Мы вышли на улицу. «Вот где будущее Запада, – сказал Тип, указывая на группы студентов. – Сумеет ли Запад взять контроль над ними? Впрочем, это их дело. У нас свои заботы. Тут тучи спекулянтов за счет русской темы, а русских среди них почти что нет. Западное общество настоящих русских не принимает. Здесь кого угодно могут признать, только не настоящего русского. Перед русскими тут какой-то затаенный страх. Западные люди в глубине души хотят, чтобы мы остались на уровне матрешек, балалаек, самоваров, частушек и переплясов. И очень злятся, когда мы чем-то обнаруживаем свое превосходство. Стараются это замолчать, принизить или испачкать. А у себя дома мы сами делаем все, чтобы помешать своим близким вырасти в нечто значительное.
Они болтают о России, – продолжал свое словоизлияние Тип, – а что они знают о реальной России? Если вы назовете русского человека лапотником, они вам зададут вопрос: а что такое лапоть? Когда-то мы провели опрос в самых глухих уголках России. Большинство опрошенных ответили, что они никогда не видели лапти. До недавнего времени все русские были убеждены, что картошка испокон веков росла на территории России. Казалось, что русский человек и возник в результате перехода наших животных предков от мясоедения к картофелеедению. Пройдет еще немного лет, и в России восторжествует мнение, будто картошка растет только в Америке, причем на деревьях, а Россия производит танки, ракеты, спутники.
Русский народ уже получил свое будущее. И потому он равнодушен к будущему. Он уже имеет свою историческую ориентацию. Лишь катастрофа может изменить ее. И вообще, судьба русского народа не есть проблема русская. Это проблема тех, кто боится того, что русский народ проявит свои скрытые силы и будет сражаться за достойное его масштабов место в истории человечества.
Эти болтуны считают себя русскими. Но чтобы быть русским, мало уметь говорить по-русски, вырасти в русской среде, читать русских писателей. Нужно иметь нечто большее: судьбу русского человека. А вот этого они как раз не хотят. Они предпочитают судьбу западноподобных людей, лишь специализирующихся на русской теме.
Считается, что мы, русские, склонны к ностальгии. А дело тут не в ностальгии, а в чем-то другом. В чем – до сих пор не могу толком разобраться. Только оказавшись здесь, я ощутил, чем была для меня Россия и что я потерял. Потерял безвозвратно. Если бы случилось чудо и я вернулся бы обратно, это все равно не было бы восстановлением моей прежней связи с Россией. Будучи оборвана однажды, эта связь уже не может быть восстановлена никогда. Я уверен, что боль от этого разрыва была бы еще сильнее, если бы я вернулся. Тут хоть какая-то надежда остается на то, что можно вернуть прошлое. А вернувшись, расстанешься и с этой последней надеждой. Теперь я хорошо понимаю тех эмигрантов, которые в свое время вернулись в Россию на верную гибель, презрев все грозные факты и предупреждения. Разумом я понимаю, что та Россия, тоска по которой изводит меня здесь, на самом деле давно не существует. Но это нисколько не ослабляет тоску. Наоборот, это еще более усиливает ее – к ней присоединяется тоска по безвозвратно ушедшему прошлому. Я знаю, что наша российская жизнь и в прошлом была кошмарной. И от сознания этого становится еще тоскливее. И никакого просвета в будущее».
Мы шли по узеньким улочкам города, битком набитым машинами. Вот специальная полицейская машина увозит шикарный «мерседес», оставленный в запрещенном месте. «Смешно, – сказал Тип, – на Западе машин полно, зато ставить их негде. У нас машин мало, зато места для них сколько угодно. Что хуже?»
Я слушал Типа и испытывал удовлетворение оттого, что я не одинок в своей судьбе. Мы обменялись телефонами. На другой день я позвонил по телефону, который он дал мне. Мне ответили, что такой человек там не проживает.