"Казенной" же работой с ранней весны было сооружение большого каземата, закончить который торопились к следующей зиме: декабристы копали канавы для фундамента, а так как земля была ещё мерзлой, прорубали лед и землю кирками. Когда летом за постройку принялись плотники, казематское общество ежедневно водили на работу: они чистили казенные хлевы и конюшни, мели улицы. Вскоре декабристов отправили зарывать овраг в конце селения его назвали Чертовой могилой. Но надо сказать, что работа эта была не очень обременительна.
И здесь нельзя обойти молчанием человека, в чью полную власть и волю отданы были декабристы и о котором с благодарностью и теплым чувством отзывались многие из них, - коменданта Читинского острога Станислава Романовича Лепарского1. Монарх назначил его комендантом Нерчинских рудников, и номинально Лепарский был им, но почти постоянно находился в Чите, с декабристами, т. к. при назначении он выговорил "себе ограничение наблюдать только за политическими преступниками... - писал Н.И. Лорер. - С самого начала понимая всю несообразность собрать нас... в Нерчинске и смешать с толпой в 2000 человек каторжников (варнаков), он решился приехать в Читу, за 700 верст ближе Нерчинска, и здесь собирал нас по мере присылки из Петербурга"2.
Тот же Н.И. Лорер рассказал о поведении Станислава Романовича на заседании комитета, который под председательством Дибича, при участии Чернышева, Бенкендорфа и других, собрался для обсуждения вопроса о содержании "государственных преступников". Все склонялись к строгим мерам, лишениям. Лепарский же отважился возразить:
- Для сохранения здоровья этих людей нужен медик, аптека, священник.
Дибич грубо оборвал почти 70-летнего человека:
- Вы приглашены сюда слушать, а не рассуждать!
Лепарский встал и вышел. Комитет разработал инструкции без него. Вручал их ему монарх, напутствуя так:
- Смотри, Лепарский, будь осторожен, за малейшей беспорядок ты мне строго ответишь, и я не посмотрю на твою сорокалетнюю службу. Я назначил тебе хорошее содержание (Лепарский получал 22 тысячи ассигнациями в год), которое тебя обеспечит в будущем. Инструкции, кто бы у тебя ни потребовал, никому не показывай. Прощай, с Богом!
Декабристы-мемуаристы нарисовали выразительный портрет своего коменданта:
"Генерал был человек образованный, знал иностранные языки, воспитание получил в иезуитском училище. Он был кроток, добр и благороден в высшей степени, но крепко боялся доносчиков и шпионов, которых называл шпигонами" (Н.И. Лорер).
"Несмотря на преклонность своих лет и на странность приемов, он был человек очень неглупый, и ум его ещё был свеж, а что и того лучше, сердце у него было совершенно на месте и нисколько не стариковское" (И.Д. Якушкин).
"Все осыпали коменданта упреками, иногда очень жестокими, и он, с обычною добротою, снисходил вспыльчивой щекотливости затворников: "Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, служащие могут услышать и донести". Или иногда говорил: "Позвольте, мне теперь некогда. Приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня, сколько вам угодно". Добрый старикашка! Мы его звали: "не могу", потому что все ответы его на просьбы начинались этою фразою, но почти всегда ответы его кончались тем, что он соглашался. Но согласие он давал после долгой комбинации (его фраза) с инструкцией или с законами, которые он расправлял или прилаживал на ложе Прокруста" (М.А. Бестужев).
М.А. Бестужев подчеркнул главную заслугу С.Р. Лепарского: не поступаясь служебным своим долгом, он нимало не поступался и гуманными своими принципами и добротой сердца. Ему удалось то, что вряд ли было под силу кому-либо другому. Несмотря на многие послабления, режим содержания узников был достаточно строг, особенно в первый год в Читинском остроге ("метла строгостей была нова"). Согласно инструкции, декабристы летом исполняли земляные работы. В октябре, когда в Сибири практически начинается зима, Лепарский (в силу той же инструкции) придумал мукомольные работы. В особенном теплом сарае было поставлено 20 ручных жерновов, и узники должны были в течение дня намолоть три пуда1 муки (полтора пуда утром и столько же после обеда). "Так как многие из нас и этой простой работы не понимали, то Лепарский приставил к нам двух сильных мужиков из каторжников, которые почти одни справлялись с этим делом и с нас получали плату", - вспоминал Н.И. Лорер.
Неизменно, раз в несколько дней, солдаты охраны проверяли прочность замков на кандалах у каждого узника - декабристы так привыкли к унизительной этой процедуре, что продолжали заниматься каким-то делом, когда шла проверка. Никогда, во все годы казематской жизни, не исключен был обыск - по положению ли инструкции или по особому повелению из Петербурга. Почти два года нельзя было иметь перьев и бумаги - писали на грифельной доске. Переписка с родными была запрещена, и связь стала возможной только с помощью "ангелов-хранителей", - жен декабристов1. Письма жен неукоснительно просматривались комендантом, прежде чем шли по почтовым каналам через III отделение. Из каземата в другой каземат можно было перейти только с разрешения дежурного офицера. После снятия желез строгости уменьшились, но внешнему следованию инструкции С.Р. Лепарский был верен до конца (позднее в Петровском заводе работали те же ручные мельницы, хотя, как писал И.Д. Якушкин, "мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков").
Думается, чем лучше комендант Лепарский узнавал своих подопечных, тем более теплое чувство к ним испытывал. И хотя в "Записках" никто из мемуаристов по известным соображениям не пишет об этом - без сомнения, не однажды "остужал" Станислав Романович горячие молодые головы, может быть, предотвратил не одну беду, которая грозила юной беспечности его "питомцев". Старый служака, человек своего времени - то есть прежде всего долга, Станислав Романович сумел сохранить сердце - зоркое и доброе. В своих затворниках он, видимо, разглядел личности исторические, понял их значимость. Многие уступки его "после комбинации" с инструкцией - это не просто нежелание, чтобы он именовался "тюремщиком и притеснителем". И его боязнь "шпигонов" - не за себя, но за них боязнь: лично ему доносы не были так уж страшны. Но за доносами могла последовать его отставка, а следовательно, они могли оказаться во власти человека, которого имели несчастие узнать в Благодатском руднике восемь декабристов - начальника Нерчинских заводов Т.С. Бурнашева1 или подобного ему.
Вот почему, создавая для декабристов режим благоприятствования, внешне Лепарский соблюдал видимость строгостей: положенным порядком в окружении солдат охраны шли узники на земляные работы к Чертовой могиле. Но там работали "по силам" или вовсе не работали, а читали, беседовали, играли в шахматы. И.Д. Якушкин точно определил: "это было каким-то представлением, имеющим целью показать, что государственные преступники употребляются нещадно в каторжную работу". То же - с мельницей, о которой мы упоминали, и с просьбой Лепарского бранить его по-французски, а всего лучше приходить к нему беседовать при закрытых дверях. Безусловно, декабристы хорошо понимали эту "двойную бухгалтерию" своего коменданта, были за это безмерно признательны и платили любовью.
Полюбили Станислава Романовича и дамы - "чрезвычайно полюбили", подчеркивал Н.И. Лорер и объяснял: "Уж ежели пригласят они коменданта к себе, то чтоб попросить что-нибудь для мужа, а Лепарский ни разу не позволил себе преступить законов тонкой вежливости и постоянно являлся к ним в мундире, а когда однажды Муравьева заметила ему это, он простодушно отвечал:
- Сударыня, разве я мог бы явиться к вам в сюртуке в вашу гостиную в Петербурге?
Лепарский всех наших дам уважал, кроме того, старался не замечать их щекотливого положения, и часто в шутку говаривал, что желает иметь дело с 300 государственными преступниками, чем с 10 их женами.
- Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции"...
А.Е. Розен рассказывал:
"Юшневский вместе со Свистуновым, Вадковским, Крюковым 2-м (Николаем Александровичем. - Авт.) составляли отличный квартет, который 30 августа, когда у нас было шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге, где взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей".
Готовясь к концерту, декабристы не знали о "подарке" не только шестнадцати своим именинникам...
До начала концерта оставалось немного времени, когда в залу неожиданно вошел комендант Лепарский в сопровождении двух офицеров, а караульного офицера послал собрать все казематское общество. Станислав Романович был в мундире и при оружии. Все поняли - будет официальное сообщение.
- Господа, - торжественно начал он, - с радостию поспешил я, чтобы сообщить вам: получено высочайшее повеление снять с вас оковы!"1
По словам И.Д. Якушкина, за этим последовало глубокое молчание. Комендант приказал присутствовавшему тут караульному офицеру снять со всех железа, пересчитать их и принести к нему.
Видимо, такой была первая реакция декабристов - ведь объявлялась первая (за три почти года) царская милость. Но не могло быть молчания, когда начали железа снимать. И сквозь шум, звон кандалов конечно же прорывались шутки:
- Господа, моя святость под угрозой: чего я стою без моих вериг?!
- А я оглохну! Почти два года божественной музыки - и теперь тишина!
- Ах нет, мы все сейчас воспарим. Затворите окна - можно улететь, а это сочтут побегом.
- Господин комендант, железа не должны кануть в Лету. Извольте оставить каждому на память кольцо из дорогого нам украшения!
- Помилуйте, господа. Ну можно ли так ребячиться?..
Может быть, шутки эти были более горькими. Несомненно - об этом упоминают все мемуаристы, - что позднее появилась возможность "добывать эти железа по частям на разные поделки" (И.Д. Якушкин)1. Несомненно и другое. Праздничный, именинный концерт этого дня - 30 августа 1828 года - впервые за почти два каторжных года состоялся без железных ножных кандалов2.
Артель-община
Знакомство с внешними условиями заточения декабристов помогает понять внутренний уклад их жизни. Пребывание в каземате началось с налаживания хозяйственно-материальной её стороны: имевшие средства делились с товарищами. Организовали дежурства по уборке помещений, мытью посуды и т. д. Но прежде чем возникла декабристская артель, определились и были всеми приняты гласные и негласные главные нравственные принципы, которые начинались с отрицания "не".
Не произносить никаких упреков, не допускать никаких взаимных обид, даже замечаний, которые касались бы следствия и поведения на нем, - и это при том, что многие из них оказались в каземате благодаря показаниям их товарищей - по недостатку твердости или желанию облегчить свою участь. Как вспоминал Н.В. Басаргин, они будто условились все недоброжелательные мысли оставить в казематах крепостей, а в Сибири иметь друг к другу только расположение и приязнь.
Не играть в карты. Видимо, от этого тюремного порока было нелегко отказаться именно в первое время заточения в Чите: теснота и шум не давали возможности заниматься чтением и науками.
Не бездельничать. Русская поговорка "Лень - мать всех пороков" в тюрьме обретала особый, зловещий по последствиям смысл.
Трудно сказать, в какой степени сыграла роль сознательная коллективная воля декабристов, а в какой были то уроки деятельности тайных обществ, но им удалось избежать "вождизма". Не было лидера, руководителя - разумное решение принималось всеми после общих обсуждений, споров, размышлений. Безоговорочным оставался только авторитет коллективного разума.
Администрацией казематской артели был совет из трех лиц, которые ежегодно избирались большинством товарищей: хозяин, закупщик и казначей. Хозяин руководил всем хозяйством артели1. Главнейшей его обязанностью была забота о продуктах и о возможно лучшем питании. Есть все основания считать, что Павел Сергеевич, которого хозяином артели избрали в 1829 году, положил начало ещё одной обязанности главы артели - экономному хозяйствованию. Как писал много позднее И.И. Пущин, только П.С. Пушкин владел искусством "при малых средствах сводить концы с концами". Суммы, которые хозяину удавалось сэкономить, шли в фонд Малой артели, а значит, увеличивались пособия отправлявшимся на поселение.
Практическая деятельность артели в Чите в течение почти четырех лет была обобщена и закреплена в Уставе артели, написанном уже в Петровском заводе. Он обсуждался всеми и после внесения поправок и дополнений был принят, а значит - узаконен. И здесь нельзя не подчеркнуть важнейшей особенности Устава декабристской артели. Он узаконивал преимущественно три основные цели: во-первых, организованное и рачительное ведение казематского хозяйства; во-вторых, обеспечение средствами неимущих товарищей, отправляемых на поселение, - хотя бы на первое время; в-третьих, создание фонда Малой артели1, которая была должна существовать так долго, пока будет необходимость во взаимопомощи, где бы каждый из них ни жил.
Из Устава артели:
"I. Цель учреждения артели.
1. Опыт нескольких лет удостоверил нас в необходимости иметь всегда налицо определенную сумму денег, которая могла бы служить как для обеспечения общественных издержек, так и для удовлетворения потребностей каждого лица. ...
22. В хозяйственной комиссии хозяин есть блюститель хозяйственных общественных выгод, закупщик - частных, а казначей - посредник между ими обоими".
Однако и Устав, и цели его остались бы лишь на бумаге как свидетельство благих намерений, если бы декабристское содружество не основывалось на высокой духовности и нравственности. В то же время ошибочно было бы представлять декабристский коллектив неким идеальным сообществом людей. Безусловно, они - лучшие люди своего времени. Также безусловно и то, что прекрасные свойства их натуры сосуществовали с недостатками. Видимо, в годы неволи случались неудовольствия и обиды, недоразумения и капризы. Случались столкновения диаметрально противоположных индивидуальностей. Мог оборачиваться не лучшей своей стороной быт, особенно в пору скученности и общего жития в Читин-ском остроге. Не исключались, видимо, "явления" сословно-иерархического толка. Отголосок этого последнего сохранился в необычном документе: "Из Хозяйственной книге артели" за февраль 1832 года:
"№ 7.
Временная комиссия, взяв в рассуждение, что ныне участники артели за 7-ми дневное дежурство на кухне не избавляются от работы, предлагает: чтобы лица, которые по сей день не несли сей тягости, снова разделили оную с прочими.
П. Беляев.
1832-го года, февраля 14 дня".
Вероятно, что постановление вызвало горячую дискуссию, так как лист под этим текстом разделен на две графы: "Согласен" и "Не согласен". Большинство было согласно с общей кухонной повинностью и в графе "Согласен" писали ещё и свои соображения, почему так считают. "Несогласные" также обосновывали свою точку зрения.
Сохранилось замечание Бобрищева-Пушкина: "Нахожу справедливым (включая И.С. Швейковского), а согласие мое ничего не значит, если не будут согласны те, до которых это касается".
Предложение об уравнении кухонной повинности обсуждалось довольно долго. Следующее постановление Временной комиссии обязывало всех равно исполнять хлопотные и не очень приятные кухонные работы:
" 12.
Временная комиссия извещает сим общество:
1. что по причине большого числа оговорок и замечаний, сделанных на предложение об уравнении кухонной повинности, ей невозможно было извлечь положительного числа голосов.
2. что она находит законным и справедливым относиться ко всем только (как) к целому обществу: законным: потому что на основании правил, ей предписанных в Уставе, она иначе и поступить не может; справедливым: потому что в предложенном вопросе сохранение доставленных выгод одним составит несправедливую тягость для других, а посему и решение сего вопроса должно подлежать тем и другим.
Вследствие чего Временная комиссия вторично предлагает: чтобы, за исключением г-на Швейковского, ходившего на кухню без всякого вознаграждения, все прочие участники артели несли эту повинность по валовой очереди".
П. Беляев.
1832-го года, февраля 23 дня".
Многих других бытовых подробностей жизни декабристов в казематах Читы и Петровского теперь не узнать в силу того, что они считали их делом сугубо внутренним, не подлежащим обнародованию вследствие правил этических. А помимо этого любая конфликтная ситуация была явлением скоропреходящим, так как в основание их сообщества изначально заложен был дух приязни и доброжелательства.
Мемуарное и эпистолярное наследие декабристов убеждает также в том, что их коллектив не был некой данностью, но живым организмом. Каждый член содружества обогащался знаниями, учился какому-либо труду, испытывал влияние кого-то из товарищей, и все содружество в целом так же росло и совершенствовалось. Общепринято называть казематское общество артелью. Однако как форма кооперации декабристская артель далеко не исчерпывает достаточно сложную общественно-психологическую, нравственную, духовную, интеллектуальную структуру этого общества. Термин "артель" был в то время достаточно распространен: в армии - офицерская, солдатская артели; в деревне - крестьянская; ремесленные артели и т. д. Думается, артелью декабристское сообщество правомерно называть, имея в виду лишь хозяйственный аспект казематской жизни.
Но существовали ещё академия ("каторжная академия") - как интеллектуальный институт - и община - как духовно-нравственный организм.
Вполне вероятно, отыщется в русском языке емкое слово, которое наиболее полно передаст суть того вида, типа сообщества, который сформировался в каземате: ведь декабристы создали, может быть, и не самую совершенную, но качественно новую модель коллектива, притом в условиях несвободы. Мало того, модель эта действовала и тогда, когда казематский коллектив перестал существовать. Разбросанные по Сибири (потом часть декабристов оказалась на Кавказе), они продолжали обмениваться литературной периодикой, всякого рода интеллектуальной информацией. Они были в курсе семейных, бытовых, материальных проблем друг друга. И каждый из них знал а такое знание дорогого стоит - есть Малая артель: она их надежный материальный помощник, а в 50-60-х годах, когда декабристов оставалось все меньше, она стала символом их братства, их готовности прийти на помощь друг другу во всякой житейской ситуации.
Малой ещё в Чите артель назвали для отличия от общеказематской Большой. Временем её основания следует считать 1828 год, когда шла первая отправка на поселение осужденных по 7-му разряду. Позднее, в 1831 году, в 69 Устава Большой артели было закреплено то, что практиковалось и раньше: "Каждому из отъезжающих лиц артель обязывается выплатить все, что, за исключением употребленных на него издержек, останется от полного годового содержания". А в 8 обозначено: назначение "Экономической суммы", т. е. фонда артели, - "на хозяйственные артельные обороты и частью для выдачи отъезжающим из тюрьмы"1.
И здесь нельзя не отметить: Малая артель помогала не только членам казематского общества, но и немущим поселенцам, а также сосланным лейб-гвардии солдатам2. В 1830 году было, например, "послано Загорецкому 75 руб., Веденяпину - 75 руб., лейб-гвардии солдатам 80 руб. Бобрищеву-Пушкину (Н.С. - Авт.) - 100 руб., Лисовскому - 200 руб., Аврамову - 200 руб."3
Взносы в Малую артель (и в каземате, и на поселении) делались "в соответствии с возможностями каждого". Например, Глебов вносит 30 р., Волконский - 200, Нарышкин - 200. Сколько и когда вносил П.С. Пушкин неизвестно. Однако в первые годы в остроге, хотя и не регулярно, но присылались из дома небольшие суммы (в нескольких письмах об этом есть упоминание), в 40-х годах помощи от отца уже не было. М.Н. Волконская, что явствует из документов, с 1829-го по 1837 год внесла в артельную кассу 15 519 р. 57 к.
Пособия от Малой артели постоянно получали декабристы И.В. Киреев, Н.С. Мозгалевский, П.И. Фа-ленберг, братья Борисовы, А.А. Быстрицкий, И.И. Гор-бачевский, А.Ф. Фролов, позднее - вдовы и близкие умерших декабристов: жена и дети В.К. Кюхельбекера, сестра К.П. Торсона, дети В.А. Бечаснова и другие. Феномен декабристского братства состоит не только и не столько в материальной, физической, сколько духовной поддержке друг друга. Какие-то чрезвычайные обстоятельства - чаще всего внезапная смерть кого-то из товарищей - постоянно врывались в декабристские ряды. И именно они, эти обстоятельства, были жестокой, но верной проверкой крепости и чистоты их нравственного кодекса.
П.С. Бобрищев-Пушкин в сентябре 1841 года получает письмо от Н.Ф. Лисовского, который сообщил о внезапной смерти декабриста И.Б. Аврамова (с ним тот жил на поселении в Туруханске) и о бедственном положении жены и сирот Аврамова. История помощи им - в письмах.
"Письмо ваше, любезный Павел Сергеевич, от 12 декабря 1840 года я теперь только получил. Все то, что вы слышали о смерти доброго нашего друга Ивана Борисовича, к несчастью, справедливо. Я потерял его, а с ним - все, в полном смысле слова. Я знаю, вы его любили, прошу вас вместе со мною плакать о нем и молиться. Смерть его тем более горька, что он скончался в дороге и так внезапно, что даже не успел написать ни одной строчки, а этим привел меня в самое затруднительное положение.
Из прилагаемой копии с письма моему к брату Андрею Борисовичу вы увидите все события несчастной его кончины1, но я до сих пор не получил от родственников покойника никакого известия и не знаю, дошло ли мое письмо к ним или нет.
Проживши столько лет вместе с добрым моим Иваном Борисовичем, мы ничем не делились, а теперь у меня все описали в пользу его наследников, и я остался с сиротами почти без насущного, притом три тысячи долгу, и в довершение всего кредиторы наши начинают уже меня беспокоить. Еще в 39 году ноября 26-го покойный Иван Борисович просил брата своего Андрея Борисовича, как распорядителя имением, о высылке полутора тысяч рублей на уплату долга из капитала, который отец его отделил на его часть, но деньги эти не были получены, и долг остался. Вот каково мое положение, и неужели родственники покойного захотят воспользоваться бедными крохами, добытыми тяжкими нашими трудами?
Я прошу вас, добрый Павел Сергеевич, если вы знакомы с его братом или отцом, употребить ваше у них ходатайство, опишете положение, в котором я нахожусь, попросите о высылке нужных бумаг на получение мне конфискованного нашего имения и о заплате хотя половины долга, а другую я принимаю на себя; упомяните также и о детях его, которые остались теперь на моих руках; их трое, два мальчика и девочка. Старшему 9 лет, а младшему нет ещё и года.
Если найдете нужным, отправьте копию Борису Ивановичу с моего письма к ним, потому что, я думаю, они его не получили. Помогите мне в этом обстоятельстве, добрый Павел Сергеевич, и вы сделаете доброе дело для того, который всегда останется вам благодарным. Поручаю себя вашему расположению и прошу уведомить преданного вам
Николая Лисовского.
P. S. Дети целуют вашу ручку и не хотят верить, чтобы вы были не Иван Борисович - ваше письмо они сочли за его".
Какой была реакция на это сообщение Павла Сергеевича и всей тобольской колонии декабристов, узнаем из его писем к И.И. Пущину.
"22 сентября 1841 года
Наконец, получил я ответ Лисовского, любезный друг Иван Иванович. Прилагаю копии с обоих писем. Это невероятно, что мое письмо, писанное в декабре, Лисовский получил только в июле месяце. А между тем он, бедный, с сиротами в самых затруднительных обстоятельствах. Я пошлю все это к отцу Аврамова через батюшку - его деревня от нас только 100 верст. Но вот в чем затруднение, что я не знаю, какого звания бедные малютки, потому что дельным образом братьям Аврамова должно написать доверенность Лисовскому в такой силе, что он вверяет ему часть покойника в пользу таких-то малолетних, ибо хотя Лисовский человек хороший, но он смертный. И сироты могут в таком случае остаться без куска хлеба. Кажется, насколько мне помнится, мать их казачка, и потому мальчиков нет никакой возможности исключить из этого сословия. Девочку Прасковья Егоровна хочет взять к себе на воспитание. Только не может ещё придумать, как это сделать. Если бы кто-нибудь взял и мальчиков, например, вы с Оболенским, до поступления их на службу или в казацкое училище, хорошо бы это, но нет никакого способа в этакой дали распоряжаться. Надобно просить графа Бенкендорфа - самый простой способ, но надобно знать наперед, согласна ли будет на это мать.
Не знаю, застанет ли ещё мое письмо Оболенского в Красноярске - я напишу ему туда, чтобы он, по крайней мере, распорядился обо всем этом получить достоверные сведения. Хочу также копии с писем Лисовского пустить с этою почтою к Сергею Григорьевичу (Волконскому. - Авт.), не соберут ли они теперь чего для Лисовского - с такою мелкотою, вероятно, он в этот год совершенно разорился.
До брата Аврамова, как вы видели, кажется, не дошло его письмо, ибо он не имеет ответа. Да и недавно тоже спрашивали из Москвы Наталью Дмитриевну, не знает ли она что об Аврамове, потому что до отца его дошли неверные слухи, будто он умер, а писем от него больше года старик не имеет. Все это ужасная путаница. А между тем я думаю собрать здесь хоть сколько-нибудь, чтобы им послать на первый раз - может быть, им всем и перекусить нечего. Михайло Александрович, Степан Михайлович, может быть, на днях здесь будет Свистунов, я, Барятинский, верно, и Анненков, с вас тоже с Басаргиным, не дожидаясь ответа, я возьму пошлину по 25 рублей из ваших денег, соберем рублей хоть 250 и пошлем на ближайшей почте.
P. S. Вы с своей стороны тоже пишите в Иркутск, там более имеют средств и помочь, и действовать около генерал-губернатора. Напишите и ко мне, если что придумаете. Беда в нашем положении заводиться детьми, особенно безымянными".
"14 октября
Письма ваши, любезные друзья, Иван Иванович и Евгений, я получил. В четверг пошлю и остальные 150 рублей, к Лисовскому, которые вы назначили. А прежние, которых набралось 350 рублей (ибо подъехал Свистунов и дал 100 р.) пошли недели 2 тому назад. Всего с западной стороны будет 500, хорошо, если бы с востока отправили столько же. Я сам написал к Сергею Григорьевичу, а послав копии с писем Лисовского к Оболенскому и Спиридову вместе с Красноярск, просил их передать все эти подробности всем восточным капиталистам.
К отцу Аврамова я писал уже и просил их выслать доверенность в такой силе, что они вверяют ему в полное распоряжение оставшееся после покойника до времени распоряжения, в пользу кого они назначат следующую им по наследству часть, а между тем я, узнавши, сообщу им имена и звание малолетних".
"28 мая 1842 года
От батюшки на прошедшей почте я получил письмо с приложением ко мне письма от брата Аврамова. Он прислал мне копии с того, что он писал тотчас же по уведомлении от Лисовского о передаче Лисовскому всего оставшегося имения после брата, доверяя ему вполне устроить все касательно сирот и их матери и сверх того просит и его и меня уведомить подробно об их фамилии и именах, чтобы и впредь самому по возможности помогать им. Одним словом, молодой человек поступил по-братски..."
Хорошо известно, что бессменным декабристским старостой и Большой и Малой артели был И.И. Пущин. После его смерти в апреле 1859 года нелегкие обязанности старосты принял на себя Евгений Иванович Якушкин - сын к тому времени уже покойного И.Д. Якушкина. Сохранившиеся три письма П.С. Пушкина к Е.И. Якушкину показывают, что Иван Иванович ещё в 1858 году готовил Евгения Ивановича к этой работе. Кроме того, приоткрывается и ранее неизвестное: П.С. Пушкин, видимо, многие годы на поселении был одним из казначеев артели, продолжал им быть и по возвращении на родину, ведал рассылкой денег нуждающимся товарищам. Вот несколько фрагментов из этих писем:
"...Посылаю вам три билета Московской сохранной казны... Все вместе образуют сумму в три тысячи шестьсот пятьдесят пять рублей пятьдесят копеек серебром. Проверьте расчет, а меня и Ивана Ивановича с первою же почтою не поленитесь уведомить о получении, ибо денежные дела требуют неотлагательной аккуратности..."
"11 февраля 1859 года
...По делам Малой артели к вам явится после субботы Казанский. Вы ему отдадите следующую сумму 600 р. для доставления ко мне, хотя бы и следовало 700, но на днях был у меня Нарышкин и внес 100 рублей. Эти деньги я разошлю: Горбачевскому - 150, Кирееву - 150, Фаленбергу - 150, детям Мозгалевского и Тютчева - 150 и Торсновой - 100. Итого 700. Пересылка - мое дело. Остальные все удовлетворены за весь год..."
"9 сентября 1859 года
Возвратившись домой, нашел несколько писем, два из Сибири. Одно от Ивана Ивановича Горбачевского из Петровского завода - это ответ на мое уведомление о кончине общего друга нашего Пущина, другое - от Ивана Васильевича Киреева из Минусинска. Оба горюют о невозвратимой потере. Оба остаются на определенное время на своих местах. Первый и не думал трогаться, второй, по совету моему и Пущина, решился тоже не перебираться в Россию с сибирскою семьею на шее ввиду верного пристанища. Об обоих говорю как о нуждающихся в обычном пособии. Третий из недостаточных людей - Петр Иванович Фаленберг - тоже пишет ко мне из своего нового места пребывания: Подольской губернии, Проскуровского уезда с. Иванковцы - вот его адрес на случай посылки к нему пособия. Он именно пишет, что оно входило в расчет при его решимости оставить Красноярскую губернию. И теперь недоумевает, будет ли оно продолжаться после смерти И.И.? Я его на этот счет успокоил и обещал вас уведомить о его новом месте. Он, по рекомендации Говена, получил место управляющего у г-жи Куликовской за 400 рублей с своим содержанием. Трудно семейному человеку с этими деньгами тянуться при теперешней дороговизне.
Об Фролове Александре Филипповиче свежего известия не имею, но полагаю, что он все в Керчи. Также о бароне Соловьеве Вениамине Николаевиче, но полагаю, что он все в Рязанской губернии. Адрес его был записан..."1
Жизнь Малой артели продолжалась и после смерти многих декабристов дети их и даже внуки помогали друг другу как и чем могли. Известно, что аккуратнейшим и щедрым вкладчиком в кассу артели были сын Волконских Михаил Сергеевич, дочь декабриста Н.М. Муравьева Софья Никитична и её муж племянник декабриста М.И. Муравьева-Апостола - М.И. Бибиков, дочь декабриста С.П. Трубецкого Зинаида Сергеевна Свербеева и другие. Их детство прошло в Сибири, и, как высоко ни возносила потом их судьба, в них всегда жило чувство принадлежности к "сибирской декабристской семье", и, значит, бескорыстной товарищеской взаимопомощи, заботы друг о друге. "Наши детские и потом юные годы в ссылке нас навек соединили в горе, в несчастье, и в блиiзи и в разлуке, всегда сердце сердцу отзовется", - писала в 1860 году дочь Трубецкого, общая любимица Нелинька - З.С. Свербеева (Трубецкая).
А в 1882 году один из последних оставшихся в живых декабристов А.Ф. Фролов сообщал: "Артель эта существует и до сих пор под управлением оставшихся в живых и детей умерших, и посильно помогает нуждающимся как отцам, так и детям"1.
...Как знать, не была ли созданная декабристами модель общественной жизни приоткрытием истины, что когда-нибудь мир станет единой мировой общиной?
При среднем уровне сознания человечества считается неизбежным, что в тесном замкнутом общежитии возникает тенденция к уравнению, а всякое уравнение неминуемо растворяет талант в ничтожество, что ведет к понижению уровня цивилизации, т. е. к опрощению и к следующей стадии - к огрубению. Декабристы жизнью своей показали широкое и жизненное понимание общины, или кооперации, - как единение в духе и проявление духа сотрудничества и дружелюбия в жизни каждого дня и при всяких условиях, бережного отношения друг к другу и самой большой чуткости и отзывчивости к особенностям каждого. Именно это помогло декабристскому братству вырастить нравственное, духовное "ego".
И потому, когда воля монарха рассеяла их по Сибири, это "ego" было всегда повернуто к людям в незыблемости нравственного своего закона: помогать ближним, нести свет - будь то устройство школ, помощь местным беднякам, шефство, репетиторство или материальная поддержка каких-то семей, воспитание и т. д.
В этом же - и секрет того влияния, которое имели они на сибиряков. Вокруг декабристов, где бы они ни оказались, шло подражание им сознательное или несознательное, вольное или невольное. Люди старались жить мирно, хорошо относиться друг к другу, содержать в чистоте жилище и тело, одежду, не быть грубыми и т. д., быть такими, как они. Вокруг декабристов создавалась особая атмосфера, будто невидимый огонь зажигался в сердцах людей. Причем это происходило не за счет их особого положения: господа, которые по не совсем понятным сибирякам причинам оказались среди них в качестве поселенцев. Это могло бы возбудить лишь кратковременное любопытство. Нет, не извне пришел этот интерес к декабристам в Сибири. Он творился на всем протяжении их жизни там - сочетанием работы их рук и широких разносторонних знаний, их духовного, нравственного богатства и той созидательной пространственной мысли, которая не могла не иметь своих преемников, не могла не давать добрых всходов на сибирской ниве.
Академия
Адмирал Н.С. Мордвинов, председатель департамента экономии Государственного совета1, один из виднейших государственных деятелей своего времени, подал Николаю I записку, в которой предлагал использовать во благо России знания и высокую образованность декабристов:
"Они обладают всеми необходимыми данными для того, чтобы опять стать людьми, полезными для государства, а знания, которыми они обладают, помогут им овладеть другими, ещё более полезными. Большинство из них занималось поэзией, отвлеченными политическими теориями, метафизическими науками, которые развивают одно воображение, вводят в обман разум. Сибирь не нуждается в этих науках. Механика, физика, химия, минералогия, металлургия, геология, агрокультура - положительные науки, могут способствовать процветанию Сибири, страны, которую природа щедро наградила своими дарами. Можно было бы образовать из них Академию, при условии, чтобы члены её занимались лишь вышеназванными науками и чтобы в библиотеке Академии находились только книги, посвященные положительным знаниям".
Записка эта писалась между 1-13 мая 1826 года, когда Следственная комиссия практически закончила работу, а монарх участь арестованным уже уготовил, и ему не терпелось насладиться победой над "своими друзьями по 14 декабря". Предложение Н.С. Мордвинова было отвергнуто.
Однако без монаршего и всякого иного соизволения в Читинском, а потом Петровском каторжном остроге возникла академия - вольная, без ограничений лишь "положительными науками", без "недреманного ока" властей, Академия, которую декабрист А.П. Беляев назвал "чудесною умственною школою как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях", "школой мудрости и добра".
Были у этой академии особенности, которым могли бы позавидовать лучшие учебные заведения мира: кроме часов сна, она работала круглосуточно. Помимо этого, в ней все были одновременно и преподавателями и учениками. Безусловно, совершенную, разноплановую форму академия приняла не сразу: в Читинском остроге конца 1826 - первой половины 1827 года чтение (когда книг было ещё не много), занятия друг с другом различными науками напоминали интеллектуальную робинзонаду и были скорее спасением от "губительности праздной жизни". Декабристы единодушны в оценке почти всего первого года пребывания в Читинском остроге. М.А. Бестужев назвал его "периодом нашего хаотического существования" и объяснил: "Читать или чем бы то ни было заниматься не было никакой возможности, особенно нам с братом или тем, кто провел годину в гробовом безмолвии богоугодных заведений (в том числе и П.С. Бобрищев-Пушкин. - Авт.): постоянный грохот цепей, топот снующих взад и вперед существ, споры, прения, рассказы о заключении, о допросах, обвинения и объяснения - одним словом, кипучий водоворот, клокочущий неумолчно и мечущий брызгами жизни. Да и читать первое время было нечего..."1
Планомерно "заработала" академия, по-видимому, после постройки большого каземата, когда стало менее тесно, появилась зала для собраний, а "метла строгостей" поредела - зимой 1828 года. Из "Записок" Н.И. Лорера узнаем об одном из её направлений:
"Между нами устроилась академия, и условием её было: все, написанное нашими, читать в собрании для обсуждения. Так, при открытии нашей каторжной академии Николай Бестужев, брат Марлинского, прочитал нам историю русского флота, брат его, Михаил, прочел две повести, Торсон - плавание свое вокруг света и систему наших финансов, опровергая запретительную систему Канкрина и доказывая её гибельное влияние на Россию. Розен в одно из заседаний прочел нам перевод Stunden der Andacht (часы молитвы)2, Александр Одоевский, главный наш поэт, прочел стихи, посвященные Никите Муравьеву как президенту Северного общества. Корнилович прочел нам разыскание о русской старине, Бобрищев-Пушкин тешил нас своими прекрасными баснями"3.
Другое направление работы академии "образовательное". Интересен рассказ декабриста А.Ф. Фролова4.
"В среде наших товарищей были люди высокообразованные, действительно ученые, а не желавшие называться только такими, и им-то мы были обязаны, что время заточения обратилось в лучшее, счастливейшее время всей жизни. Некоторые, обладая обширными специальными знаниями, охотно делились ими с желающими. Не могу отказать себе в удовольствии назвать тех дорогих соузников, которые, делясь своими знаниями, своим искусством, не только учили, доставляли удовольствие, но и были спасителями от всех пороков, свойственных тюрьме. Никита Михайлович Муравьев, обладавший огромной коллекцией прекрасно исполненных планов и карт, читал по ним лекции военной истории и стратегии. П.С. Бобрищев-Пушкин - высшую и прикладную математику. А.И. Одо-евский - историю русской литературы. Ф.Б. Вольф - химию, физику и анатомию. Спиридов - свои записки (истории средних веков) и многие другие как свои собственные, так и переводные статьи"1. А.П. Беляев добавлял: "Это устройство было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьезных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь предмета"2 - то есть преподаватели немалое время тратили на подготовку к лекции, продумывая её план, читая, делая выписки. При этом взаимообмен знаниями не ограничивался лекциями. Во всякое время обращались к "лекторам" их слушатели: некоторые становились "приватными учениками", а большинство занималось самостоятельно, прибегая к помощи учителей в самых трудных ситуациях. Довольно скоро выявились наиболее популярные среди узников науки. Какие именно - определяла "потребность души" каждого. Но всеми владело убеждение: на земле нет выше цели общего блага. Их, декабристов, конкретную цель определил в своих "Записках" Д.И. Завалишин: "Если мы, находясь в каземате, не можем действовать с пользою для общества, то ничего не мешает тому, чтоб готовиться к этому действию, если снова представится случай к общественной деятельности"3. Это были математика и физика, биология, зоология и химия, минералогия, медицина, история, военные науки, философия, теология и т. д. Очень много занимались языками, особенно члены Общества соединенных славян. Надо сказать, что к середине 1827 года "книжный голод" декабристов был утолен. Огромную роль сыграли здесь жены декабристов, особенно А.Г. Муравьева, М.Н. Волконская, Е.И. Трубецкая. По их просьбе родные из Петербурга присылали множество книг по различным отраслям знаний, а также необходимые периодические журналы и газеты русские и зарубежные. Из книг и периодических изданий уже в Чите составилась большая казематская библиотека. В Петровском заводе она значительно пополнилась. Это позволяло декабристам быть в курсе событий в России и за рубежом, получать научную, техническую информацию, знать о культурной, политической жизни мира. Например, в 1828 году, а потом в 1833 году М.Н. Волконская просила родных о присылке книг, периодических изданий по химии, физиологии, медицине. М. Бестужев отмечал, что в Петровском заводе декабристы получали в числе прочих английские и французские издания по механике и технологии, минералогии и горному делу. Особое, едва ли не главенствующее место занимала в занятиях декабристов математика. "Без неё нельзя было знать основательно механики и физики", - объяснял свои серьезные математические занятия в одном из писем брату А.О. Корнилович. "Страстно" занимался математикой и И.Д. Якушкин.
В "Записках" А.Е. Розена, Н.И. Лорера, А.П. Беляева, А.Ф. Фролова П.С. Бобрищев-Пушкин называется единственным, кто читал в академии курс высшей и прикладной математики. А.П. Беляев уточняет: "по Франкеру". Лекции Павла Сергеевича пользовались особым успехом: известно, например, что братья Беляевы лекции эти записывали, а потом на поселении использовали, когда стали преподавать в минусинской школе.
Однако П.С. Пушкин не только читал курс математики, но еще, видимо, занимался с кем-то из товарищей индивидуально. Параллельно писал басни и стихи, читал их на "регулярных собраниях", готовил к публикации. Но, вне всякого сомнения, и сам учился - вряд ли знал он историю, русскую словесность, медицину, химию, морское дело и т. д. так, как читавшие эти курсы его товарищи. И здесь нельзя не вспомнить, что казематское об-щество состояло из людей разных возрастов. "Все мы, - отмечал И.Д. Якушкин, имели между собой много общего в главных наших убеждениях; но между нами были 40-летние, другим едва минуло 20 лет. При нашем тогда образе существования никто внутри каземата не был стеснен в своих сношениях с товарищами никакими светскими приличиями. Личность каждого резко выказывалась во многих отношениях"1. Возрастное это отстояние даже в пять, а не только в 10, 15, 18 лет означало не просто принадлежность к разным поколениям: старших и младших разделял огромный исторический рубеж Отечественная война 1812 года и заграничные походы 1813-1815 годов. Сорокалетние в 1827-1828 го-дах декабристы - это знаменитые "дети 12-го года": С.Г. Волконский, М.А. Фонвизин, И.Д. Якушкин, М.С. Лунин, С.П. Трубецкой, Н.М. Муравьев, И.С. По-вало-Швейковский, М.И. Муравьев-Апостол, А.Ф. Бригген, В.Л. Давыдов, С.Г. Краснокутский, М.Ф. Митьков, А.З. Муравьев, В.С. Норов, А.Г. Непенин, К.П. Торсон, Н.П. Репин, И.Ф. Фохт, П.И. Фаленберг, В.К. Тизенгаузен и др. Ореол воинской доблести не переставал сиять над ними до конца их земного пути.
Это они несли идею свободы родины от рабства. Младшее поколение - в основном дети поместных дворян - уступало им во всем. Чаще всего относительно хорошее домашнее образование сменял частный или университетский пансион, военное училище, общество офицеров-сверстников, достаточно изолированное в местах расквартирования полков и армий, книжный опыт вместо жизненного - это то их прошлое, что стояло перед 14 декабря.
Н.В. Басаргин дал очень точную характеристику своим товарищам - членам Южного общества: "С намерениями чистыми, но без опытности, без знания света, людей и общественных отношений, они принимали к сердцу каждую несправедливость, возмущались каждым неблагородным поступком, каждою мерою правительства, имевшую целью выгоду частную, собственную - вопреки общей". Они "были добрые, большею частию умные и образованные люди, горячо любившие свое отечество, желавшие быть ему полезными и потому готовые на всякое пожертвование"1. Выступление на Сенатской площади оборвало едва начавшееся их политическое образование, не дало, за редкими исключениями, в полной мере раскрыться их деятельности и инициативе в тайном обществе (история "зарытия бумаг Пестеля" братьями Бобрищевыми-Пушкиными, в частности, убеждает в этом). Свои "университеты" прошли они за год одиночного заключения в крепостях - Петропавловской, Кекс-гольмской, Шлиссельбургской и др. Их академией стали каторжные казематы. Многие декабристы младшего поколения, в том числе П.С. Пушкин, А.П. Беляев, в письмах, мемуарах уверяли: "Если б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я предпочел бы эту ссылку". Вероятно, действительно, сложись их жизнь благополучно, пойди накатанным путем, вряд ли была бы она такой предельно напряженной умственно, интеллектуально, такой богатой духовно и эмоционально, вместила бы такое количество интереснейших и образованнейших людей как людей близких, друзей душевных, товарищей заботливейших и надежнейших.
Как мудра и прозорлива Природа! Веками в недрах земных без устали накапливает она на бессчетное время запасы угля и нефти, металлов и минералов. И, от-давая человеку, надеется на его разум и сознание, но предостерегает: "Будь бережлив и деликатен. Тратя в настоящем, помни о будущем!" Но не зорок беспечный человек.
То же совершает Провидение. Сколько веков неустанной работы понадобилось ему, чтобы на земле - и не где-нибудь, а в рабской России вывести, выпестовать такую породу людей, которая способна была бы сделать такие громадные духовные накопления для будущих поколений. Их хватило россиянам почти на два века. И до сих пор черпаем мы из декабристской духовной сокровищницы. Но, наконец, начинаем понимать: запасы эти не бесконечны. Пришла пора и нам думать: "Что оставляем будущему?" В нелегкое время задаем мы себе этот вопрос, но не было у России эпох легких, победить же мы можем только устремлением духовным.
Великие Учителя Востока советовали: "Почитай будущее. Стоя в защите прошлого, устреми взгляд на восход!"...
Жизнь в Читинском остроге после постройки нового дома обрела тот порядок и ритм, который сохранялся потом и в Петровском заводе, тем более что строгости первых полутора лет исчезли: вместе с потоком книг и периодики во всякий почтовый день появились, наконец, перья, бумага, чернила. Грифельная доска, которая долго служила декабристам листом бумаги, стала реликвией. Узники получили возможность собираться все вместе в большой зале, которая соседствовала с кухней (что тоже было доброй новинкой), была столовой и залой собраний разного рода: по артельным делам, для академических лекций, публичных чтений - своих литературных произведений или исследований по различным отраслям знаний. Мемуары декабристов рассказали о мировоззренческих различиях в годы каторги. И.Д. Якушкин писал:
"Мало-помалу составились кружки из людей более близких между собой, писал Якушкин, - по своим понятиям и влечениям. Один из этих кружков, названный в насмешку "конгрегацией", состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг и для разговора о предмете, наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Пушкин, бывший свитский офицер, имевший отличные умственные способности". Его дополняет Н.В. Басаргин: "Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповед-ников, английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви, и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний апостолов или Посланий".
О религиозно-философских аспектах жизни в каземате подробно писал и А.П. Беляев:
"Иногда не принадлежавшие к конгрегации приходили послушать. Эти воскресные чтения были весьма отрадны. Равным образом 12 Евангелий в Великий четверг тоже читалось Бобрищевым-Пушкиным. Пушкин своею верою и истинно христианскою жизнью вполне уподоблялся первым христианам. Он в нашем заключении вел жизнь по образцу первых христиан. Так, он неделю работал (я уже упомянул прежде, что он был отличный закройщик, портной и превосходный столяр), в субботу же в вечерню он складывал все свои орудия, зажигал лампадку перед образом и занимался чтением Библии и других религиозных книг, или благочестивою беседою, или молитвой. Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были самые занимательные, самые разнообразные и самые глубокомысленные идеи.
Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, т. к. тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и скромные скептики, и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философическим сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера, обладавшие и философским знанием, и знанием истории, как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и т. д. Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания. В этой борьбе представителями христианства были Павел Сергеевич Пушкин, Н. Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин; много было и других верующих (А.Е. Розен, Н.В. Басаргин, А.И. Одоевский, братья Беляевы, И.Ф. Шимков, Н.О. Мозгалевский. - Авт.), но более всех выдавался Пушкин, истинный и достойный поборник христианства, как по своей прекрасной жизни, по силе своей веры, так и по силе своей логики".
И конечно, не случайно возник тот горячий, на многие годы запомнившийся декабристам диспут о происхождении человеческого слова, о котором А.П. Беляев рассказал подробнее других:
"Материалисты проводили ту идею, что ското-человек, происшедший тогда ещё из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двусложных и т. д. Пушкин поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда она была вдохнута в него Божьим духом. Много доводов приводилось за и против этого сотворения по откровению, и споры длились бесконечно. При этом общем настроении Пушкин написал обширную статью о происхождении человеческого слова, которая была прочитана всеми и признана всеми, даже индифферентными, победоносною по силе логических доводов в верности исторических данных. Но конечно, она не могла ещё убедить людей, привыкших следовать противоположным идеям, и вот Барятинский написал статью в опровержение статьи Бобрищева-Пушкина на французском языке, вероятно, потому, что он знал лучше французский язык, нежели свой природный. Хотя Барятинский был очень умный и ученый человек, но опровержение его вышло слабое, что подтвердили даже те, которые разделяли его мнение"1.
Видимо, отражением этих споров стало стихотворение, которое П.С. Бобрищев-Пушкин назвал "Подражание XIII главе 1-го послания Коринфянам святого апостола Павла".
В нем он четко изложил свое духовное кредо.
Пусть злые люди венец сплетают,
Оставим их самих с собой;
А наши души возлетают
К небесной истине святой!
Пролейся в сердце, огнь небесный!
Коснись, настрой псалтырь мою
На голос, музам неизвестный,
Любви Христовой песнь пою!
Но что мне в песне голосистой,
Хотя б в ней ангельский был глас,
Когда огонь любви сей чистой
В душе моей совсем угас.
Мне песнь не даст той жизни вечной,
Которая любовь дает,
Как звук кинвала скоротечный,
Так песнь раздастся и умрет.
Что пользы в разуме высоком?
Что мне в познании небес?
К чему мне зреть премудрым оком
Всю связь бесчисленных чудес?
Что без любви все созерцанья?
К чему мне знать судеб закон?
Без ней высокие познанья
Суть только призрак, прах и сон!
Хотя б чрез мощной веры силы
Я камни в воду претворял,
Хотя бы мертвых из могилы
По гласу веры вызывал,
Хотя бы гор хребты высоки
Единым словом колебал,
Иль, обращая вспять потоки,
Я солнца бег остановлял!
Но что мне в том, коль огнь любовный
В последний оный день суда
Не воскресит мой тлен греховный
К небесной жизни навсегда!
Хотя б стяжания презритель
Богатства нищим расточал!
Иль веры своея ревнитель
В оковы тело заточал!
Нравственная атмосфера казематского содружества поддерживала здоровье декабристов лучше хорошего климата. Они содержали в чистоте свои мысли, между ними не было лжи, грубости и насмешек - а это лучшая дезинфекция и тоническое средство. Они духом усвоили: их община подобна химическому соединению - из любви, проникновения, понимания, созидания, взаимовлияния; и она немыслима без дисциплины и свободы. Они не знали устали от трудов физических и умственных - а ведь сад духа вырастет не из праздности, а от смены вида труда. Декабристы в течение короткого времени выработали сознание "все могу" - это не было хвастовством, но пониманием совершенства своего духовного и мыслительного аппарата. Именно духовные основы вызвали к жизни тот взрыв творчества, который становится возможным, когда из жизни изгнаны запреты.
"Литературные произведения были очень многочисленны. Не говоря уже о переводах, было много и самостоятельных творений. Поэтические произведения Одоевского и басни Бобрищева-Пушкина заняли бы с честию место во всякой литературе. Корнилович и Муханов занимались изысканиями, относившимися к русской старине и пр. Занятия политическими, юридическими науками были общие, но и по этим предметам написано было много статей"1, - вспоминал Д.И. Завалишин.
Председателем литературного казематского общества стал Петр Александрович Муханов. Он был не только страстный любитель и компетентный ценитель русской литературы, но и сам литератор: до ареста его статьи печатались в "Сыне Отечества", "Северном архиве", "Московском телеграфе"; вместе с П.Н. Араповым он написал либретто к опере Алябьева "Лунная ночь, или Домовые"; был близок к К.Ф. Рылееву, который посвятил Петру Александровичу свою думу "Ермак".
П.А. Муханов стал инициатором еженедельных литературных вечеров. На них читались как собственные сочинения, так и наиболее интересные из напечатанных в периодике. Разрастающееся литературное наследие подвигнуло Муханова на смелую идею: из произведений декабристов создать альманах поэзии и прозы. Его символически назвали "Зарница". Загоревшись идеей, Муханов предпринимает попытки вывести альманах "в свет" - просит некоторых дам (жен декабристов) написать в Петербург и спросить, не будет ли позволено напечатать сочинения декабристского литературного кружка, объясняя, что они "весьма дельные по всем отраслям литературы". Дамы не замедлили написать родным и близким в Петербург. А пока в Петербурге просили, ходатайствовали, хлопотали о "Зарнице", сам Петр Александрович сумел нелегально передать в Москву письмо к приятелю своему поэту П.А. Вяземскому (датированное 12 июля 1829 года):
"Вот стихи, писанные под небом гранитным и в каторжных норах. Если вы их не засудите - отдайте в печать. Может быть, ваши журналисты Гарпагоны дадут хоть по гривенке за стих. Автору с друзьями хотелось было выдать альманах Зарница в пользу невольно заключенных. Но одно легкое долетит до вас - не знаю, дотащится ли когда-нибудь подвода с прозой. Замолвите слово на Парнасе: не подмогут ли ваши волшебники блеснуть нашей Зарнице? Нам не копить золота - наш металл железо. И цель желание заработать. Впрочем, воля ваша..."
Вместе с письмом Муханов переслал Вяземскому тетрадь со стихами Одоевского. Некоторые из них удалось напечатать в следующем, 1830 году, в "Литературной газете", остальные появились в альманахе "Северные цветы" за 1831 год - в обоих случаях анонимно. Это единственные публикации из "Зарницы". Но ни самого сборника, ни даже того, что ещё предполагалось включить в "Зарницу", обнаружить теперь не удастся.
Дело в том, что П.А. Муханов не оставил мысли о публикации1 "Зарницы" - тем более что даже само название было значимо - декабристы мечтали, чтобы ярко, как зарница, сверкнули в русской литературе их произведения и напомнили бы соотечественникам, что ни их идеалы, ни талант не иссякли. Выходя в 1832 го-ду на поселение, Петр Александрович взял с собой все рукописи товарищей для "Зарницы", надеясь, что там ему будет легче прибегнуть к помощи своих московских и петербургских друзей и осуществить задуманное. Однако вскоре по доносу местного чиновника на его квартире был произведен обыск. Видимо, чудом удалось ему уничтожить заветные тетради (он даже сумел тайно предупредить товарищей, оставшихся в каземате Петровского завода, и они тоже успели до обыска уничтожить черновые варианты своих творений)...
] ] ]
Множество исследований посвящено академии декабристов в Чите и Петровском заводе. И все же каждое новое исследование выявляет какие-то новые грани её деятельности, хотя то, что архивы открывают недра и поиск приводит к находкам, воспринимается как чудо. Совершенно очевидно, что объем и глубина духовной жизни декабристов "казематского периода" известны далеко не полностью в силу условий их заточения: постоянная угроза обысков, достаточно жесткие тюремные запреты и т. д. "Черновую рукопись я истребил по случаю бывшего тогда тюремного осмотра. Нельзя было сохранить эту контрабанду: чернила были запрещены", - в этих словах И.И. Пущина объяснение того, почему так много из написанного в казематах исчезло. И хотя со временем декабристы обрели конспиративные возможности и пути передачи корреспонденции, пользовались различными добрыми оказиями, они не переставали осторожничать, и можно сказать, их информация о занятиях в каземате была весьма избирательной.
"То была самая цветущая эпоха стихотворений, повестей, рассказов и мемуаров", - писал М.А. Бестужев о казематском периоде.
Безусловно, среди стихотворений А.П. Барятинского, А.И. Одоевского, В.Л. Давыдова, Ф.Ф. Вадков-ского, В.П. Ивашева были басни и стихи П.С. Бобрищева-Пушкина. Как много их было - остается только гадать, но, видимо, немало. Кроме того, в некоторых мемуарах глухо упоминается, что начиная с последних лет пребывания в Читинском остроге многие декабристы начали набрасывать записки для будущих воспоминаний, но вынуждены были сжечь их накануне обысков. Вполне возможно, что одним из них был и Павел Сергеевич Пушкин...
Думается, что П.С. Пушкин на поселении все реже возвращался к своим басням, руководствуясь теми же соображениями, что и Н.А. Бестужев: "Рука не движется, когда знаешь, что твой труд осужден будет на вечное затворничество в том столе, на котором он родился".
Тем не менее не перестает поражать объем интеллектуального труда декабристов и неисчерпаемость их интересов, разносторонность и глубина духовной жизни. Литератор С.И. Черепанов, которому в 1834 году довелось побывать в Петровском заводе и познакомиться с декабристами, сообщал: "Могу сказать, что Петровский завод составлял для меня нечто похожее на академию или университет с 120 академиками или профессорами".
Следует добавить: монарху российскому не удалось исключить декабристов ни из жизни, ни из русского общества. Именно благодаря созданной ими академии, несмотря на социальную, политическую и физическую изоляцию, они были включены, притом активно, в культурный, научный, духовный процесс современности - не только российский, но и мировой.
1104 часа по земному шару
Конец лета 1830 года ознаменовался немаловажным событием - читинским узникам предстояло перебраться в новую, специально для них построенную тюрьму, в 700 верстах1 от Читы - в Петровском заводе, что недалеко от Верхнеудинска. Собирались не без удовольствия: было известно, что каждый получит отдельный каземат, и значит, можно в тишине и покое заниматься любимым делом, наукой, чтением. От шума и тесноты общей жизни все устали. Из Читы выступили хмурым, в моросящем дожде утром 7 августа 1830 года. Шли двумя партиями с интервалом в один переход. И хотя при каждой партии было до 30 подвод с вещами и слабым физически можно было ехать, все дружно решили совершить этот переход пешком. Ежедневно проходили 20-25 километров, на третий день останавливались на дневку. И погода, кроме первого ненастного дня, стояла на редкость ясная, теплая.
46 дней - а это 1104 часа (включая и сон) - длился переход из Читинского острога в Петровский завод. После трех с лишним лет малого замкнутого пространства Читинского острога это воспринималось как 1104 часа шествия по земному шару, 1104 часа видимости свободы; 1104 часа воздуха, солнца, вечерних костров и биваков, бесед - то неспешных, то бурных. 1104 часа того сладостного слияния с природой, счастье постижения которого доступно, наверное, во всей полноте только узникам. 1104 часа впитывания в себя красоты земной, когда они ещё здоровы, веселы, оптимистичны. Через 30 лет те немногие, что останутся живы, совершат этот путь в сторону родины, уже будучи стариками, хотя их старость - большинству едва за 50 лет определит не природа, а изгнание, Сибирь, тоска по свободе и отчему дому.
Иллюзию свободы поддерживали воспоминания. А.П. Беляев писал, что эти переходы многим из заслуженных воинов напоминали их боевые походы, а молодым переходы и передвижения маневров. Маршрут проходил через малонаселенные места, и, значит, сибирская природа почти на 700 верст была в полном распоряжении путешественников. Несколько дней пути лежали через долины, окруженные со всех сторон горами. Путники встречались лишь с бурятскими табунами да конными пастухами с ружьями, луками и стрелами, двухколесными арбами с войлочными юртами, женами и детьми пастухов. Буряты-кочевники попадались им и на степных участках пути. Вскоре показались красивые и величественные берега Селенги. Вот так описывает эти места А.Е. Розен:
"Представьте себе реку широкую, берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером, известковым камнем, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки; слева - вода быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа - высятся скалы сажень на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блестками всех цветов. По обеим сторонам реки - холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями.
Вероятно, эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение. В самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины. Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит её с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных"1.
Надо сказать, что подготовка к переходу стоила немалых трудов С.Р. Лепарскому - коменданту повелено было вести узников через места ненаселенные, где кочевали лишь буряты, что затрудняло организацию ночлега для узников и сопровождавшей их команды. Решилась эта задача просто: бурят-кочевников обязали выделить войлочные юрты - по 10 для партии и столько же для караула и "начальствующих". "Долго старик Лепарский, вспоминал И.Д. Якушкин, - обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков. Впереди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, потом шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом наблюдали за порядком шествия"1.
Одну партию возглавил сам комендант - С.Р. Лепарский, другую - его племянник, плац-майор О.А. Лепарский. В каждой партии был свой артельный хозяин - пе-ред походом состоялись его выборы на артельном собрании.
- Господа, перед нами нелегкий выбор, - открыл собрание Н.А. Бестужев. - Мы идем двумя партиями, значит, нужны два хозяина. Как председательствующий, я должен спросить общество, нет ли изъявляющих желание заведовать хозяйством?
Таковых не было.
- Трудность состоит в том, - продолжал Николай Александрович, - что, если мы изберем незнакомых с хозяйством артели, то может повториться год 1827-й: будет много стараний и скверный стол. В дальнем же нашем пути это может принесть болезни.
- Но в обществе уж есть мнения, - крикнул Е. Оболенский.
- Я с ними знаком, - спокойно уверил Бестужев. - Но в таком случае мы должны не выбирать, а просить взять на себя сии обязанности.
- И какое же мнение? Почему нужно просить? - как всегда чуть брюзгливо спросил Д.И. Завалишин.
- Большинство общества желало бы, чтобы хозяева были Павел Сергеевич Пушкин и Андрей Евгеньевич Розен.
- Да, да, - дружно поддержали Бестужева.
- А просить потому, - объяснил Бестужев, - что обязанности сии в пути много труднее и хлопотнее, чем в каземате. Павел Сергеевич, Андрей Евгеньевич, общество покорно просит взять на себя этот труд. Мы понимаем, что это противу правил - вы недавно исполняли сии должности. Вы вправе отказаться.
- Нет, отчего же, - раздумчиво произнес Павел Сергеевич. - Почту за честь, раз общество решило.
- И мне не остается иного, коли Павел Сергеевич согласен, откликнулся Розен.
- Общество признательно вам - и добавлю: располагайте каждым из нас в случае надобности...
Главной обязанностью хозяина партии были закупка продуктов, затем приготовление ужина до прихода на ночевку партии. В день дневки это было ещё и приготовление обеда. Декабристы отмечали, что во время перехода еда была вкуснее казематской. Дополнительной обязанностью хозяина, когда предполагался ночлег в населенной местности (избежать сел на всем маршруте было невозможно), вместе с квартирьерами найти избы для постоя. В силу этих непростых задач хозяин ехал на много километров впереди партии. При малой охране за ним следовали его помощники - повара, квартирьеры.
И вероятно, были у артельного хозяина П.С. Пушкина дни хлопотные, так что не хватало сил на вечерние беседы и прогулки перед сном. Но были и такие, когда выдавалось время на неспешную езду и размышления: кучер тоже погружался в свои думы, не подгонял лошадей, повозка ехала будто сама собой, неслышно кралось за ними время. Полюбились Павлу Сергеевичу одинокие эти выезды впереди всех. Ему внове были степные просторы, незнакомы и удивительные ощущения: зелено-бурые травы, сине-голубое небо, легкие прикосновения ветерка. Сердце разрасталось до размеров планеты, оно улетало куда-то, а тело - легкое, молодое - будто купалось в нерусских этих травах, голова чуть дурманилась незнакомыми терпкими запахами, исчезало время и действительность. Оставалось радостное чувство необъятно-го пространства, полета, стремления куда-то в непостижимое.
Внове были ему и узкие долины, окруженные горами: горы видел он впервые в жизни, дивился их красоте и величию, но поражали они только глаза, сердце почему-то осталось безучастным. Когда же незнакомые пейзажи сменились дорогой среди густого бора, сердце вздрогнуло и гулко забилось: все в нем унеслось на родину. Воспоминания затолпились, вытесняя друг друга, торопясь, требуя быть узнанными...
Сколько ему тогда было - восемь, девять? Едва папенька выехал за ворота - нынче он ехал в летней коляске с одним кучером ненадолго в Алексин, - они с Николенькой пробрались на хозяйственный двор. Учителю своему Облингеру после утреннего чаю сказали, что будут трудиться над давешним переводом с немецкого не в классной, а в своей комнате. Он теперь сидел с маменькой в гостиной и читал ей вчерашние газеты. А пока он их дочитает, дело уж будет сделано, решили они с братом.
Едва появились у конюшни, выскочил Федотка:
- Баричу, сегодни никак нельзя садиться на Казбека!
- Что за фантазии? - строго спросил Николенька.
- Сегодни барин Милашку запрег, - заговорщицки сообщил Федотка.
- Ну, так что? - Николенька уже почти не слышал сына конюха: он протянул радостно всхрапнувшему Казбеку сначала кусок булки, потом сахар. Павлуша подходил к нему с такими же дарами.
- Что ж что, баричу. У них же ить любовь сделалася!
- Какая любовь? - Николенька поглаживал шею жеребца, чуть отступив, чтобы его покормил Павлуша.
- Так у Казбека с Милашкой!
- Ах, все фантазии. - Николеньке нравилось матушкино любимое чуть-чуть бранное слово. - Послушай, Федотка, сегодня немного покатается только Павлуша. У нас трудный урок и папенька скоро может вернуться.
- Дык я ж говорю... - зачастил Федотка, но Николенька уже выводил на задний двор Казбека, ловко перекидывая уздечку... Павлуша, четыре раза катавшийся на Казбеке без седла - Николенька уверял, что это особое искусство, а в седле всякий сумеет скакать, - подошел к невысокому забору и довольно проворно вскарабкался на спину жеребца. Казбек внимательно посмотрел, будто удостоверяясь, что мальчик уселся, обошел двор вдоль забора, шумно втягивая ноздрями воздух, и вдруг, без разбега, плавно взмыл вверх, перемахивая забор, и, едва касаясь земли, понесся по дороге.
Мальчики не успели даже испугаться.
Павел Сергеевич и сейчас мог бы поклясться, что Казбек "держал спину", будто помогая ему не упасть, несмотря на бешеную скачку. А тогда он, забыв про уздечку, обхватил руками шею жеребца, прильнул головой, плечами к гриве, закрыл глаза и слышал только резвый топот копыт. Вдруг Казбек резко замедлил бег и остановился. Павлуша услышал знакомый голос кучера:
- Тпру... нечистая сила!
Мальчик сначала прижмурился, как всегда, когда по утрам не хотел сразу просыпаться и вставать, а потом широко открыл глаза: Казбек стоял рядом с Милашкой, ласково потряхивая мордой, и норовил куснуть её в шею. А Милашка, ничуть не застыдившись, подставляла ему красивую свою шею и косила довольным глазом на Казбека.
Павлуша оторвался от Казбечьей гривы и в ужасе уставился на коляску: опираясь на спину кучера дрожащими руками, с неестественно белым лицом из неё выходил папенька.
- Папенька, я хотел... - и Павлуша заплакал, потому что увидел в глазах Сергея Павловича боль и страх.
Папенька подошел к Казбеку, не обращавшему никакого внимания на своих хозяев, протянул руки, снял сына с лошади и, крепко прижав к себе, почти простонал:
- Мальчик мой!..
А потом они ехали в Алексин. Папенька так и держал его у себя на коленях, то гладя, то целуя золотые его волосы, - одна из немногих ласк детства досталась тогда Павлуше.
Перепрягать лошадей до Алексина не стали: их так и везла Милашка, а влюбленный Казбек маялся сзади, привязанный к коляске. Зато какой стрелой летели они домой из Алексина, когда их перепрягли! Да, очень похожи эти леса на тульские! Павел Сергеевич пытался вспомнить, как избежали они тогда с отцом гнева маменьки. Не вспомнил и только вздохнул; ему представился всегда озабоченный и добрый взгляд папеньки, не умевшего наказывать детей...
А казематское дружество, вырвавшееся на ширь земного простора, откровенно радовалось жизни.
"Несмотря на переход в 15, 20, иногда и 25 верст, перед сном многие прохаживались ещё перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали ещё до солнечного восхода и надо было запастись силами", - вспоминал А.П. Беляев. М.А. Бестужев добавлял, что записные книжки, которыми все запаслись перед походом, остались чистыми - и не дневная усталость тому виной, а бесценные малые радости - полакомиться ягодами в пути, полюбоваться прекрасными цветами или пейзажами, поиграть в шахматы с товарищами или с бурятами, которые хорошо знали эту игру.
Сколько смеха и шуток звучало на дневках, привалах и в пути, какой радостный жизнеобмен шел между этими каторжниками и природой!
Вспоминает Н.В. Басаргин:
"Поход был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и на наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным, в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке б l'enfant; Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших, и их вывели гулять..."1
Новая тюрьма в Петровском заводе поразила декабристов.
А.Е. Розен с присущей ему точностью описал и эту тюрьму, и разочарование, которое они испытали: "В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, а за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе, и наконец увидели мы огромное строение, на высоком каменном фундаменте, о трех фасах; множество кирпичных труб, наружные стены - все без окон, только в середине переднего фаса было несколько окон у выдававшейся пристройки, где была караульная, гауптвахта и единственный выход. Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, разделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота, в каждом отделении поместили по 5-6 арестантов. Каждое крыльцо вело в светлый коридор, шириною в четыре аршина. В нем, на расстоянии двух сажень дверь от двери, были входы в отдельные кельи. Каждая келья имела семь аршин длины и шесть ширины. Все они были почти темные оттого, что свет получали из коридора через окно, прорубленное над дверью и забитое железной решеткой. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор, и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? - в сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и поэтому приходилось сидеть впотьмах или круглый день со свечкою. Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, мы попадем в худшую тюрьму!"1
Надо добавить: с недостатком света хоть в какой-то степени справиться удалось. Здесь снова помогли "ангелы - жены" - они отправили родным в Петербург письма с описанием казематов - темных нор. Дальнейшее, как вспоминают декабристы, выглядело так: в столице стали громко обвинять правительство в бесчеловечном обращении с узниками - об этом Бенкендорф сообщил монарху, тот, якобы не осведомленный2 о казематах без окон, тотчас же разрешил окна прорубить. "Но как? - вспоминал Н.И. Лорер. - Окна были сделаны узкие и под самым почти потолком, а решетки все же много отнимали света. Бестужев срисовал наше печальное жилище, и рисунки его рассеялись по всей России..."3
С другими недостатками - перекошенными дверями и стенами, плохо сделанными, дымящими в камерах печами - также удалось справиться.
Не под силу оказалось болото, на котором выстроили тюрьму. Дело в том, что комендант С.Р. Лепар-ский, кому "доверили" найти место для "тюремного замка", решительно отказался строить его в гибельном Акатуе.
Поиски привели в Петровский завод. Осматривая его окрестности с горы, Лепарский увидел в низине огромный, покрытый изумрудной зеленью большой луг и решил, что лучшего места для тюрьмы придумать нельзя.
Трудно обвинять 70-летнего старика, что не прошелся он по этому "лугу", - Петровскому болоту почти все декабристы обязаны ревматизмом и болезнью ног...
И швец, и жнец
Граф Ф.В. Растопчин стал знаменит остротой, которую произнес, узнав о событиях 14 декабря на Сенатской площади: "Мне понятно, что французские сапожники, когда бунтовали в 1789 году, хотели стать аристократами. Но зачем русские аристократы захотели стать сапожниками?"
Ядовитый этот каламбур, которому аплодировали сановные Москва и Петербург, обернулся истиной. Русские аристократы, отторгнутые обществом себе подобных, на сибирской каторге и в ссылке не только захотели, но и стали сапожниками и портными, столярами и слесарями, краснодеревщиками, рыбаками, агрономами, садоводами, огородниками, овладели навыками крестьянскими: всего и не перечислишь. Многие - по горькой нужде. Однако для них было неожиданным открытие в себе способностей, о которых они и не подозревали. К жизни их вызвали общие, артельно-общинные интересы.
О Павле Бобрищеве-Пушкине мемуаристы сообщают, что он "по математике" дошел до искусства кроить, стал классным закройщиком, а потом и портным. Произошло это тогда, когда одежда, обувь всех узников Читинского острога износилась. В захолустной Чите портные и сапожники были плохие, хотя за работу требовали немалых денег. Поняв, что эти ремесла можно освоить, Павел Сергеевич привлекает желающих. По воспоминаниям А.П. Беляева, явилась артель мастеровых, "состоящая из следующих товарищей: закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой (Петр Беляев. - Авт.), Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер. Работа закипела".
Примерно то же произошло и с другими ремеслами: столярным, переплетным, слесарным. И также - для пользы общей.
В 1828 году, пишет А.Е. Розен, декабристам "позволили выстроить во дворе два домика: в одном поместили в двух половинах станки - столярный, токарный и переплетный: лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го (Андрея Ивановича. Авт.).
Надо сказать, что имена братьев Бестужевых, особенно Николая Александровича, в декабристских мемуарах нередко соседствуют с именем П.С. Пушкина. Тогда, когда выражается восхищение их удивительной способностью сделать все, за что бы ни принимались их руки. Однако талант Н.А. Бестужева был настолько многогранен, перечень его умений и ремесел так длинен, что кажется за чертой доступного человеку. Именно ему низко кланяются потомки за "портретную галерею" декабристов и бывших с ними в изгнании жен, детей, за многочисленные пейзажи Читы, Петровского завода, мест каторги и ссылки, портреты сибиряков, общественных деятелей, оставивших добрую память у декабристов. Из уважения к этим постоянным занятиям по решению артели Николай Александрович был освобожден от общественных должностей.
Размеры деятельности Павла Сергеевича были несколько скромнее. Да и не было никого, способного состязаться с "человеком-университетом", как прозвали Н. Бестужева. Однако имя П.С. Пушкина - в числе первых умельцев. Мало того, все быстро оценили его организаторские способности.
В 1829 году Павла Сергеевича избрали хозяином артели. И хотя его предшественнику А.Е. Розену удалось несколько справиться с "хаотическим хозяйством" артели 1827 года, достичь такого процветания общины, как в году 1829-м, ни до, ни после Пушкина не удалось никому.
Как писал И.Д. Якушкин, глава артели П. Пушкин и его помощник огородник М. Кюхельбекер "пристально занялись в Чите огородом". Вряд ли свитский офицер, а тем более воспитанник Морского кадетского корпуса, лейтенант гвардейского экипажа, имели прежде хоть какое-нибудь представление об огороде, почвах, овощах - о сельском хозяйстве вообще. Вряд ли также принялись бы они за земледельческие работы, не познакомившись серьезно с трудами по агрономии, например популярного в то время Теера. Книжные знания, добросовестная помощь товарищей ("Мы всякий день по нескольку человек ходили туда работать", - писал И.Д. Якушкин), прекрасный климат Читы и неизвестно откуда взявшаяся интуиция земледельцев принесли плоды.
Все лето хозяин артели П. Пушкин в казематский - заметно повкусневший и улучшенный - рацион добавлял свежую зелень и овощи с огорода. Н.В. Басаргин вспоминал, что никогда ещё декабристы "не пользовались таким отменным здоровьем", как в тот год. Но осенний сбор превзошел самые радужные ожидания. Даже сдержанный на высокие оценки И.Д. Якушкин не мог не восхититься: "Урожай был до того обильный, что Пушкин, заготовив весь нужный запас для каземата, имел ещё возможность снабдить многих неимущих жителей картофелем, свеклой и прочим. До нашего прибытия в Чите очень немного было огородов и те, которые были, находились в самом жалком положении".
Непостижимой кажется способность Павла Сергеевича и большинства его товарищей овладеть теми ремеслами, которые и привыкшему работать руками человеку, неленивому и неглупому, далеко не всегда удаются. Что это, спрашиваем мы в нашем XXI веке, свойство просвещенного ума, вынужденного обстоятельствами дать работу физическим своим возможностям? А может, это дремавшие гены русского мужика пробудились, и руки, не знавшие никогда труда, Бог знает из какой глуби веков вспомнили то, что умели когда-то?
И наверно, там, в каземате, наблюдая, как ставшие ловкими и проворными их руки точали сапоги и шили платья, хлопотали над столярными и переплетными станками, трудились над посевами и деревьями, не могла им не прийти почти физически осязаемая мысль: до какой же степени они близки со своим народом.
Думается, были, не могли не быть у них разговоры об этом. И скорее всего, как их следствие русская речь начала преобладать над французской даже у самых именитых аристократов. Изменится и характер их писем: куртуазное многословие уступит место лапидарной и емкой фразе, заботливая сердечность вытеснит только светскую обходительность. И в речи и в письмах появятся русские пословицы и поговорки, даже юмор потеряет французские оттенки. Изменится и отношение к одежде: большинство удобное платье предпочтет модному, щегольскому. Но все это не станет так называемым опрощением. Это будут внешние черты сложного эволюционного процесса, имя которому - осознание своих народных истоков.
...Скверный климат Петровского завода, когда туда переселились, не позволил декабристам заниматься огородом - да и нужды в том не было: из соседних сел в избытке привозились овощи и все необходимые продукты. Физическая работа сменилась прогулками "для поддержания здоровья". Ремесленные же труды П.С. Пушкин продолжал и в Петровском. Заложенный в Читинском остроге ритм его деятельности и жизни был четок и многообразен: "ручные" занятия - столярные, слесарные, переплетные, портняжные - сменяло литературное творчество. Чтение математиче-ских лекций в академии перемежалось с работой над переводами, а также прогулками, беседами с товарищами. Субботы он посвящал чтению Священного Писания, религиозных книг и духовным беседам.
Обязательным для всех было знакомство с периодикой; приходившие журналы, газеты читались строго по очереди - на это отводился день, иногда два.
...Павел Сергеевич, отгоняя тревогу за брата, отгоняя мысли о будущем, радуясь редким письмам из дома от батюшки, с усердием трудился в мастерских. Увлекал товарищей математическими лекциями. Его лицо, с обычным своим выражением тихой грусти, с мягкой полуулыбкой, которая пряталась среди аккуратно расчесанных бакенбардов, с большими темными глазами, выражавшими доброту и понимание, напоминало иконописный лик. При чтении же лекций - а он читал их живо, образно, занимательно - лицо преображалось: щеки розовели, глаза излучали почти магнетический свет. Голос, обычно чуть глуховатый, крепчал, обретал силу и богатство баритональных оттенков. Он был само одухотворение. Так читать математический курс мог только поэт. Вечера Павла Сергеевича и принадлежали поэзии.
Его Муза - проворная и зоркая - преподносила ему плоды дневных наблюдений, услышанные разговоры, споры, мнения. Его делом было лишь отобрать самое интересное, подметить в частном общечеловеческое. И он отбирал, обдумывал, смеялся и грустил, хандрил и насмешничал над собой. А через несколько дней уже тешил товарищей очередной басней...
Время донесло до нас всего восемь басен П.С. Бобрищева-Пушкина. Четыре из них были напечатаны в литературном сборнике Московского университетского пансиона "Каллиопа" в 1816-1817 годах, когда автору было 14-15 лет: "Слепой и зеркало", "Крестьянин и смерть", "Волк и две лисицы", "Лисица-секретарь". Четыре других датированы условно и во многих случаях ошибочно в публикациях разных лет. Лишь о двух баснях, текст которых хранится в ОПИ ГИМа (отделе письменных источников Государственного исторического музея), - "Брага", "Кляча, дрова и дровни" - можно с уверенностью сказать, что они написаны в 1827-1831 годах, то есть в Читинском и Петровском острогах. Думается, что и две другие басни - "Дитя и пятнышко", "Шахматы" - написаны в годы каторги скорее всего, в Петровском заводе. О судьбе множества других басен, которые написал П.С. Пушкин, а также его стихов, перевода "Мыслей" Паскаля, трактата о происхождении человеческого слова и переводов многих зарубежных теологов, которые он делал в годы ссылки, можно лишь догадываться. Наиболее обоснованным кажется такое объяснение. Его литературный и эпистолярный архив вернулся вместе с ним на родину, в Коростино. Он оставался в коростинском доме и после его кончины. Добрая сестра его Марья Сергеевна, сама будучи уже нездорова и имея на руках больного Николая Сергеевича, не нашла, вероятно, ни сил, ни времени заняться разбором этих бумаг.
Видимо, архив Павла Сергеевича нашел приют в каком-нибудь старом сундуке - в чулане или на чердаке. Бумаги пережили смерть Марьи Сергеевны в 1868 году, затем Николая Сергеевича в 1871-м, а потом и младшего брата Петра Сергеевича в конце 70-х годов. Бумаги продолжали смирно лежать и когда коростинский дом заполнили многочисленные племянники и племянницы дети, а потом и внуки брата Михаила Сергеевича. Полувековое молчание декабристского архива нарушили сердитые и обиженные люди - коростинские крестьяне. Откуда было им знать в тот 1905 год, год русской революции, куда и на кого направить свой гнев. И прежде чем запылал помещичий дом в Коростине, вынесли они из него все, что понравилось. Заметили, верно, и сундук. Обнаружив там вместо богатств бумаги, решили, что сгодятся и они.
Так и обуглились в самокрутках коростинских мужиков в баснях изложенные мысли Павла Сергеевича Пушкина, которые им же, мужикам, в назидание и были написаны, надежда, вера его и товарищей-декабристов, что будут они, мужики, свободны и счастливы...
Приведем здесь сохранившиеся басни П.С. Бобрищева-Пушкина.
СЛЕПОЙ И ЗЕРКАЛО
Услышавши слепой,
Что можно в зеркале увидеть образ свой,
Обрадовался он тому
И зеркало купить тотчас послал слугу
Вот зеркало купили;
Слепой наш смотрится в него;
Но все по-прежнему не видит ничего.
"Так, видно, сущий вздор об нем мне говорили",
Вскричал брюзгливец наш слепой.
И, рассердясь, вдруг толк его ногой.
Подобные слепцы в делах людских бывают.
КРЕСТЬЯНИН И СМЕРТЬ
Крестьянин на спине однажды нес дрова
Да ноша ноше рознь; а эта такова,
Что двум лишь только вмочь поднять.
Он с нею шел и утомился
И на траве лег отдыхать.
Немного полежал и в путь опять пустился;
Но скоро так опять устал,
Что смерть с досады звал,
А смерть, к несчастию, как будто тут случилась;
"Зачем ты звал меня?" - свирепая спросила.
"Чтоб ношу мне поднять ты пособила:
Благодарю за то, что скоро так явилась",
Ответ со страху был его.
Хоть как ни худо жить, а смерть тошней того.
ВОЛК И ДВЕ ЛИСИЦЫ
Две хитрые лисы у мужика
Вдвоем стянули петуха;
Но что ж? тут нечему дивиться,
Ведь надо чем-нибудь лисицам поживиться;
Да вот беда,
Как дело-то дошло до дележа;
А уж когда делят, не только у лисиц,
И у людей бывают споры,
И брань, и ненависть, и драка, и раздоры.
Ну так и каждая из этих двух лисиц
Кусочек пожирней, побольше взять хотела.
И словом, каждая про свой желудок пела.
Повздорили оне о петухе,
Но проку кумушки не сделали себе;
А дело чтоб привесть к концу, пошли к судье.
Волк был тогда судьей,
Который наблюдал прибыток больше свой,
И только что пришли, перед судьею стали,
Он тотчас закричал, чтоб петуха подали.
Лишь взял и тотчас съел,
А кумушкам в ответ идти назад велел.
ЛИСА-СЕКРЕТАРЬ
Лев приказание однажды дал лисице,
Законы толковать великой мастерице,
Скорее написать о том,
Чтоб длиннохвостые из царства вышли вон.
Лисица принялася,
И ну писать!
И титул и число исправно написала,
А там и стала
Верть так и сяк хвостом, не знает, что начать.
В законе-то она хоть толк довольно знала,
Да с ней случилась беда:
Когда бы не было у ней самой хвоста,
Тогда б другое дело.
Однако ж хитростью она кой-как успела
И снова за письмо, на цыпочках присела,
И тут уж ну валять...
В минуту кончила, кой-что переменила;
Не хвост в наказ, рога вклеила
И подвела такой закон,
Чтобы рогатых выгнать вон.
Лев на лисицу полагался.
Уж дело предо львом,
А секретарь в чести - так дело и с концом,
Махнул и подписался.
Лисица в стороне, а бедные козлы,
Быки, бараны и волы
Принуждены от леса отказаться
И от скотов скорее убираться.
БРАГА
Крестьянин молодой
По древнему обыкновенью дедов
Весеннею порой
Собрался угостить своих соседов
На праздник храмовой
И для того сварил, недели за две, браги
Две полные корчаги
И, в бочку влив, закупорил гвоздем.
С той мыслью, чтоб она путем
Ко праздничному дню остыла.
Ан вышло не по нем, как на беду, все дело,
И словно как над ним лукавый подшутил;
Во-первых, солоду в неё переложил,
А во-вторых, вина и то, что слишком много
Он в бочку чересчур налил
И что закупорил он слишком строго,
Не сделавши нигде отдушин в ней.
Но как бы ни было, не знаю сколько дней,
Пробывши в заперти так, брага забродила,
Что удали такой и пиву б впору было;
А как насперся дух и набралася сила,
Стесненная со всех сторон,
Гвоздь вышибла она из бочки вон
И, клубом пеняся, в отверстье побежала!..
Увидев то, крестьянин мой:
"Постой же, - говорит, - я справлюся с тобой,
На гвоздь один надежды, видно, мало!"
Сказав, по-прежнему закупорил гвоздем,
А сверх того ещё для подкрепленья
Он бочку обтянул железным обручем.
"Теперь не вырвешься, прошу прощенья",
Сказал он, отходя от бочки прочь.
Но дело не по нем сбылося снова.
Он и не ждал несчастия такого:
Перестоявши ночь,
Сильнее прежнего зашевелилась брага,
Вспузырилась, сперлась и, весь собравши дух,
Отколь взялась отвага,
Вон вышибла не гвоздь, а целый круг,
И потекла по погребу ручьями!..
Крестьянин ахнул мой, всплеснув руками,
Когда, пришед поутру навестить,
Увидел в погребе такое разрушенье.
А некого бранить...
На праздниках без угощенья
Остался он по милости своей.
А если бы крестьянин был умней,
И сколько надобно дал браге бы свободы,
И сам бы с брагой был для праздничных он дней,
И бочки разрывать не довелось бы ей.
Свое всегда возьмет закон природы.
ДРОВНИ
Крестьянин зимнею порою,
Ранехонько перед зарею,
Большой с дровами воз
В столичный город для продажи
На тощей кляче вез.
А кляча чуть дыша, а более от клажи
Так уморилася, хоть стать
Чтоб кляче отдых дать,
Мужик пустил её по воле;
А сам, отстав шагов десятков пять, не боле,
Шел полегонечку за возом вслед.
Приметя, что кнута позади больше нет,
Клячонка в разговор пустилася
С дровнями.
"Возможно ль, - говорит, - меня несчастней быть?
Вам хорошо лежать,
Попробовали б сами,
Вас, лежней эдаких, мне каково тащить
Вишь, растаращились,
Как по снегу покойнее,
И шагу не хотят без лошади ступить,
Да, как же - барины - им
Видишь, непристойно
Самим ходить.
Я проучила б вас, когда б в моей бы воле!.."
"Что ты! Рехнулась, что ли?
Тут дровни заскрипели ей,
Нашла завидовать! Мы с должностью твоей
Свою охотно б поменяли.
Вишь телепней каких
Почти лежмя наклали.
Ты тащишь только их,
А нас они так давят!
Вот их так подлинно
Завидная судьба.
И горя нет, лежат себе,
Как господа.
И нас с тобою в грош не ставят.
Умели б эдак мы и сами лечь!"
"Безумные, - тут им бранчливо пробренчали,
Дрова, прослышав их завистливую речь.
Вы, видно, горя не видали!
Вы знаете, зачем везут нас? Жечь!"
ШАХМАТЫ
Однажды шахматы по воле игроков
По шахматной доске, болтая вздор, слонялись
И между прочих пустяков
Друг перед дружкой величались:
Слон
Хвастался, что он,
Вблизи царя и ферзи стоя,
Не знает ни на час себе покоя,
Трудясь для общего добра,
И что одним
Лишь им
Вся держится игра.
Ладья кричит всем без умолку,
Что, окромя её, ни в ком нет толку,
А конь - старинный хват
Кричит, как будто на подряд,
Что он ни в чем, нигде препятствия не знает,
Что, говоря нередко "мат",
По головам и ферзей и слонов шагает.
И словом, все - и пешки, и кони,
Слоны, и ферзи, и ладьи
Без всякой совести свои
Друг перед дружкою заслуги выставляли
И верно б так кричали
И спорили до сей поры,
А может быть, без дела стоя
На шахматной доске, крик подняли б и втрое,
Но, к счастию, с концом игры
Хозяин кончил их и хвастовство пустое,
А вместе с ними дал и добрый нам урок:
Он положил их всех в один мешок.
ДИТЯ И ПЯТНЫШКО
Дитяти маменька в награду за урок
Купила платьице ко празднику в обновку.
Надевши на него и причесав головку,
Промолвила: "Смотри же, мой дружок,
Чтоб это платьице ты у меня берег,
Чтоб к вечеру его снял так же ново!"
И подлинно сказать, ребенок соблюдал,
Как должно, маменькино слово.
Чиннехонько ходил, чиннехонько играл;
И в утро целое не знал, что есть проказа.
Он платьице свое берег, как глаза.
Но на кого беда на свете не живет?
И мой Николенька забылся,
Разбегался и расшалился,
И платьице свое он как-то запятнал.
Увидевши беду, заплакал, зарыдал.
Потом, как водится, от слез своих унялся,
Но утешение сбылося не к добру.
Уже Николенька не так, как поутру,
Обновку замарать боялся.
Считая про себя, что будет все равно,
Увидят ли на нем одно
Пятно,
Пятна ли два или десяток.
Так думая, шалить стал без оглядок.
Что ж вышло из того? Что, тряся об столы,
Об печки, об полы,
Обновку замарал хоть брось мой Николаша!
Толк басни сей таков:
Дитя есть всяк из нас, а платье - совесть наша.
До первой слабости у всякого она
В своей невинности хранится.
И счастлив то дитя, который умудрится
Не сделать первого на платьице пятна.
] ] ]
В конце зимы 1831 года творческим обиталищем Павла Сергеевича стала столярная мастерская. Он оставил все другие дела и сначала долго трудился над чертежом, потом тщательно строгал и обтачивал детали, обраба-тывал, полировал, примеривал и прилаживал. Даже А.Ф. Фролову и А.П. Беляеву, которые всегда были в курсе его столярных фантазий и идей, не открывал он своей тайны, работая в мастерской в неурочное время.
Однажды утром столярная артель, войдя в мастер-скую, изумленно ахнула: посреди комнаты стояло большое в стиле ампир кресло, красивое и изящное, продумана каждая деталь, одна с другой словно состязались в совершенстве. Не передаваемая словами, была в этом кресле какая-то игривость и грациозность одновременно - виделась сидящая в нем прелестная женщина. Об этом и сказали Павлу Сергеевичу, когда он, посмеиваясь довольный, вошел в мастерскую.
- Оно и предназначено прелестной женщине, - сказал Пушкин.
- Какой, Павел Сергеевич?.. - в дружном вопросе слышалось удивленное любопытство.
- Нет, нет, господа, - рассмеялся он. - Это подарок мой Елисавете Петровне Нарышкиной. 3 апреля - именины ее...
...Теплым апрельским полднем 1844 года вернулись в свое имение Высокое, что под Тулой, Михайло Михайлович Нарышкин и супруга его Елизавета Петровна. Почти 20 лет ждало их Высокое. После Читинского и Петровского острогов последовала четырехлетняя ссылка в Курган, затем был Селенгинск. С середины 1837-го по март 1844 года местом ссылки Михаила Михайловича стал Кавказ. Его счастливо миновали пули горцев и болезни того края. Как знать, может, это потому, что рядом была его любящая Лизхен, как звали её в Сибири декабристские жены. Ангел-хранитель, другиня, отважная дочь доблестного русского генерала, героя Отечественной войны 1812 года П.П. Коновницына.
Едва отдохнули супруги Нарышкины после трудного пути в весеннюю распутицу, как начались визиты родственников и близких декабристов тульских уроженцев: Киреева и Чижова, Бодиско и Голицына, Непенина и братьев Крюковых, Черкасова и Лихарева, Аврамова и Загорецкого. Что мог сказать им Михайло Михайлович, если видел товарищей своих 12, а кого и все 15 лет назад? Но принимал ласково, заботливо, волнуясь и сострадая. Понимал: их утешает даже просто встреча с ним. Для отцов и матерей время остановилось на декабре 1825-го - январе 1826 года, а он был там, с дорогими их сердцу в самое трудное время - в крепости и на каторге.
И только одному - отцу Павла Бобрищева-Пушкина Сергею Павловичу - им было что не только рассказать, но и показать. После долгой беседы Елизавета Петровна, сердцем поняв душу исстрадавшегося Сергея Павловича, осторожно готовила 75-летнего старика к своему известию.
- А что, любезнейший Сергей Павлович, как вам показалось кресло, в котором я сижу? - Она встала и неторопливо отодвинула его от стола.
Сергей Павлович недоуменно взглянул на Елизавету Петровну:
- Помилуйте, сударыня, у вас все в доме отменно красиво и изящно!
- А знаете ли, кто мне исполнил его?
Сергей Павлович решительно смутился, боясь отвечать, чтобы не обидеть хозяйку, и смотрел несколько растерянно.
- А исполнил его, добрейший Сергей Павлович, - протяжно проговорила Нарышкина, - сын ваш, Павел.
Такой реакции Елизавета Петровна не ожидала: старик несколько секунд непонимающе переводил взгляд с неё на кресло, потом встал порывисто и вдруг, опустившись на плохо гнущиеся колена перед креслом, зарыдал, опустив руки и голову на сиденье.
Страшен безнадежностью плач стариков над собственной бедой, но ещё более потрясает горе отцовское, когда вырывается оно из долгого заточения. И не выдержали Нарышкины. Стоя рядом с Бобрищевым-Пушкиным и не пытаясь поднять его, плакали тоже, может быть вспомнив своих ушедших родителей, а может - ощущая и его своим отцом, плакали не стесняясь, как плачут в детстве, освобождая душу от тяжести, горечи, обид, от так долго и стойко переносимых испытаний...
Нарышкины не отпустили Сергея Павловича в тот день, пообещав отвезти в Егнышевку назавтра. Он и не настаивал. Елизавете Петровне пришлось сесть в другое кресло, - старик, примостившись на край стула, держал "Павлушино кресло" за подлокотник и поглаживал спинку, сиденье, все резные украшения, вглядывался, будто хотел разглядеть сына в его очертаниях. После вечернего чая перед отходом ко сну заговорил умоляюще:
- Лисавета Петровна, Михайло Михайлович, благодетели, родные, подарите, а то продайте мне кресло сына!
Не было сил ни смотреть в его детски умоляющие глаза, ни отказать, ни уступить. Нужна была правда.
- Не буду лукавить, мой добрый Сергей Павлович. Мне дорого, очень дорого это кресло. Сын ваш подарил мне его ещё в Петровском остроге, ко дню именин. Тяжелое было время. Я ужасно страдала нервическими припадками. Всех поразил такой подарок и удивило искусство Павла Сергеевича. Но я, когда первый раз села в кресло, уразумела: сын ваш подарил мне здоровье. Елизавета Петровна остановилась, потому что Сергей Павлович снова плакал, но уже беззвучно, боясь пропустить хоть слово. Быстрые крупные слезы текли по щекам, и он отирал их большим платком. - С той поры я стала спокойнее, а если случались прежние приступы, скорее садилась в кресло - Павел Сергеевич доброту сердца рукам своим передал. Вот она и лечила меня. Доброта сына вашего лечила, милый Сергей Павлович. Вместе с нами кресло это было на поселении в Сибири, затем на Кавказе и домой приехало. Это лекарство мое.
Казалось, сердце старика впитывало каждое слово Нарышкиной.
- А знаете ли, что я придумала, добрейший Сергей Павлович? предупредила его вопрос Елизавета Петровна. - Давайте-ка сделаем такой уговор: когда я умру, кресло перейдем вам. А когда умрете вы, пусть кресло снова передадут в мой род. Согласны?
Что он мог ответить? Он знал, что земной его срок вот-вот кончится, а у этой молодой женщины впереди ещё много дней - и пусть не иссякнет в ней благодарность к доброте сына, дай Бог и ему, как Нарышкиным, покинуть суровые места мук и скорби.
Старый Сергей Павлович оказался прав: ему оставалось быть на земле всего трехлетие, а Е.П. Нарышкиной предстояли спокойные и счастливые, хотя и не очень здоровые 23 года.
Глава 4
В стране поселенской
Прощай, каземат!
Первый день Рождества, 25 декабря, был морозным, солнечным. Всеми владело умиротворенное, тихо-торжественное настроение. Чай пили по отделениям, не торопясь, много вспоминали о рождественских праздниках дома - и более всего в детские свои годы. Не торопясь и расходились, чтобы сойтись потом группами, с неизменными чубуками, в казематах или в коридорах у топящихся печей, дверцы которых не закрывали, чтобы видеть веселый, живой огонь. Не торопясь курили, и не было в этот день споров, громких разговоров - не сговариваясь, будто ограждали тишиной праздничный свет в душе. Все принарядились, многие собрались на рождественский обед в дома к женатым. Рождественские кушанья ждали и остающихся в остроге.
Благостный настрой утра в одночасье нарушился посланным от коменданта Лепарского офицером. Бесстрастным, озабоченным голосом тот оповещал каждую группу:
- Пожалуйте в большую залу!
Значить это могло все, что угодно, - мгновенно все глаза наполнились тревогой и беспокойством.
- Господа, я имею честь огласить указ его императорского величества Правительствующему Сенату от 8 ноября 1832 года, - торжественно произнес Станислав Романович, когда все собрались.
Он читал - в неспешной своей манере, будто сначала прожевывал, а потом уже проговаривал слова, и сегодня это раздражало - хотелось скорее узнать, в чем состоит указ.
"Ныне, по случаю восприятия от святой купели новорожденного четвертого любезнейшего сына нашего, великого князя Михаила Николаевича, желая явить новый опыт милосердия нашего к участи помянутых государственных преступников, всемилостивейше повелеваем... - Лепарский сделал многозначительную паузу, глянул на слушателей, но, столкнувшись с нечеловеческим напряжением в их глазах, почти "галопом" прочитал "повеления": осужденным на 20 лет по 1-му разряду срок каторги сокращался до 15 лет, осужденным на 15 лет - до 10, "Муханова, Фонвизина, Фаленберга1, Иванова, Мозгана, Лорера, Аврамова, Бобрищева-Пушкина 2-го, Шимкова, Александра Муравьева, Беляева 1-го, Беляева 2-го, Нарышкина и Александра Одоевского, оставленных в работе 8 лет, освободив от оной, обратить на поселение в Сибирь".
Вместе с ними на поселение определялись и три члена из Общества военных друзей: А.И. Вегелин, К.Г. Игельстром, М.И. Рукевич2, а также В.П. Колесников3, отбывавшие вместе с декабристами каторгу.
...Как передать их радость - эту верную спутницу надежды? Однако была она недолгой, ибо в сердце каждого пришло осознание: не на родину отправляются их товарищи, а сокращение срока каторги на пять лет - так уж ли улучшает их судьбу? Если Богу угодно будет уберечь их жизни и через 10, и через 15 лет, за ними - те же сибирские дали. А кроме того, царская милость означала ещё и разлуку - может быть, навсегда. Об этом в одном из писем сообщал А.И. Вегелин:
"Нам прочли указ его величества, согласно которому 18 из заключенных получили свободу; первый момент, как вы можете хорошо себе представить, был преисполнен одним всеобщим ликованием, но понемногу мысль о разлуке с людьми, столь близкими нашему сердцу, в сильной степени его смутила; нам был дан срок до 12 января, чтобы приготовиться к дороге".
Итак, новый, 1833 год Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин последний раз встретил со всеми товарищами своими. Каким он был, их прощальный Новый год? Скорее всего, веселым и грустным одновременно. И видимо, возродила все же царская милость надежды на скорые добрые перемены для всех.
Они перестали надеяться лишь к началу 40-х годов - стало очевидно, что Николай никогда не перестанет считать их серьезными своими врагами. Много позднее, в середине 50-х годов, М.А. Бестужев горько сыронизирует над монаршими милостями: "Незабвенный, удивляясь нашей живучести, начал морочить Россию милостивыми манифестами, не приносящими нам ровно никакого облегчения, как сказал поэт:
При нем случилось возмущенье,
Но он явился на коне,
Провозглашая всепрощенье.
И слово он свое сдержал,
Как сохранилося в преданьи:
Лет сорок сряду все прощал,
Пока все умерли в изгнаньи"1.
Итак, на поселение велено было отправляться 18 узникам. Отправлялись 16. Двое - М.А. Фонвизин и А.М. Муравьев - как о милости просили остаться в Петровском заводе. Первый был тяжело болен и не мог ехать (на поселение в Енисейск он прибыл лишь год спустя, в феврале 1834 года). Александр Муравьев просил оставить его в каземате до окончания срока каторги брата Никиты Михайловича Муравьева, осужденного по 1-му разряду (они вместе отправились на поселение в с. Урик Иркутской губернии в 1839 году).
Дни перед отъездом заполнились приготовлениями: упаковывалось нехитрое имущество, в артели шла счетная работа - каждому отъезжающему выделялась сумма в 600-800 рублей на обзаведение и главные нужды.
На поселение комендант отправлял их с тем же "почетом", с каким везли на каторгу: неизменными "четверками", с неизменным же жандармским сопровождением.
Путь всех 16 лежал в Иркутск, где от губернатора им предстояло узнать о месте поселения каждого. Однако царский указ запрещал отправлять всех одновременно. Вот почему первую группу - К.Г. Игельстром, А.И. Одоевский, П.А. Муханов, П.И. Фаленберг - комендант С.Р. Лепарский отправил в самом начале января, а вторую - почти через две недели. Об отъезде второй "четверки" писала жена декабриста А.П. Юшневского Мария Казимировна: "17 числа сего месяца проводили ещё четырех: Рукевича, Мозгана, Иванова и ещё одного молодого человека, Колесникова, который так плакал, прощаясь со всеми, остающимися в тюрьме, что всех растрогал"1.
Павел Сергеевич Пушкин оказался в третьей четверке: с Н.И. Лорером и братьями Беляевыми - Александром и Петром. Точной даты отъезда установить не удалось. Они, видимо, выезжали 20-25 января; так как четвертая партия А.И. Вегелин, П. Аврамов и Шимков отправилась в самом конце января (несколькими днями позже уехал и М.М. Нарышкин).
Невыразимой была боль и тягость прощания отъезжающих с остающимися товарищами.
Мария Казимировна писала: "Родные братья не могут расставаться с большей нежностью, так несчастие и одинаковость положения сближают. Все в слезах, и все огорчены душевно. И мы тут же плачем, как сестры, провожающие своих братьев"1.
В "Записках" даже никогда не унывающий, как звали его друзья, "веселый страдалец" Николай Иванович Лорер и спустя 35 лет не нашел сил подробно описать это прощание (он работал над мемуарами в 1862-1867 годах):
"Невыразимая тоска сосала душу", - будто через сдерживаемые рыдания пробивается пронзительная фраза.
Из Петровского завода даже самые молодые уезжали 30-35-летними мужами. За плечами каждого шестилетняя каторга, груз страданий и ценой их полученный опыт. В неприкосновенности сохранили они верность молодым своим идеалам. Да и сама молодость - будто спасенная условиями заточения и полнотой их духовной жизни, взаимного духонасыщения - ещё жила в них энергической своей жизнью, то и дело прорываясь, искала выхода.
...Изба была большая, солнечная, чистая. До желто-матовой основы выскобленные широкие лавки расходились из красного угла под темными образами вдоль обеих стен, на широкие же и тоже чистые полати наброшено было цветное самотканое рядно. Цветные половики застилали весь из толстых сосновых половиц пол. Печь - широкая, русская, была по-сибирски ещё и высокая, с двумя лежанками по бокам. Она очень хорошила всю избу свежей побелкой. Будто строгим взглядом остановила она жандармов, двинувшихся было в горницу, не обтерев ног. Служба службой, а, видно, помнили они крестьянское свое детство, почтение к материнскому труду в избе, а может, и накрученное строгой рукой ухо. Вслед за первыми постояльцами в мундирах, отряхнув снег с валенок, шуб, сняв шапки, вошли в нарядную эту горницу и те, кого мундиры сопровождали.
И не хватило у избы простора и света - стало шумно, тесно, исчезли желтосолнечные краски лавок, погрустнели цветные половики. Люди заполнили собою все вокруг. Но изба повеселела вместе с ними, когда расселись они вокруг стола, на котором кипел самовар, а шутки, смех очень грустных, как казалось сначала, людей снова поселили в доме опрятность и солнечность.
После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем вечерне-ночным столом у самовара. В первую некаторжную их ночевку...
Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:
- Как он здесь, откуда?
Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:
- Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!
Когда смех утих, Николай Иванович заявил:
- Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.