Взятый взаймы ком глины он положил на доску у окна, принес свой «струмент»: низкую скамейку с кругом, черный, обколотый по краю горшок, какую-то деревянную штуку вроде сапожного ножа, струну с деревяшками на концах. Надел пересохший фартук из мешковины, местами продранный, сплошь заляпанный глиной, марганцовкой, ржавчиной и еще невесть чем. Разложил, расставил вокруг себя инструмент всяк на свое особое место.
Гости сошлись в маленькую кухонку глядеть. Места им всем не хватило, встали у переборки, вытянули друг из-за дружки головы.
Первый раз в жизни садился Михаил Лукич вертеть горшки при стольких свидетелях. Всяких у него в доме гостей перебывало: горшками интересовались фининспекторы, председатели колхоза и сельсовета. Было дело, и били они горшки, и считали их, а так, чтобы поглядеть, как он их крутит, какая глина ласковая делается, когда ее на круг возьмешь, как она тянется вверх или ширится под его рукой, этого покамест никому не надо было. Разве что Макар посидит рядом, подымит цигаркой да помелет чего языком, да Ванятка приткнется в уголок, пожмурится или похлопает глазами. И все. И Михаил Лукич не то чтобы заволновался теперь, а просто очень ему захотелось, чтобы все по-хорошему пошло. Уж если к нему из самой Москвы приехали, дескать, он из мастеров мастер, дак, знамо, надо, чтобы все по-хорошему вышло.
Он поколотил ком глины о доску, растянул его в лепеху, подавил пальцами и, услышав, что она чистая, без песчин и камешков, стал мять ее обеими руками, налегая всем весом, какой в нем есть.
– А воды полить не надо? – спросил который-то из гостей.
Михаил Лукич не ответил – тяжело говорить, когда глину готовишь. Это раньше, считай, еще год назад, он и Матрену мог поругать за этим делом, и с Макаром словами перекинуться, а теперь чего-то грудь легкая стала, навалиться нечем, одними руками мнет, и не говорится ему поэтому. Когда кончил мять, ноги сами подогнулись сесть на скамейку. Он легонько повернул круг, помочил середку его водой и, отщипнув небольшой кусок глины, коротко, махом, влепил его в самый центр круга.
– Поотдайтесь маленько, а то бы не запачкать кого, – сказал он гостям и постучал по комочку глины кулаком, чтобы намертво прилепился к своему месту. Тяжелый деревянный круг, от годов отполированный по краю руками, напитанный глиной, крутился медленно и без всякого звука, как Земля вокруг оси, а Михаил Лукич передыхал, опустив руки, чтобы набрать в них силы.
– Дак, кому чего свертеть? – спросил он. – Хоть уж и не боги горшки-то ляпают, а просить можно. – В окошко падало солнышко, грело Михаилу Лукичу шею, плечо, лопатку. Хорошее было тепло от солнышка, мягкое. – Дак, кому чего, спрашиваю?
– А чего сами хотите, – сказал гость, которого хозяин принял за главного.
– Сам-то? Самому-то мне уж ничего не надо.
Интересный выходил случай: сидит у гончарного круга маленький белый дед, спрашивает, как бог, чего люди хотят, а они и не знают. Как в сказке: дали им три воли, а они теперь и маются…
– Эх, Ванятки тута нету. Тот бы живо: «Детский молошничек сверти, деда Миша!» Разве што… – Мастер положил одну руку на круг, стал толкать его, а другой рукой – одним согнутым пальцем – намял в комке глины ямку. Потом макнул в горшок тряпку-полизеню, подогнал круг, прижал полизеню к краю глины. Вложил пальцы в ямку и по-божески просто потянул глину вверх, вернее, она сама потянулась за его пальцами. Еще макнул полизеню в воду и подбыстрил круг. Комка глины больше не было на круге, а была теперь некая тонкостенная утроба. Кружаясь, она лоснилась влажной темнотой своего нутра. Мастер тронул ее рукой, и бока утробы округлились, она стала завязью, давая мастеру оглядеть, хорош ли будет плод его, а мастер отметил глазом середину завязи, потом от середины до верха еще середину и коснулся этого места кончиком деревянного ножа – по завязи пошел тонкий пояс, а ниже еще один. Круг остановился. С одного бока к завязи мягко приклеилась выгнутая ручка, а напротив нее, по краю, под пальцами мастера вытянулось рыльце. И завязь стала плодом. Круг тихонько пошел, и плод, влажный, глянцевый, подбоченясь своей ручкой, задрав рыльце, сам теперь этаким фертом оглядывал округу маленькой закопченной кути и удивленные людские лица.
Мастер взял струну, провел ею под донышком, будто пересек пуповину, и перенес молошничек на доску, к комку сырой глины. Глаза гостей ушли вслед за молошничком, а гончар поглядел в то место круга, где теперь остался только след от донышка, и сказал:
– Вот и весь сказ. Еще кому чего навертеть?
– Да нет, Михаил Лукич, это, пожалуй не сказ, а песня, причем веселая. Или даже озорная, – сказал все тот же гость, приглядевшись к влажной посудинке. – Ну, смотрите, как озорно он глядит на нас – нос в сторону, а глазом косит.
От этих слов и Михаил Лукич поглядел на молошник. Ровный вышел. А чего уж он там поет, бог ведает! Самому мастеру, бывало, пелось за кругом. Как бы жизнь к нему ни повернулась – горьким ли краем, веселым ли, – а сядет за круг, и песня сама пойдет в лад делу: то весело, то протяжно. Слов этой своей песни он не знает в точности, разные они бывают, а вот существо ее ему известно до сути. Это то, без чего ему жить нельзя. Как бы он мог жить без этого существа, бросил бы давно свое ремесло, ибо столько всяких бед сваливалось ему на голову из-за этих горшков, что другой бы плюнул на них сто раз. Да и он бы плюнул, да и плевал! А потом вдруг так подходило, что пуще хлеба дай ему круг и комок глины.
– Дядя Миша, а можно криночку, да чтобы зазвенела потом? – попросил беспокойный молоденький гость и поспешил досказать осанистому: – Такие тонкие делает – звенят после обжига, как саксонский фарфор. – Сказал и радостно покрутил головой ко всем гостям то ли от того, что сказал хорошо, то ли от удовольствия услышать матовый звон тонкого черепка.
– Да ведь можно и кринку, – согласился старик.
Он снова прилепил в центр круга комок глины, на сей раз побольше первого, постучал по нему, сделал пальцем ямку, нарастил немного края ямки новой глиной, чтобы стали повыше, потянулся за полизеней….Интересное дело, раньше, бывало, после какой бы работы ни садился за круг, руки сами так и текли по глине, становились легкими и крепкими, какие и нужны мастеру, а теперь им тяжело чего-то стало, обмякли. Не вертел что ли давно? И раньше ведь на сенокос все бросал, а после-то сенокоса садился, и хоть бы что. Или смотрят-то со всех сторон, так не больно ловко? Или глаз у кого дурной? А может, глина-то не своя? Тяжело чего-то рукам…
Полизеня шла по глине, а пальцы другой руки все давили и давили стенку, скользя по ней вверх-вниз, дожидаясь, когда через стенку будет слышно мякоть полизени. Тонкую кринку-то просили, чтобы звенела. Тонкая и будет. Вон как она поднимается, уж ребро ладони задевает, течет по нему. Тянется и в тонкую Кондратьева-то глина! Теперь только ладонь собрать щепотью да тянуть шейку. Повыше ее, чтобы пела. Запоет, небойсь! Круг бы вот подхлестнуть, чтобы бодрей бежал, да полизеню бы макнуть, а то мажет плохо… Только руку-то отпустить нельзя, а то как качнет сейчас кринку, так вокруг щепоти и намотается. Вот задача-то, какой не бывало!.. И солнце, трижды неладное, палит прямо спину…
Он все-таки успел макнуть полизеню в воду и подхлестнуть круг, но видно, лишку крутнул впопыхах – почувствовал, что кринка пошла одним боком толще. Первый раз у него такое случилось у трезвого. У пьяного, бывало, уходила глина – она слабую руку не любит. А сейчас-то он трезвей трезвого, чего же она ползет на одну сторону? И круг идет так, что никак не поспеешь поймать толстый край, и руки обе заняты – не оторвешь их от кринки – скувыркнется. Чем же круг прижать? Хоть Матрену кличь или гостей проси. Вота, попал мастер! Это при всем-то честном народе! И тут он сообразил, что и коленом можно притормозить. Поднял одно колено, подавил им на круг, поймал нервными пальцами толстый край кринки один раз, потом другой и растянул его помаленьку.
– Вот вам и тонкая! – сказал он и перевел дух.
Трудно далась ему эта криночка. Сама-то с гулькин нос вышла – на литр молока – не больше, а руки ему вымотала. Видно. отдыхать теперь надо после того, как глину-то приготовишь, а не махом за круг садиться.
Пока Михаил Лукич вытирал руки об фартук, а гости соображали, что сказать мастеру про его новое изделие, у кринки потихоньку стали пухнуть бока – слишком тонкие они вышли, а шейка потолще, и бока не держали ее. Пропала кринка! Гости и ахнуть не успели, как он смахнул ее с круга, смял в комок и бросил на доску.
– Не вышла звонкая. Бока перетонил, – сказал он с видимой весельцой. – Ужо других наверчу.