Нойон Тайр-Усун нахлестывал усталого коня. За ним без всякого порядка тянулись немногие нукеры. Желтовато-серая трава, прибитая осенними дождями, спутанная ветрами, цеплялась за копыта и рвалась с сухим шелестом.
Из битвы у горы Нагу меркиты вышли без больших потерь. Возвратились в родные курени, но не кликами радости, а молчанием встретили воинов старики и женщины. Бесконечные неудачи и поражения разорили людей. Убавились стада и табуны, не было новых молодых и сильных рабов, и некому стало высевать просо, караваны сартаульских торговых людей начали обходить стороной беспокойные, обедневшие кочевья, и негде было выменять ни шелковых, ни холщовых тканей, ни доброго оружия, ни утвари для домашнего очага. Все надеялись, что уж с найманами-то они добьются долгожданной победы и придут домой, гоня перед собой толпы рабов, стада и табуны. Не вышло. И отцы называли сыновей трусливыми корсаками, женщины отвращали от мужей лица.
Но это была не самая большая беда. Хан Тэмуджин — будь проклято это имя! — управив дела в захваченном найманском улусе, пошел на меркитские земли. Его передовые сотни уже разграбили несколько куреней.
Все нойоны без зова собрались у Тохто-беки. Целый день, забыв о еде и питье, думали, как быть. Одни говорили: надо всем народом подняться на врага и, если так суждено, всем народом и погибнуть. Другие осторожно вели к тому, что надо склониться перед силой. Тохто-беки бегал по юрте с навеки склоненной к плечу головой и потому похожий на токующего тетерева, от бессильного бешенства плохо вникал в то, что говорили, разражался руганью… В последние годы Тохто-беки часто становился таким остервенелым и несправедливо обижал многих. Доставалось от него и Тайр-Усуну. Впервые ругал после того, как он, Тайр-Усун, возвратился из неудачного похода на хори-туматов. После этого былая их дружба быстро разладилась… Только к вечеру Тохто-беки устал бегать по юрте и ругаться. Он ни с кем не согласился. О покорности, даже для видимости, хану Тэмуджину он и слышать не хотел. «Конечно, — подумал тогда Тайр-Усун, — какая для тебя покорность: Есугей-багатур надрубил шею, его сын — перерубит». Не хотел Тохто-беки и вести воинов на верную гибель. Он решил откочевать в земли западных народов, куда не дотянется рука Тэмуджина.
И вот Тайр-Усун гонит коня в родовые кочевья поднимать людей. Взгляд скользит по круглым макушкам серых сопок, по уходящей вправо долине Селенги с багряными кустами черемухи и желтеющими тальниками на берегах.
Надо бросить все это… Надо кинуть половину юрт, телег… Голодной, оборванной оравой привалят они в земли чужих народов — кому нужны будут?
От реки наперерез им мчался всадник. Белый жеребец легко перемахивал через кустики. Всадник пригибался к шее, длинная грива, взлетая, полоскалась на его плечах. Придержав своего коня, Тайр-Усун вгляделся и узнал младшую дочь Хулан. Подскакав, она осадила жеребца, блеснула, улыбаясь, белыми ровными зубами. Разгоряченный жеребец рвал повод, всхрапывал, шел боком. Хулан потрепала его по круто выгнутой шее.
— Что тут делаешь? — строго спросил Тайр-Усун.
— Объезжаю…
— Не твое это дело, Хулан. Коней объезжать — дело мужчин.
— Когда найдется конь, который вышибет меня из седла, — не буду.
У нее были чуть выпуклые — его — глаза, вздернутый нос; маленькие руки крепко натягивали поводья, в седле она держалась с броской лихостью; ничего от робкой девушки — статный удалец. Пора бы и замуж отдавать, но Тайр-Усун отказывал женихам: любил свою дочь и не хотел с ней расставаться.
— Ну, я поеду. Скажу, что ты возвращаешься.
— Да, скачи. Скажи: пусть люди немедля собираются в дорогу.
Дочь было отпустила повод, но тут же натянула. Жеребец закрутился на месте, закусывая удила.
— А почему? Что случилось, отец?
— Враги, дочь. Скачи.
— Убегать будем? — В ее голосе были недоверие и обида.
— Убегать, — безжалостно подтвердил он. — Понесемся по степи перекати-полем. Скачи, у нас нет времени.
Она гикнула и скрылась за сопками.
Почти два дня ушло на сборы. Вначале он хотел уйти налегке, взять только воинов, свою семью и семью ближних нукеров, но в курене поднялся такой вой и ропот, что на все махнул рукой. Пусть идут все, кто может идти. Чувствовал, что время упущено, надежда ускользнуть от воинов Тэмуджина уменьшалась с каждым часом. Не к Тохто-беки, в сторону заката, а вниз по Селенге надо бы идти. Но там хори-туматы. Они не простят ему убийства Дайдухул-Сохора. И Чиледу там…
Потащились вверх по Селенге. Воины, как и он, понимали, что значит для них время, озлобленно щелкали плетями, погоняя волов, коней, людей. С мычанием коров, блеянием овец, скрипом телег смешивались стоны, вопли и проклятия.
Чтобы не слышать ничего этого, Тайр-Усун уезжал вперед, бросал поводья на луку седла, пускал лошадь трусцой. Перегруженной телегой катились тяжелые думы. Меркитам и раньше приходилось оставлять свои кочевья, откатываться в Баргуджин-Токум, но все то — другое. И враг совсем иной.
К нему нередко подъезжала Хулан, скакала рядом, оглядывалась.
— Почему твои воины бьют людей?
— Лучше быть битым, чем убитым.
— Легче бить своих, чем убивать врагов! — дерзила она.
Никому другому он такой дерзости не спустил бы, но это — Хулан. Она всегда и со всеми прямодушна. К тому же она, кажется, угадала — своих бить легче. Вот и они, меркиты, кого только не били, с кем не воевали. И все так: враждовали, грабили, кровь пускали, а враг настоящий под шум свалки набирался сил, расправлял плечи — замечать не хотели. Спохватились поздно. Горой возвысился над всеми, и степные племена ни по отдельности, ни все вместе уже ничего с ним не сделают.
Так же они ехали и в этот раз. Вдали показались всадники.
— Мы догнали Тохто-беки! — крикнула Хулан и помчалась вперед.
— Остановись!
Она не слышала или не хотела остановиться. Тайр-Усун приподнялся на стременах. В этих местах Тохто-беки не должно быть. Почему он здесь?
Догадка заставила хлестнуть коня. Но дочь была уже далеко. Ее белый конь стлался в легком, как полет, беге. О небо, она погубила себя!
Всадники остановились, поджидая ее. Хулан подскакала к ним почти вплотную и тогда только заметила что-то неладное. Развернула коня и полетела обратно. За ней бросилась погоня. Тайр-Усун остановился. Он знал, что сейчас будет с Хулан, с ним, со всеми его людьми. И, думал не о спасении, а о том, чтобы как-то отдалить неизбежное, выдернул меч, насадил на конец шапку и поднял над головой.
— Что ты делаешь, отец? Это враги!
Хулан остановилась возле него. Воины монгольского хана, подскакав, нацелили на них копья. Не давая им опомниться, громко, голосом человека, привыкшего повелевать, сказал:
— Стойте! Я нойон Тайр-Усун. Я иду к хану Тэмуджину.
— Ах, лживая меркитская собака! К хану Тэмуджину идешь!..
Наконечник копья, как голова змеи с острым глазом, нацелился прямо в переносицу, стал медленно приближаться, заставляя Тайр-Усуна отклонять голову. Хулан ударила по копью плетью.
— Не смей прикасаться к отцу, грязный харачу!
Это рассмешило воинов. К ним подъехал нойон в тангутском шлеме с гребнем, в железных латах, и воины раздвинулись перед ним.
— Ная, нам попался меркитский Тайр-Усун.
— Не попался! Я сам, своей волей, иду к хану Тэмуджину.
Ная с любопытством оглядел его, задержал взгляд на пылающем от гнева лице Хулан, недоверчиво присвистнул:
— Сам? Хочешь оставить меня без добычи? Это твоя жена?
— Она моя дочь. Вы не можете ничего трогать!.. Мы не обнажали оружия!
Мы идем к вашему хану.
Теперь Тайр-Усун хотел отодвинуть не только гибель. Если они не прикончили его сразу, можно, наверное, спастись самому и спасти свое владение. Лишь бы не подвела горделивая Хулан. Она только сейчас поняла, что он говорит. Повернулась к нему. В глазах — осуждение, почти презрение.
Ная хитровато усмехнулся.
— Для чего ты идешь к хану Тэмуджину?
Этот простой вопрос заставил мысли Тайр-Усуна заметаться, как белку, угодившую в силок. Покорился он или нет, для них сейчас все равно. Не он им нужен, а его владение. Ная и воины жадными глазами ощупывают Хулан, поглядывают туда, где тащатся его телеги. Вскинут его на копье, а дочь…
— К хану Тэмуджину я везу свою дочь, — само собой вырвалось у него.
— Думаешь, она ему очень нужна?
Ная все еще усмехался, но что-то в этой усмешке изменилось, он уже, кажется, не мнил себя человеком всемогущим, вольным казнить и миловать.
Тайр-Усун не замедлил обернуть это себе на пользу. Сказал надменно:
— Что нужно хану, он знает сам! Если ты знаешь больше, чем он, делай с нами, что хочешь.
— А кто тебе сказал, что я собираюсь с вами что-то делать? Воины, охраняйте его людей. А тебя, нойон, и твою дочь я приглашаю к себе в гости.
На берегу речушки воины поставили походную юрту, забили барана. Ная говорил с Тайр-Усуном с настороженной почтительностью и все крутился возле Хулан, ласково посмеивался, норовил потрепать по плечу, ущипнуть за бок.
Хулан вначале уворачивалась, потом стукнула кулаком по его руке.
— Отойди. Еще раз тронешь — глаза выдеру!
Отца она сторонилась, смотрела как на чужого. Тайр-Усун чувствовал себя приниженным, хмуро оглядывался по сторонам, пытался считать воинов, но скоро увидел, что надежда уйти напрасна. Воинов у Ная много, и они недреманно следят за его людьми, за ним самим. Едва выбрал время, чтобы без соглядатаев переброситься несколькими словами с дочерью.
— Хулан, не омрачай обидой сердце, — попросил он. — Ты должна спасти нас… всех. Одна надежда — ты.
— Отец, что стоит племя, если его надежда не отвага воинов, а слабая девушка? Ты отдаешь меня, чтобы спасти свою жизнь…
Ему, наверное, было бы легче, если бы Хулан плюнула в лицо.
— Ты хочешь… чтобы я… все мы умерли? Так я готов. Готов! повторил он тверже, почувствовав, что и в самом деле ему лучше умереть.
— Я не хочу ничьей смерти, — отворачиваясь, сказала дочь. — Я до конца пройду путь, определенный тобою.
Ная задержал их у себя на три дня, потом вместе с ними поскакал в орду хана. Дорогой он сказал Хулан:
— Если хан Тэмуджин откажется, я возьму тебя в свою юрту.
— Откажется? — удивилась она. — Почему?
— У него много жен. Все красивые.
— Красивее меня? — Она окатила его холодным взглядом. — Ну, говори красивее?
Ная смешком прикрыл свою растерянность. Попробуй скажи, что ханши красивее! Но и попробуй скажи, что она красивее жен Тэмуджина…
Хана встретили в дороге. Следом за Ная подскакали к толпе нойонов.
Впереди пылило огромное войско, следом за нойонами в ровном строю, на одинаковых саврасых меринах шли кешиктены, за ними тянулись, насколько хватало глаз, телеги, кибитки, юрты на колесах. Подавляя в себе невольную робость, с тревогой думая о том, что ему скажет хан, Тайр-Усун разглядывал нойонов, стараясь угадать, кто же из них Тэмуджин. На всех были хорошие воинские доспехи, дорогое оружие, лошади позванивали уздечками, убранными серебром, увитыми шелковыми лентами, — добрались до найманского богатства, разбойники! Ная подъехал к грузному человеку в халате из толстого сукна.
На нем не было ни шлема, ни панциря, ни оружия. На мягком шелковом поясе висел только нож. Ная что-то тихо сказал. Человек повернулся. Из-под снежно-белой, отороченной голубым шнуром войлочной шапочки, надвинутой на короткие брови, глянули серо-зеленые глаза, суровые, чем-то недовольные.
Понемногу недовольство растаяло, короткие, цвета меди усы слегка дрогнули.
Хан улыбнулся.
— Поздновато образумился, Тайр-Усун. Наверно, мои багатуры тебя прижали, ты и прибежал кланяться…
Ная, как видно, считал, что Тайр-Усун везет свою дочь по уговору, и теперь, увидев свою промашку, сердито толкнул ногой в его гутул. Хан Тэмуджин заметил это движение, глаза опять посуровели, слабая улыбка угасла.
— Хан, меня никто не прижимал. Я был на пути к тебе, когда встретил твоих храбрых воинов. Я вез тебе единственную драгоценность — свою дочь.
— Сколько же дней нужно было добираться до меня? — раздраженно перебил хан. — Ненавижу вертлявость и двоедушие!
— Хан, мы три дня пробыли у твоего нойона…
— Во-от что… — зловеще протянул хан. — Это ты, Ная, задержал? Тебе приглянулась его дочь. Тебе захотелось полакомиться прежде своего хана? И ты, ничтожный, осмеливаешься совать мне обглоданную кость!
Ная побледнел.
— Великий хан…
Неожиданно засмеялась Хулан, зло, весело, не сдерживаясь. «Она с ума сошла!» — испуганно подумал Тайр-Усун.
Хан впервые взглянул на Хулан, недоуменно приподнял правую бровь.
Хулан, еще смеясь, сказала:
— У великого хана так много жен и наложниц, что он уже не надеется отличить девушку от женщины.
— С чего взяла? — озадаченно спросил хан.
— А с того, что, не сломав кость, как узнаешь, есть ли в ней мозг?
— О, да ты зубастая, веселая меркитка! — изумился хан, засмеялся. Не сомневайся во мне, смелая хатун. У меня много женщин, но такой, как ты, нет. Останешься у меня. А ты, — хан повернулся к Тайр-Усуну, подумал, — а ты веди своих людей сюда. Вместе со мною пойдешь в мои кочевья.
Не знал Тайр-Усун, радоваться ему или горевать. И он, и его люди будут живы. Но им никогда не вырваться на волю, если он согласится пристать к войску хана. Выходит, он предал всех: дочь, Тохто-беки, своих людей…
— Великий хан, я не могу последовать за тобой. У нас мало коней и волов, нам не угнаться за твоим быстроногим войском.
— Скажи, Ная, это так?
— Так, хан Тэмуджин. Они довоевались…
Хан помолчал, искоса посматривая на Тайр-Усуна, подозвал Джэлмэ и Боорчу.
— Разведите его людей на сотни. Сотников поставьте над ними наших. И пусть идут с обозом.
Так лишился Тайр-Усун своего владения. Не он — горластые, бойкие сотники хана правили его народом. Нойон лежал на тряской телеге, и сердце кровоточило от боли. Никакое хитроумие не помогло. Недаром говорят, что Тэмуджин не человек — мангус, сосущий людскую кровь. Оттого и рыжий…
Дочь свою видел только издали. Скакала рядом с Тэмуджином на своем коне. Седло оковано серебром, чепрак украшен узорным шитьем и пышными шелковыми кистями. Выпуклые — его — глаза ничего не замечают.
Повелительница! Поговорить с ней больше не пришлось. Хан ушел с войском вперед, оставив при обозе малочисленную стражу.
И у Тайр-Усуна родилась дерзкая мысль: подговорить своих воинов, вырезать стражу, захватить все ценное и уйти. Воинов не нужно было уговаривать. У них глаза загорелись, когда поняли, сколько разного добра попадет в руки.
В условленный день все, кто мог, стянулись в середине обоза. Под утро, когда сон очень крепок, Тайр-Усун подал сигнал. Оглоблями, железными треногами-таганами, палками — кто чем сумел запастись — его воины стали молча избивать стражников и сотников Тэмуджина. И уже одолели было, но шум драки был услышан, с того и другого конца обоза повалили конюшие, тележники, пастухи, стиснули меркитов со всех сторон, начали рубить топорами, колоть копьями… Тайр-Усун был ранен в самом начале, а тут еще добавили — пырнули в бок ножом. В глазах потемнело. Упал. По нему топтались свои и чужие, но он этого уже не слышал, не чувствовал.
Пес повизгивал и царапал кошму. Тайчу-Кури оторвался от работы, поднял полог. Льстиво виляя хвостом, собака проскользнула меж ног, улеглась у огня. Тайчу-Кури вышел из юрты. Ночью выпал первый снег, и все юрты куреня были белыми, будто жили в нем одни богачи, и сопки, и степь белели свежо, чисто, стежки следов, уходя вдаль, звали за собой. Судуй с сыновьями хана рано утром ускакал на охоту. Счастливый…
Насыпав в кожаный мешок аргала, Тайчу-Кури вернулся в юрту. После сияющей белизны снегов свет узкого дымового отверстия показался тусклым, глаза долго свыкались с сумерками. Подкинув в гаснущий огонь аргала, Тайчу-Кури достал из котла кость, отрезал кусочек мяса, стал жевать. Пес выставил вперед острые уши, завилял хвостом, глаза его следили за каждым движением Тайчу-Кури. Срезав еще кусочек мяса, кость отдал собаке.
— Ешь, пес. Я сыт, а ты голоден — могу ли не поделиться? Это вы, собаки, выманив или украв косточку, убегаете от других. А мы — люди. Мы должны делиться друг с другом. Ну, и вас, собак, не должны зря обижать.
Понимаешь?
Псу было не до него. Протянув руку, Тайчу-Кури подергал за острое ухо. Пес заворчал.
— А, это ты понимаешь! И то хорошо. Люди, скажу тебе, тоже друг друга не всегда понимают. Где уж тебе с твоим собачьим умом!
В юрту вошла Каймиш. Травяной метелкой обмела залепленные снегом гутулы, протянула к огню озябшие руки.
— Посмотри, пес, на нашу Каймиш… Она ушла в курень рано утром.
Возвращается к вечеру. В одной юрте посидела, в другой посидела, в третьей… А на многие другие уже и времени не остается: надо ужин варить, мужу помогать, сына поджидать. Думаешь, легко ей живется?
— Ну, Тайчу-Кури, ты совсем ворчуном стал! Не сидела я в юртах. В курень пришел караван сартаульских торговцев. Чего только не навезли! Каймиш вздохнула. — Какие котлы! Жаром горят, а по краям ободок рисунчатый.
— Главное, Каймиш, не котел, а то, что есть в котле…
Плоским каменным бруском Тайчу-Кури стал править лезвие ножа, сточенное до половины.
— И ножи у них есть большие, маленькие, широкие, узкие — какие хочешь. Оправлены бронзой, серебром, даже золотом.
— Каким бы ножом ни резать мясо, вкус не изменится. Разве этого не знаешь, жена моя Каймиш?
— Ножи и для работы нужны.
— Кто не умеет ничего делать, для того нож и с золотой рукояткой бесполезен.
— Какие ткани у них! Есть простые, есть шелковые. И всяких-разных цветов. На весеннем лугу столько красок не бывает. — Каймиш разгладила на коленях полу своего халата из дымленой козлины, склонила голову на одну сторону, на другую.
— Примеряешь? — ехидно спросил Тайчу-Кури.
— Что? — Каймиш покраснела, встала.
— Ты красный шелк бери. Далеко будет видно — Каймиш идет, жена Тайчу-Кури, человека, делающего стрелы для самого хана Тэмуджина.
— До чего же ты любишь шлепать своим языком, Тайчу-Кури! Кто тебя не знает, скажет: он глупый, этот человек, делающий стрелы для хана Тэмуджина. — Помолчала, задумавшись. — А может, ты глупый и есть?
Перестав ширкать камнем по лезвию ножа, Тайчу-Кури виновато глянул на жену.
— Обидел я тебя? Ну, бери все, что у нас есть, и купи, что хочешь. Я же шутил.
— А что у нас есть? Овчинные шубы да войлок под боком! Уж не на эти ли выменяешь шелк?
— Есть еще овцы. И кони…
— Не овцы им нужны, не наши колченогие кони. Они меняют на мех соболей, белок, лисиц, на серебро и золото. Наш Судуй носится с Джучи за кабанами да дзеренами. А много ли толку? Один сын — и тот… — Каймиш плеснула в котел воды, толкнула его к огню — прижгла палец, сунула в рот.
Тайчу-Кури взял палку, начал сгонять ровную тонкую стружку.
— Сыновей надо было больше рожать. Одного послала бы на охоту, другого — на войну с найманами, третьего — на войну с меркитами, четвертого — на тангутов. Завалили бы тебя мехами, шелками, серебром… И звали бы тебя не просто Каймиш, а Каймиш-хатун. И не сосала бы палец, обожженный у очага. Сидела бы в своих шелках и соболях вон там, под онгонами, покрикивала на молодых рабынь.
Белая струйка стружки текла по синеватому лезвию ножа, скручиваясь, падала на колени Тайчу-Кури. Понемногу палка становилась ровной и круглой.
Пес подполз к нему, лег, вытянув передние лапы, следил за руками хозяина умными глазами. Тайчу-Кури вздохнул.
— Огорчила ты мое сердце сегодня, Каймиш. Я-то думал, ты довольна тем, что у нас есть.
— Мне за тебя обидно стало, Тайчу-Кури. — Она принесла стегно мерзлого мяса дзерена, разрубила на куски, спустила в котел. — Ты вот везде и всем твердишь — в одежде хана вырос. Оберегал его, спасал его.
Тэмуджин, Тэмуджин… С языка не сходит. Можно подумать, что и родил-то его ты… А что получил от хана ты и что получили другие? Джэлмэ и Субэдэй пьют с ним из одной чашки. Сорган-Шира, его сыновья Чимбо и Чилаун стали нойонами, у них и белые юрты, и стада, и резвые кони. А к тебе хан Тэмуджин несправедлив!
— Нет, Каймиш, это ты несправедлива к хану Тэмуджину! Мне он дал много. Сижу в своей юрте, ты рядом, котел мяса варится. Я бы мог, как Чимбо, Чилаун или Чаурхан-Субэдэй, рубить врагов мечом. — Покосился на Каймиш — не рассмеется? Нет, сидит задумавшись. — Но мне это не нужно. Я не хочу этого. И я радуюсь, что Судуй пока не ходит в походы. Ты помнишь меркитский плен? Неужели ты хочешь, чтобы наш сын хватал за волосы и приторачивал к седлу, убивал стариков и старух?
— Ну что ты говоришь, Тайчу-Кури! Не надо говорить этого! — Словно чего-то испугавшись, Каймиш села с ним рядом, прижалась головой к плечу. Ты у меня неглупый. Это я глупая. Не надо мне ни шелков, ни медных котлов, ни чаш из серебра… Прожить бы так, как сейчас живем, до скончания дней…
— Проживем, Каймиш.
Собака приподняла голову, поводила ушами, вильнула хвостом и пошла к двери.
— Это Судуй едет. Рано что-то. У меня и мясо не сварилось.
Судуй приехал не один. С ним был Джучи. Тайчу-Кури и Каймиш от растерянности даже позабыли поклониться. Еще больше растерялись, увидев, что лицо у сына в синяках, воротник шубы оторван, полы располосованы словно бы ножом. И у Джучи шуба, крытая шелком, порвана, один рукав едва держится.
— Что с вами?
Судуй глянул на Джучи, повернулся к матери, лицо его — сплошные синяки и кровоподтеки — расплылось в беспечно-веселой улыбке.
— Коровы пободали.
— Какие коровы? Ты о чем это говоришь?
— Вот такие. — Судуй растопырил у висков указательные пальцы. Рогатые. Снимай, Джучи, шубу. Мать пришьет рукав — никто не заметит. Она умеет. Что рукав! Оторванные уши пришить может!
Каймиш долго примерялась к рукаву, что-то бормотала себе под нос, наконец сказала:
— Не могу. Шелк надо шить шелковыми нитками. А где они?
— Надо пришить! — настаивал Судуй.
— Да зачем же портить такую хорошую шубу? Дома Джучи все сделают куда лучше.
— Конечно! Но увидит это, — Судуй подергал рукав, — Борте-хатун и сердцем скорбеть
будет, спрашивать начнет: где, как, почему?
Джучи ковырял палкой аргал в очаге. Его глаза были печальны, и разговора Судуя с Каймиш он, кажется, не слышал. Тайчу-Кури встревожился.
Парни что-то скрывают. Судуй много говорит, много шутит. Тут уж гадать не надо — вышло что-то неладное. И по Джучи видно. Уж не натворили ли чего плохого? Не должно бы. Джучи разумен… Но кто знает! О вечное небо, отведи от нас все беды-невзгоды и козни злых духов.
К юрте кто-то подъехал, соскочил с лошади. Все разом повернули головы к дверям, Судуй умолк на полуслове, укрепляя Тайчу-Кури в мысли, что он чего-то побаивается. В юрту вошел Шихи-Хутаг. Его лицо с пришлепнутым утиным носом было веселым.
— Счастья вам и благополучия! — громко сказал он, присел рядом с Джучи, наклонился к уху, и Тайчу-Кури услышал его шепот:
— Они будут молчать. Своими словами я нагнал на них страху. Еще и повинятся перед тобой.
— Спасибо, — так же тихо ответил Джучи, но глаза его остались печальными.
После того как Шихи-Хутаг и Джучи ушли, Судуй рассказал, что случилось на охоте. Младшие братья Джучи, Чагадай и Угэдэй, не захотели ему повиноваться. Заспорили. Все трое разгорячились, и кто-то, скорее всего Чагадай, назвал Джучи меркитским подарком. Всегда спокойный и рассудительный Джучи не стерпел обиды, дал братьям по зубам. Те — в драку.
Судуй начал их растаскивать. Чагадай и Угэдэй сорвали зло на нем, ножи выхватили. Хорошо, что подоспели Шихи-Хутаг и Тулуй.
Рассказывая, сын посмеивался, будто все это было очень забавно.
Каймиш сначала перепугалась, потом разозлилась, изругала Судуя, даже кулаком по спине стукнула.
Прошло несколько дней, и все уже стало забываться. Но однажды пришел нукер и увел Судуя к Борте-хатун. Домой сын возвратился покачиваясь, будто котел архи выпил, пробовал улыбаться, но и улыбка была как у хмельного, не настоящая. К нему подскочила Каймиш.
— Что с тобой?
— Спина чесалась… Палками прошлись — хорошо стало.
Раздели, уложили в постель. Вся спина у него вздулась и посинела.
— За что же тебя? — спросил растерянно Тайчу-Кури.
— Борте-хатун что-то прослышала о драке. Стала спрашивать сыновей заперлись. У меня хотела выведать. Да разве я скажу!
Каймиш, поохав, опять стала ругаться:
— Мало тебе дали палок, глупому! Как осмелился запираться перед хатун?
— Я — нукер Джучи. Как скажу без его дозволения?
— Очень ты нужен Джучи! Видишь, как позаботился о тебе!
— Он бы позаботился. Но его не было.
— Отправит тебя Борте в найманские кочевья пасти овец — будешь знать!
— Поступок моего сына правильный, — заступился за Судуя Тайчу-Кури. Будь я на его месте…
Каймиш не дала ему говорить:
— Тебя мало били? Сыну такой же доли хочешь?
Конечно, он не хотел, чтобы у сына была такая же доля. Сколько раз приходилось ему, как сейчас Судую, отлеживаться на животе после побоев не счесть! Давно это было, но стоит вспомнить — и спину подирает морозец.
Но что он может сделать, чтобы уберечь сына? Почти ничего…
Перед битвой с найманами хан Тэмуджин думал, что если небо дарует ему победу и он станет единым, всевластным повелителем великой степи, его жизнь озарится радостью, какой не ведал от рождения, уйдут страхи и тревоги за свой улус, покойно и умудренно он будет править племенами. Но радость была недолгой, она померкла под грузом забот. Удержать в руках улус, такой огромный, что и умом обнять трудно, оказалось много сложнее, чем повергнуть к своим ногам Таян-хана. Ему удалось заглушить извечную вражду племен, перемешав людей, как зерна проса в торбе. Заглушить, но не искоренить. Это он хорошо понимал, и в душе сочилось, сочилось беспокойство.
Каждое утро, сумрачный и настороженный, он принимал вестников со всех сторон улуса. Позднее подходили ближние нойоны, и вместе с ними начинал думать об устройстве разных дел.
Хороших вестей не было. Брат Борте нойон Алджу доносил: родовитые нойоны хунгиратского племени сговариваются отложиться от него и поддаться Алтан-хану.
Второй вестник прибыл от тысячника Джида-нойона. Одна из его сотен возмутилась и с семьями, со скотом ушла к хори-туматам. Джида спрашивал позволения сотню разыскать, где бы она ни укрывалась, и всех воинов истребить… Еще с осени приходили к хану воины из тысячи Джида-нойона, расселенной в бывших меркитских нутугах. Жаловались, что Джида-нойон делает большие поборы. Давай ему войлоки, кожи, овчины, овец, быков, лошадей. Женщинам и детям ничего не остается, они живут в голоде и холоде.
Он вытребовал Джида-нойона к себе, стал доискиваться, почему так получается. Нойон перечислил, сколько чего нужно для содержания тысячи воинов. И получилось — ничего лишнего не берет.
Как тут быть? Ни злой умысел хунгиратских нойонов, ни беглая сотня сами по себе не страшили его. Худо, что это — отголоски общего недовольства. Пока оно выплескивается такими вот не очень опасными вспышками. Но со временем, если их не гасить, вспышки сольются, и вновь в степи запылает пожар. Но как гасить недовольство? Для сохранения покоя улуса нужны воины, много воинов. Они есть. И они верно служили ему, надеясь добыть копьем лучшую жизнь себе и своим детям. Но, разгромив Таян-хана, он не позволил безвластно грабить найманские курени: еще живы Буюрук и Кучулук, ограбленные найманы побегут к ним, станут их силой.
Этого никто понять не желает! Воины и многие нойоны считают себя обманутыми, обделенными. И это не все. Чтобы сохранить в целости улус, надо держать под рукой десятки тысяч воинов. И каждого надо одеть, обуть, вооружить, на коня посадить, едой снабдить. Где что брать? У семьи того же воина. Взял — оставил голодными детей. Какой же верности и преданности можно ждать после этого?
Тревожило и другое. Его владение стало сопредельным с землями тангутов, могущественных не менее, чем Алтан-хан. И к ним, по слухам, ушел Нилха-Сангун. После мучительных раздумий он решился на шаг, который многим его нойонам показался безумным. Отобрал двадцать тысяч самых лучших воинов, дал им лучшее оружие, посадил на лучших коней и отправил в поход.
Ничего безумного в этом не было. Тангуты думают, что пока живы Буюрук, Кучулук, Нилха-Сангун и другие враги, он будет озабочен только тем, как их сокрушить, им и в голову не придет поостеречься. И двадцать тысяч его отважных воинов падут на тангутов, как ястребы на дремлющих уток. Пока очухаются, соберут силы, воины сумеют расчесать им волосы и намять затылки. После этого, прежде чем помогать Нилха-Сангуну или Буюруку, они крепко подумают.
Но всего предвидеть никому не дано. Может случиться всякое. Из рассказов Ван-хана он знал, как велико, богато, многолюдно тангутское государство, какие большие там города, обнесенные высокими стенами… Если войско постигнет неудача, будет худо, очень худо.
В юрту вошел Татунг-а, сел за столик, приготовился записывать его повеление. Но он всего еще не обдумал. Проще всего послать воинов в земли хори-туматов, истребить беглецов. Однако как посмотрят на это хори-туматы?
Ввязываться в драку с ними — не время… Не трудно, наверное, похватать хунгиратских злоумышленных нойонов. Но если за ними люди Алтан-хана…
Нет, надо думать и думать…
— Ты мне не нужен, — сказал он Татунг-а. — Как постигают тайну письма мои сыновья? Прилежны ли?
— Прилежны, хан.
— Все?
— Шихи-Хутаг выказал большие способности. У него острый ум и хорошая память.
— О его уме знаю. Я спрашиваю о сыновьях.
— Джучи очень прилежен. И Тулуй. Чагадай упорен. Угэдэй памятлив, но, прости меня, великий хан, немного беспечен.
— За беспечность и лень строго наказывай. Когда учишь, забудь, что они мои дети.
Стали подходить нойоны. Садились каждый на отведенное ему место.
Позже всех пришел шаман Теб-тэнгри, сел рядом с ханом.
— Нойоны, нам надо подумать о многом и важном, — сказал Тэмуджин. Мой улус стал так велик, что если я захочу объехать его по краю, мне придется скакать с весны до осени, он так многолюден, что если собрать юрты в одно место, они займут пространство в несколько дней пути. Править улусом, чтобы и у самых дальних пределов самый ничтожный харачу чувствовал мою власть и силу, — то же, что одному всаднику держать в руках поводья тысячи коней…
Он замолчал, обдумывая, как лучше высказать нойонам, чего он хочет от них. Шаман шевельнулся, заговорил, не спросив позволения и обращаясь не к нему — к нойонам:
— Хан Тэмуджин, охраняемый духами добра, неусыпно печется об устройстве улуса, устремляет свои взоры в будущее, и это угодно небу. Но пока не угаснут звезды, не взойдет солнце, пока не сойдут снега, не подымутся травы. Не следует ли, прежде чем устраивать дела улуса, стать его владетелем не только по соизволению неба, но и по согласию людей?
Все, о чем думал хан, разом вылетело из головы. О чем говорит шаман?
О каком согласии, каких людей?
— В ханы Тэмуджина возвели родичи, он владетель родовых кочевий, продолжал Теб-тэнгри, вглядываясь в лица нойонов. — По обычаю человек, не утвержденный волей курилтая в праве властителя, каким бы могучим он ни был, в глазах людей не выше других.
Нойоны начали переглядываться. Тэмуджин заложил руки за спину, торопливо пересчитал пальцы, но это не успокоило. Неужели его дела так шатки, что шаман во всеуслышание высказывает сомнение в его праве повелевать другими?
— Нам надо созвать всеобщий курилтай нойонов и утвердить Тэмуджина властителем всех племен.
«И только-то? — Тэмуджин сдержал вздох облегчения. — Мой меч, шаман, утвердил меня в праве властителя». Он взглянул на Теб-тэнгри. В остром лице напряжение, пальцы рук туго сплетены. Нет, не ради его возвеличения завел такую речь шаман. Ничего попросту он никогда не делает. Есть за всем этим какой-то скрытый умысел.
— Хан Тэмуджин покорил не только нойонов племен. Он сокрушил ханов, гурхана, так по достоинству ли ему именоваться наравне с поверженными? спросил шаман нойонов. — Не было в степи владетеля, равного Тэмуджину, и звание его должно быть превыше других.
Нойоны после этих слов шамана повеселели. В юрте словно свежим ветерком потянуло. Боорчу спросил:
— Какое же звание должно быть у хана Тэмуджина?
— Еще не знаю. Но духи, послушные мне, скажут…
Начались разговоры о том, что шаман говорит верно. И Тэмуджин стал сомневаться, не зря ли заподозрил шамана в хитроумии. Раньше с ним он как будто не хитрил. Но раньше он о чем-либо важном прежде всего говорил с глазу на глаз, а не так… И что-то очень уж беспокоен был, когда говорил.
Все-таки что-то тут не так, хотя суждения шамана правильны и своевременны…
К этим думам он возвратился вечером, когда отпустил нойонов. Долго сидел в юрте один. Безмолвные слуги поправляли огонь в очаге, подливали в светильники жир. За стенами юрты под ногами стражи скрипел снег. Принесли ужин, но он есть не стал. Набросил шубу на плечи и вышел. Ночь была морозная. Дымка затянула звезды, они желтели, как масляные пятна. Он постоял, вдыхая шершавый от изморози воздух, направился было к Хулан, но остановился. Бойкостью, бесстрашием она пришлась ему по душе с первого же дня. Поначалу покорилась ему, как и Есуй когда-то, переступив через себя, позднее, он почувствовал, что-то тронулось в ее сердце. Но она этого не выказывала, была с ним задиристой, насмешливой, неистовой в гневе и радости. Она долго не знала о гибели своего отца. Сказал ей об этом сам. И не рад стал. Она кидала в него все, что под руку подвернулось, называла убийцей. Ему было удивительно, что не взъярился, принял это как должное…
После этого Хулан переменилась. Трудно сказать, лучше стала или хуже, но стала другой.
Влекла она его больше других жен, но с ней хорошо в дни радостей, когда голова не обременена заботами… Пойти к Борте? Но и к Борте, и к другим женам идти почему-то не хотелось. Направился в юрту матери.
У нее сидели Джучи, Тулуй, Шихи-Хутаг. Мать очень обрадовалась, увидев его на пороге юрты. В последнее время он редко ее видел, разговаривал с ней и того реже. Все глубже становятся морщины на лице матери, белеют волосы, но взгляд ее глаз остается прежним — добрым, ласковым. У матери свои заботы. Когда у него не ладилось с Хасаром, никто не мучился так, как она. По ее настоянию он и дал брату под начало войско в битве с найманами…
На столик мать поставила отварное мясо, налила в чашки подогретой архи. Тэмуджин плеснул вина в огонь — жертва духу домашнего очага, — оно закипело и вспыхнуло синим пламенем. Пошутил:
— Мать, ты заставляешь меня нарушать мое же установление — пить не чаще трех раз в месяц.
— То, что выпито у меня, не может быть внесено в вину, — посмеиваясь, ответила она.
Сыновья и Шихи-Хутаг тоже выпили по чашке, но по второй не стали, и это было ему по душе. Тулую хватило и одной чашки. Лицо запламенело, глаза заблестели, говорить стал с заметной шепелявинкой. Мал еще. Всего тринадцать трав выросло, как он родился. Но парень крепкий. Плечи широко раздвинуты, прям, как молодой кедр. Будет, пожалуй, самым красивым из братьев. И самый ловкий, пожалуй. А Джучи уже двадцать трав истоптал, совсем взрослый. Крови уже не боится, как было раньше, поборол в себе эту слабость, но к воинскому делу прилежания нет, пуще всего любит охоту.
Любопытен. Но любопытство какое-то не очень понятное. Возвратились из найманского похода, другим интересно знать, как сражались, какое у найманских воинов оружие, какие доспехи. А Джучи расспрашивал о другом как люди живут, чем питаются, во что одеваются, каким богам поклоняются. С детства у него это. Найдет гнездо жаворонка, каждое яйцо со всех сторон осмотрит, чуть ли не все пестринки пересчитает, сорвет головку лука или цветок, будет растеребливать его по волоконцу. Что находит любопытного в пустяках — понять невозможно.
— Уйгур хвалил тебя, Джучи.
— Прежде времени, отец. Уж кого похвалить, так это Тулуя. Младший всех старших обогнал.
Любую похвалу Джучи принимает вот так — всегда найдет, кто лучше его.
Ему как будто неловко выделяться среди других.
— Постигайте тайны письма. К делу вас приставлять пора. Мне нужно много надежных помощников, а кто может быть надежнее вас?
— Шихи-Хутаг скоро может заменить Татунг-а, — сказал Джучи. — Из всех, кто учится, — он первый.
И тут сказался характер сына. Хочет, чтобы он не обошел добрым словом Шихи-Хутага, парня, и верно, смышленого, с умом быстрым, но осмотрительным.
— Зачем Шихи-Хутаг будет заменять Татунг-а? Дел и более достойных хватит. Шихи-Хутаг, матерью моей вскормленный, все равно что брат мне.
Угодил этими словами не только Джучи, но и матери. Шихи-Хутаг ей дорог не меньше родных детей. Ценит его за правдивость и честность. По сердцу ей и то, что он просто, как и надлежит отцу, говорит со своими сыновьями и ее Шихи-Хутагом, рада, что он спокоен и кроток.
Но он неспокоен, просто на время отогнал все думы, кроме, пожалуй, одной: что было на уме у шамана? Для чего нужен курилтай ему?
— Налей, мать, еще чашку вина. Уж рушить свое установление, так рушить!
— Это можешь порушить. — Мать подержала над огнем, отворачивая от пламени лицо, котелок с архи, наполнила чашку. — А вот других установлений придерживаться должен.
— Каких, мать?
— Ты клялся дать людям покойную жизнь. Но твои сотники и тысячники в жару и холод, среди дня и ночи отрывают людей от очага, заставляют скакать без отдыха и день, и два…
Вино показалось ему противным, не допив, отодвинул чашку.
— Они, мать, воины.
— Теперь что ни мужчина — воин…
Тэмуджин ничего не ответил. Мать недавно была в хунгиратских кочевьях, подыскивала невесту для Джучи, там ей и нажужжали в уши.
Сердобольная, готова заступиться за них. А кто заступится за него?
Парни начали разговаривать меж собой. Тулуй привязался к Шихи-Хутагу.
— Подари мне своего скакуна. Неужели жалко?
— Не скакуна, твою голову жалко. Он у меня приучен скидывать других.
Кто бы ни сел, на земле будет.
— Ничего, я переучить могу!
И вдруг Тэмуджин догадался, какой скрытый умысел движет шаманом.
Власть ему, хану Тэмуджину, даст курилтай, но курилтай же может отобрать ее. То-то он и ползал взглядом по лицам нойонов, старался внушить им то, чего нельзя было сказать словами. Не его, хана Тэмуджина, хочет возвеличить шаман курилтаем, а курилтай возвысить над ним. Случится это без оглядки на нойонов ничего не сделаешь. Пошатнутся дела — его заменят другим. Далеко смотрит шаман! Но и он пока что зрячий…
В Юрту вошел караульный.
— Хан Тэмуджин, за порогом нойон Хорчи. Он хочет поговорить с тобой.
Хороших вестей он не ждал. Плохие слушать не хотелось. И лицо помаргивающего заиндевелыми ресницами воина разом стало ненавистным. Глухо проговорил:
— Пусть войдет.
Шуба, гутулы Хорчи дымились от мороза. Он сорвал шапку, подбросил ее вверх, упал на колени и, вскинув руки, закричал:
— Я привез тебе большую радость, хан Тэмуджин. Я мчался к тебе, как на крыльях, я загнал трех коней, промерз до костей…
— Говори, что ты привез! — перебил его хан.
— Воины возвращаются из тангутского похода!
— Ну как они, не очень побиты?
— Они? Побиты? Будь так, разве я мчался бы к тебе быстрее кречета?
Они побили тангутов! Захватили два города! Добыча — не счесть! Верблюдов тысячи и тысячи! Всю степь заполнили! И на каждом — вьюк, который не поднять и четырем мужчинам.
Хан налил вина, преподнес чашку, держа ее обеими руками, как большому и почетному гостю.
— Пей, Хорчи.
— С радостью, хан Тэмуджин! — Хорчи запрокинул голову, вылил вино в рот. — Хорошо!
Тэмуджин наполнил сразу же вторую чашку.
— А Нилха-Сангун?
— О нем в земле тангутов никто и не слышал. Сгинул где-то Нилха-Сангун.
— Пей, Хорчи, еще.
— Можно и еще. Отогреюсь. От холода у меня даже внутренности закоченели. — Выпил и спросил с лукавым испугом:
— А в прорубь головой окунаться не заставишь?
— Сегодня — нет, — сдержанно, без улыбки, ответил хан.
Он не давал разгуляться своей радости. Как и гнев, она вредна для разумных суждений. Что даст ему эта удача! Много. Все считать, так и пальцев руки не хватит. Первое — он припугнул тангутов и тем обезопасил свой улус. Второе — он посрамил тех, кто говорил: поход на тангутов безумие, он доказал всем, что никогда ни в чем не ошибается. Третье — если добыча так велика, как говорит Хорчи, он заткнет ею рот недовольным, сможет какое-то время не отягощать народ поборами на содержание войска.
Четвертое — удача подсказывает ему путь, следуя по которому он сможет снять с себя заботу о прокорме войска — оно все добудет для себя само.
Пятое — теперь можно созвать и курилтай, пусть нойоны вручат ему бразды правления. Пусть будет, как того хочет шаман. Но Теб-тэнгри заблуждается, когда думает, что курилтай станет вертеть им, как собака своим хвостом.
Так же думали когда-то и его родичи… Шестое…
— Хорчи, когда-то я хотел дать тебе в жены тридцать девушек — хочешь их получить?
— О-о, великий хан, кто сможет отказаться от такой милости?
— Я даю тебе тридцать девушек.
— Когда и где могу их взять? — Хорчи потянулся к шапке, готовый, кажется, бежать к девушкам немедля.
— Не спеши. Девушки не в соседней юрте. За ними надо идти в земли хори-туматов.
Джучи и Шихи-Хутаг рассмеялись. Хохотнул и Хорчи, но не от души, а ради приличия.
— Я говорю это не для того, чтобы позабавить вас. Ты, Хорчи, пойдешь в земли хори-туматов. Все племена склонились перед нами. То же должны сделать и они.
— А-а, я пойду туда с войском…
— Да, ты возьмешь с собой сотню воинов.
— Всего сотню? Не дадут мне хори-туматы девушек, хан!
— Если не дадут, я пошлю воинов побольше. Так и скажешь хори-туматам.
В узкой, стесненной скалистыми горами долине, среди кустов ольхи паслось шесть стреноженных коней. У ключика, бьющего из-под скалы, горел огонь. Возле него сидели пять воинов, поджаривали нанизанные на прутья куски мяса. В стороне на попоне лежал шестой — гурхан Джамуха. Кругом валялись седла, оружие, на камнях была растянута сырая кожа горного козла.
Запах жареного мяса дразнил Джамуху, рот наполнялся слюной, из пустого желудка к горлу подкатывала лихота. Он стал смотреть на небо. По чистой сини плыли пушистые, как хорошо промытая белая шерсть, облака, горный орел делал круг за кругом, шевеля широкими крыльями, от нагретых солнцем скал текли рябые струйки воздуха, на ветке ольхи зеленели первые листочки. Будто и не было зимы с трескучими морозами и сыпучими, как сухая соль, снегами, искристым от изморози небом. Снова весна, настуженное тело вбирает солнечное тепло, мать-земля ласкает взоры зеленью трав, и новые надежды вселяются в сердце.
От горы Нагу, ставшей могилой Таян-хана, он хотел уйти в свои кочевья. Но там ему пришлось бы снять шапку и пояс перед воинами Тэмуджина. Повернул к Буюруку. Воины из других племен и его джаджираты стали отставать. Они разуверились в нем. К Буюруку привел всего две сотни.
Кучулук за отступничество хотел его казнить, схватил и бросил в яму. Алтан с Хучаром выручили, и все трое с небольшим числом воинов бежали. Пошли в найманские кочевья. Думали, с уходом Тэмуджина найманы возмутятся против оставленных им нойонов. Ничего из этого не вышло. К ним приставали одиночки и небольшие кучки воинов. Набралось сотни полторы. Нойоны Тэмуджина настигли его, разбили, и люди стали рассеиваться.
Отчаявшись, Алтан с Хучаром задумали повязать Джамуху, выдать Тэмуджину и тем искупить свою вину. Джамуха, узнав об этом, велел воинам поднять нойонов на копья.
После этого зиму скитался в горах, добывая пропитание охотой. Жили впроголодь, спали на снегу, и все меньше оставалось у него людей. Уходили к своим юртам, к своим женам. Ему и самому иной раз хотелось бросить все и хоть бы один день поспать под войлочной крышей, в мягкой постели, рядом с Уржэнэ. Крепился, ждал весны.
И вот весна пришла. У него осталось всего пять воинов. Да и для них он уже не гурхан… Поджаренные кусочки мяса снимают с прутьев и тут же едят. Губы, подбородки в жирной саже, волосы, давно не заплетаемые в косицы, падают на глаза, лохмотьями свисает изорванная о сучья одежда.
Воины… Такими пугать малых детей.
Гордость не позволяла ему попросить мяса. Но дразнящий запах становился невыносимым, он сбивал с ровных, неторопливых мыслей, рождал в душе раздражение. Чего можно достичь с такими людьми? Как можно добиться покорности от племен, если даже эти грязные, ничтожные люди не желают ему покориться?
Он поднялся, взял плеть, похлопал ею по рваному голенищу гутула, шагнул к огню.
— Вкусна ли еда?
— Вкусна…
Заскорузлыми пальцами они рвали обугленные куски мяса, на него и не глянули.
— Вкусна? — повторил он. — А приправа нужна?
Неторопливо, со всего маху, начал хлестать воинов плетью. Кто кувырком, кто на четвереньках — в разные стороны. Опомнившись, похватали кто меч, кто копье, стали подступать к нему. С презрением плюнул им под ноги. Снова лег на попону и стал смотреть на белые облака. Воины о чем-то долго шептались, потом разом бросились на него, связали руки и ноги. Он не сопротивлялся. Сел, сказал насмешливо:
— Храбрецы! Какие храбрецы!
— Мы увезем тебя к хану Тэмуджину. Нас не убьешь, как Алтана и Хучара.
— Развяжите руки и убирайтесь!
— Э, нет! Мы повезем тебя к хану.
Они привязали его к седлу, спустились в степи. Выехали к нутугам урутов и мангутов. Тут передали его в руки нойона Джарчи. Джамуху он велел развязать, а воинов связать. Они начали кричать: почему, за что? Джамухе стало вдруг жалко этих глупых людей.
— Отпусти их, Джарчи. Пусть едут к своим женам и детям.
Тощий, крючконосый Джарчи угрюмо буркнул:
— Повезу к хану. Он скажет…
В тот же день выехали в верховье Онона, где находилась орду хана Тэмуджина. Дни стояли теплые. Зеленела мягкая трава, голубели головки ургуя, пересвистывались тарбаганы, пели жаворонки, мирно паслись стада, и Джамухе казалось, что ничего худого с ним не случится. Не может случиться.
Все вокруг было полно жизни, мысли о смерти не задерживались в голове. Чем ближе к орду, тем чаще попадались всадники. Прослышав о нем, пристраивались рядом. Большинство из них были известные нойоны анды.
Получалось, будто он, без шапки и пояса, в рванье, вел их, одетых в шелковые халаты, к хану Тэмуджину.
— Почетное у меня сопровождение!
— Не тебя сопровождают, — буркнул Джарчи. — Хан Тэмуджин собирает курилтай.
— А-а… Хороший подарок везешь моему анде!
В орду приехали поздно вечером. Джамуху заперли вместе с воинами-предателями в тесную юрту. Утром принесли кумысу и хурута. Он поел и стал ждать, когда позовут к хану. Но за ним никто не шел. В юрте было сумрачно, пахло овчинами и лошадиной сбруей. Джамуха открыл полог. В глаза ударил яркий свет ясного утра. Вышел, остановился, щуря глаза. Он ждал увидеть у юрты кольцо свирепых караульных. Но его охранял один воин. Что это? Анда Тэмуджин выказывает ему свое пренебрежение или уверен, что бежать — некуда?
Плоская просторная равнина, окруженная пологими сопками, была заставлена белыми юртами, разноцветными шатрами, повозками. Огромный ханский шатер стоял особняком. Перед ним толпились празднично одетые люди.
Гордо вздымались девять тугов — сульдэ[16] хана Тэмуджина. С каждой из четырех сторон — по два туга, в середине, выше других — большой главный туг. Тонкое древко, увитое цветными лентами, венчал круглый бронзовый щит, с его краев свешивались бахромой белые волосы из конской гривы, навершье древка было тоже из бронзы — меч и два лепестка пламени составляли трезубец. Жарко вспыхивала на солнце бронза, полоскались на ветерке белые волосы тугов…
К Джамухе подошли два крепких кешиктена, повели в толпу, остановились среди харачу.
— Смотри и слушай.
— Так повелел мой анда?
Об этом можно было не спрашивать. Все тут делается по воле хана.
Смотри, Джамуха, на величие своего анды и думай о своем ничтожестве.
Перед шатром было возвышение из трех широких ступеней, покрытых белым войлоком. За ним рядами стояли воины с тугами тысяч. Джамуха насчитал девяносто пять тугов. В руках анды всесокрушающая сила, любого может раздавить, вогнать в землю. Но не раздавит ли эта сила его самого?
Толпа зашевелилась, притиснула к Джамухе кешиктенов, шатнулась ближе к возвышению. Из шатра выходили нойоны. На первую ступень возвышения, позванивая железными подвесками, поднялся Теб-тэнгри, обратил свое узкое лицо к толпе, вскинул руки.
— Возблагодарим животворящие силы неба и земли, духов, охраняющих нас! Сегодня благоволением вечного неба, общим согласием народов, живущих в войлочных юртах, вручаем судьбу нашего великого улуса благословенному Тэмуджину. Его, повергшего возмутителей покоя, поправшего горделивых ханов и гурханов, нарекаем Чингисханом — владетелем мира, ханом великим, всемогущим, всевластным.
Из шатра вышел Тэмуджин. Из-под собольей опуши высокой шапки, украшенной дорогим шитьем, спокойно-внимательно смотрели такие знакомые, ни на чьи не похожие глаза. Джамухе показалось, что взгляд Тэмуджина на короткое время уперся в его лицо. Перед ханом склонились туги тысяч, сильный голос запел хвалебный магтал. И толпа стала на колени.
Придерживаясь руками за широкий золотой пояс, туго стянувший длинный снежно-белый халат, медленно, чуть горбясь и тяжело ступая, Тэмуджин поднялся на верхнюю ступеньку возвышения. Рядом с ним села Борте, ниже братья, мать, сыновья, еще ниже — ближние нойоны.
Джамуха стоял на коленях между двумя кешиктенами, гнул голову, смотрел на анду ненавидящими глазами. Всех растоптал своими гутулами, все захватил в свои загребущие руки…
— Небо даровало мне силу, возвысило мой род на вечные времена…
Голос анды Тэмуджина — Чингисхана — звучал негромко, но был хорошо слышен. Вначале Джамуха не мог вникнуть в то, что он говорил. Слова рассыпались крошками сухого хурута, не связывались друг с другом. Но понемногу успокоился, и стало понятно, что хочет внушить своим подданным Чингисхан.
— Небо повелело мне править вами. Перед ним и только перед ним я в ответе за все.
«Ого, вот на какую высоту вознесся! — думал Джамуха. — А не упадешь?»
Джамухе было понятно, для чего все это говорится: анда не желает ни с кем делить свою власть. Но это как раз и может погубить его.
— Свой великий улус, как строй воинов, я делю на три части. Серединой будет ведать верный Ная, правое крыло даю в ведение моему другу Боорчу, левое — отважному Мухали. Каждая часть будет поделена на тумены, тумены на тысячи, тысячи — на сотни, сотни — на десятки. Боорчу, Мухали, Ная исполняют мои повеления, нойоны туменов — их повеления… И не будет дозволено никому ничего переиначивать.
«Хорошо придумал, анда, хорошо! Но что ты сделаешь со своим старым другом Боорчу, если не захочет исполнять твои повеления? А?» — мысленно ехидничал Джамуха. Словно отвечая ему, Тэмуджин сказал:
— В ночи дождливые и снежные, в дни тревог и опасностей рядом со мной были мои верные кешиктены. Они охраняли мою жизнь и покой улуса, они возвели меня на эти ступени. И ныне, заботясь о крепости улуса, о безопасности, повелеваю число кешиктенов довести до тумена. Выделяйте мне людей сильных, ловких, бесстрашных, давайте им хороших коней и доброе оружие. Каждый мой простой кешиктен выше любого тысячника из войска. Если тысячник, возгордясь, станет спорить с кешиктеном, то будет нещадно бит.
Нойоны, в чьем ведении будут кешиктены, не могут наказать их без моего дозволения. А кто забудет это установление и ударит кешиктена кулаком, кулаком и бит будет, кто пустит в ход палку, палок и получит. Кешиктены всегда должны быть при мне. Иду в поход — они со мной, остаюсь в своих нутугах — они остаются. Потомкам своим завещаю: берегите кешиктенов и сами оберегаемы будете…
«Вот они, железные удила узды, надетой на племена», — с тоской подумал Джамуха.
— Повелеваю вести запись разверстывания населения. Листы с записями, мною узаконенными по представлению Шихи-Хутага, будут сшиты в книги и пусть останутся неизменными на вечные времена. Ни один человек не может покинуть своего десятка и перейти в другой, ни один десяток не может покинуть свою сотню, сотня — тысячу. Каждый занимается тем, чем ему велено заниматься, живет там, где ему жить определено. Суровая кара ждет перебежчика, а равно и того, кто его принял.
«Сам когда-то сманивал людей отовсюду, а теперь никто и шагу ступить не может… Так вам всем и надо!» — с мстительной радостью подумал Джамуха.
— Шихи-Хутага назначаю верховным блюстителем правды. Будь моим оком и ухом, искореняй воровство и обман во всех пределах улуса. Кто заслужил смерть — казни, кто заслужил взыскание — взыскивай.
Джамухе стало трудно дышать, будто и на него анда накинул уздечку, втолкал в рот железо удил и все туже, туже натягивает поводья.
Перечислив все установления по устроению и, укреплению улуса.
Чингисхан начал жаловать и награждать нойонов, закреплял в вечное пользование тысячи, освобождал от наказания за девять проступков, возводил в дарханы.
Продолжением курилтая стал пир. Чингисхан щедро угощал всех. Туда, где раздавали питье и еду простому народу, кешиктены повели и Джамуху. Но он отказался от угощения, и его снова заперли в юрту.
Поздно вечером те же кешиктены повели его вместе со связанными воинами, но не в ханский шатер, а куда-то за курень. Низко над степью висела полная луна, белый свет серебрил травы. Справа послышалось журчание и плеск воды, за темной грядой тальников блеснул огонь. К кустам было привязано несколько подседланных лошадей, у огня прямо на траве сидели Чингисхан и Боорчу, дальше стояли еще какие-то люди, видимо, воины.
— Садись, — сказал Чингисхан так, будто расстались они только вчера и будто не было меж ними никакой вражды. — Слышишь, шумит Онон?.. Недалеко от этих мест мы с тобой побратались.
— Да, это было недалеко отсюда…
— Я хотел с тобой поговорить тут, у Онона, свидетеля нашей дружбы.
Хан обхватил руками колени. В отсветах огня ярко пламенела борода с редкими нитями седины, глаза мерцали, как сколы льда.
— О чем нам говорить, анда? Все осталось там, — Джамуха махнул рукой в сторону реки.
— Тебя выдали эти люди? — Хан повел головой в сторону связанных воинов.
— Они. Но оставь их.
— Нет. Щадящий предателей предан будет. Умертвите их!
Кешиктены не дали войнам и вскрикнуть. Посекли мечами, зацепили крючьями копий и уволокли за кусты, запачкав траву размазанной кровью.
Джамухе вдруг захотелось ткнуться лицом в землю, как в детстве в колени матери и забыться беспробудным сном. Его душа была пуста, будто дырявый бурдюк. Ничего в ней не осталось — ни любви, ни ненависти, ни жалости, ни страха…
— Анда, если можешь, отпусти меня. Я поеду к своей Уржэнэ…
— Нет, Джамуха. Ты враг моего улуса. Как я могу тебя отпустить? Но ты мой анда. Встань со мною рядом, будь прежним другом и братом, второй оглоблей в моей повозке, и я все забуду, все прощу.
Джамуха покачал головой.
— Ты умный человек, анда, а говоришь глупости. Друзьями могут быть только равные. На тебе соболья шапка и золотой пояс. Моя голова обнажена, и рваный халат ничем не опоясан. За твоей спиной многолюдный улус, за моей — тени ушедших.
— Я верну тебе пояс и шапку, твоему имени — почет и значение.
— Анда Тэмуджин, малого мне не надо, а много дашь — лишишься покоя.
Буду для тебя острым камешком в гутуле, верблюжьей колючкой в воротнике халата, занозой в постельном войлоке — зачем?
— Неужели тебе хочется умереть? — со скрытым удивлением спросил он.
— Неужели можно жить, предав самого себя? К тому же человек не бессмертен. Умрешь когда-нибудь и ты, анда.
Глаза у Чингисхана потемнели, каменно отяжелели скулы, колюче натопырились усы, — таким его Джамуха никогда не видел.
— Пусть я умру, но мой улус останется. А что оставляешь ты, анда Джамуха?
— Завет людям: не сгибайся перед силой.
— Кто не гнется, тот ломается, — Чингисхан поднялся.
Ему и Боорчу подали коней, помогли сесть в седло. Чингисхан перебирал поводья, медлил и чего-то ожидал от Джамухи. Не дождался, сказал:
— Прощай.
— Прощай, анда. Если можешь, исполни мою просьбу: предай смерти без пролития крови.
— Пусть будет так.
Лошади пошли с места рысью. Глухой стук копыт растревожил покой лунной ночи, покатился по степи. Тихо всплескивал Онон. Гас огонь, серым пеплом подергивался жар аргала. Джамуха подумал, что надо было дождаться восхода солнца, еще раз взглянуть на синь неба, на зелень молодой травы.
Но просить об этом было поздно. Замирал стук копыт, и кешиктены направлялись к нему…
В тангутской столице была предгрозовая ночь. Где-то погромыхивало, на небе всплескивались отблески молний. В узких улицах было тихо, темно и душно. За толстыми стенами домиков спали торговцы и ремесленники, брадобреи и служители храмов, переписчики книг и художники. Но никто не спал в императорском дворце. Светились окна, за ними мелькали тени, тревожно перекликалась наружная стража, в темень улиц уносились всадники.
Не спали и во дворце двоюродного брата императора — князя Ань-цюаня.
Но здесь не перекликалась стража, слабый свет едва пробивался сквозь оконную бумагу, всадники, пешие бесшумно выскальзывали из ворот, и они тут же закрывались, так же бесшумно люди возвращались, и ворота открывались по условному стуку. Ань-цюань находился во внутренних покоях. На низком столике горели свечи в бронзовых подсвечниках, лежали раскрытые книги.
Ань-цюань листал страницы, но его взгляд скользил по иероглифам бездумно: думы Ань-цюаня были далеко и от книг, и от этого дворца.
Неожиданное нападение монголов потрясло государство. Нищие, темные кочевники, презираемые тангутами, степным вихрем ворвались в пределы Си Ся, захватили город Лосы и крепость Лицзли, опустошили округ Гачжоу и Шачжоу и ушли без урона. Ропот возмущения пополз по городам и селениям.
Народ винил военных, военные — сановников, к этому добавились слухи: в городе Сячжоу свинья родила чудо-животное «линь» о двух головах. Гадатели и прорицатели уверяли: «В одном государстве быть двум государям».
Обеспокоенный император Чунь-ю коленопреклоненно вознес молитву всевышнему о даровании стране мира и счастья, помиловал преступников, переименовал столицу, назвав ее Чжунсин — Возрождение. Но это мало кого успокоило. Все чаще стали приходить вести о неслыханном усилении безвестного до этого хана Тэмуджина, и все просвещенные люди начали понимать, что враг, легко взявший богатую добычу, придет снова. Император послал в степи войско. Но время для похода было выбрано неудачно. Жара и безводье погубили немало коней и людей. Войско возвратилось, не захватив ни одного кочевника. Теперь и сановники, и военные стали возлагать вину на императора.
Ань-цюань, возненавидевший Чунь-ю с первых дней его правления, увидел: пришло его время. Через преданных людей он повсюду возбуждал недовольство императором. Число его сторонников росло. И вот сегодня все должно решиться. Знатные люди должны принудить Чунь-ю отречься от императорского титула и возвести на престол его, Ань-цюаня.
Он знал, что происходит в императорском дворце. К нему то и дело входили вестники с новостями. Пока нельзя было сказать, чем все кончится:
Чунь-ю упорствовал, грозился казнить всех отступников и тайком слал гонцов в округа за войсками. Но за всеми шестью воротами Чжунсина стояли люди Ань-цюаня — всех гонцов схватили. Это стало известно императору, и дух его начал слабнуть…
За дверью послышался шум шагов, громкие голоса. Руки Ань-цюаня, сжимавшие книгу, напряглись, сухо затрещал, прорываясь, лист. Это какой-то конец. Или он император, или преступник. Двустворчатые двери распахнулись настежь. Первым вошел князь Цзунь-сян, за ним около десяти высоких сановников. Все троекратно поклонились. Ань-цюань отодвинул книгу, выпрямил спину.
— Страдая слабостью здоровья, великий император Чунь-ю пожелал оставить престол. Дети его малолетни, а время грозное, и мудрые мужи сочли за благо передать власть в твердые руки. Мы обращаемся к тебе, светлый князь Ань-цюань…
Цзунь-сян не числился сторонником Ань-цюаня. Скорее всего он не был ничьим сторонником. Этот уже не молодой, далеко за сорок, князь был известен своей ученостью, все время проводил в книгохранилищах. Оттого лицо его было бледным, а глаза все время подслеповато щурились.
— Вручая тебе власть, мы надеемся, что ты укрепишь великое Ся, умножишь славу предков. Тебе надлежит…
Углы рта Ань-цюаня опустились, нижняя губа надменно вытянулась. Он без Цзунь-сяна знает, что ему надлежит делать. В первую голову он сгонит со своих мест всех, кто усердствовал в служении Чунь-ю, самого бывшего императора сначала отправит подальше от столицы, и глухие селения, потом…
Не дослушав Цзунь-сяна, Ань-цюань поднялся.
— Я еду в императорский дворец.
— Но там еще находится Чунь-ю, — возразил Цзунь-сян обиженно.
— Пусть убирается!
Цзунь-сян отступил на шаг, растерянно потер рукой подбородок.
— Дозволь мне возвратиться к моим книжным занятиям, не обременяй делами государства.
— Занимайся чем хочешь.
Опустив плечи, Цзунь-сян вышел.
Яркие огни, воздетые на длинные палки, освещали улицу. Стук копыт, говор, бряцание оружия будили людей. С испугом и недоумением они выглядывали из своих домов. А над городом взблескивали сполохи молний, громыхала, приближаясь, гроза.
Ань-цюань беспрепятственно занял императорский дворец.
Бывший император, двоюродный брат Ань-цюаня Чунь-ю, отправился в изгнание. Через несколько месяцев он внезапно скончался. Но это событие осталось незамеченным. Стремительно возвышались новые сановники. И так же стремительно падали. Отрешались от должностей военные, умом и трудом заслужившие уважение. Им на смену приходили молодые, никому не известные.
Но и этим не всегда удавалось долго усидеть на своем месте.
Робость, неуверенность и смятение вселились и во дворцы, и в дома под черепичными крышами.
После курилтая Чингисхан не покидал своих родных нутугов. Но воинам не давал передышки. На Буюрука послал Субэдэй-багатура. Нойон настиг брата найманского хана у Великих гор, на речке Суджэ. Буюрук был убит, однако Кучулук с остатками войска сумел убежать и в этот раз. На меркитов ходил Джэбэ. Беспокойного и неутомимого Тохто-беки постигла судьба Буюрука пал, сраженный стрелой. И воины его дрогнули. Сыновья Тохто-беки не могли ни похоронить, ни увезти с собой тело отца — отрубили его голову, бросили в седельную суму и ускакали вслед за бегущими воинами. Джэбэ их преследовал, пока не стали кони.
Много хуже сложились дела у Хорчи. Хори-туматы не выдали ему сотню беглецов, не дали девушек, а самого вместе с воинами задержали у себя.
Уйти удалось лишь двум его нукерам. Они рассказали хану, что племенем правит после смерти мужа женщина-багатур Ботохой-Толстая, а правая рука у нее — Чиледу, тот самый, что бежал когда-то от него… На хори-туматов он послал нойона Борохула, воина сурового и непреклонного. Уж он им покажет.
К правому крылу его улуса с севера примыкали земли киргизов, ойротов и разных лесных племен. Досады от них пока не было. Но чего нет сегодня, может быть завтра. Он велел снарядить тумен и отдал его Джучи — иди, сын, испытай счастье-судьбу.
Снарядить тумен Джучи, проводить его до пределов улуса было велено Джэлмэ. Все исполнив, он возвратился в орду и попросил разговора наедине.
Сидел Джэлмэ перед ханом, опустив голову, брови тяжело нависли на глаза.
Хан понял, что разговор предстоит худой, и, еще не зная, о чем будет говорить Джэлмэ, проникся неприязнью к нему.
— Хан, все эти годы мы не слезали с коней, не выпускали из рук меча.
— Джэлмэ говорил медленно, будто перебирал свои думы. — Теперь вся великая степь, от края до края, твоя. Прежним раздорам в ней нет места. Так я говорю, хан?
— Ну, так, — коротко подтвердил он, догадываясь, куда клонит Джэлмэ.
— Будь твой отец с нами, он порадовался бы тому, что есть.
— Не знаю… Земля усеяна костями павших. Курени малолюдны, стада малочисленны, пастухи изнемогают от груза повинностей. Не пора ли, хан, натянуть поводья боевых коней?
— Если ты устал, отдыхай.
Джэлмэ поднял голову, посмотрел на хана, словно бы не узнавая глухо сказал:
— Ты не желаешь меня понять, и моей душе больно. Не мне, твоему улусу нужен покой. Пусть люди множат стада, скатывают войлоки для новых юрт, женят сыновей и отдают в жены дочерей. Зачем сбивать копыта коней, рыская по чужим кочевьям, если свои столь обширны, богаты травами и дичью? Разве не ради покоя и мирной жизни умирали наши нукеры?
Подавив раздражение и чувство неприязни к Джэлмэ, Чингисхан заговорил почти спокойно:
— Это ты не желаешь понять меня. Покоя захотелось? Но тебе же ведомо: только быстро бегущие воды чисты и прозрачны. В стоячей воде заводятся гниль и скверна. — По лицу Джэлмэ видел: нойон не согласен с ним. И, уже не скрывая своей враждебности, закончил:
— Не старайся быть умнее своего хана. Не заводи больше таких речей. Иди.
Джэлмэ поднялся, не взглянув на него, прошел к двери, там остановился.
— Одумайся, великий хан.
Он ничего ему не ответил, и Джэлмэ, помедлив, вышел.
Хан встал, сутулясь, начал ходить по юрте. «Одумайся», — говорит Джэлмэ. «Остановись», — твердит мать. «Сжалься над нами», — немо просят изнемогающие от тягот воины. Многие из нойонов, которым он дал под начало сотни, тысячи воинов с женами, стадами, кочевыми телегами, осев в своих нутугах, отяжелели, страшатся превратностей войны, боятся потерять то, что есть. Не шевели их — быстро позабудут, кто принес сытость и покой, дал рабов и пастухов, начнут возвеличиваться. Друг перед другом, как прежние владетели племен. Одумайся, остановись… Ну, нет! Хочешь пройти безводную пустыню — скачи без остановок. Войско, пока в движении, в сражениях, его, раскиданное по кочевьям — чужое. Мать говорила: «Теперь каждый мужчина воин». Так и должно быть. Каждый воин. А место воина в строю, в бою, а не в юрте, под боком у женщины.
Он знал: не все в улусе думают, как Джэлмэ. Добро, добытое в тангутских землях, у многих распалило зависть, и они готовы без раздумий мчаться на край света за дорогими одеждами, красивыми женщинами и быстрыми скакунами: нудна, скучна, ненавистна им жизнь в куренях. Но, гоняясь за разоренными остатками меркитов, добивая воинов Буюрука, не многое добывают для себя. И тоже озлобляются.
В тот же день у хана состоялся разговор с Хасаром. Брату и раньше недоставало разумности и добронравия, а после битвы у горы Нагу он стал и вовсе нетерпелив, злословен, рыкал на всех, кто был ему не угоден. До Чингисхана донеслось, что разгром Таян-хана Хасар одному себе в заслугу ставит и очень обижен: оттерли от почестей и славы. Вел, сказывали, он вовсе негодные речи. Будь, дескать, его воля, добыл бы мечом несметные богатства, его нукеры — все до единого — пили бы из золотых чаш, носили шелковые халаты и упирали ноги в стремена из чистого серебра. Хан этому не верил. Ловить слухи растопыренными ушами — дело бездельниц женщин, а не правителей. Хотел поговорить с братом сам, но все как-то не удавалось. А тут брат явился к нему без зова. Не воздав ханских почестей, спросил:
— Я всю жизнь буду охотиться на тарбаганов?
Раздул ноздри, ястребиные глаза мечут огонь, — накопил в себе злости — дышать нечем.
— Тебе не по нраву охота на тарбаганов — бей дзеренов или степных птиц.
— Вот-вот, только это мне и осталось. Воинов в походы ведут другие, не я. Даже те, кто меча в руках не держал.
— Ты говоришь о моем Джучи? — прямо спросил Чингисхан.
— И о Джучи… — не стал уворачиваться брат.
— Молодых, Хасар, тоже надо приучать к делу. О птенце, не покидавшем гнезда, нельзя сказать, высоко или низко он будет летать. Так-то… А ты в мои дела не суйся. Я дал в твое вечное, безраздельное владение четыре тысячи юрт. Больше, чем кому-нибудь из братьев. Что еще надо?
— Вечное, безраздельное владение! Это на словах. Я не успеваю исполнять твои повеления — пошли сотню туда, дай две сотни сюда. Раньше я считал твоих овец, сейчас отсчитываю воинов.
— Ты хотел бы держать воинов при себе, как ревнивый муж молодых жен?
— Я сам хочу водить их в походы! — выкрикнул Хасар.
Хан все больше убеждался, что слухи о негодных речах Хасара — правда.
Возгордился, вознесся, земли под собой не чует.
— Ты, говорят, можешь надеть на всех своих воинов шелковые халаты так ли это?
— Уж я бы не повел воинов к лесным народам. Что добудет твой Джучи шубы из козлины и стрелы с наконечниками из кости!
Как и Джэлмэ, он выставил брата из юрты. И снова, сутулясь, мерил шагами мягкий войлок, угрюмо гнул голову. В душе накипала обида. Джэлмэ слеп, как крот, Хасар суетлив, как трясогузка. И тому, и другому даже во сне не привидится, как далеко устремлены его мысли, какие дерзновенные замыслы вынашивает он. Дабы не было ущерба будущим начинаниям, он должен сбивать копыта коней, посылая воинов добивать пораженных врагов, приводить к покорности нищие лесные племена. Сегодня воины, их дети живут впроголодь, едва одеты. Но придет время, войско будет кормить и себя, и весь улус. Для этого нужно время! Время!
Но времени у него не было. Совсем не стало былого единодумия среди его ближних людей. Споры, раздоры, поначалу скрытые, потайные, все чаще выплескивались наружу, жарко разгорались, порождая вражду и ненависть.
Чингисхан сурово осуждал тех и других, стараясь держаться над спорящими.
Ничего этим не добился, но почувствовал, что вокруг него все меньше и меньше людей, готовых внимать его слову. Все чаще нойоны шли искать правду к Джэлмэ или Хасару. Те, всяк на свой лад, ободряли своих сторонников, крепили в них мысль едино и безотступно требовать от хана потворства их желаниям. И тут же дал о себе знать шаман. Он принял сторону Джэлмэ, что нисколько не удивило Чингисхана. На войне, в сражении, шаман человек последний, в мирном курене его слово заставляет трепетать и женщин, и отважных воинов, и рабов, и нойонов.
Содружество упрямого, бесстрашного Джэлмэ и хитроумного шамана ничего хорошего не предвещало. Хан повелел Джэлмэ удалиться из орду в дальний курень — поживи, отдохни, будешь нужен — позову. Это было понято так, будто он поддерживает сторонников Хасара, и брат становился все заносчивее, все бесстыднее возвеличивался над другими. Однажды он принародно обругал шамана, назвав его вонючим хорьком. Шаман принародно же поколотил его своим железным посохом. Хасар мог бы одним ударом кулака расплющить голову Теб-тэнгри — нельзя: кто дерзнет поднять руку на шамана, тот оскорбит небо.
Опозоренный, униженный Хасар приехал жаловаться.
— Так тебе и надо! — сказал ему хан. — Давно сказано: задерешь голову на вершину горы — споткнешься о кочку.
Смута в улусе не прекращалась. Хан не находил себе места, не однажды ему хотелось повелеть бить в барабаны и, подняв всех воинов, безоглядно ринуться на любого врага, чтобы стук копыт и звон мечей заглушили ядовитую брань и ругань, чтобы озлобленность нойонов и нукеров нашла исход в сече.
Но он сдерживал свое нетерпение.
Так продолжалось, пока его ушей не достиг слух: улусом будут править братья попеременно. Хан велел позвать шамана. Стал осторожно выведывать, знает ли Теб-тэнгри что-нибудь о молве.
— Это не молва, — сказал Теб-тэнгри. — Было мне видение.
— Врешь! — Хан вскочил со своего места, вцепился в воротник халата шамана, рванул к себе. — Врешь! Не верю я тебе!
Теб-тэнгри не мигая смотрел на него бездонно черными глазами. И под этим взглядом сама по себе разжалась рука. Шаман оправил халат.
— Кто всю жизнь прожил у степного колодца, тот не поверит, что есть на земле полноводные реки. Ну и что? Верь или не верь, а реки бегут, подмывают берега… Поостерегись, хан. Видение мне было такое: улусом станет править тот, у кого больше друзей.
Оставшись один, хан долго метался по юрте, пиная ногами войлоки для сидения, коротконогие столики. Все раскидал, опрокинул, но глухая, тяжелая ярость не уходила, оседала в груди, давила на сердце. Среди проклятий и рваных скачущих мыслей отчетливо билась пугающая дума: если Хасар соберет вокруг себя нойонов, жаждущих добычливых походов, людей смелых, отчаянных, если они решатся…
Взяв с собой сотню кешиктенов, помчался в курень Хасара. Перед большой юртой с резной деревянной дверью стоял белый с бронзовым навершьем туг — почти такой же, как у него, — на деревянной подставке лежал расписанный лаком барабан — знак власти. Двое караульных в железных латах опирались на копья с красными древками.
Рывком распахнул дверь. В хойморе[17] юрты полукругом сидело человек десять нойонов, над ними на стопке войлоков, обшитых шелком, в ярком халате, в шапке, опушенной соболем, с чашей в руке возвышался Хасар.
Молча, вкладывая в удар всю свою силу, пинком под зад, хан поднял нойонов, крикнул кешиктенам:
— Каждому двадцать палок! И на дознание к Шихи-Хутагу!
Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:
— Сними шапку и пояс!
Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой — сбросил шапку.
— На! — Рванул золотую застежку пояса — хрустнула под сильными пальцами. — На! — Пояс упал на шапку.
— Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! — Коротко, без размаха, ударил по лицу.
Хасар заскрежетал зубами, прорычал:
— Зверь!
— Замолчи! Убью!
— Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!
— Замолчи!
— Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!
Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!
Хитрый, коварный трус!
— Замолчи!
— Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!
Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы — туда же, сорвал с плеч халат — туда же.
— Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро — бери! Губи братьев — все твое будет! — Босой, голый по пояс встал перед ханом — под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. — Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!
Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:
— О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! — Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. — Вы обезумели! Разум покинул вас!
Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.
— Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару — ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
— В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!
В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.
В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.
Хасара он, как обещал матери, не тронул, но владение урезал, оставив ему из четырех тысяч юрт всего тысячу четыреста. Мать, донесли ему, сильно разгневалась и тяжко заболела. Она не позвала его к себе. Сам он из гордости не поехал.
А мать с постели уже не встала.
Перед величием смерти дрогнуло его сердце, малы и суетливы показались собственные хлопоты. С запоздалым раскаянием припоминал то немногое доброе, что сделал для спокойствия души ее. Не смог, не сумел сделать большего…
На время отошел от всех дел. В одиночку уезжал на охоту в безлюдные урочища, возвращался усталый, без дичи, шел ночевать к Борте. Ночами ворочался в постели, с растущей обидой думал о людях, которым он дает все, а они ему лишь причиняют боль.
Стоило ему лишь на малое время опустить поводья, отдаваясь душевной боли и обиде, как почувствовал, что власть над улусом переходит в чужие руки. Сторонники Хасара, правда, примолкли. Зато начал своевольничать Теб-тэнгри. Он пригревал возле себя обманутых, обласкивал обиженных, примирял спорящих, защищал преследуемых… К нему отовсюду тянулись люди.
Шихи-Хутаг, верховный блюститель ханских установлений, остался почти без дела: право разбирать тяжбы присвоил себе шаман. Тесно становилось у коновязи Мунлика, отца Теб-тэнгри, и пусто у ханской.
Стремительно, безоглядно, видимо, по заранее намеченному пути, шел Теб-тэнгри, ничего не страшась, к неизбежному столкновению с ханом. Он пренебрег его коренным установлением, долженствующим навсегда покончить с усобицами, соперничеством нойонов, — никто не смеет принимать под свою руку перебежчиков. К шаману стали переходить люди со скотом и юртами не только от простых нойонов-тысячников, но и от братьев, от ближних друзей хана. Если же нойон приезжал требовать людей обратно, дружки шамана его срамили, избивали и прогоняли.
Боорчу сокрушенно упрекал хана:
— Неужели не видишь — в улусе два правителя! Что установлено одним, рушит другой. Э-эх… Когда я был маленьким, моя бабушка говорила мне: если двое правят одной повозкой, она опрокидывается.
Хан все видел, все понимал. Но с шамана не снимешь пояс и шапку, как с Хасара, не отправишь в дальний курень на отдых, как Джэлмэ. Что делать?
Позвал к себе Мунлика, попросил: образумь сына. Старик развел руками — сын не в его власти.
В одиночестве бродил хан по своей просторной юрте, теребя жесткую бороду, подолгу смотрел через дымовое отверстие в бездонную синь неба, пытаясь прозреть волю силы, властвующей над всеми живущими на земле, и страх втекал в его душу, выстуживал ее. Он привык бороться с людьми, знал их, умел в каждом найти слабое место. Шаман, как все люди, рожден матерью, но он стоит над людьми: его уши внимают голосу неба…
Нерешительность хана подстегнула шамана. Не таясь он стал говорить нойонам: Тэмуджин наречен Чингисханом на курилтае, воля курилтая выше ханской. Установления для улуса и для хана должны исходить от курилтая.
Шаман знал, чем привлечь к себе нойонов. Каждый прожитый день усиливал его и ослаблял хана. И Теб-тэнгри, видимо, решил, что пришел час бросить повелителю открытый вызов.
От младшего брата хана Тэмугэ-отчигина ушли люди, и тот послал за ними нойона Сохора. Шаман не захотел его даже выслушать. А братья шамана побили Сохора, привязали на его спину седло, на голову надели узду и, подгоняя бранью, ударами плетей, вытолкали из куреня.
К шаману поехал сам Тэмугэ-отчигин. Теб-тэнгри спросил, мягко улыбаясь и осуждающе покачивая головой:
— Как ты мог слать ко мне посла — ты, которому надлежит являться самому? А?
— Верни людей, Теб-тэнгри! Я приехал требовать! Ты влез в чужие дела, шаман. Должно, не ведаешь, что за это бывает.
— Я-то ведаю все. А вот как может букашка, ползающая в траве, судить о полете кречета, мне не понятно. Кто позволил тебе говорить со мной через послов, будто хану? Твой брат?
— Брат не дозволял, но…
— Ага, ты присвоил то, что принадлежит другим. Ты виновен. А раз виновен, становись
на колени и проси прощения. Может быть, я смилуюсь над тобой.
— Я не сделаю этого, шаман! — Тэмугэ-отчигин вскочил в седло.
Братья Теб-тэнгри стащили его с коня, силой поставили на колени, тыча кулаками в затылок, принудили склонить голову. Кто-то за него писклявым, плачущим голосом сказал:
— Прости, великий шаман, ничтожного глупца. Больше не буду.
Вокруг стояли воины, нойоны, и никто не захотел или не посмел заступиться за униженного, оскорбленного ханского брата.
В орду Тэмугэ-отчигин примчался рано утром. Хан еще не вставал с постели. В юрту его впустила Борте.
Тэмугэ начал рассказывать спокойно, но обида была такой свежей, так жгла его — едва удержался от слез. Борте хлопала себя по бедрам, колыхаясь оплывшим телом, горестно говорила:
— Как терпишь это, Тэмуджин? Шаман твоими руками чуть было не расправился с Хасаром. Теперь опозорил Тэмугэ. Скоро он и за тебя самого возьмется. Уйдешь вслед за своей матерью — что будет с нашими детьми?
Хан лежал, плотно закрыв глаза, борода торчком, короткие усы щетина, пальцы сами по себе мяли и рвали шерсть мерлушкового одеяла. Он знал, что надлежит сделать, и страшно было перед неведомой, не подвластной человеку силой. «Делаешь — не бойся, боишься — не делай», — сказал он себе, но это присловье не укрепило его дух, в леденеющей душе теплилась трусливая надежда, что все как-то утрясется само собой, как утряслось с Хасаром, небо отвратит неотвратимое. Давя в себе и страх, и эту надежду, он поднялся, быстро оделся.
— Тэмугэ, моим именем пошли людей за шаманом. И приходи в мою юрту.
Там все обдумаем.
Любое трудное дело, как всегда, захватывало его всего без остатка. Он сам расставил в орду и вокруг юрты усиленные караулы, собрал самых надежных и храбрых людей, каждому определил его место. Все продумал, предусмотрел. Из-за хлопот на время даже позабыл, к чему готовится, и, когда пришла пора ожидания, тревоги, сомнения, страхи вновь овладели им, он уже не думал о том, какой будет конец всего этого, а желал лишь одного — скорее бы все произошло.
Шаман приехал не один, вместе с отцом и братьями. Присутствие Мунлика обрадовало хана, к нему пришло чувство уверенности. Как обычно, Теб-тэнгри сел по правую руку, буднично спросил:
— Ты звал меня?
— Зовут равных себе. Тебе я велел приехать.
Мягко, словно вразумляя капризного несмышленыша, шаман напомнил:
— У меня один повелитель — вечное небо. Других нету.
— Это я уже слышал не однажды.
— Хочешь, чтобы твои слова запомнили, не ленись их повторять.
— Шаман, небо же повелело мне править моим улусом. Все живущие в нем — мои люди. Ты тоже.
— Нет, хан. Бразды правления тебе вручили люди, собравшие этот улус.
По небесному соизволению — да, но люди. А между смертным человеком и вечным небом стоим мы, шаманы, как поводья, связывающие лошадь и всадника.
Когда лошадь рвет поводья, всадник бьет ее кнутом.
Не такого разговора ждал хан, думал, что Теб-тэнгри признает свою вину, раскается хотя бы для вида, а он его станет обличать. Неуступчивость шамана и унижала, и пугала, лишала уверенности, без того невеликой.
Говорок Теб-тэнгри, уместный разве в беседе старшего с младшим, вел хана туда, куда он идти не желал, оплетал, как муху паутиной, его мятущуюся душу, и, разрывая эту паутину, он грубо спросил:
— Может ли быть у одного человека два повелителя? — И не дав шаману ответить:
— Почему же моими людьми повелеваешь ты? Почему топчешь мои установления и утверждаешь свои?
— Я смиряю гордыню у одних и укрепляю дух у других, а это, хан, дело мое, и я…
В душе хана уже затрепетал спасительный огонек гнева, распаляя себя, он сказал, как хлыстом ударил:
— Встань!
Шаман не понял:
— Почему?
— Ты винишь моего брата в том, что он присвоил себе право, ему не принадлежащее. А сам? Как смеешь сидеть на месте, которого я тебе никогда не давал! — Кровь застучала в висках, сграбастал шамана за плечи, толкнул.
— Слазь!
Шаман съехал со стопки войлоков, быстро вскочил на ноги. Этого он не ожидал и на малое время растерялся. Но тут же плотно сжал губы, бездонная чернота его глаз налилась неведомой силой, и она давила на хана, гасила гнев. Невольно помог Мунлик. Беспокойно подергивая седую бороду, он закричал:
— Перестаньте! Небом вас заклинаю, перестаньте!
Хан повернулся к нему — только бы не видеть глаз шамана.
— Я не хочу с ним ссориться. Я только хотел понять, из-за чего завязалась вражда между моим младшим братом и твоим сыном. Но, видно, правды тут не добиться. Сделаем по древнему обычаю. Пусть Теб-тэнгри и Тэмугэ борются. Кто упадет, тот виновен. Тэмугэ, у тебя все готово?
Во время этого разговора брат стоял у дверей юрты. Беспрестанно одергивал на себе халат, подтягивал пояс, поправлял шапку. Хан знал, что сейчас на душе брата, и опасался, что в последнее мгновение он падет духом.
— Бороться я не буду! — сказал шаман. — Не по моему достоинству.
— Нет, будешь, будешь! — Тэмугэ-отчигин потянул его из юрты.
Братья шамана вскочили, но хан остановил их окриком. И Мунлик сказал:
— Сидите. Пусть будет так, как хочет хан. Верю, хан, ты не сделаешь нам зла.
За дверью послышался шум возни — кешиктены перехватили шамана, потом короткий вскрик — сломали хребтину. Хан невольно вжал голову в плечи, до крови закусил губу. Сейчас разверзнется небо, плети молний хлестнут по земле…
В юрту вошел Тэмугэ, непослушными руками взял со столика чашу с кумысом, торопливо выпил и так же торопливо, расплескивая, начал наполнять ее из бурдюка.
— Вы… не стали бороться? — спросил Мунлик встревоженно.
— Э-э, он не хочет. Лег и не встает.
— Вы… вы убили сына?! — Борода Мунлика затряслась, он хотел подняться, но не смог.
Сыновья его вскочили и схватились за оружие. Но в юрту ворвались кешиктены, отобрали мечи и ножи, повязали. Хан опустился на свое место, глубоко, с облегчением вздохнул.
— Этих не трогайте. Вбейте палками немного ума, и пусть отправляются домой. Ради тебя, Мунлик… Как видишь, меня нельзя обвинить в неблагодарности.
Мунлик подобрал с полу шапку сына-шамана, обнюхал ее и зарыдал, как старая женщина.
Над телом шамана хан велел поставить юрту, чтобы на него не глазели.
Слух о смерти Теб-тэнгри облетел ближние курени, и отдать последний поклон шаману со всех сторон повалили люди. Сколько их было! Если дать его похоронить, мертвый Теб-тэнгри доставит хлопот не меньше, чем живой. Его могиле станут поклоняться, его дух будет жить в народе, и память о том, что он, Чингисхан, укоротил ему жизнь, никогда не исчезнет.
Ночью он велел тайком похоронить его тело. А днем, когда открыли юрту и не нашли в ней тела шамана, толпа в страхе пала на колени. Хан сам вышел к толпе, заглянул в юрту, будто удостоверяясь, что шамана и в самом деле нет, сказал:
— Так и должно быть. Небо повелело шаману охранять мой род и мой улус. Вместо этого он захотел возвыситься над моими братьями. И небо невзлюбило его. Оно отняло душу, взяло и тело, чтобы не осталось на земле и следа от неправедной жизни шамана Теб-тэнгри.
Теперь в улусе не осталось ни одного человека, который мог бы покуситься на его власть. Он был недосягаем, как дерево, растущее на отвесной скале. Но не радость, а холодок одиночества почувствовал он. В юрте теперь редко когда спорили, а открыто противиться не смел никто. Даже друг Боорчу и тот больше помалкивал.
Возвратился из похода Джучи. Не утрудив войска сражениями, не отяготив потерями, сын подвел под его руку киргизов, ойротов и многие мелкие племена лесных народов. Владетели в знак покорности прислали дань кречетов, шкурки соболей, лис и белок.
— Как же ты обошелся без сражений?
— Люди везде умеют думать, отец… Прежде чем обнажить меч, я говорил с ними. Они вняли моим словам.
Он взял сына за плечи, повернул лицом к нойонам, отыскал взглядом хмурого Хасара.
— Смотрите, какой разумный нойон вырос из моего сына! Ему всего двадцать два. А кое-кому лет в два раза больше, но во столько же раз меньше и разума.
Не избалованный похвалами Джучи чувствовал себя неловко, но на отца смотрел с благодарностью и бесконечной сыновней преданностью. Прикажи ему сейчас умереть, сын принял бы смерть, как другие принимают награду. «Вот кто — сыновья заменят мне моих друзей», — подумал хан.
— А велика ли добыча? — не удержался, съязвил-таки Хасар.
Но хану сейчас его злословие было безразлично. Джучи добыл то, чего он желал. Теперь можно, не опасаясь удара в спину, все силы повернуть на полдень.
— Готовьтесь к большому походу. Мы пойдем по изведанному уже пути — в страну тангутов. Я сам поведу войско.
Начались сборы. Перед самым выступлением пришла худая весть: нойон Борохул, отправленный покорять хори-туматов, был завлечен в засаду и убит, а войско его рассеяно. Хан долго не мог ни о чем думать, кроме скорого и жестокого отмщения хори-туматам, хотел было вести войско на них, но поостыл и не стал ломать первоначального замысла: слишком многое зависело от войны с тангутами.
В начале третьего месяца в год змеи[18] — для управления войском и в случае неудачи для сурового наказания. Наследнику не суждено было прославиться, а лингуну держать ответ перед императором и его советом. В первом же сражении тангуты были разбиты, наследник спасся бегством, а лингун попал в плен.
В четвертом месяце Чингисхан взял крепость Валохай и двинулся на Чжунсин. Путь к столице тангутов преграждал Алашаньский хребет. Попасть в Чжунсин можно было лишь через тесный проход. Сюда, к заставе Имынь, тангуты успели стянуть около пятидесяти тысяч воинов. Всадники Чингисхана, не привычные к горным теснинам, не смогли взять укрепление Имынь, потеряв много убитыми, скатились к предгорьям. Хан отправил гонцов в степь за подмогой.
Тангутам легко было подтянуть свежие силы, обрушиться на Чингисхана, но, напуганные первым поражением, они сидели в проходе, надеясь, что жаркое лето заставит монголов уйти. Рядом с горами лежала песчаная пустыня. Летом пески накалялись, как зола очага, и в них гибло все живое.
Воины Чингисхана хорошо знали, что ждет их, если они не возьмут горный проход. Опасность, бездействие, зной пустыни томили людей, все чаще вспоминали они родные степи, прохладные речные долины, сопки, овеваемые ветрами, и с тоской поглядывали назад. Хан велел пресекать всякие разговоры о возвращении. Или проход будет взят, или все испекутся на горячих песках. Он каждый день объезжал войско. В халате из легкого холста, в чаруках на босу ногу, с распаренным лицом сутулился в седле, смотрел на людей неласково, за самые малые проступки наказывал без жалости и снисхождения. Рядом с ним всегда были его сыновья и Боорчу с Мухали.
Остальные нойоны не смели отлучаться от своих тысяч и туменов.
Кое-когда Джучи удавалось отпроситься у отца на охоту. Вдвоем с Судуем они поднимались высоко в горы, к еловым и осиновым лесам, оставляли пастись коней где-нибудь на горном лугу, сами поднимались еще выше. На высоте было много прохладнее, чем внизу, часто попадалась дичь. Пустыми почти не возвращались. Больше всего убивали хара-такя[19]. Это были крупные и красивые птицы сероватого с синевой цвета, с длинными хвостовыми перьями, светлыми у основания, отливающими, как клинок хорошего меча, с красными ногами и щеками и снежно-белым горлом… Они взлетали всегда вдруг, шумно хлопая крыльями и стремительно взвиваясь вверх. Стрелять надо было быстро и метко… Изредка убивали оленя, еще реже хухэ-ямана — голубого козла.
Держался яман на малодоступных скалах, был очень пуглив. Заметив охотников, громко, отрывисто свистел и мчался по отвесным кручам, еле касаясь ногами выступов. Под вечер он выходил пастись на горные луга, тут-то и подкарауливали его охотники.
Для Судуя ожидание на закрайке леса было самым счастливым временем.
Лежи на траве, вытянув натруженные ноги, слушай торопливый шепот осин, думай о чем хочешь, а если время раннее, можно и поговорить с Джучи. И думы, и разговоры в это время хорошие, честные, чистые, от них теплеет на сердце, и верится, что жизнь тоже будет светлой, как луг, озаренный вечерним солнцем. Тут Судуй забывал, что Джучи сын хана, он был его товарищем, и с ним можно было говорить обо всем. И они говорили обо всем о скакунах, об охоте, о войне, о жизни людей, о жизни духов…
— Ты, Джучи, скоро станешь нойоном тумена и на охоту уже ходить не будешь.
— Охотиться я буду всегда…
— Воевать надо будет.
— Так и сейчас война. Но воевать я не люблю. Охота лучше. А мой отец говорит: каждый мужчина должен быть воином. Только тогда враги станут нас бояться. Мы должны быть сильными, говорит отец. — Джучи сорвал травинку, накрутил на палец. — После похода на ойротов и киргизов я думаю, как и отец: мы должны быть сильными.
— Но ты там не воевал…
— Нет. Я им сказал: «Вот мое войско, вы можете собрать воинов больше и побить меня. Но мой отец соберет еще больше и побьет вас. Лучше покоритесь ему и живите, как жили». Они все хорошо поняли, и никто никого не убивал.
— А тут убиваем. В Валохае все улицы были завалены мертвыми. — Судуй вспомнил тела людей, порубленные мечами, потоптанные копытами коней, безобразно вздувшиеся на жаре, — его передернуло.
Нахмурился и Джучи. Смотрел перед собой широко открытыми глазами.
Потом тряхнул головой.
— Иначе, наверное, нельзя. Если бы тангуты отдали все, что хочет получить отец, не было бы мертвых.
— А почему они должны отдавать свое?
— Они богаты, а у нас ничего нет.
— Э-э, Джучи… У тебя много всего, а у меня — то, что на мне. Я должен приставить нож к твоему горлу?
— Когда-то, говорят, так и было… Кто мог, тот и грабил.
— Грабили друг друга, а теперь соседей… Э, да не моего ума это дело. Суслику, спящему зимой в норе, не пристало судить о глубине снега.
Я, Джучи, как только вернусь домой, найду себе жену, поставлю юрту и буду помогать отцу делать стрелы. Самые лучшие — для твоего колчана.
Однажды их разговор прервал треск сучьев. Замолчали и быстро, бесшумно насторожили луки. Раздвинулись ветки осин, и на луг вышли двое, по виду тангуты. На спине у того и другого топорщились узлы, в руках были палки. Под толстой елью они остановились, сбросили ношу и сели отдохнуть.
Джучи и Судуй, прячась за кусты, за стволы деревьев, подобрались к ним шагов на двадцать, залегли. Под елью сидели старик и молоденькая девушка.
Развязав узел, старик достал кусок сыру, разломил надвое, и они стали есть.
Охотники тихо поднялись и молча подошли к ним. У старика отвисла челюсть, изо рта вывалился кусочек сыру, девушка вскочила и бросилась бежать, проламывая грудью стену кустарника. Судуй обогнал ее, подставил ногу. Девушка упала. Он завернул ей руки за спину, подвел к ели. Старик сидел на прежнем месте. Коричневое и корявое, как кора дерева, лицо его подергивалось, незоркие глаза страдальчески-виновато смотрели на девушку.
Джучи вытряхнул узлы. В них было одеяло из верблюжьей шерсти, халаты, обувь, котел, чашка — все потертое, старое.
— Откуда? Кто такие? — спросил он.
Старик начал что-то говорить, но они не могли понять ни слова. Джучи махнул рукой:
— Ладно… И так понятно — убегаете к своим.
Девушка все еще пыталась вырваться из рук Судуя. Упав, она поцарапала щеку, и сейчас на подбородок сползала струйка крови. Он усадил ее рядом со стариком, показал на лук и стрелу — не убегай, догонит!
— Ты хотел искать невесту — вот она! — засмеялся Джучи. — А?
Старик сорвал листок, приложил к царапине на щеке девушки, что-то сказал. Из ее глаз брызнули слезы, узкие плечи затряслись от рыданий.
Джучи показал старику знаками, что надо собрать узлы и идти вниз. Тот замотал головой, забормотал, показывая то на себя, то на девушку, то на горы.
— Он, я думаю, просит, чтобы мы отпустили девушку, а его взяли, сказал Судуй и знаками же начал устанавливать, верна ли его догадка.
Все верно, он, старик, будет чистить одежду и обувь, варить пищу и седлать коня, только пусть воины отпустят девушку.
— Ему-то как раз идти к нам незачем! — Джучи свел к переносью брови.
— Убьют.
— Джучи, давай отпустим…
— Старика?
— И старика, и девушку. Не воины же… Пусть живут. А, Джучи?..
— А разве жена тебе не нужна?
— Нет. Вернее, нужна, но… Мать взяла с меня клятву. Мне нельзя…
Джучи недоуменно дернул плечами.
— Не понимаю… Хочешь, я возьму ее для тебя?
— Не надо, Джучи. Не хочу я этого. Отпусти… Небо принесет тебе счастье-удачу.
— Так ты на всю жизнь без жены останешься. Пусть идут!
Кинув на плечи старику и девушке узлы, Судуй показал рукой на горы — уходите. Старик покосился на луки и стрелы, подтолкнул девушку, пошел, заслоняя ее собой и беспрестанно оглядываясь. Скрылись в чаще.
Немного погодя старик неожиданно возвратился, приложил руки к груди и низко поклонился. Засовывая стрелу в колчан и провожая, взглядом старика, Джучи задумчиво сказал:
— Наверное, мы сделали правильно. А что за клятву ты дал матери?
— Она была в плену… Ну, и не хочет…
— А-а… Моя мать тоже была в плену у меркитов… — Джучи внеэапно умолк и помрачнел.
— Ты хороший человек, Джучи! Ты будешь когда-нибудь ханом. Самым лучшим ханом! А я у тебя — самым лучшим стрелочником!
В другой раз встреча с тангутами закончилась иначе.
Тангуты и монголы стояли друг перед другом уже два месяца. Из степей подошли свежие силы, и хан готовился к сражению. Джучи с трудом удалось отпроситься в лес. Как всегда, лошадей оставили на лугу и стали подниматься к горным вершинам. Выше лес становился реже, всюду громоздились обломки скал, вздымаясь порою над деревьями. Шли молча, старались не шуметь на каменистых россыпях, осторожно отводили ветки деревьев. Подошли к высокой скале, стали ее огибать. И тут почти лицом к лицу столкнулись с десятком тангутских воинов.
На короткое время те и другие замерли, разглядывая друг друга. Судуй и Джучи повернулись, бросились бежать. Рядом в скалу, высекая голубоватые искры, ударили стрелы. Бежали, прыгая с камня на камень, сминая кусты колючей харганы. Тангуты не отставали. На бегу выпускали стрелы, что-то кричали.
Выскочили в редколесье. Здесь бежать было легче: меньше стало камней.
Неожиданно сбоку выскочили два воина, пересекли им дорогу. Судуй и Джучи присели, разом выпустили две стрелы. Недаром они учились стрелять птиц влет. Один из тангутов упал, другой отбежал и спрятался за деревьями.
Почти кувырком скатились по крутому косогору к лошадям. Вскочили в седла. И в это время тангутская стрела скользнула по ноге Джучи, вспорола голенища гутула, резанула по телу.
Сбежали к караулам, и сотни воинов отправились вылавливать тангутов.
Рана у Джучи была неопасной, он даже не хромал. Но хан, встревоженный тем, что враги просочились через дальние караулы и почти приблизились к его ставке-орду, учинил Джучи и Судую строгий допрос. Тут же велел Мухали проверить все караулы, обшарить леса и горы. Затем его тяжелый взгляд остановился на Судуе.
— Скажи-ка, удалец, как это вышло, что мой сын ранен, а ты нет?
— Не знаю, хан… Мы вместе…
— Вот — вместе! Как ты смел бежать вместе?! Ты должен был остановиться, задержать врагов, чтобы Джучи ушел. За жизнь моих сыновей головой отвечает всякий, кто с ними рядом.
— Я виноват, хан, — признался Судуй.
Но хан и не слушал его признания, не ему предназначал свои слова.
Вокруг сидели нойоны, и он говорил им. Джучи поймал взгляд Судуя, растерянно улыбнулся.
— Для первого раза надо дать тебе палок, — наконец вспомнил хан о Судуе.
— Отец, не наказывай моего нукера! — с горячностью заступился за него Джучи.
— Вина, оставленная без внимания, родит две. Снисходительность к поступку рождает преступление. Но если ты просишь, я не стану наказывать его палками. Завтра твой нукер пойдет с алгинчи — передовыми — на укрепление.
Джучи наклонил голову.
— Дозволь, отец, и мне идти с передовой сотней.
Хан метнул на сына быстрый взгляд, прищурился.
— Ступай. Не могу же я запретить тебе стать храбрым воином.
Два месяца сидения возле горного прохода заставили хана убедиться, что силой за Алашаньский хребет не прорваться. Тангуты могут положить в теснине всех его воинов. Надо было выманить врага. Как? Был единственный путь — бросить на проход легкую конницу, она начнет сражение, но будет разбита, побежит, бросая обозы. Все должно быть похоже на полный разгром.
Тангуты не смогут удержаться от преследования, от мести за свое поражение, ринутся вниз. И тут с горных склонов, из ущелий на них ударят главные силы, сомнут врагов, погонят и, держась за хвосты их коней, перекинутся через перевал. Но передовым сотням достанется тяжелая доля. Многим воинам придется сложить голову…
Ни Джучи, ни Судуй ничего этого не знали.
Перед рассветом в полной тишине воины передовых тысяч заняли место перед проходом. Пустыня дохнула на горы горячим ветром, заполнила воздух пылью. Было трудно дышать. Куяк из толстой, просмоленной кожи туго стягивал грудь Судуя, спина под ним взмокла от липкого пота. Джучи стоял рядом. К нему подъезжали нойоны, спрашивали, не пора ли начинать.
Спрашивали из почтительности, каждому было известно и время начала битвы, и место в строю. Джучи снял с головы шлем, выстукивал на нем ногтями барабанную дробь.
Небо над вершинами гор медленно воспламенялось, первые лучи солнца прикоснулись к высоким скалам, но внизу еще держался душный, горячий сумрак.
— И-и-эх! — прокричал кто-то.
И кони рванулись с места, понеслись в гору. Порубили легкие заслоны.
Показались стены заставы Имынь, нависающие над проходом. Поравнялись с ними. Со стен полетели камни, бревна, мешки с песком. Шарахнулись кони, закрутились, сшибая друг друга. Падали пораженные всадники. С другого склона, из-за земляных укреплений, полетели, затмевая солнце, тучи стрел.
Судуй не думал ни о чем, старался лишь не отбиться от Джучи. Обоих крутило и метало из стороны в сторону в месиве коней и людей.
Отхлынув от крепостных стен, воины навалились на земляные укрепления, оттеснили с одной стороны лучников, раскидали землю и внутрь прохода ворвались конные, порубили, вышибли тангутов. Но из-за крепостных стен, из-за перевала на конях и верблюдах мчались все новые и новые воины.
Отчаянно сопротивляясь, монголы покатились назад. Разинув рот, но не слыша своего крика, Судуй размахивал мечом, нападая и отбиваясь. Иногда отставал от Джучи, поворачивал голову, ловил взглядом золотую иглу его шлема, расталкивал своих, пробивался между чужих и вставал с ним рядом.
Джучи был бледен, по лицу струился пот.
— Нельзя назад! Нельзя! — кричал он и правил коня на тангутов.
Но устоять было невозможно. Сражение ползло по теснине вниз все быстрее, все громче становились победные крики тангутов. Скатились в предгорья, стали видны обозные телеги, и здесь началось бегство. Джучи пытался остановить воинов. Но где там!
Под ним пала лошадь. Судуй проскочил мимо, стал разворачивать коня, но его толкали налетающие всадники, увлекали за собой. Кое-как выбрался из потока в сторону, поскакал назад. Джучи бежал пешком, сильно припадая на ногу. Шлем он потерял, и обезумевшие от страха воины его не узнавали, мчались мимо. Судуй спрыгнул с коня.
— Садись!
Джучи вскочил в седло. Тангутский воин на белом коне налетел на него, норовя опустить меч на обнаженную голову. Судуй снизу ткнул копьем в кадык воина, и он опрокинулся навзничь, свалился, застряв одной ногой в стремени. Судуй успел поймать рукой второе стремя. Лошадь понеслась, храпя и лягаясь. Судуй бежал рядом, не отпуская стремени, стараясь подхватить поводья. Вдруг лошадь вздыбилась, рухнула на землю, придавив Судую ногу.
Из ее пробитого стрелой горла тугой струей ударила кровь, заливая лицо и голову Судуя. Отплевываясь, протирая кулаком глаза, он попробовал высвободить ногу. Не удалось. А мимо катилось тангутское войско.
Промчались конники. За ними — воины на верблюдах, наконец пешие. «Пропал я! Э-эх, пропал!» Судуй притих. Залитый лошадиной кровью, он был для тангутов мертвым.
Неизвестно, сколько времени пролежал неподвижно. Нестерпимо ныла нога, от зноя и страха во рту все пересохло, язык стал шершавым, как у вола… «Что скажет мать, когда придет встречать воинов, а меня с ними не будет?»… Но что это? Тангуты как будто повернули назад. Бегут! Бегут назад! «Духи-хранители, спасите меня ради моей матери!» Послышались громкие, все нарастающие крики: «Хур-ра!» И всадники на низких степных лошадках бурным потоком хлынули к проходу…
Вечером воины Чингисхана были уже на перевале. Из пятидесяти тысяч тангутов в Чжунсин ушло едва ли больше десяти — пятнадцати. Остальные были убиты в сражении, взяты в плен и безжалостно изрублены на перевале.
Судуй выбрался из-под лошади, поймал тангутского верблюда и на нем поехал разыскивать Джучи. Сын хана крепко стукнул его кулаком по плечу.
— Ты где был?
— Отдыхал. Когда остался без коня, подумал: зачем бегать взад-вперед?
Да еще пешком. Лег и полеживал.
— Если бы не ты, Судуй, я бы пропал!
— Э-э, я все делал так, как велел твой отец. — Судуй засмеялся.
Кутаясь в шерстяной плащ, Ань-цюань поднялся на городскую стену…
Смеркалось, шел мелкий дождь. С верховьев Хуанхэ дул холодный ветер, хлопал полами плаща, трепал огни, поднятые над его головой телохранителями; неровный, прыгающий свет вырывал из серого мрака зубцы стены, кучи мокрых камней, воинов, зябко жмущихся к зубцам. Император шагал, расплескивая лужицы черной воды, смотрел вниз, где в мутной дождевой мороси и сумраке вечера расплывались, сливались в сплошную дугу огни вражеского стана. Огни горели и в стороне Бован-мяо. Там, в храме предков тангутских императоров, расположился предводитель кочевников, грязный осквернитель святынь…
Уже несколько месяцев наглухо заперты все шесть ворот столицы. Никто не думал, что осада окажется такой затяжной. Всем было известно, что кочевники подобны разбойникам, налетают, хватают, что сумеют схватить, и бегут в свои степи. Так было с незапамятных времен. А тут… Монгольский хан разорил Валохай, ему досталась богатая добыча у заставы Имынь, он дочиста ограбил столичную округу. И не уходит. Как одержимый, беснуется под стенами города, пытаясь овладеть твердыней. Поначалу кидал людей на стены. По лестницам, сделанным из плодовых деревьев, его воины лезли то в одном, то в другом месте, то среди дня, то глухой ночью. На них обрушивали град камней, засыпали глаза песком, лили кипяток… Высокое умение брать крепости было неведомо дикарю, и защитники легко выходили победителями. Но у хана варваров было упорство, а оно и камень разрушает.
Обеспокоенный император через потайной подземный ход слал гонцов во все двенадцать округов страны, требовал напасть на хана с тыла, отправил посольство к Цзиньскому императору с просьбой оказать скорую помощь.
Однако разрозненные войска из округов монголы перехватывали по дороге и разбивали. А князь Юнь-цзы, только что занявший императорский трон в Чжунду, прислал надменный ответ: он считает унизительным соединять силы двух великих государств для борьбы со степным грабителем.
Возле угловой башни император остановился. Ветер хлестал дождем прямо в лицо. Пригибая голову, Ань-цюань вглядывался в тьму. Далеко на притоке Хуанхэ светлячками мельтешили огни. Там, как доносили лазутчики, жители столичной округи, согнанные ханом, носили камни, мешки и плетеные коробы с землей, кидали в реку. Хан хочет возвести плотину — для чего?
Он стоял на ветру, пока не продрог. Потом спустился со стены и отправился во дворец. В малых императорских покоях ярко горели восковые свечи, пылали угли в железных жаровнях с румяными боками. Было тепло и сухо. Лысый сановник, главноуправляющий делами государя, снял с него мокрый плащ, с поклоном спросил:
— Будешь ли говорить со своим советом?
Придвинув к жаровне низкое кресло, обложенное перламутром, император простер над углями ладони, зябко повел плечами. Ему не хотелось встречаться с высокими сановниками. Что могут сказать утешительного они?
Что может сказать он? Остается одна надежда: терпение хана иссякнет, и он уберется в свои степи.
— Пусть заходят.
Сановники входили, кланялись и усаживались на узкий ковер, растянутый вдоль стены. Тихо шелестели бумаги, шуршала одежда. Кивком головы он разрешил говорить. По установленному порядку они рассказывали о делах, которыми ведали. Иссякают запасы пищи… Много больных… Ничего нового.
Он разыскал взглядом князя Цзунь-сяна.
— Я просил тебя собрать ученых людей и узнать, чем грозит нам плотина, возводимая врагами.
Не спеша, храня свое достоинство, Цзунь-сян развернул лист бумаги, подслеповато жмурясь, вгляделся в него.
— Нас ждет большая беда. Воды реки, перекрытой здесь, — ткнул пальцем в бумагу, — хлынут в город. Посмотри на этот чертеж, и тебе станет понятно.
Он взял плотный лист бумаги, но вглядываться в извилистые линии чертежа не стал.
Сказал с удивлением:
— Как мог дикарь додуматься до этого?
— Дикарь-то он дикарь. Но у него есть чему поучиться и просвещенным владетелям.
Император бросил быстрый взгляд на Цзунь-сяна.
— Что придумали хранители мудрости для разрушения сего замысла?
— Можно сделать одно: пробиться к плотине, раскидать…
— Пробиться? Да они только этого и ждут. Выйдем за ворота — сделают то же, что у заставы Имынь! Эх вы, познавшие истину! Чтобы придумать такое, не надо сидеть десятилетиями над книгами.
— Потерянное в горах, государь, не ищут на дне реки, — с раздражающей назидательностью сказал Цзунь-сян. — Не надо было подпускать врагов к сердцу страны. Мы повторяем ошибки покойного Чунь-ю.
Он говорил «мы», но понимать это надо было — «ты». Род Цзунь-сяна так же высок, как и род самого императора, но это не дает ему права вести такие подстрекательские речи. Ань-цюань навалился на спинку кресла, утвердил локти на мягких подлокотниках.
— Поди прочь, Цзунь-сян!
Тому, видно, показалось, что он ослышался. Повернулся в одну сторону, в другую — сановники стыдливо прятали глаза. Бледное лицо князя порозовело. Он поднялся и удалился, гордо подняв голову. Император выпятил нижнюю губу, скомкал чертеж и бросил в жаровню.
Утром в город пришла вода. Она врывалась под створы ворот, с журчанием растекалась по улицам, подхватывая мусор, перехлестывалась через низкие пороги домов, низвергалась в подземелья с плеском, шумом и грохотом. Люди, кто с молитвой, кто с проклятием, тащили на крыши детей, закидывали свое добро, влезали туда же сами, мокрые, грязные, тряслись под нудно моросящим, холодным дождем. Взломав загородку конюшни, вырвались на волю лошади, с ржанием метались в теснинах улиц… К вечеру почти не осталось незатопленных мест, только у императорского дворца сохранилась узкая полоска суши.
От хана прибыл посланец. Сухопарый, крючконосый воин говорил с императором, обратив лицо не к нему, а к переводчику. На голове у воина был тангутский гребенчатый шлем, с плеч свисала мокрая, заляпанная грязью тангутская же шерстяная накидка. Посланец требовал у императора сдачи города. Сам император с воинами может уходить, но все ценности должны быть оставлены, оставлены должны быть также люди, умеющие ковать, плавить железо, обрабатывать серебро и золото, ткать шерстяные или иные ткани…
Слушая посланца, Ань-цюань вспомнил свою встречу с беглым степным ханом в Хэйшуе. Тогда все было иначе. Тогда он издевался над кочевником, над его ничтожеством. До чего же был глуп! Рябому хану надо было помочь.
Через него в степях завести друзей… Но разве мог подумать, что придет время и он, император Си Ся, страны величественных храмов и дворцов, страны, чьи воины заставляли трепетать и киданьскую и сунскую, и цзиньскую династии, будет слушать такие слова от грабителя, который не постеснялся прийти к нему в чужом, награбленном одеянии…
— Уходи, нойон Джарчи. Города твоему хану мы не отдадим никогда!
— Мы подождем. — Нойон поправил на поясе меч «дракон-птица» тангутский меч с рукояткой, чешуйчатой, как тело дракона, изогнутой на конце в виде птичьей головы.
Вода, залив город, больше не прибывала. С нею можно было бы примириться. Но размокли стены глинобитных домов, они оседали, разваливались, придавливая обломками людей, в двух местах просели и треснули крепостные стены. Город ждала неминуемая гибель. Императорский совет почти в открытую стал обвинять Ань-цюаня в неразумном упрямстве.
Надо бросить все и уйти… Они не хотели понять, что стоит покинуть стены крепости — и все лягут под мечами кочевников.
И вдруг вода начала резко убывать, скатываться. Случилось это поздно вечером. В стане врагов всю ночь метались огни, доносился шум. Утром все стало понятно. Вода поднялась настолько, что стала топить и вражеский стан. Тогда хан велел разрушить плотину, и река вошла в свое русло.
И снова прибыл посол. Он признался:
— Наши воины немного покупались! Мы перебрались на более высокое место. Теперь не затопит. А вам уйти некуда. Хан говорит тебе: оставайся в своем городе, но поклянись быть его правой рукой, отдай ему в жены свою дочь, по первому его слову шли воинов, куда он направит, рази тех, кого укажет.
Императорский совет принял позорные условия хана. Отныне император Си Ся становился данником хана. Такого унижения страна не знала. Совет согласился отдать в жены и дочь Ань-цюаня. Но не захотел, чтобы тангутские воины шли с ханом грабить другие народы. Император молчал. Совет как бы отодвинул его в сторону. Ничего он не сказал и тогда, когда увидел среди сановников Цзунь-сяна. Он чувствовал, что его, кажется, ждет судьба предшественника.
Начались длительные переговоры. Хан был неуступчив. Если император не дает воинов, пусть дает коней, верблюдов, тканей разных, меда и воска, серебра и золота, седел и саадаков с луками и стрелами, белых войлоков и цветных ковров… И все — в неслыханном количестве.
— Надо дать, — сказал Цзунь-сян. — Пусть уходит. По всему видно, он собирается напасть на кого-то. Для того и просит воинов. На кого же он собирается напасть? Думаю, на цзиньцев. Вот и пусть… Они нас бросили в беде. Они не меньше нас виноваты в нашем позоре. Пусть повоюют с ханом.
Мы, сохранив при себе воинов, отомстим цзиньцам, вернем все, что сегодня отдаем хану-грабителю.
В стан хана со всех концов страны стали сгонять скот, свозить добро.
В его кожаные мешки перекочевала почти вся императорская казна. Ань-цюань проводил до крепостных ворот плачущую дочь Чахэ. Прощаясь, расплакался и сам. Он чувствовал, что уже никогда не увидит свою дочь.
Предчувствия не обманули императора. Вскоре после того, как хан ушел в свои степи, обобрав тангутский народ, Ань-цюаня вынудили отречься от престола. А через месяц, на сорок втором году жизни, он внезапно скончался.
Новым императором стал ученый князь, подслеповатый Цзунь-сян.
Целый день хан охотился в степи с ловчим кречетом. Возвращался усталым и голодным. Недалеко от его шатра толпились люди. Наверное, снова сартаульский купеческий караван. Все более торными становятся караванные тропы в умиротворенной степи. Идут торговые люди из Самарканда, из Бухары, из Хорезма и Отрара. Иные продают товары тут, иные направляются дальше, в пределы Алтан-хана. Купцы люди ловкие и смелые. Он не однажды говорил, что как торговцы в поисках выгоды идут на край земли, так воин в поисках добычи должен переплыть все реки, преодолеть все перевалы.
Сартаульский купец, до глаз заросший бородой, в пышной чалме, играя на животе пальцами, ходил за спинами своих подручных, торгующих тканями, орехом и миндалем, чашами из чеканной меди. Увидев хана, купец степенно поклонился. В его поклоне не было ни приниженности, ни рабской покорности.
Хан спешился, пошел вдоль ряда, ощупывая ткани. Купец с готовностью разворачивал куски.
— Эту ткань у нас называют карбас. Она не бывает крашеной. Прочна, легка. Ее любят простые люди. А это зендани. Ткань тысячи расцветок.
Одежду из нее можно носить и в дни радостей, и в часы скорби… Зарбофат[20] — так называют у нас эту ткань. Одежда из нее украшает достойных, при свете солнца она сияет, блестит, как роса на зелени весенней травы, в пасмурный день она сама излучает свет.
— Ты где так научился говорить на нашем языке?
— Великий хан, с младенческого возраста я путник. Я продавал свои ткани меркитам, кэрэитам, найманам…
— А бывал ли ты в Чжунду или других городах Алтан-хана?
— Бывал. Я везде бывал.
— И сколько же просишь за эти товары?
— Совсем немного. За кусок златотканой ткани — три золотых балыша, за кусок зендани — три серебряных[21].
— Сколько ты платил за штуку в своей земле? Не торопись отвечать.
Если солжешь, я снесу тебе голову!
Купец, открывший было рот, онемел, потом взмолился:
— Великий хан, не губи!
— Говори правду, и ты останешься жив.
— Я платил за штуку не дешевле десяти и… и не дороже двадцати динаров.
— Ты что же, грабить нас приехал? — Хан взял кусок парчи, бросил в толпу. — Берите. Все берите у этого грабителя!
С веселым визгом и смехом толпа расхватала и ткани, и орехи, и миндаль — ничего не осталось. Купец схватился за голову:
— Вай-вай!
— Иди за мной.
Хан прошел в шатер. Баурчи подал мясо и кумыс.
— Ешь, купец. В другой раз будешь умнее.
— Великий хан, я бывал во многих землях. Большие и малые владетели оберегают караваны… Мы ищем выгоду — это так, но мы везем то, чего без нас не получишь…
Хан велел кешиктенам принести из хранилища парчу, гладкий и узорчатый шелк, тонкие шерстяные ткани. Все это разложил перед купцом.
— Ты думаешь, я это купил? — спросил хан. — Все, что мне надо, я беру мечом. Позовите Татунг-а… Как твое имя, купец?
— Махмуд Хорезми. Махмуд из Хорезма.
— Ты ешь, Махмуд. Пользу от торговли я вижу. И зря купцов обижать не буду. Но раз вы торгуете в моих куренях, вы должны служить мне. Нет — с каждым могу сделать то же, что сделал сегодня с тобой.
— Тебе нужны воины, великий хан, А я бедный купец.
— Мне нужны не только воины. Ешь! — Хан выбрал кость пожирнее, протянул Махмуду.
Он ее принял, но есть не стал, держал в руках, и горячее сало ползло по его пальцам, падало на крышку столика, застывало белыми каплями. Совсем убит, раздавлен человек.
В шатер вошел Татунг-а с дощечкой для записи повелений.
— Скажи, Махмуд, сколько штук тканей было у тебя, и Татунг-а заплатит тебе за каждую штуку сполна.
В темной, как ненастная ночь, бороде Махмуда блеснули зубы — рад!
— Пока я только возвращаю отнятое, — продолжал хан. — Но ты получишь больше. Со своим караваном ты пойдешь в Чжунду.
— Зачем, хан?
— Торговать. Ну, и попутно кое-что узнаешь. Возьмешь моих людей погонщиками.
— Нет, хан, твоих людей я не возьму. Без них мне будет легче. К нам уже привыкли…
«А он неглуп», — подумал хан, почесал бороду.
— Будь по-твоему. Одно помни всегда и везде: верность принесет тебе богатства и почести, предательство — смерть.
Махмуд из Хорезма не первый, кого он шлет за великую стену. О владениях Алтан-хана надо знать как можно больше. Под Чжунсином он увидел, что его войско много подвижнее, выносливее, упорнее в защите и яростнее в нападении, храбрее тангутского. А каковы воины Алтан-хана? Говорят, Алтан-хан может против каждого его воина выставить десять — пятнадцать своих. Орла, как известно, могут заклевать и сороки, если их много и они дружны. Однако у «золотых» чжурчженей нет дружбы с «железными» киданями и коренными жителями. Можно ли извлечь из этого выгоду?
От Алтан-хана идет в его орду большое посольство — зачем? Его слава разнеслась по всему свету. И неизвестно, надо ли радоваться ей. На днях прибыли послы от уйгурского идикута Баурчика, следом — от карлукского хана Арсалана и от владетеля Алмалыка Бузара. Он с ними еще не говорил, но через Татунг-а выведал: идикут, хан и владетель Алмалыка отложились от гурхана кара-киданей и хотят покориться ему. Конечно, он их примет под свою руку. Но этим озлобит гурхана. И без того кара-кидане косятся в его сторону. Они приняли и обласкали недобитого сына хана найманского Кучулука. Надо бы направить коней туда. Но этого нельзя сделать, пока он не знает, что держит в мыслях золотой сын неба. Им стал тот самый пухленький князь, что вел когда-то переговоры с ним и Ван-ханом, тот, с чьего соизволения он получил титул джаутхури. Удивительно! Ему всегда казалось, что на троне Алтан-хана сидит не простой смертный, а и впрямь сын неба… Что скажут его послы? Он примет их всех вместе. Пусть смотрят друг на друга, на него и думают…
Отпустив купца и Татунг-а, он сел у входа в шатер. Синие сумерки наплывали на степь. С Хэнтэйских гор сползала прохлада. В курене горели огни, дым аргала стлался над травой, его горечь смешивалась с горечью ая — полыни. Шумно резвились дети. Звенели молодые голоса, кто-то пел шутливую песню о бодливом козленке, сопровождая песню дурашливым меканьем, и ему вторил веселый смех. Хану захотелось подойти к любой из юрт, сесть в круг у огня, послушать разговоры, песни, шутки, но он знал, что, едва приблизится, — все замолчат. И станут ждать, что скажет он: если попросить, будут, конечно, разговаривать, будут и песни петь, только уже иначе… Он отъединен от людей с их будничными радостями и заботами, не нужен им, когда они сидят в кругу у огня. У них своя жизнь, у него — своя, и они не сливаются… Такие вечера вызывают в нем или тоску, или глухое раздражение. Другое дело на войне. Там его мысль, его слово становится страстью, жизнью и смертью тысяч, там он подобен духу, творящему бурю…
К приему послов он готовился с великим тщанием. Велел сшить для всех кешиктенов шелковую одежду — каждой тысяче своего цвета, подобрать коней одной масти, одинаковое оружие, повелел нойонам, братьям и сыновьям надеть на себя самые лучшие халаты и самые дорогие украшения. Для него был приготовлен парчовый халат, расшитый по отворотам и рукавам золотыми нитями и жемчугом. Но он не стал его надевать. Великолепием своих одежд не удивить посла Алтан-хана. Остался в будничном холщовом халате и войлочной шапке. Единственным украшением был золотой пояс. Перед шатром, как и на курилтае, поставили трехступенчатый помост, укрыли его мягкими тангутскими коврами, он сел на трон, изготовленный тангутскими ремесленниками из черного дерева. От помоста на половину полета стрелы расстилался белый войлок. В конце его горели два огня — для очищения послов от всякой скверны и нечисти.
У огней кешиктены отобрали у послов оружие, провели по войлоку к помосту. Послы идикута, карлукского хана и владетеля Алмалыка поклонились ему. Послы Алтан-хана остались стоять. Не взглянув на них, он ласково улыбнулся бывшим подданным гурхана. Через переводчиков послы выразили надежду своих повелителей, что Чингисхан, чье величие, как солнце, сияющее над миром, обогревает озябшие народы, будет для них отцом, заботливым и милостивым. Он улыбался, но слушал послов вполуха. Ему было известно, что они скажут, какие преподнесут подарки. Загадкой оставались послы Алтан-хана. С ними был Хо. Но увидеться с ним не удалось. Людей Алтан-хана было четверо, считая Хо. Впереди стоял высокий человек с широкими сросшимися бровями. По знаку хана он сделал шаг вперед, заговорил. Из-за его плеча выдвинулся Хо, глядя себе под ноги, стал переводить:
— Мы прибыли к тебе, джаутхури…
Хан перебил Хо:
— У меня есть титул, дарованный мне небом. Я не джаутхури, я Чингисхан.
Не поднимая головы, Хо перевел его слова. Широкобровый нахмурился.
— На земле есть один-единственный государь, власть которому дарована небом, — наш хуанди. Все остальные владеют землями, народами с его соизволения. Мы прибыли к тебе, джаутхури, огласить указ о восшествии на престол нового хуанди. Этот указ тебе надлежит выслушать, стоя на коленях.
Хан сорвал руки с подлокотников трона. Стоит ему взмахнуть, и послов вскинут на копья кешиктены. Но он опустил руки на колени, стал быстро перебирать пальцы, а сам улыбался неживой, застывшей улыбкой. В голове звенело, взгляд застилала пелена. «Не спеши, не спеши!» — твердил он себе.
Ссора с Алтан-ханом не ко времени. Надо бы управиться с Кучулуком и хори-туматами… Но стать на колени? При всем народе, при послах!..
— Ваш золотой хан не отец мне. Но он может быть моим братом. А где вы слышали, чтобы брат слушал своего брата, стоя на коленях?
— Хуанди единственный сын у неба, нет у него братьев.
Они были упрямы, как волы, и все настойчивее требовали, чтобы он стал на колени. Разговор становился бесполезным, затягивая его, он обнаружил бы свою боязнь.
— Кто такой ваш новый хуанди?
— Князь Юнь-цзы.
— А, так я его знаю! Видел. Ты, посол, глуп, а он, думаю, даже глупее тебя. Переведи все, как я говорю! И такой ничтожный человек — хуанди.
Вставать на колени! Да я бы его не взял в помощники моему писцу Татунг-а.
Удалитесь с глаз моих!
Потом он велел запереть послов каждого в отдельную юрту. Сделал это для того, чтобы поговорить с Хо. Но переводчик не мог сказать ему чего-то нового: знал Хо не так уж много. Да, в Чжунду обеспокоены, там не ждали, что он сумеет одолеть императора Си Ся. Но сановники думают, что получилось это не оттого, что силен Чингисхан, а оттого, что слабы тангуты, погрязшие во внутренних неурядицах. Посольство хотело припугнуть хана, а заодно проверить, так ли уж он опасен. Потому-то во главе его поставлен Хушаху.
— Ты мне говорил о каком-то потомке императора киданьской династии.
Жив ли он?
— Он жив. Но от дел его почему-то устранили.
— Можешь свести моих людей с ним?
— Могу… Хан, это, конечно, не мое дело, но ты напрасно так говорил с послами. Проезжая по степи, я видел мирные кочевья. Сюда придут воины нашего государя… Людей побьют.
— Ты думаешь, они смогут прийти?
— Если захотят…
— А может быть, я приду к вам, если захочу…
— Тебе не осилить императора. Да и зачем идти туда? Степи так широки и просторны. Меня до сих пор тянет сюда. Тут моя вторая родина. И мне бы не хотелось, чтобы лилась кровь здесь или там.
— Как поживает твоя сестра, наша добрая Хоахчин?
— Хорошо. Все время вспоминает матушку Оэлун-фуджин, и тебя, и твоих братьев. Ее вторая родина тоже здесь, хан.
Он велел Татунг-а принести мешочек с золотыми слитками. Вытряхнул их на столик, разгреб по всей крышке. Огни светильников дробились на золоте, и стол светился, как очаг, полный горячих углей.
— Бери сколько нужно. Купи сестре все, что она пожелает.
Хо взял несколько слитков, посмотрел, погладил пальцами, положил на стол.
— Не обижайся, хан, но я не могу ничего взять.
— Почему? — Хан нахмурился.
— Хушаху знает, что я служил у тебя. Если он найдет золото, ни моя сестра, ни жена, ни сын не увидят меня.
— Что я могу сделать для тебя?
— Не знаю… Да мне ничего и не нужно. — Хо вздохнул. — Одного хочу: пусть моя жизнь будет такой, какой она есть.
Этот разговор оставил в сердце хана малоприметную, но досадную горчинку. Ему от души хотелось порадовать Хо и его сестру. Не все, выходит, доступно и ему, всемогущему…
Война с Алтан-ханом, о котором он так много думал в последнее время, после его оскорбительного ответа послу стала неизбежной.
Здесь, в степях, ему не страшно войско Алтан-хана, каким бы многочисленным оно ни было. Но, разгромив врагов тут, много ли он добудет?
Надо идти за великую стену, там, если небо явит свою милость, добыча будет богатой. Но… Алтан-хан был всегда грозой для всех племен. Перед его могуществом трепетали храбрейшие из ханов… Не гибельным ли будет дерзостный поход?
Хан на три дня и три ночи заперся в темную юрту. Не принимал пищи, молился небу, думал. После этого созвал нойонов.
— Алтан-хан своевольно отобрал власть у наших братьев-киданей. Он сеял рознь между племенами, предавал смерти багатуров. Предки завещали нам отомстить за все эти злодеяния. Можем ли мы жить в довольствии и покое, не воздав должного заклятому врагу? Небо призывает меня покарать извечного зложелателя, утерявшего в своей гордыне остатки разума. Могу ли противиться его воле? Пусть воины готовят коней!
— Что тревожит твое сердце, господин мой?
Над Кучулуком, заслоняя огонь светильника, склонилось лицо жены.
Большие черные глаза смотрели настороженно. Он взял ее длинные, упругие косы, осторожно притянул к груди, погладил по голове. Дверь дворцового покоя была распахнута настежь, во внутреннем дворике журчала вода арыка.
За стеной дворца, выложенной из сырого кирпича, в саду гурхана играла музыка, слышались веселые голоса.
— Ты все время молчишь — почему? — обиженно спросила жена — Я устал. Мне тяжело.
— Я не отпущу тебя много дней, и ты отдохнешь.
Почувствовав его усмешку, она села, отбросила косы за спину.
— Если ты думаешь о другой женщине — берегись! У, тебя не будет ни других жен, ни наложниц.
Он тоже сел, глянул на нее с сожалением.
— У тебя пустые мысли, Тафгач-хатун! Ты не хочешь, чтобы у меня были наложницы. А я не хочу, чтобы наложницей стала ты!
— Ты, видно, не в своем уме! Чьей же наложницей и почему стану я, твоя жена и дочь великого гурхана?
— Прислушайся… Что ты слышишь?
— Ничего. В саду играет музыка.
— Вот. Музыка. Кругом грохочут барабаны войны, поют боевые трубы. А твой отец услаждает слух музыкой и проводит время среди танцовщиц…
— Зачем так говоришь о моем отце? Разве он не был добр к тебе?
Кучулук отвернулся, стал смотреть в темный дверной проем. Гурхан Чжулуху, толстенький, коротконогий, говорливый, приютил его, отдал в жены дочь, позволил собрать уцелевших найманских воинов. Гурхан радовался, что найманское ханство пало, весело говорил: «Твой дед был беспокойным соседом. А ты пришел служить ко мне. Добро! Служи, Кучулук, служи. У меня служба легкая, я никого не обижаю». С тех пор прошло без малого три года.
Избегая всяких забот, старый гурхан тешит свою душу музыкой и шумной охотой. А его государство разваливается на глазах, и Кучулука это начинает пугать. Бывший вор-конокрад Бузар завладел Алмалыком. Гурхан и ухом не повел. А теперь Бузар вместе с уйгурским идикутом Баурчиком и карлукским ханом Арсаланом предались Чингисхану. И снова гурхан не пошевелил пальцем.
От него вот-вот отложатся хорезмский шах Мухаммед и молодой, но бойкий самаркандский султан Осман, зять гурхана. Если сюда придет Чингисхан, Чжулуху ждет гибель. А с ним и Кучулука. Но гурхан этого понять не хочет.
Машет короткими ручками в золотых перстнях: "Помолчи, помолчи… Что делать твоему Чингисхану так далеко от своих пастбищ? И придет — не беда.
Я сам сяду на коня. Я ему покажу!.."
— Ты опять молчишь? — Тафгач-хатун сердито дернула его за рукав халата.
— Я тебе скажу все. Но поклянись, что ты не передашь моих слов отцу или кому-то из его людей.
— Хан Кучулук, ты мой муж, я дала клятву быть верной тебе до конца дней своих — что еще?
— Нет, поклянись! — Кучулук встал и запер дверь.
— Клянусь нигде, никому не передавать твоих слов!
— Тафгач, мы идем к гибели. Враги кругом, враги в самом государстве.
Подданные твоего отца мусульмане ненавидят нас, кара-киданей, за то, что вы поклоняетесь Будде, нас — за то, что мы верим в Христа. А твой отец праздно проводит время…
— Об этом говорят и другие. Но что сделаешь, если он такой?
— Должны что-то сделать! — жестко сказал Кучулук. — Если этого не сделаем мы, сделают другие.
— Кто это может сделать? Кто? — Глаза Тафгач-хатун сердито блеснули.
— Мало ли кто… Ты сама говорила, что твои предки всех приближенных держали в руках тем, что никому не давали больше ста человек. А сейчас всем народом правят Танигу и Махмуд-бай. Они могут сделать с твоим отцом все, что захотят. И тогда несдобровать ни тебе, ни мне. Но если отец и сохранит власть, властвовать ему будет не над кем. Одни предадутся Чингисхану, другие — хорезмшаху Мухаммеду.
Кучулук говорил быстрым, отрывистым шепотом. Высокий лоб его стал бледен, на нем выступили капли пота. А Тафгач-хатун, зябко поеживаясь, набросила на свои плечи шелковое одеяло.
— Что же хочешь? — спросила она.
— Отстранить твоего отца от власти.
— Как ты это сделаешь? Или ты хочешь умертвить отца? Нет!
— Клянусь тебе, не буду я его убивать! — Кучулук схватил ее руки, больно сжал. — Ты должна помочь мне. Или ты поможешь, или мы погибнем.
Все!
Она долго молчала. Плечи ее вздрагивали.
— Ты мой господин, и я буду с тобой.
— Я всегда верил в твой ум. Спасибо! — Он крепко обнял жену.
Кучулуку пришлось недолго ждать удобного случая. Как он и предполагал, султан Осман изгнал из Самарканда наместника гурхана, отказался платить дань. Чжулуху наконец зашевелился. Потрясал пухлыми кулаками.
— Я этого султана, этого неразумного мальчишку, в яму посажу! Я его заставлю чистить конюшни! Я сам пойду на него.
Кучулук осторожно возразил:
— Зачем тебе, великий гурхан, идти самому? Люди скажут, что султан до того усилился, что войной на него идет сам гурхан. Пошли Танигу… Но войска дай побольше.
— Ты верно говоришь, сын мой. Мне ли меряться силами с моим подданным. Пусть идет Танигу.
Опасный для Кучулука Танигу и главные силы гурхана ушли под Самарканд. Кучулук пробовал выманить гурхана на охоту, но он, словно что-то почуяв, сидел в своем дворце под надежной охраной. Тогда Кучулук решил захватить казну гурхана. Сокровищница находилась в городе Узгенде.
Собравшись вроде бы на охоту, Кучулук взял всех своих найманов, Тафгач-хатун и устремился к Узгенду.
В город приехали вечером. Переправились вброд через реку, протекавшую возле высоких крепостных стен. Увидев воинов, стражи захлопнули крепостные ворота. Кучулук начал колотить в полотно древком копья. Из бойницы надвратной башни высунулся бородатый воин в железном шлеме.
— Кто такие и что вам нужно?
— Ты что, ослеп?! — закричал Кучулук. — Не видишь, кто перед тобой?
— Я тебя не знаю.
— Еще узнаешь! Зови правителя города.
Голова воина исчезла. Прошло немало времени, прежде чем на крепостную стену поднялся наместник гурхана Куман-тегин. Он узнал Кучулука.
— А, это ты, хан… Зачем привел сюда своих воинов?
— Великий гурхан повелел усилить охрану города.
— Но меня он об этом не уведомил. Я не открою ворота.
К стене подскакала Тафгач-хатун.
— Куман-тегин, ты не веришь зятю великого гурхана, но не можешь оскорбить недоверием меня.
Ворота крепости распахнулись. Куман-тегин с поклоном пригласил Кучулука и Тафгач-хатун во дворец, слуги принесли угощение, горячий чай.
— Пить чай, вино, угощаться будем потом, — сказал Кучулук. — А сейчас проведи-ка нас в сокровищницу гурхана.
Куман-тегин поперхнулся чаем.
— Что за шутки? В сокровищницу кроме меня может войти только сам гурхан.
— Времена меняются, Куман-тегин! Пойдем. Не заставляй упрашивать.
— Да ты что! Эй, стража!
В покой вбежал молодой, безбородый воин с копьем и круглым щитом.
Куман-тегин поднялся, боком двинулся к дверям, не спуская глаз с Кучулука, осуждающе покачивая головой.
— Такие речи ведешь… недостойные. Принужден связать тебя, хан, и отправить…
— Подожди вязать и отправлять. — Кучулук тоже поднялся. — Сначала выйди посмотри. Дворец обложен моими воинами. Стоит мне дать знак…
Куман-тегин выскочил за двери, возвратился, растерянно разводя руками.
— Это другое дело…
Но Кучулук видел, что Куман-тегин далек от покорности, лихорадочно думает, как ему выкрутиться. Положил руку на его плечо, сжал пальцы.
— Садись. А ты, воин, иди и стань на свое место. Послушай меня, Куман-тегин. Надо спасать наше государство. Ты не можешь не видеть — оно идет к гибели. Нечестивые корыстолюбцы окружили гурхана. Они заботятся об одном — набить свои кошели золотом.
— Ты хочешь спасти гурхана?
— И гурхана, и его владения.
— Это другое дело. Только я тут не все понимаю. Спасение ты начинаешь с того, что лишаешь гурхана казны. Вытирая слезы, выдавливаешь глаза.
— Разве ты не знаешь моего отца? — вмешалась в разговор Тафгач-хатун.
— Деньги он бережет пуще своей жизни. Не платит жалования воинам, не поддерживает друзей.
— Взяв в руки сокровища, мы соберем большое и сильное войско. Гурхан еще будет нам благодарен. Ты видишь, Куман-тегин, я не разбойник, не для себя беру золото. Будь это так, я не стал бы тебя уговаривать. Долой голову — и все разговоры. Но мне нужны люди, озабоченные судьбой государства.
— В твоих словах, хан Кучулук, есть правда… — Куман-тегин растирал ладонями виски и щеки. — Жалованья не получают и мои воины. Если сюда придет шах Мухаммед, они откроют перед ним ворота. Их не заставишь сражаться… Но как я могу нарушить клятву?
— Ты покоряешься силе, принуждению.
— Это другое дело… Другое…
Втроем опустились в подземелье с зажженными светильниками. Внизу пахло сыростью, плесенью, мышиным пометом. Звякнули запоры, ржаво скрипнула железная дверь. В узком помещении со стенами, выложенными из дикого камня, рядами стояли окованные сундуки с позеленевшими бронзовыми ручками, Куман-тегин
отмыкал замки, поднимал крышки. В сундуках были золотые и серебряные слитки, монеты, камни-самоцветы, перстни, кольца, кинжалы, мечи, чащи… Тафгач-хатун с загоревшимися глазами примеряла украшения, нанизывала на тонкие пальцы перстни. Куман-тегин косил на нее мрачные глаза, вздыхал все чаще. Кучулук подошел к жене, молча снял с ее пальцев перстни, бросил в сундук.
— Не бери ничего. Когда-нибудь я подарю тебе и не такие украшения.
Идемте.
Охранять сокровищницу Кучулук поставил найманов. На другой день он собрал воинов гурхана на городской площади, выплатил всем жалованье и сказал:
— Я поднял оружие, чтобы восстановить попранную справедливость. Кто желает, пусть останется со мной. Нет — крепостные ворота открыты.
Большинство воинов осталось. Остался и Куман-тегин. Кучулук разослал во все концы гонцов, призывая правителей городов и округов присоединиться к нему. И всех, кто прибывал к нему, щедро одаривал из казны гурхана.
Скоро у него набралось достаточно войск, чтобы попытаться захватить другие города. Он выступил из Узгенда и направился к Баласагуну.
Но дойти не успел. Танигу, осаждавший Самарканд, узнав о его восстании, возвратился, перехватил на дороге. Кучулуку пришлось бежать, бросив сокровища.
Хорезмшах Мухаммед, надежда веры, бич пророка, подчинивший себе десятки владетелей, давно тяготился позорной зависимостью от кара-киданей, от неверного гурхана. Он свел свои войска с войском самаркандского султана Османа и двинулся на владения гурхана. Танигу принужден был оставить преследование Кучулука и повернуть назад, навстречу шаху. Битва произошла на равнине Иламиш. Она не принесла победы ни той, ни другой стороне. Но для Танигу окончилась печально. Он попал в плен и по приказу шаха был брошен в реку. Мусульмане, подданные гурхана, посчитали, что «надежда веры» освободит их от владычества идолопоклонников. Перед воинами, идущими домой, заперли ворота Баласагуна. Им пришлось осаждать свой собственный город. На шестнадцатый день Баласагун был взят и предан разграблению.
Воины ограбили не только жителей, но и, считая сокровища гурхана, отбитые у Кучулука, своей добычей, разделили серебро и золото, динары и дирхемы…
Махмуд-бай, правая рука гурхана, опасаясь, что для пополнения казны придется жертвовать своим богатством, дал Чжулуху пагубный совет: принудить воинов возвратить все сокровища. Войско взбунтовалось. Одни бежали к хорезмшаху, другие перешли к Кучулуку. Гурхан оказался беззащитным. И Кучулук беспрепятственно занял его ставку.
К нему привели Чжулуху. Размазывая слезы по рыхлым щекам, гурхан хотел опуститься на колени, но Кучулук сам поклонился ему.
— Великий гурхан, я лишь стрела в твоем колчане. У меня было одно желание — упорядочить дела в твоем владении.
— Ты не собираешься отнять у меня жизнь?
— Великий гурхан, это моя жизнь в твоих руках…
Гурхан его не слушал. Дрыгал короткими ногами, беспокойно озирался.
— А моих танцовщиц и музыкантов ты не заберешь?
— Они останутся при тебе.
Тут Чжулуху, кажется, поверил, что ему ничего не грозит, повеселел.
— А Махмуд-бай говорил, что ты меня убьешь. Вот глупый человек!
— Махмуд-бай негодный человек, великий гурхан. Он заслужил наказания.
— Да-да! Он мне всегда давал какие-то неумные советы. Но ты его не казни. Ну, побей палками или еще как-нибудь… У меня нет Танигу, не будет Махмуд-бая — как править владением?
— Все труды я возьму на себя.
— Тогда — хорошо. Тогда делай как знаешь. Ох, и трудное это дело править таким большим владением!
— Теперь будет легче. Владение убавилось почти вдвое…
«И тебя за это, старый огрызок, следовало бы утопить в болоте!» ожесточенно подумал Кучулук.
Красные, с золочеными драконами на полотнищах ворота дворца Вечного спокойствия широко распахнулись. На площадь выехал всадник, поднял серебряную трубу, и резкие звуки понеслись по ближним улицам, скликая людей лицезреть выезд хуанди на моление духам земли и неба. Следом за всадником показалась конная, потом пешая императорская стража. За нею шли знаменосцы. На бамбуковых древках проплывали полотнища с изображением красного павлина, белого тигра, черного духа войны, золотого феникса… За этими и иными значками и знаменами несли огромное желтое полотнище с ярко-красным кругом посередине — знамя солнца, главное императорское знамя. Лошади в золоченой упряжи, крытые златоткаными попонами, тянули повозку в виде пятиярусной пагоды. Каждый ярус окрашен в один из пяти главных цветов — синий, желтый, красный, белый или черный. С золотых, загнутых вверх карнизов свешивались колокольчики и украшения из жемчуга, нефрита, перламутра… По четырем углам повозки на высоких стойках блестели золотые чешуйчатые драконы. За повозкой двигались носильщики. В крытых носилках восседали сановники. Замыкала шествие конная и пешая стража.
Люди вставали на колени на обочине улицы, били земные поклоны, благоговейно простирали руки к императорской повозке с наглухо затянутыми занавесями. Пропустив шествие, Хо поднялся, отряхнул пыль с халата, пошел домой. Ласково грело весеннее солнце, чирикали воробьи, сверкали белизной свежепобеленные стены и свежепокрашенные ворота богатых дворов…
Возле дома Хо стояла тележка с тканями. Привычным к крикам голосом торговец подзывал покупателей:
— Ткани мягче облака, ярче весенних цветов, прочнее кожи — подходите, берите!
Но редкие здесь прохожие равнодушно шли мимо. Хо, едва взглянув на ткани, взялся за кольцо ворот. Торговец быстро обернулся.
— Ты хозяин этого дома?
— Да, я…
— Как тебя зовут?
— Хо. А что?
— Ты мне очень нужен. Один большой человек помнит тебя и твое обещание. Отведи меня к Елюй Люгэ.
— Ты… Оттуда? — Голос Хо пресекся.
— Ага, я оттуда. — Торговец огляделся по сторонам, сунул руку под куски ткани, достал узкий кожаный мешочек. — Вот, возьми. Это тебе.
Мешочек был увесистый. Хо вертел его в повлажневших ладонях, не зная, надо ли благодарить торговца и можно ли отказаться от этого подарка.
— Спрячь! — торопливо приказал торговец. — И веди к Елюй Люгэ.
Хо забежал в сад, вырыл под деревом ямку, положил в нее мешочек и ногой заровнял землю.
Из предосторожности он пошел впереди торговца. Тот с сопением катил следом тележку. Елюй Люгэ оказался дома. Без лишних расспросов он увел торговца во внутренние комнаты, долго с ним разговаривал. После этого торговец сразу же ушел.
— Сюда больше не приходи, — сказал Елюй Люгэ Хо.
— А куда?
— Никуда. Я уезжаю. И мой сын Хивесэ со мной.
— Надолго?
— Этого я не знаю. Твоя служба мне кончилась. Ты был верным человеком. Придет время, и я отличу тебя. Такое время близко.
Елюй Люгэ возбужденно потер узкие руки. Он был в темно-синем узком халате, в мягкой войлочной шапке с яшмовыми украшениями на макушке, волосы, собранные на затылке в пучок, стягивал широкий кожаный поясок с золотыми вдавленными узорами. Одежда киданей. С тех пор как его отстранили от должности тысячника, Елюй Люгэ ходил в платье своих предков, выказывая этим презрение к цзиньцам.
— Я знал, что это время придет. Ждал, готовился… Ты помог мне, и ты получишь то, о чем сейчас даже не смеешь думать.
Хо начал догадываться, с какой вестью пришел от хана торговец. Его сердце тревожно сжалось.
— Будет война?
— А разве ты не знаешь?
— Мне этот человек ничего не сказал.
— Хан идет сюда. — Засмеялся. — Новорожденному теленку тигр не страшен.
— И вы поедете к нему?
— Нет. Пусть хан сокрушает мощь императора, похитителя власти. Чтобы срубить дерево, нужна сила, но, чтобы сделать из него лаковую шкатулку, нужны умение и знания. Пусть хан рубит. А что выкроить из дерева, будем думать мы, прежние владетели этой земли.
Хо ушел от него опечаленным. Он не думал, что хан решится напасть на императора… Дома постоял под деревом, где закопал мешочек. Раньше он делал что-то для хана по велению своей совести. Теперь все меняется. Елюй Люгэ, Бао Си научили его не уважать власть императора. Но воины хана будут убивать ни в чем не повинных людей… Как быть? Никто не сможет дать ему совета. Мог бы что-то стоящее посоветовать Бао Си. Но он — каторжник. Бао Си схватили, дали двести палок, заковали в железо и на пять лет отправили на каторжные работы — возводить крепостные укрепления на севере. Многим товарищам Бао Си отрезали носы и уши… Может быть, хан освободит Бао Си?
Но на севере и сын Хо. После возвращения из степей Хушаху был отправлен главноуправляющим в Западную столицу. Император посчитал, что сановник не сумел достойно справиться с возложенным на него делом, и отправил подальше от своего двора. На месте Хушаху теперь сидит его давний недоброжелатель Гао Цзы. Для Хо это все равно. Однако сын только что начал служить, и Хушаху забрал его с собой. Западная столица находится в стороне от дороги, ведущей в степи. Война, может быть, не принесет несчастий его сыну.
Его надеждам не суждено было сбыться. Хан ударил как раз по северо-западным округам страны, где его не ждали, и в первом же сражении разбил юань-шуая[22] Даши, взял несколько городов и осадил Западную столицу.
Хушаху с частью войск вырвался из города, бежал.
Западная столица пала.
Хушаху возвратился в Чжунду. С ним вернулся и Юань-ин. Сын неохотно рассказывал о войне. Но Хо понемногу выпытал все, что знал Юань-ин.
Императорские юань-шуаи не могут сражаться с монголами. Бегут либо сдаются. Сын, воспитанный дедом, почтительно относился к сановникам. Но и в его словах сквозило осуждение Хушаху, трусливо удравшего из осажденного города.
Слухи о поражении, о грабежах и опустошении целых округов, о предательстве слабодушных командующих будоражили Чжунду. Императорские стражники шныряли повсюду, хватали всех, кто говорил о поражении, били палками, кидали в ямы. Но в столице становилось все тревожнее. Мужчинам было запрещено покидать город. Всех заставили укреплять стены. Вместе с другими работал и Хо. Он месил глину, таскал камни… Горячий пот струился по лицу, ныли ссадины на руках. Но больше, чем ссадины, болело сердце. Сын говорил, что монголы убивают не только воинов, не щадят в захваченных городах ни детей, ни женщин, все крушат и предают огню.
Кое-что из этих слухов, рассказов дошло и до ушей Хоахчин. Она горестно качала головой.
— Неужели это наш Тэмуджин? Ой-е…
Все чаще стали поговаривать и о Елюй Люгэ. По слухам, он объявился на Ляодунском полуострове. Собрал под свое знамя сто тысяч воинов, присвоил себе звание да юань-шуая[23] и начал войну против цзиньцев. Император послал против него Хушаху. Но и здесь высокому сановнику не повезло. Елюй Люгэ попросил помощи у хана и разбил Хушаху. Рассерженный император отрешил его от всех дел и сослал в деревню.
В битве с Елюй Люгэ был ранен стрелой в грудь сын Хо. Домой его привезли едва живого. Хо смотрел на бледное лицо с чернотой под запавшими глазами, на сгорбленную спину Цуй и готов был рвать на себе волосы.
Хан ехал верхом по дороге, идущей круто в гору. Копыта коня скрежетали по голым камням. Влево, в нескольких шагах, темнел провал пропасти. Кругом вздымались горы с зубчатыми вершинами, кое-где белели снежные шапки. К склонам прилипли серые клочья облаков. По хребту змеей извивалась Великая стена, выложенная из камня, в тускло-зеленых пятнах лишаев. Над стеной возвышались четырехугольные башни из кирпича. Стена подавляла своими размерами, своей несокрушимостью. Но ни стена, ни кручи гор не смогли защитить владетелей этой земли. Возносили себя до неба, давили своим величием, пугали многолюдием, а пришел — и обидно стало за свои прежние страхи. Богатства, легкая жизнь лишили здешних владетелей удали и отваги, сделали дряблыми, неповоротливыми.
Война продолжается больше года. Он взял десятки городов. Отступить пришлось лишь однажды. Под Датуном вражеский лучник достал его стрелой.
Хан отошел в степи, залечил рану, дал отдохнуть войнам и вот возвращается снова. Вновь его воины берут оставленные города, продвигаются все дальше на юг, к Чжунду. А в степь тянутся обозы с отнятым добром, вселяя в сердца воинов радость.
Спустился в узкую долину. Здесь, у небольшой крепости, запиравшей горный проход и кинутой воинами императора при одном слухе о его приближении, была его ставка. На склонах гор, покрытых тощей травой, паслись расседланные кони, горели огни. У крепости были установлены метательные орудия. Воины учились сокрушать стены, разбивать ворота вражеских городов. Тяжелые валуны с грохотом обрушивались на крепость.
Брызгами разлеталась каменная и кирпичная крошка. Джучи, потный, грязный, в изодранном халате, помогал воинам взваливать камни на распяленные ремни орудий. Хан остановил коня, подозвал сына к себе.
— Джучи, твое ли дело ворочать камни?
— Ты повелел мне познать науку сокрушения… Я это и делаю.
Всем своим видом сын выражал смирение, и хан нахмурился, но ничего не сказал, тронул коня. Оглянулся. Джучи стоял на прежнем месте, смотрел ему вслед, закусив губу, и он утвердился в мысли, что за чрезмерной покорностью сына кроется несогласие с ним. Упрямым становится. В прошлом году сыновья воевали самостоятельно и порадовали его разумностью. Они за короткое время взяли шесть округов — владений Алтан-хана. Младший, Тулуй, многих удивил своей храбростью. С мечом в руке он поднимался на стены крепостей, увлекая за собой воинов. Чагадай обнаружил другие способности.
Он держал воинов и нойонов в великой строгости, от всех требовал неукоснительного следования ханским установлениям, не упускал и самого малого небрежения, его побаивались все. Угэдэй, напротив, привлекал к себе людей незлобивостью, он любил пировать с друзьями, любил раздаривать захваченные богатства. А вот Джучи… Он, как и Тулуй, мог взойти на стену крепости, занятой врагом, но делал это только в крайнем случае. Сражения не увлекали его, не зажигали в глазах огонь отваги, грохот боевых барабанов не заставлял сильнее колотиться сердце. В захваченных городах он разыскивал людей, сведущих в разных науках, заставлял перелагать на монгольский язык книги, слушал не уставая рассказы о прежних царствах, об устроении мира, о поучениях древних мудрецов. Пустопорожние речи ученых людей делали его мягкосердным, где только мог, он щадил покоренных, не позволял воинам брать добычу безоглядно. Опасный дух миролюбия мог сделать сына подобным воинам Алтан-хана. И Чингисхан повелел разогнать собранных Джучи мудрецов-книжников. Сын взмолился:
— Не лишай меня радости познания, отец!
— Прошлое этой земли не стоит того, чтобы о нем знали. Кто из тех или нынешних владетелей может сравниться в величии с нами?
— Есть, отец, истины, знать которые радость. Книги — хранилище познанного…
— Зачем хранить то, что ничего не стоит? Эти истины не помогают им сохранить ни городов, ни самих книг, ни своей жизни. Они только усыпляют ум и вносят в душу смуту. Ты хочешь познаний — познавай. Но познавай науку, помогающую одолеть сильного, уничтожить могущественного. Собери людей, сведущих в хитростях разрушения крепостей. Учись сам и учи возле себя других.
Сын ушел от него обиженным. Однако повеление исполнил как надо.
Возится с разными стенобитными устройствами, а их в этой стране понапридумывали множество, всюду ищет сведущих людей, и это дает большую пользу. Но обиду свою не забыл. Ворочает камни, делает другую черную работу, будто его принудили к этому, как раба. Досадить хочет…
Поехал к своей юрте. Она стояла на зеленом пригорке. Сейчас разденется, передохнет, потом примет гонцов и нойонов. А вечером нежноголосые юные китаянки усладят его слух песнями. Одну из них он оставит у себя. Они в любви нежны, как их песни… Правда, женщины уже не горячат его кровь. Доступное его всегда привлекало меньше, чем труднодоступное.
Кешиктены помогли ему слезть с лошади. Из юрты, улыбаясь, вышла Хулан, держа за руку сына Кулкана. Он озадаченно хмыкнул. Хулан осталась вместе с другими женами в степях…
— Ты почему здесь?
— Приехала.
— Ну-ну… — Поднял на руки сына, пощекотал его жесткими усами — и тот задрыгал ногами, плаксиво сморщился, — передал на руки Хулан. Приехала. А позволения спросила?
— Кто хочет видеть небо, тот поднимает голову, не спрашивая позволения. Для нас с сыном ты и небо, и солнце.
Он зашел в юрту, покосился на войлок, цветастое шелковое одеяло.
Хулан тут, отдохнуть не придется. Она вошла следом, сказала кешиктенам:
— Никого не пускайте. Хан хочет отдохнуть.
Удивительно, что она угадывала его желания почти всегда, но всегда же старалась их подчинить своим. И поэтому быстро утомляла его, ее неукротимое своевольство становилось тягостным.
— Вижу, встреча со мной тебя не радует?
— Здесь, Хулан, война. Детям и женщинам от нее лучше держаться подальше.
— Ты все время на войне, и твои жены должны сидеть, как старые вороны в гнезде.
— Они велели тебе сказать это?
— Они так думают, но сказать никогда не посмеют. Что жены для тебя!
Каждый день в твою постель кидают свежую девчонку. Но не бойся, мешать тебе не буду. Не о себе, о сыне мои заботы. И тебе не мешало бы думать о нем чуть больше. Сколько жен, а, кроме Борте, одна я родила тебе сына.
Мальчик держался за полу халата матери, сосал палец. На нем был шелковый халатик, на серебряном поясе висел маленький нож, из-под расшитой войлочной шапки на виски падали косички с тяжелыми лентами. Ничего не скажешь, Хулан заботливая мать…
— Кулкан, сынок, иди сюда.
Сын спрятался за спину матери.
— Вот, видишь, видишь! Старшие дети, наверное, не пугались тебя. Хулан обличала его, уперев руки в бока.
— Ничего, привыкнет…
— Как привыкнет, если растет сиротой! А твоя старшая жена ненавидит меня. За то, что сына родила, и за то, что я меркитка. А сын наполовину меркит…
Он понимал, что она говорит о Кулкане, но за этим чудился намек на Джучи. Помрачнел, сел у порога, сопя, начал стягивать с разопревших ног гутулы.
— Тут я не буду разбирать ваши споры. Ты зря приехала.
На этот раз Хулан ничего не сказала. Снова догадалась, что дальше с ним так говорить нельзя. Позвала своего баурчи, и он принес баранину, сваренную с рисом, сладкое вино в глиняном кувшине с запотевшими боками, для Кулкана медовые лепешки. Она сама наполнила чаши вином.
— Выпей. Это снимет усталость и охладит тебя. И не сердись на меня, повелитель мой. Нет у меня ни родичей, ни близких — один ты. — Хулан кротко улыбнулась, легонько притронулась к его руке. — Я хочу быть с тобой рядом и оберегать тебя.
Вино и ее кротость расслабили его, раздражение ушло. И ему уже казалось, что Хулан сделала правильно, кинув все и приехав сюда, что она ему нужна больше, чем любой из тысяч и тысяч его людей, больше, чем любой нойон, чем сладкоголосые певуньи-китаянки.
Но Хулан не умела долго оставаться одинокой, тем более такой смиренницей. От вина щеки разгорелись, во влажных глазах появился зовущий блеск, голос стал мягко-воркующим. Она стала выпроваживать сына из юрты:
— Иди, поиграй с твоими служанками.
Хан подумал, что, если дать ей волю, напрасно будут ждать сегодня гонцы и нойоны, у него не останется для них ни времени, ни сил, сказал, усмехаясь:
— Не старайся. На войне прежде всего дело. Люди ждут.
Думал, что она снова начнет дерзить и упрекать. Но Хулан обхватила его руку горячими ладонями, проговорила, жалея:
— Стареешь, мой повелитель.
— И ты не молодеешь…
— Мне — рано. Только в полную силу вошла. Хасар недавно увидел и удивился. «Какая, говорит, славная женщина из тебя получилась, Хулан». А уж он в женщинах толк понимает!
Она поддразнивала его, и он хорошо понимал это, а все же ощутил легкий укол в сердце. Принижающая его ревность взбудоражила, повлекла к жене. Ему уже не хотелось ее отпускать. Но пересилил себя, сухо сказал:
— Иди. Мне надлежит заняться делом.
— Вечером жду тебя в своей юрте. Придешь?
Выпроводив ее, сразу же позвал Боорчу.
— Много ли дел на сегодня, друг Боорчу?
— Кое-что есть. К тебе просятся монахи. С жалобой. Сотник-кидань, перебежавший в прошлом году, — с просьбой. Сотник храбрый, неглупый.
Женщина… Этой не знаю, что нужно. Не успел расспросить. Если пожелаешь, этими займусь я, а к тебе впущу гонцов от Мухали, Джэбэ и Елюй Люгэ.
— Хорошие ли вести привезли гонцы?
— Хорошие, хан.
— Тогда подождут. Давай сюда жалобщиков и просителей. — Перед глазами все еще стояла Хулан, и он спросил, лукаво посмеиваясь:
— Женщина молодая?
Тебе ею хочется заняться? С нее и начнем. Потом посмотрим…
Бросив взгляд на женщину, он насупился. Она была не старая, но лицо посерело от усталости или горя, глаза потухли. От такой ничего интересного не получишь. Распустит слезы — и все. Переводчик, онгут с сонно-равнодушным лицом, безучастно ждал, когда она заговорит. Боорчу присел к столику, отломил от медовой лепешки, не доеденной сыном, кусочек, бросил в рот.
— Моего мужа захватили твои воины, — тихо сказала женщина и замолчала. — Отпустите его.
— Многих мужей захватили мои воины. Что будет, если придут все ко мне и станут просить?
— Он не как все. Такой человек рождается один на сто тысяч! — Голос ее отвердел.
— Твой муж известен многим людям? Что же он сделал такого? Чем прославился?
— Мой муж слагает песни, прославляя людей.
— А-а… Он прославляет тех, кто бежит сегодня от моих воинов, кто не умел разумно жить и не умеет достойно умереть. Настоящим делом занимался твой муж. Потому горька его участь. — И проворчал:
— Один на сто тысяч…
Таких дураков на каждую тысячу сотня.
Переводчик, видимо, перевел и это. Женщина вскинулась, заговорила быстро-быстро:
— О нет, нет? Он — редкий человек. Словом он врачевал горе, вселял в сердце надежду, учил доброте, прямоте, честности. Он должен жить! Спаси его, и будущие поколения благословят твое имя!
— А это и вовсе глупость. Мое имя прославлено будет не такими вот пустяками. Где взяли твоего мужа?
— Вместе с другими мужчинами он ушел в горы. Его захватили три дня назад.
— Боорчу, не с теми ли он был, которые нападали на обозы, на отбившихся всадников?
Боорчу расспросил женщину, где был захвачен ее муж, подтвердил:
— С теми.
— Зачем же ты пришла?! Он убивал моих воинов. Он враг!
— Великий хан, за свою жизнь он не убил и курицы. Яви милость, великий хан, не губи человека, чья жизнь была страданием за других. Спаси его! Заклинаю тебя твоими предками! Возьмите в обмен мою ничтожную жизнь!
Убейте меня, сделайте рабой, но отпустите, его!
Всем телом женщина подалась вперед, преобразилась, глаза ее сухо заблестели, голос звучал исступленно. Слова страстной мольбы стали понятны и без перевода. Он смотрел на нее и думал о Хулан — сможет ли она вот так же безоглядно и бестрепетно отдать за него свою жизнь? Наверное, сможет…
И эта утешительная мысль расслабила его. Он взглянул на Боорчу вопрошающе.
— Спасать уже некого, хан. Все убиты.
Переводчик передал женщине его слова. Пошатываясь, она вышла из юрты.
В душе хана тут же угасло мимолетное сожаление. Он облегченно вздохнул. Не пришлось лишний раз переступать через собственное установление. Милость к врагу пагубна…
Почти с такой же, как у женщины, просьбой пришел и сотник-кидань.
Вчера воины хана обложили небольшой городок, где сотник родился и где до сих пор живут родители. Не будет ли хан так великодушен, не повелит ли не грабить город и не убивать его жителей.
— Мы зачем сюда пришли? Раздавать милости? Один припадает к ногам смилуйся, другой — смилуйся. Друг Боорчу, гони подобных просителей в шею!
— Это можно, хан, — сказал Боорчу. — Однако город еще только обложили…
— Понятно, друг Боорчу. Ну, что же, сотник, дарую твоему городу жизнь. Но ты сам должен привести его к покорности. Если падет хотя бы один мой воин, пощады не будет никому.
Сотник ушел, в смущении царапая затылок.
— Монахи тоже будут просить защиты?
— Не совсем, хан. Но их ты послушай. Забавные люди.
Монахов было двое. Оба в стоптанной обуви, в широченных халатах из грубого холста, подпоясанных под грудью веревками, с суковатыми палками в руках.
— На кого жалуетесь?
Монах постарше, сгорбленный, худой, с лиловой бородавкой на носу, заговорил глухим голосом:
— Мы никогда ни на кого не жалуемся, ни у кого ничего не просим. Но твои воины просят у нас драгоценностей, ищут серебро и золото. Мы не стяжаем богатств, зачем же мучиться вам и тревожить покой старцев, познающих дао — путь всего сущего?
— Что это за дао и что оно дает людям?
— Дао — начало всех начал и предопределенность всех изменений.
Несчастья бывают оттого, что люди по незнанию или недомыслию начинают ломать предопределенность.
— У вас дао, у нас воля неба. У нас все понятно, а у вас слова затемняют смысл.
Монахи пошептались, и старший сказал:
— Вы не все поняли. Попробуем объяснить проще. По учению великого Лао-цзы, все в мире подвержено изменениям. Одно набирает силы, другое ослабевает, одно создается, другое разрушается, одно увеличивается, другое уменьшается. Несходное нераздельно, как две стороны одной монеты. Не бывает длинного, если нет короткого, не бывает высокого, если нет низкого, не бывает трудного, если нет легкого, не бывает добра, если нет зла.
«Что ж, замечено верно, — подумал он. — К этому можно добавить многое. Не бывает радости, если нет огорчения, не бывает покоя, если нет тревог…»
— Что же дальше?
— Ни один цветок не может цвести вечно. За расцветом следует увядание. Из двух несходностей одна сменяет другую. На беде покоится счастье, счастье порождает беду.
Смутен был смысл этих слов, что-то казалось верным, но что-то и настораживало. Нетерпеливо поторопил:
— Говорите короче и проще, проще!..
Старый монах улыбнулся, показав широкие желтые зубы.
— Великий государь хочет разом познать то, на что уходит человеческая жизнь… Коротко будет так. Человек упал с лошади, сломал руку. Это беда.
Но он будет после этого ездить на коне осмотрительно, станет опасаться новых несчастий, научится быть неторопливым, и ему при размышлении откроется суть его дела. Осторожность и осмотрительность предохранят человека от напастей, и он проживет долгую жизнь. Понимание своих дел приведет к знатности и богатству. В долголетии и богатстве — счастье. А источник его — беда. Но и счастье, как говорили, рождает беду. Достигнув предела богатства и знатности, человек начинает забывать о рассудительности, его одолевает гордыня, он перестает вникать в дела и разоряется. Нищета ведет за собой болезни, а болезни сокращают жизнь.
Ранняя смерть — великая беда. Но произошла она оттого, что человек был счастлив.
— Ну а можно ли избежать бед и напастей?
— Наше великое учение гласит: хочешь чего-то добиться — не рвись к желанному, иначе только достигнутое обернется своей противной стороной.
Начинай с того, чего не хочешь, и оно само по себе перейдет в свою несходность, и тогда достигнешь желаемого. Другими словами, если хочешь что-то взять — отдай.
— Я понял ваше учение, и оно мне по душе. Ваш Алтан-хан разбогател сверх всякой меры, и на его благополучии взросла беда. Пусть все отдаст мне и снова станет счастливым! — Неприметно, про себя, усмехнулся. — Я же все делаю по вашему учению. Начал с того, чего не хочу. Желая покоя и мира, веду войну. Боорчу, доведи до всех: монастырей не разорять, служителей богов и духов не трогать и дани с них не требовать. Молитесь, мудрые, за меня.
Подумал, что, возможно, зря разогнал мудрецов Джучи. Должно быть, и в их рассуждениях было немало интересного. Правда, сама по себе любая мудрость — лошадь без узды, может увезти совсем не туда, куда хотел бы уехать… Особенно если своего умишка не много.
Стало смеркаться, и слуги принесли светильники. В двери заглянула Хулан, видимо, хотела напомнить, что ждет его. Но он разговаривал с гонцами, и жена ушла, ничего не сказав.
Вести от Мухали и Джэбэ были и впрямь хорошие. Мухали почти без потерь взял два города. Потери, конечно, были. Погибло немало перебежчиков, но они — не в счет. Одни гибнут, другие приходят. Важно сохранить своих воинов. Кривоногий, невидный из себя, совсем не багатур, его Мухали все больше выделяется среди
других нойонов. Это он первым стал принимать к себе людей Алтан-хана — сотников и тысячников. Не отбирал у них ни оружия, ни воинов. Пришел — служи. Хан относился к этому неодобрительно. Предатели, они и есть предатели. Мухали думал иначе.
Переметнувшиеся сотни и тысячи он кидал на стены городов, заставляя обагрять руки кровью своих же соплеменников, и путь назад им был заказан…
От Джэбэ пришла вовсе радостная весть: Восточная столица Алтан-хана в его руках. Джэбэ долго сидел под этим большим и хорошо укрепленным городом. Все его попытки овладеть стенами были отбиты. И он схитрил.
Снялся, ушел. На радостях жители Восточной столицы устроили празднество, распахнули ворота. А Джэбэ воротился. Дав воинам по несколько заводных лошадей, он за одну ночь пробежал расстояние в два дневных перехода и легко взял город. Молодец Джэбэ!
Елюй Люгэ тоже хорошо укрепился. Он прислал подарки и смиренно просил позволения владеть Ляодуном, именуясь впредь ваном государства Ляо. С этим потомком киданьских императоров недавно свиделся. Умен, хитер, ловок.
Заранее ко всему приготовился и разом отхватил от владений Алтан-хана огромный кусок. И тем хорошо помог ему, хану. Но с таким человеком надо быть всегда настороже. Сегодня он хочет стать ваном Ляо, завтра замыслит сесть на место Алтан-хана… Как быть с ним? Легче всего отказать. Но это будет неразумно. За свое владение Елюй Люгэ будет драться злее, и кидане, какие еще служат Алтан-хану, скорее покинут своего господина. Как говорил этот старец с бородавкой? «Хочешь что-то взять — отдай».
— Друг Боорчу, скажешь завтра Шихи-Хутагу, пусть заготовит грамоту на титул вана. И чтобы все было как это в обычае Алтан-хана — разные величавые слова, тамгой подтвержденные. А Елюй Люгэ пусть пришлет сюда своего сына. Так будет спокойнее.
— А не лучше ли послать к этому вану кого-то из нойонов соправителем?
— Что ж, ты придумал неплохо. Подбери человека… И как думаешь, не пора ли нам двинуться поближе к Чжунду?
Все дела были свершены. Он чувствовал себя умиротворенным и немного вялым от усталости. Но Хулан сейчас всю усталость сгонит…
— Да, Боорчу, заготовьте завтра повеление моему брату Хасару. Быть ему во главе тумена под началом Мухали. Довольно ему бездельничать.
— А не приставить ли его к вану?
— Что ты! Не выйдет из Хасара соправителя. Через три дня раздерется с Елюй Люгэ, и все нам испортит.
Они вышли из юрты. Кругом горели огни. И как огни воинского стана, мерцали звезды. Казалось, вся вселенная — его. Стоит сказать слово, взмахнуть рукой — все огни погаснут и ночь наполнится топотом копыт.
Опальный сановник Хэшери Хушаху жил в маленьком селении под Чжунду.
Заняться ему было нечем. От безделия и неумеренных выпивок он обрюзг, стал раздражителен. Слуги боялись громко разговаривать, ходили на носочках, и в доме стояла недобрая тишина.
Перемен в своей судьбе Хушаху не ожидал. И был очень удивлен, когда император прислал за ним нарочного и свою легкую повозку на красных колесах. Хушаху умылся, домашние лекари натерли его тело освежающими снадобиями, слуги облачили в дорогой халат, прицепили к поясу меч.
С припухшими веками, но бодрый явился он в императорский дворец.
Дорогой думал, что его старый недруг Гао Цзы свернул себе шею… Однако Гао Цзы был у императора. Жилистый, тонкогубый, он посмотрел на Хушаху ничего не выражающим взглядом. Кроме Гао Цзы, у императора были главноуправляющий срединной столицей коротконогий, сутулый Туктань и болезненно бледный, со страдальческими глазами князь Сюнь. Пока он припадал к ногам императора, все молчали, но, едва распрямился, продолжили начатый разговор. Хуанди не сказал ему ни слова. Будто и не было оскорбительной ссылки. Утопив полное тело в подушки сиденья, Юнь-цзы держал на коленях свиток бумаги, — карту своих владений. Твердая бумага скручивалась. Концы свитка угодливо подхватили с одной стороны Гао Цзы, с другой — Туктань. Сутулому Туктаню почти не пришлось нагибаться, а Гао Цзы сгорбился так, что под шелком халата обозначился гребень хребтины.
— Вот крепость Цзюйюгуань. Грязный варвар брать ее, как видно, не намерен. Обошел и движется сюда, к городам Ю-чжоу и Чу-чжоу. Из этого становятся понятны его намерения — подбирается к Чжунду.
Жирный палец с розовым лакированным ногтем ползал по бумаге. Хушаху ощутил прилив ненависти и отвращения к императору. Изображает из себя великого воителя и провидца. Не государством бы тебе править, а дворцовыми евнухами. Этот откормленный человек всегда мешал Хушаху. Это он, князь Юнь-цзы, неумно дергал сеть, вязавшую по рукам и ногам кочевые племена, рвал нити, высвобождая грозные силы. Теперь ищет виноватых, позорит, потом зовет к себе. Для чего? Чтобы посмотреть, как он к старым глупостям прибавляет новые.
— Туктань, тебе надлежит укреплять город и днем и ночью.
— Осмелюсь сказать, светлый государь наш, что лучшая защита столицы не стены, а расстояние, отделяющее от нее врагов. Надо бить врага на дальних подступах.
— Бить будем. Гао Цзы, тебя и еще двух-трех юань-шуаев я отправлю в сторону Ю-чжоу и Чу-чжоу. Тебе, Хушаху, надлежит оберегать столицу с севера.
— Осмелюсь заметить, светлый государь. Враг силен. Победить его могут люди крепкого духа и великого разума. — Маленькие и круглые, как пуговицы на халате, глаза Туктаня остановились на Гао Цзы. — Я не хочу сказать, что вот он — плох, я хочу сказать, что есть люди лучше.
Хушаху едва удержался, чтобы не кивнуть одобрительно головой. Но радость его была преждевременной. Круглые глаза Туктаня уже смотрели на него.
— Я не хочу сказать, что высокочтимый Хушаху слаб духом…
«Это ты и хочешь сказать, горбун зловредный!» Хушаху отвернулся, будто речь шла не о нем, стал разглядывать росписи на дворцовых стенах.
— Однако, — продолжал Туктань, — удача покинула его, и мы не знаем, когда она возвратится.
Теперь только стало понятно Хушаху, что Гао Цзы все-таки свернул себе шею, его от императора оттеснил Туктань. До сей поры Гао Цзы, видимо, еще на что-то надеялся. Но сейчас и ему все стало ясно. Он приблизился к Хушаху. Переглянулись. Всегдашней неприязни не было в этих взглядах.
Туктань примирил…
Император сердито сопел. Он скорее всего был недоволен словами Туктаня, но и отвергнуть их так просто не мог. Князь Сюнь покашлял в кулак, проговорил:
— Ты, Туктань, я думаю, чрезвычайно строг. Скажи мне, кто, когда, где побил варвара? Несчастья, неудачи преследуют всех нас. Зачем же винить в них Хушаху и Гао Цзы?
— Делайте, как я сказал! — положил конец разговору Юнь-цзы, подумав, добавил:
— Тебе, Хушаху, надо помнить о прежней вине.
Из дворца Хушаху ушел, едва сдерживая бешенство. Он-то надеялся, что хуанди выразит сожаление за причиненную обиду! Уж лучше бы Юнь-цзы совсем забыл о нем. Теперь случись что, его накажут не ссылкой — голову снесут. И все потому, что судьбе было угодно вознести на трон человека без ума и достоинства. Но главный виновник бед и несчастий не подлежит суду людей.
За него будут расплачиваться головой другие.
Войско, принятое Хушаху, в первом же сражении было изрядно помято, отступило. Божественный хуанди незамедлительно выразил свое неудовольствие, указав, чтобы впредь не оставлял ни одного селения. Хушаху сказался больным. Но император не отрешил его от должности. Не поверил.
Все понятнее становилось: Юнь-цзы погубит его, обесчестив, как труса. Что делать? Покорно ждать?
Меньше всего хотелось Хушаху погибнуть от рук ничтожного властелина.
Он стал сближаться с людьми, когда-либо обиженными императором. Таких, на его счастье, оказалось немало. И сам по себе родился дерзостный замысел.
Собрав у себя сотников и тысячников, открыл им великую «тайну».
— В срединной столице злоумышленные люди хотят убить благословенного хуанди. Свое гнездо эти ядовитые змеи свили в самом дворце. Мы проливаем кровь, а они ради своих выгод готовят неслыханное преступление. Храбрые военачальники, мы может спасти жизнь государя. И боги и люди будут вечно благодарны каждому из нас.
— Что мы можем сделать? В срединной столице крепкие стены и большое войско.
— Делайте все, что вам будет велено, и мы свершим великое дело.
Не давая времени на раздумья, он повел войско к столице. Вперед выслал гонцов объявить городу, что враг в несметном количестве приближается к нему. И перед ним беспрепятственно открылись ворота Чжунду.
Сам Туктань встретил Хушаху. Он подскакал, спросил торопливо:
— Где варвары?
— Ты их скоро увидишь. Но не они самое страшное. Мне стало ведомо, что бесчестные люди готовы сдать город, выдать хану императора и тебя.
Вели быстро сменить дворцовую охрану. У нас еще есть возможность спасти императора и обезвредить заговорщиков. Поставь моих воинов. Они надежны.
Туктань беспокойно завертелся в седле, оглядываясь по сторонам.
— Ну что ты медлишь! — с отчаянием крикнул Хушаху.
Его отчаяние не было поддельным. Если Туктань что-то заподозрит конец. И его крик лучше всяких доводов и слов убедил Туктаня. Воины Хушаху встали на места дворцовой охраны, разоружив ее.
— Теперь идем к императору, и я все открою.
Они вошли во дворец. У всех дверей стояли воины в грязной, пыльной одежде и грубых боевых доспехах. Среди блеска красок расписных стен, пышных ковров, резьбы и лепки дворца они казались чужими, лишними.
Тревога в городе, внезапная смена стражи напугали императора. Он бросился к Туктаню, забыв свою величавость, лакированные пальцы впились в плечо сановника.
— Что такое? Почему я в неведении?
— Сейчас, великий государь, — живи десять тысяч лет! — я все тебе скажу. — Хушаху посмотрел на сановников, сбившихся за спиной императора, замялся:
— Пусть все выйдут, останется один Туктань.
Сановники покинули покой императора. Хушаху стоял у дверей, прислушиваясь. Воины должны были схватить всех и запереть. Шума не слышно.
Все прошло благополучно.
— Говори быстрее! — поторопил его Юнь-цзы.
— Измена, государь! — Хушаху опустил руку на рукоятку меча.
— Изме-е-на? Где?
— Здесь. — Хушаху вынул меч, поднес острие к шее Туктаня. — Вот главный изменник!
Туктань отпрянул, вылупил пуговицы-глаза.
— Ты… ты зачем клевещешь? Что это такое?.. А-а! — вдруг догадался он. — Предатель! Обманщик!
Часто перебирая ногами, подбежал к окну, кулаками ударил по бумаге, вцепился в затейливо-узорную раму, закричал:
— Ко мне! Нас предали! Хуша…
Удар меча оборвал его крик. Руки с клочьями бумаги меж пальцев проползли по стене. Туктань осел, свалился на бок, захрипел. Из раны с хлюпаньем вырвалась кровь, растеклась по цветным плитам пола. Юнь-цзы оцепенело смотрел на умирающего сановника, на лужу крови. Щеки его опали, будто из них разом ушла жизнь, кожа обвисла на подбородке, яшмовый императорский пояс скатился под толстое брюхо. Хушаху опустился на императорское место, вытер меч о ворсистый ковер, толкнул в ножны.
Юнь-цзы, осторожно ступая на неверные, подрагивающие ноги, не в силах отвести взгляда от лужи крови, боком подался к своему месту. Увидев, что там сидит Хушаху, вздрогнул. Взгляд заметался по сторонам. Хушаху охватила мстительная радость. Он поднялся, с преувеличенным раболепием склонился перед Юнь-цзы.
— Садись, государь… Я присел нечаянно.
Во взгляде Юнь-цзы затеплилась надежда. Он сел, искательно поглядывая на Хушаху, уперся руками в подушки, чтобы скрыть дрожь, со слезой в голосе сказал:
— Я так верил Туктаню.
— Ты слишком многим верил. И не верил тем, кому следовало бы.
— Людское коварство… Тебе надо было верить… Но теперь… Теперь ты будешь при мне всегда?
Он спрашивал. Он ни в чем не был уверен. Страх мешал ему думать. И этого страха он Хушаху никогда не простит.
— Пойдем, государь, в другие покои. Тут приберут. У нас много дел.
Император покорно поплелся за ним. Хушаху устал. Но ему некогда было отдыхать. Дело сделано только наполовину. В руках верных императору юань-шуаев войска. Только у Ванянь-гана сто тысяч воинов. Если он поведет их на столицу…
— Государь, пошли указ Ванянь-гану. Пусть прибудет в столицу для разговора с тобой.
— О чем с ним должен быть разговор?
— Есть о чем. И еще один указ нужен. О том, что ты назначаешь меня великим юань-шуаем. Все войска должны быть в моей воле.
Юнь-цзы не воспротивился и в этот раз. Ванянь-ган примчался налегке.
Был схвачен у ворот города и убит. Та же участь постигла всех, кому Хушаху не мог довериться. Теперь император ему был не нужен. Он пригласил к себе главного дворцового евнуха, сказал с глазу на глаз:
— Наш светлый государь пожелал удалиться к своим благословенным предкам. Проводи его.
Ночью Юнь-цзы был удушен.
Хушаху объявил себя временным правителем государства. Доброжелатели советовали ему принять титул императора. Сделать это было не трудно: трон сына неба в его руках. Но он колебался. Боялся, что последуют неизбежные в этом случае распри. Перед лицом врага они будут пагубны. После мучительных раздумий он возвел на трон князя Сюня. В дела Сюнь влезать не будет — не такой он человек, — и власть останется в его руках.
Этот поступок многих расположил к Хушаху. Человек стоял у подножья пустого трона, а вот не воссел. Даже Гао Цзы примчался к нему с заверениями в верности…
А тем временем войска хана овладели сильной крепостью Цзюйюгуань, прикрывающей столицу с севера, взяли на западе города Ю-чжоу и Чу-чжоу.
Пользуясь замешательством во дворце, к врагам перешло много изменников, некоторые правители округов вслед Елюй Люгэ объявили себя самостоятельными владетелями.
Вражеские разъезды временами доходили до стен Чжунду. Хушаху взялся наводить в войсках порядок. Заменял одних командующих другими. Но это порождало неуверенность и озлобление. Стали поговаривать, что сам он, великий юань-шуай, только и делал, что показывал врагу затылок.
Хушаху нужно было самому одержать победу. Случай благоприятствовал ему. Получив донесение, что тумен вражеской конницы движется к реке Хойхэ, намереваясь переправиться по мосту на другую сторону, он во главе двадцати тысяч пеших и конных воинов вышел из города.
Варваров было в два раза меньше, но бесчисленные победы сделали их уверенными, и дрались они с озлоблением, презирая раны и смерть. Вначале даже казалось, что и в этот раз Хушаху придется бежать, и он сам сел на коня. Кидался на врагов, взбадривал воинов. Натиск монголов сдержали. Но вражеский воин кольнул его копьем в ногу. В седле сражаться он больше не мог, пересел на открытую повозку и носился по полю сражения. Тумен отступил. Однако вечером к нему подошло подкрепление. Это означало, что утром сражение возобновится.
Боль в ноге заставила Хушаху возвратиться в Чжунду. Он велел Гао Цзы взять еще пять тысяч воинов и не медля и часу идти к месту сражения. А утром узнал: Гао Цзы все еще не выступил. В страшном гневе приказал схватить Гао Цзы и казнить на дворцовой площади как злостного бунтовщика.
Император Сюнь, давний друг Гао Цзы, вступился за него. Не время было спорить, и Хушаху уступил.
— Иди, — сказал он Гао Цзы, — и разбей врагов. Победа для тебя жизнь, поражение — смерть на площади.
Строптивый Гао Цзы ушел, одарив его на прощанье ненавидящим взглядом.
Нога у Хушаху распухла, рана ныла, все тело охватило жаром. Он лежал в своем доме, пил кислое снадобье. За стенами шумел ветер. В саду надсадно скрипели деревья, шелестел песок, ударяясь о бумагу окон. В покоях было сумрачно. К нему приходили гонцы, чихали, терли глаза, забитые пылью. От Гао Цзы никаких вестей не было. И это тревожило его. Неужели упустит победу? Тогда он должен будет сдержать свое слово, предать Гао Цзы казни.
А император Сюнь?..
Вечером нога разболелась еще сильнее, и он велел никого до утра не впускать. Под шум ветра забылся мутным, тяжелым сном. Разбудили его крики, грохот, треск выламываемой двери. Вскочил с постели, наступив на раненую ногу. Пронзительная боль проколола насквозь, Стиснув зубы, придерживаясь руками за стену, запрыгал к черному ходу. Кому нужна его голова императору или Гао Цзы?
Двое воинов из охраны подбежали к нему, подхватили на руки, вынесли в сад. Ветер гнул деревья, ветви больно хлестали по лицу. Полная луна быстро катилась среди рваных облаков. Воины поднесли его к кирпичной стене ограды. Громоздясь на их плечи, он полез вверх. Пальцы скользили по шершавым кирпичам, в лицо сыпались крошки. Руки зацепились за край стены.
— Вот они, вот! — закричал кто-то за спиной.
Воины отскочили, он повис. Напрягая все силы, стал подтягиваться. Под правой рукой выломился кирпич. Хушаху рухнул на землю. Быстро сел. Возле него стояли воины. Лунный свет серебрил их плечи. Подошел Гао Цзы, слегка наклонился, всматриваясь в лицо.
— Не ушел…
— Проиграл сражение, мерзкий человек?
— Оба мы проиграли. Я — сражение, ты — свою голову.
…С головой Хушаху Гао Цзы пришел в императорский дворец.
— Суди меня, государь, своим праведным судом.
— За убийство преступника не судят. Повелеваю посмертно лишить Хушаху всех титулов и званий, всенародно огласить указ о его преступных деяниях.
Тебя, Гао Цзы, за то, что избавил меня от этого человека, я назначаю великим юань-шуаем.
Бледные щеки Сюня порозовели. О, как ты сладок, вкус власти!
Полуденное солнце плавилось на ряби волн Хуанхэ. Низкий противоположный берег едва был виден. К нему, сносимые течением, на лодках, на плотах и просто вплавь добирались недобитые враги. Воины хана вкладывали луки в саадаки, спешивались и поили усталых коней. Черны были их лица, опаленные горячими ветрами и невыносимым зноем великой китайской равнины…
Хан равнодушно взглянул на бегущих, велел кешиктену зачерпнуть в шлем воды. От ила вода была грязно-желтоватого цвета. И наносные берега тоже были грязно-желтые.
— Воины, я привел вас на берега этой великой реки. За нашей спиной много дней пути, много взятых городов, тысячи поверженных врагов. До сегодняшнего дня, мои храбрые воины, я звал вас вперед. Теперь пришла пора поворачивать коней. Испейте воды из этой великой реки, запомните ее вкус.
И как только вкус ее станет забываться, мы придем сюда снова. — Хан поднял шлем, сделал глоток, поморщился: вода была теплой, с затхлым запахом. Храбрые мои багатуры! Скоро мы будем пить прозрачную, чистую воду наших рек!
Крики радости покатились по берегу Хуанхэ. Воины кидали вверх шапки, колотили по шлемам. «Домой! Домо-ой!» Хан не радовался вместе с воинами.
Он не достиг всего, чего хотел.
Прошлой осенью, обложив со всех сторон Чжунду, не стал тратить времени на его осаду. Она могла затянуться на многие месяцы. Надо было успевать, пока враг растерян, брать другие города, захватить все ценное, что накопил Алтан-хан. Он разделил войско на три части. Левое крыло отдал под начало Мухали, правое — Джучи, Чагадаю и Угэдэю, сам с Тулуем повел середину. У Чжунду оставил всего два тумена. Этого было достаточно, чтобы держать в страхе Алтан-хана.
Он хотел взять все города до реки Хуанхэ, опустошить все округа.
Тогда Алтан-хан, лишенный поддержки, оказался бы в его руках. Было у хана и другое соображение. Сколь ни велика и ни богата столица Алтан-хана, добыча, взятая в городах, все равно превысит то, что есть в Чжунду.
За полгода его воины взяли девяносто городов. Не занятыми к северу от Хуанхэ оставалось всего одиннадцать хорошо укрепленных, многолюдных городов. Чтобы захватить их, нужно было время. Но воины начали уставать.
Их изматывали беспрерывные сражения, жара. Добыча была так велика, что уже перестала привлекать. К тому же все чаще приключались болезни. Бывало, что целые сотни лежали вповалку. Стали поговаривать, что китайцы, не сумев защитить себя мечом и копьем, спознались с духами зла и наслали на войско порчу. Это пугало воинов и заставляло задумываться хана…
Поворотив войско, он вселил в людей дух бодрости.
Снова пошли на Чжунду. Двигались мимо пустых селений и пепелищ, разрушенных городов, по вытоптанным полям. Люди в ужасе разбегались. И земля казалась пустой. Будто гром небесный исковырял ее и уничтожил все живое. Хан словно впервые увидел, до какой крайности довел он горделивого Алтан-хана и его народ. Вот вам и джаутхури! Вот вам указ, выслушанный на коленях! Но что-то сдерживало его радость. Он не хотел, чтобы в нем самом подняла голову гордыня. Чем она лучше той, за которую небо лишило своего благоволения Алтан-хана и весь род его? Болезнь воинов не первое ли предзнаменование небесного нерасположения? Вспомнил разговор с монахами, постигающими дао. Позднее он слышал много всяких чудес о монахах-даосах.
Но тот разговор, воспринятый им с усмешкой, почему-то запал в память.
Истины, высказанные ими, все чаще заставляли задумываться. По их учению, все на свете, достигнув вершин, возвращается к прежнему своему состоянию.
Наверное, это так и есть. На этой земле когда-то, как и на его родине, не было ни величественных храмов и дворцов, ни садов, ни полей, ни городов с крепкими стенами, а были пастбища, и люди жили в юртах, кибитках, носили простую одежду, ели простую пищу. Достигли всего, чего им желалось, и вот небо возвращает их к прежнему состоянию, избрав его, Чингисхана, вершителем своей воли. Но если все это верно, он сам, достигнув вершин, должен тоже возвратиться к своему прежнему состоянию — к бедной, закопченной юрте, к скудной еде, к униженности. Пусть не он сам, а его дети, внуки, все равно…
Эта мысль тревожила и мучила. И не с кем было разделить ее. Если бы был жив Теб-тэнгри… Но гордыня и его свела в могилу раньше времени. Как Джамуху, Ван-хана…
В третьем месяце года собаки[24] все войска хана собрались у крепости Догоу под Чжунду. За пределами крепости на крутом холме для хана разбили большой шатер. Отсюда была видна широкая равнина. По ней почти беспрерывно двигались табуны и стада, шли понурые толпы пленных, катились тяжело груженные телеги. На север! Вослед птицам, улетающим в свои гнездовья. У хана собрались нойоны туменов и тысяч. Рядом с ханом сидели сыновья и Хулан, чуть ниже Хасар и Бэлгутэй.
— Нойоны, своими подвигами мы удивили всех живущих на земле. Но не в нашем обычае любоваться делом рук своих. Кто живет вчерашним днем, у того нет дня завтрашнего. Нойоны, наш путь в родные степи лежит мимо срединной столицы. Остановимся ли, чтобы взять ее, или дозволим Алтан-хану с городской стены проводить тоскующим взглядом эти телеги с добром, эти стада волов, табуны коней, этих мужчин и женщин, превращенных в рабов?
Первыми позволено было высказаться перебежчикам. Они были единодушны: надо осадить столицу, принудить ее к сдаче, затем возвратиться к Хуанхэ, переправиться на другой берег и повоевать все владения вплоть до пределов сунского государства. Такая воинственность была понятна. Перебежчикам не хотелось уходить в степи, на чужбину. Однако и многие его нойоны склонялись к тому, что Чжунду надо попытаться взять. Определеннее других высказался Мухали:
— Великий хан, тетива натянута, стрела нацелена — зачем опускать лук?
В Чжунду много воинов, высоки и прочны стены. Но у нас сотни тысяч пленных. Мы бросим их на город. Прикрываясь живым щитом, сможем, я думаю, взять город без больших потерь.
Мухали говорил о средстве, многократно испытанном. Враги обычно собирали воинов в городах, оставляя жителей селений без защиты. Их-то и заставляли лезть на стены, разбивать ворота. Воины Алтан-хана нередко узнавали в толпе своих братьев, отцов и теряли остатки мужества, оружие валилось из их рук. Но Чжунду слишком велик, тут этот способ будет малопригодным, тут надо положить не одну тысячу своих воинов.
С Мухали не согласился Боорчу:
— Не всякая стрела достигает цели. Особенно, если пущена усталыми руками. Наши воины утомлены, кони измучены. Вот-вот начнется большая жара…
— Меня жара не страшит, — сказал Мухали.
— Вы знаете, почему я отобрал тысячу воинов у нойона Исатая? спросил хан. — Сам он никогда не уставал и думал, что другие тоже не устают. И тысячу свою умучил. Вы, как видно, хотите, чтобы я уподобился этому нойону? На облавной охоте есть хороший обычай — не истреблять до последней головы зверей, собранных в круг. Так же надо поступить и тут. Не из милосердия к Алтан-хану… Пусть мы возьмем столицу, пленим сына неба.
А дальше что? Войску нужен отдых. Мы должны будем уйти. На обезглавленное государство с запада хлынут тангуты, с юга суны. Чего не сумели взять мы, возьмут они, и через это усилятся. Допустить такое можно только по неразумности. Пусть Алтан-хан пока живет… Кто думает иначе?
Иначе, понятно, уже никто не думал. Хан подозвал Шихи-Хутага.
— Ты поедешь в Чжунду и, не склоняя головы перед Алтан-ханом, скажешь… — Помолчал, обдумывая послание. — Скажешь так. Все твои земли до берега Хуанхэ заняты мною. У тебя остался только этот город. До полного бессилия тебя довело небо, и если бы я стал теснить тебя далее, то мне самому пришлось бы опасаться небесного гнева. Потому я готов уйти.
Расположен ли ублаготворить мое войско, чтобы смягчились мои нойоны?
Вот…
— Очень уж тихие слова, — буркнул Хасар. — Ему надо так сказать, чтобы пот по спине побежал.
— Громко лает собака, которая сама всего боится… Еще скажи Алтан-хану: твои предки, согнав прежних государей, не выделили им ничего, заставили бедствовать. Восстанавливая справедливость и достоинство обездоленных, я пожаловал Елюй Люгэ титул вана, и земли, и людей. Не трогай его владений, не огорчай меня. И еще. — Покосился на Хулан. — Желаю я для утешения своего сердца и в знак нашей дружбы взять в жены одну из твоих дочерей.
Увенчанная перьями спица на бохтаге Хулан качнулась и замерла. Он подождал — не скажет ли чего? Но у Хулан хватило терпения промолчать.
В тот же день Шихи-Хутаг, сопровождаемый кешиктенами в блистающих доспехах, отбыл в Чжунду. Алтан-хан собрал совет. И там, как потом донесли Чингисхану друзья перебежчиков, многие подбивали императора напасть на монгольский стан. Но чэн-сян[25] императора по имени Фу-син сказал, что войско ненадежно. Выйдя за стены, оно разбежится. Поэтому лучше дать хану все, чего он добивается, и пусть уходит. Заминка вышла только с последним требованием хана: дочерей у императора не было. Тогда было решено, что Сюнь удочерит одну из дочек покойного Юнь-цзы и отдаст ее в жены.
Сам чэн-сян Фу-син доставил невесту в стан Чингисхана. Ее несли в крытых носилках. За нею шли пятьсот мальчиков и пятьсот девочек, держали в руках подносы с золотыми, серебряными и фарфоровыми чашами, шкатулки с украшениями и жемчугом, разные диковинки из слоновой кости, нефрита, яшмы и драгоценного дерева; воины вели в поводу три тысячи коней под парчовыми чепраками. Все это — пятьсот девочек и мальчиков, драгоценности, кони приданое невесты.
Хулан стояла рядом с ханом, глаза ее метали молнии, и было просто удивительно, что носилки не вспыхнули. Хан отодвинул занавеску с золотыми фениксами. Девушка в шелковом одеянии отшатнулась от него, вцепилась руками в подушки. У нее были маленькие глаза под реденькими бровями, остренький подбородок. Фу-син что-то ей сказал. Девушка попробовала улыбнуться — дернула бледные губы, показав реденькие кривые зубы. Через плечо хана Хулан заглянула в носилки, фыркнула и, успокоенная, отошла. Хан почувствовал себя обманутым!..
Фу-син сопровождал Чингисхана до крепости Цзюйюгуань. Здесь распрощались. Хан подарил ему коня под золотым седлом, сказал, пряча усмешку в рыжих усах:
— Печальное расставание с хорошим человеком. Одно утешает: будет угодно небу — встретимся вновь.
После отъезда Фу-сина он велел перебить слабых и старых пленных и пошел в степи, держась восточных склонов Хинганских гор. Лето хотел провести далеко на севере, у озера Юрли. Шел к нему медленно, с частыми остановками, давая отдых людям и коням. До озера так и не дошел. От Елюй Люгэ примчались гонцы с тревожным известием. На него Алтан-хан послал четыреста тысяч воинов под началом опытного и храброго юнь-шуая Вань-ну.
Елюй Люгэ проиграл несколько сражений, оставил Восточную столицу и другие города. Его поражение могло вдохнуть силы в посрамленных врагов, и хан отправил на помощь вану Мухали.
Не успела растаять пыль, поднятая копытами коней Мухали, — новые гонцы. На этот раз из-под Чжунду. Алтан-хан, видимо тревожась за свою безопасность, решил покинуть срединную столицу и перебраться за Хуанхэ в город Бянь. Оставив в Чжунду наследника, он со всем своим двором тронулся в путь. Воины-кидане, не желающие покидать родных мест, взроптали.
Алтан-хан велел отобрать у них доспехи, оружие и коней. Тогда они возмутились, убили цзян-дяня[26], избрали своим предводителем Чада и пошли обратно. Из Чжунду были посланы для усмирения киданей войска. Но Чада их разбил, усилился, приняв других беглецов, и стал угрожать столице. Взять ее он не мог и потому просил хана — помоги.
И хан повернул назад.
Горе не обошло и дом Хо. Не встал с постели сын, отлетела его безгрешная душа к предкам. Всего на три дня пережил внука старый Ли Цзян.
В доме стало пусто. Цуй ходила с незрячими от муки глазами. Вздыхала и плакала Хоахчин. И Хо не мог найти слов утешения. Все слова казались невесомыми, как пух тополей.
В городе становилось все тревожнее. Прошел слух, что из Чжунду отбывает и наследник. Это было понято так: правители не надеются отстоять город. Люди хотели силой удержать сына императора. Когда его повозка выехала из дворцовых ворот, с плачем и стоном горожане ложились на мостовую. Стражники расчищали дорогу плетями, кололи упорствующих копьями и отбрасывали прочь. Закрытая повозка медленно ползла к городским воротам, и вслед ей неслись вопли отчаяния:
— Не покидай нас! Не покидай!
Главноуправляющим столицей остался Фу-син, его помощником Цзын-чжун.
Оба поклялись умереть, но не пустить врага в город.
В это время в город пришел Бао Си. Хо узнал его не сразу. Оборванный, грязный, с лохматыми волосами, нависающими на глаза, Бао Си остановился середь двора, обвел удивленным взглядом сад, дом.
— У вас все так же…
И в его голосе послышалось осуждение. Хо вздохнул.
— Все так же. Только у нас уже нет сына и деда.
— Что случилось?
— Война… — Хо не хотелось ничего рассказывать. — Ты все время был на каторге?
— Нет. Я попал в плен. Потом убежал. Пристал к молодцам. Нас побили.
Направился домой. А дома… Кучи углей. И ни одной живой души. Где моя семья, не знаю. Скорее всего нет никого в живых.
— Не говори об этом Цуй, — попросил его Хо. — И без того она… — Не найдя слов, Хо развел руками.
— Я пришел сюда драться, а правители бегут! — Бао Си выругался и плюнул.
Бао Си очень переменился. Вся его душа была наполнена озлоблением. За ужином он вдруг накинулся на Цуй:
— Ну что ты умираешь, стоя на ногах? Ни отца, ни сына этим не подымешь. Сейчас у всех горе.
Цуй расплакалась, и Бао Си замолчал, сердито двигая челюстями. Но ненадолго. Вскочил, стал ходить, размахивая руками.
— Будь прокляты эти варвары! Всю землю усеяли костями людей. Если бы собрать все слезы народа, в них утонул бы и бешеный пес хан, и все его близкие.
Хоахчин поглядывала на него с испугом, шептала, как молитву: «Ой-е, ой-е, что же это делается! Ой-е!» Бедная сестра… Она еще недавно так радовалась возвышению Тэмуджина. Не знавшая радости материнства, она все отдавала детям Оэлун. Тэмуджин был для нее как сын. И горько, и страшно было слышать ей проклятия, призываемые на голову хана.
— А наши правители! — гремел голос Бао Си. — Они были грозны, как тигры, когда обирали свой народ. Пришел враг, и они, поджав хвосты, повизгивая, бегут подальше. Или лижут окровавленные руки хана. Ненавижу!
Всех ненавижу!
Хо старался не смотреть на Бао Си. Клокочущая ненависть передавалась и ему. Но больше других Хо ненавидел себя. По глупости помогал Тэмуджину, Елюй Люгэ. Думал, они гонимые… Наверно, они и были гонимые. Но едва встали на ноги, забыли свои боли и обрушили неисчислимые беды на других.
Сами стали гонителями, притеснителями.
Вечером Хо пошел в сад, вырыл мешочек, посланный ханом. Как и догадывался, в нем было золото. Расшвырял его по всему саду. Но это не принесло облегчения.
С каждым днем враги все теснее облегали город. Бао Си получил оружие и теперь редко приходил к ним. Он участвовал едва ли не во всех вылазках, дрался как одержимый.
В городе не было больших запасов пищи. Начинался голод. Фусин направил людей просить у императора помощи. Среди них оказался и Бао Си.
Возвратился он через месяц. Исхудал еще больше. Во впалых глазах уже не горел огонь ненависти, в них была безмерная усталость.
— Не придет к нам помощь, Хо.
— Не дали?
— Дали. Набрали до ста тысяч воинов. Составили большой обоз с мукой и крупами. Повел юань-шуай Лиин. Заранее возгордился, что он — спаситель столицы. Дорогой пил со своими друзьями. Порядок поддерживать было некому.
У горы Ба-чжоу на нас напали враги. Пьяного Лиина убили, обоз забрали, уцелевшие воины разбежались. Теперь сюда не придет никто. Столица погибла.
— Зачем же ты возвратился?
— За вами. Я выведу вас из города. Собирайтесь. Дня через два мы пойдем.
А на другой день Бао Си погиб на крепостной стене.
Стенобитные орудия врагов бухали днем и ночью. От ударов камней сотрясалась земля. Защитники города втащили на башни камнеметы, старались расшибить орудия. Иногда это удавалось. Но враги тотчас ставили новые. Хо таскал на стены камни. От недоедания обессилел. Дрожали ноги, темнело в глазах. А внизу вечерами горели огни, доносились протяжные, до боли знакомые песни, и тогда все казалось бредовым видением — надо встряхнуться, протереть глаза… Но под ногами гудела, подрагивала разбиваемая стена…
Чэн-сян императора Фу-син не стал ждать неизбежного конца. Принес последнюю жертву в храме предков императора и принял яд.
Его помощник Цзынь-чжун тоже не стал ждать конца. С несколькими воинами бежал из осажденной столицы.
Распахнулись ворота Чжунду. Бурливым половодьем, затопив все улицы, растекаясь по переулкам, хлынули в город кочевники. Затрещали взламываемые двери, выбиваемые переплеты окон, завизжали женщины, понеслись предсмертные вскрики мужчин. Город выл, вопил, корчился под смех победителей.
Хо, уворачиваясь от вражеских воинов, глухими переулками, чужими дворами пробирался домой. Из груди рвалось хриплое дыхание, сердце больно било по ребрам. Перекинулся через свою ограду, упал в сад. Из распахнутых дверей дома летели халаты, циновки, коврики, одеяла. По дорожке сада двое воинов, гогоча, волокли Цуй, срывая на ходу ее одежду. Под руки Хо попала лопата. Он выскочил на дорожку. С размаху ударил воина по затылку.
Рукоятка лопаты хрустнула и сломалась. Воин согнулся, упал головой в куст.
Второй, опустив Цуй, выхватил меч и ткнул в живот Хо. Потом рубанул по голове.
Цуй закричала. Рассвирепевший воин рубанул и ее.
Из выбитого окна вырвалась Хоахчин.
— Ой-е! Вы что, проклятые мангусы, наделали!
Воин, убивший Хо и Цуй, занес было меч, но монгольская речь Хоахчин остановила его.
— Ты кто такая?
— Уйди, уйди, мангус! — Хоахчин схватила горсть земли и бросила в лицо воину.
Отплевываясь, он отскочил. Из дома выглянули другие воины.
— Смотрите, сумасшедшая! А говорит по-нашему.
Хоахчин пошла на них — с седыми распущенными волосами и одичалыми глазами. Воины переглянулись, подхватили своего товарища и вышли за ворота.
Хоахчин положила брата и Цуй рядом, укрыла одеялом, села возле них, поджав под себя ноги.
— Зачем я пережила вас? Зачем мои глаза видят это? Ой-е!
…Через несколько дней в городе начались пожары. Рыжее, как борода хана, пламя взвивалось выше башен, выше пагод, рушились крыши императорских дворцов, щелкала, лопаясь, раскаленная черепица, обугливались деревья в пышных садах, от сажи и пепла стала черной вода каналов и рукотворных озер. Срединная столица горела больше месяца.
В пламени пожара погибло многое из того, что питало гордость государей дома Цзинь, что было сотворено умом и трудом людей, живших в легких домиках, полыхавших, как солома.
Черный пепел стал могилой для Хо, Цуй и Хоахчин, для тысяч других богатых и бедных, счастливых и несчастных.
Сам хан не пошел в Чжунду. Не достигнув Великой стены, он с кешиктенами остановился летовать у Долон-нура. Тут была терпимой жара и росли хорошие травы. Принять сокровища Алтан-хана послал Шихи-Хутага, Онгура и нойона кешиктенов Архай-Хасара. Они возвратились с караванами, нагруженными тяжелыми вьюками. Тканей в Чжунду захватили так много, что шелк, не жалея, скручивали в веревки, увязывали им вьюки. Однако не одни лишь ткани доставили караваны. В ханском шатре разложили только небольшую часть сокровищ Алтан-хана, но от них рябило в глазах. Серебро, золото, самоцветы, жемчуг, фарфор, блеск шитья халатов Алтан-хана и его жен, зонты, оружие, сбруя… Все — отменной красоты.
Вместе с Хулан хан осмотрел богатства, добытые его храбрыми воинами, сел на свое место, скрестил ноги. Хулан примеряла то один, то другой халат, смотрелась в бронзовое, оправленное в серебро зеркальце…
— Все ли вы забрали в хранилищах Алтан-хана? — спросил он у Шихи-Хутага.
Шихи-Хутаг развернул книгу, простеганную шелковыми шнурами.
— У них, великий хан, везде порядок. Все, что хранилось, было занесено сюда. Мы сверили — ничего не упустили. Главный хранитель передал сокровища из рук в руки.
— Так. Ну, а себе кое-что взяли?
Взглянув на Онгура и Архай-Хасара, Шихи-Хутаг промолчал. Выходит, взяли… Хан сразу посуровел.
— Говорите!
— Сами мы ничего не брали, — сказал Архай-Хасар. — Но хранитель сокровищ преподнес нам подарки.
— Что же ты получил, Архай-Хасар?
— Да так… Доспехи… Меч Алтан-хана.
— А ты, Онгур?
— Шелка травчатые, чаши серебряные…
— Что досталось тебе, Шихи-Хутаг? — Хан говорил все медленнее, все больше суживались его светлые глаза.
— Ничего, великий хан. Я сказал хранителю: «Все, что принадлежало Алтан-хану, теперь принадлежит Чингисхану, и как смеешь ты, грязный раб, раздаривать его добро?»
— Вы слышите? Недаром я избрал Шихи-Хутага блюстителем и хранителем Великой Ясы[27]. Вы нарушили мое установление. Потому возвратите все, полученное таким недостойным путем. Идите. — Хан взял из рук Шихи-Хутага книгу с описью, полистал твердые страницы, жалея, что ему недоступна тайна знаков. — Почитай, что тут написано.
— Я не могу сделать этого, великий хан. Их язык и их письмо.
— А как же ты сверял-проверял?
— Я нашел людей знающих. Они мне читали — я запоминал. Одного из этих людей я привез тебе. Он хорошо говорит по-нашему и называет себя родичем Елюй Люгэ.
— Позови его сюда.
В шатер вошел рослый человек с длинной, почти до пояса, бородой, степенно поклонился.
— Шихи-Хутаг говорит, что ты родич Елюй Люгэ.
— Да, великий хан. Мое имя Елюй Чу-цай. Как и Люгэ, я один из потомков государей киданьской династии. — Голос у Чу-цая был густ, раскатист, говорил он сдержанно-неторопливо.
— Ваши предки были унижены. Я отомстил Алтан-хану за вас. Ты должен быть мне благодарен.
— Великий хан, мой дед, мой отец и я сам верно служили дому Цзиней. Я был бы виновен в двоедушии, если бы, обратясь лицом к тебе, стал радоваться бедствию моего прежнего повелителя.
— А твой родич Елюй Люгэ? — хмурясь, спросил хан. — Не станешь же говорить, что он тоже думает так.
— Люгэ — воин. Потому наши мысли и поступки не всегда сходны. Чувству вражды и ненависти нет места в моем сердце.
Хан перебил его сердито-насмешливо:
— Но это не помешало тебе помочь Шихи-Хутагу очистить хранилище Алтан-хана. Как же так?
— Посмотри, великий хан, хотя бы на седло, лежащее у твоих ног.
Золотые узоры тонки и легки, будто сотканы из шелковых нитей. Нет ни единого лишнего завитка, все сплетения, пересечения согласны друг с другом. Любая из этих драгоценностей совершенна, любая есть воплощение вековых поисков разного рода умельцев. Я не хотел, чтобы все это было расхищено, изломано, разбито, сгорело. Как это случилось с древними книгами.
— Бережливый… Но книгу можно написать, золотое седло — сделать.
— Можно, великий хан. Но… книга — хранилище человеческого ума, изделие — хранилище его умения. Все уничтожая, мы обрекаем себя на поиски того, что было давно найдено, на познание познанного.
Его рассудительность пришлась по нраву хану, и он спросил:
— Будешь служить мне?
— Мои руки не умеют держать оружие, великий хан.
— Воинов и без тебя достаточно. Мне нужны люди, умеющие писать и читать на языке этой страны. Чем ты занимался в Чжунду?
— Многим… Отыскивал в книгах зерна нетускнеющих истин…
— Тут, вижу, все ищут истину! Погрязли в заблуждениях…
— Сказано: любая лошадь спотыкается, любой человек заблуждается.
Заблуждения ведут к бедам и несчастьям, потому истина — драгоценность, ни с чем не сравнимая. По движению созвездий и планет, разлагая и складывая числа, я пытался прозревать будущее. Мне хотелось помочь людям.
— Тогда ты должен был знать, какая судьба ждет Алтан-хана, — почему не помог?
— Его судьбу можно было предсказать без гаданий. Государство, пораженное изнутри недугом, не излечив его, умирает. Государство, как люди, должно оберегать себя от болезней.
— Ты можешь предсказать, что будет с моим улусом через десять, сто, тысячу лет?
Чу-цай впервые улыбнулся — чуть дрогнули губы и повеселели глаза.
— Охотнее всего я взялся бы предсказать, что будет через тысячу лет.
Но это не в моих силах. Ближнее будущее прозреть тоже нелегко. И не всегда безопасно. Один правитель древнего княжества собрался на войну и спросил у гадателя, что ждет его. Тот ответил: «Победа». Ну, раз победа — чего беспокоиться? Правитель был беспечен, и его разбили. Кто кого обманул?
Думаю, правитель гадателя. И однако же он решил отрубить гадателю голову.
Пригласил к себе, спрятав палача за дверью, и спросил: «Знаешь ли ты, когда наступит час твоей смерти?» Гадатель понял, что к чему, ответил:
«Знаю. Я умру ровно на пять дней раньше тебя». Правитель не только отменил казнь, но и оберегал жизнь гадателя как лучшую драгоценность своей сокровищницы. Тут гадатель обманул правителя. Принужден был сделать это.
Принуждение родит ложь.
— Тебе не придется беспокоиться за свою жизнь. Какие бы победы ни предрекал, беспечен я не буду. Ты будешь состоять при мне. Кто научил тебя нашему языку?
— Бывший твой слуга Хо.
— А-а… Вот как жизнь сводит людей…
Он подумал, что надо бы разыскать Хо и его сестру, но эту мысль вытеснили другие. Алтан-хан обессилен, но не покорен. Однако он тут больше оставаться не может. Доносятся слухи об усилении Кучулука. И хори-туматы еще не наказаны. И меркиты не искоренены до конца. Ему надо возвращаться в степи. Но кто-то должен остаться тут. Скорее всего Мухали…