Глава I. Образование и карьера

«Могу ли я помочь тому, что образование у нас еще так отстало… Если б я не прибегал к содействию известных иностранцев, дарования которых испытаны, число способных людей, и без того малое, еще уменьшилось бы значительно. Что сделал бы Петр Первый, если бы не пользовался службою иностранцев? Чувствую, что в то же время в этом есть зло; но это зло меньшее из двух, ибо можем ли мы отсрочивать события до тех времен, в которые наши земляки будут находиться на высоте всех тех должностей, кои они должны занимать? Все это я сказал вам для того только, чтобы доказать вам, что в данную минуту нельзя взять за правило не употреблять на службу иностранцев».

Так отвечал Александр I на упреки адмирала Чичагова, который выговаривал ему за «выказываемое иностранцам предпочтение перед природными русскими».

Привлечение на государственную службу людей иностранного происхождения было в традициях российского императорского дома. В иные периоды российской истории — вспомним появление в окружении русских монархов Остерманов, Минихов, Биронов — пришествие иностранцев приобретало характер засилья. В стороне от важнейших государственных дел оказывались «русские по имени, православные по вере». Быть в подчинении у «иностранцев» казалось оскорбительным для многих русских, это затрагивало национальное чувство, вызывало резкое недовольство в обществе. Приближенная к власти элита ревностно следила за тем, насколько ее представители были привлечены к руководству империей, кто и по каким соображениям назначался на государственные посты. Когда, однако, возникала необходимость предупреждать и разрешать конфликты, отвращать противников силою слова, а не оружия, умения и знаний не хватало.

Иностранное участие, связываемое с чуждым для России влиянием на ее внутреннюю и внешнюю политику, — фактор, который всегда обращал на себя внимание российского общественного мнения. «Золотым веком русского дворянства» было единодушно признано екатерининское время, связываемое с именами и деяниями на дипломатическом поприще Г. Г. Орлова, Г. А. Потемкина, Н. И. Панина, A. А. Безбородко, Д. А. Голицына, А. К. Разумовского, B. М. Долгорукова, С. П. Румянцева, А Р. Воронцова, А И. Мусина-Пушкина, М. И. Голенищева-Кутузова и других.

По мере того как у трона появлялось все больше иностранцев, в умонастроениях различных кланов российского дворянства стала проявляться националистическая «тревога за государя и Отечество». Такие взгляды коренились в русской жизни вне зависимости от реального хода государственных дел, тем более что далеко не всех носителей иностранных фамилий можно было считать чужеземцами.

В условиях нехватки собственных квалифицированных кадров ставка на привлечение в Россию иностранцев была вполне обоснованна, способных людей искали по Европе, настойчиво приглашали, и далеко не каждый из них направлялся в Россию «на ловлю счастья и чинов»: они исправно служили, привнося в управление страной много полезного, стойко, а порой и самоотверженно проявляли себя в защите ее интересов. Достаточно вспомнить деятелей петровского времени — Лефорта, Гордона, Брюса, Шафирова, Крюйса… Да и после них было немало тех, кто составил славу России. Среди них — Крузенштерн, Витте, Беринг. Иностранцы постепенно врастали в российскую среду, обзаводясь семейными, родственными, сословными узами, а через два-три поколения и вовсе ассимилировались, так что единственным признаком иноземного происхождения оставалась фамилия предков.

Были, конечно же, и карьеристы, ловцы удачи, которым неведомы ни служебное рвение, ни стремление служить верой и правдой, ни тем более желание связать свою судьбу с Россией.

Власть же сетовала на отсутствие собственных кадров, способных, не провалив дело, заменить иностранцев. Александр I, например, полагал, что причиной тому недостаточная образованность русских людей, нехватка тех, кто мог решать масштабные задачи. Стоявшая у трона сановная элита, кичась заслугами предков, не всегда могла выдвинуть из числа «природных русских» пригодных к государевой службе людей.

Справедливости ради следует отметить: нехватка нужных людей в нужное время и в нужном месте — одна из основных проблем, столетиями препятствовавшая укреплению российской государственности. В Российской империи не существовало программы, призванной подготовить, обучить и проверить в деле отечественных профессионалов.

Однако и упреки адмирала Чичагова, считавшего иностранцев не всегда пригодными к российской службе, были во многом обоснованы. В начале царствования Александр I поставил во главе дипломатического ведомства своего личного друга князя Адама Чарторыйского, поляка по происхождению. С его приходом на дипломатическую службу были призваны француз Убри, немец Анштет, итальянец Мочениго, корсиканец Поццо-ди-Борго. После отстранения от должности Чарторыйского, причинившего немалый вред российским интересам, на этот пост был назначен немец-католик барон Будберг. И при первом, и при втором главе Министерства иностранных дел внешнеполитическая линия России не отражала ее национальных интересов. Людские и материальные ресурсы использовались в угоду далеко не верным союзникам. Российские армии вместо того, чтобы охранять границы Отечества, перемещались по просторам Европы, выполняя одну боевую задачу за другой. В конечном счете все сводилось к перекройке европейских границ в интересах господствовавших в ту пору коалиций. Подобное положение дел порождало коллизии, последствия которых весьма затруднительно объяснить некими объективными законами.

Трудно понять и соображения, которыми руководствовался Наполеон I, затевая поход на Россию, прояснить причины этой войны, ставшей для нашей страны первой Отечественной. Что пытался обрести великий полководец в наших бескрайних снежных просторах? Известно, что в ходе событий, приведших к заключению мира в Тильзите, Александр I убедился, насколько бесплодным было для России истощение собственных сил в угоду интересам союзников. Тогда, вдали от Отечества, у берегов Рейна, российские войска потерпели поражение. Итог противостояния двух государств стал очевиден даже Наполеону. «У России, как и у Франции, должна быть своя национальная политика, следуя которой две державы никогда не столкнутся, и воевать им не из-за чего», — сказал он царю. В ходе первых встреч отношения двух императоров складывались весьма благоприятно. Разрыв был инспирирован силами из их же окружения. Явно и тайно делалось все, чтобы разрушить внешне вполне дружеские отношения двух монархов. Дипломаты были в ту пору, по сути, ключевыми фигурами в межгосударственной политике — носителями и творцами самого ценного, что было тогда в дефиците, — информации. Достоверность сведений, получаемых долго спустя после произошедших событий, трудно было проверить. Формировался климат, в котором легко разрушалось кропотливо выстраиваемое главами государств взаимное доверие. Управлять в кризисные периоды, влиять на стремительно развивавшиеся события было трудно. Политическая интрига вокруг двух императоров закручивалась таким образом, что самодержцы становились орудием в выполнении скрытых от них планов. Сообщения дипломатов зачастую предполагали такое толкование происходящего, которое сеяло недоверие, вело к отчуждению и, в конце концов, к разрыву.

Властители поверженных европейских стран хотели остановить победное шествие Наполеона I, на что и были направлены усилия их политических элит. Недобрую службу сослужили в этом деле дипломаты, бывшие на службе у российского и французского императоров. В окружении Александра I возникло «нерасположение разномастной нашей дипломатии», проявлявшей своеволие, которое искажало политические намерения императора. Российские дипломаты иностранного происхождения, находясь за рубежом, вели «личную политику». Насколько далеко они заходили, свидетельствует возмущенное письмо, направленное в ту пору Александром I одному из своих представителей за рубежом, посланнику в Вене графу Стакельбергу: «Я не могу взирать без удивления на тон, господствующий в Ваших последних депешах. <…> Каждая депеша, к Вам отправляемая, просматривается мною, и потому она может вызвать Ваши возражения, но не критику вроде той, которой Вы ее подвергаете. Приглашаю Вас воздержаться впредь и не ставить меня в необходимость делать Вам подобные замечания, дабы не навредить моему к Вам уважению и справедливости, воздаваемой мною Вашим заслугам»[10].

В этом, по сути, и заключалось «зло», о котором пишет в своем ответе адмиралу Чичагову Александр I. Выводы были сделаны. Александр I ясно усвоил, насколько важно иметь резерв надежных людей, выдвигаемых из национальной среды, преданных Отечеству и императору и получивших соответствующее образование.

Так появился проект создания Царскосельского, Его Императорского Величества лицея, который, как и другие «источники премудрости», призван был приблизить время, «когда в пределах Державы нашей исчезнет мрак невежества»[11]. В жалованной лицею императорской грамоте так были обозначены задачи, стоявшие перед этим учебным заведением: «Некоторое число отличнейшего по талантам и нравственным качествам юношества Мы желали предназначить особенно к важным частям государственной службы…»[12]

Первый лицейский набор стал ответом на веление времени. Пришли в движение именитые, по преимуществу обедневшие фамилии, из тех, кто не в состоянии был дать своим отпрыскам достойного домашнего образования. При наборе в лицей учитывались не одни только заслуги предков и даже не только то, как будущий лицеист сдал вступительный экзамен. Иван Пущин в своих воспоминаниях рассказывает, как его дед, адмирал, андреевский кавалер, лично привез к министру двух своих внуков — кандидатов в лицеисты. И несмотря на то, что оба экзамен выдержали, принят был только один из них, Иван, поскольку, как написал потом министр Разумовский отставному адмиралу, «правительство желает, чтоб большее число семейств могло воспользоваться новым заведением»[13].

Александр Горчаков поступил в только что учрежденный повелением императора Александра I Царскосельский лицей двенадцатилетним подростком. Вступительные экзамены он прошел без труда, продемонстрировав превосходную домашнюю подготовку, а его родословная стала залогом того, что, так же как его деды и прадеды, юный Горчаков готов был к ревностному служению Государю и Отечеству.

Александр Горчаков принадлежал к древнему славянскому роду, восходящему к Рюриковичам — князьям Черниговским, среди которых в летописях упоминается князь Горчаков. В 1681 году, при систематизации родовых имен российского дворянства, род Горчаковых был занесен в знаменитую Бархатную книгу. Род этот, как и многие другие дворянские роды, бесконечно ветвился, так что в XIX веке были уже Горчаковы, между которыми почти невозможно было установить степень родства. Так, уже в бытность Горчакова дипломатом, его дальний родственник, Михаил Дмитриевич Горчаков (1793–1861), князь, генерал от артиллерии, почетный член Петербургской академии наук, который в Крымскую войну в 1854 году командовал войсками на Дунае, с февраля по декабрь 1855-го — в Крыму, затем служил наместником в Царстве Польском, состоял с Александром Михайловичем в столь отдаленном родстве, что родственная связь между двумя Горчаковыми уже не прослеживалась.

Главенствующую роль и в детские годы, и много позже сыграл в жизни Александра Горчакова Алексей Никитич Пещуров — двоюродный дядя по отцовской линии. Он и его сестра Елизавета Никитична Пещурова, «бабинька», как ее потом величали в семье Горчакова, заменили племяннику родителей, которые были целиком поглощены воспитанием и устройством четырех дочерей и нисколько не заботились о сыне.

Кочевая жизнь большого семейства — от гарнизона к гарнизону (отец Михаил Алексеевич Горчаков был тогда полковым командиром) — не позволяла дать мальчику какое-либо систематическое образование, тем более что в средствах родители были всегда ограничены, а потому на семейном совете было принято решение отправить его к дяде, в Петербург, с тем чтобы Александр смог продолжить свое обучение уже в гимназии.

Имя его и поныне числится в архивных списках гимназии № 12, что на Большой Мещанской, где сохранились, хотя и скудные, подлинные свидетельства его прилежной учебы.

Живя в доме, где бывали именитые гости, находясь в атмосфере большого света, юный Горчаков многое впитал в себя, избавившись от провинциально-патриархальных представлений. Его дядя Алексей Никитич (которому в ту пору было тридцать лет) был управляющим Государственным заемным банком, весьма влиятельным в свете человеком. Он вел деятельную жизнь, имел видное положение в обществе и везде был достойно принят. Именно тогда, наблюдая светскую жизнь, юный Горчаков обрел умение держаться, чувство стиля, изысканные манеры. Впоследствии Пушкин в одном из посвящений лицейскому товарищу отметил эти его свойства:

Питомец мод, большого света друг,

Обычаев блестящий наблюдатель..

Пещуров был чрезвычайно добросовестным человеком. Вначале, при императоре Павле I, он служил в армии, затем был назначен директором Государственного сберегательного банка, советником в Экспедиции для ревизии счетов (1809), военным советником и членом Генерал-аудиториата. В его биографии было и избрание предводителем уездного дворянства. Пещуров девять лет служил псковским гражданским губернатором, затем назначен сенатором и в этом качестве выполнял важные государственные поручения — ревизионные инспекции в губерниях.

Сохранилось одно из писем отца Горчакова своему двоюродному брату А. Н. Пещурову, с довольно любопытной орфографией, где он размышляет о поведении сына и его характере: «Вижу по всему, князь Александр мой со всех сторон щаслив, бог уже учредлил, чтобы при выпуске его ты был и заменил место мое. Как бы я ни желал объяснить мае чювства благодарности, да право красноречия недостанет. Отъезд его в Ревель, — я савсем непротив етого похвалнаго желания видитца с матерью, да незделаитли ему вреда и не останитцали на замечании у начальников: неуспел определитца и вступить в должность, а будет праситца в отпуск, при том нерастроютли его финансы: я уже более невсилах ему дать; воля ево располагать, как ему угодно и отчету от нево нетребую. Я об евтом писал и Графини Хвостовой, которая также в нем болшое участие берет. Должен тебе, как другу, открытца, одно мне непандравилось: молодой человек, видно, своенравии — хочит все на сваем наставить, чтобы нежить у Хвостовых и резоны представляйте, вы оба с ним недаволна аснавателны, вспомни себя и меня; смелили мы сказать перед покойной матушкой тваей какую нибудь невозможность, а я по всему вижу, что ты к нему имеешь балшую слабость. Впротчем, он по милости Государя — офицер, то уже не ребенок; свой ум царь в голове… Князь Александру я асабливава письма непишу потому что все равно ты можешь ему показать; ежели буду писать наставления, то наскучу. А я уверен мой друг. В теме ты сваеми советами ево наставишь; я ево благословляю на все добрыя дела и, прижав к сердцу, цалую. Прощай, верный друг и брат. Князь М. Горчаков»[14].

Как видим, отец, не шибко грамотный, но деликатный и умный человек, не решается напрямую наставлять своего образованного, входящего в большую жизнь сына. Кроме того, из письма следует, что Александр для него — отрезанный ломоть, и вся дальнейшая жизнь сына отныне находится в его собственных руках, а также в руках заботливого и радеющего о племяннике брата.

Дядя и его юный племянник были родственны по духу. Отец Горчакова уже тогда подметил это. Они и далее будут идти по жизни рядом. Когда Горчаков уедет за границу, дядя будет поддерживать с ним связь, используя свое влияние на строптивого племянника, чтобы помочь ему исправлять свои огрехи.

Лицей во многом отличался от других учебных заведений. И несмотря на то, что объем получаемых лицеистами знаний, казалось, был не столь велик, как, к примеру, в университетах, он оказался достаточен для их последующего вхождения в жизнь в самых разных сферах государственной деятельности. Это подтвердилось судьбами и других лицейских товарищей Пушкина и Горчакова, достигших весьма заметных высот.

Трудно уяснить причины феноменальной пригодности когорты лицеистов первого призыва к государственной службе. Одно очевидно: здесь работали блестящие педагоги, движимые стремлением к единой цели. Каждый в отдельности и все вместе — учителя, наставники, ученики, — не отдавая себе отчета, создали неповторимую атмосферу, воспетую Пушкиным. Во многом секрет успеха объяснялся удачно разработанной лицейской системой, воспитывавшей характеры, готовившей лицеистов к деятельной жизни. В ней находилось место всему: свободе и раскованности, обязаловке и самодисциплине, соревновательности всех со всеми и индивидуальным творческим порывам и исканиям. Все годы учебы слушатели лицея, весьма редко имевшие свидания с родителями и родственниками, жили буквально в спартанских условиях. Зимой в плохо протапливаемых помещениях температура не поднималась выше 13–14 градусов. Летом одолевали духота и комары. Зато преимущество лицея перед другими закрытыми учебными заведениями состояло в том, что здесь не секли и здесь не было муштры.

Здание лицея аркой соединялось с царской резиденцией — Екатерининским дворцом. Весной и летом лицеисты обитали вблизи сановных и именитых людей, которые селились рядом с императорским дворцом в резиденциях и на дачах. Тем самым создавалось ощущение сопричастности, иллюзорной близости к высшему свету, которая должна была стать реальностью по прошествии нескольких лет.

В своих воспоминаниях Иван Пущин оценивает создание лицея как событие национального масштаба. Новое учебное заведение «самым своим названием поражало публику в России <…> замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам гр. Милорадович, тогдашний корпусной командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружавшим его: «Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария — это… Лицей!» Поклонился, повернул лошадь и ускакал»[15].

Громкий успех первого набора лицеистов несколько затмевает достижения Лицея в последующие годы. Между тем и далее из его стен выходили незаурядные личности, оставившие заметный след в российской истории. Лицей с завидным постоянством выпускал из своих стен хорошо подготовленных к государственной службе юношей, наделенных знаниями и талантом. Среди них, помимо Горчакова и его сокурсника М. А. Корфа, ставшего членом Госсовета, возглавившего II Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии, высот государственной карьеры достигли: Д. Н. Замятнин, А. В. Головнин, М. X. Рейтерн, деятели эпохи великих реформ, входившие в правительство при Александре II.

При всем том, однако, в свете время от времени делались безосновательные попытки представлять лицеистов недоучками, не получившими фундаментального образования, какое дают университеты. Так, великосветские круги, оттесненные от кормила власти, из-за этого предубеждения к лицеистам пытались представить Горчакова «баловнем судьбы и промысла обстоятельств». Его способности всячески принижались кланом Нессельроде даже и тогда, когда он уже стал министром. Его вьщвижение объясняли не тем, что он был лучше, а просто отсутствием конкурентов: одни, мол, оказались слишком стары, другие же впали в немилость из-за своего иностранного происхождения.

Жизнь и служение Горчакова опровергают эти суждения. Он занимался в лицее до исступления, — видимо, именно на него намекал Пущин, говоря, что некоторые якобы готовы в занятиях «довести себя до чахотки». Но лицеиста Горчакова хватало и на светские шалости, он умел веселиться и вполне мог быть душой компании.

До нас дошли лицейские письма Горчакова, которые как нельзя лучше открывают характер совсем еще юного человека, позволяют составить представление о задатках его незаурядной личности. Слог, каким они написаны, выдает способности, присущие в ту пору мало кому из его сверстников. Он пишет свободно и раскованно и в то же время проявляет большую деликатность, когда речь идет о просьбах к близким. Мы видим юношу глубоко чувствующего, приветливого и благодарного. В его письмах нет места жалобам и нытью, плаксивым капризам или хвастовству. Живо и легко излагая по преимуществу обыденные хлопоты и заботы, он проявляет такие свойства души, которые не могли не тронуть покровительствовавших ему родственников. Если он в чем и нуждается, то только в самом насущном, если о чем-то просит, так только о самом важном и при этом не настаивает, а если и напоминает о своей просьбе, делает это весьма деликатно. Со страниц писем перед нами предстает крепкий духом, целеустремленный, жизнерадостный юноша, всецело увлеченный и поглощенный учебой. В Лицее ему нравятся все и всё. Ни о ком и ни о чем он не пишет с укоризной и сожалением. Здесь мы находим подтверждение его расположения к Пушкину, восхищение пушкинским дарованием. Некоторые из стихов товарища юный Горчаков, переписывая, отправляет дяде. Характерно, что Пушкин — единственный из лицеистов, о ком Горчаков говорит в дошедших до нас письмах той поры довольно подробно. Письма нельзя читать без волнения: не только потому, что так в России уже давно никто никому не пишет, но и потому, что в этих строках оживает человек, судьба которого отстоит от нас на два столетия.

А. М. Горчаков — Е. Н. Пещуровой

<Начало ноября 1814 г. >

«Сколь я вам обязан признательностью, дорогая тетенька, за точность и доброту, с которой вы наполняете мою маленькую сокровищницу (так я называю маленькое собрание писем, полученных мною от тех, кто мне дорог). Если я не ответил вам немедленно на ваше первое письмо, то только вследствие того, что вы благоволили предупредить меня вторым письмом. Нет, дорогая тетенька, вы имели бы право обидеться, если бы я пытался прикрыть правду в письме к вам, но вот как было дело: не имея вчера времени взяться за перо (нам был задан большой урок по праву) и зная, что сегодня почта уйдет рано, я решил встать ранним утром. И вот я за своим столом, церковный колокол пробил 5 часов, а вчера вечером я лег очень поздно. Полуоткрытые глаза, голова, еще наполненная сном, мысли, плохо связанные, — вот, дорогая тетенька, отпечаток чего вы найдете в моем письме. Но благоволите одобрить мое усердие, ибо я ни за что на свете не хотел пропустить эту почту. — Со всем тем, дорогая тетенька, я не могу не поблагодарить вас за доброту, с которой вы исправляете ошибки, которыми кишит мой стиль. Невзирая на вашу крайнюю снисходительность, не могу не сознавать, что вы нашли их в гораздо большем количестве, чем хотите мне сразу сообщить, чтобы не удручать вашего весьма преданного, тем более уязвленного своей неопытностью, что он имеет перед глазами столь совершенный образец. Вместе с тем вы доставили мне чувствительное удовольствие куплетами. У меня также имеется маленький сборник разных пьес, для которого это ценный дар. На этот раз отвечаю вам дурной пьесой, списанной наспех. Это одно из стихотворений, известных под названием: стихи на взятие Парижа. Да не испугает вас этот заголовок, так как вы в них не найдете никаких: Ура! Слава! Геенна! Миротворец и т. д., и т. д. Это стихи, которые, хоть и являются подогретым супом, до сих пор сохранили некоторое достоинство, они кажутся написанными в порыве радости: кажется, что поэт, восхищенный славой своей страны, набросал на бумагу эти куплеты, первые мысли, пришедшие ему в голову. Будьте добры сообщить мне в дальнейшем некоторые пьесы из вашего сборника, и будьте уверены, моя добрая тетенька, что я всегда что-нибудь найду, чтобы послать вам в ответ. Но вот, я и прерван на полпути, так как я расположился писать вам… Будьте добры сообщить мне, доходят ли мои письма по этому адресу?»[16]

А. М. Горчаков — А. Н. Пещурову

22 апреля 1816 г., Царское Село

«Не получая долгое время ни строчки в ответ на последнее письмо мое, любезный Алексей Никитич, я не желал бы предположить, чтоб оно было потеряно; ибо тогда длинный промежуток в переписке нашей, столь для меня приятной, мог бы ввести вас в заблуждение, что прежняя ревность моя ослабела. Впрочем, мне во всяком случае приятнее сделать сие предположение, нежели подумать, что, любезный дядюшка, вы не могли найти несколько свободных минут, дабы обрадовать меня ответом. С надеждой буду ожидать каждую почту, авось, либо что-нибудь получу от любезного Лю-цернского жителя. Последнее посещение ваше в Царском сделало на меня глубокое впечатление. Вы позволили мне говорить вам о себе; я воспользуюсь сим позволением. Долго колебался я между родом службы, который бы мне избрать. Военная хотя не представляла мне почти ничего привлекательного в мирное время, кроме мундира, которым отныне прельщаться представляю молодым вертопрахам, однако я все же имел предрассудок думать, что молодому человеку необходимо начать службу с военной. Ваши советы решили сомнения мои, и я предоставляю другим срывать лавры на ратном [поприще] и решительно избираю статскую, как более сходную с моими способностями, образом мыслей, здоровьем и состоянием; и надеюсь, что так могу быть более полезным. Без сомнения, если бы встретились обстоятельства, подобные тем, кои ознаменовали 12-й год, тогда, по крайней мере, по моему мнению, каждый, чувствующий в себе хотя малую наклонность к военной, должен бы посвятить себя оной, и тогда бы и я, хотя не без сожаления, променял перо на шпагу. Но так как, надеюсь, сего не будет, то я избрал себе статскую и из статской, по вашему совету, благороднейшую часть — дипломатику. Заблаговременно теперь стараюсь запастись языками, что, кажется, составляет нужнейшее по этой части. Русский, французский и немецкий я довольно хорошо знаю; в английском сделал хорошие начала, и надеюсь нынешнее лето усовершенствоваться в оном. Кроме того, может быть, займусь еще итальянским, потому что открылся случай. Латинский только никак в голову не идет. Главное дело было бы приобресть практические знания, чего в лицее сделать нельзя. Я ожидаю от вашей дружбы и вашего расположения и вашей опытности, что, любезный дядюшка, не откажете мне написать об этом ваше мнение и не оставите меня вашими советами. Также должен прибегнуть я к снисходительности вашей, заняв вас в течение целого письма, а может быть, и наскучив собою.

Впрочем, тем не менее остаюсь вечно любящий вас Горчаков»[17].

Не удивительно, что лицейские письма Горчакова дошли до нас. Пещуровы хранили их как бесценную семейную реликвию, где юношеской рукой любовно запечатлен мир, в котором и они сами, и их племянник предстают столь живо и непосредственно. Каждое из пятидесяти четырех лицейских писем проникнуто тонким, лирическим мировосприятием. От них веет свежестью и задором, жаждой познания, радостью бытия. Они вызывают гамму добрых чувств, оставляя в душе читающего самые приятные впечатления.

Пушкин был центром того магнетического поля, которое и тогда, и особенно впоследствии притягивало к себе публику, вызывая интерес к лицею и его воспитанникам. Нельзя разделить мнение тех, кто считает, что, не будь в лицее Пушкина, мало кто потом вспомнил бы о лицее и лицеистах. Однако и Пушкина, конечно, обогатил лицей, его духовная атмосфера, прожитые и пережитые в нем годы.

Лицейские бумаги первого курса, собранные академиком Я. К. Гротом и опубликованные его сыном в 1911 году, во многом проясняют картину жизни того учебного заведения, которое ныне принято называть пушкинским лицеем. Как становится ясно из этих документов, ее главной особенностью было редкостное стечение благоприятных обстоятельств. В недрах лицея оформились выдающиеся и разнообразные дарования. Конечно, в ходе учебы и при выпуске рано было говорить о будущности того или иного из юношей: даже талантливые педагоги, которым, несомненно, принадлежит заслуга в пробуждении в том числе нравственного потенциала лицеистов, не могли предугадать, как сложатся их судьбы, однако они снабдили их удивительно точными и многозначными характеристиками, в которых подметили главенствующие черты своих воспитанников[18].

Сегодня мы можем взглянуть на лицей и лицеистов первого выпуска не только глазами пушкиноведов или с точки зрения исторического контекста событий 14 декабря 1825 года и участия в них лицеистов первой волны. Между тем в лицейской среде уже в начале пути выделилось крепкое ядро, состоявшее из юношей, твердо решивших посвятить себя службе Государю и Отечеству. Их уже тогда отличали целенаправленность, старательность, самодисциплина и безупречность в поступках, разумеется, насколько это было возможно в их возрасте. Впоследствии именно они применили себя в деле, выросли и возвысились на ниве государственного служения.

«Вольнодумная» часть лицеистов двинулась в ниспровергатели существующего строя, другая, пожалуй, более представительная, — в ряды его устроителей.

Вот как представляли Пушкина и Горчакова их лицейские воспитатели:

«Князь Горчаков (Александр), 14-ти лет. Превосходных дарований. Благородство с благовоспитанностью, крайняя склонность к учению с быстрыми в том успехами, ревность к пользе и чести своей, всегдашняя вежливость, нежность и искренность в обращении, усердие, ко всякому дружелюбие, чувствительность с великодушием и склонность к благотворению суть неотъемлемые принадлежности души его; пылкость ума и нрава его выражают быстрая речь и все его движения; при всем том он осторожен, проницателен и скромен. Крайняя чувствительность причиняла ему прежде много страданий, но теперь она вошла в пределы умеренности; он начинает сносить ее со свойственным великодушием. Опрятность и порядок царствуют во всех его вещах»[19].

«Пушкин (Александр), 13-ти лет. Имеет более блистательные, нежели основательные дарования, более пылкий и тонкий, нежели глубокий ум. Прилежание его к учению посредственно, ибо трудолюбие еще не сделалось его добродетелью. Читал множество французских книг, но без выбора, приличного его возрасту, наполнил он память свою многими удачными местами известных авторов; довольно начитан и в русской словесности, знает много басен и стишков. Знания его вообще поверхностны, хотя начинает несколько привыкать к основательному размышлению. Самолюбие вместе с честолюбием, делающее его иногда застенчивым, чувствительность с сердцем, жаркие порывы вспыльчивости, легкомысленность и особенная словоохотность с остроумием ему свойственны. Между тем приметно в нем и добродушие, познавая свои слабости, он охотно принимает советы с некоторым успехом. Его словоохотность и остроумие восприяли новый и лучший вид со счастливою переменою образа его мыслей, но в характере его вообще мало постоянства и твердости»[20].

Такое с одной стороны — сходство, с другой — различие натур не позволило им далее мирно сосуществовать. Когда им исполнилось по двадцать шесть — двадцать семь лет, друзья окончательно разошлись и никогда уже больше не встречались и не писали друг другу.

Горчаков, несмотря на свою приверженность к раннему пушкинскому творчеству, не принадлежал к числу первых друзей Пушкина. Поэт питал безотчетную любовь и привязанность к Дельвигу, Кюхельбекеру, Малиновскому и в первую очередь к «ветреному мудрецу» Пущину, которому впоследствии посвятил знаменитое «Мой первый друг, мой друг бесценный!..».

Однако Горчакова Пушкин выделял, о чем свидетельствуют, в частности, обращенные к нему стихи. Горчаков обладал особыми качествами, которые проявлялись не только в учебе. Александр Горчаков обладал задатками несомненного лидера. В отличие от других лицеистов он не получил едкого прозвища, избежал насмешек и карикатур. Его называли Франтом, но, пожалуй, по тем временам это словечко вряд ли можно было воспринимать как насмешку.

Вот характеристика, которую дал Горчакову директор лицея Энгельгардт:

«…сотканный из тонкой духовной материи, он легко усвоил многое и чувствует себя господином там, куда многие еще с трудом стремятся. Его нетерпение показать учителю, что он уже все понял, так велико, что никогда не дожидается конца объяснения. Если в схватывании идей он выказывает себя гениальным, то и во всех его более механических занятиях царят величайший порядок и изящество…»[21]

Индивидуальность такого рода в подростковой среде — фактор, безусловно, благотворный. Когда лидеру свойствен «верный, милый нрав», это особенно ценно, хотя, надо признать, Горчаков порой проявлял нетерпимость к посредственности.

Юношеская дружба Пушкина и Горчакова была преисполнена созидательного смысла, несла в себе полезное начало — состязательность. Она приводила в действие скрытые в них задатки, игру воображения, творчества, вдохновения, укрепляла стремление к самосовершенствованию. В лицейское время оттачивалось эстетическое чувство, формировалась восприимчивость воспитанников к возвышенному, стремление к идеалу. Упражнения в словесности в этом смысле играли особую роль и сопровождались попытками лицеистов собственными усилиями создать что-либо значительное, заслуживающее признания.

Уже тогда между друзьями установился диалог, суть которого — поиски своего призвания, места в жизни. В глубине души и Пушкиным, и Горчаковым владела «одна, но пламенная страсть»: стремление к успеху, славе.

Что должен я, скажи, в сей час

Желать от чиста сердца другу?

Глубоку ль старость, милый князь,

Детей, любезную супругу?

Или богатства, громких дней,

Крестов, алмазных звезд, честей?

Не пожелать ли, чтобы славой

Ты увлечен был в путь кровавый,

Чтоб в битвах гром из рук метал

И чтоб победа за тобою,

Как древле невскому герою,

Всегда, везде летела вслед?

Свой во многом интуитивный опыт каждый примерял к цели, к которой хотел бы стремиться. Горчаков уже тогда «запасался языками», твердо решив избрать для себя «дипломатику». Пушкина же все более и более увлекала его муза, уводя в сторону от проторенных путей.

В те дни — во мгле дубровных сводов,

Близ вод, текущих в тишине,

В углах лицейских переходов,

Являться Муза стала мне.

Моя студенческая келья,

Доселе чуждая веселья,

Вдруг озарилась — Муза в ней

Открыла пир своих затей;

Простите, хладные науки!

Простите, игры первых лет!

Я изменился, я поэт.

Атмосфера лицейского общения не была беспечной и безоблачной, как это иногда представляют. Уже тогда, в подростковом возрасте, Пушкину приходят мысли о том, что же несет в себе дружба. Впоследствии, вспоминая лицейские годы, он написал:

Что дружба? Легкий пыл похмелья,

Обиды вольный разговор,

Обмен тщеславия, безделья

Иль покровительства позор.

Да, в ту пору в отношениях между лицеистами имели место и «обмен тщеславия», и «покровительство». Свои только что написанные поэтические строки Пушкин первым делом нес Горчакову. Не все и не всегда вызывало в юном рецензенте восторг, но Горчаков в своих суждениях был убедителен. С ним приходилось считаться. Особенно там, где начинающему сочинителю изменял еще не отточенный вкус, где скоропалительность наносила ущерб стихотворному строю…

Лишь в 1928 году, более чем через сто лет, в архиве Горчакова была найдена озорная лицейская поэма Пушкина «Монах», которая, как счел Горчаков, была неудачной и недостойной дарования поэта. Его суждение, видимо, прозвучало настолько жестко, что спорить никто не стал, и об этом опусе даже автор поспешил забыть…

Юный поэт находился под обаянием личности Горчакова — для него он был, безусловно, интереснее других. «Приятный льстец, язвительный болтун», «остряк небогомольный», «философ и шалун» проявлял изобретательность в развлечениях, в исканиях благосклонности у дам. Не случайно именно с Горчаковым Пушкин, по его словам, был готов делить жизнь «меж Вакха и Амура».

И нежная краса тебе дана,

И нравится блестящий дар природы,

И быстрый ум, и верный, милый нрав;

Ты сотворен для сладостной свободы,

Для радости, для славы, для забав.

Взрослея, лицеисты судили-рядили о жизни, о будущем, о выборе пути. Окончание лицея сулило им немало возможностей. Многие министерские учреждения готовы были принять их в свое лоно: военное министерство, министерства финансов, юстиции, просвещения, департаменты других ведомств.

По окончании лицея друзья определились во внешнеполитическое ведомство: Горчаков — в чине титулярного советника, Пушкин ступенью ниже — коллежским секретарем. Помимо Горчакова и Пушкина на службу в Министерство иностранных дел по личному распоряжению Александра I были зачислены также лицеисты П. Греневиц, Н. Корсаков, В. Кюхельбекер, С. Ломоносов, П. Юдин. Примерно в это время здесь начал свою службу А. Грибоедов.

Доподлинно не известно, что предопределило изначальное неравенство в положении Горчакова и Пушкина в министерстве — протекция ли влиятельных покровителей или результаты учебы. Последнее вероятнее всего, поскольку Горчаков окончил лицей вторым (после Вольховского), был отмечен малой золотой медалью, Пушкин — девятнадцатым из списка в двадцать девять фамилий.

Мой милый друг, мы входим в новый свет;

Но там удел назначен нам не равный,

И розно наш оставим в жизни след.

Тебе рукой Фортуны своенравной

Указан путь и счастливый, и славный,

Моя стезя печальна и темна…

Течение чиновной жизни вносило свои коррективы в прежние жизненные установки друзей. Они стали расходиться во взглядах на службу и принятые здесь правила поведения, наконец, в образе жизни. Пушкин не желает быть там, где:

…вялые, бездушные собранья,

Где ум хранит невольное молчанье,

Где холодом сердца поражены…

Где глупостью единой все равны.

Я помню их, детей самолюбивых,

Злых без ума, без гордости спесивых,

И, разглядев тиранов модных зал,

Чуждаюсь их укоров и похвал!..

Но несмотря на отразившееся в этих строках неприятие мира, в котором Горчаков чувствовал себя вполне органично, как и в лицейские времена, у них находилась возможность для встреч, душевных бесед и споров. Горчаков и теперь пытался наставлять своего друга, желая удержать его в подобающих рамках, убеждал его в необходимости соответствовать нравам и обычаям большого света.

Ты мне велишь оставить мирный круг,

Где, красоты беспечный обожатель,

Я провожу незнаемый досуг… —

сетовал Пушкин в своем большом поэтическом послании другу. Увы, становилось все более очевидным: Пушкин не мог быть одновременно примерным чиновником и большим поэтом. Поэта тянет туда,

Где ум кипит, где в мыслях волен я,

Где спорю вслух, где чувствую живее…

Но ему не хотелось терять друга. Ему недоставало общения с ним, особенно в светских салонах, в обществе «золотой» молодежи, где кипели страсти, била ключом жизнь, замешанная на острых ощущениях и удовольствиях.

И ты на миг оставь своих вельмож

И тесный круг друзей моих умножь,

О ты, харит любовник своевольный,

Приятный льстец, язвительный болтун,

По-прежнему остряк небогомольный,

По-прежнему философ и шалун.

Непреложные законы жизни оказались сильнее. В государевом служении преимущество было на стороне Горчакова, его способности были востребованы незамедлительно. Началась серьезная работа: составление дипломатических документов, участие в переговорах, подготовка визитов, поездки за границу на международные конгрессы.

Пушкин не нашел себя на этом поприще — служба была ему противопоказана. Его свободолюбивому гению было тесно в жестко регламентированном мире, он искал выхода — и находил его в стихах. Новые, все более зрелые произведения выходили из-под его пера — «Песнь о вещем Олеге», ода «Вольность»…

Жизнь разводила друзей, они все более отдалялись друг от друга…

В 1820 году Горчаков впервые был включен в качестве атташе в состав государственной делегации, участвовавшей в работе конгресса Священного союза в Троппау, затем, в 1821-м, — в Лайбахе, и в 1822-м — в Вероне. Молодой дипломат проявил глубокие знания, широту кругозора, удивительную работоспособность. Он замечен Александром I, который оказался осведомленным даже о его желании работать в посольстве в Лондоне.

«Император Александр I рано стал отличать меня своею благосклонностью, — вспоминал Горчаков. — При встречах в бытность за границей, в разных немецких городах на конгрессах, а также в бытность мою в его свите в Варшаве, государь всегда останавливал меня при встречах на прогулках, говорил очень приветливо и всегда отличал, как одного из лучших питомцев любезного Его Величеству Царскосельского лицея. Это он сам мне выразил в Лайбахе, встретившись со мною на единственной улице, бывшей в то время в этом городе. При этом государь Александр Павлович, совершенно для меня неожиданно, сказал, между прочим: "Ты просишься в Англию, в Лондон. И прекрасно, я отправляю тебя туда секретарем нашего посольства"»[22].

По окончании конгрессов, получив за верную службу орден Святой Анны, Горчаков отправился в Лондон, на должность первого секретаря русского посольства.

Совсем иначе складывалась судьба Пушкина. В 1820 году за «опасные стихи» он был отправлен в первую ссылку в Кишинев и Одессу. Время это, несмотря на драматические издержки, не было потеряно для него даром. В ссылке он написал поэмы «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», первые строки романа «Евгений Онегин», множество превосходных стихов. Тем временем в Петербурге вышла в свет поэма «Руслан и Людмила», которая мгновенно разошлась и пользовалась огромным успехом у читающей публики.

Лишь в сентябре 1825 года судьба позволила друзьям встретиться вновь.

Возвратившись в связи с болезнью из Лондона, Горчаков побывал на Псковщине — приехал навестить своего дядю А. Н. Пещурова в его родовом имении в Лямоново. Дядя в ту пору был опочецким воеводой и предводителем местного дворянства и имел высочайшее поручение осуществлять негласный надзор за находившимся здесь, в Михайловском, ссыльным поэтом Пушкиным.

Существуют разноречивые суждения об этой встрече лицейских друзей. Сам Пушкин в присутствии Горчакова напишет Вяземскому: «Горчаков доставит тебе мое письмо. Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере, с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно; зрелости нет в нас на севере, мы или сохнем, или гнием, первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии <«Бориса Годунова»>»[23].

Как вспоминал впоследствии Горчаков, тогда у Пушкина был повод для обиды: по старой лицейской привычке Горчаков позволил себе сделать ряд замечаний по поводу прочитанных ему Пушкиным сцен «Бориса Годунова»…

Позднее поэт переступил через свою обиду и в своем известном стихотворении «19 октября» посвятил Горчакову восторженную строфу:

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,

Хвала тебе — фортуны блеск холодный

Не изменил души твоей свободной:

Все тот же ты для чести и друзей.

Нам разный путь судьбой назначен строгой;

Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:

Но невзначай проселочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись.

Та встреча в Лямонове оказалась последней, во всяком случае в нашем распоряжении нет никаких свидетельств об их дальнейших контактах.

Могло ли быть преградой для общения то обстоятельство, что Горчаков все это время находился за границей? Ведь слово Пушкина, как известно, доносилось до «глубины сибирских руд». Что мешало Горчакову писать лицейскому другу? Диппочта исправно доставляла из-за границы не только служебную, но и личную корреспонденцию российских дипломатов…

Возможно, причина состояла в том, что наступили иные времена — суровые и жесткие. Лицейской вольницы не было и в помине. В этих обстоятельствах стало трудно сохранять открытость и теплоту, свойственные юности. И у Пушкина, и у Горчакова появились — и остались до конца жизни — свои «опекуны» — Бенкендорф и Нессельроде. К ним обоим у сановных царедворцев имелись претензии. Впоследствии Горчакову доведется полистать свое досье, хранившееся в III Отделении, где он, должно быть, с удивлением, прочтет: «Не без способностей, но не любит Россию». Пушкин же до конца своих дней будет под неусыпным надзором тайной полиции.

События на Сенатской площади 14 декабря 1825 года трагически сказались не только на судьбе заговорщиков и их близкого окружения — были отвергнуты и отторгнуты от участия в государственных делах многие талантливые представители различных сословий. Появившимся в начале века надеждам российской национальной элиты вытеснить иностранцев, занять ключевые посты в государстве не суждено было сбыться.

В попытке государственного переворота приняли участие родовитые потомки тех, кто верой и правдой веками укреплял российский престол. Многие сверстники Николая I, составлявшие цвет служилого дворянства, окончили жизнь на каторге или на поселении в Сибири, иные сложили головы на Кавказской войне, кто-то зачах на чужбине.

Царская вера в преданность российского дворянства была поколеблена. И на этот раз, уже по иным, более жестким причинам, ставка была сделана на иноземцев, вызывавших больше доверия. Они заняли ключевые посты, им принадлежало преимущественное право на управление державой. Николай I окружил себя людьми, готовыми демонстрировать свое раболепное повиновение и абсолютную преданность.

Вот интересное свидетельство прусского канцлера Бисмарка: «Как он <Николай> понимал свои отношения с собственными подданными, явствует из одного факта, о котором рассказал мне сам Фридрих-Вильгельм IV. Император Николай попросил его прислать двух унтер-офицеров прусской гвардии для прописанного врачами массажа спины, во время которого пациенту надлежало лежать на животе. При этом он сказал: «С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочел бы все же не подпускать их». Унтер-офицеры были предоставлены без огласки этого факта, использованы по назначению и щедро вознаграждены. Это показывает, что, несмотря на религиозную преданность русского народа своему царю, император Николай не был уверен в своей безопасности с глазу на глаз даже с простолюдином из числа своих подданных; проявлением большой силы характера было то, что он до конца своих дней не дал этим переживаниям сломить себя»[24].

Ближайшие друзья и помощники императора на всем протяжении его царствования — по преимуществу дворяне немецкого происхождения. Своим он мало доверял или не доверял вовсе, выразив свой подход к подбору кадров предельно лаконично: «Российские дворяне служат России, немецкие — мне».

Главноуправляющими в Российской империи стали в ту эпоху Бенкендорф, Нессельроде, Клейнмихель и другие… Репрессии пали тогда не на одних лишь участников тайного общества декабристов. Остракизму было подвергнуто целое поколение коренного русского дворянства. Не давали ходу, чинили препятствия не только тем, на кого пало подозрение, но и людям, ничем себя в глазах власти не запятнавшим.

В истории декабрьского восстания и роли декабризма в судьбе России еще предстоит более объективно разобраться. Проникнутые духом сочувствия и сострадания литературные и эпистолярные источники, особенно пушкинская поэзия, романтизировали как само событие, так и его участников. Радикализм декабристов, этого «узкого крута революционеров, страшно далеких от народа», пришелся по душе их последователям: от народников до большевиков. Героизируя декабристов, они тем самым обосновывали «кровавый и беспощадный» путь как единственно возможный при переустройстве России, путь, предполагавший в том числе физическое уничтожение не только императора, но и членов царской семьи. Исполнение замысла, которому помешали случай и чья-то нерасторопность, уже тогда ввергло бы Россию в великую Смуту, как это случилось позже, в XX веке.

Горчакову инкриминировали то, что он «знал, но не донес» о заговоре декабристов. Всю свою долгую жизнь Горчаков пытался осмыслить происходившее. К этой болезненной, судя по всему, теме престарелый канцлер обратился и на исходе жизни. Из простой и безыскусной исповеди, записанной по следам доверительного разговора, состоявшегося в 1883 году, за несколько месяцев до смерти Горчакова, следует, что в заговор декабристов он посвящен не был. О «заговорщицкой» деятельности некоторых своих друзей он знал, но не видел в том ничего предосудительного, так как тайные сходки и сборища были тогда в моде. Многие исследователи данного периода, в частности филолог и историк Б. Тарасов, отмечают, что «после антинаполеоновского похода, когда как бы вторично было прорублено окно в Европу, разнообразию мечтательных идеалов, казалось, не было предела. Снова оживились веяния рационализма, энциклопедизма, республиканизма, масонства…»[25]. Молодые дворяне, обуреваемые жаждой самоутверждения, нередко исключительно из следования моде окружали свои собрания ореолом таинственности, а то и вступали в масонские ложи. В одной из организаций братства «вольных каменщиков» — ложе «Соединенных друзей» — состояли и будущие декабристы П. И. Пестель, М. И. Муравьев-Апостол, И. А. Долгоруков, а также будущий шеф жандармов Бенкендорф, министр Балашев и великий князь Константин Павлович, принадлежавшие к доминировавшему в этом обществе типу «модников». Преобладание такого типа людей делало ложу «одинаково чуждой и глубокого морального настроения, и сосредоточенной политической мысли»[26]. По мнению большинства исследователей, эта и подобные организации не несли никакой угрозы существующему режиму.[27]

Совсем другое дело — общество декабристов. Если допустить, что Горчаков знал об их намерениях и не признался в том после мятежа, получается, что он нарушил дворянский кодекс чести. Этот негласный свод требований к поведению людей высокого происхождения исключал возможность проявить малодушие, уйти от ответственности, тем более покрывать кого-то или потворствовать чьему-то уклонению от обвинения. Следуя этому кодексу чести, многие декабристы во всем повинились, готовые нести ответственность, не переваливая ее на других.

В этой связи явной небылицей представляется свидетельство о будто бы проявленном Горчаковым порыве: после провала мятежа он якобы предложил заграничный паспорт Ивану Пущину, с тем чтобы тот мог скрыться за границей. Ведь для того чтобы осуществить этот план — добыть заграничный паспорт для преступившего один из главных законов дворянского кодекса чести Ивана Пущина, — Горчаков должен был совершить целый ряд должностных подлогов. Первым делом предстояло выкрасть бланк документа, поскольку такие бумаги подлежали строгому хранению, далее — фальсифицировать его, заполнив по установленной форме, получить доступ к печати или как-то подделать ее, а затем подделать подпись того должностного лица, кто по уставу имел право подписывать такие документы… Может быть, такие деяния могли бы осуществить лихие фальшивомонетчики, но никак не государственный чиновник.

Натянутый характер беседы Пущина с князем Горчаковым после возвращения первого из изгнания свидетельствует о сомнительности такого предположения. Косвенно это подтверждает и тот факт, что Горчаков приложил немало усилий к тому, чтобы смягчить судьбу как раз не самого Пущина, но его родного брата, который, по всеобщему убеждению, понес наказание незаслуженно: к замыслам и поступкам декабристов и своего брата Михаил Пущин отношения не имел… Однако недоброжелатели князя продолжали настаивать на том, что его связывают близкие отношения с несколькими мятежниками.

Случилось так, что Горчаков, по невероятному стечению обстоятельств, сам стал невольным свидетелем событий, происходивших на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.

«В день 14 декабря 1825 года, — вспоминал Горчаков, — я был в Петербурге и, ничего не ведая и не подозревая, проехал в карете цугом с форейтором в Зимний дворец для принесения присяги новому государю Николаю Павловичу. Я проехал из дома графа Бобринского, где тогда останавливался, по Галерной улице чрез площадь, не обратив внимания на пестрые и беспорядочные толпы народа и солдат. Я потому не обратил внимания на толпы народа, что привык в течение нескольких лет видеть на площадях и улицах Лондона разнообразные и густые толпы народа.

Помню весьма живо, как в то же утро, 14 декабря, во дворце императрица Александра Феодоровна прошла мимо меня уторопленными шагами одеваться к церемонии; видел ее потом трепещущею; видел и то, как она при первом пушечном выстреле нервно затрясла впервые головою. Эти нервные припадки сохранились затем у нее на всю жизнь.

Видел митрополита Серафима, возвратившегося во дворец с Петровской площади и тяжело опустившегося в кресло, трепещущего всем телом. Он полагал, что был весьма близок к погибели, и дрожал при воспоминании об опасности, которой избег, как он думал, совершенно случайно.

Видел я, и вспоминаю вполне ясно, графа Аракчеева. Он сидел в углу залы, с мрачным и злым лицом, не имея на расстегнутом своем мундире ни одного ордена, кроме портрета покойного государя Александра Павловича, и то, сколько помню, не осыпанного бриллиантами. Выражение лица Аракчеева было в тот день особенно мрачное, злое, никто к нему не приближался, никто не обращал на него внимания. Видимо, все считали бывшего временщика потерявшим всякое значение.

Новый государь, Николай Павлович, вел себя вполне героем»[28].

Нам не раз еще придется обращаться к воспоминаниям Горчакова, в которых он размышляет о главных вехах прожитой жизни. Этот единственный документ во многом определяет канву исследований, посвященных судьбе последнего российского канцлера. Вполне понятно, что некоторые этапы своей жизни Горчаков запечатлел в воспоминаниях так, как сам воспринимал их, в то время как в реальности все было значительно сложнее. В эпизодах, где описывается, например, начало служебной карьеры, сквозит некоторая ущербность, недовольство, стремление и себя отнести чуть ли не к «жертвам» николаевского режима… С этим можно было бы согласиться, если бы не то обстоятельство, что Горчаков, принадлежавший к гордому и непокорному племени лицеистов, слыл личностью не только талантливой, но и имевшей о себе весьма высокое мнение, не был заносчив, но в душе презирал посредственность и уж тем более не был готов прислуживаться… Любопытно, что родных братьев Александра I — Николая Павловича и Михаила Павловича — намечалось зачислить в Лицей в первый же год его существования. Необходимо иметь в виду и то, что и царствующий император Николай I, и те, кому он особенно доверял, были примерно одногодками Горчакова. В их способностях и достоинствах молодой дипломат не раз имел возможность убедиться. Кое-кто не то что складно писать — хорошо говорить по-русски не мог. Не это ли было причиной болезненного чувства недооцененности и невостребованности, которое не покидало его долгие годы? В то же время свойственное Горчакову самомнение не могло не нанести ущерба его карьерным устремлениям. Многие исследователи приводят в качестве примера следующий эпизод, относящийся к началу его службы в Лондоне. На вопрос случайного заезжего гостя из России, как ему служится, Горчаков, коснувшись отношений с тамошним российским послом бароном Ливеном, ответствовал: «Как может чувствовать себя человек, привязанный к трупу?!» Возмездие за неосторожное обращение со словом последовало незамедлительно: Горчаков был переведен в посольскую миссию в Риме (правда, с сохранением прежнего довольствия, которое, к слову сказать, вдвое превосходило должностные оклады других служивших там русских дипломатов). В те времена Рим считался окраиной Европы, и проявить себя там было гораздо труднее, чем в Лондоне.

Выстроить в ту эпоху достойную карьеру без влиятельной поддержки было немыслимо. Кумовство считалось нормой, и каждый дворянский род, в силу сложившихся традиций, старался использовать свои связи и возможности. Одно дело, правда, когда это касалось отпрысков типа фонвизинского недоросля, другое — таких, как Горчаков. «Пристроить» кого-то по тем временам, как и теперь, еще не означало гарантировать удачное течение карьеры.

У Горчакова, как и у других его сверстников, имелись весьма влиятельные ходатаи и покровители, причем, в отличие от многих других, они были совершенно уверены в деловых качествах своего протеже, не сомневаясь в том, что он сумеет подтвердить свои способности. Родственная близость семейства Пещурова к Каподистрии, который был тогда одним из главноуправляющих Министерства иностранных дел, позволила Горчакову изначально быть на виду. Заявить о себе в столь сложном организме, каким уже к тому времени являлось внешнеполитическое ведомство, было не просто, а строптивый «Рюрикович», необычайно одаренный, видный, не заискивавший перед начальством, казался на голову выше всех сослуживцев. Его перспективы угадывались уже тогда. Понимали это все, в том числе и сам Горчаков: «19-ти лет, в чине титулярного советника, начал я свою карьеру служебную под покровительством и руководством знаменитого впоследствии президента греческой республики, графа Каподистрия. Но этого покровительства было достаточно, чтобы вызвать ко мне нерасположение Нессельроде, который был смертельным врагом Каподистрия. Неприязнь эта рано отразилась и на мне.

Однажды дядя мой, князь Андрей Иванович Горчаков, человек весьма храбрый, богатый, но весьма и весьма недальний, приезжает к Нессельроде, управлявшему тогда Министерством иностранных дел, с ходатайством о производстве меня в камер-юнкеры.

— Как! его, вашего племянника, Александра Горчакова? Да ни за что! — воскликнул Нессельроде. — Посмотрите, он уже теперь метит на мое место!

И отказал наотрез. Тогда князь Андрей Иванович Горчаков тут же и тогда же попросил о той же милости для другого своего племянника, Хвостова, и Нессельроде тотчас согласился».[29]

В Министерстве иностранных дел на тот момент было двоевластие: часть департаментов подчинялась Нессельроде, другая — Каподистрии. Такое положение длилось не долго — управление в конечном счете целиком перешло к Нессельроде. Сохранились разноречивые отзывы и суждения о том, как складывались отношения двух высокопоставленных дипломатов. На каком-то этапе они, как утверждают некоторые, работали слаженно. Но это, вероятнее всего, миф. Когда Каподистрия вынужден был подать в отставку, его единомышленники и ученики остались без всякого попечения.

На стороне Нессельроде решающими были не одни только его деловые качества — главную роль сыграла тонкая политическая интрига, разыгранная австрийским императорским двором и его канцлером Меттернихом, который в 1821 году написал буквально следующее: «В России во всей заграничной русской дипломатии есть две партии, открыто обозначающие себя именами Меттерниха и Каподистрии. Это мне не особенно лестно. Обе партии ненавидят друг друга и противоположны одна другой, как правая и левая во Франции»[30].

Противостояние завершилось в конечном счете тем, что внешняя политика России долгое время направлялась партией Меттерниха, послушным исполнителем воли которой стал Нессельроде. Сам Меттерних удаление Каподистрии рассматривал как «самую полную из побед, когда-либо одержанных одним двором над другим»[31].

В мировой истории имеются замечательные имена, о которых предпочитают говорить уклончиво или не говорить вовсе. И дело не в том, что они не заслужили почестей, просто в кризисные моменты окружающие оказывались недостойны их, не сумев оценить их историческую правоту, не дав им возможности осуществить намеченное.

Одним из таких людей и был граф Иван Антонович Ка-подистрия (1776–1831), гордость и боль русской истории. Правота его суждений и взглядов в полной мере открылась лишь впоследствии, когда стал возможен доступ к архивам австрийской монархии. Грек по национальности, он воспринимал Россию как свою вторую родину и служил ей преданно и верно. И конечно же, его политические установки, кредо дипломата, отдававшего приоритет национальным интересам страны, которой он служил, не могли не иметь последователей.

Горчакову посчастливилось работать под началом Каподистрии пять лет — в пору своего профессионального становления, когда на европейской политической сцене разворачивалась борьба за наследство поверженного Наполеона, шел новый передел Европы. Тогда Горчаков многое сумел понять, многому научиться, тогда же выкристаллизовались, окончательно сформировались его политические взгляды. Во всем этом, как и в дальнейшей политической судьбе Горчакова, ощущается влияние его наставника. Каподистрии довелось также принимать участие в судьбе Пушкина: направив нерадивого дипломата с сопроводительным письмом к генералу И. Н. Инзову под его покровительство и опеку, глава министерства тем самым смягчил участь опального поэта. В своем письме Каподистрия писал, что видит в Пушкине «гениальность необыкновенную».

Весьма характерна рекомендация поэта Василия Андреевича Жуковского, которому было поручено подыскать безупречных педагогов, тех, кому предстояло заняться образованием и воспитанием наследника престола — будущего императора Александра II. Не считаясь с переменами в настроениях, царивших у российского трона, невзирая на то, что Каподистрия практически был отстранен от должности и находился в отставке, Жуковский, обращаясь к бабушке наследника, вдовствующей императрице Марии Федоровне, напишет: «Государыня, соблаговолите окинуть взором все поприще, уже им пройденное; он был безупречен, как общественный деятель; таким же остался он и в частной жизни. Он был другом своего государя, который, разлученный с ним силою обстоятельств, продолжал любить его до могилы. Он обладает обширною ученостью, замечательно разнообразною. Он опытен в людях, изученных им во всех видах и во всех отношениях. Он хорошо знает свой век и все действительные потребности своего времени. Ему знакомы все партии, которые существуют ныне и соперничают друг с другом, хотя он и не придерживается ни одной из них исключительно. По своим правилам, он одинаково далек от того ложного либерализма, который стремится восстановить народы против своих правительств, как и от тиранического ослепления, возбуждающего правительства против народов. Наружность его привлекательна и внушает доверие. Он в цвете лет, ему нет еще пятидесяти годов, но его душа еще свежее его возраста. С этой душевною свежестью он умеет соединять холодный рассудок, чрезвычайно логичный, и обладает даром выражать свои мысли ясно и правильно, что придает особенную прелесть всему, что он говорит. Он нашего вероисповедания — а это предмет весьма существенный. В нем настолько энтузиазма, насколько нужно, чтобы быть разумным, не будучи холодным, и пламенно стремиться к своей цели, не увлекаясь никакою обманчивою страстью, способною переступить за установленные пределы… Как оживлялась бы наша деятельность при свете его ума и энергии его души! Как всякий страх, столь естественно истекающий из сознания нашего бессилия, исчез бы при мысли, что мы имеем мудрого руководителя, с которым легко прийти к соглашению, который желает добра, стремится единственно к добру и с прямотою высокой души соединяет в себе силу познаний и опытности!»[32]

Каподистрия был представителем преследуемой, гонимой и истребляемой греческой аристократии, живым осколком Византийской империи, некогда простиравшейся на территориях теперешней Малой Азии, Среднего и Ближнего Востока, Восточной Европы. Греки первыми приняли удар османских войск, позже завоевавших огромные территории, насаждавших мусульманство в исконно христианских странах, огнем и мечом подавляя акции протеста, стихийные восстания. Жертвы террора искали защиты и убежища среди единоверцев, в первую очередь — в Российской империи.

Каподистрия был одним из них. О его драматической судьбе нашим современникам почти ничего не известно, а это был удивительный человек[33]. Оказавшись в изгнании, он не стал приспособленцем, не подыскивал тихое место и не уклонялся от конфликтов ради сохранения собственного положения. Это был человек действия, целеустремленный, волевой, с сильным характером. Он «усвоил себе интересы России несравненно глубже и вернее, чем большая часть правительственных лиц, его современников»[34].

Дипломат блестящих способностей и редкой проницательности, Каподистрия понимал, кто и в какой мере делал Россию орудием в достижении целей европейских монархий, нанося ущерб ее национальным интересам. По окончании войны 1812–1815 годов он пытался обратить внимание государя на зыбкость политических итогов военной победы над Наполеоном. Но ни в одном из затрагиваемых им вопросов не встретил поддержки. Став лидером Священного союза, Россия, по мнению Каподистрии, получила редкий исторический шанс использовать свое политическое влияние, чтобы радикально, без особых военных усилий, решить вопрос национального освобождения христианских народов Европы, подвергавшихся геноциду и насильственной исламизации. Эта вековая цель российского императорского дома была в тот момент весьма близка к осуществлению. Но и в этом вопросе к Каподистрии не прислушались.

Из века в век процесс национально-религиозной перековки христиан осуществлялся кровавыми методами, поражавшими своим размахом и жестокостью. Чтобы представить формы и масштабы геноцида в отношении греков-христиан уже в XIX веке, достаточно осмыслить такой исторический факт. В 1820 году подавление восстания греков на европейских территориях началось с варварской акции устрашения. Несмотря на энергичные протесты европейских держав, шесть главных иерархов Православной церкви во главе с епископом Константинопольским были мученически казнены в Стамбуле — повешены в своем торжественном церковном облачении над вратами христианских храмов. Восстание на Балканах оказалось потопленным в крови.

Каподистрия не был революционером, «карбонарием», каким его пытался представить австрийский канцлер Меттерних. Он был ревностным сторонником освобождения Греции путем скоординированных действий европейских держав. Поняв тщетность своих усилий, оклеветанный Каподистрия оставил службу в России. Поселившись в Женеве, он занялся консолидацией сил греческих патриотов, сбором средств на нужды освобождения родины и добился-таки желанной цели. Ценой новых и больших жертв, понесенных Россией в войне с Турцией, был подписан Адрианопольский мирный договор. Главный его итог — признание права народа Греции на религиозную самобытность и национальную независимость.

Четыре года жизни, вплоть до своей трагической гибели, Каподистрии удалось посвятить созданию независимой Греческой республики. Он стал первым президентом Греции. Строительство республики велось в условиях разрухи и междоусобиц, когда казна была пуста, а земледелие и торговля заброшены. Первым делом необходимо было создать органы управления, установить законность и порядок. Строгость и жесткость в наведении порядка, решительное пресечение анархии и преступности, меры по достижению согласия имели широкую поддержку в народе.

Созидательные устремления Каподистрии были остановлены на середине пути. Первый президент Греции стал жертвой тайной политической интриги, целью которой было удержать молодую республику в орбите западного влияния. Братья Мавромихали, совершившие подлое убийство Каподистрии, были растерзаны разгневанной толпой. Через шесть месяцев после гибели Каподистрии его прах навсегда упокоился на острове Корфу, где и теперь сохраняется его склеп.

Отставка Каподистрии, его расставание с Россией, как и уход из жизни, не означали, однако, забвения его политической программы. Российская действительность, международные события, извлекаемые из них уроки так или иначе подтверждали жизненную силу идей Каподистрии. Для мыслящих людей его взгляды и в мрачные времена николаевской эпохи сохраняли привлекательные черты. Программа, в которой, независимо от внешних обстоятельств, отдавался приоритет национальным интересам России, не могла не иметь стойких последователей. Одним из них всю жизнь оставался Горчаков. Каподистрия стал для него непререкаемым авторитетом, кумиром его жизни. Мраморный бюст Каподистрии, выполненный по заказу Горчакова, все годы службы находился в кабинете министра. В своем кратком завещании Горчаков упоминает этот бюст среди немногих бесценных для него предметов: «Завещаю Министру иностранных дел бюст графа Каподистрия и прошу хранить его в память обо мне в Санкт-Петербургском главном архиве»[35].

Такая верность отверженному политику (а отнюдь не только принадлежность к поколению декабристов и близость к опальному Пушкину) и была истинной причиной служебных неприятностей и препон, которые чинили Горчакову на его весьма длительном карьерном пути. Нессельроде давно заприметил его — не только как успешного молодого дипломата, но прежде всего как последователя Каподистрии, носителя его идей.

Недоверие, испытываемое Каподистрией к политике Меттерниха, в равной мере было присуще и Горчакову. На его глазах развертывались противостояние и борьба, плелись интриги, смыслом которых было отстранение Каподистрии, а затем и забвение его политической программы.

Нет ничего странного в том, что Горчаков ощущал пристальное внимание начальства. От него ждали промахов, поскольку он был одним из тех, кто понимал подлинный смысл событий, затевавшихся тогда Меттернихом и подвластным ему Нессельроде. Однако Горчаков не потерял себя, не разменял свою судьбу на суету и мелочи жизни, не утратил своих способностей, а, напротив, развивал и углублял их. Горчаков чувствовал свое высокое предназначение и всю жизнь не расставался с надеждой быть востребованным. Ждал, когда наконец сможет войти в мир больших целей и великих свершений. Сохранившиеся свидетельства, хотя и весьма разноречивые, подтверждают, насколько трудным, но закономерным было движение Горчакова к вершинам государственной службы.

Правда истории требует объективности. Нет причин представлять Горчакова бесконечно гонимым и преследуемым высокопоставленными недоброжелателями. Определенно можно утверждать, что начальство его не жаловало, хотя мы не можем знать наверное, насколько оно было необъективно и давал ли к этому поводы сам Горчаков. Понятно, что проявления строптивости и инакомыслия в те времена пресекались беспощадно. Ключевые персоны государства не имели права вызвать хотя бы малейшее сомнение в своей личной преданности непосредственному начальству. Что было делать молодому и энергичному дипломату в ситуации, когда Нессельроде, казалось, навек занял свой пост, не оставив никаких шансов заменить его на протяжении четырех десятилетий? Удивительно ли, что честолюбивый Горчаков, не желавший мириться с подобным положением дел, вызывал к себе неоднозначное отношение власти?

Между двумя событиями — назначением в Лондон в 1822 году, как раз тогда, когда Каподистрию выпроводили в отставку, и началом деятельности Горчакова в качестве посланника при Вюртембергском дворе — пролегли долгие годы. Политические коллизии того времени, изгибы личной судьбы формировали и закаляли личность Горчакова. Двадцать лет, проведенные в тени, в ожидании настоящего дела, дают повод судить о нем не только как о человеке особой судьбы, но и как об удивительно стойкой и последовательной в достижении своих целей личности. Он не растратил своих честолюбивых устремлений, не надломился, не ожесточился. Не имея возможности продвигаться вверх, двигался вглубь, обогащаясь знанием европейской культуры, навыками политического общения. Годы службы в Италии, которая в то время была «политической провинцией» и где Горчаков провел около восьми лет, не прошли даром, ведь Флоренция, где обосновался Горчаков, была Меккой европейской культуры.

Все, кто знал его в ту пору, отмечают поразительную работоспособность и широту увлечений российского поверенного в делах. Его интересовали история культуры, живопись и архитектура, он совершенствовался в знании иностранных языков, при этом стараясь поддерживать связь с видными российскими и итальянскими политиками, литераторами, художниками.

В рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) хранятся письма Горчакова к Жуковскому. Их немного, всего одиннадцать, но охватывают они весьма протяженный период — с 1833 по 1850 год. Содержание писем позволяет предположить, что их было значительно больше, да и общение Горчакова с Жуковским включало в себя, вероятно, гораздо более широкий круг тем. Однако уже из дошедших до нас писем видно, насколько духовно близки были эти два совершенно разных человека и как высоко ценил Горчаков дружеское расположение Жуковского, место которого в отечественной словесности было для него очевидным.

«От души благодарю вас, почтеннейший Василий Андреевич, за дружеское воспоминание, хорошие о себе вести и присылку «Новоселья»[36], — писал Горчаков. — В нем нашел, по слабому моему разумению, большие чудеса. Впрочем, оклад, в который воткнуты крупные алмазы Жуковского, Пушкина, Вяземского и Крылова, всегда драгоценный, второму и третьему благоволите при случае замолвить за меня дружеское словечко. — Желал бы взамен прислать вам что-нибудь итальянского произращения, но мы очень бедны: лучшие произведения последних времен, или, правильнее, les moins mauvaises <наименее плохие (фр.)>, суть, верно, вам известно, Записки Сильвия Пеллико и Гектора Фиерамоска исторический роман Promessi sposi <«Обрученные»>, который некоторые ставят выше сочинения Манцони, на что я совсем не согласен. — «Страшный суд» гравировался в Милане славным Лонгием <Лонги>, но он умер, не совершив еще до половины своего труда, а по сие время никто не посмел взяться за его резец…»[37]

Вот еще один отрывок из письма Горчакова: «Душевно благодарю за драгоценный подарок. Гомер и Тацит всегда были любимыми моими писателями. В смиренном простодушии первого, в энергии второго — нечто родственное со славным нашим русским народом. Радуюсь случаю читать «Одиссею» в родном и прекрасном языке. Удалось Германии, доставившей вам досуг, хотя одну нам оказать услугу…»[38]

Две эти короткие цитаты свидетельствуют об искреннем интересе Горчакова к литературным явлениям времени. Высокий вкус, чувство прекрасного с молодых лет были свойственны его разносторонней натуре. Юношеская дружба с Пушкиным навсегда соединила его с русской литературой, а длительное пребывание за границей — с искусством Западной Европы.

За годы дипломатической службы Горчаков собрал превосходную коллекцию живописи и предметов прикладного искусства, которая уже при жизни составила ему славу высокого ценителя прекрасного, покровителя муз. Отлично понимая, что полотна старых мастеров давно обрели своих владельцев, Горчаков предпочел собирать произведения современных ему художников, причем только те, которые соответствовали его эстетическим запросам[39].

Собрание князя Горчакова состояло из работ художников, представляющих бельгийскую, голландскую, австрийскую, итальянскую, испанскую, немецкую, французскую и швейцарскую школы. Среди них были картины старых мастеров, таких, как Антонис Ван Дейк, Адриан де Велде, Жан-Батист Грез, Иоганн Дрехслер, Алберт Кейп, Клод Лоррен, Лукас ван Лейден и других, а также работы художников XIX века: Эугена Франсуа де Блока, Эжена Жозефа Вербукховена, Луи Галле, Иоханнеса Босбоома, Куккука, Кнейпа, Пьера Прюдона, Теодора Руссо, Эмиля Беранже и многих других.

Вот как писала о высокопоставленном собирателе картин газета «Иллюстрация» в 1860 году: «Князь — человек вполне просвещенный и изящного вкуса, понимает и любит все прекрасное. У него одна из лучших картинных галерей древней и новейшей школы, и он много содействовал распространению любви к искусствам в своем отечестве… "Поощряйте искусства, — говорит он часто друзьям своим, — это самый благородный способ тратить свои деньги, и помните, что от чувства до добродетели только один шаг"»[40].

Правда, от своей «артистической слабости» ему впоследствии пришлось отказаться: высокое государственное положение министра, требовавшее полной отдачи, не позволяло уделять этому занятию достаточно времени. Но коллекция, собранная Горчаковым за годы пребывания за границей, вызывала восхищение у современников, став ярким явлением художественной жизни. «Что скажешь о князе Горчакове? — писал своему знакомому один из его современников в пору, когда еще ничто не предвещало государственного возвышения российского дипломата. — Недостает слов, которыми можно было бы передать восхищение людьми, подобными ему, использующими свои возможности столь достойно, умно и великодушно»[41].

Натуре Горчакова было свойственно и многое другое. Он был удивительно чутким человеком, свято чтившим память о лицейском времени. Об этом свидетельствует следующий факт. Как известно, Корсаков, один из лицеистов первого выпуска, был в числе тех, кто вместе с Горчаковым и Пушкиным поступил на службу в дипломатическое ведомство. Впоследствии он получил назначение в Италию, где по нездоровью закончил свой жизненный путь. Спустя годы Горчаков разыскал его могилу и на свои средства соорудил небольшой надгробный памятник лицейскому товарищу.

Обаяние, которое излучал Горчаков, изысканные манеры, своеобразная аура, которую ему удавалось создавать вокруг себя, умение завораживать собеседников интересным разговором производили на окружающих поистине магическое действие. Энциклопедические знания, общительность, широта души, способность находить совпадение во взглядах, настраиваться на доверительный разговор — эти качества сближали его с разными людьми, позволяя устанавливать тесные связи, даже дружеские отношения с элитой тех стран, где он служил. В те годы формировался политический багаж дипломата Горчакова. Близкими ему по духу людьми, с кем Горчаков, став министром, поддерживал добрые отношения, были: Камилло Бенсо Кавур (1810–1861), граф, государственный деятель и дипломат Сардинского королевства, лидер либерального течения итальянского движения за освобождение и объединение Италии; Уильям Гладстон (1809–1898), премьер-министр Великобритании в 1868–1874, 1880–1885, 1886, 1892–1894 годах; Луи-Адольф Тьер (1797–1877), глава исполнительной власти с февраля 1871-го, в 1871–1873 годах президент Франции, известный историк.

Имелось немало и других видных политиков, с кем Горчакову не составляло труда находить общий язык. Вот как значительно позже, в 1857 году, описывал свои впечатления от общения с Горчаковым испанский дипломат Хуан Валера: «В течение… разговора, длившегося три или четыре минуты, я был скромен, а князь, как всегда, блистателен и любезен. Даже если он станет говорить о моркови, то будет держаться глубокомысленно: хмурить брови, строить гримасы (а рот у него ужасный и огромный, как кратер вулкана), бросать пронзительные, испытующие взгляды сквозь очки (глаза же у него навыкате и очень живые) и производить тысячу элегантных, аристократических жестов своими длинными, худыми руками (кисти рук некрасивы, хотя и ухожены); тело его тоже все время в движении. Я смотрел на него очень внимательно и с большим почтением и про себя отмечал некрасивость, бросающуюся в глаза, особенно если находишься рядом и никуда не спешишь. Мефистофель, наверное, был таким же, когда метался с доктором Фаустом».

В пристальном внимании к мельчайшим деталям, к манере ведения Горчаковым диалога испанский дипломат невольно отметил уникальную особенность, свойственную поведению политиков большого масштаба, — сам предмет беседы как бы ускользает, отступая на задний план. Это же отмечал и другой современник будущего канцлера — французский политический деятель Эмиль Оливье: «Это человек среднего, скорее высокого, чем низкого роста, не очень правильные мелкие выразительные черты лица, тонкие губы прозорливого скептика, глаза, искрящиеся остроумием за стеклами золотых очков, лицо, озаренное мыслью, которая то и дело давала о себе знать в добродушных или колких остротах; его разговор очаровывал. Он об этом знал и любил ему предаваться, ему нравилось, когда его называли оратором, сожалели даже, что в России для него не было трибуны»[42].

За годы, проведенные за границей, окончательно сложились его взгляды как политика и дипломата на современный ему мир. Революционные брожения в Италии, нараставшие там социальные конфликты побуждали анализировать и сопоставлять причинно-следственные связи, природу противоречий между властью и народом. Именно тогда Горчаков начал понимать, в какой мере недальновидные действия правительств повинны в возникновении национальных катаклизмов. И все же, несмотря на накопленный политический опыт, не все складывалось, как хотелось — по вполне понятным теперь причинам. Перспективы дальнейшего служебного продвижения для Горчакова в какой-то период оказались сужены до предела. Назначение в Вену советником посольства при австрийском дворе не сулило ничего хорошего: здесь его ожидали встречи с Меттернихом, идейным противником Каподистрии. Австрийский канцлер находился тогда на вершине славы, занимая господствующее положение на арене европейской политики. Однако именно отсюда начался взлет карьеры Горчакова, чему способствовал целый ряд различных, несопоставимых по масштабу и значению событий.

Первым в их ряду может считаться женитьба князя в 1838 году на Марии Александровне Мусиной-Пушкиной, урожденной княжне Урусовой. О том, почему так долго не налаживалась личная жизнь Горчакова, достоверных сведений нет. Возможно, этому мешали материальное неблагополучие и длительное пребывание за пределами родной земли. Кратковременные приезды в Санкт-Петербург заполнялись служебными делами, не оставляя времени найти достойную спутницу жизни. Вполне вероятно, что в соответствующих домах Горчакова не воспринимали как человека, способного составить достойную партию, поскольку ни служебное, ни финансовое положение князя никак нельзя было назвать блистательным. Состояния у него не было, по «Табели о рангах», согласно которой и выплачивалось чиновничье жалованье, он занимал одну из низших ступеней, из тех, которые было труднее всего пройти. Потребности начинающих чиновников, обусловленные соблюдением светских традиций и правил этикета, заметно превосходили их материальные возможности. Низшие классные чины обязаны были, не считаясь с достатком, иметь подобающее их общественному положению жилье, прислугу, приличествующую одежду и аксессуары для появления в свете, принимать гостей и, как замечал сам Горчаков, в особо важных случаях «разъезжать в карете цугом с форейтором».

«Необходимость для государственных служащих придерживаться образа жизни, обусловленного обстоятельствами и общественным мнением, ставила тех из них, кто не обладал наследственным состоянием и не занимал старших должностей, в трудные, часто унизительные условия, — вспоминал он позднее. — Разница в размере содержания старших и младших служащих одного учреждения могла быть десятикратной, а то и более»[43].

Итак, можно лишь гадать, почему Горчаков женился так поздно, в сорок лет, и взял в жены вдову с тремя детьми от первого брака. Тремя красавицами-невестами сестрами Урусовыми в начале девятнадцатого столетия восхищались не только в Москве, но и в столице. И в юные годы, и в замужестве Мария Александровна была чрезвычайно привлекательна, одарена талантами, прекрасно образована. Получив предложение графа И. А. Мусина-Пушкина, героя Отечественной войны, она вышла за него замуж. Семейство это было украшением московско-петербургского общества.

Обаяние Марии Александровны покорило и Пушкина. В 1828 году он посвятил ей замечательное стихотворение «Кто знает край, где небо блещет…», которое завершают строки:

Скажите мне: какой певец,

Горя восторгом умиленным,

Чья кисть, чей пламенный резец

Предаст потомкам изумленным

Ее небесные черты?

Где ты, ваятель безымянный

Богини вечной красоты?

И ты, харитою венчанный,

Ты, вдохновенный Рафаэль?

Забудь еврейку молодую,

Младенца-Бога колыбель,

Постигни прелесть неземную,

Постигни радость в небесах,

Пиши Марию нам другую,

С другим младенцем на руках.

Горчаков сблизился с Мусиной-Пушкиной, когда, уже будучи вдовой, она гостила в Вене у своего дяди, посланника при австрийском дворе, Д. П. Татищева. Мария Александровна родила Горчакову двух сыновей. Брак их был поистине счастливым. Княгиня была художественно одаренной натурой. До нас дошли талантливо исполненные ее рукой акварели. На одной из них изображена идиллическая атмосфера посольского салона в доме Татищева, где в крайнем левом ряду угадываются фигуры двух влюбленных — Марии Мусиной-Пушкиной и Александра Горчакова…

В воспоминаниях духовника Горчакова протоиерея Базарова сохранилось свидетельство того, каким был будущий российский канцлер в один из наиболее драматических периодов своей жизни, когда «промысел Божий производил над ним <Горчаковым> сильную операцию, готовя сделать из него сосуд, избранный для нового, более почетного употребления». В этих воспоминаниях подробно рассказывается о том, как внезапно заболела Мария Александровна, как она умирала, как после ее смерти Горчакову пришлось воспитывать и устраивать детей. Главное в этих записках — непосредственные впечатления. Они приоткрывают душевное состояние Горчакова, атмосферу в доме в наиболее мрачный период его жизни, когда фортуна, казалось, забыла своего любимца.

После смерти жены Горчаков долго находился в глубокой депрессии, потеряв интерес ко всякой деятельности. Однако молитва, обращение к Богу помогли ему вернуть душевные силы, выстоять, возвратиться к жизни. И хотя Горчаков пережил свою жену на 27 лет, в своем завещании он написал такие слова: «Где бы я ни умер, желаю, чтобы тело мое было предано земле возле всегда горячо любимой и оплакиваемой жены моей, в общей ограде».

Правда, поначалу роман советника Горчакова с племянницей всемогущего посла в Вене, его намерение вступить в брак натолкнулись на яростное сопротивление Татищева. Втайне движимый имущественными соображениями, посланник под предлогом большой разницы в возрасте (по некоторым данным, Мария Александровна была старше Горчакова на 17 лет) чинил всяческие препятствия их браку. В интриги было втянуто и петербургское начальство Горчакова. Было сделано все для того, чтобы пребывание в австрийской столице для молодоженов оказалось невозможным. Посыпались придирки, обвинения в превышении полномочий в период, когда посол, возложив на Горчакова свои обязанности, находился в отпуске. Дерзкое поведение дипломата, к тому же имеющего не слишком благонадежное прошлое, послужило кое для кого удобным поводом. Горчаков был поставлен перед выбором: либо личное счастье, либо отставка. Здесь дали о себе знать и гордость, и стремление не уронить собственного достоинства. 25 июля 1838 года Горчаков такое заявление написал, и отставка была принята. Молодое семейство возвратилось в Петербург. Более двух с половиной лет карьерный дипломат, обладающий превосходными способностями, оставался не у дел. Потребовались долгие месяцы ожидания, чтобы восстановиться на службе и получить новое назначение.

«Вставить ногу в стремя», как выразился в кругу друзей Горчаков, позволили настойчивые ходатайства родственников перед Николаем I. Среди хлопотавших была и свояченица, весьма влиятельная при дворе фаворитка Николая I княгиня С. А. Радзивилл.

После долгих проволочек Горчаков получил назначение в одно из тридцати восьми независимых «лоскутных» государств тогдашнего Германского союза — Штутгарт, став посланником при Вюртембергском королевском дворе.

Предложенное Горчакову место не имело такого значения, как другие российские представительства в столицах Европы, где царила дипломатическая активность. И все же Вюртембергский двор был известен своими давними родственными связями с российской короной. Это обстоятельство впоследствии оказалось для Горчакова весьма благоприятным. Скромная по тем временам должность в Штутгарте в конечном счете стала началом нового, более продуктивного этапа жизни.

В первые же годы пребывания в Штутгарте Горчаков получил весьма деликатное поручение от самого Николая I. Династические браки — явление, порожденное не высокомерием коронованных особ, желающих сохранить чистоту королевской крови. При заключении таких союзов главное — их политическая подоплека. Судьба великой княгини Ольги Николаевны, средней дочери Николая I, не стала исключением.

Идеи легитимизма, которые исповедовал Священный союз, были главным связующим звеном между составлявшими его государствами. Скрепить этот союз должны были кровные узы, соединяющие семьи правителей Европы. Николай, состоявший в близком родстве с правящим домом Пруссии, прочил в мужья своей дочери Ольге наследника престола другого крупного государства-союзника — Австрии. Не случайно первый выход юной великой княжны в большой свет произошел в 1835 году в Праге, когда на балу присутствовал австрийский император с семьей. Однако, несмотря на фурор, произведенный 13-летней Ольгой, в Австрии иначе расценивали перспективы этого брака. Внутренние противоречия Священного союза, боязнь осложнить отношения с другими крупными европейскими государствами заставляли относиться к подобным шагам с особой осторожностью. Предложение, исходившее от русского царя, было под благовидным предлогом отклонено.

Отказ оскорбил не только царское достоинство Николая, но и отцовские чувства — он очень любил дочь. К тому же в семье Романовых не могли забыть участи несчастной сестры царя, Александры, которая не пережила подобного оскорбления. Учитывая все эти обстоятельства, становится понятной деликатность данного Горчакову императором поручения: ему следовало найти жениха для великой княжны.

Знакомство Горчакова с влиятельными персонами из окружения Вюртембергского королевского двора призвано было сыграть в этом деле неоценимую роль. Он, например, был весьма дружен с наследным принцем Лейхтенбергским, состоявшим в браке с великой княжной Марией Николаевной, старшей дочерью и любимицей Николая I. Это в ее честь в Петербурге были воздвигнуты носящие и теперь ее имя Мариинский дворец, Мариинский театр…

В переговорах о возможном вступлении в брак великой княжны Ольги Николаевны, помимо Горчакова, участвовало немало сочувствующих и посредников, и эти переговоры наконец увенчались успехом. Ольга Николаевна стала кронпринцессой Вюртембергской. Ее знакомство с будущим мужем, помолвка, бракосочетание, переезд на новое место, обустройство, привыкание к новой обстановке, стилю чужой жизни были предметом неослабного внимания российского посланника. В первый год после замужества, в 1847 году, сестру навестил старший брат, наследник престола цесаревич Александр. Здесь состоялось знакомство будущего императора Александра II с Горчаковым — российским посланником при Вюртембергском дворе. Судьба предоставит им в дальнейшем возможность деятельно сотрудничать в трудные времена всеевропейской смуты.

Великая княгиня Ольга Николаевна от природы была наделена уравновешенным нравом. Она росла в исключительно благоприятной для духовного развития атмосфере, а ее наставником и учителем был крупнейший русский поэт и просветитель Василий Андреевич Жуковский.

Ольга Николаевна заслужила репутацию одной из самых душевных властительниц Европы. Делать добро стало для нее жизненным кредо. Один только перечень благотворительных учреждений, организованных великой княгиней Ольгой, мог бы составить целую страницу. Усилиями королевы Вюртембергской в Штутгарте и окрестностях были созданы ясли, приют для маленьких и грудных детей, лечебница для больных детей и учеников, общество спасения младенцев, женское общество попечения о детях без надзора, николаевское попечительство о слепых детях, глазная лечебница для бедных, кружки, школы и, наконец, королевский институт Ольги в Штутгарте, с программой благотворительности для больных и страждущих. В европейских кругах ее называли «виртуозом благотворительности», а среди соотечественников она заслужила ласковое прозвище «солнышка для русских».

В годы революционной смуты 1848 года толпа, пытаясь взять приступом Вюртембергский королевский дворец, вплотную подошла к его стенам. Кронпринцесса Ольга вышла на балкон и обратилась к толпе с умиротворяющими словами. «Я, — спокойно произнесла она, — дочь императора Николая I и поэтому ничего не боюсь: он обеспечит мою защиту». Достоинство и смелость кронпринцессы так подействовали на толпу, что она вдруг угомонилась и собравшиеся разошлись по домам.

Ольге Николаевне Романовой, королеве Вюртембергской, было доступно понимание новаций, которых требовало время. В меру сил она была сподвижницей и помощницей брата Александра, поддерживая его реформаторские устремления. Однако ее главная историческая заслуга состоит, быть может, в том, что она сумела по достоинству оценить Александра Горчакова, открыв ему путь к успешной карьере. Благодаря Ольге Николаевне императорский двор узнал, как Горчаков мыслит и какие идеи продвигает. К нему начали наконец прислушиваться, ему стали доверять. Интересно, что духовником в ту пору и у великой княгини Ольги, и у Горчакова был один и тот же священник — протоиерей Н. И. Базаров.

Революционная волна 1848–1849 годов, прокатившаяся по странам Центральной Европы, обострила всеобщий системный кризис. Европе пришлось вспомнить о порядком подзабытых итогах европейских конгрессов 1820–1822 годов, на которых председательствовал еще Александр I, ибо координация усилий по защите монархий от народных волнений и революций вновь стала делом как никогда актуальным. Время потребовало от России больших политико-дипломатических усилий. На преодоление создавшейся угрозы была нацелена не только военная мощь Российской империи — в процесс урегулирования были вовлечены влиятельные государственные политики и дипломаты. Ставилась задача выправить ситуацию, консолидировать силы европейских монархов. Цесаревич Александр Николаевич, выполняя волю отца, находился в центре событий, нанося визиты в европейские столицы с целью помочь урегулировать кризис. События 1848–1849 годов, поворотные в дипломатической судьбе Горчакова, стали серьезным испытанием для будущего российского императора. Одним из поручений наследнику престола великому князю Александру Николаевичу было добиться помилования мятежных венгерских генералов во главе с Гёргеем, сдавшихся русским войскам. Вполне допустимо предположить участие в этом деликатном деле и Горчакова.

Время не оставило серьезных свидетельств эффективности политико-дипломатических усилий будущего российского самодержца. Не так-то просто было определить в ту пору, где, когда и в каком регионе могло быть оправданным участие России в военных операциях против восставших, однако можно сказать наверняка, что именно благодаря ее участию положение удалось стабилизовать, тем самым предотвратив, в частности, крушение империи Габсбургов, когда в 1849 году русские войска под командованием генерала Паскевича подавили вооруженное восстание в Венгрии.

Дни и месяцы пребывания в накаленной атмосфере кризиса, как известно, сближают людей, связанных одной целью. Будущий российский император по-настоящему увидел и оценил Горчакова в деле. Жизнь текла в столкновении и сопоставлении мнений. Поискам выхода из тупиковых ситуаций, как водится, способствовали многочисленные встречи, беседы, переговоры. Здесь Горчаков всегда был на высоте. Безукоризненное поведение, незаурядные способности открыли наконец для императорского дома Горчакова-политика. Тогда-то в царском окружении произошел окончательный перелом в восприятии достоинств его личности. По-иному стали относиться к нему и в политических кругах Санкт-Петербурга. Это было очевидно и для самого Горчакова.

Его донесения стали регулярно попадать в доклады Николаю I, подтвердившему свое расположение к Горчакову рядом наград, врученных ему, по сути, в течение одного месяца 1849 года. За заслуги в преодолении революционных событий в Европе он получил в марте орден Святой Анны I степени, затем орден Святого Владимира II степени. В августе — «Знак отличия за 30 лет беспорочной службы».

До вступления в должность министра иностранных дел оставалось еще немало лет, но Горчаков постепенно обретал все больший вес, и положение его становилось все более прочным. Российский императорский двор, воспринимая его как свое доверенное лицо за границей, поручал ему решение весьма важных вопросов межгосударственного характера. Людей с дарованиями, какими обладал Горчаков в ту пору, в российском МИДе было немного. Способных же эффективно вести дела за рубежом можно было сосчитать по пальцам.

В 1850 году Горчаков был назначен чрезвычайным посланником и полномочным министром при Германском союзе с сохранением прежнего поста. Де-факто же он становится послом России в Европе. Российское посольство в Штутгарте превратилось в центр европейской дипломатической активности, сюда непременно наносили визиты представители именитых европейских фамилий. Подробные рассказы о проводимых российским посольством роскошных и весьма представительных приемах часто печатались на страницах многих газет.

На свои традиционные обеды посол приглашал представителей различных государств, блистая в присутствии избранного общества своими знаниями и остроумием. Он цитировал наизусть целые строфы из Шиллера, Байрона и русских поэтов. Имя Горчакова было в центре внимания штутгартских и франкфуртских салонов. В тот период он особенно увлекался своими светскими обязанностями и блеском своей личной и общественной жизни. Это был один из лучших периодов его жизни.

Однако триумф российского посла был непродолжителен, ибо покоился на весьма зыбких основаниях. Любой успех России был сопряжен с неизбежным ущербом для самолюбия держав Европы. Вмешательство России во внутренние дела других государств порождало у европейских монархий болезненные комплексы, ощущение зависимости от русского оружия, а значит, и от царя. Общественное мнение, сложившееся в ряде стран по отношению к Николаю I, было негативным. Россия выполнила роль европейского жандарма, применив свою военную машину, хотя это и было сделано согласно прежним договоренностям. Европейская печать писала, что Николай I играет роль «европейского полицеймейстера, который вздумал предписывать всем императорам и королям, каким образом они должны действовать и поступать»[44]. Всеобщее недовольство усилилось после того, как на переговорах в Ольмюце под политическим давлением России Пруссию вернули в Германский союз, где лидирующую роль в ту пору весьма неуверенно играла Австрия.

Однако сам Николай I считал себя спасителем Европы Как вспоминал будущий министр народного просвещения А. В. Головнин, «государь Николай Павлович являлся везде каким-то начальником; ему делали самые торжественные встречи, принцы крови съезжались, чтобы представиться ему, он осматривал войска, раздавал иностранным генералам и офицерам ордена, раздавал множество денег, давал министрам ряд наставлений, ласковый прием его высоко ценился, невнимание очень огорчало»[45] Такое отношение вызывало у императора приятное головокружение, искажало представление о реальности В итоге российский самодержец стал полагать, что может оказывать безграничное влияние на европейские государства Между тем рассчитывать на благодарность и тем более политическую зависимость европейских стран было по меньшей мере наивно К исходу четырех лет со времени тех событий ситуация вокруг России незаметно, но существенно изменилась Первым сигналом этого изменившегося отношения стал так называемый международный «спор о ключах»

В 1852 году Горчаков на долгое время направился во Францию, где наблюдал процесс восстановления в стране имперского правления, а затем подключился к разрешению внезапно разгоревшегося международного спора вокруг святых мест в Палестине В конфликт, спровоцированный французским консульством в Иерусалиме, оказались вовлечены местные католики и православные христиане, которым со времен крушения Византийской империи покровительствовал российский император

Вопрос о том, кому должен принадлежать приоритет в доступе к христианским святыням — Вифлеемской пещере, где, по преданию, родился Христос, и Храму Гроба Господня в Иерусалиме, вызвал серьезное противостояние между Францией и Россией

Проблема выходила далеко за рамки церковного спора Речь шла о лидерстве в христианском мире, которое определялось обладанием ключами, дающими право доступа к святыням. Ситуация здесь никогда не была стабильной, поскольку османский режим менял позицию в зависимости от военно-политической ситуации в Европе и расклада сил среди влиятельных христианских государств

Конфликт удалось лишь пригасить Была достигнута договоренность о совместных усилиях двух сторон с целью благоустройства Святых мест, в частности об их участии в восстановлении купола над Храмом Гроба Господня, который оставался разрушенным после пожара 1808 года Был также подписан временный протокол, обеспечивающий доступ к святыням

Тлеющий характер религиозного противостояния изменился к 1853 году, когда Николай I заговорил о необходимости дележа наследства «бедного больного», каким русский император считал Османскую империю. Конфликт перерос в масштабную войну с Портой. Ее неизбежный распад в политических кругах Европы прогнозировался многими, но предоставить одной России право довершить этот процесс европейское сообщество никак не хотело. Николай I допустил серьезный политический просчет. Его неколебимая вера в прежних союзников, надежды если не на поддержку, то хотя бы на их дружественный нейтралитет не оправдались.

Представления о навсегда зависимом положении монархических дворов Европы от мощи русского оружия становились опасными. Революционные события 1848–1849 годов обнажили уязвимость европейских монархий, их неспособность противостоять массовым проявлениям народного протеста. Слишком громоздкие, состоявшие из представителей самых бедных слоев населения, нацеленные на войну с другими государствами, а не со своим народом европейские армии не были способны эффективно подавлять революционные выступления в собственных странах. Однако это вовсе не означало, что европейские государства не были способны противостоять внешнему врагу. В условиях, когда национальным интересам и чести страны наносился урон, внутренние конфликты на время отступали на второй план. Небольшая победоносная война за пределами собственных границ во все времена служила для правителей хорошим средством как единения страны, так и укрепления собственной власти. Подобные планы вынашивал Луи Наполеон Бонапарт, провозглашенный в 1852 году императором французов Наполеоном III. Эти обстоятельства не мог или не хотел принимать в расчет Николай I.

Российский императорский двор жил в условиях, когда соображения государственной тайны трактовались весьма свободно, а политическое доверие превращалось в беспочвенную доверчивость. Окружение царя имело семейно-кла-новые связи с европейскими странами. Доступность любой, самой конфиденциальной информации, в том числе и государственной важности, делала страну в этом смысле вполне беззащитной. О какой закрытости в разработке и осуществлении политической или военной стратегии можно было вести речь, если, к примеру, посол России в Австрии Петр Мейендорф был зятем Буоля — министра иностранных дел этой страны, а министр иностранных дел России Нессельроде в течение десятилетий был убежденным сторонником, едва ли не креатурой австрийского канцлера Меттерниха…

Основной целью Карла Васильевича Нессельроде было сохранить за собой место, которое он занимал в общей сложности сорок с лишним лет. Царь не особенно считался с его мнением, так что, по словам академика Е. В. Тарле, входя к нему для доклада, Нессельроде никогда не знал в точности, с какими политическими убеждениями оттуда выйдет. Послы, делавшие при нем карьеру и действовавшие в самых важных пунктах — Павел Дмитриевич Киселев в Париже, Бруннов в Лондоне, Мейендорф в Вене, Будберг в Берлине, были умнее и даровитее Нессельроде, но они следовали его указаниям и своим карьеристским соображениям, когда сообщали в Петербург иной раз отнюдь не то, что видели их глаза и слышали уши, а то, что, по их мнению, было бы приятно прочесть царю. Когда же они сообщали правду, Нессельроде преподносил ее так, чтобы не вызвать неудовольствия Николая I.

Нессельроде был человеком, склонным к миру, но перо его всегда было готово по приказу монарха строчить бумаги, прямо ведшие к войне, которую сам он никогда не одобрял, — так отзывался о нем тонкий наблюдатель, саксонский представитель при петербургском дворе граф Карл Фитцтум фон Экштедт. Французский посол в Петербурге маркиз Кастельбажак, любимец Николая, доносил в Париж: «Император Николай I — государь чрезвычайно эксцентричный. Его трудно вполне разгадать, так велико расстояние между его хорошими качествами и его недостатками… Его прямодушие и здравомыслие иногда помрачались лестью царедворцев и союзных государей… он обижается, если ему не доверяют, очень чувствителен, не скажу к лести, но к одобрению его действий». Царь умел очаровывать нужных ему людей и осыпал их милостями и любезностями; он умудрился при получении французской ноты о разрыве сношений и о войне наградить отъезжавшего в 1854 году из Петербурга Кастельбажака орденом Александра Невского[46].

В 1848 году произошли революции во многих странах Европы: во Франции, Пруссии, Австрии (в том числе Чехии, Словакии, Трансильвании, Хорватии, Венгрии, которая в результате лишилась дарованной ей прежде конституции и получила такое же управление, как и остальные части Австрийской империи); Италии, где она проходила под знаком объединения и освобождения от австрийского владычества.

Отношения России с Турцией в тот период складывались весьма неровно. Россия дважды оказала помощь турецкому султану, которому угрожал восставший против него могущественный вассал египетский паша Мухамед-Али, за что была вознаграждена заключением выгодных трактатов с Турцией.

Англия и Франция употребили все старания, чтобы ослабить русское влияние в Турции. По настоянию Наполеона III турецкое правительство отняло у палестинских греков, которым покровительствовала Россия, ключи от Гроба Господня и заведование другими святынями Палестины и передало их находившемуся под покровительством Франции католическому духовенству. Греки попросили заступничества России, Николай I потребовал восстановления традиционных прав православных греков, на что султан ответил отказом.

Осенью 1853 года русская эскадра под командованием Ушакова блокировала в Синопской бухте турецкий флот и полностью уничтожила его. В войну в качестве союзников Турции вступили Англия и Франция, а несколько позднее Сардиния. Россия обратилась за поддержкой к Австрии и Пруссии. Австрия в ответ предъявила ей ультиматум, заняв антирусскую позицию. Пруссия заняла позицию недружественного нейтралитета. Так Россия оказалась одна против всей Европы.

5 июля 1854 года в Вену прибыл новый глава российской миссии в Австрии Александр Михайлович Горчаков, заменивший своего предшественника Мейендорфа. Ему было в ту пору уже 55 лет, и он впервые получил достойно широкое поприще для проявления своих недюжинных дипломатических дарований. По признанию многих из тех, кто хорошо его знал, это был исключительно умный, даровитый и нравственно чистоплотный человек. Независимость характера и чувство собственного достоинства мешали Горчакову в его карьере, Нессельроде его не любил и долго держал на второстепенных ролях, несмотря на его живой ум и несомненные дипломатические способности. Приехав в Вену, Горчаков, будучи в полном расцвете своих умственных сил, с честью, достоинством и уменьем старался парировать вражеские удары и бороться с обступавшими его со всех сторон неимоверными трудностями. Уже на другой день после своего появления в Вене Горчаков имел долгую беседу с министром иностранных дел Австрии Буолем, главным противником России при венском дворе. Горчаков уловил полную солидарность Буоля с западными державами в вопросе о том, чтобы заменить единоличное покровительство России Православной церкви в Турции общим покровительством всех пяти великих держав (то есть Англии, Франции, Австрии, Пруссии и России) всем христианским подданным Турции вообще. Но не это больше всего занимало в тот момент Буоля. С самого начала военных действий между Россией и Турцией он продумывал следующий план действий: Австрия должна была перейти на сторону западных держав и за это получить Молдавию и Валахию, то есть богатую житницу и огромное приращение территории и могущества. Это должно было избавить ее от вечной угрозы со стороны России, усилив стратегически. Победа союзников в его глазах была предрешена.

Франц-Иосиф, убедившись, что в случае войны с Россией Германский союз не поддержит его военными силами, поспешил пригласить Горчакова, очень ласково его принял и просил не обижаться на то, что австрийские войска, воспользовавшись уходом русских войск, вошли в Валахию, объясняя этот демарш необходимостью помочь оказавшемуся в бедственном положении населению. На самом деле венский двор начал агитировать государства Германского союза за проведение мобилизации в размере 60 тысяч человек, так что царь вынужден был считаться с тем, что на западной границе империи сосредоточивалась еще одна враждебная сила.

В Вене знали, что за невмешательство в войну против России стояла не только Пруссия, но и весь Германский союз. Здесь опасались, что после войны Николай I круто переменит свою германскую политику и станет помогать не Австрии, а именно Пруссии в ее стремлении к объединению германских государств, и такая перспектива вовсе не радовала Вену. Горчаков пытался выведать, как мыслит об этом прусский посол в Вене Альвенслебен. Но тот хитрил: Пруссии не хотелось раздражать ни Наполеона III своим отказом участвовать в конференции четырех государств об условиях мира, ни Николая I — своим согласием в ней участвовать. Горчаков понимал, что для России наступил очень опасный момент, поскольку Австрия вскоре собирается присоединиться к враждебной России коалиции. Горчаков направил царю через канцлера письмо, которое назвал «криком совести». Он пытался образумить Петербург, явно не понимавший грозивших России опасностей. Освобождать славян — хорошо, и делать это нужно непременно под нашим знаменем — но не теперь! «Час Турции еще не пробил, и поэтому мы еще осуждены сосуществовать с Портой…» «Это будет ненадолго, но в настоящий момент это неизбежно. Мир будет заключен, и Турция не исчезнет с карты Европы; мир будет менее выгодным, чем те, которые до сих пор мы заключали», но он будет необходимой передышкой, вынужденным перемирием. Венский кабинет не остановится перед войной, если Россия полностью не выведет войска из дунайских княжеств. Желая повлиять на мнение царя, Горчаков приводит даже такой аргумент: в австрийских владениях в случае войны с Россией может вспыхнуть революция. Неужели царь захочет вместе с революцией сражаться против австрийского правительства?

3 августа Горчаков подал в Петербург очень тревожный сигнал: он «самым секретным путем» узнал, что французский министр Друэн де Люис предложил создать наступательный и оборонительный союз между Францией, Англией, Австрией и Турцией и что Буоль сочувствует этому плану. Этот союз, по мнению Горчакова, имел целью «терроризовать Пруссию, заставить ее примкнуть к этой комбинации» и пропустить через свои владения французские войска в Россию, а если она откажется, то «занять военной силой Берлин»[47].

В тот же день, 3 августа, Горчаков узнал и о том, на каких условиях Франция и Англия готовы были согласиться на перемирие и начало переговоров с Россией. Обе державы требовали предварительного изъявления согласия на принятие выдвинутых еще весной четырех пунктов: во-первых, пересмотра трактата 1841 года о проливах; во-вторых, замены русского протектората над княжествами общеевропейской «гарантией»; в-третьих, свободного плавания всех судов по Дунаю; в-четвертых, уничтожения права покровительства отдельных держав своим единоверцам и замены его коллективной гарантией прав всех христианских вероисповеданий в Турции со стороны всех великих держав. Первым сообщил об этом Горчакову прусский посол Альвенслебен, и он же поделился своим впечатлением: Франция в случае принятия этих условий готова тотчас идти на перемирие, но Англия будет колебаться. По мнению Горчакова, все указанные четыре пункта были приемлемы для России. Пересмотр трактата 1841 года о проливах? Но ведь этот трактат «не есть предмет большой нашей нежности», и ведь неизвестно, чем он будет заменен. Свобода плавания по Дунаю? Это тоже дая России уступка очень легкая. Общее покровительство всех держав над Молдавией и Валахией вместо исключительно русского? Тоже ничего особенно вредного для России в этом Горчаков не видел. Наконец, общее покровительство всех держав всем христианам все-таки не помешает православным обращаться всегда именно к русскому представителю, а не к другим, не к католику-французу или австрийцу и не к протестанту-англичанину. Однако Горчаков усматривал за этими в принципе приемлемыми для России уступками такое развитие событий: Молдавия и Валахия легко могли перейти во владение Австрии, в качестве награды за предательство; и, главное, влияние России в Турции и на всем Востоке будет совсем подорвано. Но несмотря ни на что Горчаков считал целесообразным принять четыре пункта — и окончить войну.

Буоль, с одобрения Франца-Иосифа, поспешил особой нотой уведомить Францию и Англию, что Австрия вполне принимает все четыре пункта. Мало того, она взяла на себя обязательство, в случае своего вступления в войну с Россией, вести с ней переговоры на основании этих четырех пунктов.

Прусский король Фридрих-Вильгельм поддался панике, и Нессельроде 12 (24) августа доложил царю: «Пруссия, находя, что четыре пункта предложения таковы, что могут служить основанием для начала переговоров, рекомендует нам принять их». Николай I наложил следующую резолюцию: «Жалкий язык Пруссии меня не удивляет; я ожидал этого, как новой подлости с ее стороны. Обращать на это внимание было бы ниже меня. Я не меняю ничего из того, насчет чего мы согласились, и вы можете изготовить соответствующие ответы». То есть на предложения европейских держав царь ответил отказом, согласившись принять указанные четыре пункта лишь как повод для начала переговоров. 5 августа Горчаков вновь отправил депешу, в которой настаивал на необходимости поскорее принять четыре пункта, поскольку его не оставляла надежда остановить войну. Он руководствовался тем, что Альвенслебен от имени Пруссии заявил ему, что в случае принятия четырех пунктов Пруссия будет поддерживать Россию, а Буоль от имени Франца-Иосифа заверил, что Австрия в таком случае отделится от Англии и Франции.

8 августа 1854 года четыре державы: Англия, Франция, Австрия и Пруссия подписали ноту, ставившую предварительным условием начала мирных переговоров безоговорочное принятие царем четырех пунктов.

14 (26) августа Нессельроде переслал Горчакову в Вену официальный ответ на австрийское предложение о четырех пунктах. Русский канцлер настаивал, что в свое время, объявив о выводе войск из Молдавии и Валахии, русский двор делал уступку Австрии и Германскому союзу, хотя это решение и было для России опасно, потому что давало неприятельской коалиции свободу действий и подвергало риску нападения русское Черноморское побережье. Однако на новые уступки Россия не была готова. Русские войска, руководствуясь стратегическими соображениями, перешли через Прут и вернулись в русские пределы, где и будут ждать неприятеля, «решительно защищая нашу территорию от нападений иностранцев, с какой бы стороны они ни последовали».

Незадолго до получения русской депеши в Вене происходили очередные колебания. «Политика здесь делается час за часом, в зависимости от страха, который внушаем мы, или от давления, которое оказывает Запад», — писал Горчаков канцлеру Нессельроде.

Прочтя донесение Горчакова о реакции на русскую депешу в Вене, где царили «лихорадочная нерешимость и большая растерянность», Николай написал на полях: «Вот оно и доказательство, что мы хорошо поступили». Одновременно командующему войсками на Пруте князю М. Д. Горчакову был послан приказ в случае нападения на него союзников преследовать их, снова форсируя Прут, невзирая на присутствие там австрийцев.

Франц-Иосиф уже помышлял о «сближении» и даже хотел, чтобы в целях этого сближения наладилась переписка между генерал-квартирмейстером австрийской армий и М. Д. Горчаковым.

Три дня подряд — 3, 4 и 5 сентября (н. ст.) проходили совещания между Буолем и А. М. Горчаковым. Буоль был встревожен перспективой войны Австрии с Россией. Он взял назад свои недавние угрозы, заявив, что «глубоко сожалеет» о неправильном якобы истолковании в Петербурге роли Австрии, и выразил от имени Франца-Иосифа «живую скорбь» по поводу царского неудовольствия, решительно опровергая приписываемое ему намерение «запугать» царя.

«Запугать русского императора? Да кто мог бы возыметь такое абсурдное намерение?» — воскликнул Буоль.

«Вы!» — ответил Горчаков, умышленно державшийся во время этих бесед очень высокомерно.

После этих бесед с Буолем, отступившимся от прежних позиций, князь А. М. Горчаков наметил линию поведения на всю предстоявшую зиму («Наша дипломатическая задача в эту зиму будет состоять в том, чтобы помешать включению Пруссии и остальной Германии в орбиту Австрии»), поскольку предвидел, что именно на это граф Буоль направит все свои усилия.

В Вене даже не приободрились, узнав о приготовлениях к переправе войск союзников из Варны в Крым. Напротив, осторожному Францу-Иосифу не нравилось, что австрийцы оставались один на один с русской армией, стоявшей у Прута. Омер-паша со своим войском, по мнению австрийских генералов, хорош был лишь для обороны в крепости, но не смог бы устоять против русских в открытом поле. Что, если царь сделает Крым второстепенным театром военных действий, подготовив наступление на берегах Дуная? Что, если ироничный тон и высокомерная язвительность А. М. Горчакова были лишь дипломатическим вступлением к предстоявшим военным действиям М. Д. Горчакова сначала на Пруте, потом на Дунае, а потом в Галиции?

В первых числах сентября в Вену ненадолго приехал для прощания отозванный бывший русский посол Петр Мейендорф.

Франц-Иосиф в разговоре с ним подчеркнул, как сожалеет, что навлек на себя неудовольствие царя. В донесении от 6 сентября Горчаков сообщал: Буоль повел «медовые речи и ведет себя ягненком». Николай, отчеркнув весь абзац о Буоле, пометил на полях: «негодяй»[48]. Австрии приходилось вести двойную игру: она никак не могла поссориться с Луи Наполеоном. Горчаков твердо решил даже не вступать в объяснения с Буолем относительно четырех пунктов и дружеским речам Франца-Иосифа и Буоля не поддаваться. Факты говорили сами за себя: письменные обязательства, связывавшие Австрию с западными державами, соглашение с Турцией о временной оккупации Молдавии и Валахии, пребывание австрийских войск в княжествах. У Горчакова были основания отказываться верить пустым словам, вызванным очередным припадком страха. Николай не только подчеркнул его слова, но и надписал на донесении приказ канцлеру: «Телеграфируйте Горчакову, что я вполне одобряю»[49].

Горчаков так излагал в донесении свою ближайшую цель: «Существенным пунктом мне продолжает казаться необходимым заставить венский кабинет высказаться так, чтобы в его нынешних интимных отношениях с Западом оказалась трещина, которая с течением времени расширилась бы и сделала бы возвращение к прежним блужданиям более трудным»[50]. Буоль, естественно, заметил это стремление Горчакова и всячески старался не попасть в западню. Горчаков настаивал, чтобы Буоль свое «раскаяние» как-то обозначил на бумаге; но австрийский министр, понимая, что эта бумага каким-нибудь образом непременно будет доведена до сведения Наполеона III, старался от этого ускользнуть и никаких письменных признаний не делал. Когда граф Буоль попросил Горчакова сообщить в Петербург о «примирительных комментариях» по поводу четырех пунктов, которые он, Буоль, желал довести до сведения царя, Горчаков рекомендовал ему самому написать в Петербург и передать депешу через австрийского посла Эстергази. Буоль, естественно, его совету не последовал.

Фридрих-Вильгельм в письме от 18 августа 1854 года горячо рекомендовал своему петербургскому шурину принять четыре пункта, доказывая их безобидность. Он ссылался на то, что и австрийский король, «превосходный Франци», теперь совсем счастлив, что русские уходят из дунайских княжеств, и если бы не подлый Буоль, который под давлением французского посла в Вене Буркнэ заставил «превосходного Франци» подписать договор с Англией и Наполеоном III, все было бы совсем хорошо. Письмо было подписано: «Ваш всецело преданный, всецело привязанный, всецело верный брат и друг Фриц». В приписке он сообщая «возлюбленному Никсу», что, если мир не восстановится, Европу охватит пожар революции.

Но ни запугивание революционным пожаром, ни заступничество за австрийского короля не возымели успеха. Революции царь не боялся, а Франца-Иосифа считал большим подлецом и предателем, таким же, как его иностранный министр Буоль.

Проживавший в мирном Дармштадте бывший русский посол в Англии барон Бруннов, склонный к безмятежному мировосприятию, во всем происходившем умудрялся усматривать утешительные симптомы, о чем и писал время от времени в Петербург. То он убеждал Нессельроде, что Буоль вовсе не так зловреден по отношению к России и вся его беда лишь в том, что он человек «посредственный», то 1(13) сентября, за неделю до Альмы сообщал о благотворных переменах австрийского двора в отношении России. Царь написал на его восторженном письме: «Я ничуть этому не верю».

Горчаков полагал, что избежать военного выступления Австрии зимой удастся, поскольку денег в австрийской казне не было. Именно этим объяснял Горчаков предложение Франца-Иосифа, высказанное царю, воспользовавшись австрийским дружелюбием, перебросить русскую армию, стоящую у Прута, в Крым, к Севастополю, осада которого должна была начаться в середине сентября. Горчаков не доверял австрийскому дружелюбию и не советовал этому любезному приглашению следовать.

В конце сентября в Вене стали распространяться известия о битве под Альмой и отступлении Меншикова, о начале осады Севастополя, а в октябре заговорили об усилиях союзников поскорее покончить с Севастополем и о возможной потере Россией Крыма.

Граф Буоль опять круто изменил свое поведение, ибо события подтвердили его правоту в глазах Франца-Иосифа, и он получил полную свободу действий.

«Я держусь самого дурного мнения о намерениях венского кабинета относительно нас», — писал Горчаков 7 октября 1854 года в Петербург: Буоль стал держать себя вызывающе по отношению к Пруссии и Германскому союзу и давал понять, что отныне Австрия совсем не нуждается в их содействии и помощи. «Зложелательность венского кабинета по отношению к нам даже не прикрывается уже внешними формами…»

Горчаков задавался вопросом, чем объяснить такое поведение Австрии, ведь положение в стране отнюдь не улучшилось, в том числе материальное. Горчаков решительно советовал канцлеру Нессельроде (то есть царю, который читал его донесения с карандашом в руке) ожидать отныне от Австрии лишь самого худшего. Тон Буоля в беседах с Горчаковым был уже так дерзок, что становилось ясно, что он сжег свои корабли. Когда в Вене распространился ложный слух, облетевший всю Европу, будто Севастополь взят, министр внутренних дел Бах, наиболее близкий к Францу-Иосифу, «говорил направо и налево: вы видите, как мы были правы, что предпочли западный союз — союзу с этим сгнившим зданием». Николай подчеркнул эти строки и отчеркнул это место на полях. Горчаков был встревожен таким поворотом событий и переменил свое мнение относительно перспективы вступления Австрии в войну зимой: «Если союзники будут иметь решительный успех в Крыму, Австрия сделает все, чего они от нее потребуют». Горчаков рекомендовал «угадывать линии поведения Австрии по намерениям западных держав»[51]. Как видно, Горчаков и не думал успокаивать царя и пытаться представить ситуацию лучше, чем она была на самом деле, и пытался подвести царя к мысли о возможности для России принять пресловутые четыре пункта.

В этот момент появившийся в Вене первый министр Баварского королевства фон дер Пфордтен довел до сведения австрийского императора, что Пруссия и Германский союз не могут помочь Австрии в случае ее войны с Россией и, напротив, готовы оказать ей всяческую помощь в случае возникновения конфликта с Францией. Этот демарш вызвал новую волну переговоров по четырем пунктам, которые инициировала Австрия. В случае, если Россия согласится начать переговоры на основе четырех пунктов, австрийский кабинет обещал пригласить западные державы принять участие в дискуссии, установив перемирие, и в самом умеренном духе интерпретировать эти пункты во время такой дискуссии. Если западные державы откажутся, Австрия и Германия, несмотря на эпго, обязались вступить с Россией в прямые сношения, а если совещания Австрии с Россией увенчаются успехом, Австрия обязалась объявить себя удовлетворенной и предоставить Англии и Франции без нее продолжать войну. Россия же должна была дать заверения, что, чем бы ни окончилась война, она не возьмет назад своего согласия соблюдать условия, выработанные между нею и Австрией.

Пфордтен сообщил это Горчакову, который туг же отправил депешу в Петербург. Конечно, сами условия были не вполне ясны. Буоль якобы не успел отредактировать письмо прусскому королю до отъезда Пфордтена, и Горчаков полагал, что Буоль лгал от начала до конца и собирался написать совсем не то, что обещал. Но у Горчакова появилась надежда, что при известных условиях Австрия отойдет от Англии и Франции. Слово было за царем.

Фон дер Пфордтен, уезжая из Вены, так передал через Горчакова свои опасения: «Если четыре предложения будут отвергнуты Россией, неизбежна война между нею, с одной стороны, и Австрией и западными державами — с другой, и Германия (Германский союз) неминуемо будет позже вовлечена в войну. Цель войны тогда состояла бы в реальном и длительном ослаблении русского могущества»[52].

Донесение Горчакова, отправленное из Вены 7 ноября, 15-го было вручено канцлеру Нессельроде в Петербурге. Курьер, мчавшийся почти без отдыха из Вены в Петербург, в пути узнал о поражении России в Инкерманском сражении, о кагором еще не знал Горчаков, отправляя депешу.

Русские напали на английские позиции, понесли огромные потери и были отброшены, но они нанесли урон англичанам и те были бы уничтожены, если бы им на выручку не пришли французы и если бы не странное поведение русских военачальников, из которых один не привел в действие резервы, а другой внезапно велел отступать. Так что известию в Париже и Лондоне ничуть не обрадовались: стало очевидным, что союзникам предстоит длительная и кровопролитная война.

15 ноября Николаю доставили полученное из Вены донесение Горчакова. Теперь, после Инкермана, он на многое смотрел иными глазами. Отказ от исключительного покровительства православным в Турции, от протектората над Молдавией и Валахией, от контроля над устьями Дуная — эти три пункта, как это ни было болезненно для царского самолюбия, можно было бы в конечном счете принять. Но пересмотр договора между великими державами и Турцией означал нарушение законных прав России ограждать свое побережье от врагов, обезопасить свои границы.

Однако вечером 16 ноября Нессельроде передал Валентину Эстергази, брату австрийского посла в Берлине, что государь принял все четыре пункта.

Для Наполеона III дело зашло слишком далеко, чтобы он согласился окончить войну, не взяв Севастополя, удовольствовавшись лишь дипломатической победой. А потому Англия и Франция решили, что теперь принятия Россией четырех пунктов уже слишком мало для установления мира. Австрия, в силу сложившихся обстоятельств, пошла у них на поводу, хотя бы потому, что парижская и лондонская биржи могли нанести ряд серьезнейших ударов по и без того находившимся в плачевном состоянии австрийским финансам.

Наполеону III нужна была не мирная конференция, но взятие Севастополя, военная победа. Необходимо было добиться выступления Австрии, дав ей понять, что в противном случае она потеряет Северную Италию.

22 ноября Горчаков провел беседу с Буолем и удостоверился, что принятие Россией четырех пунктов ничего не дало. Буоль придирался к мелочам, к формулировкам, и даже после того как Горчаков заявил ему, что Россия в несущественных мелочах готова уступить, не давал окончательного ответа.

Каждое новое свидание с Буолем укрепляло убеждение Горчакова, что Франц-Иосиф боится, согласившись на переговоры с Россией, испортить отношения с западными державами и что никакие уступки с русской стороны уже не помогут. Однако Горчаков на протяжении длительного времени пытался убедить своего австрийского коллегу в том, что Австрии гораздо менее выгодно влияние в Турции западных держав, чем России: Англия всюду подвергает чужую торговлю и промышленность жестокой конкуренции, а Франция даже пускает в ход революционные идеи (намек на антиавстрийскую агитацию в Италии). Однако Франция оказывала на Австрию серьезное давление, вплоть до прямых угроз вооруженного восстания в Италии.

Горчаков знал, что творилось вокруг Франца-Иосифа: ему доносили, что французский посол Буркнэ не выходит из кабинета Буоля, и он понимал, что необходимо как можно скорее прекратить войну. На Германский союз, на Пруссию Горчаков надеялся очень мало: недавно заключенный австро-прусский договор разрушил надежды России получить поддержку с этой стороны.

И все же договор Австрии о союзе с Англией и Францией был составлен и наконец подписан 2 декабря 1854 года. Для России эта новость была как гром среди ясного неба. Когда Буоль сразу по подписании договора сообщил его содержание князю Горчакову, тот был совершенно обескуражен.

В соответствии с только что подписанным договором в Вене должны были пройти совещания четырех держав относительно все тех же четырех пунктов. Горчаков убедительно советовал царю не отказываться от участия в этих совещаниях.

Договор от 2 декабря 1854 года ухудшил политическую обстановку вокруг воевавшей России. Отныне в любой момент Австрия могла заявить, что, поскольку мир не заключен, она обязана, согласно договору, вступить в войну. Австрийская армия, которой в мирное время России не приходилось опасаться, теперь могла сыграть существенную роль в случае вторжения в русские пределы.

7 декабря Горчаков был принят Францем-Иосифом. Аудиенция была продолжительной. Русский посол долго и убедительно разъяснял императору значение договора. Горчаков указывал, что этот договор заключает в себе косвенный, но весьма реальный ультиматум Австрии по отношению к России. Император в ответ горячо жал ему руку. На этом дело и кончилось.

15 декабря Горчаков встретился с Буолем, пытаясь добиться допущения Пруссии к участию в предстоявшей конференции, поскольку, вопреки очевидным фактам, царь все еще надеялся на ее активную поддержку. Из этого ничего не вышло, так как союзники опасались разногласий между Пруссией и Австрией.

28 декабря 1854 года лорд Уэстморлэнд, Буркнэ, граф Буоль и А. М. Горчаков собрались на первое, предварительное совещание. Оно проходило более-менее спокойно, часть предложений союзников Горчаков принял, затем, когда стали обсуждать вопрос о преобладании России на Черном море, возник спор и Горчаков привел доводы, почему Россия не может безоговорочно принять предложение западных держав. Вот как описывает конец заседания Горчаков: «Мы встали. Лорд Уэстморлэнд снова повторил: «Значит, вы отвергаете наши предложения?» Я заметил на это, что я принял несколько пунктов и возражал против других пунктов. Господин Буоль спросил меня, не желаю ли я взять двадцать четыре часа на размышление. Я ему ответил, что если этим господам угодно делать то же самое, то я ничего так не желал бы, как того, чтобы собраться на вторичное заседание». И вдруг французский и английский представители объявили, что, поскольку князь Горчаков возражал на предложения их правительств, это равносильно отказу России участвовать в конференции «В таком случае, господа, — сказал Горчаков, — я могу только заявить вам, что настаиваю на моих возражениях». Это означало, что Австрию прямо подталкивали к войне. Однако дипломаты все же договорились ждать ответа из Петербурга.

8 января они вновь собрались вместе и Горчаков сообщил о желании царя продолжить работу конференции, а также о его согласии по ряду вопросов, вызвавших споры на прошлом заседании. Горчаков зачитал составленный им документ, который не вызвал возражений у лорда Уэстморлэнда. Тогда Буркнэ «вскричал», что ему этот документ внушает серьезные опасения и он сомневается в полезности продолжать собрание. Однако Горчакову удалось направить разговор по конструктивному руслу, и, казалось, стороны начали приходить к некоему решению Горчаков было решил, что остается только исполнить еще несколько дипломатических формальностей, собраться снова, пригласив турецкого представителя, и подписать мир. Однако у Буркнэ были твердые инструкции не соглашаться на мир, пока не будет взят Севастополь. К тому же и царь не был готов принять все условия западных держав. Он считал, что перемирие невозможно, пока союзники не очистят Крым и не снимут с Севастополя осаду.

Между тем приближалось 1 января 1855 года, дата, после которой, не договорившись с Россией, Австрия обязана была вступить в войну. В этих обстоятельствах Горчаков испросил личной аудиенции у австрийского императора и был им принят в начале января 1855 года. Аудиенция длилась два часа, но и этот разговор ничего не дал.

Конференция все продолжала свою работу, хотя позиции сторон не сближались.

10 января 1855 года Сардиния присоединилась к союзникам и объявила России войну. Это была блестящая победа Луи Наполеона.

28 марта (9 апреля) началась усиленная бомбардировка Севастополя, продолжавшаяся почти без перерывов до 6 (18) апреля. Это был ответ всем, кто возлагал хоть малейшую надежду на венскую конференцию. Примерно в это же время Горчаков получил ноту от Нессельроде, в которой Россия отказывалась пойти на ограничение своего военно-морского присутствия на Черном море. Русский посол уведомил об этом Буоля, и 22 апреля 1855 года конференция прекратила свою работу.

Главный театр военных действий сосредоточился вокруг крепости Севастополь, которая героически оборонялась без малого год. Только после того, как было взято главное укрепление Малахов курган, крепость оставили защитники, предварительно потопив корабли русской эскадры, чтобы воспрепятствовать заходу в гавань кораблей противника. И хотя России сопутствовал успех на Кавказе: ей удалось взять хорошо укрепленную турецкую крепость Каре, войну она проиграла.

Внезапная смерть Николая I оставила его преемника, Александра II в некоторой растерянности: он даже поначалу заявил, что будет сохранять верность принципам Священного союза, о котором, кроме него, в Европе уже никто не вспоминал.

Переговоры о мире были возобновлены уже между канцлером Нессельроде, оставившим без внимания очередную инициативу Горчакова, имевшего возможность обсуждать эти вопросы с очень влиятельным в Париже графом Морни, и французским министром иностранных дел графом Валевским. Об этих тайных переговорах стало известно австрийскому двору, что привело к новому обострению российско-австрийских отношений и выдвижению России ультиматума уже из пяти пунктов. Пятый пункт имел расплывчатую формулировку: он давал возможность западным державам во время будущих мирных переговоров с Россией возбуждать новые вопросы и предъявлять новые претензии «в интересах прочности мира».

Александр II, обсудив предложенные условия, принял решение, которое Горчаков довел до сведения графа Буоля: Россия принимает четыре пункта, но пятый отвергает, а также не пойдет ни на какие территориальные уступки. В ответ Буоль заявил: если Россия не примет всех пяти пунктов, Австрия объявит ей войну.

Наконец в 1856 году, 30 марта, после тяжелейших переговоров, был подписан Парижский мирный договор, по которому России пришлось согласиться на нейтрализацию Черного моря и другие унизительные для нее условия, которые, кстати, выдвинула Австрия. Согласно договору, Россия, равно как и Турция, были признаны побежденными сторонами. России были возвращены Севастополь и Крым, Турции — Кавказ. Ни Россия, ни Турция не могли держать флот на Черном море. Были нейтрализованы также проливы, дельта Дуная перешла к турецкому вассалу Молдове, Россия получила Южную Бессарабию, все христианские подданные султана перешли под протекторат всех европейских держав.

У здравомыслящего политика и дипломата Горчакова не было, да и не могло быть шансов выиграть партию в этой проигрышной позиции. Исход противостояния решался на бастионах Севастополя. Во многих исследованиях, посвященных этому историческому периоду, явно ощущается нежелание понять обстоятельства, в которых находился тогда Горчаков. Наверное, его можно, как это делали некоторые не вполне объективные современники и исследователи, упрекнуть в избыточной патриотической риторике. Его депеши с места переговоров в Вене оценивались ими лишь как попытка вдохнуть уверенность в павшего духом самодержца, попутно заявив о себе как о последовательном и стойком радетеле интересов Отечества. Вне их внимания и тогда, и впоследствии оставались многие непреложные факты. Все годы своего служения Горчаков, так же как и его наставник граф Каподистрия, анализировал, собирал и суммировал свидетельства двойственной политики австрийского кабинета по отношению к России. Горчаков прогнозировал подобное развитие событий, неоднократно разоблачал политику Меттерниха в своих депешах в Петербург. Правда, которую он открывал, колола глаза. Ее отвергали с порога, поскольку она разрушала миф, в стойкости которого опытные российские политики все-таки сомневались. Предостережения, направленные Горчаковым в Петербург в 1837 году, в пору, когда он играл ведущую роль в работе посольства в Вене и глубже, чем кто-либо другой, знал ситуацию изнутри, вызвали озлобление и стали для российского посланника причиной неприятностей и опалы. Уже тогда в своем докладе Горчаков смело и уверенно делал вывод: в критический период, когда европейское равновесие будет нарушено, рассчитывать на Австрию как на союзницу не приходится. Даже нейтралитет этого государства, на его взгляд, был маловероятен. Суждения Горчакова в очень скором времени стали достоянием австрийского правительства, что имело тяжелые для Горчакова последствия.

Неприятности в личной жизни, случившиеся во второй половине тридцатых годов, и сам Горчаков, и его окружение склонны были связывать с его неудачным диалогом со всесильным Бенкендорфом. Вот как спустя много лет сам Горчаков, будучи уже глубоким стариком, излагал этот эпизод: «Как-то однажды в небольшой свите императора Николая Павловича приехал в Вену граф Александр Христофорович Бенкендорф.

За отсутствием посланника, я, исполнявший его должность в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу.

После нескольких холодных фраз он, не приглашая меня сесть, сказал:

— Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед.

Я совершенно спокойно подошел к колокольчику и вызвал maître d'hotelя гостиницы.

— Что это значит? — сердито спросил граф Бенкендорф.

— Ничего более, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к maître d'hotelю гостиницы.

Этот ответ составил для меня в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала».

Однако вряд ли все объясняется одной только этой историей. Бенкендорф, возможно, был деспотом, но не настолько мелким человеком, чтобы мстить по ничтожному поводу… Раздражение, вызванное женитьбой Горчакова, также нельзя считать решающим обстоятельством, повлиявшим на его служебную карьеру в то время. Дело, судя по всему, было в другом. С некоторых пор Горчаков, по мере служебного роста, становился все более неудобен для австрийской политики и дипломатии. И предпринималось немало попыток его остановить. П. В. Долгоруков, видный российский чиновник, впоследствии — человек, оппозиционно настроенный по отношению к официальной власти, в своих «Петербургских очерках» воссоздает весьма мрачную картину жизни российских верхов конца царствования Николая I и начала правления Александра II. В характеристиках, данных им петербургским сановникам, он ни о ком, кроме Горчакова, не говорит добрых слов. Приведем один эпизод из книги, весьма показательный для воссоздания атмосферы во взаимоотношениях дипломатических персон высокого ранга Австрии и России.

«В Вене существует древний этикет, согласно которому архиканцлер берет шаг при дворе даже перед чрезвычайными послами и не обязан никому отдавать визитов, — этикет, которого князь Меттерних всегда придерживался. Граф Буоль, хотя был не архиканцлером, а лишь первым министром, вздумал также не отдавать визитов иностранным министрам и бывал у барона Мейендорфа не как у русского посланника, но как у своего шурина.

Барон Мейендорф это выносил, но князь Горчаков не захотел терпеть. Приехав в Вену, он остановился не в русском посланничьем доме, а в гостинице. Граф Буоль не только не отдал ему визита, но еще нарочно, из аффектации, приехал в ту гостиницу посетить иностранную даму, там остановившуюся, и не зашел к русскому дипломату. Князь Горчаков не захотел принимать от него приглашений ни на обед, ни на вечер, доколе не заставил его отдать себе визит, и уже тогда только переехал в русский посланничий дом. Отношения у них были самые натянутые»[53].

Во время Крымской войны Горчаков напрямую столкнулся с тем, что, по сути дела, когда-то прогнозировал, — с фактическим отказом Австрии от союзнических отношений с Россией и переходом ее в стан воюющей коалиции. И именно тогда сложилась ситуация, в которой изменить что-либо было практически невозможно. А положение русских войск под Севастополем становилось все тяжелее.

Это было время огромных потерь, глубоких разочарований. И в первую очередь — в своих возможностях, в собственных силах. Крымская война стала в какой-то мере наказанием за беспричинную самоуверенность, за безотчетную веру в непогрешимость своих деяний. Она знаменовала крушение авторитарной политики Николая I.

Как ни был изворотлив российский дипломат, добываемые им в ходе переговоров отсрочки, передышки, перерывы в военных действиях решающей роли не играли. К тому же от Горчакова требовали строго следовать путаным, постоянно менявшимся установкам, получаемым из Петербурга.

Его усилия не могли повлиять на позицию Николая I, долгое время делавшего ставку на военное решение проблемы. Справедливости ради следует отметить, что не один Николай I, но и правители других времен и народов не раз терпели поражение, оказываясь в плену собственных заблуждений. У таких людей самомнение, подогреваемое льстивым окружением, постепенно перерастало в манию величия, в то время как опыт, суждения и выводы преданных помощников с ходу отвергались. Не мог Горчаков воздействовать и на Нессельроде, лихорадочно пытавшегося найти средства к тому, чтобы разрушить коалицию. Конфликт зашел слишком далеко. Остановить военные действия не удавалось. На тот момент у России не было аргументов, которые изменили бы желание противников использовать благоприятный шанс, выступив против нее.

Скоропостижная смерть государя, славившегося крепким здоровьем и большой силой воли, оказалась для всех неожиданной, породив даже слухи о самоубийстве. В отблеске пожара Крымской войны уход из жизни Николая I казался современникам катастрофой.

Однако с воцарением его сына — Александра II начался новый этап российской истории, в котором князю Горчакову предстояло сыграть одну из ключевых ролей.

Загрузка...