча, только улыбался чуть заметно. Но как только Лялин ушел, он произнес:
— В горком партии пошел. По нашему вопросу. Теперь такой сабантуй начнется — только держись. Но ты его не бойся, я думал, что он тебя сразу проглотит и микропорок не оставит. А он ничего. Выдержанный.
— У меня даже настроение испортилось,— сознался Виктор.
— Неприятно, конечно. А вот уезжать сейчас нельзя. Из-за тебя же этот сыр-бор разгорелся. Как же ты можешь уехать?
Виктор негромко сказал, катая ногой камешек и глядя вниз:
— Я все понимаю. Но я должен ехать.
— Да почему, что у тебя горит? — воскликнул Чуркин.
Виктор молчал.
— Ты презирал Усольцева, а теперь бросаешь его на съедение Лялину, кто же ты будешь после этого? Все сочтут это трусостью и будут правы.
Виктор другого ответа и не ждал, но вдруг разозлился.
— А Женька? — крикнул он.— Тебе жалко Усольцева, а мне — ее, и если я о ней не подумаю, то никто о ней не вспомнит. И она сама не вспомнит.
— Разве она не поправилась? — спросил Чуркин почти смирно и поглядел на Виктора.
— Ну, конечно, не поправилась,— отвечал тот. Хотел что-то добавить, но только проглотил слюну.
Было сухо, жарко. Небо было совершенно безоблачное, без глубины и объема. Солнце как будто в нем не двигалось; ослепительное, жгучее, оно стояло прямо над головой.
Чуркин, щурясь, глядел по сторонам, на деревянные дома, на зелень в пыли.
— Три дня тебе хватит? — спросил он неожиданно.
— Каких три дня?
— На дорогу, на устройство. Отвезешь жену и вернешься.
Виктор молчал.
— Ну, неделя! Ты же сам понимаешь, что больше нельзя. Вот езжай, чтобы через семь дней стоял передо мной, как лист перед травой... Ты хочешь остановиться в Ялте? Там сейчас тоже жарко.
— Это ничего,— сказал Виктор.
Простившись с Чуркиным, он направился к Саркисову, рассчитывая, что в перерыв застанет его дома.
Он не ошибся. Баграт Захарович обедал, перед ним на столе крутился вентилятор.
— Спекся? — сказал он, пригласив Виктора за стол. — В котловане как на сковородке. Суп будешь есть? Нет? Конечно, суп не окрошка. Редиска — рупь пучок, и той не достанешь.
Кармен Борисовна принесла второе и присела на краешек стула.
— Я насчет Жени пришел,— сказал Виктор.— В отпуск ей нужно, отдохнуть.
Саркисов молча доедал суп, ветерок от вентилятора шевелил жидкие волосы. Он не то чтобы был против, он сам понимал, что Жене после болезни необходим отдых.
Но уж больно горячее было время. На участке не хватало пяти мастеров, работа заваливалась. Вот бы через месяц, другой...
Вздохнув, он сказал:
— Через месяцок бы, другой, а? Пожалели бы вы меня, ведь это скандал сейчас в отпуск идти.
— Тебя жалеть нечего,— вмешалась в разговор Кармен Борисовна.— Тебе и нагорит — ничего особенного. Ты бы ее пожалел, совсем ухайдакать ее захотели?
— Ну ладно,— сказал Саркисов раздумчиво и встал.
— У нее же сердце не выдержит такой работы...
— Ну ладно, ладно! — закричал Саркисов.— Я же сказал, что ладно. Пускай отдыхает.
— Тоже нервы,— сказала Кармен Борисовна, провожая Виктора до двери.— Стройка — это, Витя, первая ступенька в больницу, я вам правду говорю. Ну до свиданья, дети, отдыхайте. Только учти, Женю на солнце не пеки, ей для сердца вредно. А Баграту Захаровичу я напомню, все будет как надо.
Вечером к ним пришла Нинка, принесла проигрыватель и пластинки Обуховой: «У одного инженера достала на вечер».
Женя удивилась свежести ее лица, ее энергичному, беспокойному виду. Желтые пятна на висках не портили ее внешности, волосы были завязаны пучком.
Нинка рассказывала, как Лялин сказал про Усольцева: «Нам такие редакторы не нужны». Он так изменился, Усольцев, совсем другой человек. Он говорит: «Еще неизвестно, кто кому больше не нужен».
— А мы уезжаем,— сказала Женя.— В отпуск.
— Сейчас? — спросила Нинка, удивляясь.— Но ведь сейчас нельзя. Кирюха знаете что говорит? Она считает, что все вы полетите отсюда. Будто бы уже есть решение о снятии Усольцева. Надо бороться. А вы сейчас уедете. Витя, неужели и тебя отпустили?
Он сказал:
— Да.
— Я тоже удивилась,— воскликнула Женя,— что нас так легко отпустили!
Женя видела, что Нинка действительно расстроена. Однако больше на эту тему разговаривать не стала.
Нинка завела пластинки, и они молча слушали, переживая то ли музыку, то ли разговор.
— Как у тебя? — спросила Женя и показала на живот.
— А что ему,— отвечала Нинка.— Растет, толкается ногами. Все норовит под сердце попасть, в папашу, что ли...
Теперь Нинка успокоилась и спросила:
— Когда уезжаете? Комнату мне оставите на это время?
— Бери,— сказали Виктор и Женя почти одновременно и посмотрели друг на друга.
Женя добавила:
— Только здесь два дня белить будут. А мы билетов еще не достали, сейчас весь север летит на юг.
— Улетайте, я вам письмо напишу. В Ялту, да? Нет, я, правда, подумала, что хорошо, если вы отдохнете,— сказала Нинка, уже хозяйски оглядывая комнату, как будто она была уже ее.
Еще два дня прожили они здесь, прислушиваясь к чему-то, что происходило снаружи. Как к фронту, который гремел невдалеке.
Они еще пили чай, сидя на койке, принимали и угощали друзей, но было тревожно, как перед эвакуацией, и как-то стыдновато отправляться в эвакуацию, когда фронт — вот он, рядом.
Потом, словно злясь на себя, они очень аккуратно и жестоко сокрушили этот тихий уют. Сняли занавески, сложили книги в пачки, запихнули в мешки теплые вещи. Все это, словно дом по кирпичику, было разнесено по разным местам и в кладовку к Матрене.
Комната будто потеряла душу, перестала быть их жилищем.
Сидя на железной сетке, они съели холодный суп, последний оплот домашнего счастья, и убрали кастрюльку. Как нестреляющее оружие. Фронт был сдан малярам.
Оставались розоватые стены, утыканные гвоздями, обрывок плаката по технике безопасности, бумаги на полу.
— Жалко чего-то,— жалобно пискнула Женя.— Может, не поедем?
На следующий день они поездом выехали в Москву.
Перед отъездом Женя разговаривала с Саркисовым. Он был, как никогда, категоричен.
— Езжайте! — сказал он.— Мне нужны работоспособные кадры. Чем лучше вы отдохнете, тем больше от вас будет пользы.
— А если я не поеду? — спросила она.— Что-то больно легко вы меня отпускаете.
— Евгения Васильевна,— произнес он насмешливо,— не думаете ли вы, что без вас здесь и впрямь все остановится?
— Именно так я и думаю, Баграт Захарович,— ответила она.— Совсем недавно вы сами внушали мне подобные мысли.
Он засмеялся. Но ей не было смешно, и смех его казался ей искусственным.
— Вам, наверное, наговорили, что я больна, да? Вас разжалобили, и вы милостиво отпустили?
— Глупышка,—сказал он.— Каждому полагается отпуск. Вот и вы через несколько дней будете купаться в Черном море. Я вам завидую. Кстати, прихватите мне с берега для аквариума камешек какой-нибудь, ладно? У меня есть камни с разных морей, но с Черного нет ни одного.
— Я вам скалу Диву привезу.
— Смотрите, вы еще там не переломайте на скалах рук и ног.
Саркисов сморщился, как будто еще постарел. Женя опять подумала, что веселье его было напускное.
Дорогой на вокзал, а потом в поезде она думала о Мухине, и мысли ее были тяжелые.
Виктор это понимал. В меру сил старался ее отвлечь.
Проехали рубеж «Азия — Европа». На станциях стало появляться пиво, пассажиры-сибиряки набрасывались на каждый пристанционный ларек, штурмовали рестораны. Садились на ходу и победоносно проходили по вагонам, прижимая к груди бутылки.
Виктор и Женя тоже отметили пивом пересечение знаменитой границы, и он сказал:
— Все. Мы не азиаты. Мы европейцы.
Женя смотрела в окно, сказала, вздохнув:
— Ярск далеко, я прямо кожей чувствую, как все отдалилось и стало чужим. А мне перед всеми стыдно.
«Еще бы немного,— думала она,— и я бы никуда не поехала. Все работают, а я как будто лучше других. Я даже не знаю, как я буду отдыхать, мне стыдно. Наверное, я такая слабая, что сразу согласилась, даже обрадовалась. Теперь я все время буду об этом жалеть».
Поезд приближался к Москве, но жил он по иркутскому времени с разницей на пять часов. Все вставали чуть свет, а в шесть вечера уже ложились спать, вагон словно вымирал.
В Москве они пересели на симферопольский. Тут было все иначе — и пассажиры, и разговоры, и вагон-ресторан. В Симферополе они взяли такси до Ялты.
Женя молча смотрела по сторонам, но когда с высоты на перевале им впервые открылось море, она крикнула:
— Витька! Смотри, это же настоящее море!
Она вся преобразилась, даже порозовела. Глаза ее блестели. Он, с тревогой наблюдавший за ней, сразу заметил эту перемену, эту быструю радость, впервые подумал: «Хорошо, что поехали. Ни о чем не пожалею, лишь бы она оставалась такой».
— Представь,— говорила она, высовывая из окошка ладонь, подставляя ее под ветер.— Представь, что есть люди, которые видят это каждый день. И так всю жизнь. Мне их жалко.
Шофер слышал ее слова, сказал:
— А я вот люблю и не надоедает. А руку вы уберите, пожалуйста.
Он включил приемник. Передавали Вторую рапсодию Листа. Машина летела, повизгивая на поворотах тормозами, кругом все было прекрасно.
Только теперь, заметив в Голубке счастливые перемены, и Виктор стал глядеть вокруг, сейчас и его все радовало. Даже не верилось, что это существовало всегда, что это было вечно — горы в синей дымке, деревья и виноградники, и огромное, во весь горизонт, слева море.
Не снижая скорости, они миновали щит с надписью «Ялта», спустились по крутой улице вниз, в город, проехали бульвар-базарчик и встали на площади автовокзала. На счетчике было восемь рублей восемьдесят копеек. Расстояние от Ярска до аэродрома и обратно. По сибирским понятиям, не деньги и не расстояние.
Пока вынимали они чемоданы, на них налетела полногрудая, тяжелая тетка, она вырывала у них из рук чемоданы, суля одновременно море, рай и две раскладушки под окном в саду. За ней подходили и другие. Виктор и Женя никому не отвечали. Прямо с чемоданами они пошли к близкому, за тесными зданиями морю.
Им попадались курортники с сумочками и зонтиками.
Они вышли на набережную и спустились к морю. Кругом, насколько был виден берег, купались и загорали люди.
Невысокие волны с шумом накатывались на берег, гремели галькой. И воздух, и камни, и солнечное тепло — все здесь пахло морем, от этого запаха становилось легко и кружилась голова.
Они сели на камень и стали смотреть, стесняясь, что они такие белые, нездешние. Невдалеке веселилась компания студентов, они издевались над своим приятелем, который надевал маску и ласты, собираясь, наверное, первый раз испробовать погружение на дно.
— Ты не забыл, чем дышат? — спрашивали у него.— Ну, правильно, ртом. А чем смотрят? Глазами! Возьми, дурачок, денег, не убьешь рыбу, так купишь селедку. Мы легковерные, мы поверим.
Женя тихо засмеялась и благодарно посмотрела на Виктора. «Ну вот,— говорил ее взгляд.— Мы на море... Я впервые все это вижу, и всему я рада, и тебе я, Витька, рада. Ты со мной, и мы вместе на море».
Она поднялась и, не произнося ни слова, пошла к воде по гальке, мимо лежащих на земле людей. Она встала у кромки берега, дождалась большой волны и набрала воду в сложенные горстью руки. Туфли ее намокли, она не обращала на это внимания.
Они нашли свободную комнатку в домике на улице Кирова, недалеко от городской бани. Хозяйка работала экспедитором в санатории «Россия» и почти не бывала дома. Кроме Виктора и Жени, в домике, на террасе и под окном жили еще люди, но они не мешали друг другу. Утром рано все уходили на море, а сюда возвращались только ночевать.
Виктор и Женя вставали рано, как и все, завтракали, потом шли вниз, к морю, по крутым каменным улицам. Серые стены домов и булыжники еще таили утреннюю прохладу, и воздух был чист и прохладен, на дальних горах можно было разглядеть каждую лощинку и каждый выступ.
По пути они заходили на Пушкинский базарчик, покупали ягоды. Клали их в целлофановый мешочек, тут же на базаре мыли под краном, а потом спускались к пристани.
Они садились в один из катеров — здесь их называли «Птички» — и уезжали подальше от Ялты и там проводили весь день.
Женя окрепла и поздоровела. Она много купалась, однажды она полезла купаться в пятибалльный шторм, но берег был плохой, и, выходя, она рассекла о камни коленку. Виктор ее отругал. Но больше их ничто не огорчало, и Ярска они не вспоминали ни разу.
Однажды, правда, их соседи по дому спросили, правда ли, что они работают на героической Ярской ГЭС? Наверное, им рассказала об этом хозяйка, которая видела их паспорта.
— Да, мы из Ярска,— ответил Виктор.
Они гуляли по ночной Ялте.
Женя говорила:
— Хоть считается, что душа города — это его жители, но к Ялте это не относится. Правда?
Они бродили по темным кривым улочкам, пахнущим нагретым за день камнем, какими-то цветами. Нашли дом, который им обоим очень понравился. Два окна в нем еще светились, был виден узорчатый потолок и круглая люстра.
— Пусть он будет нашим домом,— сказала Женя. Это была их старая игра, у них в Ярске и в Иркутске были «свои» дома.
— Хорошо,— сказал Виктор.— Справим новоселье газированной водой. Ты не хочешь пить?
Они нашли автомат с газированной водой и опустили монетку. Пока Виктор пил, Женя придумала название для автомата. Она сказала: «Мойдодыр!» И громко засмеялась. Наверное, это было похоже. Днем около таких автоматов много курортников и ос, которые прилетают за сладким сиропом.
Их шаги по булыжнику звучали на всю улицу и эхом возвращались обратно, отраженные от стен. Будто бы не было на земле ничего другого, кроме звезд и кипарисов. Да теплого, невидимого сейчас моря.
Прошли мимо люди с футлярами от музыкальных инструментов. Последний из них, маленький, тощий человек, тащил барабан. Женя подумала, что они возвращаются из ресторана. Наверно, весь вечер играли, веселили публику, а теперь тихо возвращаются домой и тоже рады тишине.
— Нельзя так жить,— сказала вдруг Женя.
— Как так?
— Ну совсем неподвижно,— говорила она.— Ведь так годик поживешь и вправду поверишь, что все и везде спокойно. И хорошо.
— Но разве плохо, если хорошо?
— Да нет, Витька,— отвечала она.— Ты обрати внимание, даже глиссер, когда он стоит, он совсем некрасивый!
— Ты соскучилась по Ярску?
— Мне просто стыдно, что мне сейчас лучше, чем им.
— Но ведь ты вернешься туда!
— Да, я все понимаю. Мне хорошо, но мне стыдно. Позавчера, когда мы ехали из Симеиза, помнишь, в автобус сели рабочие. А я стояла рядом. Мне показалось, что родные люди сели. А потом мы выходили на остановке и мимо проехал «мазик». Самый настоящий «мазик»...
— Смотри, какие кипарисы,— сказал Виктор.
Виктор не хотел говорить или думать о Ярске. Он боялся думать, поэтому он спросил:
— Тебе не нравятся кипарисы?
— Не знаю,— отвечала Женя,— они красивые, но я их почему-то не люблю. Даже когда они вместе, они все равно каждый сам по себе.
Они смотрели вверх, кипарисы острыми верхушками рисовались на темном небе.
— Еще они похожи на свернутые знамена. Вот которые от праздника к празднику хранятся в чехлах. Тут вообще много декоративного,— добавила Женя.— Одно море здесь настоящее. Сейчас я уже им пресытилась, но в Ярске я буду по нему скучать.
Они уходили далеко от города на море и сидели там на влажных, теплых камнях, слушая его в темноте. Однажды, когда они сидели там, обнявшись, на соленой гальке, их обнаружили пограничники. Один из них сказал:
— Вот как доставим в комендатуру, чтобы выяснить, что вы за личности, да напишем по месту вашей работы!
— Да бросьте,— сказал Виктор.— Не стыдно так говорить?
— Это вам должно быть стыдно,— сказал солдат.— Может, мне тоже хотелось бы забросить свою «пушку» да обниматься. А я вот охраняю.
Голос у него был обиженный.
Они ушли домой.
Как бы Виктор ни хотел забыть о Ярске, все кругом напоминало о нем. Все, от чего он отгораживался, о чем не хотел вспоминать, вдруг одолевало его, он становился рассеян, невнимателен.
Еще в первый день приезда в Ялту он был уверен, что только устроит Женю и улетит обратно в Ярск, где его ждали Чуркин, Усольцев и всякие дела и неприятности, которых никак нельзя было бы избежать. Со дня на день он откладывал свой отъезд, оправдывая себя тем, что одной Голубке будет тут плохо, а в Ярске обойдутся и без него. Потом он понял, что ехать действительно поздно, но не переставал об этом думать и мучиться. Ему было стыдно перед Чуркиным.
Однажды они плыли на рейсовом пароходике, они стояли на корме и бросали чайкам хлеб. Чайки тонко кричали и ссорились между собой.
Виктор подумал, что вообще не сможет вернуться в Ярск. Ему стало вдруг все безразлично. Он выбросил за борт весь хлеб и ушел в салон.
— Что с тобой? — спросила Женя.
— Да ничего особенного.
— Тебя укачало?
— Да, наверное, меня укачало.
— Сейчас я куплю в буфете лимон.
Потом дня на два, что ли, испортилась погода, ночью и утром шел дождь, они отлеживались дома. Валялись в постели, играли в морской бой. Виктор играл невнимательно, нервничал. Неожиданно он спросил:
— Ты любишь меня?
Она посмотрела на него пристально.
— Витька, что случилось?
Он молчал.
— Ну, конечно, я тебя люблю,— сказала она.— Я всегда на тебя смотрю, и мне стыдно, что мы прожили вместе полгода, а я, как маленькая дурочка, готова бежать за тобой куда угодно.
— Ты бы действительно не бросила меня, если бы я уехал... Куда угодно. Если бы я уехал из Ярска.
— Милый, зачем тебе уезжать из Ярска? — спросила она.
— Вот так, сжечь все корабли.— Он смял бумажку с нарисованными квадратиками кораблей.— И все начать сначала.
— Зачем? — спросила она ласково.
— Я вообще сказал,— ответил он, зарываясь лицом в подушку и о чем-то раздумывая.— Ведь действительно скоро полгода со дня нашей свадьбы. Чем-то мы отметим этот день?
Виктор подумал, что, может быть, на почте на его имя лежит письмо или телеграмма от Чуркина. Но он не торопился на почту. Каждый раз, когда они проходили мимо белого углового здания на набережной, у него тоскливо сжималось сердце. Он думал: «Может быть, там лежит для меня бумажка, которая решит мою судьбу. Но я не хочу ее видеть, знать о ней, по крайней мере сейчас. Лучше после, хотя бы через неделю».
Но в полугодовщину свадьбы он пошел на рынок и на обратном пути завернул на почту. Он встал в очередь у окошка «До востребования», с трудом удерживаясь, чтобы не уйти. Очередь двигалась медленно, он нервничал. Девушка, которой он отдал паспорт, быстро, почти машинально перебирала письма и разговаривала одновременно с подругой через стол.
Виктор подумал, что она обязательно пропустит его фамилию, но она спросила:
— Смирнов, ваши инициалы.
Хотя перед ней лежал паспорт и там было все написано.
У него сразу упало сердце. «Вот оно»,— подумал он.
— Распишитесь за телеграмму,— сказала она.— Поставьте число, время. Что же вы так долго не приходили?
Он хотел ответить, что мог бы вообще не приходить за телеграммой и не ее это дело. Он отошел и стал читать. В телеграмме было всего несколько слов, тех самых, которых он ждал: «Что ты наделал, вылетай Москву. Остановился гостиница Юность. Чуркин».
На следующий день он улетал. Билет ему достала хозяйка, работающая в санатории «Россия». Женя даже побледнела от волнения, когда он сказал, что пришла телеграмма от Чуркина и он должен вылетать в Москву. На два-три дня.
— Это нужно, да? — спрашивала Женя, заглядывая ему в лицо. А он не мог посмотреть ей в глаза.—Ты думаешь, без тебя не обойдутся?
Он молчал.
Они сели за столиком в шашлычной, напротив здания почты. Виктор принес бутылку вина, конфеты. Налил в граненые стаканы вино и молча выпил. Свой она едва пригубила. Смотрела на него, и вид у Голубки был жалкий.
— Может, ты хочешь шашлыка? — спрашивал он, чувствуя себя мерзко. Вот расплата за ложь.
Она не отвечала.
— Не сердись. Я съезжу и вернусь. Правда.— Он и теперь опять лгал.
— Почему же, я не сержусь,— говорила она.
— У нас впереди еще целый месяц. Весь месяц мы будем вместе.
— Ну, конечно,— кивала она.— Еще месяц, а потом еще долго, долго.
— Я самолетом,— сказал он.— Туда и обратно.
— Самолетом сейчас быстро. Если хорошая погода.
— Сейчас не может быть плохой.
На что он надеялся, когда так говорил? Он вряд ли сам верил, что сможет вернуться, он просто хотел верить. Но, кажется, и она чувствовала какую-то неправду в его словах, но старалась скрыть это чувство от себя и от него. Она вспомнила, как Леша Жуховец однажды предложил: «Давай полетим на Черное море. Самолетом это совсем недолго, мы встретим рассвет на море и обратно. Мы за сутки обернемся, только посмотрим, как солнце встает над морем». Он был родом из Одессы и любил море. И с Витькой они видели рассвет, и им было очень хорошо. Вчера он сказал: «Я тебе ничего не смог подарить, прости». Он действительно вчера был совсем чужой, холодный, словно в нем остановилась кровь. Женя сказала: «А я дарю тебе звезду в ковше Большой Медведицы, третью, считая от ручки».
Он, кажется, не расслышал ее.
Сейчас он сидел неподвижно и смотрел на свой стакан.
— Ну что с тобой, дружок? — сказала она.— У тебя там будет все хорошо. А я буду ждать.
Женя постучала по деревянной ножке стола три раза, чтобы не сглазить.
Когда он улетел, Женя взяла бумажку и написала:
«2 августа 1965 года.
2 августа 1970 года.
2 августа 1980 года.
2 августа 1990 года.
Как мало нам жить вместе осталось, Витька!»
До вертолетной площадки они ехали автобусом. Вместе с ними сидели какие-то женщины, пели: «Белым снегом ночь метельная ту стежку замела...» Кто кого провожал, было не понять. Шофер оглядывался на них и скалил зубы.
Диспетчер сразу же погнал всех пассажиров в вертолет:
— Быстрее, быстрее! Вчера нужно было прощаться.
Виктор поцеловал Женю в прохладную щеку.
Она сказала:
— Сразу позвони к нам домой, папа и мама должны вот-вот приехать в Москву. Ты можешь там жить сколько хочешь. А я тебя жду. Иди.
Она села в тот же автобус, чтобы ехать обратно.
Вертолет сорвался с площадки, пролетел, грохоча, над верхушками деревьев, стал набирать высоту.
Его трасса проходила по берегу моря, и все пассажиры смотрели в окошки и говорили про море, в котором еще сегодня купались. Люди спрашивали друг у друга:
— Вы монеты в море бросали?
Монетки бросали на счастье все, кто верил в это и кто не верил. Всем хотелось когда-нибудь сюда вернуться.
Вертолет миновал плоские желтые горы и наискось приземлился на зеленом поле симферопольского аэродрома. После регистрации билетов и багажа их пригласили в Ту-104, сверкающий под солнцем лайнер.
Самолет быстро увеличивал скорость. Отсюда, с огромной высоты, желтая и зеленая, в каких-то квадратах медленно двигалась земля. Горячий зной прикрывал ее дымкой. Здесь, как и в Ялте, стояло вёдро, август был на редкость жарким.
Виктор не думал, что Голубевы могут быть в Москве, позвонил он на всякий случай. Неожиданно к телефону подошла Анна Ивановна. Спросила, словно они не расставались:
— Вы где сейчас? Вы в Москве?
— Один прилетел, а Женя в Ялте,— отвечал Виктор.
— Ну, приезжай,— сказала она.— Тут у нас места хватит. Ты надолго?
— Не знаю,— ответил Виктор.
— А Женя? — спросила она.— Что же это за отдых поврозь! Ты напиши, пусть и она приезжает. В Москве хорошая погода.
— Ладно,—сказал Виктор. Но подумал: «Пусть отдохнет в Ялте. Там море».
— Это не отдых,— говорила Анна Ивановна.— Разбежались в разные стороны. А мы с Василием Иванычем собрались в Кисловодск. Так подумали: хоть бы всей семьей посидеть. Родственников собрать. Ты напиши ей. И сам приезжай. Небось голодный. Я сейчас что-нибудь приготовлю.
— Да нет, не голодный,— отвечал Виктор.
— Ну, все равно с дороги.
Голубев встретил его словами:
— Ага! Приехал! Аника-воин!
Можно было подумать, что он знал о всех злоключениях Виктора. Но вряд ли это могло быть.
Он обнял Виктора, внимательно разглядывая его. Анна Ивановна была вся праздничная, в нарядном красном платье.
Василий Иванович повел его в угол, к восседавшей на кресле-кровати старой бабке, сморщенной, сухой и будто напуганной появлением Виктора.
— Зять! — крикнул Василий Иванович ей в ухо.— Это зять наш!
— Да, я поняла,— сказала бабка низким, сильным голосом.— Зять. Женькин муж.
— Ярск строит! — прокричал Василий Иванович ей в ухо.— Вместе с Женькой Ярск строит!
Бабка кивала и смотрела на него. Глаза ее были блестящие, умные, было видно, что она все понимает.
— Значит, бездомные,— сказала бабка, засмеявшись, и наклонила к себе голову сына, точно и он был глухой.— Такие же бездомные, говорю, как вы.
— От овцы — ягненок, от свиньи — поросенок,— отвечал Василий Иванович уже негромко, не беспокоясь, слышит теперь бабка или не слышит. Он обращался к Виктору.
— Я ее от братьев взял. Хоть немного пусть здесь поживет.
— Пять человек детей, а никому она не нужна,— сказала Анна Ивановна, поджимая белые губы.
Бабка смотрела со своего кресла на говоривших и, наверное, догадывалась, что речь идет о ней.
Всю жизнь она была ткачихой-общественницей. Вместо премии фабрика дала ей перед войной квартиру. Но в войну этот дом разбомбило. Когда Голубевы приехали к брату навестить мать, она обедала на кухне. Выпивать ее посадили за общий стол, потом все пошли гулять, а Василий Иванович остался с матерью и кричал ей на ухо:
— Что, мать, сволочи они?
Она не отвечала, хотя, наверное, слышала его.
— Ты все там? — спросила его.
В этом вопросе был и ее ответ или ее упрек. Ведь он где-то ездит, она понимает. Разве станет она жаловаться, зная, что у него такая работа? И все равно он не сможет помочь ей.
Василий Иванович стукнув, кулаком по столу, сказал:
— Мать! Поедешь к нам. Больше говорить не будем.
Тут же велел ей собираться.
Анна Ивановна не противилась. Она не то что недолюбливала бабку, ее раздражал ее гонор. Бабка сохранила со времени своей власти на фабрике строптивый, повелительный характер и не хотела зависеть ни от кого.
— Ишь язык прикусила,— говорит Анна Ивановна за чаем.— Будет молчать, а вторую чашку не попросит. Догадайся, мол, сама...
Они теперь каждый день ездили в гости. Василий Иванович надевал галстук и, глядя в зеркало, произносил одну и ту же фразу:
— Ну и ну! Первый милиционер на углу остановит.
Торжественно отправлялись в путь, но такси не брали. Принципиально ехали на трамвае, на автобусе.
Возвращались поздно, всегда довольные. Анна Ивановна молодела от вина и много смеялась. А Василий Иванович спрашивал:
— Что в жизни есть самое прекрасное? Это есть сама жизнь! Кто сказал? Чер-ны-шев-ский!
— Не Островский? — пыталась поправлять Анна Ивановна.
— Нет. Это сказал Чернышевский, обкомовец того времени.
Однажды, вернувшись из гостей, он спросил Виктора:
— Как там твоя жена без тебя?
Выпивая, он не пьянел, а становился задиристым.
— Чего ты ее на юге одну бросил? Там знаешь какие мужчины ходят? Ого-го!
— А что, Витя не интересный? — произносила Анна Ивановна, добро взглядывая на Виктора.
— Ну и что! — говорил Василий Иванович.— Интересный, а девчонки любят красивых. Понял? Может, они глупы, даже наверное глупы, но любят они сперва красивых! Вот отобьют у тебя жену, будешь знать, что такое курорт.
— А что, ты мало ездил? — спросит, смеясь, Анна Ивановна.
— У меня их, этих женщин, навалом,— восклицает Василий Иванович.— Чернобурки, черноглазки...
Бабка догадывается, о чем идет речь.
Вдруг низким голосом произносит:
— Вася в молодости озорной был. Когда родился, семь воспалениев легких. Доктор сказал: не жилец. А он жилец оказался...
Виктор выходит позвонить Чуркину в «Юность».
«Хоть бы его не оказалось»,— думает он. Но администратор гостиницы уже назвал номер его комнаты.
— Спасибо,— сказал Виктор. Он собрался и поехал в гостиницу «Юность».
Виктор нашел комнату Чуркина, постучался.
Ему крикнули: «Войдите!»
За столом сидели Сева Рахманин, Усольцев и сам Чуркин.
— А вот и наш беглец,— сказал Чуркин вместо приветствия.
Виктор так и предполагал, что он это скажет. Но спросил:
— Почему беглец?
— Потому, что бежал,— отвечал Чуркин живо и скалил свои золотые зубы.— Это я мягко выражаюсь, можно было бы назвать и похуже. Садись.
— Дезертиром, что ли?
— Ты садись,— сказал Чуркин.— Потом поговорим.
Усольцев приподнялся в кресле, подавая ему руку. «Рад приветствовать вас в столице нашей...» Он был пьян, наверное, пьян, или так Виктору показалось.
Виктор поздоровался с ним и Рахмашей.
— А мы тут, как будто сговорились, встретились,— весело сказал Чуркин.— Я в отпуске, Усольцев по делам приехал, а вот Рахманин — делегат на совещание молодых строителей. Вместо Мухина.
— Вот именно, вместо,— подтвердил Усольцев, глядя, впрочем, на Виктора.— В свердловском музее минералов и драгоценных камней лежит слепок самого крупного у нас самородка золота. А рядом копия алмаза из горного хрусталя. Я спрашиваю: «А где настоящие?» Мне отвечают: «Это вместо них...» Рахманин, я тебя поздравляю!
Сева сказал, пожав плечами, обращаясь к Виктору:
— У Кости против меня некоторое... предубеждение.
Наверное, это была не первая их стычка.
Усольцев медленно повернулся и стал рассматривать Севу, словно видел его впервые. Взгляд его был тяжел.
Рахмаша продолжал начатую фразу:
— Но я не обижаюсь. Костя понимает, о чем я говорю.
— Рахманин! — воскликнул Усольцев восторженно.— Вы гений! Вы этот... Сальери!
— Костя, перестаньте,— поморщился тот.— Надоело же...
— Нет, я серьезно. Вы далеко шагнете, Рахманин. Подыметесь выше Александрийского столпа!
— Вы невозможны, когда напиваетесь,— сказал, морщась, Рахманин.— Я, пожалуй, пойду спать. Но я действительно не обижаюсь на вас, Усольцев, вы, как и Смирнов, и без меня достаточно наказаны. Спокойной ночи! — И Рахманин направился к двери.
Чуркин не пытался его удерживать. Он изучающе глядел на всю эту сцену, после того как за Севой закрылась дверь, произнес только: «Все-таки садись, Виктор».
Он, наверное, подумал, что Усольцеву не хватает элементарной выдержки. Такой, как у Рахманина.
— Перед отъездом,— говорил Чуркин, улыбаясь и подмигивая,— мы с Костей поспорили на армянский коньяк. Я сказал, что он не выловит за день в Ангаре двести ельцов. Так представь себе, что я проспорил. Костя оказался терпеливее, чем здесь, он достойно отработал коньяк, и, как видишь, пришлось ставить.
— То с ельцами, а то... А то с подлецами,— произнес Усольцев и стал снимать галстук, душивший его. Снял и бросил на стол, на бутерброды и стаканы. Глядел он теперь в пространство, почти с отвращением ко всему вокруг и к себе тоже. Виктор почему-то подумал, что Усольцев не случайно оказался тут, в Москве, видно, и у него дела в Ярске совсем хреновые. Но он молчал и ждал, что скажет ему Чуркин. Лицо Виктора было бледно.
Чуркин посмотрел на него и спросил:
— Закусить хочешь?
Галстук валялся перед ним на столе, но он не торопился убирать его, он его вообще не замечал.
Виктор помотал головой.
— Ну поешь хоть,— предложил Чуркин. Виктору показалось, что Чуркин жалеет его. Сперва не хотел говорить при Рахмаше, а теперь жалеет и сам оттягивает тяжелую минуту. Только ему, Виктору, не нужна никакая жалость. Он виноват, наверное виноват. Он готов отвечать.
Виктор, наконец, спросил:
— Ну, что же там, в Ярске, произошло? — и проглотил слюну.
— Что может там особенного произойти? — спросил Чуркин.— Ярск, как вечный город Рим, он стоит и будет стоять.
И, почти легкомысленно улыбаясь, Чуркин стал говорить о том, как схватились Лялин с Усольцевым. Лялин теперь копает под редактора, хочет поставить своего человека.
— Руки коротки,— произнес Усольцев, не делая никакого движения, сквозь зубы.
— Критику в газете насчет культуры и быта рабочих он признал, и, кстати, его снова выбрали председателем постройкома.
— Руки коротки,— повторил Усольцев. Не глядя на стол, он взял бутылку, налил в стаканы, а себе немного больше. Казалось, что он намеренно напивается и не может до конца напиться.— Мы еще поборемся, мы в Москву не разгонять тоску приехали... Тут стоит вопрос: кто кого.— Так как все молчали, добавил: — Лялин фигура не простая. Устойчивая. И везучий, черт. Он в Мухине видел себя. Талант, помноженный на везучесть. А какая фигура! Трагическая фигура удачника!
— Да замолчите вы,— почти закричал Виктор.— Как вы можете так о Мухине!
— Ага! Смирнов? У нас, наконец, прорезался голос?— усмехнулся он.— А где вы, простите за любопытство, проводили время, когда в Ярске происходила эта заварушка?
— Там, где мне надо,— отвечал Виктор.
— Туризм лечит нервы,— говорил Усольцев. Тон его был насмешлив.— Быть может, за хребтом Кавказа укроюсь от твоих...
— Перестаньте вы,— сказал Чуркин.— С цепи, что ли, сорвались?
Усольцев подошел к окну и стал глядеть на улицу, всем своим видом показывая, что ему на Виктора вообще наплевать. Он сказал не оборачиваясь:
— Господи, сколько же здесь народу... И все они слыхом не слыхивали про нас с вами, так и умрут, не услышат. И правильно. Пойду-ка я лучше спать.
Усольцев ушел, не простившись, они, наконец, остались вдвоем.
— Ну, ты что? — спросил Чуркин.— Ты собираешься возвращаться в Ярск?
— Не знаю,— сказал Виктор.
— Зачем же ты тогда прилетел сюда?
Виктор не отвечал.
— Ты что, действительно думаешь, что сможешь не возвращаться? — спросил Чуркин.
— Стыдно,— отвечал Виктор.
— Конечно. Но зачем ты уехал? Бросил работу, бросил все.
— Меня обсуждали? — спросил Виктор.
— Ну, а как же! Все, как положено. Стоит вопрос об исключении из комсомола. Работать в горкоме ты не останешься, это ясно.
— Так,— сказал Виктор.
— Может, это я виноват, что тянул тебя на общественную работу,— говорил Чуркин.— Откуда я мог знать, что ты так сорвешься. Ведь все у тебя было для того, чтобы стать хорошим работником.
— Что же ты обо мне говоришь в прошедшем времени?— спросил Виктор, не поднимая глаз.— Разве я уже умер?
— Не умер,— сказал Чуркин и встал.— Только тебе надо начинать сначала. Не будешь паниковать, привыкнешь. Наверстаешь свое.
— В Ярске?
— В Ярске труднее. Но лучше в Ярске. В принципе ты обыкновенный парень, не слабак. Из Ярска бежали и не такие.
Чуркин ходил по комнате, засунув руки в карманы.
— Голубевы в Москве, знаешь? — спросил он.
— Знаю, я у них остановился.
— А мы в одном самолете летели. Женя еще в Ялте? Она ничего не знает?
— Нет,— сказал Виктор.
— Ты ей должен все сказать.
— Да.
— Ну вот,— сказал Чуркин.— Решишь ехать, я помогу тебе устроиться. Рабочим или еще кем. И лучше, если ты подождешь, пока мы тут не кончим дела. Со мной тебе будет легче возвращаться, понимаешь?
Виктор кивнул. Он понимал, что Чуркин не бросит его.
Чуркин между тем стал рассказывать о делах в Ярске, о том, что завтра с утра он идет в ЦК комсомола, где будет серьезно разговаривать о всех назревших проблемах. В «Комсомольской правде» лежит привезенная им статья, где черным по белому расписано о Лялине и методах его работы. Статью обещали быстро прочесть. И по возможности быстро напечатать. У Чуркина впереди еще почти весь отпуск, он будет ждать столько, сколько потребуют интересы дела. Но он уверен, что добьется своего.
Чуркин смотрел в окно. Они оба стояли и смотрели в окно. Вдоль широкого проспекта двигались в разных направлениях два живых огненных потока: к ним — белый поток, от них — красный.
— Усольцеву предложили работу здесь, в Москве. В «Строительной газете». А он отказался сегодня. А жизни ему сладкой там, в Ярске, не уготовано, это ты напрасно на него наскочил. Ему будет нелегко. Он это понимает.
— Все равно я его не люблю,— произнес Виктор.
— Ну ладно,— сказал Чуркин, потягиваясь.— У меня останешься или пойдешь?
— Пойду,— ответил Виктор.
— Будешь звонить?
— Буду.
— Ну, пока.
Женя приехала в Москву через неделю, без всякого предупреждения. Веселая, загорелая, встала она в дверях и сказала: «Папка!» Повиснув на шее отца, закричала:
— Я думала, вдруг вы дома... А вы дома!
— Можешь отца поздравить,— сказала Анна Ивановна сразу.— Квартиру ему не дали.
— Перенесли очередь,— поправил добродушно Василий Иванович, разглядывая дочь и улыбаясь.— Нас не было, вот и перенесли. А весной у них заканчивают еще один дом, мы там будем самые первые.
Женя подумала, что отец ее, сколько бы его ни обманывали, будет свято верить, что все так и должно быть. Тем был он и хорош.
— Бабушка,— сказала она, встречая ждущий, давно направленный к ней из угла взгляд бабки, тут же проходя к ней и садясь рядом.
— Бабушка,— говорила она громко,— я вам корней всяких целебных привезла. В Ялте на базаре купила, вы слышали, есть такой «адамов корень»?
Хоть бабка не до конца понимала, что ей говорят, вся она потеплела, оживилась, заглядывая в блестящие глаза Жени и улыбаясь благодарно.
Женя видела, что бабка не поняла ее, и она вытягивала шею, совсем радостно, взволнованно крича:
— Корней всяких привезла, ноги вам лечить!
— Ноги? — грубовато спрашивала бабка.— Они все, отходили, ноги мои.
— Вы что читаете? — спросила Женя, прижимаясь щекой к бабке, охваченная счастливым чувством близости.
— Какие же это лекарства? — между тем говорила бабка, ничего не слыша.— Как их пьют-то? Ложку в день и три перед смертью?
Смеясь и захватывая бабкину легкую руку, Женя крикнула звонко, на всю комнату:
— Что вы читаете? Что за книга?
— Ну, что за книга,— тоже захваченная смехом и радостью, отвечала бабка.— Ремарк, немецкий писатель.
— Это что, новая книга? — прокричала Женя.
— Разве поймешь, у него все похожие,— басовито смеясь, говорила бабка, тычась лицом в Женькину шею, целуя ее.— Все похоже, только сорта вин меняются.
Это происходило у Виктора на глазах, но он, не обижаясь, даже не завидуя, стоял в стороне и смотрел на Женю. Он знал, что она видит его, помнит о его близости все время, она даже знает, как он смотрит на нее. Но вот Женя оставила бабку и обратилась к нему. Стесняясь посторонних взглядов, она подошла, дотронулась до его лица, сказала как можно обыкновеннее:
— Ну, здравствуй, что ли? Муж! Пропащий!
Он кивнул, отводя глаза. Женя поняла это по-своему, как вину за разлуку и молчание. Он не написал ей в Ялту ни одного письма, не послал ни одной телеграммы.
Женя резала пирог и серединный кусок, самый красивый, украшенный яблочным вареньем, положила на тарелочку бабке.
Все лучшее она первой клала бабке.
Анна Ивановна вздыхала, оглядывала удовлетворенно комнату, всех сидевших за столом, говорила:
— Ну вот, наконец, наша семья в сборе. Это называется порядок.
Потом начались карты, и Василий Иванович закричал:
— За пивом побежишь? За пивом, говорю, хотим послать как самую молодую!
А бабка смеялась, отталкивала руками сына, но ей приятны были такие шутки.
Накануне Женя помогала бабке мыться в ванной. Спросила ее:
— Ба-бу-шка, а вы красивая когда-то были? Дед, дед-то сильно за вами ухаживал? У вас фигура ничего.
Бабка смеялась. Она говорила:
— Шестнадцать лет мне не было, когда я за него выходила. А дед был строгий, очень интересный такой мужчина, Васю лицом напоминает. Рожать первого, Кость-ку, прямо на фабрике начала, как стояла за станком... И разрешилась.
Тут бабка ткнула Женю в живот и будто бы с упреком произнесла:
— Чего не рожаешь-то?
Упрек был шуточный, глаза у бабки блестели от неожиданных воспоминаний и от присутствия Жени.
— Вот еще, а работать кто будет? — ответила Женя тоже будто бы серьезно, но сознавая, что они обе понимают, о чем говорят, как могут только понимать друг друга женщины.
Бабка ей в ухо крикнула, точно не она, а Женя была глухая и могла не расслышать:
— Твой-то мужик ничего! Хороший, мне он понравился.
— Мне тоже,— отвечала Женя, и они дружно засмеялись. И долго в ванной комнате, будто дуэт, разливались тонущие в пару голоса: один высокий, другой низкий. От них колебались синие кустики пламени горелки.
Это были прекрасные последние дни августа. Солнце светило горячо, но уже по-осеннему, чуточку лениво.
Все было сухо и голубо, но и сам воздух, устоявшийся за лето, словно перезрел, он и пахнуть стал осенью. Все шло к ней, необратимо, но совсем не грустно.
Отпуск Жени подходил к концу.
Они теперь с Виктором много бродили по Москве. Однажды даже забрались на Введенское кладбище, где никогда не бывали. Напротив кладбища находился родильный дом, многоэтажный, с большими окнами. Между кладбищем и родильным домом — крошечный цветочный магазин, который с одинаковым успехом обеспечивал цветами и только что родившихся, и умерших.
Сперва они подошли к родильному дому и прочитали на специально вывешенной доске, на бумажках, кто сегодня родился и сколько весил.
Какой-то мужчина кричал у дверей:
— Почему вы не берете мой кефир? Мало ли кто приносил, это же не я приносил, а мой вы не имеете права не брать!
Женя очень серьезно сказала:
— Я слышала, что при родах будто бы бывает случай, когда нужно сделать выбор между жизнью матери или ребенка. Или — или, понимаешь? Как бы ты поступил?
Он пожал плечами. Надо ли об этом спрашивать, даже в шутку?
Ему нужно было рассказать правду о своем бегстве из Ярска, а он не решался. Столько легкости и света было в каждом Женькином движении, в ее радости, удивлении перед миром!
Они перешли дорогу и очутились на кладбище. Они прошли по центральной его аллее, мимо могил, богато украшенных или совсем простеньких.
На стенах часовни, где покоился прах какого-то Эрлендера, были нацарапаны всякие просьбы к господу богу. «Господи, помоги поступить в техникум, буду век благодарить!», «Помоги мне скорее в любви».
Читая надписи, они смеялись, но Женя вдруг задумалась. И никак нельзя было понять, о чем она думает. Может быть, о том, что нельзя приходить вот в такие места слишком часто. Они напоминают нам о чем-то таком в жизни, что мы не до конца понимаем.
Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать.
Печаль моя! Мы в сумерках блуждаем
И, обреченные любить и умирать,
Так редко о любви и смерти вспоминаем.
Женя откуда-то раньше знала эти стихи, а теперь вспомнила.
Они вышли за каменные круглые ворота из прохладной густой тени на горячий зной.
— Вот я подумала, о чем просят эти люди,— сказала Женя.— Так можно обращаться к господу богу за иголкой и ниткой или с просьбой разменять гривенник на двухкопеечные монеты для телефонного автомата...
Они стояли у цветочного магазина, между родильным домом и кладбищем. Как раз посредине.
Светило солнце, блестели осколки стекла, вкрапленные в серую землю перед асфальтом. Казалось, что сегодня только все рождается, а умирали только прежде, и то очень давно.
— Я тоже хочу быть счастливой,— произнесла, вздыхая, Женя.— Хотя до конца это никогда не получается. Я и сейчас, наверное, счастлива, но я думаю все время о погибшем Генке, о Ярске, а там, может быть, мне не будет хватать такой теплой осени и спокойствия. Но главное, чтобы всем было хорошо: Жуховцу, Верке и тебе, всем, всем, кого я знаю и не знаю. Об этом я попросила бы бога, если б он был.
Они пошли по дороге, с одной стороны была тяжелая кладбищенская стена, с другой — многоэтажное здание родильного дома. Около него стояли люди и смотрели вверх. Там, за окнами, их жены показывали новорожденных.
Все теперь напоминало им об отъезде. Виктору казалось, что от плакатов Аэрофлота до людей в очередях — все кругом уезжало, приезжало, куда-то двигалось или призывало к движению.
Женя говорила:
— Я хочу скорее в Ярск. Мне стыдно, что я так долго там не была. Может, ты не будешь ждать Чуркина, а поедешь со мной?
— Нет,— отвечал он.
— Зачем тебе нужен Чуркин? Ты не можешь работать без него?
Он молчал.
Было самое время все ей объяснить. Но он подумал: «Я сделаю это на вокзале».
Статья у Чуркина задерживалась, он теперь подолгу торчал в редакции, дозвониться ему в гостиницу было невозможно. Виктору он сказал по телефону: «Жди, тезка, на днях я выхожу в печать. Я там, в редакции, всем осточертел, они рады от меня отвязаться хоть таким образом. Да я сам себе опротивел порядком. Отпуск-то у меня накрылся, между прочим. Но ничего. Ничего».
Кого он утешал, себя или Виктора?
На поезд Женю провожали все, кроме бабки. С ней Женя простилась дома, поцеловала, крикнула ей в ухо:
— Не болей. Я из Ярска напишу!
— Да, напиши,— кивала бабка, глядя Жене в лицо.
У двери Женя обернулась и помахала бабке рукой.
— Бабушка, до свидания, через год я приеду.
Бабка смотрела из своего угла и улыбалась, кивала головой. Но потом заплакала, не о Женьке, а о чем-то другом, что и ей не было до конца понятно.
Накануне Голубевы получили письмо от брата Константина. Он писал, что Нинка, Женина двоюродная сестра, наконец, выходит замуж, только не за того парнишку, про которого они писали, а за другого. Голубевы волновались, в такси обсуждали, успеют ли они вовремя узнать о дне свадьбы и поздравить, если они уедут в Кисловодск.
— Папка, да не выйдет она,— говорила, смеясь, Женя, а про себя добавляла: «эстафета». Она сегодня много и без причины смеялась, ей совсем не было грустно уезжать из Москвы.
На вокзале они встретили Таню Уткину, которая тоже ехала в Ярск.
Анна Ивановна всплеснула руками, сказала:
— Вася, кто едет-то!
— Едут кому положено,— говорил тот, впрочем, довольный, что Таня Уткина оказалась здесь и Женя в поезде не будет одна. Он добавил: — Тут по вагонам поскрести, еще невесть кого найдешь.
Виктор и Женя прошли в вагон. Навстречу им какой-то парень тащил, запасаясь на дорогу, пять бутылок пива. Он был типичный пассажир для поезда, следующего на восток. В Женином купе сидели две англичанки, мать и дочь.
Василий Иванович, который суетился и помогал засовывать чемоданы, также скоро понял, что это иностранные гости; путая слова, по-английски он что-то спросил у них. Англичанки ему отвечали.
— Едут в Сибирь,— перевел Василий Иванович.— Сперва на Байкал, потом на Сахалин.
Он опять о чем-то стал спрашивать англичанок, в его разговоре прозвучало слово «Ярск». Он говорил «Ярск», еще что-то и показывал на Женю с Виктором. Англичанки кивали головами, смотрели на Женю с любопытством.
— Пап,— сказала Женя.— Что ты рассказываешь? Перестань хвалиться, а то я уйду. Мне неудобно, потому что мне придется долго с ними ехать.
Голубев сказал:
— Я спросил, не поедут ли они в Ярск, потому что ты там работаешь и все им покажешь. В общем, я их агитировал. Они слышали о Ярске много, но у них жесткий график. Ну, прощайтесь,— сказал Василий Иванович,— мы пойдем посмотрим, как Таня устроилась. Потом мы будем на перроне.
Женя села на свое место, огляделась по-хозяйски и спросила:
— Завидуешь?
— Да,— сказал Виктор.— Завидую, что ты возвращаешься с легким сердцем.
— Но и ты будешь так же возвращаться.
— Нет, я по-другому.
— Почему по-другому? — спросила Женя и засмеялась. Ей было немного стыдно, что она такая радостная, прощается с Москвой и уезжает в Ярск. Но она ничего не могла с собой поделать. Она действительно была счастлива от мысли, что увидит свой Ярск. А потом приедет туда Витька. А потом и отец с матерью. Почему нужно грустить, когда ей совсем не грустно?
— Я по-другому,— говорил медленно Виктор.— Я ведь сбежал из Ярска.
— Как сбежал? — опять смеясь, спросила Женя.
Англичанки сидели неподвижно и смотрели на них.
Но было понятно, что они не понимают, о чем идет разговор. Когда Виктор поглядел на них, они для приличия улыбнулись. Мать выглядела ненамного старше дочери. Они вообще были очень похожи, почти как сестры.
— Как сбегают! — воскликнул он почти отчаянно.— Не взял отпуска, не отпросился. Уехал, и все. Сбежал!
Женя смотрела на него и молчала. В больших глазах ее было недоумение. Казалось, она ничего не поняла.
— Меня уволили. Наверное, меня выгонят из комсомола,— говорил он теперь ровно, глядя вниз.
Он знал, какое это будет для Женьки потрясение. Он понимал это и раньше, но сейчас он особенно ясно это осознал и боялся глядеть на нее. Все изменилось в ее лице: тут были удивление, недоверие к словам, испуг, жалость. Стыд. За себя и за него.
На минуту его отвлекли англичанки, они жестами попросили открыть окно. Виктор встал и попытался поднять раму, она не поддавалась.
За его спиной бесцветно, почти равнодушно прозвучал голос Жени. Она спрашивала:
— Что же ты теперь будешь делать?
Он не смог открыть окно и жестом извинился. Как можно проще ответил, как будто все было заранее обдумано:
— Устроюсь в котлован, буду работать. Чуркин мне поможет.
— Для этого ты ждешь Чуркина? Ты боишься возвращаться без него?
— Да,— сказал он.
— Может, ты вообще... Может, ты не хочешь ехать в Ярск? — спросила она, вся замирая. Внешне это не было заметно, может, чуть белее стало лицо. Теперь ей было понятно его поведение, некоторые его слова, которым она прежде не придавала значения.
По радио объявили отправление.
Это была тоже его вина — сказать все в последнюю минуту.
— Я колебался,— сказал он.
— Ну ладно, иди! А то увезем,— произнесла она единственное, что могла.
— Я колебался, я не знал, что делать... возвращаться мне трудно.
— Иди! Иди! — закричала она испуганно.
Виктор стал пробираться к выходу. Поезд тронулся. Едва-едва скрипнули колеса. Из какого-то вагона орали песню «Бродяга Байкал переехал».
Кругом махали на прощание провожающие. Женя стояла, прижавшись лбом к стеклу. Лицо ее было неподвижно, как и глаза. Она, застыв, смотрела на Виктора, и никакого выражения не было в этих глазах.
Он так и запомнил эти два больших глаза, глядящих на него из-за стекла, как из другого мира.
Голубевы остались стоять, а он побежал рядом с вагоном, он смотрел на Женю.
— Я приеду! — закричал он, но вряд ли она его слышала.— Я приеду, и все будет хорошо!
Теперь и он отстал. Возвращаясь, услышал, как Анна Ивановна сказала:
— Хорошо, что Таня Уткина едет с этим поездом. Я попросила последить за Женей. Все-таки четверо суток.
Через два дня Голубевы уехали в Кисловодск. Виктор заказывал для них такси. Бабку они отправили к брату. Перед выходом они сели в прихожей на ступеньки внутренней лестницы. Так они всегда делали, когда покидали этот дом. Виктор видел их сутулые спины, седые затылки. Они посидели мгновение, встали и уехали.
В Ярске все было по-прежнему. Только не было Матрены. Рассказывали, что однажды пришел в общежитие мужчина. Матрена взвыла на весь дом и бросилась ему на шею. Оказалось, что это ее муж, только что освобожденный из тюрьмы. Никто и не знал, что у Матрены есть муж. Она тут же уволилась и уехала с ним, а куда — неизвестно.
Так бывает на стройке. Люди уезжают, приезжают и снова исчезают неведомо куда. И никто о них не вспоминает.
Женя, как приехала, бросила чемоданчик, побежала звонить в управление.
Саркисова не было, но ей сказали, что выходить на работу она может завтра с утра, что на участке не хватает мастеров и ее ждали.
— Я могу выйти хоть сегодня,— произнесла она.
— Ну, выходите сегодня,— ответили ей просто.
Наскоро накинув плащ, натянув резиновые сапоги и замотав голову платком, пешком через весь Ярск она направилась к котловану.
Был серый, мглистый день без дождя. Налетал холодный ветер, трепал на ее плащике капюшон, задувал то в спину, то в лицо.
Это была настоящая осень, преддверие зимы. Женя куталась и прятала загорелые руки в карманы. Она торопилась скорее пройти бесконечную улицу, боясь встретить кого-нибудь из знакомых. Ей хотелось избежать разговоров и объяснений, тяжелых для нее.
Миновав два новеньких корпуса гостиницы, двухэтажных, зеленого цвета, мимо редких сосен, еще торчавших на окраине Ярска, она вышла на изрытую машинами дорогу, пошла, почти побежала под горку вниз, к видневшемуся вдали котловану.
Несколько раз ее настигали машины. Она отступала в сторону, но не оглянулась ни разу, не высматривала знакомого шофера.
Дорога заняла полчаса или чуть побольше, но она не почувствовала времени, как не чувствовала усталости. Ею владело нетерпение, хотелось быть скорей там, где ее ждут, там, где все свое, где она сможет думать только о работе.
Не доходя, до управления, она свернула на участок и пошла, увязая в грязи. Внезапно остановилась она перед блоками-пузатиками, вспомнила, как она переживала из-за них, теперь бы это показалось ей смешным. Она видела поднявшуюся массу береговой плотины, новые опоры, свою прорабку. Но она пошла дальше, туда, где, собственно, был сам котлован.
По сваренной железной лестнице, шестьсот с чем-то ступенек, Женя поднялась на самый верх плотины — сердце ее, казалось, вот-вот разорвется от быстрого подъема.
В одно мгновение она охватила взором горы, и тайгу на горах, и широкое русло реки, свинцово-серой сейчас под низким небом.
Рушились последние времянки на правом берегу, скапывались огороды, люди уходили в новые дома, оставляя все прежнее морю. И в самом разрушении их жилищ было новое, что должно было последовать за этим и изменить жизнь к лучшему. Даже сюда, на такую высоту, доносился дикий рык бульдозеров, вгрызающихся в бревенчатые дома.
От верхового порывистого ветра скрипели деревянные перильца. Женя подошла к краю, придерживая на голове платок и глядя вниз. Пропасть, огромная, ледяная пустота была между ней и всем остальным.
Слегка покачнулись перильца, и она отшатнулась, испугавшись, не в силах вдохнуть воздух. Не оглядываясь, она торопливо спустилась вниз и пошла к своему участку.
Саркисов встретил Женю сдержанно, сказал, что много неприятностей, половина людей в отпуску, но план остается планом, его надо выполнять.
— Да, так что я хотел у вас спросить,— говорил он, привычно морщась, становясь маленьким и жалким.— Что там на западе нового?
Но он не слушал ответа, а думал о чем-то своем и все продолжал морщиться.
За его спиной стоял Виктор Викторович и показывал Жене большое яблоко, объясняя одними губами, что яблоки дают в буфете и она может успеть, если поторопится.
Виктор Викторович смешно жестикулировал, и Женя улыбнулась. Но нервно-чуткий Саркисов это заметил, крикнул не оборачиваясь:
— Ращупкин! Уходите с вашими яблоками!
Испуганный Ращупкин словно растаял в воздухе.
— Сегодня дадут бетон,— говорил Саркисов.— Вы примете у Ращупкина ночную смену, обеспечитесь машинами и будете считать. Вы поняли, о чем я говорю? Идите.
Женя не пошла домой, в холодную, пустую их комнату. Она осталась в управлении.
К вечеру пошел дождь. Земля раскисла, машины застревали. К одиннадцати вечера пришли всего три машины. В половине первого одна из них сломалась.
Бетонный завод звонил и требовал самосвалов. Женя кричала: «Будут вам самосвалы!» — и в отчаянии бросала трубку.
В час встала еще одна машина. Как раз в этот момент позвонил Саркисов. Он всегда звонил в это время.
— Что вы делаете? — спросил он.— Что вообще делается на участке?
Тон у него был такой, будто он не спрашивал, а уже отчитывал ее. Она представляла, что он скажет дальше.
— Ничего не делается,— отвечала она, левой свободной рукой соскребывая грязь на щеке.
— Машин нет? Вы звонили диспетчеру?
— Звонила. Он только ругается.
Вдруг Саркисов замолчал. Потом кашлянул и спросил:
— Вы что, плачете?
— Нет.
— Вы из-за машин расстроились, или у вас дома что-нибудь случилось? Где, кстати, Виктор, он приехал в Ярск?
— Совсем я не плачу,— сказала она.
— Ладно. Прежде всего успокойтесь. Нужно идти на дорогу ловить машины. А лучше вот что: ступайте-ка вы домой. В таком состоянии все равно вы ничего не сделаете. Пойдите отдохните, я вас отпускаю.
— А бетон? — спросила Женя.
— Да черт с ним в конце концов. Первый раз, что ли,— сказал Саркисов.— Валяйте домой, завтра наверстаем.
Она произнесла «ладно» и положила трубку. Но она уже знала, что никуда не уйдет, а останется ловить чужие машины. Так делали всегда, когда бывало трудно.
Она пошла к дороге, увязая в грязи. Какое-то фатальное невезение — вот что она думала.
Она вышла на дорогу и стала ходить вперед и назад, притопывая ногами. Обычно здесь проходило много машин, сейчас, как назло, не было ни одной.
Кругом стыли сосны. Брызги от них летели ей в лицо.
Ей вдруг показалось, что ничего нет в мире, кроме этой беспросветной ночи и пустоты.
Ушли все, все исчезли: Верка, Генка и Виктор.
За эти мысли о Викторе она ненавидела сейчас себя, его, всю эту бесконечную ночь. Она не знала, как ей дальше жить.
Вдали сверкнул спасительный огонек. Она помахала рукой, и машина встала. Шофер крикнул:
— Чего тебе?
Наверное, он думал, что она просит подвезти.
Капюшон плаща и волосы — все было мокро; она стирала капли с лица.
— Заворачивай! — крикнула она, закрываясь рукой от света.— На участок заворачивай, будешь возить бетон...
— Я отработался! — крикнул шофер, открывая дверцу кабины и высовывая голову.
— Ну, еще поработаешь! — прокричала она.
— Чево?
— Нужно — значит, поработаешь. Это распоряжение Шварца!
Она так говорила, потому что все говорили так, когда требовались машины.
— Я отработался,— повторил шофер.— Иди ты со своим Шварцем! — Он сильно хлопнул дверцей.
Она поняла, что он сейчас уедет, а она останется одна. В этой пустоте и холоде.
Она встала у радиатора и крикнула:
— Заворачивай! Тебя по-человечески просят или как? Заворачивай давай!
Она могла так сколько угодно просить, даже умолять его. Шофер помедлил мгновение и двинул самосвал задом.
Она подумала, что уговорила его. С чувством облегчения, почти благодарности она смотрела, как он разворачивается. Она отошла на обочину и прислонилась к мокрому дереву спиной.
Она не сразу разглядела, что машина уезжает прочь.
«Ох ты, проклятье!» — пробормотала она, и ей самой неизвестно было, ругала она себя или шофера.
— Эй! Ты что делаешь! — крикнула она, выскакивая наперерез машине, не думая сейчас ни о чем, кроме того, что машина может уйти.
Бампером или крылом ее отбросило в сторону, в кювет. Шофер этого не видел.
Она не почувствовала удара или боли. Лежа, она видела, как пропадает, гаснет вдали свет машины, она все силилась что-то крикнуть, только у нее не было, голоса.
Она села и заплакала, стирая с лица грязь, все глядя туда, где исчезла машина.
1963—1966 гг.