1

Лешка решил убежать.

Во всем был виноват дядька. По-настоящему он Лешке вовсе даже не дядька, а просто муж двоюродной тетки, но заставлял называть себя дядей Трошей. Вслух Лешка так его и называл, а про себя — Жабой.

У него толстая шея, бритая голова, широкий, как у жабы, тонкогубый рот. Невысокий, плотный, он часто садится, наклонившись вперед, опершись ладонями о раздвинутые колени и отставив локти в стороны, и тогда совсем становится похожим на жабу перед прыжком.

Когда мама была жива, он вместе с теткой раз или два приходил в гости, но прочно и навсегда вошел в Лешкину жизнь, когда мама умерла.

Отупевший от слез, голода и усталости, Лешка, съежившись, сидел на табуретке и не отрываясь смотрел на мать. Она, сразу вдруг вытянувшаяся, лежала на столе, прикрытая простыней, и лицо ее, две недели пылавшее жаром, было синевато-белым, холодным и чужим. Лешке было страшно смотреть на нее, но отвести глаза и посмотреть в сторону — еще страшнее. Лицо матери и все вокруг заволакивал радужный туман слез, голоса звучали глухо и невнятно. Казалось, в памяти только и останутся радужный туман да непонятное бормотание, однако прошло время, и обнаружилось, что Лешка увидел и запомнил не только это.

Он вспомнил, как соседка и Лидия Кузьминична, Лешкина тетка, горестно поджав губы, сидят в сторонке и о чем-то шепчутся, поглядывая то на маму, то на Лешку. А дядя Троша бродит по комнате, разглядывает и незаметно щупает вещи.

Потом он садится, опершись ладонями о колени, растопыривает локти в стороны и негромко говорит:

— Вещички, конечно, не ай-я-яй, вещички так себе, ну все-таки…

— Вещи мать не заменят, — вздыхает соседка. — Как с ним-то решаете? В детдом, что ли, его?

— В приют, значит? — спрашивает дядя Троша, и тетка выжидательно смотрит на него.

— Приютов теперь нету, детдома называются.

— То все едино — что бузина, что рябина, — говорит дядька и еще раз оглядывает комнату. — Обойдемся и без приютов.

— Что мы, не самостоятельные? — подхватывает тетка. — Воспитаем как надо быть, не чужие…

Соседка уводит Лешку к себе, кормит его и укладывает спать.

На другой день мать хоронят. Во двор въезжает простая телега, на нее ставят гроб. Соседка что-то говорит дяде Троше, но тот отмахивается:

— В моей должности за попом идти? И оркестр ни к чему — не свадьба. Дудари эти полчаса посвистят, а запросят тыщу.

За гробом идут соседка, тетя Лида, две мамины сослуживицы. Соседка и сослуживицы вытирают слезы, тетя Лида тоже время от времени трет глаза платочком. Дядя Троша, зажав кепку в кулаке и заложив руки за спину, солидно шагает в сторонке. Возчик в нахлобученном на уши картузе идет рядом с телегой и от нечего делать пробует на ходу сковыривать кнутовищем засохшую на ободьях грязь. Дядя Троша озабоченно трогает лысую голову — не напечет ли солнцем? — и надевает кепку.

От всего этого Лешке становится так горько, так жалко себя и маму, что слезы опять застилают ему глаза, он ничего не видит, хватается за грядку телеги, чтобы не спотыкаться, и так идет всю дорогу.

На кладбище дядя Троша ссорится с возчиком — засыпать могилу тот отказался. Сам дядя Троша закапывать тоже не хочет. Он приводит кладбищенского сторожа, торжественно бросает горсть земли на крышку гроба и наблюдает, как сторож с привычной небрежностью заваливает землей могилу.

— Так, значит, — говорит дядя зареванному Лешке. — Выходит, начинается теперь у тебя новая жизнь. Приспосабливайся!

Новая жизнь началась с того, что дядя и тетя оставили комнату, которую прежде снимали, и переехали к Лешке.

— Домишко маленький, ну все одно хозяйского гла́за требует. А из него какой сейчас хозяин? — объяснил дядя Троша соседке, пришедшей посмотреть на новоселов.

Домик был и в самом деле маленький — комната да кухня. Мама спала на кровати, а Лешка — на топчане. Теперь кровать заняли дядя с тетей, топчан тетка накрыла ковром и назвала тахтой, а Лешке поставили раскладушку на кухне. Этому Лешка был даже рад — он меньше попадался на глаза, а так было свободнее и лучше.

Раза три приходили мамины сослуживицы. Они расспрашивали, как Лешке живется, не обижают ли его дядя и тетя, помнит ли он маму, и при этом плакали. В кухню выходил дядя Троша, гладил Лешку по голове, говорил, что он из этого шпингалета сделает человека, и ждал, пока они уйдут. Сослуживицы ходить перестали.

О том, что Лешка должен стать человеком, разговор возникал каждый раз, когда приходили знакомые и спрашивали, что за мальчик у них появился.

— Сирота, — жалостливо поджимала губы тетя Лида. — От двоюродной сестры остался. В детдом отдавать не стали. Что мы, не самостоятельные? — повторяла она. — Воспитаем по-родственному…

— Ну, родственник он мне — через дорогу навприсядки… — говорил дядя. — А все-таки, значит, взяли на себя, человеком сделаем. Бухгалтером, например. И учить недолго, и специальность подходящая. Бухгалтер, ежели он с головой, большие дела может ворочать. Через его руки деньги идут. Глядишь, что́ и к рукам прилипнет…

Сам дядя Троша не был бухгалтером, но руки у него были такие, что, по мнению Лешки, к ним обязательно все должно было липнуть. Короткопалые, но ухватистые, с заросшими рыжей шерстью запястьями и пальцами, они все время шевелились, ощупывая, поглаживая вещи, а если никаких вещей поблизости не было, потирали друг дружку, словно пересчитывая деньги.

О деньгах дядя Троша говорил постоянно и свято веровал в их несокрушимую силу.

«Гро́ши — не бог, а с полбога будет», — говорил он и в людях выделял единственное качество: ловкость, уменье добывать деньги. Таких людей он уважал, к остальным относился пренебрежительно, считая придурковатыми, хотя говорил об этом только дома, а на людях притворялся бескорыстным и неоцененным тружеником. Притворялся он во всем. Ходил в полувоенном костюме, будто ответственный работник, а был заведующим столовой. Сладко улыбаясь, льстил другим в глаза, а дома ругал их последними словами. «Слово — не рупь, его не жалко, — говорил он. — Раньше, бывало, у кого гро́ши — тому и уважение, а теперь, чтобы до гро́шей достигнуть, надо завоевать доверие. А как его завоевать? Через слова. Значит, для этого слов жалеть нечего».

Слов он действительно не жалел, и сыпались они из него, как просо из дырявого мешка. Поговорки и прибаутки он придумывал сам, и хотя были они пустыми и глупыми, нравились ему чрезвычайно, и он охотно их повторял, любуясь своим красноречием.

Дядя Троша был занят столовой и еще какими-то делами, о которых вполголоса говорил со своими приятелями, отослав Лешку в кухню, а тетя Лида — собой. Она непрерывно лечилась у нескольких врачей сразу; несмотря на это, полнела и то и дело переделывала свои платья или шила новые. И так как болезней у нее было много, платьев тоже, занята она была с утра до вечера. В сентябре она уехала на курорт в Сочи, но, должно быть, от этого ей стало хуже, потому что по возвращении ни одно платье не налезало, и пришлось шить новые.

Иногда дядя Троша говорил ей:

— Спина у тебя, Лидуха, как у лошади. Скоро поперек себя шире будешь.

— Ты же знаешь, что у меня сэрдце!.. — обиженно отвечала тетя Лида, напирая на букву «э».

— Сердце сердцем, а ела бы поменьше. Гляди — треснешь…

Заниматься Лешкой было некому. Он был этим очень доволен и вел жизнь независимую и приятную. Летом бегал с ребятами на Дон или за город, где еще змеились осыпающиеся окопы и где, говорили, одному пацану посчастливилось найти ржавый и без курка, но совсем новый «ТТ»; позеленевших стреляных гильз там была пропасть, и даже попадались патроны заряженные. Зимой Лешка ходил в школу. Учился он средне — не слишком хорошо и не слишком плохо, чтобы дядьку или тетку не вызывали в школу и они потом над ним не зудели. Ребята в пятом классе подобрались подходящие; они вместе гуляли, вместе бегали в кино. Лешка быстро научился выпрашивать на билет у прохожих. Это было очень просто: следовало только подойти к фронтовику или к парню с девушкой и уверенно просить, глядя на девушку:

— Дяденька, дай двадцать копеек, мне на билет не хватает.

Парням при девушках не хотелось показывать себя скупыми, и они лезли в карманы. С фронтовиками было еще лучше. Война кончилась больше года назад, но возвращающиеся фронтовики не торопились расставаться со своими кителями и медалями, и Лешка узнавал их сразу, с первого взгляда. Они денег не жалели, даже иногда давали не мелочь, а бумажку.

За день можно было насобирать не только на билет, но и на сладкий кусок белого льда, который назывался мороженым. Подходить к девушкам и парням-одиночкам не следовало — девушки начинали стыдить, а парни вместо двадцати копеек могли дать и по шее.

Попрошайничать Лешке было стыдно, но другого выхода не оставалось: тетя Лида деньги на кино давала редко и неохотно, а дядя Троша не давал совсем.

— На баловство у меня гро́шей нет. У тебя в голове витры виють, а я, когда таким пацаном был, копеечку к копеечке складывал. Не я у других, а у меня гро́шей просили…

Представить себе дядю Трошу мальчиком Лешка не мог, хотя понимал, что он, как и все, тоже был когда-то маленьким.

Лешке казалось, что дядька просто был раньше маленького роста, но и тогда был уже толстым, с налитой красной шеей и бритой головой, с такими же заросшими рыжей шерстью пальцами, которые жадно и цепко хватали копеечки и складывали их к копеечкам. Когда Лешка представлял себе такого маленького лысого дядю, складывающего копеечки, ему становилось смешно и он фыркал.

— Чего скалишься? — хмурился дядя. — Человек с копеечки начинается, рублем-то еще стать надо! Да! А ты и в базарный день полкопейки не стоишь. Толку от тебя никакого, а расходу — прорва. Вон башмаки каши просят. Чёрты тебя знают, по гвоздям ты ходишь или нарочно рвешь?

Лешка прятал под стул ноги в рваных башмаках и о деньгах на кино не заикался.

Бегать в «киношку» удавалось не часто. Дядя Троша был занят, тетя Лида все время чувствовала себя плохо, и Лешка стоял в очередях и в хлебном и в продуктовом, чтобы отоварить карточки. Выдавали на них, как и прежде, мало: месячный паек свободно помещался в кошелке. Тетки в очередях ругали завмагов, карточки, прошлогоднюю засуху и прикидывали, какой урожай в этом году и не будет ли голода. Однако дома стало сытнее. Почти каждый вечер дядя Троша вынимал из брезентового портфеля несколько аккуратных свертков и отдавал тете Лиде. Хлеб оставался, и время от времени Лешке удавалось отнести краюху всегда голодному Митьке.

У Митьки была куча маленьких сестер, вздернутый, в веснушках нос и независимый характер. Он не боялся ничего и никого, кроме своего отца, которого называл «батько». Все, что сказал батько, было свято, все, что он сделал, — хорошо, правильно и лучше быть не могло. Митькин отец, суровый человек с вислыми усами и неподвижным взглядом, работал в паровозном депо слесарем и кормил целую ораву малышей, из которых самым старшим был Митька, Лешкин дружок. Лешка знал, что хлеба им не хватало и они сидят на картошке. Каждый раз, когда Лешка приносил хлеб, Митька отламывал кусок побольше, прятал его в карман — для сестер — и только потом начинал есть кусок поменьше.

— Ворует твой дядька, — не то спрашивая, не то утверждая, говорил он. (Лешка, не зная, что ответить, молчал.) — А иначе откуда у вас столько хлеба? Ворует, вот и все. Батько говорит: в столовой одна баланда, а продукты уходят неизвестно куда. Вот увидишь, доберутся до твоего дядьки, возьмут за шкирку…

Когда Лешка жил с мамой, она тоже жаловалась, что всего не хватает, даже иногда плакала, но неизменно говорила:

— Что поделаешь? Как людям, так и нам…

Теперь Лешка попробовал заговорить дома о том, как живут другие, но дядя Троша оборвал его:

— А зачем мне на другого глядеть? Он пухнет с голоду, и мне пухнуть? Дураков нет!

До дяди Троши не добрались и «за шкирку» его не взяли, однако жаловался он постоянно: на большие расходы, неважные дела, трудности. Особенно досаждала ему столовая, которой он заведовал.

— Разве это жизнь при карточках? Каждую ерундовину взвешивай да перевешивай. Другие вон какими делами ворочают…

О чужих делах и о том, как ловко они совершаются, рассказывал он любовно, с завистливым восхищением. Однако и его дела шли, по-видимому, не так уж плохо — на скромной защитной тужурке его все меньше оставалось складок, и держался он все увереннее и солиднее.

Только однажды дядя Троша растерял всю свою солидность. Он торопливо прибегал домой, совал что-то в комод, шкаф и убегал снова. В комнате появились красивые, непонятные Лешке вещи, набитые мягким, пахнущие нафталином мешки, костюмы явно не на дядин рост. Наконец в сумерки дядя принес укутанную в старые простыни какую-то раскоряку. Он долго топтался с ней у входа, поворачивая так и этак, и ругался. Раскоряка издавала тонкое стеклянное треньканье, но в дверь не лезла. Все-таки ему удалось ее протащить, и он с яростной бережностью уложил ее на тахту.

— Что это? — удивилась тетя Лида.

— Люстра!.. — Дядя Троша выругался. — Четыре с половиной отдал за эту дуру…

— Да куда мы ее повесим? У нас и места нет.

— Закудакала! На шею тебе повесим! Думаешь, я один умный? В комиссионках всё расхватали, вот только она и осталась. Нам ни к чему, а все-таки вещь. Потом дураки найдутся, купят. А я теперь чистенький. Реформой меня не обойдешь!

Простыни раздвинулись, Лешка заглянул в дырку. Там переливались стеклянным блеском какие-то висюльки, виднелись золотые трубки.

— Она золотая, дядя Троша?

— Около золота лежала, — хмыкнул дядя. — Бронзовая с хрусталем…

Через день вместо прежних червонцев Лешка увидел у дяди новые деньги. Они были большие, красивые и, новенькие, трещали, как пергамент.

— Теперь без карточек вздохнем, хватит ходить по ниточке. Теперь, кроме гро́шей, другого бога нету! — сказал дядя Троша.

ОРС, в котором он служил, закрылся, и он поступил буфетчиком в ресторан. Через некоторое время — то ли дядя слишком усердно молился своему богу, то ли не поладил с сослуживцами — из ресторана его уволили, и он стал заведовать чайной. Этим местом дядя Троша был очень доволен, но почему-то его уволили и оттуда. Дядя Троша поступил в закусочную, которую называл «павильоном», но вдруг стал озабоченным, без конца бегал хлопотать, объяснять, оправдываться и даже похудел. Тетя Лида по-прежнему лечилась и шила платья, пока дядя Троша не накричал на нее:

— Сиди дома, дурепа! Обрядится, как на ярмарку, и давай хвостом трепать! Понимать надо, когда можно хвастать, когда нет!

Тетя Лида перестала шить новые платья и даже меньше лечилась, но это не помогло, и дядю Трошу уволили.

— Ладно что так, могло и хуже быть, — сказал дядя Троша. — Однако здесь теперь не жизнь, надо в другое место подаваться.

Дядя Троша уехал. В доме стало тихо и спокойно, только хрустальная люстра, которая все еще не была продана, отзывалась звонким треньканьем на каждый шаг. Для Лешки наступила вольготная жизнь. Тетя Лида, озабоченная делами дяди Троши и своими болезнями, не обращала никакого внимания на Лешку, и он ходил в школу, учился кое-как, лишь бы не остаться на второй год и не отстать от своих ребят.

Дядя Троша вернулся веселый, довольный и, захлебываясь, рассказывал, какой замечательный город Краснодар и как там хорошо можно устроиться.

Лешка заскучал. Ему не хотелось уезжать из Ростова, хотя, как сказал Митька, в Краснодаре есть река Кубань, и она даже больше Дона. Здесь были свои ребята, и, хотя они ссорились и, случалось, даже дрались, это были все-таки свои, хорошие ребята, а как там будет, на новом месте, — неизвестно. И потом, здесь он жил с мамой, здесь мама похоронена, остался дом, в котором он родился и вот вырос уже до двенадцати годов. А дядя Троша решил дом продавать. Лешка слышал, как он говорил тете Лиде:

— Домишко так себе, много за него не дадут, ну какая ни есть бородавка — все чирею прибавка… А мне на новом месте с голыми руками быть нельзя: рупь до голой руки не пристает, гро́ши до гро́шей липнут.

Лешка сказал, что он никуда уезжать не хочет и останется здесь. Дядя Троша озадаченно открыл широкий рот и захлопнул его с таким звуком, будто что-то проглотил.

— Ты смотри — он не хочет! А кто тебя спрашивает, чего ты хочешь? Рот откроешь, когда человеком станешь, а покуда ты не человек, а четвертушка. Понятно?


Лешка с Митькой долго раздумывали, как теперь быть, и Митька наконец посоветовал:

— Знаешь что? Иди в детдом. Жить будешь в детдоме, а учиться в нашей школе. Вот и все. А твой дядька пусть выкусит, во! — и сложил кукиш.

Детдом находился за четыре квартала. Они его знали и даже однажды подрались с его воспитанниками. Детдомовцы были отчаянно смелыми и держались друг за дружку. Лешке, Митьке и их приятелям здорово тогда попало. Пожалуй, теперь детдомовцы могли Лешке все припомнить.

— Ничего, — сказал Митька, — тогда ж ты был чужой, а теперь будешь ихний, свой. Ну дадут раза́ — подумаешь!

Чтобы Лешке было не так боязно, они отправились вместе, но во двор Лешка пошел один, Митька остался на улице. Во дворе стояли два дома. Из ближайшего дома вышел парень в галифе и расстегнутом синем ватнике. Он размахивал картонной папкой и сердито говорил кому-то, оставшемуся за дверью:

— Нет, если собаки не будет, я ни за что не отвечаю! Ну вот, видали? — показал он в Лешкину сторону и пошел ему навстречу. — Эй, пацан, ты чего здесь крутишься?

— Вы, дяденька, заведующий?

— Ну, заведующий.

— Этим детдомом?

— Не детдомом, а хозяйством. А в чем дело?

Заведующий хозяйством был долговязый, и Лешка мог видеть его лицо, только задрав голову.

— Возьмите меня к себе.

— То есть как — возьмите? А направление?

Лешка не понял и, продолжая, задрав голову, смотреть на него, молча переступил с ноги на ногу.

— Кто тебя послал? Бумажка у тебя есть?

— Никто. Я сам.

— А-а, сам! Так дело не пойдет. Мы без направления не принимаем. Вот если тебя гороно пришлет — другой разговор. А теперь — дуй отсюда!

Лешка опустил голову и вышел.

— Не взяли? — догадался Митька.

Лешка рассказал.

— Ну так что? Найдем гороно — я теперь с тобой сам пойду, — и в два счета тебе дадут эту бумажку. А что, не правда? Ты же сирота? Сирота. Так в чем дело?

Они поехали в центр на трамвае, долго блуждали по улицам, потом решились спросить у милиционера.

В большой, тесно уставленной столами комнате гороно им показали на сидящую в углу худую женщину. Нагнувшись над столом, она читала какие-то бумаги. Жидкие прямые волосы ее были острижены и свисали над щеками, как две дощечки, на носу сидели очки с толстыми стеклами, на верхней губе росли редкие черные волосы. Она затягивалась папиросой — щеки ее западали, отчего длинное лицо становилось еще длиннее, — и отмахивалась рукой от дыма. Он колыхался над ее головой ленивыми сизыми волнами.

— Вы что, мальчики? — низким голосом спросила она и сняла очки. За ними оказались усталые и, как показалось Лешке, ничего не видящие глаза. — Жаловаться? Из какого детдома?

— Ага, жаловаться. Только он не из детдома, а из дома. Заведующий его не берет, — быстро проговорил Митька.

— А ты?

— Я? Я с ним.

— Тогда помолчи, — еще более густым и низким голосом сказала женщина и надела очки. — На что ты жалуешься? — повернулась она к Лешке.

Лешка сказал, что отец погиб, мама умерла, а заведующий не принимает, потому что у него нет бумажки.

— Значит, ты не живешь в детдоме, а еще только хочешь, чтобы тебя направили в детдом?.. А где ты живешь, с кем?.. С дядей и тетей? Зачем же тебе в детдом? В детдом берут тех, у кого нет родных. А у тебя есть. Тебя кормят, одевают, ты учишься. Чего же тебе еще? Ты уже большой и должен понимать, что всех в детдом взять мы не можем. Если взять тебя, может быть, другой мальчик, у которого нет никаких родственников, останется без места. Понимаешь?

— А если у него дядька сволочь? — вмешался Митька. — Сволочь, и всё!

— Ругаться, мальчик, нельзя! — строго сказала женщина. — Тебя обижают твои родственники? — снова повернулась она к Лешке.

— Они уезжать хотят, а я не хочу с ними.

— Ну хорошо, — устало вздохнула она. — Скажи мне свой адрес, мы проверим.

— Обманет эта усатая! — сказал Митька, когда они вышли на улицу.

Усатая не обманула. Через несколько дней Лешка из окна увидел, как она, размахивая набитым портфелем и дымя папиросой, направляется к их дому. Лешка выбежал навстречу ей и успел шепнуть:

— Только про меня не говорите, тетенька, а то мне будет…

— Не бойся, мальчик, я человек опытный, — низким голосом сказала она и вошла в дом.

Сидя на кухне, Лешка слышал, как она расспрашивала о Лешкиных родителях, как он живет, учится. Дядя Троша и тетя Лида сладкими голосами заверяли ее, что Лешка ни в чем не нуждается, они по-родственному воспитывают его и сделают из него человека. Когда она ушла, Лешка переждал, а потом нагнал ее на улице.

— А, это ты? — строго обернулась она, когда Лешка ее окликнул. — Вот видишь, как нехорошо вводить людей в заблуждение. Из-за тебя я потеряла целый час, который могла посвятить другому. Стыдись!.. Твои дядя и тетя — прекрасные люди, и многие дети могут позавидовать условиям, в которых ты находишься.

Она пошла дальше, а Лешка уныло вернулся домой. «Прекрасные люди» обсуждали ее посещение, и Лешка услышал голос дяди Троши:

— Придется этого байстрюка с собой везти. Я было думал в детдом его сдать, да теперь могут прицепиться: дом, имущество, наследство… Наследства кот наплакал, а мороки не оберешься. Ничего, пускай едет. Баклуши бить я ему не дам, приставлю к делу.


Взрослые всегда были заодно. Ребят они слушали вполуха, всегда поступали так, как хотелось им, а не ребятам, и ничего поделать с этим было нельзя.

Когда тренькающая люстра, дом и мебель были проданы и уже укладывались чемоданы, Лешка собрал и свое имущество: «Таинственный остров», стопочку учебников, старый папин пояс с медной бляхой, на которой выдавлен якорь, чернильницу-невыливайку и Митькин подарок — перочинный нож с разноцветной колодочкой из пластмассы. Нож Лешка спрятал в карман, «Таинственный остров» отложил для Митьки, а все остальное принес тете Лиде:

— Положите и это.

— Чего это там? — обернулся дядя Троша и подошел ближе. Он перешвырял книжки, взял пояс, помял между пальцами и отбросил в угол. — Хлам, даже на набойки не годится.

— Это папин пояс?

— Ну и что? Кабы я после батьки все возил, мне бы вагон надо было, а я вот налегке, в чемоданы укладываюсь.

— Так это же память!

— Невелика память. Да… Немного после покойника осталось.

— Он не покойник, а погиб за Родину!

— Эге, погиб, за то ему слава… Только слава — не сапоги и не деньги, ее не обуешь и хлеба на нее не купишь… Одни слова. Фук — и нет, вот тебе и вся слава. Да…

— Неправда! — закричал Лешка, схватил пояс и выбежал на улицу.

В словах дядьки была и правда — слава погибшего на войне отца не имела никаких очевидных следов, но это была мелкая и мерзкая дядькина правда. Лешка чувствовал, знал, что есть другая — настоящая, большая правда, но не умел облечь ее в слова и, размазывая по щекам злые слезы, сжимал кулаки и с ненавистью повторял:

— Ж-жаба! Ух, Жаба проклятая!

Митька вышел из своей калитки, увидел Лешку и подошел:

— Уезжаешь все-таки?

Лешка кивнул и, прерывисто вздохнув, протянул Митьке «Таинственный остров»:

— На́. На память.

— А учиться ты там будешь? — спросил Митька, запихивая книгу за пояс.

— Не знаю.

— А я бы… знаешь?.. Я бы убежал от такого дядьки. Убежал, и все!

— Да, убежишь — и пропадешь.

— Ха! Пропадали такие! У нас знаешь как государство о детях заботится.

Лешка кивнул — учительница много рассказывала об этом. Однако государство — это было что-то очень большое, далекое, здесь же были заведующий хозяйством в галифе, усатая тетка из гороно, а им до Лешки не было никакого дела. Нет, видно, надо ехать с дядькой.

— Ну, тогда будь здоров! — сказал Митька и протянул руку.

Лешка тоже протянул руку, и их напряженные, словно деревянные ладошки соприкоснулись. Они никогда не подавали друг другу руки́, и теперь оба немного смутились, будто они, как девчонки, поцеловались. Митька сунул руки в карманы и, поддавая ногой ледышки, ушел, а Лешка стоял и смотрел ему вслед, пока тетя Лида не позвала его.

…В вагоне тетя Лида и дядька сели возле столика, Лешке место досталось с краю. Он вышел в коридор. За окном проплыл вокзал, тяжело отгрохотал мост, растянувшийся над замерзшим, торосистым Доном. За клочьями дыма и пара, за взвихренной пылью отлетало назад, в лиловую дымку, все, что Лешка знал и что было ему дорого: дом, школа, ребята. Больше он никогда уже не увидит Митьку, не пойдет с ним на Дон рыбалить, а Лешка так и не поймал еще за свою жизнь ни одного сазанчика, даже самого маленького… Покачиваясь и стуча колесами на стыках рельсов, вагон уносил Лешку в наступающие сумерки, в будущее, о котором было известно только то, что в нем будет дядя Троша, и, значит, ничего хорошего Лешку там не ожидало.

В купе дядя Троша с хрустом разламывал руками вареную курицу и раскладывал на газете — он и тетя Лида готовились закусывать. А Лешка все стоял у окна, прижавшись лбом и носом к стеклу и держась за отцовский пояс, надетый на голое тело под рубашку. За окном мелькали шеренги подстриженных кустов, щиты, так и не дождавшиеся снега. Потом в вагоне вспыхнул свет. Окно сразу стало черным, и в этой черноте исчезли кусты, щиты и первые робкие звезды.

2

Вопреки ожиданиям дяди Троши, в Краснодаре не зажились. Он устроился снабженцем в контору, ходил, заложив руки за спину, и удовлетворенно потирал большими пальцами указательные, но не успел Лешка поступить в школу, как дядю Трошу уволили. Он долго ругал начальника отдела кадров, вздумавшего запрашивать о нем Ростов, безуспешно пробовал устроиться в других местах и наконец решил уехать в Армавир.

— Ничего, мы еще себя покажем! Теперь на периферии лучше, — утешал себя дядя Троша. — Начальства там меньше, а дураков больше. На периферии теперь только и жизнь…

Должно быть, дураков в Армавире оказалось меньше, чем рассчитывал дядя Троша, так как вскоре пришлось уехать и оттуда.

В конце мая они оказались в Батуми.

Найти комнату в городе не удалось, и они обосновались в поселке Махинджаури. Небольшая комната была пустой, голоса звучали в ней гулко, словно в бочке. В единственное окно лезли ветки незнакомого Лешке дерева с темно-зелеными лакированными листьями, за стеной рокотало море. В школу Лешка не ходил — где уж было учиться при таких переездах! — и пока дядя Троша, как он говорил, «разнюхивал обстановку», Лешка болтался без дела.

Здесь ему не нравилось. Совсем близко, за окраинными домами, земля вставала дыбом и утыкалась в небо темными от зелени, почти черными горами. Угрюмая чернота их все время была затянута серой клубящейся пеленой. Пелена то и дело рваными клочьями стекала вниз, из нее сеялась мелкая дождевая пыль. Эта пыль проникала всюду, все было влажным, и Лешке казалось, будто он выкупался в одежде, да так и не может высохнуть.

Сидеть дома не хотелось, смотреть на насупившиеся мрачными тучами горы было жутко, и Лешка уходил к морю. Оно лежало рядом — только пересечь железнодорожную колею, — необъятное, мерно дышащее зеленоватыми волнами.

Совсем не таким Лешка увидел его впервые. Сначала он только услышал. Ночью они выгрузились прямо на насыпь. Поезд ушел, они остались под дождем на мокром песке. Кругом не было ни души, ни огонька. В преувеличенной страхом и темнотой близости что-то невидимое, но грозное тяжело ворочалось и шумело.

— Что это? — спросил Лешка.

— Море, — ответил дядька. — Ты за чемоданами гляди, а не по сторонам…

Море шумело всю ночь. Утром Лешка, не умываясь, побежал смотреть. Дождь перестал, но в воздухе висела водяная пыль. Лешка облизал губы — они были соленые. Шумело впереди, за насыпью.

Лешка перебрался через насыпь, и дыхание у него перехватило.

Во всю ширь, раскинувшуюся по сторонам, от самого неба мчались белогривые черные лошади, тонули, всплывали наверх, встряхивали лохматыми гривами и неслись на берег. Ближе к берегу они становились мутно-желтыми, вдруг вздымались пенистой стеной воды и рушились. Взлетала пена, водяная пыль, но уже поднималась новая стена, с ревом глотала остатки предыдущей и тоже падала.

По берегу шел нарастающий железный гром, будто гигантский поезд снова и снова проносился по бесконечному мосту. Волны были неодинаковы: сначала шли помельче, потом крупнее, наконец вырастал великан и тяжко распластывал по берегу пенную гриву.

Не отрывая глаз, не чувствуя водяной пыли, Лешка следил за бегом валов. Угадывая приближение самого большого, он помахивал сжатыми кулаками, словно подгоняя, и приговаривал:

— Давай! Давай!..

Море «давало». С железным громом рушились валы, бросая в небо фонтаны брызг и пены…

В тихую погоду оно было совсем не страшным. Прозрачные у берега, мелкие волны плескались вкрадчиво и нежно. Дальше они становились радостно-зелеными, как кленовый лист, если через него смотреть на солнце. И только совсем далеко отливала чернью синева глубин, где таились белогривые великаны.

В ясный день влево по берегу виднелась россыпь белых кубиков — дома́ Батуми. Их часто затягивало дождевой пеленой; тогда из мглы доносился протяжный и жалобный голос:

«О-у-у… О-у-у…»

Услышав его впервые, Лешка подбежал к путевому обходчику, который, глядя себе под ноги, шагал по шпалам.

— Дяденька, кто это кричит?

— Где кричит?.. А-а, это?.. Это маяк. Пароходам голос подает. Видишь, туман какой…

Обходчик опять опустил голову и зашагал дальше, а Лешка пошел к самому берегу. Небольшие волны лениво набегали на него, скатывались обратно, утаскивая за собой мелкую гальку. Белая пена, шипя, таяла и тут же вскипала на новой волне. Лешка долго слушал ровный плеск и шорох наката, тревожный голос маяка, думал о пароходах, плывущих по морю, моряках, которые слышат эти предостерегающие вопли, о мотористе Иване Горбачеве, который уже никогда не услышит их, потому что моторист Иван Горбачев был Лешкин папа и погиб во время высадки десанта под Мариуполем, когда Лешка был еще совсем маленьким…

Лешка часто приходил сюда смотреть на море и слушать голос маяка. Здесь он заново переживал свои обиды и думал о том, что́ было бы, если бы папа и мама были живы. Тогда Лешка, наверно, тоже стал бы моряком, как папа, только он плавал бы не на катере, а на высоком белом теплоходе и слушал, как зовут мореплавателей маяки. По временам ему казалось, что это звучит не маяк, а само море окликает его, Лешку, зовет к себе. Ему становилось радостно и немного жутко.

Здесь Лешке никто не мешал. Дядя Троша и дышащая, как выброшенная на берег рыба, тетя Лида сидели дома: море вызывало у них скуку или страх. Местные мальчишки держались в стороне, своей компанией, а Лешка не искал сближения с ними.

Это был уже не тот Лешка, что сквозь слезы, до боли выворачивая шею, старался как можно дольше удержать в поле зрения тающий за поездом Ростов. Мир обернулся к нему не самой светлой своей стороной, и Лешка смотрел на него не как прежде — широко открытыми, ясными серыми глазами, — а бычком, исподлобья, и ожидал от него одних неприятностей. Все близкое Лешке осталось в Ростове, а постоянно с ним были только дядя Троша и тетя Лида. Лешка донашивал то, что сшила ему мама, но он вырос из всех одёжек, мальчишки над ним смеялись, а тетя Лида была занята только собой. Дядя Троша не жалел тычков и затрещин, но это было еще ничего. Хуже всего было то, что он непрерывно говорил, учил Лешку жить. Широко открывая тонкогубый рот, он хвастался своей ловкостью, умением жить, видеть людей насквозь. В других он видел только то, на что способен был сам, поэтому всех считал жуликами и разницу между людьми сводил к тому, что есть жулики бо́льшие и более ловкие, ме́ньшие и менее ловкие.

Поделать с дядей Трошей Лешка ничего не мог, но стоило мальчишкам задеть его, он, не задумываясь над тем, сколько их и какие они, бросался в драку. Случалось, его жестоко колотили, но он не отступал и не плакал.

Мир взрослых широк, жизненный опыт их велик — они знают, что в жизни есть дурное и хорошее, горестное и радостное. Жизненный опыт Лешки был ничтожен, а мир его ограничен гулкой, сырой комнатой, тетей Лидой, пьяными в закусочных, в которых служил дядя Троша, а главное — самим дядей Трошей, ненавистной Жабой, которая заслонила все окружающее своей жадно хлопающей пастью.

Даже здесь, у моря, слушая плеск волн, шорох гальки, призывный голос маяка, Лешка оставался таким же насупленным и настороженным. Он не визжал и не кричал, барахтаясь в волнах, не бегал и не играл. Только иногда, в туман, если поблизости никого не было, он тихонько отвечал на голос маяка:

— О-у-у…

Издавать эти короткие, похожие на вой звуки было единственной игрой Лешки.

Дядя Троша все искал место и каждый раз приходил злой, ожесточенный.

— Тоже мне честные! — шипел он, рассказывая тете Лиде о неудачах. — Мало даю, вот они и честные. Небось кабы дал больше, вся бы их честность в дырявые карманы провалилась!..

Наконец он пришел довольный и, потирая руки, сказал тете Лиде:

— Клюнул один, сегодня придет. Ты приготовь к вечеру закусочку, чтобы все было чин чинарем. От водки человек мягчает — может, и сбавит…

«Клюнувший» оказался удивительно похожим на дядю Трошу: такой же плотный, невысокий и тоже в полувоенном костюме, только у дяди он был защитного, зеленоватого цвета, а у этого — светло-серый. В отличие от дяди, у гостя под белой фуражкой была не лысина, а густые черные волосы, на верхней губе торчала щеточка усов и глаза были не голубые, а большие, черные и такие блестящие, будто их смазали маслом. Пить водку он отказался, и Лешке пришлось сбегать в станционный буфет за тремя бутылками кахетинского. Дядя Троша огорчился — вина он не пил, считая жидкостью бесполезной, однако виду не подал и, сладко улыбаясь, налил гостю вина, себе — водки.

— За приятное знакомство!

Лешка лег спать в углу на пол, укрылся с головой, но ему не спалось.

Гость и дядя Троша долго говорили о трудностях жизни, о карточках — как было при них и как стало после, что жить, конечно, и теперь нелегко, но, если человек с головой, он не пропадет. Должно быть, дядя Троша усердно подливал, потому что говорить стал медленнее, старательно выговаривая слова, а тетя Лида вдруг ни с того ни с сего пронзительно запела: «Як була я молоденька…»

— Цыть! — хлопнул ладонью по столу дядя Троша.

Гость, у которого голос нисколько не переменился, сказал, что тебя Лида не только была, но и сейчас еще хоть куда, и прибавил что-то такое, от чего тетя Лида растерянно хихикнула, а мужчины долго хохотали.

Потом заговорили о деле. Гость рассказывал, какой замечательный магазин получит дядя Троша и как он будет кататься, словно сыр в масле, если сумеет поддерживать дружбу с нужными людьми. Чуть ли не после каждой фразы, как бы ожидая подтверждения, он издавал вопросительный звук, произнося нечто среднее между «а» и «э». Дядя Троша всячески хулил буфет, который ему предлагали (хотя Лешка знал, что он только о нем и мечтает), доказывал, что с таким буфетом лучше сразу заказать гроб по дешевке, потому как на нем не заработаешь, а доложишь свое.

— Э? — сказал гость. — В музее бывал? Каменную девушку видел? Афродита называется. Я тоже не видел. Сын в книжке читал — меня спрашивал… Каменная девушка из воды, из морской пены вылезла… Э?

— Ну, тут, из этого клятого моря, кроме дохлой барабульки, ничего не вылезет, — сказал дядя Троша.

— Зачем из моря? Ты из пивной пены не девушку — «Победу» вытащишь. Э? — ответил гость и засмеялся.

— Как же!.. Сейчас народ знаешь какой пошел? На копейку купит, а сдачи рупь требует… Да. Ну, значит, мы так и договариваемся: приступлю, огляжусь, месяц-другой поработаю, тогда, значит, всю сумму сполна. Уговор дороже денег!

— Нет, понимаешь, деньги дороже уговора! — жестко сказал гость. — Деньги вперед. Мне кушать надо, начальнику торга кушать надо? Э? Мы что, воровать пойдем? Воровать мы не пойдем…

Наступила длительная пауза — должно быть, дядя Троша отсчитывал деньги, а гость следил за счетом.

— Теперь другой разговор, — сказал наконец гость. — Приходи завтра, оформлять будем. За ваши успехи!

— Ишь кабан гладкий! — сказал дядя Троша, когда гость ушел, и передразнил: — «Ты — нам, мы — тебе»… А сам облупил, как яичко… Ну ладно! Буфетик этот я повыжму…


Буфет оказался фанерным киоском, выкрашенным в ядовито-зеленый цвет. В нем с трудом помещались прилавок, два стола и четыре колченогих стула с продавленными сиденьями. Дядя Троша стоял за прилавком и торговал кислым вином, водкой, окаменевшими мятными пряниками, которые никто не покупал, и пивом. Самым главным было пиво. Должно быть, вечерний гость в белой фуражке не зря обещал поддержку, потому что в станционном буфете пиво бывало изредка, в буфете же дядя Троши оно не переводилось.

Горы непрерывно стряхивали на Махинджаури свою облачно-дождевую пелену, но в нем было тепло и душно. Парная духота приближающегося субтропического лета вызывала неутолимую жажду, и в буфете почти все время толпились посетители, пытаясь залить ее пивом.

У дяди Троши завелись знакомые, постоянные посетители; он балагурил с ними, стучал пятаками, подставлял кружки под тугую вспененную струю, как можно дальше отодвигая их от крана, и, когда над кружками вздымались шипящие шапки пены, с громом ставил их на прилавок.

Лешка должен был помогать. Он собирал и мыл в ведре пустые кружки, следил за керосинкой, на которой стояла кастрюля с сосисками, поливал из чайника пол и подметал его. К прилавку, где лежали деньги, дядя Троша его не подпускал, и каждый вечер, уходя домой, Лешка должен был выворачивать карманы — дядя Троша проверял, нет ли там монеток.

Лешке было не до монеток. К вечеру он едва передвигал ноги, в голове от спиртного запаха мутилось. Теперь ему не только некогда было сбегать к морю, но даже не удавалось посидеть. Как только он садился, дядя Троша поворачивался к нему:

— Чего расселся? А ну, давай… — и придумывал ему какую-нибудь работу.

Если бы даже он и не уставал, если бы дядя Троша не следил за ним, Лешка не взял бы ни копейки. Это значило бы стать таким же жуликом, каким был дядька.

Жулил дядя Троша непрерывно. Он обвешивал, не доливал, потихоньку сливал пивные опивки и пускал их в продажу, а требование сдачи принимал как оскорбление. Мелочи у него никогда не было — на самом деле она была, но хранилась в нижнем ящике, а на прилавке в пивной луже валялись двух- и трехкопеечные монеты. Когда посетители просили сдачу, дядя Троша с обиженным лицом бесконечно долго отковыривал прилипшие к мокрому прилавку монеты, считал, пересчитывал и, если покупателю не надоедало ждать и он не уходил, сердито совал ему медяки. Хотя бы несколько копеек он все-таки недодавал.

Лешка замечал все. Ненависть к дядьке, ко всему, что он говорил и делал, искала выхода. Лешка строил планы ужасной мести, но такие сложные и фантастические, что нечего было и думать об их выполнении. Вскоре он придумал, как мстить незаметно и способом для дядьки самым страшным.

Видя, что Лешка не крадет монет, не грызет потихоньку каменных пряников и не потягивает пива, дядя Троша начал приучать его к «делу». Когда посетителей было мало, а дяде Троше нужно было отлучиться, он оставлял вместо себя Лешку.

— Только гляди — я помню, где и самый завалящий кусок лежит, — предупредил он Лешку.

Лешка ничего не трогал. Но он наливал пиво сверх отметки, взвешивал все точно и отдавал сдачу до копейки. И каждый раз он злорадно говорил про себя:

«Что, съел, Жаба? Ага!»

Эта сладостная месть длилась довольно долго, пока Лешка не попался. Однажды около полудня, когда бывали лишь одиночные посетители и дядя Троша куда-то ушел, в буфет зашел старик горец с обвязанной башлыком головой. Он выпил стакан вина, расплатился и вышел, не взяв сдачу. Лешка схватил сорок копеек и выбежал вслед за ним.

— Дяденька, вы сдачу забыли! — крикнул он.

— Спасибо, бичо, — ласково сказал старик.

Лешка повернулся, чтобы идти в буфет. Рядом стоял дядя Троша.

— А ну, пойдем, — зловеще сказал он, сжав Лешкино ухо в комок. — Ты что же это? — сказал он, закрывая дверь буфета. — Ты что это, собачий сын, Исуса Христа из себя строишь?

Он размахнулся и наотмашь ударил Лешку по лицу. Лешка отлетел в сторону, ударился головой об стенку и упал. Из носа потекла кровь, его затрясло, как в лихорадке. Дядя Троша поднял его и опять ударил.

— Пшел отсюда! Погоди, байстрюк, я дома вышибу из тебя и Христа и всех святых угодников!..

Лешка распахнул дверь и выбежал. Боли он не чувствовал — его трясла жгучая, непереносимая ненависть. Он схватил камень и швырнул в дверь. Уже убегая, Лешка услышал звон стекла и крик. Камень попал не в дядьку, а в бутылки с водкой. Тем лучше! Дядьке это больнее синяков.

Дядя Троша выскочил на крыльцо. В конце улицы убегал к морю Лешка. Дядька ринулся за замком, кое-как закрыл буфет и побежал вслед за Лешкой. Лешка это видел. Он бежал, так как нужно было куда-то бежать, а единственной дорогой, которую он знал, была дорога к морю. Лешка перескочил через железнодорожную колею и оглянулся. Дядька пробежал уже полдороги. В это время, пронзительно свистя, из-за поворота показался паровоз, и товарный поезд скрыл Лешку. Все равно сейчас поезд пройдет и, куда бы Лешка ни побежал, дядька его нагонит. Хоть в море бросайся или под поезд.

Поезд шел медленно. Мимо проплывала подножка тормозной площадки. Лешка побежал за ней, уцепился за поручень, подпрыгнул и вскарабкался на площадку. Выйдя из закругления, поезд ускорил ход. В отдалении яростно грозил кулаком дядя Троша.

Возврата домой не было. Лишь теперь Лешка понял, что́ он натворил и что́ с ним сделает дядя Троша, как только он появится. Оставалось одно — не попадаться дяде Троше на глаза, бежать от ненавистной Жабы как можно дальше. Так Лешка задним числом, после того как сделал это, решил бежать, и в этом смысле он ничем не отличался от многих взрослых, которые зачастую поступают так же — придумывают объяснение своим поступкам после того, как они совершены.

3

Поезд остановился между длинными вереницами цистерн. Лешка посидел на тормозной площадке, подождал, потом спрыгнул на землю. Разбитый нос распух, лицо стянуло коркой засохшей крови, кровью была перепачкана рубашка. Между путями стояла красная железная бочка с позеленевшей водой. Отогнав зелень в сторону, Лешка умылся, кое-как замыл пятна на рубашке и пошел вдоль состава. Время от времени цистерны перестукивались буферами и начинали двигаться то вперед, то назад. Лешка вздрагивал и шарахался в сторону. Узкий коридор между составами был бесконечен. Лешка собрался с духом, под вагоном перебежал на другую сторону и попал в такой же коридор. Сколько он ни заглядывал вниз, всюду были рельсы, колеса, цистерны.

Наконец коридор кончился, но здесь стало еще хуже. На огромном пустом пространстве во все стороны разбегались рельсы. Они пересекали друг друга, сплетались на стрелках, расходились снова, и Лешке казалось, что все они, как сверкающие змеи, ползут к нему. Визгливо крича, по ним двигались паровозы, катились цистерны, и все они ехали прямо на Лешку. Он втянул голову в плечи и бросился бежать к бровке полотна, вдоль которой вилась утоптанная тропка.


Бровка привела к станционной платформе. Лешка послонялся по платформе, надеясь дождаться какого-нибудь поезда, но его прогнали в здание вокзала. Зал ожидания был набит людьми. Они сидели на скамейках, зажав ногами чемоданы, или прямо на чемоданах. Маленькие дети, разметавшись, спали на руках матерей, дети постарше бродили между скамейками, шлепались на выложенный плитками пол и ревели, пока матери не подбирали их. Кое-кто пробовал уснуть сидя, но по залу ходила строгая черноволосая тетка в железнодорожной форме и трясла таких за плечо:

— Гражданин, спать нельзя!

У двери стояла другая железнодорожница, с красной повязкой на рукаве, и говорила входящим:

— Ваш билет! Ваш билет!

У мальчишек, которые пробовали в одиночку пробраться в зал, она ничего не спрашивала, поворачивала их спиной к двери и молча выпихивала на улицу.

Стараясь не попадаться железнодорожницам на глаза, Лешка пробрался в угол и сел на пол, за скамейку. Дядька, наверно, заявил в милицию о том, что Лешка разбил бутылки с водкой, и кто знает, что он еще наговорил. Может быть, милиция уже разыскивает Лешку, чтобы арестовать. Поэтому еще с большей опаской, чем за железнодорожницами, он следил за милиционером с черными подстриженными усиками. Милиционер был молодой, у него были очень красивые белые зубы, он это знал и каждый раз, когда к нему обращались, широко улыбался. Лешку он не замечал.

Из ящика, висевшего у самого потолка, время от времени раздавался скучный голос, объявлявший прибытие поезда, посадку. Ожидающие вскакивали, хватали свои чемоданы и сбивались в толпу у выхода на перрон. Белозубый милиционер, крича как на пожаре, кое-как вытягивал эту толпу в извилистую очередь. В промежутках голос из ящика монотонно перечислял, что запрещается делать и какие штрафы полагаются за нарушение.

Поезда приходили и уходили, а Лешка сидел, забившись в угол. На перрон выпускали по билетам, в поезд тоже пускали по билетам, денег же у Лешки не было. С утра он ничего не ел, под ложечкой давно уже сосало и ныло.

На освободившуюся скамейку напротив Лешки села женщина с маленькой девочкой. Девочка, болтая ногами, оглядывалась по сторонам и ела бутерброд с колбасой. Есть ей не хотелось, и она разнообразила это занятие как могла: лениво откусывала, языком переталкивала кусок за щеку, отчего щека вздувалась пухлым волдырем, надавливала на него ладошкой и, широко открывая рот, начинала жевать.

Увидев Лешку, она перестала жевать, уставилась на него, так и забыв закрыть рот. Лешка не сводил глаз с бутерброда, судорожно сглатывая слюну. Мать проследила за взглядом девочки, секунду поколебалась, потом опустила руку в корзинку, пошарила там и протянула Лешке такой же бутерброд:

— Есть хочешь, мальчик? Возьми.

Лешка жадно проглотил бутерброд и только тогда вспомнил, что нужно сказать «спасибо».

— Куда едешь?

— Домой. В Ростов.

— В Ростов? Один? А кто у тебя в Ростове?

Лешка подумал и сказал:

— Митька.

— Это кто, брат?

— Не, дружок.

— А отец, мать твои где?

— Отец на войне убитый, а мама померла.

— Господи, и что этот Гитлер проклятый наделал! — скорбно сказала женщина и прижала к себе девочку. — Как же ты поедешь? Денег-то ведь у тебя нет, поди?

Лешка не ответил.

— Без билета не доедешь. И сядешь — на первой станции ссадят.

— Мне бы только к поезду. А туда без билета не пускают.

Женщина долго молчала, жалостливо глядя на Лешку, потом сказала:

— Не могу я взять тебя, нет у меня таких денег. К поезду выведу, вроде ты со мной, а дальше сам старайся.

Когда голос из ящика объявил посадку на поезд Батуми — Москва, женщина, крепко сжав руку девочки, другой подняла чемодан и корзинку.

— Берись, вроде помогаешь, — сказала она.

Лешка ухватился за ручку чемодана. В дверях его затолкали, стукнули деревянным баулом, но он цепко держался за ручку и вслед за женщиной протиснулся на перрон. Возле четвертого вагона Лешку оттерли в сторону. Женщина с девочкой поднялась в вагон, а когда Лешка попытался проскользнуть вслед за ней, проводница схватила его за плечо:

— Ты куда? С кем едешь?

— С тетей… Там тетенька такая с девочкой.

— Почему с ней не шел? Проверим. Отойди в сторону.

Возле вагонов толпились пассажиры. Всюду в дверях стояли проводники или проводницы; обмануть их или разжалобить Лешка не надеялся.

Он обошел состав от багажного до хвостового вагона. Ребята рассказывали, что раньше беспризорники ездили в угольных ящиках под вагонами. Здесь ящиков не было совсем или они были заперты.

Легонько подтолкнув вагоны, паровоз прицепился к составу. Все пассажиры уже сели, на платформе остались только немногочисленные провожающие да проводники. Голос из репродуктора объявил отправление через пять минут. Лешка оглянулся по сторонам и бросился под вагон. На той стороне не было ни души, двери вагонов заперты. Лешка вспрыгнул на подножку и, обхватив обеими руками поручень, сел на верхнюю ступеньку. Он боялся, что через застекленную верхнюю половинку двери его увидит проводник, и, задрав голову, с опаской поглядывал вверх, на стекло.

— Далеко едем? — спросил звонкий голос, и большая теплая рука крепко сжала Лешкино запястье.

Перед ним стоял тот самый милиционер и в широчайшей улыбке показывал свои отвратительно красивые зубы. Лешка попробовал вырвать руку. Милиционер перестал улыбаться, отцепил Лешкины пальцы от поручня и снял его с площадки. Паровоз загудел, поезд тронулся. Лешка опять попробовал вырваться — и опять безуспешно.

— Мальчик, — сказал милиционер, — лучше не будем бегать: ты устанешь, мы устанем. Все равно от нас не убежишь. Пойдем со мной.

Он привел Лешку в комнату милиции в здании вокзала, сел за стол, Лешке показал на стул:

— Садись, разговаривать будем. Куда ехать хотел? Отец, мать есть?

Лешка не ответил.

— Местный? Где живешь?

Лешка молчал.

— Вот видишь, как нехорошо получается: я с тобой вежливо разговариваю, а ты не отвечаешь. Почему не отвечаешь? Бояться не надо. Все проверим, все узнаем, все правильно будет.

Лешка исподлобья посмотрел на него и опять ничего не ответил. Милиционер снял телефонную трубку, послушал, подул в нее, постучал по рычажку:

— Девушка, почему долго не отвечаешь? Давай, пожалуйста, детприемник… Детприемник? Говорит дежурный милиционер вокзала. Еще пассажира снял. Запуганный какой-то, молчит, ничего не отвечает. Справки потом наведем. Посылай за ним, пожалуйста…

Милиционер повесил трубку, повернулся к Лешке и улыбнулся, собираясь что-то сказать, но в это время дверь распахнулась, и в комнату вбежала пожилая грузинка, ведя за руку другую, помоложе. Она подошла вплотную к столу, громко и сердито заговорила по-грузински, потом громче ее заговорила вторая, и, наконец, сам милиционер почти закричал, перебивая их обеих. Лешка посмотрел на дверь — она была полуоткрыта. Женщины заслонили его от милиционера. Лешка юркнул в дверь, пробежал через зал ожидания, шмыгнул мимо стоявшей у входной двери железнодорожницы с красной повязкой, пересек небольшую площадь, свернул в первую улицу, потом опять свернул. За ним никто не гнался. Лешка присел на крыльцо, отдышался, встал и пошел.

Он шел по одной улице, сворачивал в другую, шел по ней и сворачивал в третью. Все они были одинаково незнакомы ему и потому казались похожими друг на друга. Чем дальше он шел от центра города, тем улицы становились глуше и пустыннее, тем гуще росла прямо из мостовой ярко-зеленая молодая трава. Засунув руки в карманы, ссутулившись, Лешка брел, еле передвигая ноги, и время от времени останавливался: из открытых окон пахло жареным или вареным. От этих запахов Лешкин рот наполняла тягучая слюна. Он сплевывал ее и шел дальше.


Приближался вечер, улицы пустели, и Лешка повернул обратно. В центре тоже стало меньше народа. Есть Лешке хотелось все сильнее, от голода разболелась голова, и он наконец решился — протянул руку и тихонько сказал прохожему:

— Дайте, дяденька, на кусочек хлеба…

Дяденька притворился, будто не слышит, и прошел мимо. Лешка пробовал еще и еще раз. Никто не подавал. Лешка нагнал энергично шагавшего мужчину в военном кителе без погон, который нес в руках туго набитую полевую сумку.

— Дяденька, дай мне на покушать! Я есть хочу…

Дяденька оглянулся и оказался молодым парнем с пышной шапкой волос на голове. Он остановился, внимательно оглядел Лешку, полез в карман и достал новенький, хрустящий рубль:

— Держи. Ну-ну, бери, не бойся. Что, родных нет?.. Отец погиб на войне? Понятно. Давно беспризорничаешь? Судя по твоему виду, недавно. Нравится?

— Нет, — тихонько сказал Лешка.

— Ну, правильно! Ничего хорошего в этом нету. Хочешь жить по-настоящему, человеком стать? Я дам тебе сейчас записку. Иди по этой улице два квартала обратно, сверни налево, там на правой стороне увидишь вывеску: «Горком ЛКСМ». Читать умеешь?.. Пять классов кончил? Так ты почти профессор!.. Спросишь там Верико Мосашвили. Красивая такая девушка с длинными косами… Запомнил? Отдашь ей записку, и она тебя устроит. Я бы и сам тебя отвел, да некогда — опаздываю на заседание. — Он достал из сумки блокнот, начал стоя писать записку и продолжал разговаривать с Лешкой: — Документов у тебя, конечно, никаких? Ничего, найдем, проверим…

Не произнеси он этих слов, Лешка пошел бы разыскивать горком и красивую девушку с косами, которую звали Верико, но, услышав их, Лешка попятился, повернулся и бросился бежать.

— Куда ты? Подожди! — удивленно кричал ему парень, держа в руках записку.

Лешка, не оглядываясь, улепетывал. Парень взглянул на часы, огорченно́ махнул рукой и пошел своей дорогой.

Стемнело. С гор потянуло холодом, заморосил мелкий дождь. За рубль Лешка купил пирожок с ливером. Пирожок был корявый и маленький, после него есть захотелось еще больше.

Под дождем улицы опустели совершенно. Окна закрывались, задергивались занавесками, за ними вспыхивал свет. Там было сухо и тепло. За занавесками жили незнакомые люди, у них была своя, чужая Лешке жизнь.

Впереди за полквартала светились два окна и стеклянная дверь буфета. Там могли оказаться пьяные. Пьяных Лешка не боялся: они были добрее трезвых, а в случае чего от них нетрудно убежать. Лешка поднялся на крыльцо и приоткрыл дверь. В помещении было пусто, только за стойкой сидел мужчина в кепке и щелкал на счетах.

— Буфет закрыт! — поднял он голову на скрип двери.

Лешка попятился. Буфетчик запер дверь изнутри и закрыл окна ставнями.

Лешка сел на мокрое крыльцо. Все так и случилось, как он говорил Митьке: он убежал, теперь оставалось только пропадать. Вот так, наверно, и начинают пропадать. Пропадать Лешке не хотелось. Ему стало нестерпимо жалко себя. Он уткнулся головой в колени и заскулил.

— Ты чего ревешь, герой?

Лешка испуганно вскинулся. Перед ним стояли двое в черных блестящих плащах. Дождь громко лопотал и стекал по плащам бисерными струйками. Лешка не ответил. Один из них полез в карман — в глаза Лешке ударил свет электрического фонарика.

— Кто тебя?

— Никто. Есть хочу.

— Есть? Это дело поправимое.

Мужчина поменьше ростом поднялся по ступенькам и постучал в дверь.

— Закрыто, граждане, — донеслось оттуда.

— Вот те клюква! — раздосадованно сказал стучавший. — У тебя, Алексей Ерофеич, ничего нет в карманах? Да нет, конечно! Что ж будем делать, а? Денег ему дать? Все равно поздно, закрыто все…

— Ты где живешь, мальчик?

— Нигде.

— Родные у тебя есть?

— Нету.

— Д-да! — протянул Алексей Ерофеевич.

Они постояли молча, потом Алексей Ерофеевич положил руку Лешке на плечо:

— Пойдем к нам. Накормим.

— Куда? — опасливо съежился Лешка.

— На теплоход.

— Нет, правда? — вскочил Лешка. — А вы не вре… не обманываете?

Мужчины засмеялись:

— Не бойся, не врем.

Лешка вскочил и торопливо, вподбежку, зашлепал по лужам.

Вахтер в проходной покосился на Лешку, однако ничего не сказал. Они прошли мимо зданий, вагонов, наваленных горами тюков, бочек, ящиков и оказались на каменной стенке пирса. Возле пирса высилась белая громада теплохода. По трапу они поднялись на палубу.

— Вызовите буфетчицу, — сказал Алексей Ерофеевич человеку, стоявшему на палубе возле трапа.

Спотыкаясь о высокие железные пороги в узких дверях, цепляясь за поручни крутых трапов, Лешка ковылял следом за Алексеем Ерофеевичем.

В большой, светлой каюте Лешку оставили. Через всю каюту буквой «г» тянулся стол, покрытый белой скатертью. Перед столом стояли кресла в белых чехлах, на полу лежал ковер. Все вокруг было такое чистое, что Лешка стоял у дверей и не решался двигаться дальше. С башмаков и штанов его натекла маленькая поблескивающая лужица. Лешка смотрел на нее с ужасом.

— Что ж ты стоишь? — раздался за спиной голос Алексея Ерофеевича, и Лешку подтолкнули к столу. — Садись.

Лешка осторожно сел на краешек кресла. Алексей Ерофеевич сел напротив. Без плаща и фуражки он выглядел моложе, чем показалось Лешке на улице, только теперь стало видно, что он худой и от этого кажется еще более высоким. Глаза у него были глубоко запрятаны в подбровье, рот широкий и твердый. На рукаве синего кителя сияли золотые нашивки.

— Что ты на меня уставился? — скупо улыбнулся Алексей Ерофеевич.

Лешка открыл было рот, но в это время вошла молодая заспанная женщина в мелких русых кудряшках. На Лешку пахнула густая волна сладковатого запаха.

— Даша, — сказал Алексей Ерофеевич, — соорудите поскорее ужин.

— Да ведь холодное все, Алексей Ерофеевич, — сдерживая зевок, сказала Даша. — Кок спит давно.

— Ничего, давайте холодное. Только чаю горячего. Я тоже выпью… И потом — чем это вы душитесь? Запах прямо в сто лошадиных сил…

— «Сирень» называется, — польщенно ухмыльнулась Даша и вышла.

Она принесла хлеб, холодные котлеты и кашу.

— Действуй, — коротко сказал Алексей Ерофеевич, придвигая все это к Лешке.

Лешка торопливо глотал, почти не жуя. Алексей Ерофеевич задумчиво помешивал ложечкой чай и поглядывал на Лешку.

— Сыт? — спросил он, когда Лешка, с трудом переведя дыхание, отодвинул тарелку. — Пей теперь чай.

Чай был горячий и очень сладкий. Такой Лешка пил только у мамы. Он жмурился от наслаждения и сейчас же открывал глаза, боясь, что и чай и светлая, сверкающая чистотой каюта вдруг исчезнут.

— Ты что, спать хочешь?

Лешка отрицательно помотал головой.

В каюту вошел моряк, который вместе с Алексеем Ерофеевичем привел Лешку. У моряка было круглое розовое лицо с ямочкой на подбородке, серые навыкате глаза.

— Давай познакомимся, — сказал Алексей Ерофеевич. — Как тебя зовут?.. Лешка? Тезка, значит? Очень хорошо. — Он показал на своего товарища. — Анатолий Дмитриевич, второй помощник капитана.

— А вы капитан? — спросил Лешка.

— Нет, — усмехнулся тот, — я старший помощник. Теперь рассказывай, как ты дошел до жизни такой.

Лешка сказал, что папа погиб на фронте, мама умерла. Вот он и остался один.

— А тут у тебя что? — спросил второй помощник и потянул за рубашку, прилипшую к пряжке пояса. Рубашка поднялась, и на медной бляхе сверкнул якорь. — Спер, что ли?

— И вовсе не спер! — сердито сказал Лешка и затолкал рубашку обратно. — Это папин.

— Морячок, значит, был твой папа? — спросил Анатолий Дмитриевич и переглянулся со старшим помощником. — А возле буфета почему сидел? Как туда попал?

Лешка рассказал, как он хотел уехать в Ростов, как его ссадил милиционер и как он убежал от милиционера, а потом от парня с полевой сумкой.

— От нас тоже убежишь?

Лешка опустил голову и шепотом ответил:

— Нет.

— Бегал ты зря, — сказал старший помощник. — Они бы тебе плохого не сделали.

Лешка промолчал. Он-то знал, что бегал совсем не зря.

— Что будем делать, старпом? — спросил Анатолий Дмитриевич.

— Сейчас спать. А завтра до отхода отправим в управление порта. В комитет комсомола или порткоммор. Они его устроят.

— Эх, жаль!.. — воскликнул второй помощник. (Алексей Ерофеевич выжидательно посмотрел на него.) — Жаль, что нам через рейс в загранплавание идти. А то плавал бы с нами, и дело с концом. Вроде юнги. Каким бы моряком стал! А?

— Не говорите пустяков, Анатолий! Юнги не положены. И капитан, конечно, не разрешит. Парню нужно учиться, а не болтаться по морю. Успеет попасть на море, если захочет… Даша, — сказал Алексей Ерофеевич буфетчице, вошедшей прибрать посуду, — откройте каюту доктора, отведите туда мальчика и дайте ему постель.

Вслед за Дашей Лешка спустился на палубу, прошел на корму и оказался в маленькой каюте.

— Ты что, родственник или знакомый старшему? — зевнув, спросила Даша и начала стелить постель.

— Нет.

— Так чего он с тобой возится, спать не дает?.. Ложись. Если чего надо — по коридору направо. В каюте ничего не трогай, не безобразь.

— А капитан у вас сердитый? — спросил Лешка.

— Да уж как всякий капитан, — неопределенно ответила Даша и вышла.

Лешка сел на койку. В стене справа было круглое окно в медной оправе. За толстым стеклом ничего не было видно. Под окном стояли стол и стул, возле левой стены — узкий шкаф и умывальник. Хорошо бы никуда утром не уходить, а остаться здесь навсегда! Но раз старший решил, все его послушают, а Лешку не будут и спрашивать. Он вздохнул и лег на койку.

Сна не было ни в одном глазу. Слишком многое обрушилось на Лешку сразу. Не прошло и суток, как дядька побил его и он убежал, а у него было такое ощущение, будто случилось это давным-давно — столько произошло с тех пор событий и столько он пережил. Завтра его уведут в какой-то порткоммор и неизвестно, что с ним сделают. Опять что-то произойдет и переменится, опять он будет переживать, а Лешка не хотел никаких перемен и устал переживать.

Он встал и тихонько открыл дверь. Коридор сверкал эмалевой краской. По обе стороны были двери — должно быть, каютные. Коридор упирался в узкую железную дверь. Лешка нажал ручку — дверь подалась, в щель брызнуло дождем. На палубу сквозь желтоватую в свете фонаря мглу сеялся дождь.

То появляясь на свету, то прячась в темноте, вдоль борта ходил вахтенный матрос в дождевике. Лешка подошел к трапу, ведущему на каменную стенку пирса. Вахтенный оглянулся на Лешку и пошел к носу.


Алексея Ерофеевича Смирнова никак нельзя было назвать излишне чувствительным. Друзья считали его суховатым, сослуживцы — сухарем, а буфетчица Даша — просто бесчувственным. Он всегда был ровным и одинаковым, никогда не повышал голоса.

В детстве он не был таким, но детство было давно, а хотел помнить и помнил себя Алексей Ерофеевич именно таким. Это произошло благодаря отцу. Отец был штурманом дальнего плавания, появлялся дома редко и ненадолго. Маленький Алеша старался быть похожим на него во всем. Отец не раз говорил сыну:

«У всех людей достаточно и радостей и горестей. Не следует навязывать им свои. Смотреть на человека в расстегнутой одежде противно, моральная расстегнутость еще противнее. Уважай себя и других, застегивай пуговицы. О чувствах болтают бездельники — деловые люди обмениваются мыслями. Если, конечно, они есть», — добавлял он.

Маленький Алеша старательно застегивался. Из подражания выросла привычка, привычка стала чертой характера. Он не только внешне стал похож на отца, перенял его профессию, — он стал таким же спокойным и невозмутимым во всех случаях жизни, каким остался в его памяти отец.

Только однажды он потерял самообладание. Это случилось в самый трудный период блокады. Тяжело раненный Алексей Ерофеевич долго лежал в госпитале, потом его в числе других раненых, на излечение которых нельзя было рассчитывать в голодном, заледеневшем Ленинграде, отправили на Большую землю по только что проложенной трассе через Ладогу. Перед погрузкой на машины им пришлось ждать в длинном полутемном бараке, похожем на пакгауз.

Раненых доставили уже всех, потом начали вносить, как показалось Алексею Ерофеевичу, пустые носилки. Они не были пустыми. Из них вынимали и в ряд укладывали на составленные скамейки маленькие детские тела.

— Мертвые? — спросил кто-то.

Один из санитаров махнул рукой и, вздохнув, ответил:

— Почти.

— Куда же их?

— На Большую отправим. Может, там и оживут, если дорогой не перемрут.

Потом, медленно переставляя заплетающиеся ноги, от двери к скамейкам прошла вереница ребятишек, укутанных во всевозможные одёжки. Они шли молча и так же молча сели на скамейки. Ждать пришлось долго. За все время дети не пошевелились, не произнесли ни звука. Возле них так же неподвижно сидела тоненькая девушка с прозрачным лицом.

Алексей Ерофеевич смотрел на провалившиеся глаза, на съежившиеся в кулачок лица маленьких старичков и почувствовал, как его затрясло.

Санитары вынесли носилки с детьми, девушка построила ребятишек гуськом и повела к выходу. Они ушли неслышно, как тени.

После госпиталя Алексей Ерофеевич опять попал на Балтику, служил на миноносце, а когда окончилась война, вернулся в торговый флот и получил назначение на «Николая Гастелло». Каждый раз, когда ему случалось сталкиваться на берегу с бездомными, беспризорными детьми, он не мог пройти мимо. Он знал, что создана сеть специальных детских домов, осиротевших или потерянных родителями детей собирают туда, но они все еще встречались. Сходя на берег, он безошибочно угадывал их и всеми способами добивался, чтобы их забрали с улицы.

Столкнись Алексей Ерофеевич с Лешкой Горбачевым пораньше, он сам отвел бы его в управление порта и не ушел оттуда, не убедившись, что мальчишка попал в верные руки. Теперь он вынужден был перепоручить его третьему помощнику, так как сам не мог отлучиться ни на минуту. У Алексея Ерофеевича, несмотря на строгий порядок, заведенный на теплоходе, перед отходом была пропасть неотложных дел. Однако, проверяя грузовые документы и разговаривая с боцманом, он помнил о Лешке. Покончив с самым неотложным, он попросил позвать третьего помощника, но тот уже входил в каюту.

— Отправили мальчишку?

— Нет, Алексей Ерофеевич, — виновато сказал помощник. — Нету его.

— Как нет?

— Нигде нет. Ни в каюте, ни на судне. Сам везде искал. Сбежал, наверно.

— Вахтенного спрашивали? Вызовите его.

Вахтенный ничего не мог сказать.

— Видать я мальчишку видал, да я ж не знал, что его стеречь надо. На одном месте не стоишь… Ну, я прошел — может, он и убег… Темно, дождь…

— Вам не вахту стоять, а лапти плести! — жестко сказал Алексей Ерофеевич. — Идите!

Наступило время отхода. Алексей Ерофеевич, как всегда, пошел на нос, второй помощник — на корму. Над мостиком заревел тифон, отдали носовой и кормовой шпринги, «Николай Гастелло» медленно отвалил от стенки и пошел к выходу из порта.

К утру дождь усилился, и маяк не переставая бросал в море предостерегающие протяжные вопли. Сразу же за молом в скулу теплохода ударила крутая волна. «Гастелло» дрогнул, тяжело всполз на нее и, заваливаясь носом, заскользил вниз. Волны шли одна за другой, макушки их разбивались о форштевень, всплескивались на бак. Теплоход тяжеловесно кланялся и снова поднимался. Маяк остался далеко позади, сквозь дождевую мглу голос его звучал все слабее.

Капитан, стоявший на левом крыле мостика, зябко поежился и сказал:

— Я спущусь, Алексей Ерофеевич. Нужно переодеться, да и Черныш, наверно, соскучился. Видимость плохая — как бы нам не поцеловаться с кем-нибудь. Давайте тифон.

Капитан ушел, Алексей Ерофеевич остался на мостике один. Он подходил к рулевому, вглядывался в картушку компаса, проверяя курс, потом опять выходил на открытое крыло мостика, всматриваясь и вслушиваясь в дождевую завесу… Над мостиком время от времени гудел тифон. В густом реве его гасли плеск дождя и удары волн.

Алексей Ерофеевич был недоволен собой. Все-таки следовало выкроить время и самому сдать мальчишку. Что он там делает сейчас, в Батуми, под дождем? Потом начал думать о себе и новом капитане. Николай Федорович принял судно всего пять дней назад, они еще не присмотрелись друг к другу. Как и Алексей Ерофеевич, капитан не из разговорчивых. Сосет трубку и молчит. Пока недовольства не выказывал, однако в черепную коробку к нему не влезешь…

Алексей Ерофеевич оглянулся на звук шагов. Капитан поднимался на мостик с палубы. Алексей Ерофеевич с удовольствием отметил, что, несмотря на изрядную качку, к поручням он не прикасается.

— Отличное судно, — глядя вперед, как бы про себя сказал капитан. — Вообще люблю теплоходы — надежнее паровиков и чисто. У вас же чистота, как говорят медики, стерильная. Образцовый порядок. Я только не знал, что, кроме руды, мы возим еще и пассажиров…

— Пассажиров? — Алексей Ерофеевич повернулся к нему. — Что вы хотите сказать?

— Только то, что сказал. Сейчас я с одним познакомился.

Капитан вынул трубку изо рта и показал черенком через плечо. Алексей Ерофеевич перегнулся через перила. Держась за поручень трапа и задрав голову, на палубе стоял Лешка и смотрел на него.

— Поди сюда, — строго сказал Алексей Ерофеевич.

Лешка потерянно оглянулся, переступил с ноги на ногу и полез по ускользающему из-под ног трапу. Чем выше он поднимался, тем медленнее переставлял ноги и тем меньше мужества в нем оставалось. Он не боялся, что его побьют или что-нибудь с ним сделают, — ему было стыдно. Взобравшись на мостик, он смог поднять взгляд лишь до живота Алексея Ерофеевича, увидел на нем пуговицы с якорями, опустил голову и уставился в сторону, вниз.

— Ты что ж это, а? — прозвучал над ним голос Алексея Ерофеевича.

Лешка молчал.

4

Он и сам не знал, как это случилось. В сущности, он не был виноват, все произошло само собой, он вовсе ничего такого не собирался делать.

Обойдя всю палубу, Лешка вернулся в каюту. Как там было тепло и светло после холодной, мокрой мглы на палубе!.. Он опять сел на койку и поджал ноги. Пятки стукнулись о доски. Лешка нагнулся, посмотрел. Койка была сделана как ящик. Он сдвинул постель к стене и потрогал верхнюю доску. Она поднималась. Сердце у Лешки заколотилось, он выпустил крышку, и постель съехала на свое место. Нахохлившись, зажав руки между коленками, Лешка сидел несколько минут неподвижно, потом снова поднял верхнюю доску. Ящик койки был пустой, только с одной стороны лежали бруски, обшитые парусиной, — спасательный пояс.

Лешка погасил свет в каюте, влез в ящик койки и опустил над собой крышку. Здесь было душно, остро пахло масляной краской и что-то громко стучало. Он лег головой на твердые бруски и прислушался. Стучало у него в висках. Он ждал, что сейчас же, сию минуту, кто-нибудь войдет в каюту, увидит, что Лешки нет, сразу догадается, откроет крышку и скажет: «А ну, вылезай!» — и потом его с позором выгонят на берег. Но никто не входил и крышку не поднимал. Тогда он загадал, что не успеет досчитать до ста, как его хватятся. Он досчитал до ста — никто не пришел. Он начал считать еще раз. И опять никто не пришел. Лешка решил считать до пятисот и не досчитал — он уснул.

Проснулся Лешка от удара в голову. Вокруг была душная, жаркая тьма. Она начала крениться, сначала немного, потом все больше. Лешка заскользил в ней и стукнулся ногами о доски. И тут же ноги его стали подниматься, а голова опускаться вниз, он заскользил обратно и с размаху снова ударился головой. Лешка судорожно ткнул руками в стороны, вверх — со всех сторон были гладкие, скользкие доски, только под ним, врезаясь в спину, лежали твердые бруски. Лешка ощупал их и сразу вспомнил, что́ это за ящик и как он в нем очутился. Он поднял крышку, выбрался наружу.

Пол каюты резко наклонился. Лешка отлетел в сторону, ударился боком о раковину умывальника и ухватился за нее. Умывальник, пол каюты мелко дрожали, над головой у Лешки что-то дребезжало. Знакомого маячного голоса не было слышно. Наверху время от времени тревожно ревел гудок. За запотевшим стеклом иллюминатора металось что-то серое, лохматое, налетало на стекло, и тяжкий удар отдавался по всему судну. Каюта кренилась, пол то становился дыбом, то уходил из-под ног. Лешка все понял: они в открытом море, вокруг буря, теплоход тонет, безнадежным гудком призывая на помощь…

Подвывая от страха и жалости к себе, Лешка метнулся к двери, припустился по пустому коридору, с размаху распахнул дверь, выскочил на палубу и… угодил головой в чей-то живот. Человек охнул, схватил Лешку за плечи. Лешка вцепился в мокрый, скользкий плащ и поднял голову. Из-под капюшона на него строго щурились карие глаза, под остриженными усами торчала прямая черная трубка.

— Меня, дяденька, возьмите!.. Меня… — захлебываясь, заговорил Лешка.

Человек вынул трубку изо рта:

— Куда тебя взять?

— Мы же тонем!..

Глаза у человека с трубкой прищурились еще больше.

— Тонем? — переспросил он. — Не заметил, — и оглянулся вокруг.

Лешка тоже оглянулся. Палуба поднималась, над ними нависала громада мостика, за бортом вспухали, росли вспененные бугры, неслись вдогонку, один за другим. Теплоход выпрямился, палуба пошла вниз, потом опять выровнялась. К носу неторопливо прошел матрос с обрывком каната в руках. Несмотря на дождь, матрос что-то насвистывал.

Человек в плаще сосал трубку и как будто не очень сердился за то, что Лешка ударил его в живот.

— Дяденька, вы капитана знаете?

— М-да… знаком.

— Вы ему про меня не говорите! А, дяденька? Не говорите, ладно? Я обратно спрячусь, и никто не будет знать…

— А как ты сюда попал?

— Меня главный помощник привел. И другой, веселый такой. Поесть дали… А я спрятался…

— Угу. Ну пойдем, — сказал человек и повернул к мостику.

Лешка попятился:

— Я не пойду — там капитан.

— Сейчас там капитана нет. И потом, — усмехнулся Лешкин собеседник, — насколько я знаю, капитан на людей не бросается и никого пока не укусил… Пошли, не бойся!

И вот теперь Лешка стоял перед Алексеем Ерофеевичем и не знал, куда деваться от стыда. В довершение всех бед Лешку вдруг кто-то толкнул в спину. Он оглянулся. За его спиной стоял огромный черный пес. Лешка шарахнулся в сторону. Судно накренилось, собака, пытаясь удержаться, торопливо заработала лапами, но когти ее заскользили по мокрому настилу, она откатилась в другую сторону и ударилась о перила.

— Не бойся, мальчик, — сказал человек с трубкой. — Черныш, сюда!

Поймав момент, когда палуба была в равновесии, собака подбежала и стала у него между ногами. Палуба опять накренилась, но теперь у Черныша была опора, и он, виляя обрубком хвоста, оглядывал всех, словно приглашая полюбоваться, как он хорошо устроился.

— Хитер! — сказал Алексей Ерофеевич.

— Привык, — ответил хозяин Черныша и потрогал его за уши. — В Бискайском заливе научился. Сначала бока себе набил, потом вот эту позицию изобрел. Все штормы со мной стоял… А ушей мне твоих жалко, — повернулся он к Лешке. — Ох, и нарвут же их, когда ты из этого путешествия домой вернешься!

— У меня нет дома, — потупился Лешка.

Алексей Ерофеевич рассказал, как они ночью подобрали Лешку, накормили, а он вот устроил этот номер.

— Ну, что ж теперь делать? — сказал человек с трубкой. — За борт не выкинешь… Если б капитан узнал, он бы непременно высадил его на необитаемый остров. (Лешка с опаской поглядел на него и опять потупился.) Ну, мы, так и быть, капитану не скажем… Как вы, Алексей Ерофеевич?

— Есть не говорить капитану! — усмехнулся старший помощник.

— Вот и добро. Скажите, чтобы накормили этого… туриста.

Лешка опять оказался в кают-компании. За столом, торопливо приканчивая завтрак, сидел Анатолий Дмитриевич. Увидев Лешку, он вытаращил глаза и захохотал:

— Спрятался? Ну, хват! Я, брат, тоже, когда мне было столько лет, пробовал из дому удрать, из Ейска. Дальше Бердянска не дошел — вернули. Ох и драли меня тогда! До сих пор, кажется, на том самом месте кожа зудит… Ну, бывай, мне на вахту.

— А кто… — спросил Лешка, — а кто этот дяденька с трубкой? У него еще собака черная-пречерная.

— Это? Это Николай Федорович, капитан наш.

Лешка поперхнулся. Мало того, что обманул всех — зайцем остался на теплоходе, он еще самого капитана головой в живот… Лешка заскучал. Ему даже перехотелось есть, он поднялся и вышел на палубу.

Дождь перестал, тифон уже не ревел. От горизонта навстречу «Гастелло» бежали валы. Ветер вспенивал их верхушки, срывал, они вскипали снова; добежав до «Гастелло», обдавали бак шумной пеной, теплоход вздрагивал и кланялся. Горизонт то поднимался до мостика, то уходил под ватерлинию. Прижавшись к фальшборту, Лешка следил за бегом валов и вереницей клубящихся облаков.

— Ну что, герой, страшно? — окликнул его Анатолий Дмитриевич. Второй помощник, улыбаясь, смотрел на Лешку с мостика.

— Не-е… — улыбнулся в ответ Лешка.

Черныш, обегая палубу, остановился перед Лешкой и толкнул его носом. Лешка опасливо попятился, но морда собаки и деятельно работавший обрубок хвоста выглядели очень дружелюбно. Лешка поцокал языком. Черныш насторожил уши, но в это время судно накренилось, — он, скребя когтями, поехал по ускользающей из-под ног палубе и тихонько заскулил. Палуба выровнялась, он подбежал и опять толкнул Лешку носом. Лешка догадался — приподнял ногу. Черныш скользнул под нее и, удовлетворенно поглядывая на Лешку, еще сильнее завертел обрубком. Однако опустить теперь ногу на палубу Лешка не мог — Черныш был слишком велик. Он так и остался стоять на одной ноге, прижав другой Черныша. Теплоход накренился — Лешка не удержался, выпустил из рук планшир и вместе с собакой покатился по железной палубе. Наверху захохотали. На мостике стояли капитан, Алексей Ерофеевич и второй помощник. Они видели все и теперь, глядя на растянувшихся на палубе Лешку и Черныша, весело смеялись.

Лешка тоже засмеялся. Если смеются, бояться нечего… Он вскочил, свистнул Чернышу и побежал вдоль палубы. Вывалив на сторону розовый язык, Черныш галопом поскакал за ним.

— Всё! — сказал капитан. — Высокие договаривающиеся стороны подписали договор о дружбе…

Два дня Лешка блаженствовал. Если бы он умел определить это словами, он сказал бы, что это и есть счастье. Но Лешка не думал о счастье. Прошлое скрылось за дождевой завесой Батуми, будущее было неизвестно, но оно еще не наступило, а в настоящем ему было так хорошо, как бывало только дома, в Ростове, когда он целыми днями шатался с ребятами по городу или по берегам Дона. Пожалуй, здесь даже интереснее. Там они тщетно пытались попасть хотя бы на самый маленький буксир, чтобы хоть одним глазом посмотреть, а здесь он бродил по всему огромному теплоходу, все разглядывал, и его не прогоняли, а, наоборот, всё рассказывали и показывали.

И всюду с ним был Черныш, великолепный, чернейший из черных псов, каких Лешка когда-либо видел. У него не было ни малейшего светлого пятнышка, даже подушки на лапах были не розовые и не серые, а тоже черные. Короткая гладкая шерсть его блестела так, будто она начищена гуталином. В качку Чернышу трудно было стоять на скользкой палубе, бегать же качка не мешала, и он с веселым лаем носился за Лешкой. Его не останавливали даже трапы. Лешка, чтобы не свалиться, хватался за поручни, а Черныш, торопливо перебирая лапами, одним махом взлетал наверх. Вот только вниз он не любил спускаться и, если было не слишком высоко, предпочитал прыгать. Каждый раз, когда нужно было спускаться, он останавливался у трапа и пронзительно скулил.

— Не свисти! — строго, как капитан, говорил ему Лешка.

Черныш замолкал и устремлялся головой вниз.

Лешка пробовал научить его спускаться задними лапами вперед, но Черныш ни за что не соглашался и спускался обязательно головой вперед, хотя, спускаясь, часто срывался с трапа и больно ушибал нос. В таких случаях Лешка опять говорил ему, но уже сочувственно:

— Не свисти!

К концу второго дня на горизонте показалась дымчатая полоса. Она росла вверх, становилась неровной.

— Берег, — объяснил Лешке Анатолий Дмитриевич, — Керченский полуостров. Сейчас будет буй, за ним повернем в канал и там возьмем лоцмана.

За мысом волнение начало спадать, и почти сразу же впереди показался маленький катер. «Гастелло» застопорил машины, катер подвалил вплотную к борту, на который уже был выброшен штормтрап — веревочная лесенка с деревянными ступеньками. По трапу с катера вскарабкался лоцман, приземистый моряк с седыми висками. Он поздоровался с Анатолием Дмитриевичем, уверенно поднялся на мостик. На катер бросили толстый канат, его закрепили, и «Гастелло» снова пошел вперед, только теперь командовал не Анатолий Дмитриевич, стоявший на вахте, а лоцман. За кормой, в пенном буруне «Гастелло», мотался на буксире катер.

Слева в отдалении тянулись гористые берега Керченского полуострова, справа — затихшая морская гладь. Как ни вглядывался Лешка, он не мог разглядеть низменного Таманского берега. Лешке казалось, что при такой ширине можно плыть куда хочешь и совсем не нужен лоцман, однако лоцмана слушались беспрекословно. Он то спокойно, то резко говорил рулевому:

— Полборта лево! Одерживай! Три право! Еще два право!

Рулевой повторял команду и торопливо поворачивал штурвал. Лешка потихоньку высказал свои соображения Анатолию Дмитриевичу. Тот засмеялся:

— Пролив-то широкий, да плавать узко. Мели кругом, ну и… всякая всячина после войны осталась. Видишь вешки по сторонам? Очистили канал, по нему суда и ходят. А свернешь в сторону — либо на мель, либо к черту на рога! Понятно?

Стемнело. Лешка устал и пошел спать.

Проснулся он к исходу ночи. Море было неподвижно. Слева за кормой висела в небе луна, зыбкий треугольник ее холодного света лежал на море от самого горизонта до теплохода. Лешка поднялся на мостик. На вахте стоял Алексей Ерофеевич. Впереди зарницей, опоясывая кусочек темного неба, вспыхивал и гаснул свет. Свет был шаток и тревожен.

— Ну вот, Белосарайский маяк, — сказал Алексей Ерофеевич. — Скоро придем на место.

Блаженство кончилось. Оно было недолговечным и непрочным, как зыбкий серебряный свет за кормой, а будущее — так же тревожно и неясно, как густая предрассветная тьма впереди, которую пытался и не мог пробить трепетный отблеск маяка.

Алексей Ерофеевич поглядывал на Лешку и тоже думал о его будущем, о том, что батумскую оплошность повторять нельзя — так мальчишка может и совсем пропасть.

— Ты иди, брат, спать, — сказал он, кладя Лешке руку на плечо. — Вахту я и сам достою, а тебе нужно выспаться.

— Можно, я еще постою? — попросил Лешка. — Немножечко…

Как было объяснить, что Лешка прощался со всем, что было здесь два дня, самых счастливых дня его жизни? Неизвестно, будет ли еще когда-нибудь так хорошо там, впереди, а здесь уже было, и расставаться с этим было трудно.

Алексей Ерофеевич промолчал, и Лешка остался.

Впереди сначала смутно, потом яснее показался розовый отсвет. Он не мелькал, как маячный, не притухал, а разгорался все сильнее и ярче, все выше поднимаясь по небу и рассыпая розовые отблески на воде.

— Что это? — спросил Лешка.

— «Орджоникидзесталь». Завод. Скоро откроются створы.

Они открылись: два белых огня один над другим и еще выше — красный. Тифон «Гастелло» заревел, ему визгливо ответил бегущий навстречу катер. Снова по штормтрапу поднялся лоцман и повел теплоход к порту. Он уже обозначился впереди мерцающей россыпью огней. На мостик вышел капитан, и Алексей Ерофеевич легонько подтолкнул Лешку к трапу. Лешка сошел вниз. Приглушая бледный, неподвижный свет луны, впереди все ярче разгоралось живое оранжевое зарево над «Орджоникидзесталью»…

Алексей Ерофеевич, в свежем кителе, в фуражке с ослепительно белым чехлом, сам разбудил Лешку к завтраку. Они поднялись на палубу.

Над открытым трюмом наклонилась огромная решетчатая стрела крана. Через колесо на ее макушке бежали стальные тросы, на которых, покачиваясь, висела разинутая пасть ковша — грейфера. Пасть нырнула в трюм, с хрустом начала сдвигать челюсти, загребая руду. Челюсти захлопнулись, грейфер, поднявшись над палубой, поплыл к шеренге вагонов на каменной стенке пирса. Над железным вагоном с открытым верхом челюсти грейфера раздвинулись, руда глухо рухнула в гондолу. Вагон дрогнул и заметно осел. Тутукнул паровоз, вагоны лязгнули буферами и подвинулись, подставляя под грейфер порожнюю гондолу.

Лешка повернулся к морю. Солнце разбилось в нем на тысячи осколков и сверлящими блестками слепило глаза. Волоча по небу легкий дымок, за горизонт уходил пароход. Слева над городом плыли дымы «Орджоникидзестали». Город скрывался за откосом возвышенности, выплеснув к берегу густую зелень садов и светлую путаницу домиков Слободки.

— Нравится? — спросил Алексей Ерофеевич.

В другое время Лешка обязательно сказал бы с восторгом: «Ага!», «Здо́рово!» — или еще что-нибудь в этом роде, но сейчас он никакого восторга не испытывал и ничего не ответил. Его томило предчувствие новых расспросов и «проверки», от которой теперь уже не отвертеться.

Ему даже есть не хотелось, и за завтраком он вяло ковырял вилкой жареную картошку, пока Анатолий Дмитриевич не подтолкнул его:

— Ты рубай, рубай давай! Еще неизвестно, как тебя там кормить будут. Наедайся про запас.

Алексей Ерофеевич предостерегающе поднял левую бровь, и второй помощник поспешно заговорил о предстоящем рейсе в Поти, потом вокруг Европы на Север.

Лешка совсем перестал есть и с завистью слушал. За два дня теплоход и большие, суровые и вместе с тем веселые люди стали для него своими; все, что касалось их, касалось и его. Теперь этому наступил конец: между ними и Лешкой легла непреодолимая черта. И проложил эту черту Алексей Ерофеевич. Он ввел его в удивительный, прекрасный мир взрослой жизни и моря, а теперь сам бесповоротно отторгал Лешку от него. И ему хоть бы что: сидит и спокойно пьет чай… Лешка вскочил и выбежал из кают-компании.

— Пожалуй, убежит малый-то, — сказал второй помощник.

— Не убежит, — ответил Алексей Ерофеевич. — Вахтенный предупрежден.

Лешка и в самом деле подумывал, не удрать ли ему с теплохода, чтобы самостоятельно пробираться в Ростов. Там Митька, свои ребята, как-нибудь он устроится…

Навстречу Лешке бежал Черныш. Увидев Лешку, он остановился, подпрыгнул на четырех лапах, как козел, и побежал прочь, оглядываясь и как бы поддразнивая. Лешка пустился следом.

Они обежали всю палубу. На корме, возле аварийного штурвала, Черныш запутался в бухтах пеньковых канатов. Лешка настиг его и схватил за шею. Они посидели, чтобы отдышаться, потом Лешка прижал к себе Черныша и сказал:

— Ухожу я, Черныш. Понимаешь? Ухожу…

Черныш высвободился, свесил на сторону язык и завертел обрубком, выражая полную готовность бежать дальше.

— Ничего ты не понимаешь! — вздохнул Лешка.

У него пропала охота бегать, он пошел к трапу. Загораживая проход, на решетчатой площадке трапа вахтенный разговаривал с буфетчицей Дашей. Лешка хотел пройти мимо, но вахтенный нажал ему пальцем на лоб, запрокидывая кверху лицо.

— Увольнительная есть? Что ж ты — стал моряком, а порядка не знаешь. На берег без увольнительной не сходят, — сказал вахтенный и подмигнул Даше.

На палубу вышли Алексей Ерофеевич и второй помощник.

— Ну, герой, давай лапу, — сказал Анатолий Дмитриевич. — Не дрейфь! Знаешь, откуда это слово? От слова «дрейф». Когда судно перестает само двигаться, говорят, что оно легло в дрейф. Судну можно, а человеку нельзя ложиться в дрейф, он двигаться должен. Понятно? Ну вот! Давай всегда полный вперед, чтобы ветер в ушах свистал!..

Алексей Ерофеевич начал спускаться по трапу. Дыхание у Лешки перехватило, он посмотрел еще раз на палубу и пошел следом. Сзади заскулил Черныш.

— Не свисти! — услышал Лешка голос капитана.

Черныш, поставив лапы на планшир, выглядывал через борт. Рядом стоял капитан. Увидев, что Лешка оглянулся, он помахал ему рукой.

Лешка ответил и отвернулся, чтобы не заскулить, как Черныш.

Они миновали вагоны, холмы серо-черной руды на молу, какие-то здания, вахтера в воротах порта и пошли по пыльной мостовой вдоль высокого цементного забора, ограждающего порт, потом на тесной улочке долго ждали трамвая.

На остановке собралось много народу: женщины с кошелками, матросы, посиневшие от долгого купанья, мальчишки с удочками. На куканах у них трепыхались черные бычки, похожие на огромных головастиков.

Отчаянно звеня и дребезжа, подошел маленький вагон трамвая. Мальчишки с воплями бросились к нему, но в вагон не полезли, а облепили его снаружи. Переполненный трамвай тронулся, мальчишки уцепились за открытые рамы окон, поручни у окошек и, свисая гроздьями по обе стороны вагона, поехали тоже. Лешка им позавидовал — в вагоне было тесно и жарко. Один из рыболовов, висевший прямо под окном, возле которого стоял Лешка, заметил его расстроенное лицо и передразнил: наморщил лоб и развесил губы, словно собираясь зареветь. Лешка показал ему кулак и отвернулся.

Трамвай, дребезжа и позванивая, бежал по бесконечной улице, подолгу ожидая на разъездах встречного вагона. На взгорье мелькали в зелени большие, красивые дома. Справа, сливаясь с таким же необъятным небом, сверкало море. По всему берегу, пологому и ровному, рябили пестро раскрашенные теневые грибки, лежали, сидели на песке купальщики.

Дома́ и сады скрыли берег, но море продолжало сверкать за ними и над ними, словно полог охватывая Слободку. Все дома казались Лешке одинаковыми. Они были приземистые, побеленные припылившейся известью; возле них стояли кирпичные или глиняные заборы, а ворота или калитки были почти сплошь железные, крашенные зеленой краской. Дома были крыты черепицей, и казалось, что до оранжево-красного цвета ее раскалило июньское солнце — такая знойная духота висела над улицей.

Трамвай миновал вокзал, остановился на широкой площади рыбачьей гавани. Порыв ветра вместе с цветами белой акации бросил в вагон ее сладкий аромат, острые запахи копченой рыбы, окалины и моря. В отдалении высились буро-красные башни, опутанные фермами, трубами, над ними плыло багрово-рыжее облако не то дыма, не то пыли. Рядом, извиваясь, тянулись в небо огненные языки.

— Там пожар? — встревоженно спросил Лешка.

— Нет, — ответил Алексей Ерофеевич. — Это домны. Давай пробираться вперед, нам скоро выходить.

Трамвай со скрежетом пополз на гору, миновал шумную толчею базара, где снова открылись домны и строй высоких кирпичных труб, и, поднявшись по обсаженной акацией и кленом улице, остановился возле сквера. Алексей Ерофеевич, сойдя, спросил у милиционера, как пройти в гороно. Оно оказалось близко — на параллельной улице, в небольшом доме. Алексей Ерофеевич прочитал табличку на дверях, постучал в одну из дверей и, пропустив Лешку вперед, вошел. За столом сидела молодая худенькая женщина в темно-красном платье и говорила по телефону. Она указала им на стулья и, пристукивая карандашом по столу, долго и сердито доказывала какому-то Сергею Ивановичу, что сделать чего-то она не сможет — у нее нет ни средств, ни возможностей, а делать это обязан именно он, Сергей Иванович. Положив трубку, она скользнула взглядом по Лешкиной фигуре и повернулась к Алексею Ерофеевичу:

— Слушаю вас.

Алексей Ерофеевич назвал себя и сказал, что он просит устроить этого мальчика, Алексея Горбачева, в какой-нибудь детский дом. Заведующая развела руки и опять опустила их, потом, помолчав, спросила:

— Документы есть?

Алексей Ерофеевич достал и протянул ей.

— Да нет, зачем мне ваши! На мальчика документы…

— Какие могут быть документы? Мы подобрали его в Батуми… Алексей, выйди в ту комнату, подожди.

Комната была маленькая, заставленная столами. Проходящие задевали Лешку то локтем, то папкой. Можно было спокойно выйти, свернуть за угол… Лешка не уходил. Не примут — ему же лучше! Алексей Ерофеевич его не бросит, а раз его некуда девать, может, возьмет с собой… Он терпеливо ждал, а за дверью всё говорили и говорили, и Лешка удивлялся: за двое суток на теплоходе Алексей Ерофеевич не произнес столько слов, сколько теперь сразу, подряд.

Дверь открылась, и заведующая, оказавшаяся очень высокой, громко сказала:

— Русакова еще не ушла? Посмотрите, пожалуйста, в методотделе и попросите зайти ко мне.

Она закрыла дверь. Потом мимо Лешки в кабинет прошла невысокая полная стриженая женщина. Дверь осталась полуоткрытой, и Лешка услышал ее удивленный голос:

— Да куда я возьму, Ольга Васильевна? Вы же знаете — у меня все переполнено!

Невнятный голос заведующей что-то ответил, и Русакова устало сказала:

— Хорошо. Где этот мальчик?

Алексей Ерофеевич позвал Лешку.

— Подойди ближе, Горбачев, — сказала заведующая. — Пойдешь с Людмилой Сергеевной в детский дом и будешь там жить. Документы твои мы разыщем. Будешь вести себя хорошо?

Она подождала ответа, но Лешка смотрел в сторону, на телефон, и молчал.

— Пойдем, мальчик, — сказала Людмила Сергеевна и пошла к выходу.

Алексей Ерофеевич поблагодарил заведующую и вышел вслед за Лешкой. Молча они дошли до угла. Здесь Алексей Ерофеевич остановился:

— Ну, тезка, давай попрощаемся, мне пора на теплоход. Да перестань ты в землю смотреть! — Он легонько приподнял за подбородок насупленное Лешкино лицо. — Учись, работай. Становись человеком. Чтобы люди тебя уважали… — Алексей Ерофеевич улыбнулся: сейчас он повторял Лешке слова, которые когда-то говорил ему отец. — Придет снова «Гастелло» сюда — свидимся, а нет — я тебе пришлю адрес, и ты будешь нам писать о своих делах. Идет?

— Ладно, — с трудом выдавил Лешка.

Алексей Ерофеевич записал адрес детдома, попрощался с Людмилой Сергеевной и сжал обеими руками Лешкины плечи:

— Будь здоров!

— До свиданья, — сказал Лешка; губы его дрогнули.

Он понимал, что слова эти пустые: свиданье будет неведомо когда, да и будет ли еще?..

Людмила Сергеевна шла очень быстро, Лешке приходилось шагать вовсю, чтобы не отставать.

У поворота он оглянулся. Алексей Ерофеевич стоял на том же месте и махал ему фуражкой. Лешка помахал в ответ и догнал Людмилу Сергеевну.

— Как тебя зовут?.. Алеша? Расскажи мне о себе.

Лешка сказал, что папа убит, мама умерла, никого у него нет и жить ему негде.

— А когда мама умерла?

Лешка ответил.

— И с тех пор ты беспризорничаешь?.. Что-то непохоже. Ну ладно, разберемся. Вот наш дом. Теперь это и твой дом.

Пройдя через сквер, они остановились у распахнутых настежь ворот из железных прутьев. От них тянулось длинное, в один этаж здание, во дворе виднелись два домика поменьше.

— Теперь это и твой дом, — повторила Людмила Сергеевна. — Убежишь?

Лешка молчал.

— Как хочешь. Никто тебя силком держать не станет. Сторожей у нас нет. Только не торопись — убежать всегда успеешь.

5

За сараем Лешка улегся среди остро и сыро пахнущих лопухов, высоких деревянистых стеблей лебеды и заложил руки под голову. По небу бежали легкие облака, такие же путаные и торопливые, как Лешкины мысли.

До вчерашнего вечера все было терпимо. Прежде всего Лешку заставили вымыться. Душевую ремонтировали, и мыться пришлось на кухне в большом круглом корыте, вроде обрезанной бочки. Называлась эта штука балией. Худая, словно высохшая от непрерывного жара у плиты, повариха Ефимовна налила в балию горячей воды, рядом поставила ведро холодной:

— Мойся сам, не маленький.

Лешка старательно намылился, но, как всегда, мыльная пена попала ему в глаза, и он сразу потерял интерес к этому занятию.

— Что ж ты себя наглаживаешь? — оглянулась Ефимовна. — Ты не гладь, а мойся.

Она отложила поварешку, схватила мочалку и принялась сдирать с Лешки кожу. Розовый, будто ошпаренный, Лешка вырвался наконец из цепких рук Ефимовны, надел чистые трусы и рубашку, принесенные кастеляншей, и вышел обживать новый мир.

Он был невелик. Половину дома, выходящего на улицу, занимала столовая, к ней была пристроена кухня. Вторая половина, отведенная под комнаты для занятий, сейчас пустовала. Кровати, свежевыкрашенные голубой краской, стояли посреди двора. В помещении пахло сыростью, олифой, пол был зашлепан глиной и мелом. Здесь шел ремонт. В доме справа, у ворот, помещалась канцелярия, она же — кабинет Людмилы Сергеевны. Рядом, в большой, просыхающей после ремонта комнате, были настежь распахнуты окна.

Лешка заглянул в одно из них. Посреди пустой комнаты стояла швейная машина, за ней сидела рослая, полная женщина в роговых очках. Во рту ее дымилась сигарета. Женщина щурилась от дыма, разглядывала детский ситцевый сарафанчик и басом пела:

Куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни…

Потом положила сарафанчик под лапку машины, тронула колесо, и машина застрекотала. Вокруг стояли четыре маленькие девочки и зачарованно смотрели на прыгающую лапку.

— Вот и готово, крошки, — сказала женщина и торжественно, словно бальное платье, подняла сарафанчик за плечики. — Кто хочет померить?.. Все хотите? Тогда по очереди. Иди сюда, Люся…

В глубине двора находились спальни и кладовая. Кладовая была заперта, а спальни пусты. В стороне, справа, возле открытой конюшни, стояла телега, рядом с ней серый мерин махал хвостом и сверху вниз мотал головой. К нему подошел коренастый мальчик такого же роста, как и Лешка, взял повод, поставил мерина между оглоблями и начал запрягать. Мерин вислыми губами старался поймать его руки.

— Балуй у меня! — строго сказал мальчик, полез в карман и достал кусок хлеба.

Мягкие губы лошади немедленно схватили его. Мальчик подождал, пока лошадь съест хлеб, потом надел хомут. Делал он все неторопливо и уверенно. На Лешку он взглянул мельком, без всякого интереса и больше не оглядывался.

— Ты кто, детдомовский? — спросил Лешка.

— Який же еще? Известно, детдомовский, — помолчав, ответил мальчик и начал затягивать супонь.

Достать коленкой до деревянных клешней хомута он не мог и упирался ступней, что есть мочи задрав ногу.

— Как тут жизнь? — опять спросил Лешка.

Паренек затянул супонь, подвязал вожжи и только тогда ответил:

— Жизнь как жизнь. Обыкновенная. Ты что, новенький?

— Новенький.

— Ага, — неопределенно отозвался паренек и тронул вожжи.

Лешка пошел дальше. За конюшней и домом стоял недостроенный сарай из шлакоблоков, а за ним пустырь зарастал лопухами, крапивой и лебедой. Должно быть, раньше пустырь был двором: возле забора высилась груда разваленной кирпичной кладки, рядом заросла травой бомбовая воронка. Возвращаясь во двор, Лешка увидел возле конюшни не замеченную раньше собачью будку. Скрываясь от солнца, в ней лежал большой желтый пес. Он скосил глаза на проходившего мимо Лешку и лениво закрыл их.

Во дворе бегали и шумели вернувшиеся откуда-то малыши. Из кухни вышла девочка постарше с красной повязкой на руке и застучала костылем о кусок рельса. Малыши крича побежали к столовой. Девочка с повязкой стала в дверях. Малыши, проходя мимо, показывали свои ладошки и заглядывали ей в лицо: пропустит или прогонит? Троих она прогнала; они побежали к умывальникам, стоявшим тут же, во дворе, поплескали на руки водой и прибежали обратно.

Лешка подошел к двери.

— Новенький? — строго поджимая губы, спросила девочка. — Горбачев? Покажи руки.

Лешка показал.

— А это что — траур по китайской императрице? — явно повторяя чужие слова, ехидно спросила девочка и показала на черные каемки под Лешкиными ногтями. — Как не стыдно! Хотя ты и не очень большой, — свысока сказала девочка, — но старше этих малышей, а у них руки чище. На первый раз прощаю, но больше не пущу, имей в виду.

Лешка обозлился и хотел совсем не идти в столовую, но, когда все ушли со двора, вычистил щепкой ногти и все-таки пошел — он проголодался. В столовой хозяйничали еще две старшие девочки. Они никому не делали замечаний, а просто разносили тарелки. Но Лешка слышал, как девочка с повязкой сказала им, что вон сидит новенький, фамилия его Горбачев, и что она уже сделала ему предупреждение, потому что он неряха. Лешка понял, что самым ненавистным для него человеком после дяди Троши будет эта курносая девчонка, которая корчит из себя неизвестно что.

После обеда маленькие побежали в спальню, а Лешка сел в тени на бревнах. Девочка с повязкой опять постучала по рельсу и, увидя Лешку, подошла к нему.

— Почему ты не идешь в спальню? Ты же слышал сигнал! Или, может быть, ты глухой? — опять ехидно спросила она.

— Иди ты знаешь куда! — обозлился Лешка.

— Хорошо! — зловеще сказала девочка и побежала в канцелярию.

Через несколько минут оттуда вышла Людмила Сергеевна, а Смола, как прозвал Лешка надоедливую девчонку, негодуя, договаривала на ходу:

— Мне-то что, но я же дежурная! Я же не имею права!

— Хорошо, иди. Я сама с ним поговорю… За что ты обругал Киру? — подойдя, спросила Людмила Сергеевна.

— Нужна она мне ругать ее!.. А что она липнет… как смола?

— Она не липнет, а просто хочет, чтобы ты выполнял наши правила. Ты их пока не знаешь, потом привыкнешь. После обеда у нас обязательно ложатся и отдыхают. Тебе еще не показали твою койку? Пойдем, я покажу.

Спальня гудела приглушенными голосами, смехом и возней, но, когда Людмила Сергеевна и Лешка вошли, все с закрытыми глазами лежали на койках. На койке возле двери, зажмурившись изо всех сил, старательно храпел толстощекий мальчуган.

— Слава, перестань храпеть! — сказала Людмила Сергеевна. — Я ведь знаю, что ты притворяешься.

Храп немедленно прекратился, в углу засмеялись.

— Вот твоя койка пока, ложись, — сказала Людмила Сергеевна Лешке и вышла.

Все головы тотчас поднялись и повернулись к Лешке. Малыши уже видели его в столовой, но сейчас разглядывали так, будто он только что появился.

— А я знаю — ты новенький, — сказал Слава, лежавший у дверей.

— Ну, новенький. Дальше что? — повернулся к нему Лешка.

— Ничего. Только ты уже большой, в другой группе будешь. У Ксении Петровны.

— А кто это?

— Воспитательша. Она у старших воспитательша.

Теперь заговорили все разом, перебивая друг друга:

— А у нас Лина Борисовна.

— Так она же в отпуску…

— Ну так что? А пока у нас Анастасия Федоровна. Видал, в очках которая?.. Она девочек шить учит, а сейчас как воспитательша, вместо Лины Борисовны.

Дверь распахнулась, и на пороге встала женщина в очках, которую Лешка видел за швейной машиной.

— Дети, почему шум? Мы же договорились — не баловаться.

— Мы не балуемся, Анастасия Федоровна. Мы новенькому рассказываем.

Анастасия Федоровна подняла руку:

— Тихо! Расскажете потом. А сейчас никаких разговоров… А ты старший, — повернулась она к Лешке, — показывай пример.

Лешке вовсе не хотелось показывать пример, и, как только Анастасия Федоровна ушла, он шепотом начал расспрашивать ребят о детдомовской жизни, а они, тоже шепотом, торопясь и перебивая друг друга, рассказывали. Жить здесь весело. Они ходят на прогулки, экскурсии и даже иногда в кино. Воспитательница у них хорошая. Директорша тоже хорошая, только не любит, когда сильно балуются. Она тогда «под глаза» ставит. Как? Очень просто: зовет к себе в кабинет и оставляет там, чтобы все время был у нее перед глазами. А это — хуже нет… Лошадь их называется Метеор. Ухаживает за Метеором Тарас Горовец. А еще есть собака Налет. Он смирный, только хулиганов не любит…

На другой день после завтрака малыши ходили по пятам за Людмилой Сергеевной, дежурили возле ее кабинета и все время упрашивали:

— Пойдемте с нами, пойдемте!..

— Да не могу я! Некогда мне, — отбивалась Людмила Сергеевна. — Пойдете с Анастасией Федоровной.

Опережая директора, малыши понеслись к Анастасии Федоровне. Она вышла во двор в соломенной шляпе, с большим зонтиком в руках, Старшие девочки построили малышей парами.

— Алеша, иди и ты выкупайся. Что тебе дома сидеть? — сказала Людмила Сергеевна.

— Ты будешь идти сзади и следить, чтобы никто не отставал, — внушительно сказала Анастасия Федоровна.

Она стала впереди танцующей от нетерпения цепочки малышей, с треском, будто выстрелив, раскрыла над головой зонт, оглянулась через плечо и басом скомандовала:

— Дети, за мной!

Не в лад, но торопливо и старательно малыши затопали вслед за своей величественной наставницей. Старшие девочки шли по бокам, выравнивая то и дело разъезжающуюся цепочку. Лешка шел сзади и делал вид, что он здесь ни при чем и никакого отношения к этой ребятне не имеет.

Время от времени Анастасия Федоровна оборачивалась и гулко спрашивала:

— Крошки, порядок?

Когда нужно было переходить улицу, Анастасия Федоровна становилась посередине нее, с треском захлопывала зонт и, как орлица, поворачивала голову то в одну, то в другую сторону. Если показывалась приближающаяся машина, она поднимала руку и грозила шоферу зонтом. Машина замедляла ход.

Миновав молодые, не дающие прохлады аллеи городского парка, процессия по Морскому спуску подошла к железнодорожным путям и под строгим надзором Анастасии Федоровны пересекла их. За узкой песчаной полоской лежало море. Строй рассы́пался, ребятишки бросились к воде.

— Дети! — перекрывая шум своим басом, крикнула Анастасия Федоровна. — Остановитесь! Сначала пойду я, и дальше, чем я остановлюсь, не заходить!

Она сняла платье и оказалась в красном, как флаг, купальном костюме с вышитой на бедре белой рыбой. При каждом движении рыба то сжималась, то вытягивалась, и казалось, что она плывет по небывалому красному морю. Анастасия Федоровна, не снимая очков, вошла в воду по пояс и скомандовала:

— Крошки, ко мне!

Крошки с визгом ринулись в воду и подняли такой гам, так взбаламутили воду, что Лешка отошел в сторону.

Анастасия Федоровна стояла среди этой шумной толчеи и неумолимо заворачивала к берегу всех, кто пытался прорваться на глубокое место.

Лешка выкупался и, смахнув верхний, раскаленный слой, вытянулся на песке. Малыши всласть накупались и теперь лежали на берегу или бегали, осыпая друг друга песком. Убедившись, что больше опасаться нечего, Анастасия Федоровна поплыла вдоль берега. Плыла она так же величественно, как и ходила: плечи ее переваливались со стороны на сторону, следом тянулся бурун, как от гребного винта. Кира и другие старшие девочки тоже купались. Они догоняли друг друга, брызгались и взвизгивали, поглядывая на Лешку. Он не обращал на них внимания.

Слева гигантскими столбами поднимались в небо дымы из труб «Орджоникидзестали». Вверху столбы расширялись и таяли в бледном от зноя небе. Далеко справа виднелись решетчатые мачты кранов. Там был порт, и там стоял «Гастелло». Теперь его уже не было. Алексей Ерофеевич говорил, что к вечеру разгрузку закончат и они сейчас же уйдут. Значит, ушли они вчера вечером и теперь идут по Черному морю. Опять их, должно быть, качает, Черныш стоит на мостике или бегает по палубе, волны обдают его брызгами, он встряхивается и сердито лает на них. А про Лешку, должно быть, никто уже не помнит…


Людмила Сергеевна не могла выбрать более неудачный момент для серьезного разговора. Никакого разговора и не получилось. Она говорила, расспрашивала, а Лешка смотрел в пол и ничего не отвечал. Сначала, когда Людмила Сергеевна позвала его к себе, он рассказал то же, что говорил и прежде, но, когда она спросила, где и как он жил после смерти матери, Лешка исподлобья посмотрел на нее и ничего не ответил. Людмила Сергеевна объяснила, что нужно найти его документы, затребовать их сюда, без этого он не сможет учиться, а учиться он должен, как и все дети. Лешка молчал. Чтобы нечаянно не проговориться, он решил совсем ничего не рассказывать и, опустив голову, ковырял пальцем край столешницы. Кусочек фанеровки отклеился; если его оттянуть, он долго вибрировал и еле слышно дребезжал. Лешка дергал его пальцем и смотрел на дрожащую деревянную пластинку.

— Можешь идти, — сказала наконец Людмила Сергеевна. — Все, что нужно, мы узнаем и сами. Ты мог бы нам облегчить задачу и помочь, но раз не хочешь, мы запросим Ростов, и нам сообщат.

Фанерная пластинка обломилась. Лешка сполз со стула и вышел. Он это предчувствовал: взрослые всегда сговорятся между собой и сумеют обойти таких, как Лешка.

Теперь, утром, Лешка забрался в заросли лопухов, чтобы все обдумать. Обдумывать, оказалось, нечего. Разыщут дядьку и отправят Лешку к нему. Сбежать можно и по дороге, но отсюда лучше.

Лешка выбрался из лопухов, вышел на улицу. Он сел в трамвай, но вагон был пустой, кондуктор сразу его заметил и согнал. Почему-то кондукторы всегда знают, есть ли у мальчишек деньги на билет. Прицепиться к вагону снаружи не удалось: милиционер, стоявший посреди проспекта, засвистел и пошел навстречу вагону. Вагон остановился, прицепившиеся мальчишки бросились врассыпную. В конце концов дорогу на вокзал можно найти по трамвайным рельсам. От сквера проспект шел под уклон, к базару. Над шумной толчеей базара гремела музыка, потом она стихла, и явственно, как на «Гастелло», начали бить склянки. Бой склянок подхватила музыка, и бархатный голос пропел-проговорил:

Вахту нести и дружбу беречь,

Синее море наше стеречь —

Такая

Наша служба морская…

Лешка протолкался через толпу. Голос гремел в репродукторе на балагане, сколоченном из зеленых фанерных щитов. Над балаганом разноцветные, падающие в разные стороны буквы кричали: «Цирк на сцене!» У входа, загораживая собой узкую дверь, стояла женщина, невидящими глазами смотрела на толпу и сердито щелкала семечки.

Мимо женщины бочком протиснулся клоун и взобрался на ящик. Это был маленький тощий человечек в лыжной вязаной шапочке. Под носом у него были нарисованы усики, на скулах — аккуратные малиновые кружочки. Полосатые пижамные штаны, байковая куртка были измяты, голую шею прикрывала огромная «бабочка» из раскрашенной фанеры. Клоун потянул ее за угол, «бабочка» легко отошла, потом опять прилипла к горлу — она была на резинке. Клоун заговорил слабым, тусклым голосом, толпа заглушала его. Тогда он обеими руками стал делать загребающие, призывные движения, а когда не помогло и это, засвистел в милицейский свисток. Толпа придвинулась. Клоун достал из кармана деревянную змейку на шарнирах и показал. Змейка извивалась. Ее сменили белые гуттаперчевые шарики. Клоун показывал, как они то появлялись, то исчезали. Делал он это неловко, и мальчишки с торжеством кричали:

— Вон он, в рукаве! В кармане! Не умеешь!..

Клоун продолжал показывать фокусы. Морщинистое худое лицо его было усталым и печальным. Из громкоговорителя на крыше загремел уверенный бас: «Спешите видеть цирк на сцене! Последние гастроли уникальной программы…» Толпа стояла и слушала. Увидеть последние гастроли уникальной программы никто не спешил — цены были от трех до пяти рублей. Лешка вздохнул и отошел: у него не было ни пяти, ни трех. Он прошел мимо наваленных горами первых яблок, зелени, мимо рыбных рядов с распластанными вялеными судаками, золотистой россыпью копченой тюльки. Бетонная лестница вела с базарной площади вниз, на улицу. Во всю ее ширину, оставляя лишь узкий проход, на булыжной мостовой сохли бесконечные полотнища сетей. Они пахли илом, смолой и морем. В конце улицы — казалось, сразу же за домами — высились домны «Орджоникидзестали». Над ними плыло розовое облако. Лешка решительно пошел вдоль улицы. На вокзал успеется, а домны надо посмотреть поближе.

Они только казались близкими. Лешка долго путался в незнакомых улицах, переулках и вышел на кочковатую луговину, пересеченную речкой. Над речкой висел горбатый мостик. Домны были за рекой вправо. Вода в речке была грязной, в радужных нефтяных разводах. Подставив солнцу лысину, на берегу сидел старик. Из-под его ног, упираясь в невысокий обрыв, уходила в воду длинная, толстая палка. К другому концу ее была привязана веревка. Докурив самокрутку, старик с натугой потянул за веревку. Конец палки показался из воды. К нему были крестом привязаны выгнутые, как паучьи лапы, палки потоньше, а к ним четырехугольная сетка. Посередине ее прыгал лягушонок. Старик опять опустил сетку в воду. Лешка постоял за его спиной, подождал, пока он вытащит опять. В сетке снова ничего не было, и Лешка пошел дальше.

Домны приближались и росли. Опутывавшие их то толстые, то тонкие трубы виднелись всё отчетливее, пляшущее по ветру пламя факелов вытягивалось в длину. Перед домнами высились красновато-бурые холмы руды, железнодорожные вагоны рядом с ними казались игрушечными. Лешка перевел взгляд и замер — на реке стоял пароход. С мостиком, трубой, мачтой. Настоящий, огромный и немыслимый на этой узкой, тесной речушке. Лешка побежал вперед.

Речка внезапно расширилась, превратилась в правильный прямоугольный бассейн. Левый берег его, на котором вздымались горы руды и стояли домны, был укреплен решеткой из квадратных бревен. На пустом и пологом берегу не было ничего, кроме маленького домика, вроде тех, что стоят на железной дороге для путевых обходчиков. Возле него, почти упираясь кормой в берег и отвалив в сторону нос, стоял пароход. Он осел на корму, накренился на правый борт и до палубы погрузился в воду.

Лешка обошел домик. На двери висел замок. С берега на корму была переброшена толстая чугунная труба. Лешка секунду поколебался, расставил руки и, балансируя, пошел по ней. Поручни из толстых железных прутьев, идущие вдоль борта, были измяты, кое-где сломаны совсем. На палубе, гулко отзывающейся на каждый шаг, валялись согнутые трубы, сорванные со своих мест раструбы вентиляторов, крышки люков. Лешка заглянул в один из люков. Оттуда тошнотворно пахну́ло гнилью и мазутом. Позеленевшая вода подступала к горловине люка. В рулевой рубке торчала пустая коробка нактоуза, за ней — остов щербатого штурвала. Двери кают, там, где они уцелели, были распахнуты, деревянная обшивка сгорела, открыв опадающую слоями ржавчину железных переборок. Только в одной каюте в иллюминаторе торчали осколки оплавившегося стекла.

Пароход был огромный — раза в два больше «Гастелло». Он был так велик, что не мог даже затонуть по-настоящему в этом бассейне, но «Гастелло» был живым, а он — грудой ржавого железа, осыпанной хрустящей под ногами рудной пылью. Лешка поднялся по накренившейся палубе к левому борту. Ветер дул с моря, гнал по речке мелкие волны. Лешка пристально смотрел на их зыбкую череду, бегущую у борта, и вдруг ему показалось, что они стали недвижимы, а пароход плавно, не дрогнув, тронулся с места и пошел вперед все быстрее и быстрее… Лешка перевел взгляд на берег — очарование исчезло. По-прежнему бежали волны, а пароход огромным железным утюгом стоял на своем мертвом якоре. И тут Лешка насторожился. В корпусе судна отдавались стук и слабый голос.

Лешка побежал на голос, к носу. Возле квадратного люка валялись две удочки, в люк уходил узкий трап из железных прутьев. Лешка заглянул вниз. В метре от позеленевшей зловонной воды трап был обломан, под его искореженным концом плавала черноволосая голова. Голова запрокинулась, и Лешка увидел посиневшее, перепачканное мазутом мальчишечье лицо.

— Ты чего туда залез? — спросил Лешка.

— Д-дай руку, — стуча зубами, ответил мальчик.

Лешка спустился по трапу, перегнулся к воде, протянул руку. Мальчик цепко ухватился за нее, подтянулся, вцепился другой рукой в трап и с помощью Лешки взобрался на него.

— В-вылезай, теперь я сам, — сказал он.

Вслед за Лешкой спасенный поднялся на палубу. Он был такого же роста, как и Лешка, только шире в кости и плотнее.

— Т-тебя как зовут? — спросил он, стряхивая с брюк и рубашки зеленую слизь.

— Лешка.

— А меня В-витька. Это я бы ск-коро утонул. З-замерз, — деловито сообщил он.

— Ты разденься.

Витька разделся и, размахивая руками, побегал по палубе, потом присел на корточки перед своей одеждой.

— Ну и ну! — сказал он, разглядывая испачканную рубашку.

Теперь к зелени и мазуту на ней прибавились красноватобурые пятна рудной пыли.

— Может, песком? — неуверенно посоветовал Лешка. — И сам бы помылся.

— Ага, — сказал Витька и подобрал одежду и удочки. — П-пошли вместе?

На берегу они отыскали песчаный выплеск. Витька принялся стирать рубашку. Мазутные пятна расползлись еще шире, рубашка стала не чище, а грязнее. Витька раздосадованно посмотрел на нее, отбросил в сторону и бултыхнулся в воду. Лешка разделся и тоже выкупался. Потом они улеглись на покалывающую, щекочущую траву. Витька согрелся и перестал заикаться.

— Зачем ты полез туда? — снова спросил Лешка.

— Банку упустил. С червями. Она с крышкой и не утонула. Думал, с трапа достану, и сорвался. Я там долго плавал. Может, даже рекорд поставил, а? — спросил он и засмеялся.

— Может, — улыбнулся Лешка.

Витька ему нравился. Другой бы на его месте струсил и давно утонул, а этому хоть бы что, он даже смеялся. И смеялся Витька хорошо: пухлые губы широко раздвигались, и за ними оказывались очень белые крупные зубы. Над коротким, толстым носом срастались широкие черные брови. Когда Витька хмурился, брови нависали прямо на глаза.

— Попадет тебе, — сказал Лешка.

— Ага, — спокойно согласился Витька. — Лишь бы отцу не сказали, — прибавил он, помолчав.

6

День начался, как всегда. Проснувшись, Витька приоткрыл один глаз. Перед кроватью, застыв как каменные, сидели рядом Гром и Ловкий. Они уже давно впрыгнули через открытое окно и теперь не сводили с него глаз, терпеливо ожидая, когда он проснется. Он приоткрыл глаз пошире, и тотчас два хвоста дружно и радостно застучали по полу. Витька пошевелился. Гром и Ловкий, словно подброшенные пружиной, метнулись к нему в кровать. Началась такая громкая, веселая возня, что Соня открыла дверь, негодующе всплеснула руками и бросилась за щеткой. Гром и Ловкий уже знали, чем грозит появление домработницы, и в два прыжка оказались за окном.

Соня начала читать нотацию. Витька молча глотал завтрак, но не удержался и нагрубил — сказал, что это не ее дело и пусть она не суется. Соня обиделась:

— Вот погоди, я матери скажу!

— Ну и рассказывай! Испугался я…

Конечно, Витька не испугался — было бы чего! — однако настроение у него испортилось. Мать опять начнет стыдить и вспоминать все прошлые Витькины вины, а так как их немало, разговор предстоял долгий и неприятный. Ничего, кроме разговора, не будет, но кому хочется слушать, что ты такой и сякой, а должен быть не таким, а вот этаким, особенно если слушать это приходится нередко! А Витьке приходилось очень часто.

Всегда почему-то получалось так, будто он делает плохое нарочно. А Витька даже и не думал делать ничего плохого. Конечно, у него есть недостатки. Например, любопытство. Ему нестерпимо хочется узнать, как все устроено. От настоящей машины шоферы гонят, но, когда Витьке купили игрушечный заводной автомобиль — Витька был еще маленький, — он немного попускал его по полу, а потом ножом и вилкой расковырял ему середку. Устройство оказалось простое, но автомобиль ездить перестал, и Витьке попало. Это было несправедливо: автомобиль-то купили, чтобы он, Витька, получил удовольствие — он и получил его, расковыряв машину, — а мама и Соня ругали его так, словно это их игрушка.

С куклой получилось хуже. Во-первых, она была Милкина, а во-вторых, он был уже постарше. Кукла была так устроена, что ее круглые голубые и очень глупые глаза закрывались, как только куклу клали на спину, и открывались снова, когда ее поднимали. Объяснить, как это происходит, ни мама, ни Соня не могли, отец был в командировке, и Витька не устоял: когда Милка заснула, расковырял голову куклы. И здесь устройство оказалось очень простое: глаза были на проволочной оси и поворачивались туда, куда тянул подвешенный грузик. Витька был очень осторожен, однако проволочки вылетели из своих гнезд, глаза выпали и гремели в куклиной голове, как погремушка. Увидев ослепшую куклу, Милка подняла отчаянный рев, и, хотя никто не видел, как Витька разбирал ее механику, все сразу же обвинили его. Куклу отдали в починку, но починили ее плохо, глаза заедало, и, чтобы они открылись или закрылись, Милке приходилось долго стучать кулаком по куклиной голове.

Таких историй за Витькой числилось множество. Были и похуже. Опять-таки виноват был не он, а его характер. Разве он виноват в том, что, услышав, узнав о чем-либо, он хотел сделать то же самое, особенно если это требовало смелости и выдержки?

Прочитав «Повесть о настоящем человеке», Витька прямо заболел от восторга. Вот если бы все книжки были такие, про настоящих людей и подвиги! Себя Витька считал настоящим и способным на любой подвиг. Поэтому, когда ребята заспорили, смогут ли они проползти — ну, не так, как Мересьев, а хотя бы с километр, — Витька предложил немедленно всем лечь и ползти. Ребята засмеялись и начали отнекиваться. Тогда Витька связал себе ноги поясом, чтобы были как раненые, и пополз по Морскому спуску вниз. Сзади шли ребята и считали шаги.

Он прополз до самой улицы и мог бы ползти еще дальше, но тут, по мостовой, то и дело проносились грузовики, и ему пришлось встать.

Спор он выиграл, но так исколол и ободрал руки и коленки, а штаны и рубашка превратились в такие грязные тряпки, что радость победы сразу померкла. А разговор с отцом и вовсе поставил ее под сомнение. Увидев его в таком виде, мама в ужасе закричала:

— Кто это тебя?

Витька сказал, что никто, он сам себя испытывал. У взрослых странная логика. Мама, которая только что готова была броситься на его защиту, теперь так рассердилась, что, схватив Витьку за руку, потащила к отцу, отдыхавшему после обеда.

— Нет, ты посмотри, посмотри, что это такое! — кричала она. — Ведь только сегодня все надел… Я уж не знаю, что с ним делать! Это не мальчик, а я не знаю что…

Отец хмуро выслушал Витькины объяснения, потом спокойно и — что хуже всего — презрительно сказал:

— Лоботряс! Мересьев совершил подвиг, а ты — хулиганство. Ты что думаешь: передразнить его — значит стать настоящим человеком? Так ты не человеком станешь, а обезьяной… Не давай ему чистого, — сказал он матери, — пусть выстирает сам или ходит грязный…

Витька выстирал. Правда, Соня потом перестирала, но сначала стирал он сам, роняя в мыльную воду злые слезы. На отца Витька почему-то не обижался. Злился он, скорее всего, на то, что, несмотря на все усилия, ему никак не удается заслужить безоговорочное признание своей силы, выдержки и бесстрашия. Всегда получалось так, что одобряли либо ребята, либо взрослые, а единодушного одобрения он ни разу не получил.

А потом произошла история с Шариком. Витьке даже вспоминать о ней неприятно, и каждый раз он жмурился и тряс головой, отгоняя это воспоминание.

Прочитав книжку о цирке и дрессированных зверях, он тоже решил стать дрессировщиком. Диких зверей взять было негде, и он начал с маминого Васьки. Кот был толст и ленив, если его трогали, орал дурным голосом и царапался. Тогда Витька за две книжки и набор цветных карандашей выменял Шарика. Это был обыкновенный дворовый щенок, рыжий с торчащим кренделем хвостом, очень веселый и добродушный. Выдрессировать его тоже не удалось. Шарик осилил только поноску, но так привязался к Витьке, что бегал за ним по пятам с утра до вечера. Когда начался учебный год, он каждый день провожал Витьку в школу и даже пробовал прорываться в класс. За лето он сильно подрос и теперь при появлении других собак уже не жался к Витькиным ногам, а сам храбро их облаивал.

Боясь, что его сманит кто-нибудь или искусают собаки, Витька гнал его домой. Шарик поджимал хвост, виновато поворачивался и, опустив голову, труси́л по направлению к дому; но стоило Витьке отвернуться, как он немедленно поворачивал обратно, в несколько прыжков догонял Витьку и неслышно бежал за ним. На переменах он несколько раз увязывался за Витькой в класс и отлично знал парту, которая на столько часов отнимала у него хозяина. Во время уроков Витьке не надо было смотреть в окно, — он знал, что Шарик сидит на улице и ждет. Иногда он ненадолго убегал по своим собачьим делам, потом возвращался снова и терпеливо ждал.

Из-за него все и произошло. Людмила Сергеевна рассказывала о Троянской войне, и рассказывала так интересно, что сам Витька ничего бы и не заметил, но Сережка толкнул его локтем и показал глазами на дверь. Она потихоньку, без скрипа приоткрылась, в щель просунулся нос Шарика, потом его голова. Скосив глаза на учительницу, он немного переждал, потом все так же, не сводя глаз с Людмилы Сергеевны, распластавшись, пополз на брюхе к Витькиной парте. Людмила Сергеевна в это время показывала на карте и ничего не заметила. Шарик шмыгнул под парту и застучал по полу хвостом.

— Кто стучит? — обернулась Людмила Сергеевна.

Витька пнул Шарика ногой, но тот, выражая радостную готовность снести все, что угодно хозяину, застучал еще громче.

Людмила Сергеевна подошла и заглянула под парту:

— Чья собака? Вон из класса!

Витька сгреб Шарика, подтащил его к двери и сердито пнул. Шарик заскулил не столько от боли, сколько от обиды. Класс зашумел, захохотал. Витьке тоже стало смешно, и, возвращаясь на место, он подмигнул ребятам. Должно быть, Людмила Сергеевна заметила и подумала, что он нарочно подстроил с собакой. Она положила указку на стол и вытерла пальцы платочком. Лицо ее побледнело.

— Гущин, выйди из класса! — высоким, чужим голосом сказала она.

— А чего это я пойду? Я ничего такого не сделал, — сказал Витька и сел за парту.

— Выйди за дверь, я говорю.

Класс выжидательно замер.

— Да чего вы придираетесь! Никуда я не пойду.

— Пойдешь! И в следующий раз придешь с отцом.

— Ну да, — хмыкнул Витька, — так он и пойдет сюда! Есть ему когда ходить из-за всяких пустяков!

Людмила Сергеевна побледнела так, что стало страшно смотреть, но Витька обозлился и ни на что не обращал внимания.

— Немедленно уходи из класса и без отца не возвращайся!

— Никуда я не пойду. А скажу отцу, так сами жалеть будете.

— Ты мне грозишь? — Людмила Сергеевна схватила журнал и почти выбежала.

Ребята молча проводили ее глазами и так же молча повернулись к Витьке. Он чувствовал себя героем: не струсил, не отступил. Пусть попробует что-нибудь сделать! Она недавно в школе и просто не знает, кто Витькин отец, вот и придирается.

— Ну, знаешь, Витька, это уж совсем… — сказал Сенька и покрутил головой.

— …свинство! — закончил за него Толя Крутилин, староста класса. — Свинство, и больше ничего!

— Что ты, Толя! — в комическом ужасе закричал Владик Михеев. — Он же папе пожалуется! Папа же тебя — в-во! — и, растопырив пальцы, крутнул ими в воздухе, показывая, что сделает с Толей Витькин папа.

Все захохотали. Витька растерянно оглянулся. Он ожидал, что ребята будут на его стороне, — он ведь так ловко «срезал» учительницу, — а получилось наоборот: они стали на сторону Людмилы Сергеевны и смеялись не над ней, а над Витькой.

— Эх ты, руководящий товарищ! — пренебрежительно процедил Сережка Ломанов.

Витька почувствовал, как у него загорелись уши, потом щеки, все лицо. Уж от кого другого, но от Сережки он не ожидал, Сережка был его дружком, ничего не боялся и всегда первый заводил всякие истории. Его мать то и дело вызывали в школу; кажется, он не раз пробовал отцовского ремня, но не падал духом и всегда готов был поддержать любую выдумку. А теперь и он оказался против… А что он такого сказал? Правильно сказал! Факт же: Витькин папа — секретарь горкома, и главнее его в городе нету никого.

Витька видел, что за его отцом приезжает машина, а за отцами других мальчиков — нет. Дома у отца в кабинете стоял телефон, а ни у кого из знакомых ребят телефона дома не было. Отца все слушались. Витька не раз слышал, как отец сердито разговаривал по телефону и грозился «поставить вопрос на бюро». Витька хорошо знал, что горком — в городе самый главный, а раз папа — секретарь горкома, значит, он главнее всех.

Понемногу Витька начал считать, что они — отец, а значит, и он — не такие, как другие, все должны их слушаться и бояться. То есть не то чтобы бояться самого Витьки, а бояться отца и, значит, не трогать Витьку. И, конечно, историчка, как только узнает, что он сын того самого Гущина, постарается все замять.

Однако Людмила Сергеевна не стала заминать. На следующий урок вместо нее пришел Викентий Павлович. Он хмуро посмотрел поверх очков на Витьку и сказал:

— Иди, Гущин, к директору.

К директору Витьку еще ни разу не вызывали, и он, хотя пошел вразвалку, делая вид, что ему все нипочем, начал уже жалеть, что вовремя не отступил и заставил учительницу уйти из класса. У двери кабинета он остановился, чтобы собраться с духом. За дверью бубнил недовольный голос Галины Федоровны:

— Ну как вы представляете, Людмила Сергеевна: что же, секретарь горкома придет объясняться и выслушивать ваши поучения?

— А почему нет? Он родитель или только секретарь горкома? И потом: я ничего не представляю и представлять не хочу! — Негодующий голос Людмилы Сергеевны дрожал. — Я знаю, что это возмутительно и этому надо сразу же положить конец!

— А! Легко вам говорить… А что мне в гороно скажут!

— Что бы ни сказали! Я сама пойду и скажу…

— Да спрашивать-то с меня будут! Нельзя быть чересчур принципиальной…

— Нельзя быть беспринципной!

— Ну вот, теперь вы хотите меня оскорбить.

— Что значит «теперь»? Выходит, я этого мальчишку оскорбила?

— Да нет, ну надо же все-таки понимать…

— Что — понимать? Вы подумайте, что из этого мальчишки дальше будет! Это же погибший человек!..

«Погибший человек» Витьку обозлил, он потянул ручку двери и, уже входя, услышал, как Людмила Сергеевна сказала:

— Как хотите, Галина Федоровна, так работать нельзя. Или вызывайте родителей Гущина, или я немедленно подам заявление об уходе. И пусть меня вызывают куда угодно…

Витька остановился возле двери. Людмила Сергеевна взяла свой портфель и вышла.

— Подойди сюда, — сказала Галина Федоровна. — Что ж ты так?.. А? Урок сорвал, Людмилу Сергеевну обидел… Нехорошо! Да. Не ожидала я от тебя…

Директор долго объясняла Витьке, как он нехорошо поступил, что он должен показывать пример, быть образцом для других школьников, а он вот, наоборот, не показывает примера, не служит образцом, а поступает нехорошо.

Витька слушал ватные слова и приободрялся: он уже видел, что Галина Федоровна сама боится, ничего ему не сделает и ищет только способа загладить происшествие.

— Да. Так ты вот что… — сказала под конец директор. — Папе, конечно, некогда ходить… А ты скажешь маме, чтобы она зашла…

Витька повернулся и вышел.

— Ну как, пропесочили ответственного товарища? — шепнул Сережка, когда Витька сел на место.

Витька показал ему кулак и сразу же после звонка ушел, чтобы не отвечать на расспросы.

Шарик, во всем виноватый и ни в чем не повинный, верный Шарик бросился ему навстречу и восторженно запрыгал вокруг. У Витьки отлегло от сердца. И потом, солнце так сильно, не по-осеннему пригревало, такое глубокое небо голубело над головой, что все мрачные мысли мало-помалу улетучились, и за обедом — отец приезжал обедать позже, перед вечером, — он весело рассказал, какой фортель выкинул сегодня Шарик. Мама и Соня посмеялись над Шариком. Потом, между прочим, Витька сказал, что директорша просила маму зайти.

— Зачем? — насторожилась мама.

— Не знаю, — притворился беззаботным Витька.

Спешить навстречу неприятностям, чтобы поскорее оставить их позади, он еще не научился и предпочитал, по возможности, отдалять их.

Мама сказала, что ей нужно идти на почту и по дороге она зайдет в школу. Витька свистнул Шарику, убежал гулять — под воскресенье с уроками можно было не торопиться. Вернулся он к вечеру и по тому, как посмотрела на него Соня, понял, что дома уже всё знают. Витька помрачнел, насупился, готовясь к маминой нотации, но мама ничего не стала говорить. Она вышла из отцовского кабинета с расстроенным лицом и, глядя в сторону, сказала:

— Иди к отцу.

Таким отца Витька никогда не видел. Он бывал раздражен, недоволен, сердит. Сейчас он был в бешенстве. Лицо его побагровело, глаза ушли под нависшие, широкие брови; в кулаке, когда Витька вошел, с хрустом переломился толстый карандаш.

— Ну, рассказывай, как ты меня позоришь! — сдерживаясь изо всех сил, сказал отец.

Витька перевел дыхание и промолчал.

Отец сорвал с себя ремень, схватил Витьку за руку, хлестнул его ниже спины, потом отшвырнул ремень и оттолкнул Витьку.

У Витьки сами собой закапали слезы. Боли он не почувствовал, но такое случилось первый раз в Витькиной жизни. Ему стало страшно и стыдно. Должно быть, стыдно было и отцу, потому что он отвернулся, схватил другой карандаш, и он тоже хрустнул у него в кулаке.

— Говори! — крикнул отец, швыряя обломки карандаша на пол.

Потерянным голосом, то и дело останавливаясь, Витька долго и нудно тянул из себя: «Ну, она сказала», «а я сказал», «а потом она сказала»…

Когда Витька повторил, что «она пожалеет, если он скажет отцу», отец вскочил, но вдруг широко открытым ртом начал хватать воздух все чаще и чаще и все никак не мог захватить, потом медленно и мешковато стал оседать на диван. Это было так непонятно и жутко, что Витька заорал не своим голосом и выбежал. В кабинет вбежала мама, тоже закричала и бросилась к телефону. Все время, пока Соня и мама бегали с мокрыми полотенцами, пока приехал, а потом уехал врач, Витьку никто не замечал. Он съежился, забился в угол дивана в столовой и, дрожа, тихонько повторял: «Ой, только не надо!.. Ой, только не надо!..» Милка, напуганная суматохой, тоже взобралась на диван, подсела поближе к Витьке и еле слышно всхлипывала. Реветь громко она боялась.

Мама с измученным и сразу постаревшим лицом проводила врача, о чем-то долго говорила с ним в передней, потом вернулась к отцу.

Соня вышла из кабинета на цыпочках, осторожно прикрыла дверь, взяла на руки Милку и сказала Витьке:

— Иди спать, разбойник. И в кого ты только такой уродился? Вот так когда-нибудь до смерти отца-то уморишь.

На другой день Витька ходил еле слышно, стараясь, чтобы его не замечали, и пытался по лицу Сони угадать, что с отцом. Сонино лицо было сердито и непроницаемо. У мамы от бессонной ночи под глазами появились темные круги.

Витька слышал за дверью кабинета голоса и разобрал мамин голос:

— Не надо! Не сейчас, после…

Потом мама открыла дверь и позвала Витьку. Он вошел, стараясь не дышать. Отец полусидел-полулежал на подушках. Лицо его осунулось и побледнело. Мама сидела возле него и настороженно поглядывала то на него, то на Витьку.

— Ну, что же будем делать, Виктор?

Голос отца, всегда зычный и громкий, звучал теперь вяло и глухо, будто слинял, и это напугало Витьку больше, чем если бы он снова закричал, как вчера.

— По-твоему, выходит: «Папа — большой начальник, значит, его должны бояться и меня тоже!..» Может, ты по наследству и должность рассчитываешь получить?.. Уважение и доверие людей по наследству не получишь, их заслужить надо. Смотри, Витька: не переменишься — получишь ты в жизни под зад коленкой, и ничего больше!.. Не ждал я, что сын у меня вырастет трусом…

Витька обиженно вскинулся.

— Конечно, — подтвердил отец. — Ты грозил учительнице пожаловаться, наябедничать? Кто же ты после этого? Раз ты сам не умеешь отвечать за свои поступки, за мою спину прячешься, значит, ты трус…

Витька подготовил множество «честных-пречестных» слов, но отец отмахнулся:

— Придержи, придержи! Когда их много, они ничего не стоят… Ты скажи: сам-то ты понимаешь теперь, что и себя и меня позоришь?

— Понимаю, — опустил голову Витька.

— И то ладно. А если понимаешь, — что тебе нужно сделать? Честно и прямо заявить, что вот ты сказал гадость, просишь за это прощения и обещаешь, что больше этого не будет.

— Я… я сейчас сбегаю. Я знаю, где Людмила Сергеевна живет, — вскочил Витька.

— Ну нет, брат! Оскорбил учительницу в классе, при всех, а извиняться побежишь за уголок, наедине? Так дело не пойдет! При товарищах нахамил, при них и извиняйся. Понятно?

Витька молчал.

— Что, стыдно? В другой раз неповадно будет… Без этого домой не приходи, — повысил голос отец, и мать встревоженно приподнялась на стуле. — И смотри: не вздумай врать!

Трудно было придумать наказание хуже. Витьку даже корчило, когда он пробовал себе представить, как будут над ним потешаться ребята, как задразнят его и он навсегда потеряет их уважение, славу бесстрашного, никогда не отступающего назад… Нет, сделать это было совершенно невозможно!

Но еще более невозможно было не сделать. К отцу приезжал уже не один врач, а три. Они долго и торжественно мыли руки — Витька держал наготове чистое полотенце, — заперлись в папиной комнате, потом непонятными словами вполголоса совещались в столовой. Из того, что они сказали маме, Витька понял, что у отца был сердечный припадок. Болезнь они называли не по-русски, от этого она казалась еще страшнее.

Нечего было и думать о том, чтобы уклониться от объяснения с Людмилой Сергеевной или даже оттянуть его. Отцу нельзя было волноваться. Ему запретили двигаться, работать. Телефон отключили. В доме ходили на цыпочках, и даже Милка хныкала и канючила шепотом, а куклу свою, если она не слушалась, шлепать выносила во двор.

В понедельник Витька брел в школу с замирающим сердцем и раскаленными ушами, уныло и безнадежно мечтая о том, что, может быть, Людмила Сергеевна не придет и ее уроки заменят, или случится пожар и занятия отменят вовсе, или вот сейчас на него наедет машина, не очень сильно, чтобы не было больно, но чтобы долго лежать в постели и не ходить в школу.

Машина не наехала, пожар не начался, а Людмила Сергеевна пришла — первый урок был ее. Когда все поднялись, чтобы поздороваться с ней, и сели потом на места, Витька остался стоять. Все головы мгновенно повернулись к нему. Людмила Сергеевна смотрела отчужденно и выжидательно. Во рту у Витьки сразу пересохло, он попытался сглотнуть эту сухость и осипшим, надтреснутым голосом сказал:

— Я, Людмила Сергеевна… прошлый раз сорвал урок и сказал, как последний… То есть я сказал неправильно и по-свински, что папа за меня вступится… Вот. Я прошу простить и обещаю, что такого никогда больше не будет…

До сих пор Витька смотрел на изрезанную крышку своей парты, но при последних словах собрался с духом и взглянул на учительницу. Лицо ее осталось спокойным, только глаза стали словно бы мягче или веселее. По классу прошел шумок и затих.

— Хорошо, Гущин, я верю тебе. Садись, — сказала Людмила Сергеевна. — На чем мы остановились, ребята?

Витька не слышал того, что она рассказывала. Он несчетный раз переживал только что происшедшее, терзался ожиданием насмешек, которые обрушатся на него, как только прозвенит звонок, и уши его накалялись все больше. Сережка Ломанов, улучив момент, когда Людмила Сергеевна отвернулась к парте, притронулся к Витькиному уху, отдернул руку, отчаянно искривился и начал трясти рукой, дуть на пальцы, будто обожженные. Ребята кругом хохотнули, но сейчас же затихли под взглядом учительницы.

Прозвенел звонок. Людмила Сергеевна ушла, а Витька так и остался сидеть, нахохлившись и ожидая насмешек. Их не было.

Озадаченный Витька поднял голову. Никто не смотрел на него с насмешкой или осуждением, только Витковский стоял в стороне и презрительно усмехнулся. Ну, Витковский вообще…

Сережка хлопнул Витьку по спине и сказал:

— Вот, в другой раз не задавайся!.. Пошли на улицу — пускай уши простынут, а то скоро расплавятся.

Теперь уже все открыто и весело захохотали, и Витька тоже облегченно засмеялся.

Тем все и кончилось. Вопреки ожиданиям Витьки, ни отец, которому он все рассказал, ни Людмила Сергеевна, ни ребята никогда не попрекали Витьку этим стыдным эпизодом и даже не вспоминали о нем.

Сам Витька не забывал. С тех пор прошло почти два года, давно ушла из школы Людмила Сергеевна, подох от чумки Шарик и вместо него появились Гром и Ловкий, но каждый раз, когда ему вспоминалась эта история, настроение у него портилось.

7

Так оно испортилось и в это утро. Он поиграл немного с Громом и Ловким, потом прогнал их и ушел в свою комнату. Делать было решительно нечего. Все дружки и приятели были в пионерском лагере. Витька был в лагере в прошлом году и снова ехать в этом не захотел: там скучно.

Это был вовсе не лагерь, а обыкновенный каменный дом, в котором стояли железные кровати и все было точно как дома. Но дома никто за Витькой по пятам не ходил и не держал его возле себя, как пришитого. А в лагере нельзя было ни шагу ступить, ни сделать ничего — ходи гуськом за вожатым. И то, куда они ходили? Пройдут с километр, два — и обратно: как бы не опоздать к обеду или чаю. Малыши собирали траву всякую, разных букашек. Витьку ни трава, ни букашки не интересовали. Ему хотелось побывать в рыболовецком колхозе, посмотреть, как ловят рыбу ставными неводами, а может, и самому немножко половить. Или сходить в лесничество. Что из того, что далеко? Они же не маленькие. Ого, и Витька и все его дружки — да они и двадцать километров бы прошли, лишь бы было интересно! Ну, может, не сразу, а с ночевкой — ночевать под открытым небом еще интереснее.

Купаться было и вовсе мученьем. Море — вот оно, рядом: ныряй, плавай, а купаться можно только на маленьком пятачке, огороженном буйками. Там все и толклись, как овцы в загоне. И что за купанье, если там глубина Витьке по пояс, а он может без передышки плыть часа два.

Даже пионерский костер и тот был ни на что не похож. Для него привозили аккуратно напиленные и наколотые дрова, и чтобы они лучше горели, поливали их керосином. Прямо домашняя печка, а не костер. Витька предлагал вожатому отправить бригаду ребят по берегу моря и насобирать плавнику — все-таки интереснее, — но вожатый не согласился, сказал, что они переутомятся.

Нет, Витька нисколько не жалел о том, что не поехал в лагерь. Плохо только, что не было никого из ребят. На шкафу у Витьки уже неделю лежал им самим построенный межпланетный снаряд. Задумал его Витька еще весной, когда прочитал в книжке Перельмана о Циолковском. Он тогда же наменял у ребят старых, испорченных кино- и фотопленок. Пороху удалось достать очень немного, а пленка здорово горела и, по расчетам Витьки, вполне могла заменить порох в его снаряде. Правда, снаряд был не металлический. Витька пробовал сделать его из кровельного железа, но получилось что-то похожее на самоварную трубу, которая, как он ни бился, не становилась похожей на ракету, — он только зря изрезал себе руки. Тогда Витька склеил каркас из палочек, а потом оклеил его картоном и газетами. Ракета получилась увесистая, с полметра длиной и совсем как настоящая. Витька покрасил ее красной краской, на носу нарисовал бронзой звезду, а на боку во всю длину написал: «Без пересадки на Луну».

Витька снял ракету, положил на стол и, достав краски, принялся после слова «Луну» пририсовывать восклицательный знак. Ракета была совершенно готова, заряжена порохом, рулончиками и обрезками пленки, но пустить ее было невозможно. Нельзя же такой снаряд пускать в одиночку, чтобы никто из ребят не видел! Не Милке же показывать…

Милочка была уже здесь. Зажав куклу под мышкой, она тихонько подошла к столу и так внимательно наблюдала за Витькиной работой, что даже высунула язык и затаила дыхание, словно рисовал не Витька, а она сама. Ее уже давно мучило желание узнать, что это за штука, с которой брат возится столько времени и каждый раз прячет подальше от нее, на шкаф, чтобы она не могла достать.

— Витя, а чего это, Витя? — умильным голоском спросила она и тронула пальцем ракету.

— Не тронь руками! Снаряд, — сурово ответил Витька.

Милочка помолчала, подумала и осторожно спросила:

— Витя, а Витя, а какой это снаряд? Чтобы стрелять?

— Такой, да не такой. Я им в Луну выстрелю.

Милочка опасливо отодвинулась, но любопытство было сильнее страха, и она опять спросила:

— Витя, а зачем ты будешь в Луну стрелять?

— Отстань! Все равно не поймешь…

Восклицательный знак получился толстый, похожий на морковку.

Все было готово, тоненький серп луны уже появлялся после захода солнца — самое время пускать снаряд, а пускать не с кем. Ракета опять легла на шкаф, а Витька решил отправиться на рыбалку. Пересыпанные спитым чаем, черви лежали наготове в банке под кадушкой с дождевой водой. Витька взял удочки, банку, крикнул Соне: «Я пошел!» — и выбежал на улицу.

Наилучший клев был на молу, но туда далеко идти, с берега Витька никогда не ловил — это было пустым занятием, и он решил пойти на взорванный немцами нефтевоз, затонувший в ковше «Орджоникидзестали». Пробираясь по палубе, он споткнулся о железный прут, банка с червями полетела в люк, и вот теперь после нечаянного купанья, он тоскливо разглядывал вконец перепачканные рубашку и штаны. Можно было подольститься к Соне, помочь ей полоть грядки, тогда, может, все и обошлось бы, но подлизываться Витька не любил, да и грядки полоть не хотелось. И все равно: сначала Соня увидит его таким и раскричится, а только потом можно будет говорить о грядках.

Нет, уж лучше подождать до того времени, когда вернется мама, и самому все ей рассказать. Все-то, конечно, рассказывать нельзя: если бы не этот паренек, он бы, пожалуй, и в самом деле утонул… А парень, видать, ничего, с таким можно и дружить.

— Ты где живешь? — спросил Витька.

— В детдоме. Я еще только начинаю там жить… Может, и не буду, убегу…

— Плохо там?

— Да нет, не потому. Заведующая пристает, кто да откуда… Им только расскажи — они возьмут да и вернут к Жабе.

— А кто это — Жаба?

— Дядька мой. Понимаешь, это такой гад, такой гад…

И Лешка рассказал все.

Витька долго молчал, насупливая широкие черные брови и кусая травинку.

— Знаешь, ты не бойся, — сказал он наконец. — Идем сейчас к нам, а когда придет папа, расскажем ему все. Он скажет, чего надо делать, чтобы тебя к дядьке не вернули. Или сам велит, чтобы не вертали. Эх, если б твой дядька здесь был, он бы ему показал! Думаешь, нет? Вот увидишь!

Лешка не очень поверил, но опять бежать, мыкаться в дороге и в Ростове — это было не такое уж приятное будущее, и он ухватился за надежду отдалить его.

Гром и Ловкий обнюхали Лешкины икры, вопросительно поглядывая на хозяина, и тотчас признали его своим.

Как ни старался Витька избежать встречи с Соней, избежать ее не удалось, но обошлась она лучше, чем он ожидал.

— Батюшки мои! — всплеснула Соня руками, увидев Витьку. — Что это такое?..

— Упал я, тетя Соня, — миролюбиво сказал Витька. — Вот честное слово, нечаянно упал…

— Упал!.. Свинья грязи всегда найдет. Иди переоденься да садись обедать. Вечно тебе особо разогревать надо!..

Лешку тоже посадили за стол, но он так стеснялся, что ни к чему не притронулся и остался голодным.

Из всей Лешкиной истории на Витьку наибольшее впечатление произвела поездка на теплоходе. Он, не скрывая, завидовал, выспрашивал подробности, ругал Лешку, что тот опять не спрятался, и вслух мечтал о таком же путешествии. Потом повел Лешку показывать свое имущество.

— Ого, сколько книг! — удивился Лешка. — И все твои?

— Конечно, — самодовольно сказал Витька. — А ты любишь читать?

— Люблю, — неуверенно сказал Лешка.

За последний год он не прочитал ни одной книги, да и в Ростове читал не очень много. Ему нравились книжки про всякую борьбу, про войну и приключения, но такие попадались не часто. Да и в них всегда было много описаний природы и рассуждений про любовь. Все, что говорилось про любовь и природу, Лешка пропускал не читая.

— Я знаешь что сейчас изучаю? Межпланетные путешествия. Ты «Занимательную астрономию» читал? Во книжка! Я даже уже снаряд построил, ракету, чтобы выстрелить на Луну…

— Ну да, на Луну! — засмеялся Лешка. — Так он и долетел!

— Не веришь? Это ты просто теоретически не подготовленный… Вот… — Витька достал ракету и положил на стол. — Она знаешь как действует?.. Иди отсюда! — прикрикнул он на Милочку, просунувшую голову в дверь. — Смотри! — И он начал объяснять Лешке закон всемирного тяготения, принцип движения ракеты и совершенную неизбежность попадания его, Витькиной, ракеты на Луну.

Лешка многого не понимал и сомневался. Может, Витька и прав, что он неподготовленный — он только начал ходить в шестой и бросил школу, а Витька осенью должен был уже идти в седьмой класс и, конечно, знал больше, — но все-таки полет на Луну этой пузатой штуковины казался ему нелепой выдумкой.

— Не веришь, не веришь, да? — горячился Витька. — Вот скоро стемнеет, покажется луна — тогда увидишь!..


По мнению Милочки, мир был устроен несправедливо и неправильно. В нем без конца нужно было мыть руки и лицо, пить по утрам молоко, за обедом есть суп, а когда заболеешь, глотать горькие лекарства. Папины книжки трогать запрещалось. Правда, Милочку они и не интересовали: она все-таки проверила, что в них нет ни одной картинки. Витины книжки были с картинками, но от них Милочка прогонялась еще бесцеремоннее. Мороженое лоточники давали только за деньги, деньги же были у мамы и Сони, а у Милочки не было. Их приносил папа из того мира больших, в который Милочку не пускали, и каждый раз, когда она пыталась в него проникнуть, ей говорили, что она еще маленькая и ничего не поймет. Мир больших был сложен и непонятен, мир Вити ближе и интереснее, но из него Милочку изгоняли тычками и подзатыльниками.

В хорошем и справедливом мире, который Милочка напридумывала, все было иначе. Там не было ни молока, ни лекарств, мороженое давали без денег, есть его можно было сколько угодно, и никто не пугал страшным словом «ангина». Если по правде, то страшным оно было для мамы, а для Милочки совсем нет. Ангина — это когда немножко болит горло, все за тобой ухаживают и дают все, что захочешь, например варенье, так что не нужно ждать, пока придут гости. В этом мире Милочка болела часто и долго, всласть, но без лекарств. В нем были толстые-претолстые и интересные-преинтересные книжки. А самое главное — там ее никто не гонял от себя, ей позволяли делать все, что она хочет, рассказывали и показывали всё-всё. Там Витя не дразнил ее «Милка-вилка-морилка», не турял от себя и Милочка участвовала во всех его таинственных делах и затеях… Это был прекрасный мир! У него был один-единственный недостаток: в нем нельзя было жить по-настоящему, а жить приходилось в этом, непридуманном и очень плохо устроенном.

С самого утра Милочка то и дело исчезала, вызывая панический испуг Сони: «Где Милочка?» А Милочка в это время уже устраивалась между колесами остановившегося грузовика и заглядывала ему под шасси, чтобы узнать, как там у него «в животике» все устроено, или — в который раз! — безуспешно пыталась наладить отношения с Машкой, соседской козой, и каждый раз та ее бодала. Или в припадке любви утаскивала Ваську в сад, кутала его в теплую мамину косынку и с неумеренной нежностью тискала. Васька, отстаивая свое право ходить без одежды, утробно орал и отчаянно царапался.

Мир был полон захватывающих тайн. Тайны были на каждом шагу, их нужно было как можно скорее узнать. И Милочка жадно и нетерпеливо с утра до ночи исследовала и открывала для себя огромный, удивительный мир вокруг, который назывался «жизнь».


Она потопталась за дверью, прислушалась — говорили про полет на Луну и непонятное — и побежала к Мишке, сыну соседки и своему приятелю. Он был толст, неповоротлив и добродушен. Ему не раз случалось, исполняя назначенную Милочкой роль, попадать в неприятные положения — он надувался и уходил обиженный, грозясь больше не водиться, но скоро остывал и снова готов был подчиняться проказливому созданию с бантом и исцарапанными коленками.

Познакомились они сразу же, как только Гущины переехали на эту квартиру. Осваивая незнакомую территорию, Милочка обошла сад, пролезла через дыру в заборе, который отделял сад от пустыря, и на еле заметной тропке в чаще лопухов и крапивы столкнулась с козой. Коза стояла в нескольких шагах, тряся бородкой, что-то жевала и смотрела на Милочку. Выпуклые карие глаза ее поблескивали коварно и бесстыдно. Обойти ее никак было нельзя — по сторонам высились заросли крапивы. Милочка сделала осторожный шажок вперед — коза перестала жевать и наклонила голову, выставив длинные, корявые рога.

— Я же тебя не трогаю! — рассудительно и заискивающе сказала Милочка.

Коза опустила голову еще ниже и пошла навстречу. Милочка попятилась, споткнулась и шлепнулась. Она только собиралась изо всех сил закричать, как раздался глухой удар, треск — коза исчезла, и вместо козы над Милочкой оказался розовый и толстый жующий мальчик. Он обстоятельно рассмотрел Милочку и спросил с набитым ртом:

— Здорово она тебе поддала?

— Нисколечко! — презрительно ответила Милочка, отряхиваясь. — Я просто сама взяла и споткнулась.

— Ну да, «просто»… Она вон давеча бабке ка-ак поддаст! Та всю картошку рассыпала, — сказал толстый мальчик и захохотал. — Ты ее не бойся — она наша, — добавил он и достал из кармана кусок пирога. Посмотрев на Милочку, он разломил его, секунду поколебался и протянул кусок поменьше. — На́, хочешь?

— Спасибо, мальчик, я не хочу кушать, — вежливо ответила Милочка.

Мальчик перевел дух и затолкал себе в рот кусок, который только что предлагал. Он жевал и смотрел на Милочку. Милочка чувствовала себя неловко — надо было что-нибудь сказать.

— Мальчик, а мальчик, почему вы такой толстый? — так же вежливо спросила она.

Мальчик, выпучив глаза, с трудом проглотил кусок и солидно сказал:

— Доктор говорит, у меня сердце неправильно работает. И еще одна болезнь: обмен вещей! — горделиво добавил он, принимаясь за второй кусок.

— А может, вы просто жадный и все время кушаете?

— Не-е, я не жадный, — помотал он головой. — А целый день ем потому, что мама говорит, я расту…

— Вы здесь живете?

— Ага.

— А как вас зовут?

— Мифка, — ответил он набитым ртом.

К этому Мишке Ломанову и побежала теперь Милочка. Мишка стоял на табуретке под белой акацией, набивал рот пахучими сережками и с блаженной улыбкой жевал: сережки были сладкие. Услышав, что Милочкин брат собирается стрелять в Луну, Мишка открыл рот и захлопал глазами, потом оглянулся на акацию, сорвал побольше сережек — про запас — и готовно слез с табуретки.

У Мишки были сложные отношения с братом Сергеем и его дружком Виктором Гущиным. Со стороны Мишки это было полное, совершенное и безоговорочное преклонение. Сергей знал и умел все, у него было столько занятных, великолепных вещей, книжек и инструментов, как ни у кого другого. Ради того, чтобы помогать Сергею или даже просто быть возле него, Мишка готов был на все. Сергей был высшим авторитетом, каждое его слово — законом, а желание — неоспоримым правом. Виктор был Сергеевым дружком — значит, ореол непререкаемого авторитета распространялся и на него. Однако Сергей и Виктор отвечали на Мишкино преклонение черной неблагодарностью. Они не прочь были использовать Мишку, если надо было куда-нибудь сбегать, что-нибудь принести или подержать, но, как только надобность в нем миновала, гнали от себя без всякой пощады и сожаления. Мишка прощал им даже и это, лишь бы в следующий раз, когда понадобится, его позвали опять.

Милочка и Мишка залегли в траве на границе сада и двора, чтобы держать под наблюдением дверь и окна Витиной комнаты, а когда Витя и мальчик с сердитыми глазами пронесли ракету через сад на пустырь, они двинулись следом. Со снарядом долго что-то не ладилось, и Витя дважды бегал домой. Мишка сжевал все сережки и перешел на «калачики» подорожника. Он хотел сбегать домой за чем-нибудь посущественнее, но Милочка не пустила.

Со снарядом действительно не ладилось. Витька воткнул в землю тонкую палочку с проволочным кольцом и сверху вставил в него ракету, но, как ни умащивал ее, она не хотела держаться вертикально. Пришлось сбегать за проволокой и сделать еще одно кольцо, чтобы придерживать хвост. Зажигать спичкой торчащий из хвоста рулончик пленки было опасно, и он сбегал за бумажной лентой серпантина. Наконец лента была растянута на несколько метров, прикреплена к рулончику. Они легли у дальнего конца ленты, и Витька дрожащими руками поджег ее. Толстая бумага горела плохо, огонек, лениво съедая ленту, пополз к ракете.

Рулончик вспыхнул, из хвоста ракеты метнулось шипящее пламя, ракета качнулась, вместе с палкой поднялась немного вверх, вильнула в сторону и упала в чащу лопухов. Оттуда повалил дым, вспыхнуло пламя, раздался отчаянный вопль и дружный рев в два голоса. Виктор и Лешка бросились туда.

Межпланетный корабль упал в трех шагах от Мишки. С шипеньем извергая вонючий дым, он покрутился на одном месте и взорвался. Мишка и Милочка заорали изо всей мочи и на карачках поползли от страшного места, позабыв о крапиве.

И почти сейчас же в облаке дыма, воняющего жженой гребенкой, появились насмерть перепуганные Мишкина мама и Соня.

— Боже мой! Что случилось? — закричали они.

Мишка оборвал рев, захлебываясь, проговорил:

— Меня Витька взорвал! — и заорал еще громче.

От взрыва он нисколько не пострадал, но с перепугу залез в крапиву, весь обстрекался и орал теперь не только от пережитого страха, но и от жгучих ожогов.

На следующий день от испуга не осталось следа, и он так хвастался перед ребятами всей улицы, как Витька его взорвал, что ребята перестали дразнить его «Жиртрестом» и начали дразнить «Взорватым», и Мишка с гордостью принял эту новую кличку. Но это было на следующий день, а сейчас он басом ревел на одной ноте, пока хватало воздуха в легких, на секунду смолкал, набирал воздуха и с воодушевлением ревел снова. Милочка старалась не отставать.

Испуг Татьяны Васильевны и Сони мгновенно превратился в негодование, и с двух сторон они обрушились на Витьку. Витька, опустив голову, молча принимал сыпавшиеся на него гневные слова. Лешка попробовал объяснить, что Витька не виноват, но Соня и Татьяна Васильевна в один голос закричали ему, чтобы он хулиганства не оправдывал и уходил туда, откуда пришел, пока цел, а потом опять принялись за Витьку. Лешка отступил и, провожаемый ревом — звонким Милочки и басистым Мишки, — вышел на улицу. Рассчитывать теперь на заступничество Витькиного отца не приходилось.

Лешка с тревогой подумал о том, как посмотрят в детдоме на его отлучку, торопливо прошел два квартала и только тогда сообразил, что не знает, куда идти. Уже совсем стемнело, на небе появились редкие звезды, тонкий серп месяца поднялся выше, отбрасывая от деревьев и домов жидкую тень. На домах, освещая жестянки с номерами и названиями улиц, горели электрические лампочки, свет их был слаб и тускл. Прохожие встречались все реже, и они не знали, как пройти к детдому. Тогда Лешка решил разыскать центральную улицу, проспект, а от него уже искать детдом. Проспект оказался рядом — Лешка все время ходил по параллельным улицам. Гулянье на проспекте шло на спад. Пары, группы сворачивали в боковые улицы, переулки, поток гуляющих на тротуарах быстро таял. Здесь тоже никто не знал, как пройти к детдому. Милиционер, которого Лешка остановил, подозрительно осмотрел его и спросил:

— Тут не один детдом. Какой номер? На какой улице?

Лешка знал единственное, что заведующую зовут Людмила Сергеевна.

— Не знаю никакой Сергеевны. Не морочь голову, проходи! — сурово сказал милиционер.

Тогда Лешка решил разыскать гороно и там узнать адрес. Домик гороно был заперт. Лешка пробовал вспомнить дорогу, которой шел с Людмилой Сергеевной, но ночные улицы совсем не были похожи на те, что он видел. Он свернул за угол. Ему показалось, что он свернул неправильно, и он вернулся обратно. Теперь оказалось, что он находится на совершенно незнакомой улице. Прохожие исчезли. Можно было бы присесть где-нибудь на скамейке у ворот и дождаться утра, но Лешке все больше хотелось есть, и с моря поднялся холодный ветер. На ходу все-таки было теплее, и он побрел наугад.

8

Людмила Сергеевна недаром опасалась ремонта. Ее захлестнула неразбериха больших и малых дел. Каменщики, штукатуры, маляры требовали непрерывного внимания и наблюдения. Надо было получать деньги в банке, а для этого — бегать в гороно и горисполком. А тут еще заболела Ксения Петровна, единственная воспитательница, оставшаяся в городе, и пришлось приставить к «галчатам» Анастасию Федоровну. Анастасия Федоровна — прекрасная мастерица, но воспитательница не бог весть какая. Хорошо, хоть старшие девочки помогают. А отчетность? И кто только придумывает бесконечные бланки и формы, кому они нужны? Ох, добраться бы до этих бюрократов и поговорить с ними по-свойски…

Весь день прошел в беготне. Домой вырваться не удалось, и Любочка прибежала обеспокоенная. Людмила Сергеевна немедленно отправила ее обратно — ничего с ней не случилось и не случится, а пусть она накормит отца, когда тот придет с работы, и присмотрит за малышкой. Люба уже серьезная девочка, на нее можно положиться. Как вытянулась за этот год!.. Так прозеваешь и молодость дочкину. Дочкину… А своя жизнь? На кого стала похожа?..

Людмила Сергеевна мельком взглянула в зеркало и отвернулась. «Лучше уж не смотреть. Расплылась, опустилась. И платье тоже — прямо капот какой-то. А когда-то ведь была вроде дочки, похожа на тростиночку. И хохотушка… Ах, какая глупая хохотушка!.. Надо за собой все-таки следить, не шестьдесят же мне. Так и мужу опротивеешь. Другие в мои годы вон как козыряют… Ну, это все потом, потом!.. Лишь бы до возвращения ребят закончить ремонт… Хоть и с боем, но все, слава богу, идет хорошо… Пожалуй, можно и домой собираться».

Пришла дежурная, Сима Павлова, и сообщила, что все ребята уже легли.

— Очень хорошо! Иди и ты спать, — сказала Людмила Сергеевна.

Сима переступила с ноги на ногу и не ушла.

— Людмила Сергеевна, а вы новенького отпустили куда? Горбачева.

— Нет, куда же я его отпущу?

— Так его нету, Людмила Сергеевна.

— Как — нет? — похолодела Людмила Сергеевна.

— Совсем нет. И целый день не было. И на прогулке, и к обеду не приходил…

Людмила Сергеевна вспомнила, что «дичок», как она про себя окрестила Алешу Горбачева, и ей целый день не попадался на глаза.

— Хорошо, иди.

Она подождала, пока Сима перебежала двор, потом пошла в спальню мальчиков. Конечно, койка Горбачева была пуста, незачем было и проверять. Она вернулась к себе, распахнула окно. С моря задувал прохладный ветер, но ей было душно. Над дверью в кухню и у входа в спальни горели лампочки. Тоненькие светящиеся нити их не могли побороть темноту. Месяц уложил через весь двор черные тени. Когда ветер спадал и стихали шумливые вершины тополей, было слышно, как возле конюшни, гремя цепью и щелкая зубами, Налет выкусывает блох.

Вот и случилось! Вот и подвела!..

Когда Людмилу Сергеевну в конце 1946 года вызвали в гороно и предложили принять заведование детдомом, она махнула рукой и засмеялась:

— Нашли Макаренку! Да я со своими управиться не могу.

Отшутиться не удалось. После долгого разговора ей сказали, что кандидатуру ее предложил секретарь горкома товарищ Гущин.

— Да разве я смогу? — взмолилась Людмила Сергеевна. — Они же на мне верхом ездить будут!

— Не будут. Товарищ Гущин сказал, что характера у вас хватит. Не подведете!

Людмила Сергеевна вспыхнула, вспомнив стычку из-за сына Гущина, и начала доказывать, что она к такому делу не подготовлена, у нее нет опыта.

Как всегда в таких случаях, ей сказали, что никто не рождается с готовым опытом, его приобретают, а учебных заведений, готовящих директоров, не существует.

В конце концов она сдалась. Сколько раз потом пожалела об этом, сколько пролила слез!

Приняла тридцать пять детей, потом стало сорок семь, потом шестьдесят четыре. Приходили изголодавшиеся, завшивленные, а уж грязные!.. И всего не хватало, одеть было не во что. Даже трусов не было. Хорошо, удалось достать какие-то апельсиновые дамские рейтузы, и мальчишки целый месяц щеголяли в них. На улицу не выпускала, да они и сами стеснялись… Это все миновало: появилась и одежда, и обувь, и продукты.

Материально было трудно, но еще труднее приходилось с детьми. Большинство сразу же осваивались, принимали и выполняли все как должное, но попадались такие экземпляры, что впору было самой убежать… Однако, как ни было трудно, все заканчивалось благополучно.

Стихали самые строптивые, выпрямлялись исковерканные, и эти, пожалуй, были дороже всех — она их спасла. Никому в этом не признаваясь, Людмила Сергеевна с гордостью говорила себе: «Ай да Людмила! Молодец, не подвела!..»

И вот — подвела! Людмила Сергеевна тоскливо подумала, что придется теперь объяснять и в гороно и в облоно, как это она не сумела удержать, не уберегла этого дичка…

Почему он убежал? Куда? Хорошо, если его скоро подберут, а если нет? Она тут же начисто забыла о том, что скажут ей, и думала лишь о том, что произошло или могло произойти с Лешкой Горбачевым. Ей представилось, как Лешка валяется на заплеванном вокзальном полу среди окурков или как бьют его спекулянты на базаре, где он, вконец оголодавший, и украл-то, быть может, всего-навсего жалкую морковку… А если утонул? Или попал под машину?..

Людмила Сергеевна вскочила, выбежала во двор. Вершины тополей шумели под холодным ветром, бледный рожок месяца одиноко висел в черном небе.

Она вернулась к себе. Давно следовало уйти домой, но она не уходила. Ждать и надеяться было бессмысленно, но она все-таки надеялась и ждала. Воображала всякие ужасы, приключившиеся с Горбачевым, и ругательски ругала себя за это. Решала уходить и все-таки не уходила.

Наконец, решившись окончательно, она взялась за створку окна и остановилась: ей показалось, что тень, падающая от ворот, шевельнулась.

— Кто там? — крикнула она, высунувшись из окна.

Тень качнулась, под лунный свет вышел Лешка. Сердце Людмилы Сергеевны дрогнуло и заколотилось.

— Иди сюда, — сдерживая себя, позвала она.

Но, когда Лешка вошел и бычком посмотрел на нее, она, измученная усталостью и всеми придуманными несчастьями, не выдержала и расплакалась. Лешка с недоумением смотрел на Людмилу Сергеевну. Директорша должна была ругать его, грозить, наказывать, а эта плакала совсем как мама, когда Лешка убегал надолго, не сказавшись, и потом приходил домой. При этом воспоминании в горле у Лешки появился и застрял твердый комок.

— Ну где… где ты бродил, мучитель? — спросила Людмила Сергеевна и запрокинула рукой его лицо. — Вон ведь — весь как ледышка…

— Я з-заблудился, — пробормотал Лешка.

Она обхватила его рукой за шею, лицо Лешки уткнулось в ее мягкое, теплое плечо. Клубок стал еще тверже, заполнил все горло, задрожал, и плечи Лешки, разучившегося плакать Лешки, затряслись в беззвучном плаче.

— Ну ладно, поревели — хватит, — уже совсем другим, спокойным и смешливым голосом сказала Людмила Сергеевна. — Ты небось есть хочешь?

— А-ага.

Кладовая была заперта, на кухне не оказалось ничего, кроме краюхи ржаного хлеба и зеленого лука. Людмила Сергеевна принесла, отломила Лешке кусок: «Ешь!»

Сама почувствовала отчаянный голод, вспомнила, что сегодня не обедала, и отломила кусок для себя. Так, сидя друг против друга, они по очереди тыкали перья зеленого лука в блюдечко с солью и с хрустом жевали их.

— Расскажи мне про свою маму, — сказала Людмила Сергеевна.

Лешка рассказал, как они жили вдвоем, как мама заболела и умерла.

— А потом? — осторожно спросила Людмила Сергеевна.

Лешка поколебался, начал рассказывать про жизнь с дядей Трошей и тетей Лидой и незаметно рассказал все.

— Дурачок ты, дурачок! — вздохнула Людмила Сергеевна. — Неужели мы тебя такому человеку отдадим?.. Ну ладно, иди спать.

Людмила Сергеевна проводила его в спальню. Анастасия Федоровна спросонья ничего не поняла и тут же уснула опять. Лешка нырнул под одеяло и блаженно свернулся калачом. Спальня была полна тихого детского дыхания.

«Устали мои работнички. Набегались», — подумала Людмила Сергеевна.

Разметавшись, спали галчата. Спокойно и размеренно, как все, что он делал, сопел Тарас Горовец, «маленький мужичок», хозяин Метеора. Вот уже сонно задышал и дичок, Алеша… Как-то он сойдется с другими ребятами?..

Она вздохнула и пошла к себе. Пора уже было хоть ненадолго уснуть и ей. На востоке начало светлеть, приближался новый день, и, что бы он ни принес — радости или огорчения, — нужно быть к нему готовой.

9

У Лешки вдруг оказалось множество обязанностей, хотя его никто ни к чему не понуждал. Он помогал Ефимовне носить уголь и дрова, Анастасии Федоровне — водить галчат на прогулки, даже малярам пробовал помогать, но Людмила Сергеевна, увидав его обрызганного краской, заставила вымыться и запретила подходить к малярам.

С наибольшим удовольствием он ухаживал бы за Метеором, но Тарас Горовец ревниво и неодобрительно следил за каждым подходившим к лошади, все сделанное переделывал по-своему и в разговоры не вступал.

— Давай я тебе помогать буду, а? — сказал ему Лешка, когда Тарас вывел Метеора и начал чистить.

— А чего тут помогать? Я сам… — буркнул Тарас.

— Ну хоть что-нибудь.

— Иди навоз подбери, як хочешь.

Навоза в стойле было немного. Лешка быстро сгреб его и отнес в кучу, лежавшую неподалеку от конюшни. Тарас любовно оглаживал Метеора щеткой. Метеор вытягивал шею и пытался губами ухватить его руку.

— Ну, балованный! — проворчал Тарас, достал из кармана кусок сахару и протянул мерину. — На́, сладкоежка…

— Опять сахаром кормишь? — насмешливо проговорила Кира, оказавшаяся рядом.

Тарас оглянулся на нее и ничего не ответил.

— Думаешь, я не видела? Он, знаешь… — обернулась Кира к Лешке, — он почти весь свой сахар Метеору скармливает. А на Первое мая из подарка все пряники Метеору скормил… А что, скажешь — нет?

— Я твои скармливал, да?

— Так я и говорю, что свои.

— Ну и не твое дело! Иди отсюда!

— И пойду, подумаешь! — оттопырила губы Кира и убежала.

— Вот смола! — сказал Лешка. — Я думал, только ко мне, а она ко всем липнет.

Кира постоянно вертелась перед глазами, заговаривала или поддразнивала, встревала в любой разговор. Лешка не забыл, как она задирала нос при первой встрече. Его раздражали насмешливо поблескивающие Кирины глаза, всегда приоткрытый, готовый растянуться в улыбке рот. Лешку не раз подмывало стукнуть ее, чтобы не мозолила глаза, но он боялся, что Кира пожалуется Людмиле Сергеевне.

Ответа Лешка не дождался — Тарас молча занимался своим делом.

Он и в самом деле напоминал деловитого, хозяйственного мужичка: двигался неторопливо, говорил спокойно, рассудительно и совершенно был не способен сидеть сложа руки. В детский дом его привезли из маленькой деревни, в городе он никогда прежде не бывал, и поначалу Тарас затосковал. Он сторонился сверстников, не бегал и не кричал, как они, — просто так, от радости жить и слышать свой звонкий голос. Молча и неодобрительно он наблюдал их шумную возню и иногда, ни к кому не обращаясь, тихонько говорил:

«На дощ тягне. То для хлиба добре…»

Или:

«Оце, мабуть хлопцы погнали коней напуваты…»

Здесь, в детдоме, не было коней, хлеб не рос перед глазами шумливой стеной колосьев — его привозили готовым из пекарни, не было ничего, что напоминало бы его прежнюю жизнь, и Тарас тосковал.

Ожил он с появлением Метеора. Худущий, с торчащими ребрами, с болячками на холке и боках, с растрескавшимися копытами, Метеор стоял посреди двора, свесив голову к земле и не обращая внимания ни на сбежавшихся ребят, ни на мух, облепивших его болячки. Когда-то, должно быть, он славился своей резвостью — недаром же назвали его Метеором, — теперь это была старая, разбитая кляча, списанная «Автогужтрансом» за полной неспособностью сдвинуть с места что-либо, кроме себя самой. Ребята стояли в безопасном отдалении: кляча-кляча, а вдруг лягнет или укусит? Тарас растолкал их, подошел к Метеору, погладил его по шее. Метеор приподнял голову и снова устало опустил. Тарас ощупал торчащие мослы, осмотрел болячки и со всем презрением, какое только мог выразить, произнес:

— Хозяины! Довели коняку…

Кто были эти прежние «хозяины», осталось неизвестным, единственным же и полновластным хозяином Метеора теперь сразу стал Тарас. Он не отходил от мерина, кормил, поил его, чистил, смазывал болячки где-то раздобытым дегтем, и если бы позволили, то и спать бы ложился рядом с ним в конюшне. Чтобы Метеор поскорее вошел в тело, Тарас даже пробовал таскать для него хлеб из кухни, но был пойман и пристыжен. Таскать он больше не пытался, но остался при особом мнении, так как после выговора невнятно пробурчал что-то про «хворую тварыну», для которой жалко «шматка хлиба». Однако и после этого «шматок хлиба» для Метеора, а то и кусок сахару всегда находился в карманах у Тараса.

Метеор поправился. Зажили болячки, перестали устрашающе торчать мослы и ребра, и оказалось, что Метеор не такая уж старая кляча, годная только на живодерню. Он усердно возил все нужное детдому, работал на подсобном участке, вовсе не лягался и позволял всем себя ласкать, за что его особенно любили галчата. Любили его все, но хозяин был только один — Тарас. Тарас готов был бросить все, даже школу, лишь бы заниматься Метеором, и сначала ворчал, если ему напоминали об уроках:

— Ото еще — уроки! А робыть когда?

«Робыть» — работать — было, по его мнению, единственным стоящим занятием, а все остальное — тратой времени. Однако, после того как он однажды получил по русскому языку двойку и Людмила Сергеевна предупредила Тараса, что еще одна двойка — и он будет отстранен от Метеора, учился старательно.

Теперь, когда в детдоме были Метеор и телега, свой земельный участок за городом, жизнь Тараса приобрела содержание и смысл, руки — нескончаемую и желанную работу. А с появлением в детдоме Устина Захаровича Тарас получил учителя с непререкаемым авторитетом и образец для подражания, совершенный и недостижимый. Устина Захаровича Тарас, как с ним ни билась Людмила Сергеевна, упорно называл «дядько Устым», — это казалось ему более уважительным, нежели звать по имени и отчеству.

Устина Захаровича Лешка увидел через несколько дней, когда вместе с Тарасом и старшими девочками поехал на подсобное хозяйство за картошкой.


Выслушав Людмилу Сергеевну, Тарас подумал и внушительно сказал:

— Только обратно они нехай как хочут: хоть на машине, хочь пешки…

— Это почему?

— Я там заночую: пускай Метеор подкормится, а то все сено да сено… И обратно он картошку повезет. Что ж, и их везти и картошку? Это ж вам не машина, а коняка…

— Он скоро на себе Метеора возить будет, — сказала Кира.

— Ох, Тарас, Тарас! — улыбнулась Людмила Сергеевна. — Похоже, Кира правду говорит… Если подвернется машина и заберет их — хорошо, а нет — приезжай сегодня же обратно…

Тарас насупился и ничего не ответил.

За городом с мощеной дороги свернули на старый грейдер.

По обе стороны его лежали огороды. Лохматились картофельные кусты; как на параде, опираясь на палочки, рядами выстроились помидоры; распластались лопастые листья и вьющиеся плети тыквы. За огородами волновались желтеющие хлеба.

Колеса с размаху ныряли в разбитую колею, въезжали на валы окаменевшей грязи, телега подпрыгивала и гремела. Девочки попробовали петь про любимый город, баян, платок голубой и примолкли. Им все равно было весело. Когда телега накренялась, они заваливались в нее, хватались друг за друга, ойкали и хохотали. Лешке нравилось все: и зеленые поля вокруг, и палящее солнце, даже разбитый, вздыбившийся грейдер, заставлявший девочек взвизгивать. Тарас как пришитый сидел на передке, свесив вниз босые ноги и держа в левой руке вожжи. Время от времени он через плечо оглядывался на шумную компанию за спиной, и Лешка расслышал, как он проворчал:

— Пустосмешки!

— Далеко еще? — спросил Лешка.

— Не-е… Еще чуток.

«Чуток» занял около часа. Потом Тарас повернул Метеора на еле заметную в траве колею и показал вперед:

— Вон и хата дядькова. Дядьки Устыма.

На краю бахчи виднелся шалаш из веток и подсолнечных стеблей.

— Это он там все время и живет?

— Не-е, сторожует. Пока огородину не заберем.

Они подъехали к шалашу. Из него вылез Устин Захарович. Он был худой, высокий, сутулый. Казалось, он не то стесняется своего роста, не то опасается его и пригибается нарочно, словно и здесь, под открытым небом, может стукнуться головой о притолоку. Глаза его были привычно прищурены от яркого степного солнца. Почти до самых глаз он зарос черной с проседью щетиной, такой на вид колючей, что от одного взгляда на нее Лешке захотелось почесаться.

— Здрасте, Устин Захарович! — закричала Кира, спрыгивая с телеги. — Мы за картошкой приехали. Людмила Сергеевна прислала. А у нас новенький, Устин Захарович, вот он, — показала она на Лешку. — Горбачев.

Устин Захарович начал распрягать Метеора. Девочки достали ведра и лопаты. Тарас вынул лежавший в передке сверток и отнес в шалаш.

— Я вам хлеба привез, дядько Устым, — сказал он. — И соли.

— Эге, — сказал Устин Захарович.

— Где начинать, Устин Захарович? — кричала Кира, примериваясь к ближайшим картофельным кустам. — Здесь, да?

— Ни, там не можно, — ответил Устин Захарович и зашагал вдоль поля. — Тут можно, — указал он, останавливаясь, и коротко пояснил: — Ранняя.

— Жанна и Сима будут вдвоем, и мы вдвоем, хорошо? — сказала Кира. — Мы их сейчас обставим.

Высокая черноглазая Жанна улыбнулась. Она почти всегда молчала и улыбалась ласковой улыбкой доброго и близорукого человека. Лешка уже знал, что за высокий рост и молчаливость ее называют «Великой немой». Зато неразлучная с ней полная маленькая Сима с подпухшими, будто сонными глазками успевала отвечать и за себя и за подругу, каждый раз оборачиваясь к ней за подтверждением:

— Ох, Кира! Всегда ты выскакиваешь! А может, не вы, а мы вас обставим?.. Правда, Жанна?

Жанна опять молча улыбнулась.

Лешке не хотелось быть в паре с Кирой. Он бы предпочел молчаливую Жанну или даже тараторку Симу, не говоря о Тарасе, но подружки были неразлучны, а Тарас уже занят: окашивал вдоль дороги траву для Метеора.

Лешка молча вонзил лопату в землю и выворотил картофельный куст. Мелкая красноватая картошка с громом посыпалась в ведро.

Кира азартно шарила в земле, бегала с ведром к мешку, стоящему на меже, каждый раз сравнивала, кто накопал больше, и сообщала Лешке.

Солнце склонилось к западу. Устин Захарович отволок два мешка в телегу.

— Хватит, — сказал Тарас. — Теперь можете и до дому…

— Как это — до дому? — возмутилась Кира. — А на чем?

— Я ж говорил, не поеду сегодня. Вон машины ходят…

В отдалении, на грейдере, время от времени взрывались облака пыли, вздымаемой грузовиками.

— А если нас не возьмут? Вот мы Людмиле Сергеевне расскажем! — набросились на Тараса Кира и Сима.

Он отвернулся и пошел к Метеору, аппетитно хрупавшему свежескошенную траву. Девочки знали, что переупрямить Тараса нельзя.

— Ну и ладно! — сказала Кира. — Людмила Сергеевна ему покажет! Пойдемте, девочки… До свиданья, Устин Захарович!

Лешка шагнул вслед за девочками, потом нерешительно остановился и посмотрел на суровое лицо, плотно сжатые губы Устина Захаровича:

— А можно, я с вами останусь?

Устин Захарович кивнул:

— Можно.

Девочки ушли. На обочине грейдера долго виднелись их пестрые платьица. Потом несущийся по дороге клуб пыли опал возле них, видно было, как из кузова им протягивали руки, как они взобрались. Пыльное облако взорвалось снова и умчалось к городу.

— Идем, — сказал Лешке Тарас и подал ему закопченный котелок. — Там, в балочке, крынычка есть, ты воды наберешь, а я — на костер.

У самого края поля спустились в овраг. Тарас полез по склону, собирая сухие коровьи лепешки и ветки, а Лешка отправился разыскивать крынычку — родничок. Маленький бочажок, густо обросший травой, был полон холодной прозрачной водой, но в нем плавал зеленый пучеглазый лягушонок. Лешка вылил обратно воду, которую было зачерпнул, и растерянно оглянулся. На четверть выше бочажка из земли выбивалась тонкая струйка воды. Лешка подставил котелок и долго ждал, пока ленивая струйка наполнит его.

— Купался ты, чи шо? — впервые за все время улыбнулся Тарас, когда Лешка вернулся к шалашу.

— Лягушка там, — смущенно объяснил Лешка.

— Так шо, испугался? — лукаво спросил Тарас.

Он уже разложил костер, небольшой, но жаркий, подвесил над ним котелок, а в золу под огнем запихивал картофелины.

— Ну вот, скоро и повечеряем, — удовлетворенно сказал он, закончив работу.

Солнце опустилось за горизонт, залило небо закатным заревом. Тучи пыли, все реже всплывающие над грейдером, стали багровыми, как далекие пожарища. Зарево стремительно притухало, на смену ему надвигалась густая ночная синева, только высоко в небе долго светились розовым светом тонкие перистые облака.

Тарас отставил в сторону закипевший котелок и бросил в него щепотку чая, сгреб в сторону жар и палочкой выковырял из золы картофелины с обуглившейся кожурой. Перебрасывая с руки на руку и дуя на нее, он разломил картофелину и понюхал:

— Готова!

Устин Захарович и Лешка придвинулись к тряпочке, на которой лежали хлеб и крупная соль.

Пожалуй, еще никогда Лешка не испытывал такого удовольствия от всего: и от того, что они вот так, руками едят неописуемо вкусную печеную картошку, и от того, что руки и поясница ноют от усталости, и от того, что чай приятно пахнет дымом, и он даже вкуснее, потому что пьют они его без сахара и по очереди из одной обжигающей губы и руки алюминиевой кружки, и от того, что сидят молча, а над ними неслышно вспыхивают в высоком небе дрожащие звезды и, как оранжево-красная звезда, дрожит и трепещет в бескрайнем черном поле их костер.

Темень обступила их со всех сторон, вместе с нею подошла тишина. И тотчас ее спугнули. Где-то несмело чиркнул сверчок, ему ответил другой, и вот уже загремели, зазвенели они со всех сторон, и казалось, что переливается, звенит горьковато пахнущий полынью степной воздух и робко мерцающий звездный свет.

Лешка лег у костра. Если бы так было всегда — и костер, и Тарас рядом, и даже суровый «дядько Устым», лежать вот так каждую ночь до утра, смотреть на далекие звезды и слушать льющийся отовсюду звон…

— Пойдем спать, — сказал Тарас, подгребая рассыпавшиеся угли. — Завтра по холодку поедем.

Они легли на ворох пахучей травы, Устин Захарович остался у костра. Он подбрасывал ветки в костер и смотрел на огонь. По замкнутому лицу его бегали трепетные отсветы.

— Отчего он все молчит? — шепотом спросил Лешка.

— А кто ж его знает? — так же шепотом ответил Тарас. — Молчит, и всё. Он разве скажет? Мабуть, думает… Спи!

Мальчики заснули и не слышали, как Устин Захарович, достав из шалаша рядно, укрыл их. Ссутулившись, он постоял над ними и опять сел к костру.

10

В детском доме Устин Захарович числился инструктором по труду, оказавшись в должности этой неожиданно для других и для себя самого.

Год назад Людмиле Сергеевне удалось добиться наряда на металлические кровати с сетками. Старые, деревянные, давно рассохлись, расшатались, шипы то и дело вылетали из пазов, кровати разваливались. Их сколачивали гвоздями, однако это держало их в относительной целости недолго. То в одной, то в другой спальне, к испугу девочек и удовольствию ребят, разъезжалась кровать, и очередная жертва с треском и стуком летела на пол.

Первую партию новых кроватей, высокой горой уложенных на телегу, сопровождали старшие мальчики и сама Людмила Сергеевна. Тарас шагал рядом с Метеором, Людмила Сергеевна и ребята шли сзади, любуясь высокой голубой горой. Она громом и звоном отзывалась на каждый камень мостовой и время от времени кренилась на сторону. Тогда Метеора останавливали, с трудом сдвигали разъезжающуюся гору. За три квартала от дома колеса угодили в дождевую промоину, голубая гора накренилась и с грохотом обрушилась на мостовую. Ребята бросились поднимать кровати, заново их укладывать. На тротуаре стоял высокий, сутулый мужчина, молча смотрел на их усердную неумелую работу, потом шагнул к телеге и сказал:

— Так не можно!

Он снял уложенные было плашмя спинки и начал ставить их стоймя. Мальчики, обрадовавшись подмоге, быстро подносили рассыпавшиеся кровати. Мужчина плотно уставил их, перевязал веревкой. Метеор двинулся дальше. Кровати гремели, но больше не разъезжались. Не ответив на благодарность Людмилы Сергеевны, мужчина шел следом. У ворот он остановился, наблюдая за разгрузкой.

— Большое вам спасибо! — протянула ему руку Людмила Сергеевна.

Он посмотрел на ее руку, отвел взгляд в сторону, на калитку, и сказал:

— Может, топор и гвозди есть? Петля вон сорванная… Не годится.

Нижняя петля давно оборвалась, и провисшая калитка выбила в земле глубокое полукружие. Немного обескураженная, Людмила Сергеевна принесла топор и гвозди. Потом ее отозвали. Минут через десять она вспомнила о странном незнакомце и спохватилась, что стука у калитки больше не слышно.

«Господи, еще топор унесет!» — обеспокоилась она.

Топор был прислонен к верее, петля навешена, но этого человека уже не было.

«Чудак какой-то!» — подумала Людмила Сергеевна, унося топор, и забыла о нем.

На следующий день под вечер чудак появился снова. Людмила Сергеевна увидела его, когда он приподнимал толстой жердью передок телеги, а Тарас снимал колеса и смазывал ось. Оба молчали. На приветствие директора человек кивнул головой.

— Ты знаешь его? — спросила Людмила Сергеевна у Тараса, когда человек ушел.

— Кого? Дядьку Устыма? Не…

— А почему же он пришел?

— Помогает, — объяснил Тарас, изумленный вопросом директора, словно помощь неведомого дядьки была совершенно естественной и ни в каких объяснениях не нуждалась.

С тех пор Устин Захарович появлялся ежедневно. Каждый раз он находил себе какую-нибудь работу, что-либо починял или налаживал и, не обращая внимания на благодарность, уходил.

Воспитательницы недоуменно пожимали плечами. Ефимовна невзлюбила его и каждый раз зловеще сообщала Людмиле Сергеевне:

— Опять идол пришел! Вот так ходит, ходит да и обчистит кладовую… Вон рожа-то какая — смотреть страшно!

Угрюмое, всегда заросшее лицо дядьки Устина самой Людмиле Сергеевне внушало опасение, и она не знала, как быть. Неизвестно было, что он за человек, почему зачастил в детдом, и не следовало ли его отвадить от посещений. А вместе с тем он становился все полезнее, делая то, что без него сделать не могли, не ожидая за это ни платы, ни благодарности, и обижать его недоверием не хотелось. Несмотря на его суровость, ребята совершенно не боялись Устина. Они находили дело и для него и для себя, охотно помогали ему. Только однажды он воспротивился: когда они предложили поставить турник.

— То баловство, — решительно сказал он. — Хиба то работа — до горы ногами крутытысь?

Однако, когда ребята сами поставили турник, он укрепил стойки подпорками, чтобы какой-нибудь любитель «солнца» не брякнулся о землю вместе с турником.

Постепенно к нему привыкли. Даже Ефимовна, мучившаяся с выпадающей дверцей плиты, после того как он, словно заправский печник, укрепил дверцу проволокой и обмазал раствором, переменила к нему отношение и уже не пророчила ограбление кладовки, но все же с сомнением покачивала головой:

— Человек он, может, и ничего, а почему молчит? Не может этого быть, чтоб просто так молчал! Значит, он чего-то думает… А чего он думает, бог его знает! — И она значительно поджимала губы.

Сама Ефимовна молчать не умела, и поведение «дядьки Устыма» ставило ее в тупик.

Людмила Сергеевна пробовала «разговорить» его, но ей только удалось узнать, что зовут его Устином Захаровичем Приходько, работал он раньше в колхозе «Заря», а теперь вот живет в городе и делает всякую работу, что подвернется. От разговоров о прежней своей жизни он уклонился, сказав:

— Було та загуло… Чого ж и ворошить…

Людмила Сергеевна навела справки. Сказанное Устином Захаровичем подтвердилось: на самом деле до войны он работал в колхозе «Заря», а по возвращении из армии оставаться там не захотел; человек же он работящий, честный и ни в чем таком не замечен.

Устин Захарович прижился. По-прежнему он работал где-то на стороне, но каждый вечер, а по воскресеньям с утра появлялся в детдоме и что-либо чинил или строил. Умел он решительно все, во всяком случае все нужное и несложное в бедноватом в ту пору хозяйстве детдома. Сделанное им бывало и громоздким и неуклюжим, но всегда было несокрушимо прочным и чем-то неуловимо напоминало самого Устина Захаровича. Ребята охотно его слушались, а Тарас Горовец смотрел в рот и подражал во всем. Он даже ходить начал так же медленно и враскачку, как это делал «дядька Устым».

В детдоме уже работала Анастасия Федоровна. Она учила девочек шитью и вышиванию, но должность второго инструктора по труду оставалась незанятой. Найти специалиста не удавалось. Людмила Сергеевна подумала-подумала и предложила эту должность Устину Захаровичу.

Устин Захарович помолчал, потом решительно сказал:

— Ни, не можно! Я рабочий человек, а не вчитель.

Людмила Сергеевна долго доказывала ему, что он уже фактически инструктор, только не получает зарплаты и приходит по вечерам, а то будет получать зарплату и работать положенное время. Делать он будет то же, что и теперь, ничего больше от него не потребуют. В конце концов, если не хочет постоянно, пусть поработает, пока найдется человек более подходящий. На это Устин Захарович согласился.

Теперь он появлялся во дворе детдома на рассвете, а уходил уже затемно, когда дети ложились спать. Более усердного работника в детдоме не было, и Людмила Сергеевна втайне сознавала, что, пожалуй, он принадлежит детдому больше, чем она сама, так как у нее была еще своя, семейная жизнь, у Устина же Захаровича, по-видимому, не было ничего, кроме работы.

Одно только приводило Людмилу Сергеевну в отчаяние. Устин Захарович признавал единственный способ обучения — давал работу, а если делали не так, отбирал лопату или молоток, молча показывал, как надо действовать, и опять совал инструмент в руки ученику.

— Я не понимаю, Устин Захарович, слов вам жалко, что ли? — возмущалась Людмила Сергеевна.

— Я ж казав, що я не вчитель, — отвечал Устин Захарович. — И чего тут рассказывать?

Говорить, по его мнению, следовало лишь о том, можно и нужно ли сделать то-то и то-то, а если это выяснялось, больше не о чем было и говорить, надо было просто делать.

Если его спрашивали о чем-либо, он, подумав, отвечал «можно» или «не можно» и потом уже ни в какие объяснения не вступал.

Такую же безуспешную борьбу, как с молчаливостью, Людмила Сергеевна вела с его устрашающей бородой.

— Устин Захарович! — восклицала она. — И работаете вы хорошо, и человек вы хороший, а борода у вас прямо разбойничья. Ну подумайте сами: приедет какой-нибудь инспектор, вокруг дети, а у вас такой вид. Неужели трудно побриться?

Устин Захарович безропотно уходил в парикмахерскую и возвращался оттуда с синими изрезанными щеками. Но уже к вечеру синева сменялась черной щетиной, а на следующий день Устин Захарович приобретал свой обычный вид. Наконец ему это надоело, и в ответ на очередное напоминание об инспекторе он раздосадованно отмахнулся.

— Я не дивчина, ему меня не целовать…

В действиях Устина Захаровича не было никакого расчета. Увидев развалившуюся гору кроватей и растерявшихся ребятишек, он не мог не помочь: как же можно терпеть непорядок? Не в порядке была калитка, а кто мог ее починить, если тут одни женщины да малыши? Он починил. Но еще раньше он приметил, что колеса у телеги не смазаны, и на следующий день пришел, чтобы их смазать. Непорядки обнаруживались один за другим, и один за другим Устин Захарович их устранял. Делал он это не для того, чтобы заработать деньги или заслужить благодарность, а потому, что его работа уже кончилась, тут же была другая, а когда руки и голова заняты делом, не одолевают думы и легче ждать. Ждал он давно и уже устал ждать.

Сначала он ждал вестей от сына, ушедшего в армию в первый день войны. Вместо письма пришла «похоронная». Устин Захарович остановился посреди двора, а сноха закричала не своим голосом и бросилась в хату. Устин Захарович посмотрел вслед Фроське-почтальонше, торопившейся уйти подальше от двора, в который она принесла горе, потоптался на одном месте, зачем-то пошел к сараю, потом вернулся и сел на завалинке.

— Вот, значит, как… — сказал он, глядя на тополь у перелаза.

Тополь он посадил, когда женился и поставил хату. Тополь был еще молодой, когда Андрейка влез на него и сломал большую ветку. Устин Захарович стащил его вниз и отодрал. Тополь уже большой и вытянулся, как свечка. И Андрей вырос. Тополь остался, а Андрея нет… Был, был маленький, а потом сразу, вдруг, стал большой, догнал по росту самого Устина Захаровича, а может, и перегнал бы… В голове Устина Захаровича скользили легкие, пустые мысли, но внутри шевелилось что-то твердое, угловатое, и он думал легкие, пустые мысли, чтобы не стронуть, не шелохнуть то твердое, угловатое, от которого становилось все нестерпимее… Вот старуха не дожила… Как бы она теперь?.. Вон Галька как голосит… «Старается, — неприязненно подумал Устин Захарович, — чтобы слышали, как она убивается… Покричит, покричит и отойдет. А потом забудет…»

Он знал, что несправедливо думает о снохе, но нарочно себя растравлял, бередил притихшее после рождения внуков недоверие к ней. Ему всегда казалось, что Андрею под стать самая лучшая дивчина на селе. А эта что? Только и всего, что хохотала громче всех да песни пела. Ну и ничего, работящая… Пожалуй, она и была на селе самой лучшей дивчиной, но Устину Захаровичу казалось, что Андрей достоин еще лучшей.

Вот она осталась, а Андрея нет… Ей что? У нее все горе криком выйдет. А вот он как?.. Но об этом думать было нельзя — твердое и угловатое начинало шевелиться, и он опять думал о чем-нибудь другом, не таком страшном. Вон Юхимов сынок получил ранение и лежит в госпитале. Может, пока выздоровеет, разобьют немцев, он и вернется Ну, без руки, — без руки жить можно. А может, и рука останется… Как же это так? Он вот есть, а Андрея нет… И теперь голоси не голоси, а его не будет…

Среди воплей Гальки ему послышались другие звуки. Он тяжело поднялся и пошел в избу. Галька билась в углу на лавке, а годовалый Сашко́ и двухлетний Васько́ сидели на кровати и, не сводя с матери вытаращенных от ужаса глаз, орали уже надорванными голосами. Сыны Андреевы, внуки!..

— Годи! — грохнул Устин Захарович кулаком об стол. — Детей уморить хочешь?!

Галька испуганно вскинулась, перестала голосить. Свекор никогда прежде на нее не кричал. Она бросилась к детям и, обливаясь слезами, начала успокаивать.

Внуки! Сыны Андреевы… Ради них надо было стерпеть все. И Устин Захарович стерпел. Он не проронил ни слезинки, даже наедине с собой не затрясся в беззвучном мужском горе. Оно окаменело в нем, не вышло наружу, только стал он еще суровее и молчаливее.

Ночью во двор МТФ, где дежурил Устин Захарович на случай, если налетят фашисты и набросают зажигалок, прискакал Иван Романович, председатель, приказал выводить скот и гнать на шлях — в случае, немцы прорвутся, чтобы им не достался. Устин Захарович заикнулся было про внуков, сноху, но председатель замахал руками:

— Догонят! Они на телегах, на бричках догонят. А коровам время надо, это ж тебе не танки, вскачь не погонишь…

Устин Захарович вместе с двумя доярками гнал встревоженное, ревущее стадо по ночной степи и оглядывался. Сзади небо пламенело далеким рокочущим заревом. Устину Захаровичу казалось, что оно растет все выше и выше, подползает к селу, где остались Галька и внуки.

Вернуться за ними уже не довелось. Фронт оказался за спиной, скот нужно было гнать почти без роздыха. Почерневший, словно обуглившийся от зноя, усталости и горя, Устин Захарович гнал скот на восток, все дальше уходя от опасности и все ближе подходя к границе своего терпения.

Оно оборвалось под Ульяновском. Сдав скот в совхоз, Устин Захарович ушел в армию. По возрасту он не годился в строевые — его зачислили ездовым.

Падали лошади, ломались повозки, а он все вез и вез нескончаемый груз войны. И все время ждал, когда какая-нибудь случайность забросит его поближе к родному селу. Случайность не подвернулась. И он опять ждал.

Только в Штеттине выпустил он наконец из рук вожжи войсковой упряжки и сел в поезд с демобилизованными первого срока. В райцентре на вокзале к нему бросился усатый солдат без погон. Левый рукав его гимнастерки был аккуратно подвернут и пристегнут булавкой.

— Устым!.. — закричал солдат, и только тогда Устин Захарович узнал в нем односельчанина Герасимчука. — Живой!

— Живой, — ответил Устин Захарович.

— А меня вот переполовинили! — с уже привычным ожесточением сказал Герасимчук и сплюнул.

Они отошли в сторонку от толпы, спросили друг друга о службе. Оказалось, что Герасимчук отвоевался под Люблином.

— А как село наше? Иван Романович вернулся?

Герасимчук махнул рукой:

— Убит Иван Романович. А село — почитай, половина сгорела. Немцы спалили. Моя хата сгорела… — Герасимчук помялся и добавил: — И твоя.

— Ну, а… — начал и не кончил Устин Захарович.

Герасимчук полез в карман за папиросами, долго мучился, доставая папиросу одной рукой. Папироса сломалась. Он скомкал ее и, не глядя в лицо Устину Захаровичу, сказал:

— Нема их, Устым. Угнали гады. Многих угнали. И твою Гальку.

— С ребятами?

— С ребятами… Говорят, которые возвращаются. Может, и твои вернутся…

Они помолчали.

— Ну, бывай здоров! — сказал Устин Захарович, повернулся и отошел.

— Куда ты? Погоди! Может, попутная машина будет! — закричал Герасимчук.

Устин Захарович торопливо шагал, не отвечая и не оборачиваясь.

Шлях был тот же, так же кое-где торчали обшмыганные колесами кусты, так же, как и четыре года назад, лежала на нем серая бархатная пыль. И съезд на грейдер был тот же, только грейдер давно не ремонтировали, он зарос травой и превращался уже в проселок.

По селу он шел, опустив голову, не глядя по сторонам. В окнах уцелевших хат мелькали женские лица. Узнав его, односельчанки горестно качали головой, рукавами смахивали слезы. Устин Захарович, не оглядываясь, шагал к своему порядку.

Торчали обгорелые деревья, полуразвалившиеся печи и кучи глинистого мусора, уже заросшие крапивой, конским щавелем и лопухами. Устин Захарович шел от кучи к куче, узнавая и не узнавая места, где стояли хаты соседей. Вот тут была Сидоренкова, Лучкова. А вот здесь была его…

Полуобгоревший тополь засох. Голые ветки его гнулись, как хлысты, и шуршали под ветром. Печь развалилась, возле нее вырос бурьян. Устин Захарович подошел ближе, раздвинул его. На земле валялись головешки. Они пахли сыростью и землей. Устину Захаровичу казалось, что от них тянет горьким дымом. Он постоял, зачем-то подгреб сапогом головешки в кучку и пошел к уцелевшим домам. Надо было жить, а жить означало работать.

Председателем колхоза оказался тот самый Юхимов сынок, которого ранило в начале войны. После того он был ранен еще несколько раз, но все-таки уцелел и приехал из госпиталя незадолго до возвращения Устина Захаровича. Он раздался в плечах, возмужал и отпустил усы. Теперь его называли не Степкой или Степаном, как бывало, а Степаном Ефимовичем. Степан Ефимович шумно обрадовался возвращению «колхозной гвардии», как он сказал, и скомандовал жене «сообразить по такому случаю». На столе появилась бутыль самогона. Еды было не густо, но самогонка из сахарной свеклы уже была.

Степан, позвякивая медалями, рассуждал о том, как он думает поставить «Зарю» на ноги, и подливал в стаканы. Устин Захарович пил и не пьянел. Он только все плотнее сжимал губы. Потом спросил, как думает Степан, живы его Галька и внуки или нет. Степан сказал, что вполне свободная вещь, что живы. Может, даже и до Германии их не довезли — такое бывало тоже, — а если и довезли, так там же всех освободили и производят репатриацию. «До дому вертают», — пояснил он. Надо навести справки. Он скоро поедет в город и может все разузнать.

Устин Захарович сам пошел в город. Он был в военкомате, в райисполкоме, даже зачем-то в загсе и наконец попал в милицейский отдел розыска. Молодой белобрысый лейтенант, то и дело одергивая свой китель, записал все и обнадежил:

— Не горюй, дед! Разыщем твоих внуков.

Устин Захарович вернулся в село и начал ждать. Каждую неделю он уходил в город к белобрысому лейтенанту.

— Пока никаких сведений не поступало, — отвечал тот.

Устином Захаровичем овладело беспокойство. Ему начало казаться, что, пока он тут «отлеживает бока», внуки его где-то «бедуют». Их отыщут, а он даже и узнает об этом с опозданием. Следовало быть поближе к отделу розыска, чтобы в любой момент могли сообщить, а он — поехать за своими внуками. Степан и слышать не хотел о том, чтобы отпустить такого работника, убеждал, ругался и даже пробовал грозить, но Устин Захарович стоял на своем.

— Ты пойми, — говорил он, — я не легкой жизни шукаю — душа горит!

Председатель наконец сдался:

— Так разве ж я не понимаю?.. Такое дело?.. Ну, там не заживайся — сам знаешь, нам кадры нужны.

Устин Захарович не думал заживаться. На свое пребывание в городе он смотрел как на временное, жил в углу, работу не выбирал, брался за любую, лишь бы прожить, и за нее не держался. Все это было не главное; главное было — дождаться вестей о внуках. В отделение он ходил когда только мог и, «чтобы не мозолить людям глаза», стоял в сторонке и ждал, пока белобрысый лейтенант его заметит. Тот замечал и отрицательно качал головой. В этих молчаливых посещениях лейтенант чувствовал укор себе и розыску, который до сих пор не мог найти никаких следов, и, так как укор был справедливым, в нем нарастало раздражение. Однажды он в сердцах сказал:

— И чего ты, дед, ходишь? Сообщат нам — и мы тебе сообщим. А то ходишь и ходишь…

Устин Захарович пожевал губами и вышел. Он понимал, что лейтенант прав, и ходить стал реже.

На улицах он присматривался к ребятишкам, в наивной надежде вдруг наткнуться на своих внуков, хотя и понимал, что здесь их быть не может и что он бы их даже не узнал, так как помнил ползунками, а теперь, если они живы, Сашку́ было семь лет, а Васе уже восемь.

Поэтому он так легко и прочно прижился в детдоме. Там были дети, они напоминали ему внуков. Сначала он этого боялся, потом оказалось, что без этого не может. Он никогда не был ласковым и приветливым, окружающие не получали от него ясно видимой радости, однако ему самому она все больше была нужна. И он получал ее, скупую, рвущую сердце, слыша звонкие ребячьи голоса, их смех, ссоры и беготню. Им он отдавал единственное, что имел, — свои неутомимые руки.

11

Еще за воротами Тарас и Лешка услышали шум.

— Наши из лагеря приехали, — сказал Тарас.

Загорелой босоногой толпой ребята стояли вокруг Людмилы Сергеевны, Анастасии Федоровны и Ефимовны. Все говорили и смеялись разом. Тараса и Метеора увидели — шум стал еще громче.

— Тарас! Здоров, конячий сторож! Сколько Метеору сахару скормил?..

Тарас улыбнулся и сразу стал не «мужичком», а тем, кем был на самом деле, — маленьким мальчиком, но тут же насупился:

— Посторонись!

Метеору заступили дорогу, Тараса стащили с телеги. Лешка слез и отошел в сторону. Ребята перекрикивали друг друга, пытаясь одновременно, все вдруг, рассказывать. Людмила Сергеевна смеялась и зажимала уши.

— Тихо! — скомандовала стройная девочка со строгим красивым лицом.

Должно быть, приехавшие привыкли ее слушаться и притихли.

— Молодец, Алла! Сразу порядок навела, — сказала Людмила Сергеевна. — Ну, показывайте свои трофеи.

Алла развела руки, ребята раздвинулись, и перед Людмилой Сергеевной образовалась свободная площадка.

Крутолобый, наголо остриженный мальчик снял со спины рюкзак и вытащил большую стеклянную банку. В банке, свернувшись кольцом, лежал у́ж.

— Она кусается? — испуганно спросила маленькая Люся, которую Лешка запомнил, потому что она всегда что-нибудь напевала.

— Нет. Уж безвредный, — уверенно сказал стриженый мальчик.

Две девочки осторожно развязали другой рюкзак и выкатили из него серый клубок, утыканный толстыми иглами. Клубок развернулся, приподнял кверху острую мордочку и фыркнул.

— Ежик! Ежик! — восторженно закричали галчата.

Из третьего рюкзака извлекли черепаху. Она некоторое время лежала неподвижно, потом высунула ноги, голову, подслеповатыми, старушечьими глазками посмотрела вокруг и пустила лужицу. Девочки сконфуженно переглянулись, ребята засмеялись.

Лешка ловил на себе беглые, любопытные взгляды. Людмила Сергеевна заметила, как он отчужденно смотрит на всех, подозвала к себе.

— Вот, ребята, — сказала она, поставив его перед собой и положив ему руки на плечи, — это ваш новый товарищ. Зовут его Алеша Горбачев.

Теперь уже с откровенным любопытством все смотрели на него, и Лешка позавидовал черепахе, которая могла спрятаться под своим панцирем. К Людмиле Сергеевне, едва не плача, подбежали несколько девочек.

— Людмила Сергеевна, а где наши кошки? — еще издали кричали они.

— Кошки? Разве их нет? Разбежались, наверно.

— Как это — разбежались? Чего это они разбежались?

— Эко горе — кошки убежали! — насмешливо сказала Ефимовна. — Небось новых натащите…

Людмила Сергеевна говорила заведомую неправду, но не чувствовала угрызений совести. Кошки стали бедствием. Они заполнили весь дом. Все дети любят животных, а эти дети, перенесшие горе, подбирали на улице всех заброшенных, покалеченных котят и заботливо их выхаживали. Котята поправлялись, вырастали и дома уже не покидали, а к ним прибавлялись всё новые и новые. Они бродили по двору, проникали в спальни, даже иногда в столовую и держали в непрерывной осаде кухню и кладовку. Разношерстное, мяукающее стадо было знакомо со всеми превратностями кошачьей жизни и, несмотря на ребячьи проповеди вести себя хорошо, напропалую воровало все, что удавалось. Людмила Сергеевна смотрела на это стадо со страхом, ежедневно ожидая вспышки среди ребят экземы, чесотки и прочих эпидемических ужасов, а Ефимовна швыряла в кошек чем попало:

— Чистое наказание с этими кошками! Прямо не детский дом, а кошачий…

Когда самые ревностные кошколюбы уехали в лагерь, Ефимовна выполнила давно задуманный план: с помощью Устина Захаровича позаносила кошек так далеко, что они уже не смогли вернуться. Людмила Сергеевна не препятствовала — очень уж ей надоело и было слишком опасно четвероногое население.

Людмила Сергеевна принялась успокаивать расстроенных кошатниц. Ребята разбрелись осматривать комнаты после ремонта. Лешка отошел к конюшне, где Тарас распрягал Метеора, — возле Тараса он чувствовал себя лучше. В нем с новой силой вспыхнула ослабевшая за последние дни настороженность. С тех пор как он уехал из Ростова, еще ни одна встреча с мальчишками, если их было много, не обходилась по-хорошему.

После обеда Лешка, как всегда, увильнул от лежания в постели и пошел на пустырь, к сараю. Там уже сидели несколько мальчиков. Лешка сел в стороне — не слишком далеко, чтобы не отделяться, но и не слишком близко, чтобы не воображали, что он подлаживается. Ребята, еще переполненные лагерными впечатлениями, пересмеивались, вспоминая о какой-то Ларисе, которая никак не могла наесться, хотя была толстая, как пышка, о Косте, который вечно просыпал побудку и вылетал на линейку встрепанный и неумытый, о Вадиме, который среди ночи под окнами девочек ухал и хохотал, как настоящий филин, и как девочки своим перепуганным визгом будили весь лагерь, а Вадиму на другой день был общелагерный «влёт»…

К Лешке подсел мальчик с тонким, бледным лицом. Лешка заметил его еще утром, потому что мальчик носил очки с толстыми стеклами, и слышал, как ребята называли его «академиком».

— Меня зовут Яша Брук, — сказал мальчик в очках. — Ты давно у нас?

— Недавно.

— А откуда ты?

— Из Батуми. То есть раньше я жил в Ростове, а потом в Батуми. Там и убежал…

— Убежал?

— Ага. От дядьки…

В это время мимо прошел рыжий веснушчатый мальчик. Он сделал вид, что споткнулся, и взмахнул рукой к Лешкиному лицу. Лешка отпрянул. Рыжий опустил руку, почесал колено, словно он поднимал ее только для этого, и подмигнул ребятам. Те засмеялись. Лешка побледнел и весь напрягся.

— Не приставай, Валет… — досадливо сказал Яша. — А почему убежал? Плохо было, да? Ничего, у нас хорошо, вот увидишь…

Лешка не видел ничего хорошего, он видел теперь только рыжего Валета. Обрадованный своим успехом, тот решил продлить забаву и, снова подмигнув товарищам, направился к Лешке. Однако повторить не удалось. Не успел он взмахнуть рукой, будто бы для того, чтобы почесать затылок, как тут же отдернул ее: Лешка ребром ладони ударил его по плечевому мускулу, вторым ударом коротко и сильно толкнул в грудь. Валет не удержался на ногах и рухнул в крапиву.

— Ты… ты меня?.. — задыхаясь, проговорил он, все еще лежа на земле.

— Не лезь, я тебя не трогал, — угрюмо ответил Лешка и мельком оглянулся.

Ребята вскочили, окружили их, но никто не собирался нападать с тыла.

— А я тебя трогал? — заорал Валет и вскочил на ноги.

— Бросьте, ребята! Бросьте! — встал между ними Яша Брук.

Валет отшвырнул его в сторону и бросился на Лешку. Лешка получил удар по носу, но и сам ударил противника в ухо. Они схватили друг друга за руки. Валет норовил боднуть Лешку головой, а когда это не удалось, поднял ногу, чтобы лягнуть. Но ребята, негодуя, закричали:

— Эй, нога! Нога! Не по правилам!..

Валет был сильнее, но Лешка, переживший столько стычек, ловчее. Уловив момент, когда Валет поднял ногу, Лешка толкнул его и отпустил руки. Валет опять покатился в крапиву. Зрители засмеялись, теперь над Валетом. Побежденные редко вызывают симпатии у мальчишек.

— Бросьте драться! Сейчас же перестаньте драться! — услышал Лешка голос Киры.

Но в это время Валет снова бросился на него. На этот раз оба упали.

— Полундра! — крикнул кто-то, и круг распался.

Лешка вскочил, готовясь отразить новую атаку. Атаки не последовало: к ним спешила Людмила Сергеевна, а за ней Кира, на которой опять была повязка дежурной. Валет, сидя на земле, счищал с коленей пыль и налипшие травинки; ребята повернули безмятежные лица к Людмиле Сергеевне.

— С кем ты дрался, Горбачев?.. А, ну конечно, Белоус отличился… Встань!

Валет нехотя поднялся.

— Из-за чего вы подрались? Белоус тебе что-нибудь сказал, сделал? — повернулась Людмила Сергеевна к Лешке.

Валет был, конечно, гад, но Лешка никогда не жаловался. Он трогал пальцами распухший нос и смотрел, не течет ли кровь. Крови не было.

— Почему ты молчишь? Из-за чего вы подрались? И перестань смотреть в землю!

Лешка поднял на нее угрюмые глаза, в которых совершенно ясно было написано, что он ничего не скажет.

В глубине души Людмила Сергеевна была рада. Она терпеть не могла «лизунов» и ябедников, трусливо вьющихся возле старших и чуть что жалующихся.

— Это, наверно, Валет начал, — сказала за ее спиной Кира.

Людмила Сергеевна обернулась:

— Опять? Сколько раз я говорила, чтобы не было «Валета» и вообще никаких кличек!.. Вот что, петухи: не хотите мне рассказать — ответите детсовету. А сейчас — марш в постели!

— Болит нос? — сочувственно спросил Яша, когда они направились в спальню.

— Не очень. Распух только, — ответил Лешка.

— А здорово ты стукнул его первый раз! — восхищенно сказал Яша. — Я так не умею. Я совсем не умею драться, — огорченно признался он.

— Значит, тебя всегда бьют?

— Нет. Кто же меня будет бить? Я просто никогда не дерусь.

— Ну да! — усомнился Лешка. — Как это — никогда?

Койки были расставлены заново, постели Лешки и Яши оказались рядом.

— А на совете этом… чего там будет? — спросил Лешка, когда они улеглись.

— Неприятно будет, — неопределенно, но многозначительно сказал Яша и уткнулся в книгу.


Детсовет собрался перед ужином. В комнате для занятий за длинным столом сидели строгая Алла, Кира, Тарас, Митя Ершов — крутолобый серьезный мальчик, привезший в банке ужа, и Яша. Лешка немного приободрился: Тарас его уже знал, а Яша вроде на его стороне. Но, как он ни старался, поймать их взгляды ему не удавалось — Тарас и Яша на него не смотрели. На стульях у стен, возле столиков расселись воспитанники. Галчата, допущенные при условии полного молчания, стайкой сели вокруг Людмилы Сергеевны и уставились на преступников: Лешку и Валерия Белоуса.

Алла постучала карандашом по столу:

— Объявляю детсовет открытым! Кира Рожкова, доложи о хулиганстве во время твоего дежурства.

Кира, сразу вскочившая и открывшая было рот, вспыхнула:

— Вот ты всегда так, Алла! Разве я виновата, что они на моем дежурстве подрались? Они же могли и на твоем!..

— Говори по существу, — остановила ее Алла.

— Так я и говорю… Я иду и иду себе, думаю, нет ли кого на пустыре — мальчишки всегда туда уходят, это прямо клуб ихний! — а там эти, Горбачев и Белоус, дерутся, а остальные смотрят, кто кого побьет… Не останавливают, а смотрят!.. Я сразу же, раз вижу такое безобразие, кричу им, чтобы они перестали, а они опять дерутся… И только когда я позвала Людмилу Сергеевну, они перестали. Я считаю, что это безобразие и что виноват Белоус, потому что…

— Потом скажешь, что ты считаешь! Садись, — опять остановила ее Алла. — Горбачев и Белоус, выйдите к столу!

Валет поднялся и вразвалку подошел. Лешка замешкался. Его подтолкнули в спину:

— Иди!

Он стал у другого края стола, напротив Белоуса, всем телом ощущая направленные на него взгляды. Алла холодно и строго оглядела его своими красивыми глазами с головы до ног и перевела взгляд на Валета.

— Может, тебе кресло подать? А то, я вижу, у тебя спина болит, ты стоять не можешь, — иронически сказала она избочившемуся Валету. Он выпрямился. — Кто начал драку?

— А чё, я, скажешь, да? Думаешь, если Кирка на меня капаеть, так и правда?

— Она не Кирка, а Кира! И не капает, а говорит! — оборвала его Алла.

— Нет, капаеть! Ничего не видела, а говорит… Я его трогал? Вот пускай ребята скажут… Он меня первый вдарил…

— За что?

— А я знаю, за чё?.. Я хотел себе спину почесать, а он вдарил… Ты его спроси, за чё он мине вдарил.

— Спрошу. А сейчас говори ты.

— А чё мине говорить? Если мине бьют, я буду стоять, да? Ну, я ему тоже дал раза́…

— Значит, ты хотел только спину почесать?

— Ну да, только руку протянул…

— …а он тебя уже и почесал! — деловито продолжил Тарас.

Слушатели зафыркали.

— Тихо! — застучала карандашом Алла. — Тарас, надо посерьезнее…

— Так я ж серьезно! Вот як у меня спина зачешется, ты меня, Алла, тоже стукнешь?

Валет ухмыльнулся.

— Рано смеешься! — сурово сказал Тарас. — Ты правду говори.

— Да какую правду?

— Настоящую! — внушительно подтвердил Митя Ершов. — Кому ты врешь? Мы же знаем!

— Говори, — подхлестнула Алла, — замахивался на Горбачева?

— Ну так чё? Я ж шютил! Уж и пошютить нельзя, да?

— Вон як от твоей шутки у него нос распух. Наче гуля, — так же серьезно заметил Тарас.

— Все ясно, по-моему? — вопросительно оглянулась Алла на членов совета. — Белоус, когда ты пришел к нам, тебя кто-нибудь бил?

Белоус посмотрел на потолок и промолчал.

— Отвечай!

— Ну, нет.

— Без «ну», просто «нет»! С тобой кто-нибудь так, как ты сегодня, шутил?

— Нет.

— Зачем же ты это сделал?.. Молчишь? Хорошо, я скажу за тебя… Ты сделал это потому, что надеялся, что Горбачев слабее тебя. Ты ведь трус и всегда нападаешь на тех, кто слабее… Ты сделал это потому, что надеялся на поддержку остальных, хотел спрятаться за чужую спину. Значит, ты дважды трус! — Алла повела взглядом, проверяя впечатление. — Ты сделал это потому, что надеялся позабавить товарищей… Они засмеялись, и пусть им будет стыдно! — строго вскинула Алла глаза на слушателей. — Ты всегда хочешь покрасоваться, позабавить. Тебе нравится быть шутом?.. Чего же ты добился? На минутку твоей выходке засмеялись, но все тебя осуждают. Разве так принимают нового товарища? Разве так мы приняли тебя? Мы над тобой «шютили»? — передразнила она. — А над тобой можно было больше смеяться, чем над Горбачевым! Над тобой можно смеяться и сейчас. Почему ты кривляешься, всех задираешь? Почему ты говоришь «чё», «мине», «шютили»? Ты думаешь, что это красиво, а это просто неграмотно. И вообще, почему ты прикидываешься блатным? Какой ты блатной? Ты просто злой и глупый мальчишка!..

Лешка с удовольствием слушал эту тираду — все забыли о нем и смотрели только на Валета. Но Алла повернулась к Лешке:

— Ты тоже хорош, Горбачев! Он ведь тебя не ударил первый? Зачем ты полез в драку? Ты думаешь, кулаки — самый лучший довод? Кулаками усерднее работают те, у кого мозги плохо работают!.. — Она опять приостановилась, чтобы слушатели оценили сказанное. — И неужели ты думаешь, Горбачев, что дорогу в жизни прокладывают кулаками?.. Ты не знаешь наших правил, и на первый раз мы, может быть, простим… я еще не знаю, но мы предупреждаем: драчунам и хулиганам у нас не место!.. Если хочешь жить с нами, забудь про кулаки! — Раскрасневшаяся, довольная своей речью, Алла обвела взглядом собрание. — Кто еще хочет сказать?

— А что говорить? — произнес Митя Ершов. — Все ясно.

— Какие есть предложения?

— Дать им обоим наряды на картоплю, щоб прохололы, — сказал Тарас.

— Неправильно! — возразила Кира и стрельнула глазами в Лешкину сторону. — За что же Горбачеву наряд? Он же не знал, он же новенький! Во всем Валет… Белоус виноват — ему и дать наряд.

— Я предлагаю, — сказала Алла, — Горбачеву — один, а Белоусу — два. И обоих предупредить. Возражений нет?

— Есть!

Все удивленно оглянулись на Людмилу Сергеевну — предложение справедливое, что можно возразить?

— Очень хорошо, — сказала Людмила Сергеевна, — что вы все единодушно осуждаете проступок Белоуса и Горбачева. И Алла, в общем, правильно говорила, хотя, мне кажется, говорила с излишней злостью. Когда человек злится, ему трудно быть справедливым. Но это другой разговор. А вот с наказанием я не согласна. Вы хотите наказать их трудом[1]. Неправильно! Вы работаете и учитесь, чтобы потом работать с другими и для других. Если человеку поручают, доверяют какую-нибудь работу — это не наказание, не позор, а почет и радость. Вы скажете, что чистить картошку мало радости?

— А что же! — сказал кто-то из сидящих у стены.

— Да, дело не очень приятное. Но когда вы помогаете на кухне, вы знаете, что делаете это для других, завтра другие сделают это для вас, а вы будете заняты более приятным делом… А что будет, если заставить человека работать больше, чем он должен? Он возненавидит работу. Он будет уклоняться от нее и вырастет паразитом общества. Нет, наказывать работой нельзя! Давайте поступим наоборот: накажем их тем, что лишим права работать…

— Ну да! — прозвучал негодующий голос. — Мы будем работать, а они сложа ручки сидеть?..

— Да, и вы увидите, что это значительно хуже. Я предлагаю на три дня лишить обоих права работать.

— Так что же, голосовать? — растерянно спросила Алла.

— Да. И пусть все голосуют.

Проголосовали неохотно, но предлагала Людмила Сергеевна, и голосовать против было неудобно.

Выходя, Лешка слышал, как Яша говорил Алле:

— Ты сегодня прямо как Цицерон!

— Куда Цицерону! Ей бы в Генеральную Ассамблею — вот бы она там дрозда давала! — сказал Митя Ершов.

— А ну вас! — отмахивалась Алла и улыбалась: похвалы были ей приятны.

Это было непонятно и обидно: почему-то, когда с человеком, с ним, с Лешкой, случилось несчастье, другие благодаря этому несчастью отличились и заслужили похвалу. Разве справедливо, когда одному делается хорошо оттого, что другому плохо?

— Кто она такая, эта Алла? — спросил Лешка у Яши.

— Алла Жукова? Председатель совета. Она кончила седьмой и поступила в техникум. Очень умная девочка.

— Ну да, умная! Других ругать…

— А ты считаешь, неправильно? По-моему, правильно. Тебе еще легко досталось; другим ого как попадает!

Нет, Яша не понимал того, что чувствовал Лешка, а объяснить Лешка не умел. Он пошел к Тарасу. Тот, словно сожалея о своей многоречивости на заседании совета, молчал упорнее обычного. Кира Рожкова, наверно, охотно поговорила бы с Лешкой и, должно быть, согласилась бы с ним, но как раз ее-то сочувствия он меньше всего искал и не обращал внимания на ее попытки заговорить. Никто ее не просил защищать его и оправдывать, а она выскочила со своим «я считаю»…

Лешка думал, что наказание, предложенное Людмилой Сергеевной, вовсе не наказание, а пустяки. Старшие ребята ушли на подсобное хозяйство, остались только дежурные да галчата. Лешку кольнула зависть — они пошли в поле, к Устину Захаровичу, где Лешке было так хорошо, — но он утешил себя тем, что там жарко, от одного зноя устанешь, а еще ведь и работать надо…

Анастасия Федоровна повела галчат на прогулку в городской сад. Лешка, по привычке, собрался идти замыкающим, но Сима, у которой на руке была повязка дежурной, сказала, что это тоже работа, а он от работы освобожден и пойдет она сама.

Рыжий Валет, ухмыляясь, слонялся по двору, делая вид, что лучше этого занятия ничего не может быть.

К вечеру вернулись ребята с «подсобки». Алла отрапортовала Людмиле Сергеевне. Потом все с таким веселым гамом разбежались чиститься, умываться, так набросились на ужин, что все утешительные Лешкины размышления о жаре и усталости окончательно сникли. Вошедшего в столовую Белоуса встретили градом насмешек. Не устал ли он? Не надорвался ли? Может, ему еще хлебца принести? Или борща? А то он, бедный, похудел от переутомления! Прямо страх смотреть!

Белоус посмеивался:

— А чё, мине еще лучше! Лежи да загоряй…

Однако ему было не по себе.

Лешка ожидал, что и на него обрушится поток насмешек, но его не трогали.

На следующий день, по совету Людмилы Сергеевны, решили убрать и вывезти мусор, оставшийся после ремонта. Таскать щепу, перемешанную с известью, цементом и глиной, было трудно. Все сразу же перепачкались, как штукатуры, но им было весело даже от этого, а Лешкой овладевала настоящая тоска. Даже галчата, гордясь своей работой и крича больше всех, тоже старательно сносили щепки, старую дранку, пока Людмила Сергеевна и Анастасия Федоровна не прогнали их и не заставили вымыться. Работали все, только Лешка и Белоус ничего не делали. Толстощекий голубоглазый Слава, устроившись на крылечке спальни, сооружал самосвал из спичечных коробок и катушек. Самосвал был почти готов, только колеса, привязанные нитками, не крутились, а кузов не поднимался. Слава пыхтел от усердия и умственных усилий, привязывал колеса то крепче, то слабее, но они все-таки не хотели крутиться.

Лешке нравился приветливый и добродушный мальчик, смотревший на всё такими ласковыми, любопытными глазами, словно все вокруг для того и существовало, чтобы ему, Славе, было интересно и хорошо.

— Не получается? — спросил Лешка, усаживаясь рядом.

— Ага. Не крутятся, — вздохнул Слава.

— А ну, давай вместе.

Слава с готовностью протянул свое сооружение. Лешка продел через коробку кусочки проволоки и прикрепил к ним катушки — теперь катушки могли вращаться и стали как настоящие колеса. Устроить поднимающийся кузов было труднее. Лешка придумал целую систему крючков и рычажков. Однако Слава уже утратил интерес к игрушке: ему хотелось сделать ее самому, а не получить готовую. Он посмотрел на самосвал, на Лешку, увлеченного работой, понял это увлечение по-своему и сказал:

— Ты играй, а я пойду ежика кормить.

Ежик, у́ж и черепаха были отданы на попечение галчатам.

Слава убежал. Лешка отставил сразу опротивевшую ему неуклюжую игрушку, вышел за ворота. Уходить из детдома без разрешения не полагалось, но Лешка решил, что терять ему нечего. Он посидел на скамейке в скверике, посмотрел на воробьев, дерущихся из-за хлебной корки. Воробьи разлетелись. Лешка побрел по улице, глазея по сторонам, и вдруг даже приостановился. Как же он мог забыть того занятного паренька с пухлыми губами и густыми черными бровями, который плавал в затопленном вонючем трюме, а потом стрелял в Луну! Витька!.. Да, Витька! Он, наверно, с тех пор еще навыдумывал…

Лешка обогнул сквер, детскую поликлинику, вышел на проспект, спустился до его половины и свернул направо: ему показалось, что это та улица, по которой он шел ночью. Он прошел ее до конца, потом свернул в другую, третью. Витькиного дома не было. Лешка силился вспомнить номер дома, как он выглядит, но вспомнил только, что дом стоит во дворе, а за ним небольшой сад. Лешка заглядывал через заборы, тихонько стучал, чтобы взбудоражить собак, всматривался во всех маленьких девочек, играющих во дворах и на улице. Собаки с лаем бросались к заборам, но это не были Гром и Ловкий, а девочки не были похожи на Витькину сестренку. Он даже не мог никого спросить, потому что не знал Витькиной фамилии. Натруженные пятки начали гореть — Лешка устал и вернулся в детдом.

На другой день старшие воспитанники опять ушли на «подсобку». Лешка слышал, как ребята, уходя, со смехом кричали Валету:

— Смотри не переутомляйся! Береги здоровье!

Валерий Белоус никогда не отличался усердием. Если ему поручали какое-нибудь дело, он старался уклониться; если работали все, он всячески отлынивал и, как говорила Ефимовна, только дым мешком таскал. Но он привык быть в центре внимания. Его выдумкам и выходкам иногда смеялись, иногда нет, но он не ощущал отчужденности, которая отделила теперь его от остальных. Валерия истомила эта отчужденность. Он повертелся возле Тараса, который укладывал на телегу корзины для помидоров, потом взял вилы и начал подгребать сенную труху возле конюшни. Тарас удивленно взглянул на него, подошел и отобрал вилы.

— Нельзя! — решительно сказал он и, как бы в раздумье, добавил: — А то, может, из тебя и правда паразит выйдет…

Галчата, провожавшие каждый выезд Метеора, засмеялись. Валерий покраснел и ушел на пустырь.

Людмила Сергеевна, все эти дни незаметно наблюдавшая за Лешкой и Валерием, заколебалась. Белоусу наказание принесет пользу, он все-таки очень ленив, а для Горбачева, очевидно, чрезмерно. Она подозвала Лешку:

— Я ухожу в гороно. Проследи, пожалуйста, чтобы малыши зря в кабинет не бегали. А то начнут рыться в гербарии, разглядывать и переломают все.

— Хорошо! — готовно и радостно закивал Лешка.

Конечно, это нельзя было назвать настоящей работой, но Лешка исполнял ее так старательно, что не подпускал галчат даже на пять шагов к двери, не только в самый кабинет. Валерий подошел было тоже. Лешка заступил ему дорогу:

— Нельзя!

— Чего это — нельзя? Я к директорше.

— Ушла. И велела никого не пускать.

— Да чё ты врешь? А то как…

Жанна издали увидела, что они застыли друг против друга в напряженных позах, и крикнула:

— Валерий! Опять?

Белоус оглянулся и разжал кулаки.

Людмила Сергеевна вернулась часа через три с незнакомой высокой женщиной.

12

Взгляд и рукопожатие Елизаветы Ивановны были твердыми, как у мужчины. Людмила Сергеевна решила, что это свидетельствует о характере по-мужски твердом и энергичном. В глубине души она считала, что без мужского влияния воспитывать детей нельзя — вырастут чувствительными слюнтяями. Воспитательницы были хороши, но, пожалуй, чересчур мягки, и появление педагога с настоящим характером было очень кстати. Собственный характер Людмиле Сергеевне настоящим не казался.

Одета Елизавета Ивановна была просто и строго: белый воротничок, синее платье в белый горошек. Единственное, что не вязалось с обликом новой воспитательницы, — это ее косы. Выцветшие, жидкие, они были заплетены по-девчоночьи, в две косицы, и связаны на затылке в смешной, разъезжающийся узелок. Улыбалась она скупо, одними губами, вытянутое лицо оставалось неподвижным. Впрочем, Людмила Сергеевна и не была уверена, что это улыбка, — так мимолетно и неуловимо было движение губ. Они обошли все помещения. Елизавета Ивановна изредка задавала вопросы, и по этим вопросам было заметно, что порядки в доме ей не нравятся. Она удивилась тому, что спальни мальчиков и девочек расположены в одном здании, а в ответ на недоуменное замечание Людмилы Сергеевны повела бровью:

— Ну, знаете… — и значительно умолкла.

Потом, вернувшись в канцелярию, она взяла список воспитанников и попросила рассказать, кто и какие преступления или проступки совершил до поступления в детдом.

— Какие преступления? — удивилась Людмила Сергеевна. — Это же дети!

— Да, конечно. Но, прежде чем попасть в детский дом, они какое-то время были без надзора и могли приобрести преступные привычки. Чтобы с ними бороться, нужно их знать. — Говорила она немного в нос и так отчетливо и правильно, что знаки препинания в ее речи ощущались, как каменные столбы в деревянном заборе.

Людмила Сергеевна подумала, какие преступные привычки приобрели Люся или Славка, и возмутилась. Еще у старших могли быть в прошлом какие-то нехорошие поступки, но она ни о чем не допытывалась, считая, что чем меньше человеку напоминать о прошлом, тем скорее оно угаснет для него самого.

— Пойдемте, я вас познакомлю с ребятами, а какие они, узнаете сами. И прошу вас поменьше их расспрашивать. Дети не любят, да и не к чему.

Группа старших уже вернулась с подсобного участка и успела пообедать, но в спальнях, кроме галчат, никого не оказалось.

— Ну конечно, забрались в «клуб», — сказала Людмила Сергеевна. — Пойдемте за сарай.

— За сарай? — удивленно подняла брови Елизавета Ивановна.

— Ну да, они пустырь своим клубом называют. Что поделаешь, лучшим пока не обзавелись.

— И вы с этим миритесь?

Людмила Сергеевна искоса взглянула на нее и, помолчав, ответила:

— Нет. Да ведь это ничего не меняет.

Возле конюшни Тарас, сидя на деревянном обрубке, сшивал узеньким ремешком шлею.

— Вот один из группы, Тарас Горовец, — сказала Людмила Сергеевна. — Ты почему работаешь, а не отдыхаешь? — спросила она у Тараса.

Тот удивленно поднял голову.

— Так я ж отдыхаю! Разве это работа? — показал он на шлею.

— С тобой сговоришься! — улыбнулась Людмила Сергеевна, и они пошли за сарай.

У дальнего угла сарая, где особенно густо разросся бурьян, Яша Брук и Митя Ершов, лежа на животах, уткнулись в книги. Неподалеку от них лежал Лешка. Книги у него не было, лежал просто так — смотрел в небо и следил за неторопливыми редкими облаками.

Остальные ребята, кто сидя, кто лежа, расположились группой в узкой полоске тени, отброшенной полуразрушенной стеной сарая, и лениво перебрасывались отрывочными фразами.

Заметив Людмилу Сергеевну и незнакомую худую женщину, они замолчали.

— Ребята, — сказала Людмила Сергеевна, — вот ваша новая воспитательница. Она будет заменять пока Ксению Петровну.

— Здравствуйте, дети. Надеюсь, мы подружимся, — сказала новая воспитательница.

Ей нестройно ответили.

— Меня зовут Елизавета Ивановна. А как вас зовут, я скоро узнаю.

— Я оставлю вас, — сказала Людмила Сергеевна. — Вам ведь не впервой.

— Да, конечно, — кивнула Елизавета Ивановна.

Людмила Сергеевна ушла.

Елизавета Ивановна оглянулась, ища, на чем присесть, но сесть можно было только на землю, и она осталась стоять на солнцепеке.

— Садитесь вот сюда, в холодок, — сказал Толя Савченко и подвинулся вдоль стены.

— Я никогда не сажусь на землю. Надеюсь и вас отучить от этого.

Ребята удивленно переглянулись. Ксения Петровна сколько раз сидела с ними здесь, у сарая, и ничего плохого в этом не видела.

— Объясните мне, пожалуйста, почему вы забрались на эту свалку? — Она посмотрела на кучу битого кирпича.

— А что? Тут чисто, — сказал Толя и, как бы еще раз проверяя, оглянулся.

— Допустим, — саркастически сказала Елизавета Ивановна. — Но зачем за сараем, на битых кирпичах?

— А чем плохо? Холодок. Не в спальнях же сидеть! — сказал Валерий Белоус.

— Сейчас, если не ошибаюсь, тихий час, и вы должны быть в спальнях?

— Там душно, — поднял голову Митя Ершов.

— И у нас соревнование… Ноги нужно мыть… — пояснил Толя.

— Ноги? Соревнование? — подняла брови Елизавета Ивановна. — Вы соревнуетесь в мытье ног?

— Да нет! У нас с девчонками соревнование — у кого в спальнях чище. Ну, так чтобы было чисто, мы, как идем, ноги моем… Что ж их, без конца мыть?

— Значит, для того, чтобы не мыть ноги, вы и в спальню не ходите? Кто это придумал? Воспитатели?

— Мы сами.

— Неужели вам никто не объяснял, что такое соревнование? То, что вы придумали, — не соревнование, а извращение его. Смысл соревнования за чистоту спален в том, чтобы держать их в чистоте, пользуясь ими, а не в том, чтобы держать их под замком.

Елизавета Ивановна долго и обстоятельно объясняла, что такое настоящее соревнование, как в нем можно и нужно добиваться успеха и как неправильно то, что они придумали. Ребята молча слушали.

Яша Брук, оторвавшийся было от книги, снова опустил голову.

— Как твоя фамилия, мальчик? — повернулась к нему Елизавета Ивановна.

— Моя? Брук.

— Запомни, Брук: когда говорят старшие, их надо слушать.

— Я слушаю.

— Я этого не вижу.

— Я просто опустил голову, но я же слушаю не глазами.

Белоус фыркнул. Елизавета Ивановна оглянулась, но Валерий сидел с каменным лицом и «ел глазами» новую воспитательницу.

— Не пытайся острить, Брук. Я отлично вижу, кто меня слушает, а кто нет. И вот что, дети: на этой свалке, которую вы называете своим клубом, больше вы собираться не будете! Делать вам здесь нечего, и я этого не допущу. Пойдемте отсюда!

Елизавета Ивановна повернулась и направилась во двор. Ребята нехотя поднялись, пошли следом.

— Ну, что скажешь, академик? — тихо спросил Митя и показал глазами на прямую спину воспитательницы.

Яша вытянул губы и прищурился:

— О соревновании правильно, конечно… Только нудно очень.

— Да-а, — вздохнул Митя.

На выжженном солнцем дворе сесть было тоже негде, все столпились возле столовой.

— Ну, а тут что делать? — уныло спросил Толя. — Уж там, по-моему, лучше.

— Прежде всего отучись говорить «ну»! — ответила Елизавета Ивановна. — Что это за понуканье? Это невежливо и невоспитанно. На будущее время я договорюсь с директором о том, чтобы выделили комнату для массовой работы. Тогда вы не будете слоняться по двору. А сейчас…

— Скупнуться бы! — сказал Валерий.

— Так нельзя говорить! Надо говорить «искупаться». Время отдыха истекло, и, если директор позволит, мы сходим. Подождите меня.

Елизавета Ивановна направилась в кабинет Людмилы Сергеевны. Все проводили ее взглядом, потом посмотрели друг на друга.

— Ну-ну!.. — сказал Яша и повертел головой.

Валерий Белоус вытянулся, опустил руки вдоль туловища, как плети, и зашагал, негнущийся, одеревенелый. Все засмеялись — походка была точь-в-точь, как у Елизаветы Ивановны.

— Брось, Валет, — сказал Митя, — еще увидит.

— Ребята, вы чего собрались? — подбежала Кира.

— Может, купаться пойдем.

— А мы? И мы тоже… Девочки-и! — закричала она, убегая в спальню.

Через минуту оттуда выбежали девочки, на ходу поправляя волосы, одергивая блузки.

— А нам почему нельзя? Мы тоже хотим. Пойдемте к Людмиле Сергеевне.

Они подбежали к кабинету, когда из него выходили директор и новая воспитательница.

— Людмила Сергеевна! Почему без нас? Мы тоже хотим.

— Идите, идите! — засмеялась Людмила Сергеевна и подняла руки, защищаясь от шума. — Елизавета Ивановна возьмет и вас. Елизавета Ивановна Дроздюк — ваша новая воспитательница.

Девочки притихли. Елизавета Ивановна взглянула на них и повернулась к Людмиле Сергеевне:

— А купальные костюмы у них есть?

— Трусы да майки. Какие же им еще костюмы?

— Становитесь парами! — сказала Елизавета Ивановна. — Девочки впереди, мальчики позади.

Пары выстроились.

— Возьмитесь за руки!

— Ну, вот еще! Зачем это за руки? Что мы, маленькие? — загудели ребята.

— Не спорьте! — жестко оборвала шум Елизавета Ивановна. — Кто не хочет — выйдите из строя. Тот купаться не пойдет.

Ребята продолжали стоять, однако и за руки не брались. Елизавета Ивановна обвела взглядом строй, и ноздри ее раздулись.

— Если сейчас же вы не возьметесь за руки, — еще более жестко сказала она, — вы никуда не пойдете и купаться не будете ни сегодня, ни завтра!

Не глядя друг на друга, ребята неловко взялись за руки.

— Это еще что? — Елизавета Ивановна подошла к девочкам и брезгливо посмотрела на Симу и Жанну. — Я сказала: за руки, а не под руки! Рано приучаетесь!

Сима покраснела и выдернула свою руку из-под руки Жанны. К морю шли в угрюмом молчании. Даже Валерий Белоус не дурачился и не пробовал смешить. Но маленькие прозрачные волны так ласково плескались на гладком, будто отутюженном песке, солнце так весело дрожало и сверкало в мелкой ряби, что хмурое настроение сразу улетучилось. Строй распался, ребята, на ходу стаскивая рубашки, побежали к воде.

— Подождите, дети! — остановила их Елизавета Ивановна. — Сначала я выберу место.

Увязая в раскаленном песке, они долго брели по берегу, отыскивая свободное место. Его не было.

Укрыв головы под зонтами, широкополыми соломенными «брылями», бедуинскими тюрбанами из полотенец или даже вовсе ничем их не прикрывая, на песке распласталось коричневое племя купальщиков. В сущности, они приходили сюда не купаться. В воде барахтались только ребятишки. Взрослые предавались самосожжению. Они забирались на пляж в свободные дни с самого утра, вооруженные кошелками, авоськами, и сидели почти до захода. Здесь они читали, спали, вышивали, играли в карты, пили отдающий пареным веником чай из термосов и ели. Ели с измятых, замасленных бумажек раздавленные, вывалянные в песке помидоры, зарезинившиеся котлеты с налипшими газетными строчками, хлеб, высушенный яростным солнцем и осыпанный тончайшим илистым песком. Все это было неважно — они загорали.

И сейчас, хотя уже давно перевалило за полдень, пляж был заполнен загорающими. Елизавета Ивановна тщетно искала свободное место — чем дальше они шли к санаториям, тем больше оказывалось на берегу народу.

— Так мы скоро в Бердянск придем, — меланхолически заметил Яша.

Елизавета Ивановна оглянулась, но не угадала, кто это сказал. Через несколько шагов она повернула обратно и, выбрав относительно свободное место, сказала:

— Здесь купаются мальчики. Далеко не заплывайте!.. А вы, девочки, идите за мной.

— Чего она выдумала? — тихонько спросил Митя.

— А ну ее! — сказал Валерий и ринулся в воду.

Следом за ним бросились остальные.

Отведя девочек шагов на тридцать, Елизавета Ивановна остановилась и предложила им раздеваться. Озадаченные нововведением — прежде все купались вместе, — девочки тихонько разделись и пошли в воду.

— А вы, Елизавета Ивановна? — крикнула Кира.

— Я никогда не купаюсь на открытом пляже. — Воспитательница сказала это так, словно купанье на открытом пляже было занятием очень стыдным.

— Просто, наверно, она костлявая, как баба-яга, — шепнула Сима девочкам.

Они обрадованно захохотали. Обращение с ними новой воспитательницы обижало, сердило их, и они были рады если не отомстить, то хотя бы посмеяться над ней.

Елизавета Ивановна отошла на половину расстояния между девочками и мальчиками и остановилась на кромке влажного песка, стараясь держать в поле зрения тех и других.

Лешка немного поплавал, вышел на берег и лег. Ребята боролись, ныряли друг под друга, взбирались один другому на плечи и, душераздирающе крича, плюхались в воду. Девочки, буравя ногами воду, плавали «по-собачьи», брызгались, взвизгивали и поглядывали в сторону мальчиков. Им было скучно. Прежде все купались вместе, девочки тоже участвовали в веселой толчее, а теперь от шумного веселья их отделяла застывшая, как монумент, фигура Елизаветы Ивановны и широкая полоса воды. И мало-помалу полоса начала сужаться. Никто не придвигался, не сокращал ее сознательно, и все-таки она сама по себе становилась все меньше и меньше.

Елизавета Ивановна подняла руку и что-то крикнула. Ее не услышали. Она заметалась по берегу, что-то громко и сердито говоря, но расслышать слов никто не мог, да и не пытался. Все видели, что она то и дело пятится, оберегая туфли от набегающих волн, а ребята были в воде, и, пока они были там, она ничего не могла сделать. Лешка увидел, как мелькнули, погружаясь в воду, рыжие волосы Валета, его трусы, и вслед за тем девочки с визгом и смехом бросились врассыпную — Валет вынырнул среди них.

— Мальчик, мальчик! — закричала Елизавета Ивановна. — Уйди оттуда!

Валет делал вид, что не слышит, и лицом к берегу не оборачивался. Девочки окружили его, начали заплескивать водой, он опять нырнул, и они снова с визгом и хохотом разбежались. Кира хохотала громче всех, то и дело поглядывая на Лешку. Лешка отвернулся.

Он уже не раз замечал, что Кира все время вертится у него перед глазами, увидев его, начинает разговаривать с подругами и хохотать так, будто они глухие, — словом, всячески старается привлечь его внимание. Лешка делал вид, что ничего не слышит и не замечает. Очень ему это нужно!.. Он жалел только об одном: если бы на месте Кирки была Алла! Он уже много раз на все лады представлял себе, как Алла, красивая и гордая Алла, вроде Киры, подлаживается к нему, заговаривает и всячески старается загладить свою прокурорскую речь, а он, Лешка, презрительно взглянув на нее, отворачивается, всем своим видом показывая полное к ней пренебрежение. Алла краснеет, а потом горько плачет от обиды…

Все это происходило только в Лешкином воображении. Алла вовсе и не думала к нему подлаживаться, а тем более краснеть и горько плакать. Она просто не замечала Лешку, и он совершенно напрасно следил за ней издали, надеясь уловить хотя бы признак внимания и интереса к нему. Получалось даже наоборот. Когда взгляд Аллы, спокойный и безразличный, случайно встречался с Лешкиным, краснела не она, а почему-то сам Лешка, и он поспешно — совсем не гордо и презрительно — отворачивался.

Лешка не один раз давал себе слово даже не смотреть в ее сторону, не замечать Аллу так же, как она не замечает его, но ему так хотелось восторжествовать над нею и выказать все свое к ней пренебрежение, что ни одно «слово» так и не было выполнено.

Неподалеку маленькие девочки играли в камешки, таинственно шептались, потом сгребли верхний, сухой слой песка и, добравшись до влажного, принялись строить целый город — с улицами, домами, даже рекой, для которой в мокром песке был прорыт узкий желобок. Правда, дома были похожи на пирожки, но, когда возле них понатыкали травинок и веточек, они сразу стали похожи на дома, окруженные деревьями. Во всяком случае, в этом был уверен двухлетний мальчик, наблюдавший за строительством. Он был толстый, шоколадный от загара и совершенно голый. Ему нестерпимо хотелось участвовать в постройке необыкновенного города, но он только сопел и топтался за спинами девочек. Каждый раз, когда он пробовал подобраться поближе, девочки сердито замахивались на него и кричали:

— Уходи! Не лезь, поломаешь!

Шоколадный мальчик пятился, обиженно растягивал губы, готовясь зареветь, но не ревел и только оглядывался на мать, лежавшую в стороне под пестрым зонтиком.

Девочки закончили постройку, полюбовались ею, отогнали подальше шоколадного мальчика и, пригрозив ему, убежали купаться. Выпятив живот и насупившись, он проводил их взглядом, потом покосился на песочный город. К нему влекло неудержимо. Мальчик сделал шаг и сейчас же попятился. Возле города никого не было, можно было беспрепятственно подойти к нему и всласть поиграть, но страх держал его на месте. Мальчик оглянулся на мать. Она повернулась на живот, обратив к сыну и солнцу широкую спину. Девочки плескались в море, забыв о своем городе и шоколадном мальчике.

Раздираемый желанием и страхом, он переступал с ноги на ногу. Потом, глядя в сторону, шагнул к песочному городку. Ничего не случилось. Он шагнул еще и еще. Девочки смеялись и брызгали друг на друга. Шоколадный мальчик подбежал к желанному городу и с разбегу ступил ногой прямо в его середину. Половина улицы дрогнула и рассыпалась. Мальчик с ужасом смотрел на катастрофу. И вдруг засопел и принялся злорадно топтать желанную и запретную игрушку. Города не стало. И вместе с ним исчезло мужество. Возмездие было неизбежно. Оно надвигалось стремительно и неотвратимо. Предчувствуя его, шоколадный мальчик заорал изо всех сил и бросился к матери.

— Кто? Кто тебя? — испуганно вскочила она.

Вместо ответа мальчик заорал еще громче. Ему было жалко себя и разрушенного им прекрасного города, ему было страшно и стыдно. Мать, не увидев поблизости обидчиков, шлепнула сына и посадила под зонтик. Уткнувшись лицом в кошелку с продуктами, он заплакал тише, но еще горше — теперь уже оттого, что никто не понимал, что́ он чувствовал и почему плакал.

Лешка, улыбаясь, наблюдал за мальчиком, и вдруг улыбка исчезла сама собой. Мимо, едва не задев его, прошли тонкие загорелые ноги. Лешка поднял голову и сразу узнал Аллу, хотя она шла спиной к нему. Валет уже был изгнан, Елизавета Ивановна снова неподвижно стояла у кромки прибоя. Алла что-то сказала ей, получив в ответ кивок, отошла к девочкам и разделась.

Лешка хмуро наблюдал за ней и сердито спрашивал себя, почему это все плохие, неприятные люди обязательно красивее других. Он вовсе не знал, не встречал таких, но ему казалось, что он встречал, знает множество таких людей. Из них самой неприятной и самой красивой была Алла. В ней было все красиво — и тоненькая, гибкая фигура, и строгое, правильное лицо, и пышные белокурые волосы. Даже ленточка, красная ленточка, перехватывающая волосы, совершенно такая же, как у Киры, казалась у Аллы огоньком, горящим в волосах, а у Киры похожа на веревочку. И Алла была смелая: не взвизгивала, входя в воду, а сразу побежала по мелководью, чтобы скорее добраться до глубокого места и плыть.

Лешка рассердился на себя за то, что все время думает о ней, вскочил и бросился в воду. Поднявшийся после полудня легкий ветерок усилился и развел волну. Стоявшие на якорях вдалеке от берега лодки размахивали голыми мачтами и кланялись волнам. Отойдя от берега, пока вода не поднялась до горла, Лешка поплыл. Шум на берегу постепенно затих, остались позади качающиеся лодки, а Лешка все плыл и плыл. Приподняв голову, чтобы вдохнуть воздух, он из-под руки увидел сзади чью-то голову и на ней горящую, как огонек, красную ленточку. Лешка поплыл еще энергичнее и больше не оглядывался. Пусть попробует догнать. Это ей не выступать на собраниях!

Устав, он оглянулся, никого не увидел и лег на воду отдохнуть. Волны мягко поднимали и опускали свободно лежащее тело, сквозь опущенные веки солнце било в глаза розовым светом. Лешка устроился еще удобнее — заложил руки под голову и скрестил вытянутые ноги. Потом он услышал шум и посмотрел в ту сторону. Задыхающаяся от усталости и торжествующая, к нему подплывала Кира.

— Ой, я так испугалась — нет тебя и нет! Тебя за волной совсем не видно, когда лежишь… Ты меня научишь так лежать? — кричала она еще издали.

Разочарование Лешки сменилось раздражением. Он думал утереть нос той задаваке, а это, оказывается, опять Смола…

Кира плавала около него и, отфыркиваясь от заплескивающих волн, тараторила:

— Ох, и далеко же мы с тобой заплыли! Правда? Это трудно — так лежать? А, Горбачев? Ты меня научишь? Я сама сколько раз ни пробовала, никак не получается — ноги тонут, и всё… Ну, хватит лежать, поплывем обратно, а?

Лешка перевернулся на живот:

— Ну и плыви. Я тебя звал сюда?

Кира оглянулась на берег, в глазах у нее мелькнул испуг.

— Я боюсь одна, — тихо сказала она.

— А зачем лезла? — еще раздраженнее сказал Лешка. — Чемпион! Заплыла, а теперь — «боюсь»…

Он тоже посмотрел на берег, и сердце у него сжалось. Берег был далеко, значительно дальше, чем он думал. Человеческие фигуры на нем были совсем маленькие, и даже лодки, стоящие вдали от берега, выглядели игрушечными детскими корабликами. Заплывать на такое расстояние ему еще не случалось. Из молодечества перед Аллой он забыл о расстоянии, о запрете Елизаветы Ивановны. Лешка подумал, что опять его потащат на детсовет, снова Алла будет хлестать его злыми, колючими словами.

— Ну, плыви, чего ты бултыхаешься? — сердито сказал он и повернул к берегу.

Кира торопливо зашлепала руками по воде. Она уже не тараторила, не смеялась и только старалась не отстать от Лешки. Они плыли, а берег оставался таким же далеким, все такими же маленькими были на нем человеческие фигурки. Ветер, на который Лешка прежде не обращал внимания, дул сильнее, порывистее, волны стали выше и круче, плыть было все труднее.

Не увяжись за ним Кира, он бы не заплыл так далеко, а теперь вот попробуй добраться… Он начинал уставать, а берег не приближался.

— Леша! — крикнула вдруг Кира. — Ой, Леша, я, кажется, больше не могу… У меня руки не слушаются…

Лешка увидел ее бледное лицо, посиневшие губы и расширенные страхом глаза. И в ту же секунду страх охватил самого Лешку. Всем телом он вдруг почувствовал под собой мутно-зеленоватую глубину, о которой прежде никогда не думал, мгновенно представил себе, как тонущая Кира будет хвататься за него, он должен ее спасать, а он никогда не спасал и спасать не умеет, и как они погружаются в эту зеленоватую глубину, она засасывает их, и, скорченные, как утопленник, которого он видел в Ростове, они идут ко дну… Он бросился в сторону.

— Леша! — крикнула Кира.

Лешка оглянулся. Лицо Киры исказилось таким отчаянием, что он повернул обратно.

— Ну, чего ты? Я буек высматривал… — буркнул Лешка и почувствовал, как, несмотря на испуг и усталость, лицу его стало жарко.

— Я подумала… Ой, я не могу больше… Я боюсь, Леша! — Голос Киры прерывался от слез и усталости, она еле двигала руками и не сводила с Лешки круглых от страха глаз.

— Берись за плечо, — скомандовал Лешка. — Только за руки не хватайся, а то как дам! — нарочито грубо сказал он.

— Я не буду… Я не буду за руки, — повторяла Кира, хватаясь за его плечо. — Я ногами могу, только руки занемели…

— Молчи! — прикрикнул Лешка. — Отдыхай. Вот погоди, Елизавета Ивановна тебе покажет!.. Да еще Людмила Сергеевна узнает… Будешь в другой раз увязываться!

Ему было легче, когда он ругал Киру, и он нарочно распалял себя, чтобы обозлиться еще больше, — злость заглушала страх. Кира покорно молчала. Скоро замолчал и Лешка — он устал сам, и ругаться вслух было трудно. Кирина рука внезапно исчезла с плеча.

— Ты что? — оглянулся Лешка.

— Я немножко сама… Тебе же трудно…

Лешка поплыл рядом. Он двигался неторопливо, размеренно, экономя силы. Их оставалось все меньше, а берег был все еще далеко, набегающие волны то и дело скрывали его. Кира опять ухватилась за его плечо, и они снова начали передвигаться очень медленно.

— Я лягу отдохну, а ты держись за меня, — сказал Лешка, выбившись из сил.

Он не пролежал и минуты. Волновая толчея мотала из стороны в сторону, Кира тянула вниз, а ветер, срывая гребешки волн, заплескивал лицо водой. Небо было пустое, оловянное от зноя и почему-то жуткое. Лешка несколько раз глотнул воды и запыхался еще больше.

— Поплыли, — бодрясь, сказал он.

Но бодрости уже не осталось. Он механически двигал руками и ногами, не чувствуя поступательного движения. Вот так будут они толочься на одном месте, пока совсем не обессилеют и волна не накроет их. Теперь он уже не испугался этой мысли: усталость перешла границу выносливости и погасила даже страх. Но он продолжал плыть. Держась за него, хрипло, со свистом дыша, барахталась сзади Кира.

Берег был ближе, чем казалось. А лодки еще ближе, но Лешка вяло подумал, что сейчас ему не перевалиться через борт и не втащить Киру.

Ребята толпились вокруг Елизаветы Ивановны, беспокойно метались по берегу, показывали руками то на плывущих, то куда-то в сторону. Лешка оглянулся и увидел, что к ним идет шлюпка; два гребца, заваливаясь, изо всех сил налегают на весла. Навстречу Лешке и Кире бежали по мелководью Толя и Митя.

Ни они, ни шлюпка уже не могли успеть. Лешка почувствовал, что вот сейчас, сию минуту они утонут. Он уже не мог держаться горизонтально, ноги неудержимо опускались вниз, он перестал ими двигать и… задел ногой дно. Он опустил ноги и стал на грунт. Сердце стучало всюду: в ушах, в висках, даже в глазницах. Ноги стали ватными, не могли сделать ни шагу, и он стоял, дыша широко открытым ртом, а сзади, все еще держа руку на его плече, стояла Кира. Ребята на берегу кричали, размахивали руками; Митя и Толя, буровя ногами воду, подбегали к ним. Лешка резко дернул плечом, Кира сняла руку, и они пошли к берегу.

Лицо Елизаветы Ивановны было бледное, в красных пятнах. Ребята кричали Лешке чуть не в самое ухо, но он ничего не слышал и, выйдя на берег, лег на песок.

Девочки окружили Киру, все разом пытались ее целовать и растирать полотенцами. Кира, бледная, растерянно и жалко улыбающаяся, искала глазами Лешку. Лешка сердито отвернулся. Губы Киры дрогнули, она села на песок и, закрывшись руками, горько заплакала.

Лешка подумал, что плачет она точно так, как плакал шоколадный мальчик, но сейчас же подумал и о другом: что теперь будет, что скажет Людмила Сергеевна и как будет ораторствовать на совете отряда Алла. Он оглянулся и встретился с ней взглядом. В глазах Аллы не было высокомерного, презрительного осуждения. Она смотрела на него внимательно и с некоторым удивлением, словно увидела впервые. Лешка покраснел, опустил глаза и стал надевать рубашку.

Обратно шли молча. Елизавета Ивановна не требовала, чтобы они брались за руки, и ничего не сказала ни Лешке, ни Кире. Красные пятна по-прежнему горели на ее щеках.

Как и ожидал Лешка, Елизавета Ивановна сразу же пошла к Людмиле Сергеевне.

— Дадут вам чёсу! — злорадно сказал Валет и захохотал.

Его никто не поддержал. Все, в том числе и Лешка, были убеждены, что «чёсу» дадут.

Разговор был долгий, потом Елизавета Ивановна ушла домой. В кабинет позвали Киру. Алла пошла с ней. Лешка томился, ожидая своей очереди и гадая, что с ним сделают. Наконец появились Кира и Алла. Обе улыбались, только глаза у Киры были мокрые от слез.

— Горбачев! — окликнула Алла. — Иди к Людмиле Сергеевне.

Лешка вошел потупившись и сел на тот самый стул, на котором сидел, впервые попав в детский дом. Не поднимая глаз, он знал, что Людмила Сергеевна смотрит на него.

Он поискал отклеившуюся пластинку фанеровки, которую тогда дергал, но нашел только плешинку обнажившегося простого дерева и вспомнил, что пластинку обломал он сам.

Людмила Сергеевна поднялась и, подойдя, положила руку ему на плечо:

— Ну, Алеша, не ожидала… не думала я, что ты такой молодец.

Лешка недоверчиво посмотрел на нее.

— Да, молодец! — повторила Людмила Сергеевна и села на стул, стоящий напротив. — Как человек помогает попавшему в беду — это самая лучшая и верная проба для человека. Ты испытание хорошо выдержал…

Лешка вспомнил, как он, струсив, метнулся в сторону от Киры, и покраснел.

— И все-таки тебя следует наказать. Ты нарушил строжайший наш закон, запрещение, в котором нет исключений, — не заплывать дальше, чем разрешено.

Лешка опустил голову.

— Все закончилось благополучно, но ведь могло закончиться иначе. Могла утонуть Кира, могли вы оба утонуть…

Лешка, не поднимая головы, кивнул.

— Но я не хочу тебя наказывать. На твое слово можно положиться. Правда? Ты хорошо плаваешь, но еще не знаешь своих сил, а их может не хватить. И, кроме того, твой пример может соблазнить других, как соблазнил сегодня Киру, а кончится это несчастьем. Обещай мне никогда не заплывать далеко и не допускать, чтобы другие делали это. Обещаешь?

— Обещаю! — хриплым, сдавленным голосом сказал Лешка.

— Вот и хорошо! А теперь иди ужинать, уже звонят.

Ребята всё узнали от Киры, ни о чем Лешку не расспрашивали и держались так, словно ничего не случилось, только галчата перешептывались и смотрели на него круглыми от восхищения глазами. После ужина ребята собрались у турника, подтягивались, пробовали «крутить солнце». Валерий, когда турник освободился, взобрался на него, зацепился ногами за перекладину, начал раскачиваться головой вниз и дурашливо закричал:

— Падаю! Спасите! Горбачев! Где Горбачев? Спасай!..

Никто не засмеялся, а Митя Ершов подошел и ребром ладони слегка ударил его под колени. Валет выпустил перекладину и упал на четвереньки в пыль.

— Ты чё? — закричал он.

— Ничё, — в тон ему ответил Митя. — Не дури.

Смеяться над Лешкой не хотели: его признали своим и настоящим.

13

Как у всех втайне трусливых людей, страх у Елизаветы Ивановны переходил в озлобление против тех, кто был причиной этого страха. Увидев далеко в море головы двух ребят, она пережила панический испуг. Каждую секунду они могли исчезнуть под водой и больше не появиться, утонуть, а отвечать за это должна будет Елизавета Ивановна. Никто не вспомнит, не подумает, что виновата, в сущности, совсем не она, а прежняя воспитательница, все порядки в детдоме — вернее, полное отсутствие порядка… Однако привела детей на берег, не уследила, не предотвратила несчастья она, и отвечать за все придется ей. В любую минуту из-за каких-то мальчишки и девчонки ее безупречная репутация могла погибнуть.

Она ни слова не сказала детям. Возмездие должно соответствовать преступлению. А в этом случае возмездие должно превзойти преступление: нет ничего опаснее дурных примеров. Всю дорогу Елизавета Ивановна думала о том, как губят других не пресеченные вовремя дурные примеры, и красные пятна на ее щеках не гасли.

Рассказав о случившемся, Елизавета Ивановна не сомневалась, что вопиющий поступок Горбачева и Рожковой возмутит Русакову и та решится в конце концов на серьезные меры. Даже на крайние меры.

Теперь она даже радовалась тому, что произошло: начинать всегда следует с решительных мер. С ее появлением в детдоме вся эта орава распущенных мальчишек и девчонок почувствует твердую руку. Вообще нужно ко всему присмотреться. К коллективу воспитателей, например. Он, кажется, из рук вон…

Предположение Елизаветы Ивановны подтвердилось на следующее утро. Окруженная маленькими девочками, Анастасия Федоровна сидела в рабочей комнате за машиной и, пришивая пестрый лоскут к платью, неторопливо говорила что-то своим внушительным басом. Елизавета Ивановна замедлила шаг у открытого окна и прислушалась.

— Вот, крошки, — говорила Анастасия Федоровна, — сейчас мы его приметаем и прострочим. Сам по себе он ничего, лоскуток, а получится очень миленький кармашек. Главное, со вкусом надо подобрать. Вот и приучайтесь, вырабатывайте вкус. Сейчас вы маленькие, а потом вырастете. Станете девушками. На хорошо одетую девушку всем приятно посмотреть. Другая и некрасивая, а со вкусом оденется, и кажется, что красивее стала. Молодые люди в туалетах ничего не понимают, но им тоже нравится, если хорошо одета… Когда я была молодая и мой будущий муж за мной ухаживал…

— Можно вас на минуточку? — не выдержала Елизавета Ивановна.

— Меня? Пожалуйста. — Анастасия Федоровна отложила платье и подошла к окну.

— Вы понимаете, что вы говорите? — негодующим шепотом спросила Елизавета Ивановна.

— А что? Я ничего особенного не сказала, — встревожилась Анастасия Федоровна.

— По-вашему, говорить о том, как они станут девушками, о молодых людях — ничего особенного?

— Господи, да ведь они на самом деле будут девушками, — растерянно сказала Анастасия Федоровна.

— Это будет когда-то, а сейчас говорить с ними об этом не-пе-да-го-гич-но, — отчеканила Елизавета Ивановна. — И я предупреждаю, что поставлю вопрос на педсовете.

На лице Анастасии Федоровны выступили капельки пота. Она не знала, кто эта отошедшая от окна женщина с неподвижной спиной, испуганно смотрела на удаляющуюся спину и думала, что́ с ней, Анастасией Федоровной, сделают на педсовете за то, что она говорила. Она так и не поняла, что́ ужасное было сказано, но в том, что с ней что-то сделают, не сомневалась.

— А дальше? А потом что было? Расскажите, Анастасия Федоровна! — Увидев, что незнакомая женщина отошла, девочки обступили руководительницу.

— Потом, крошки, в другой раз. Давайте работать, — сказала Анастасия Федоровна и, прерывисто вздохнув, взяла недошитое платье.

Елизавета Ивановна была довольна. Возмутилась она совершенно искренне, но к ее возмущению примешивалось удовольствие, испытываемое человеком, когда ожидания, предположения его подтверждаются, даже если предполагает и ожидает он скверное и дурное.

Еще накануне вечером она договорилась с директором о том, что вторую рабочую комнату, подсыхающую после ремонта, можно пока использовать для игр. После завтрака Елизавета Ивановна собрала свою группу в пустой, гулкой комнате. Следом за старшими в нее набились и галчата — посмотреть, что там будут делать. Елизавета Ивановна была довольна и этим: во-первых, они не будут слышать всего, что может наговорить та похожая на домработницу толстая женщина, а во-вторых, очень хорошо, если воспитательнице удается завоевать авторитет сразу среди всех возрастов…

— Сейчас, дети, мы будем играть, — объявила Елизавета Ивановна. — Маленькие будут водить хоровод. Умеете?

— Умеем! — закричали галчата.

— Очень хорошо! Становитесь в кружок и беритесь за ручки. Какую будем петь песню? Если вы не знаете, я вас научу. Есть очень хорошая песенка. Вот слушайте. — И она скрипуче пропела:

Станьте, дети,

Станьте в круг,

Станьте в круг,

Станьте в круг…

— Жил на свете старый жук! — с восторгом подхватили галчата.

Они знали эту песенку. Весной их водили на кинокартину «Золушка», где был такой смешной король и где Золушка учила придворных песенке про жука.

Старшие с недобрыми ухмылками смотрели на воспитательницу, которая вместе с малышами распевала детскую песенку.

Стоявшим у дверей удрать было просто: улучив момент, когда воспитательница поворачивалась к ним спиной, они в два шага оказывались на свободе. Митя Ершов, Лешка и Яша Брук стояли возле окна. В знойном струящемся воздухе дрожали верхушки тополей, под деревьями клубками свернулись густые тени. В окно врывался запах нагретой листвы, а здесь, в комнате, пахло сырым мелом и сиккативом. Валерий Белоус до сих пор развлекался как умел: трогал пальцами стенку и смотрел, не пачкает ли, почесывался, незаметно щелкал галчат по затылкам. Все это надоело ему, он согнулся и сделал страдальческое лицо:

— Елизавета Ивановна, у меня живот заболел.

Галчата засмеялись.

— Выйди и не балагань! — строго сказала Елизавета Ивановна.

Валерий, храня на лице скорбь, пошел к выходу, но в дверях опрокинулся на руки, сделал стойку и вышел на руках. Галчата взвизгнули от восторга. Елизавета Ивановна не видела, но догадалась, что она обманута, — на щеках ее выступили красные пятна.

Яша Брук решительно оттолкнулся от стенки и пошел к выходу. Следом тронулись Лешка и Митя.

— Куда вы, дети?

— К Людмиле Сергеевне, попросим газету. Мы с Ксенией Петровной всегда в это время читали газету, — сказал Яша.

Митя, подтверждая, кивнул.

Елизавета Ивановна прищурилась, пятна на ее щеках проступили ярче. Взгляд ее остановился на Лешке.

— Горбачев, к директору тебя вызывали?

— Вызывали.

Галчата примолкли, перестали топтаться.

— Что она сказала?

— Чтобы не заплывал в другой раз.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Ага! — Елизавета Ивановна едва не задохнулась.

Малыши затаив дыхание ждали, что она сделает.

— У меня в группе, — еще отчетливее, чем всегда, сказала Елизавета Ивановна, — не появляйся до тех пор, пока директор не вызовет тебя снова.

Лешка исподлобья посмотрел на нее и пошел следом за товарищами. Валерий подтягивался на турнике. Увидев их, он спрыгнул на землю.

— Вот зуда какая! А, ребята?.. — сказал он и, неестественно вытянувшись, запел фальцетом: — «Жил на свете старый жук…»

— Брось, Валет! — отмахнулся Митя. — И откуда она взялась на нашу голову!..

— Хоть бы уж скорее Ксения Петровна выздоравливала!

— Да… — задумчиво подтвердил Яша и, помолчав, вдруг решительно сказал: — А мы свиньи! Конечно, свиньи! — кивнул он в ответ на удивленные взгляды товарищей. — Ксения Петровна сколько болеет, а мы ни разу не проведали.

— Ну да, в больницу же нас не пустили!

— Так то в больницу, а сейчас она дома. Пошли… Сходим? А то Елизавета Ивановна нас еще в песочек посадит играть…

Ребята невесело посмеялись.

— Вы идите, а я не пойду, — сказал Лешка.

— Почему?

— Ну, вас она знает, а меня нет.

— Так узнает! Все равно ты с нами, в нашей группе.

Лешка стеснялся чужих, незнакомых людей, терялся в их присутствии, знал, что так будет и на этот раз, но после недолгих колебаний согласился.

— А адрес? Ты знаешь?.. Я тоже нет… О, Кирка знает! Девочки к ней бегали…

Кира адрес знала, но сказать отказалась:

— А зачем вам? Вы к ней хотите? Я тоже пойду.

— Так ты уже была!

— Ну и что? И еще пойду.

Ребята переглянулись… Им хотелось пойти самим, чтобы поговорить обо всем серьезно, а при Кирке какой мог быть серьезный разговор… Кира обиделась:

— Не хотите — и не надо! Ничего я вам не скажу, а пойду сама.

— Да ладно, пойдем.

Кира улыбнулась, но тут же лицо ее стало озабоченным:

— Только знаете, мальчики, надо ей в подарок что-нибудь принести.

— А чего нам дарить? У нас ничего нет.

— По-моему, надо цветы. А? Это очень красиво — дарить цветы! Цветы всегда дарят.

— Ха! Где ты их возьмешь? На базаре? А откуда у нас деньги?

Денег не было, и взять их было негде.

— В сквере нарвать — так еще в милицию заберут… — раздумчиво сказал Митя.

— Я знаю! — с таинственным видом сказала Кира. — Там только собака, а если не бояться, так ничего…

Кира привела их в узкий, глухой переулок, над которым смыкались кроны деревьев, с независимым видом прошла по нему одна, «на разведку», — шепотом пояснила она, потом подвела к забору из ржавых штамповочных отходов. Там, где не хватило продырявленных железных листов, была натянута колючая проволока. За забором среди яблонь и груш в густой траве вздымались стрелы львиного зева, алели гвоздики. Возле самого забора раскинулись широкие вайи папоротников. Кира приподняла проволоку — образовался удобный лаз.

— Вот, — сказала она.

— Так это же чужое! — изумленно сказал Яша.

— А что у них — убудет? Вон там сколько!

— Нет, я не полезу, — решительно сказал Яша.

— И я, — сказал Митя.

— Эх, вы! Просто вы трусите, вот и все! — презрительно сказала Кира. — А еще мальчишки!..

Лешка не хотел лезть в чужой сад, но он не мог допустить, чтобы его считали трусом.

— Подыми проволоку, — сказал он.

Пригнувшись, он пробежал к деревьям и торопливо начал рвать цветы вместе с травой. Трава не поддавалась, скользила в кулаках, из-под рук брызгали в разные стороны кузнечики. Возле дома забухал густой собачий лай.

— Обратно! Давай обратно! — громким шепотом закричала Кира.

Лешка метнулся к лазу.

— Папоротников! Папоротников сорви!

Лешка ухватил несколько ломких резных листьев и бросился под проволоку. По саду, размахивая руками, бежала старуха:

— Да что же вы делаете, босяки!.. Вот я на вас собаку спущу!

В ответ раздался дружный топот. «Босяки» остановились только через два квартала.

— Нет, все-таки это свинство! — переводя дух, сказал Яша. — Вдруг залезли в чужой сад, наворовали цветов…

— Никакое не свинство! — отрезала Кира. — Если бы для себя — другое дело, а то для больного. А где нам взять, если у нас нет? А ей будет приятно… Ну и помял же ты их!

— А я считаю, все равно, — сказал Митя. — Для чего бы ни украли, все равно украли. Вот Ксения Петровна узнает…

— Попробуй только сказать!..

Кира на ходу перебрала растрепанный пук травы и листьев, и он незаметно превратился в пышный букет, красиво обложенный папоротником. Она полюбовалась и сама себя похвалила:

— Вот! Как из магазина!


Маленький домик на улице Липатова прятался от зноя в глубине двора, среди уже отцветшей сирени. Весь двор занимали аккуратные грядки, дорожка была тщательно вычищена и подметена. Но возле терраски, к которой ребята подошли, порядок бесследно исчезал. Уткнувшись фарой в сиреневый куст и задрав заднюю ось без колеса, стоял мотоцикл. Возле крохотной, под навесом, летней кухни лежала длинная помятая коляска. Перед ступенями на веранду, заваленными щепой и стружками, стоял остов новой коляски. Человек в майке и лыжных брюках согнулся над этим остовом. Ребята видели только его обтянутый коричневой фланелью зад и движущиеся голые локти.

— Здравствуйте, — сказала Кира.

Из-под колена показался прищуренный глаз, удивленно открылся, человек выпрямился и повернулся к ребятам:

— Чем могу?

Он оказался толстогубым, с большим утиным носом и совершенно лысый. Сверкающую, как стеклянный абажур, лысину покрывали росинки пота. Он вытер пот ладонью и выжидательно зажмурил левый глаз, отчего правый открылся еще больше.

— Мы… Нам Ксению Петровну, — объяснила Кира.

— Угу! Сенечка! — крикнул человек в сторону веранды. — К тебе твои ирокезы… Шагайте! — сказал он, отодвигая в сторону остов коляски, и тут же остановил ребят. — Одну минуточку! Здесь, — он показал на террасу и вокруг себя, — что угодно, там, — он повел рукой в сторону грядок, — ничего! Квартирная хозяйка! — скосив глаза, заговорщическим шепотом пояснил он.

— Мы вовсе и не собираемся… Мы же не за тем…

— Да кто там, наконец? — послышался с веранды женский голос. — Вадим, опять ты что-нибудь выдумал?

— Отнюдь! И даже наоборот!.. — воскликнул лысый человек. — Вполне реальные краснокожие атакуют наш блокгауз. Вооружены они шпажником и гвоздиками, но где-нибудь у них спрятаны томагавки. Кричи, когда они начнут снимать с тебя скальп. Я не боюсь — у меня снимать нечего. — Лысый подмигнул ребятам.

Они засмеялись и поднялись на веранду.

Маленькая женщина с округлым лицом нетерпеливо приподняла голову с подушки. При виде ребят она радостно заулыбалась, на бледных, но полных щеках ее проступили ямочки.

— О, ребята! Вот хорошо, что пришли!.. Здравствуйте! И даже цветы?.. Спасибо!.. Вадим Васильевич, дай стулья.

Вадим Васильевич поднялся на веранду, заглянул в комнату и озабоченно зажал нос в кулаке. Все стулья были завалены инструментами и мотоциклетными деталями.

— Стулья? — переспросил он. — Чтобы сесть? Но разве для этого обязательны стулья? — Он широким жестом показал на перила веранды. — Прошу!

Кира, уже пристроившая свой букет в кувшин с водой, с удовольствием вспрыгнула на перила.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы не устали, — вежливо сказал Яша.

Лешка позавидовал тому, как Яша спокойно держится и здо́рово высказывается. Сам он, ожидая неизбежных расспросов, не знал, куда девать руки, ноги, и никак не мог сглотнуть противную сухость во рту. Однако его ни о чем не расспрашивали. Ребята рассказывали о лагерных происшествиях. Ксения Петровна весело смеялась. Внизу Вадим Васильевич пытался привинтить к остову железный уголок, но прижать его было нечем — уголок вертелся вместе с шурупом. Вадим Васильевич, отдуваясь, отбросил отвертку и провел пятерней от затылка ко лбу, ероша воображаемую шевелюру. Лешка спустился вниз:

— Давайте я подержу.

— Оч-чень хорошо! Только возьми плоскогубцами.

Норовистый уголок после нескольких рывков затих и прижался к остову.

— Брависсимо! — сказал Вадим Васильевич. — Еще немного — и ты станешь бортмехаником. Как тебя зовут?.. Алексей Горбачев? А по батюшке? Отца как звали?.. Отлично! А что, Алексей свет Иванович, если мы привинтим еще уголочек? Не возражаешь?.. Превосходно!

— А что это будет?

— Сие корыто? Будучи обтянутым и поставленным на колесо, оно превратится в мотоциклетную коляску.

— А где же колесо?

— Хм! Чего нет, того нет. И даже заднего колеса для мотоцикла тоже нет. Купил без колеса. Оно погибло в неравной борьбе с нашими мостовыми. Но я убежден: где-то бродит человек и изнывает от желания продать мне колесо.

— Так лучше же купить сразу новый мотоцикл!

— Лучше? — Вадим Васильевич зажал нос в кулаке и озабоченно посопел в него. — Возможно, возможно… Но, во-первых, нет денег. Как вы думаете, Алексей Иванович, причина уважительная?

— Уважительная, — засмеялся Лешка.

— Я тоже так думаю. Во-вторых, получать готовое скучно. А этот драндулет, как называет его моя дражайшая супруга, когда он, изрыгая грохот и зловоние, будет вытряхивать душу из своего хозяина, он покажется мне дороже «роллс-ройса». А почему? Делать вещи своими руками — это самое лучшее, что придумал человек, с тех пор как появился на Земле. Малопочтенному занятию — отравлять жизнь ближнему — он научился значительно позже…

За свою долгую, по его мнению, жизнь Лешка не успел еще сделать ни одной вещи, но, представив себе, как бы ему завидовали, если б он мог сказать, что мотоцикл построил он сам, согласился, что делать вещи, конечно, здо́рово.

— Вадим, дай нам, пожалуйста, яблоки.

Вадим Васильевич поднялся на веранду.

— И, ради бога, перестань хвататься за нос!

— Сенечка! — с отчаянием воскликнул Вадим Васильевич. — Это же самый выдающийся предмет на моей физиономии! Держась за него, я чувствую, что и во мне есть что-то великое…

На веранде засмеялись. Лешке понравился веселый, чудно́ и непонятно говорящий дядька с таким некрасивым и таким подвижным лицом. Вадим Васильевич вернулся и строго спросил:

— А мы что, рыжие? Держи, — и протянул Лешке огромное яблоко.

— Я такое и не съем, — застеснялся Лешка.

— А если постараться? — деловито спросил Вадим Васильевич. — Вот и старайся. Я тоже буду. — Он надкусил яблоко и, жалобно сморщившись, ухватился за щеку. — У, проклятый!..

— Зубы? — сочувственно спросил Лешка. — У меня тоже зуб болел. Мне Митька вырвал.

— Митька? Как? — заинтересованно повернулся к нему Вадим Васильевич.

— Ниткой.

— Нет, брат, — огорченно вздохнул Вадим Васильевич, — для меня нитка не годится. Трос нужен. А лечить тоже не могу. Машины люблю всякие, но бормашины боюсь до смерти… Придется прибегнуть к полумерам — жениному одеколону.

Держась за щеку, он взбежал на веранду.

— Опять зубы? — воскликнула Ксения Петровна. — И как не стыдно! Взрослый человек, а боится идти к зубному врачу!

— Сенечка! — взмолился Вадим Васильевич. — Я же не совершенство! Критики же допускают, чтобы положительные герои имели миниатюрные слабости… Честное слово, я вполне положительный мужчина, почему мне нельзя иметь такую невинную слабость?! Ох! — И он убежал в комнату.

Лешка поднялся на веранду. Яша рассказывал Ксении Петровне о новой воспитательнице и о том, как ее все невзлюбили за въедливость и несправедливость. Она вызвала такую дружную неприязнь, что каждый ее поступок, каждое слово казались неправильными. Ксения Петровна, нахмурившись, слушала рассказ Яши, то и дело прерываемый бурными дополнениями Киры. Митя молча кивал, подтверждая сказанное.

— Мне кажется, — осторожно сказала Ксения Петровна, — вы поторопились с выводами. Она новый человек, а вы привыкли к другому — скажем, ко мне — и потому не совсем справедливы к ней.

— Хорошо, мы привыкли, — вскочила Кира, — но Горбачев же не привык, он новенький. Пусть он скажет! Это справедливо, если я чуть не утонула и он меня спас, а она его хочет наказывать!

— От меня бы вам, положим, тоже попало! — сказала Ксения Петровна. Глаза ее прищурились, а на щеках проре́зались веселые ямочки. Ребята засмеялись. — По-моему, вам просто скучно! Вот вы и капризничаете…

— А конечно, скучно! — подхватила Кира. — Отчего бы стало весело?…

Вадим Васильевич появился в дверях, и душная волна одеколонного аромата хлынула на веранду.

— Ты вылил на себя весь одеколон? — всплеснула руками Ксения Петровна.

— Нет, самую малость. Но исцелился и теперь услаждаю носы общества. Учитесь жертвовать собою! — подмигнул ребятам Вадим Васильевич.

— Сядь, жертва, подальше, а то общество бросится за противогазами… — С горестным вздохом Вадим Васильевич сел на перила. — Что же вы делаете?

— На «подсобку» ходим… А вот сейчас в «жука» играли, — усмехнулся Митя.

— И это все, чем вы занимаетесь? — спросил Вадим Васильевич.

— С первого числа в школе будем заниматься.

— Да нет, что вы сейчас делаете?

Ребята переглянулись:

— Ничего.

— Троглодиты! — Вадим Васильевич соскочил с перил. — И вы еще не покусали друг друга от скуки? Не полезли на стену? Сколько вам лет? Двенадцать, четырнадцать?.. Неправда! Вы дряхлые, ленивые старички! Неужели ни один ваш самолет не парил в небе, разрывая завистью сердца окрестных мальчишек? Неужели вы ни разу не сожгли пробок, пуская электропоезд? Что это у вас? Руки? Фитюльки, брелоки! Может, вы думаете, что это у вас головы? Это клумбы для причесок!.. Молодые люди! В вашем возрасте я первый в своем городе построил детекторный приемник, и мышиный писк в нем поверг в изумление и восторг весь город… Из-за моего ветродвигателя у мальчишек не было инфаркта только потому, что тогда еще не знали, что это такое… Мой двигатель давал электроэнергию и мог… — вы слышите? — мог зажечь лампочку от карманного фонаря! На руках у меня не сходили мозоли, ожоги и прочие болячки… Покажите ваши руки!.. Разве вы живые мальчики? Вы восковые, картонные!..

— Вадим! Вадим! — остановила его Ксения Петровна. — Что ты на них напал? Они же не умеют.

— А кто научился не делая?

— А что мы можем делать, если у нас ничего нет! — возразил Митя.

— Головы есть? Руки есть? Достаточно!.. Нет, я не могу на вас смотреть. Кем вы растете? Белоручками! Дармоедами! — Вадим Васильевич махнул рукой и убежал к мотоциклетным руинам.

— Вы не обижайтесь на него, ребята, — тихонько сказала Ксения Петровна. — Он только шумит страшно, а так, в общем, ничего…

— Мы не обижаемся, — сказал Яша. — Правильно, конечно… Мы пойдем, Ксения Петровна, а то нам еще попадет.

— Как — попадет? Вы разве без спросу?.. Немедленно убирайтесь и больше без разрешения носу не показывайте!..

Ребята попрощались с Вадимом Васильевичем, который, не оборачиваясь, буркнул что-то в ответ, и ушли.

— Правда, он хороший? — оглядываясь у калитки, спросила Кира. — Веселый-веселый!

— Ага, — сказал Лешка. — Только почему он такой старый? Ксения же Петровна молодая.

— А он совсем и не старый! Только что лысый… Так, может, у него от болезни волосы повылазили.

— Давайте скорее, ребята, — сказал Яша, — а то в самом деле нагорит. Наверно, Людмила Сергеевна нас уже хватилась.

14

Людмиле Сергеевне было не до них. Анастасия Федоровна, невпопад отвечая девочкам, все время мучительно раздумывала о том, что такое ужасно непедагогичное сказала она при незнакомой женщине. Теряясь в догадках, Анастасия Федоровна так настращала себя, что у нее начали дрожать руки, закололо в сердце. Поручив ученицам обметывать петли, она прибежала к заведующей. Нервно перекалывая бесчисленные булавки и иголки в отворотах платья, Анастасия Федоровна попыталась рассказать, что произошло, но вместо этого начала всхлипывать, сморкаться и расплакалась.

Людмила Сергеевна не могла не улыбнуться — почему-то большие, толстые люди всегда смешно страдают, — и тут же ей стало неловко. Эта толстая, со смешными замашками женщина была одинока как перст. Всю жизнь она отдала служению — даже не любви, а именно служению — сначала мужу, потом сыну. Муж, техник-металлург и капитан запаса, погиб где-то под Лозовой в завьюженную ночь, командуя последним заслоном, прикрывавшим отход частей. Сын, не в мать хрупкий юноша, которому она, притворяясь сытой, подсовывала свой скудный хлебный паек эвакуированной, не кончив школу, тайком от нее ушел добровольцем в армию и бесследно исчез в боях под Яссами, Анастасия Федоровна верила в лучшее, ждала и надеялась. Время подтачивало надежду и развеяло ее без остатка.

В родной город Анастасия Федоровна вернулась, но вернуть свое место в жизни не могла: ей не о ком было заботиться, не на кого было расходовать неиссякаемые запасы любви. К тому же и делать она могла немногое — шить, по-домашнему готовить. Учиться чему-нибудь было не по возрасту, да и не пошла бы никакая наука в ее затуманенную горем голову. Друзья мужа через завком и гороно устроили ее в детский дом руководительницей по труду. Поначалу Анастасии Федоровне не раз случалось, выкраивая детскую рубашонку, всплакнуть в голос. Ее маленькие ученицы не знали, о чем плачет тетя-руководительница, тем не менее охотно поддерживали ее согласным хором. Людмиле Сергеевне несколько раз доводилось унимать их дружный рев, и она даже подумывала, не следует ли заменить плаксивую руководительницу — детишки и без того нервны.

Постепенно веселая ребячья болтовня, радость, сияющая в их глазах, и собственное жизнелюбие взяли верх. Анастасия Федоровна успокоилась, привыкла, а потом без памяти привязалась к своим «крошкам». Могучая руководительница изливала на них столь же могучие потоки нежности. Дети никогда не ошибаются в оценке внутреннего к ним отношения взрослых. Они отвечали ей тем же.

Анастасия Федоровна не заблуждалась насчет своих познаний. Она учила крошек шить, вышивать, а слегка и уму-разуму, как сама его понимала. Случалось, Людмила Сергеевна с некоторой тревогой прислушивалась к ее поучениям, но все заканчивалось благополучно. Да и как могло быть иначе: не очень образованная, но порядочная женщина и мать, могла ли она внушать детям дурное?

Теперь эта большая женщина с растрепанной прической, смешно всхлипывая басом и сморкаясь, перепуганно и невнятно говорила что-то о педсовете, своей невиновности и какой-то инспекторше, неизвестно за что на нее накричавшей. Людмила Сергеевна напоила ее водой, заставила причесаться и только-только начала добиваться вразумительного рассказа, как глаза Анастасии Федоровны остановились и она опять потеряла дар речи. В кабинет вошла Елизавета Ивановна.

— Значит, это вы так напугали Анастасию Федоровну? — догадалась Людмила Сергеевна.

— Напугала? Не знаю. Я сделала совершенно правильное замечание. А если это кого-нибудь пугает… — Елизавета Ивановна развела руками. Она пришла взбешенная и не намерена была церемониться.

— Хорошо, разберемся. Вы идите, Анастасия Федоровна, и успокойтесь, пожалуйста. Я думаю, у вас нет оснований волноваться.

— У вас они во всяком случае есть! — сказала Елизавета Ивановна.

Людмила Сергеевна проводила Анастасию Федоровну к дверям и повернулась к Елизавете Ивановне:

— Какие?

— Вы знаете, что́ эта женщина говорила маленьким девочкам?! О том, как они станут девушками и как нужно одеваться, чтобы нравиться.

— Рановато, конечно, но вкус и опрятность надо прививать с детства. В сорок лет не привьешь.

— Но она все это по-обывательски! Это мещанка какая-то!

— Вот уж напрасно! Она добросовестный работник и очень хорошая женщина.

— И этого, по-вашему, достаточно? Уверена, что у нее нет специального образования.

— В магическую силу диплома верят только люди, у которых за душой нет ничего, кроме этого диплома…

— Вот как? Министерство просвещения придерживается другого взгляда!

— Ну, я ведь не министерство… — усмехнулась Людмила Сергеевна. — И где их взять дипломированных, коли нет?

— Но как можно терпеть людей, не имеющих представления о педагогике? Задача воспитания подрастающего поколения лежит прежде всего на нас, педагогах…

Елизавета Ивановна, подстегиваемая негодованием, горячо принялась объяснять, какая это большая, ответственная задача и как ее надлежит решать советским педагогам.

Людмила Сергеевна с тоской слушала бесконечный поток пространных периодов, которые она читала и слышала несчетное число раз, и вдруг, несмотря на ясный день и полную перед тем бодрость, почувствовала, что ее укачивает, заносит — еще несколько секунд, и она заснет.

«Батюшки, да от нее очумеешь! — подумала Людмила Сергеевна и встряхнула головой, чтобы отогнать расслабляющую дремоту. — Говорить мастер, а с дюжиной мальчишек не сладила».

Людмила Сергеевна уже знала от дежурной, что старшие воспитанники разбежались и с новой воспитательницей остались только галчата, с энтузиазмом прославляющие старого жука… Ей вспомнился знакомый, который любил долго, со вкусом объяснять, как надо плавать, и, даже стоя на берегу, командовал, давал советы и критиковал. Сам он никогда не купался, так как плавать не умел и воды боялся… Людмила Сергеевна заулыбалась.

— Я, кажется, ничего смешного не сказала! — оскорбленно осеклась Елизавета Ивановна.

— Извините, это своим мыслям… Все, что вы говорили, совершенно правильно, но… поговорим о вашей группе. — Людмила Сергеевна улыбнулась как можно мягче: ей захотелось загладить неловкость от своего неуместного веселья во время речи Елизаветы Ивановны. — Разбежались сорванцы?

— Да. И виноваты в этом вы! — Пятна на скулах Елизаветы Ивановны вспыхнули снова.

— Я-а? Чем?

— Вы наказали Горбачева? Нет! А в результате и без того донельзя распущенная группа решила, что ей все позволено. И вот — пожалуйста!.. Почему он не наказан?

— Горбачев — новенький. Мальчик в прошлом задерганный, замкнутый, недоверчивый. Если на него наседать, он просто убежит, только и всего. Ему оттаять нужно, и он уже начал оттаивать. Сейчас ласковый упрек для него больнее любого наказания. Однажды его уже вызывали на совет, и он очень тяжело это переживал.

— Это что, по Макаренко? Он устарел…

— Ну, прежде мы с вами устареем!

— Теперь другое время и другие методы… Но не об этом речь! Вы думаете обо всех, кроме меня. Какой может быть у меня авторитет, если вы с первых шагов отвергаете то, на чем настаиваю я?

— Что же мне, для создания вам авторитета раздавать выговоры или затрещины?

— Мне нужно только, чтобы вы не подрывали, а завоевать я сумею сама!

— Заслужите любовь и уважение ребят — вот вам и авторитет. Они мечтают о нем. Им нужен образец, человек, который знает больше и умеет лучше, который скор на выдумку, но нетороплив и мудр в решениях. Сумейте их увлечь, и они с радостью подчинятся вам, пойдут за вами, как за пророком!..

— Я не претендую на роль пророка, — язвительно сказала Елизавета Ивановна. — Мне достаточно, если меня ценят и уважают в органах народного образования. Я советский педагог и отлично понимаю ответственность и важность своей работы. Она вовсе не в том, чтобы подлаживаться под вкусы детей и потакать их выдумкам. Их нужно воспитывать! И я вас спрашиваю: буду я иметь поддержку или нет, будем мы, педагоги, действовать единым фронтом?

Людмила Сергеевна вспыхнула:

— Пока я работаю в детдоме, здесь не будет никаких «фронтов», никакого противопоставления педагогов детям! И не рассчитывайте на репрессии. Их не будет. Мы здесь для того, чтобы облегчить детям жизнь, а не отравлять ее.

— Разумеется! Покой и самолюбие малолетнего хулигана важнее достоинства педагога!

— Здесь нет хулиганов, товарищ Дроздюк! — резко сказала Людмила Сергеевна и поднялась. — А если достоинство педагога подвергается сомнению, виноват он сам.

— К счастью, этот вопрос будет решать гороно, а не вы. Имейте в виду, я поставлю в известность Ольгу Васильевну.

— Пожалуйста.

— Если вы так относитесь к педагогам, я вряд ли смогу продолжать у вас работать.

— Я тоже так думаю. И знаете… по-видимому, ждать окончания испытательного срока не стоит. Мы как-нибудь обойдемся.

Лицо Елизаветы Ивановны дрогнуло, она хотела что-то сказать, но передумала и, оскорбленно вскинув голову, вышла.

«Ну-ну, сокровище! — Людмила Сергеевна распахнула окно, словно присутствие Елизаветы Ивановны нагнало в комнату невыносимую духоту. — Вот тебе и твердый характер! Характер-то твердый, да и мозги… чугунные. Теперь побежит в гороно кляузничать. Наврет с три короба, а ты оправдывайся… Ну и шут с ней, пусть ябедничает!»

Людмила Сергеевна решила больше не думать об этом, но успокоиться не могла и заново переживала всю стычку. Всегда по окончании какого-либо разговора ей казалось, что она отвечала вяло, неубедительно, а потом, уже после времени, в голову приходили ответы и реплики, острые и неопровержимые, как сама истина. В дверь постучали, и Людмила Сергеевна досадливо отмахнулась от своего запоздалого острословия.

— Войдите!.. А, Яша? Входи.

Она любила этого вежливого и сосредоточенного мальчика. Полная противоположность своей матери — Людмила Сергеевна знавала ее. Та всегда жила нараспашку, так громко и весело, что все начинали улыбаться, едва заслышав ее звонкий голос.

— Садись. Что скажешь?

— Я лучше постою пока, Людмила Сергеевна, — сказал Яша, поправляя очки. — Мы отлучались без разрешения.

— Ага, каяться пришел?.. Кто и куда?

— Рожкова, Ершов, Горбачев и я. Но я пришел сказать, что подговорил всех я, остальные ни в чем не виноваты. Как-то это так получилось… Просто я сказал, что свинство с нашей стороны не проведать Ксению Петровну. Мы и пошли. И совсем забыли, что без разрешения… Но мы же не куда-нибудь там!..

— Ну, покаялся, теперь садись. Очень хорошо, что проведали Ксению Петровну, и очень плохо, что без спросу. Ты ведь это понимаешь?

— Понимаю, — серьезно сказал Яша и посмотрел ей в глаза.

— Если бы Ксения Петровна знала, она бы вас отправила обратно.

— А она нас и прогнала, — улыбнулся Яша.

— Вот видишь!.. Как она себя чувствует?

— Слабая еще очень. Лежит, улыбается, а сама бледная. Врачи говорят, еще недели две нельзя вставать.

Болезнь старшей воспитательницы поставила Людмилу Сергеевну в трудное положение. Хорошо еще, что случилось это в лагерный период — ребята бо́льшую часть времени были там. А сама так закружилась, что всего два раза вырвалась проведать больную. Даже перед ребятами стыдно — они вон и то догадались. Яша выжидательно поглядывал на Людмилу Сергеевну.

— Я еще хочу сказать… Муж Ксении Петровны… Мы с ним познакомились. Он… он интересный человек, — сдержанно определил Яша. — Так он подал нам хорошую идею, по-моему. Организовать у нас какое-нибудь дело.

— Какое дело? Вы ведь работаете на подсобном участке? Какого же вам еще дела хочется?

— На участке — другое! Это ведь потому, что нужно. А тут что-нибудь, чтобы ребята сами делали, сами строили, изобретали… Чтобы не было скучно.

— А разве тебе скучно?

— Мне? — удивился Яша. — Нет. Я про других говорю.

— Что же нам, мастерскую устраивать? Негде. Да и незачем. Меньше чем через год окончите семилетку, большинство пойдет в ремесленные, ФЗО. Зачем же сейчас мастерская? Да и денег у нас нет. Нет, Яша, ничего не получится.

Брук ушел. Людмила Сергеевна занялась очередными делами, забыв об этом разговоре, но он вспомнился, когда она увидела ребят, несмотря на запрет опять собравшихся в «клубе», за сараем, и окончательно овладел ее мыслями, когда уже в темноте она медленно — чтобы отдохнуть — возвращалась домой и перебирала в памяти события дня.

Яша прав — ребятам скучно. Зимой они до отказа загружены уроками, иной раз жалко смотреть, как они корпят над учебниками и тетрадями, а летом даже неистощимая на выдумку Ксения Петровна и та сдавалась. А без нее и вовсе плохо. Конечно, они работают на участке, но энтузиастов этого дела не так уж много. Это они делают потому, что должны, а «для души» как изобретут что-нибудь — не обрадуешься. Вроде прошлогодней истории с голубями…

Весной прошлого года Толя Савченко и Митя Ершов попросили разрешения держать двух голубков — держат же другие котят. Разрешила. Всем детдомом их закармливали, оберегали от кошек. Потом вместо двух оказалось пять. Приманили своими и поймали. Потом стало десять. Для них построили голубятню — откуда натаскали материал, она так и не дозналась, — поставили на столбе голубиный аэродром, вроде пропеллера, как у заправских голубятников. Спохватилась Людмила Сергеевна, когда голубей оказалось сорок и все поголовно мальчишки, кроме Брука и Горовца, заболели этой страстью. Целыми днями во дворе стоял треск крыльев, свист, гиканье. Сжигаемая азартом ребятня переживала каждый взлет, а потеря залетевшего в чужой двор голубя воспринималась как трагедия. Все бы еще ничего, но во дворе стали появляться великовозрастные верзилы с оттопыренными пазухами, с приклеившимися к губам сигаретами. Они садились где-нибудь в тени и вприщурку смотрели на воспитателей. Голуби нежно стонали у них под рубахами, а они перебрасывались жаргонными словечками и, конечно, ругались. И свои, детдомовские, ребята начали перенимать их ухватки, ходить враскачку, щуриться, цедить слова через губу. Людмила Сергеевна пришла в ужас. Терпеть дольше голубятню — значило погубить дом, уничтожить — означало вызвать незабываемую обиду. Помогло несчастье.

Однажды ночью голубятня загорелась. Ребята повскакали с постелей, тушили чуть ли не ладонями, но, щедро политая смесью бензина с керосином, деревянная постройка сгорела дотла. В ней не оказалось и следа голубей. И тогда все ребята исчезли. За Людмилой Сергеевной прибежала вконец испуганная Лина Борисовна, дежурившая по спальням. Бросились на поиски, да куда там! Разве найдешь мальчишек глухой ночью, в полуосвещенном городе, если они хотят скрыться!

Утром они вернулись сами, мрачные, грязные, раздавленные горем. Их заставили вымыться, накормили и ни о чем не расспрашивали. Только потом Людмила Сергеевна узнала подробности этой ночи.

Увидев, что в догорающей голубятне нет ни одного голубя, ребята догадались, что это не пожар, а поджог, совершенный после воровства.

— Это Сенька Бугай! Бугаева работа!

Сенька Бугай был угрюмый детина, нигде не работавший, но безбедно живший на неизвестные доходы. Он не раз после того, как у него перехватывали голубей, грозился «дать прикурить» детдомовцам.

— Пошли, ребята!

Вся толпа в одних трусах бросилась на улицу, оставив догорать погибшую сокровищницу. По дороге восторжествовали трезвые головы, и вместо более приятного, но сомнительного кулачного возмездия Сеньке Бугаю решили добиваться не столь упоительного, но более надежного — законного. В отделение милиции ввалилась орава перепачканных сажей, мокрых ребят и, сверкая глазами, потребовала начальника. Тот выслушал чумазую, взъерошенную горем и негодованием ребятню, поколебался, но отрядил с ними милиционера с ищейкой. Сеньки Бугая дома не оказалось. В заброшенном сарайчике на пустыре было найдено несколько голубиных тушек. Это непонятное зверство вызвало у потерпевших такую ярость, что, не будь с ними милиционера, они бы бог знает что натворили. Людмила Сергеевна опасалась, что ребята подстерегут Бугая и дело кончится совсем плохо, и даже говорила об этом с начальником милиции. Через несколько дней начальник милиции сообщил ей, что Бугай задержан по обвинению в делах более важных и в городе уже не появится…

Нет, бог с ними, с такими увлечениями! И хоть бы польза была, а то ведь ничего, кроме скверного азарта.

А придумать занятие для ребят необходимо. И чтобы это обязательно была работа, чтобы и голова и руки были заняты настоящим делом. Они — дети своего времени, они не боятся труда и изнывают от безделья.

Что же, «трудовое» обучение, подобное тому, что проходила когда-то она в сумбурное время комплексного обучения и бригадного метода? Предполагалось, что это облегчит учащимся восприятие. Действительно, облегчило и без того не слишком обремененные головы… Ведь ни учебников, ничего. Учились, как скворцы, с голоса…

Людмила Сергеевна тихонько открыла дверь, не зажигая света, прошла в кухню. Молодец Любочка — приготовила матери ужин. И как чисто, аккуратно… Хорошая девочка растет! Наскоро поужинав, она на цыпочках прошла в спальню и легла. Сон не приходил. Опять начало покалывать сердце… Хорошо еще, врачи говорят, что нарушений никаких нет, просто нервное. Натомилась за день да еще с этой Дроздюк понервничала… Придется встать.

Муж услышал звяканье пузырьков и сердито проворчал:

— Опять аптека пошла в ход? Думаешь, капельки спасут? Конец этому будет, Люда, или нет?

— Спи. Детей разбудишь.

— Скажите, какая забота о детях! Они уже забыли, какая ты есть. Скоро за стол вместо тебя фотографию будем сажать… Свалила все на девчонку и рада!

— Как тебе не стыдно, Вася! Ты же знаешь, какое сейчас положение в детдоме…

— У тебя всегда безвыходное положение… Знаешь, как это называется? Работой на износ. Так вот станок какой-нибудь, рухлядь, которую уже нет смысла ремонтировать, пускают в работу, пока окончательно не развалится… А ты не машина, думать надо! Не хочешь о себе, так о детях подумай, обо мне, наконец…

— А что о тебе думать? Вон ты какой здоровущий. А был такой хрупкий, тоненький мальчик… Помнишь, в семилетке, когда мы табуретки строили?

— Вот еще вспомнила ерунду какую! Спи лучше, а то завтра опять убежишь ни свет ни заря…

Да, действительно было похоже на ерунду. Замысел был хороший, но никто не знал, как и что нужно делать. Завод-шеф прислал инструменты, несколько слесарных и столярных верстаков. Привезли телегу досок, и началось обучение. Егор Иванович, старичок с прокуренными усами, страдал пристрастием к дремоте и воспоминаниям. В промежутках, когда он не предавался воспоминаниям возле плиты, на которой варился столярный клей, или не рассказывал, как в старое время мастер «вздрючивал» его за каждую мелочь и однажды с похмелья даже облил кипящим клеем, учил их строгать царги и проножки для табуреток и опиливать железные пластинки неизвестного назначения. Немногие законченные табуретки обрастали пылью и грязью в школьном сарае, а металлические пластинки терялись или просто выбрасывались, что никого не огорчало. Она свою пластинку так и не допилила. До железки ли было, если тогда осваивалась перехваченная у старших девочек магическая формула стреляния глазами: «В угол, на нос, на предмет»… Техника была освоена и тут же многократно проверена на ближайшем «предмете» — Васе. Сраженный триединой формулой, Вася и допиливал за нее окаянную пластинку. Теперь он этого не помнит. А она помнит, словно все было вчера… Господи, за стеной спит дочка уже такого возраста, а ей все детские глупости вспоминаются!

Нет, такое обучение им не нужно. У Макаренко? У него другое — там колонисты должны были по необходимости работать, как настоящие рабочие: средств не хватало. Теперь в этом нет нужды, государство их обеспечивает.

И все-таки Яша прав: мастерская нужна. Без обязательного урока, без нормы, погони за планом, заработком. Но такая, чтобы были заняты руки и головы… Так что же это будет? Игра в мастерскую? Пусть. Жизнь детей начинается с игры. Девочка с куклой повторяет то, что мать делает с ней, мальчишка подражает отцу. Из них не выйдут токари или слесари? Неважно! Они сами будут собирать, строить, создавать свою мастерскую. И даже не научась чему-то определенному, не приобретя профессии — это они получат потом, в ремесленном, ФЗО, — они научатся любить работу, в которой один помогает другому, поддерживает, подгоняет. Пусть пока по-детски они узнают и полюбят инструменты, орудия труда, чтобы потом встретить их как добрых, испытанных помощников, сжать молоток, как твердую, надежную руку друга!..

15

Ранним утром, когда над городом, перекрывая гудки других заводов, рокотала могучая октава «Орджоникидзестали», детский дом был разбужен грохотом. Повскакав с коек, ребята бросились к открытым окнам. Посреди двора клубилось сизое облако. Выпустив пулеметную очередь, облако стало гуще и почернело. Раздались еще три выстрела, и стрельба прекратилась. В опадающем облаке обнаружились контуры мотоцикла, восседающий в седле Вадим Васильевич, а в коляске, которая все еще раскачивалась и кланялась, — Ксения Петровна. Узнав среди выбежавших ребят недавних знакомых, Вадим Васильевич прищурился и кивнул:

— Ну как, троглодиты, бьете баклуши?

— Нет, работаем! Вот посмотрите!

— В другой раз, а то на завод опоздаю… Так я после работы заеду за тобой? — повернулся к жене Вадим Васильевич.

— Нет уж, пожалуйста! Когда опять захочешь меня убивать, придумай что-нибудь попроще…

Вадим Васильевич вздохнул и сказал, подмигивая ребятам:

— Судьба всех гениальных творений — недооценивают!..

Ребята оценили гениальное творение: они не спускали с мотоцикла восхищенных глаз. Вадим Васильевич нажал стартер — в мотоцикле заурчало, булькнуло и смолкло. Он передвигал какие-то рычажки, что-то крутил — мотоцикл был недвижим. Вадим Васильевич покраснел от досады. Мотоцикл не двигался. Девочки улыбались. Ксения Петровна хохотала. Ребята, негодуя, шикали на них. Что тут смешного? Обыкновенная неполадка. У кого не бывает?!

— Вы садитесь, а мы толкнем, — сказал Митя. — Взяли, ребята!

Тарас Горовец снисходительно улыбался. Конечно — техника, но Метеора, например, не надо толкать всем домом, чтобы сдвинуть с места…

Ребята облепили машину со всех сторон. Мотоцикл медленно тронулся и, убыстряя ход, покатился к воротам. В нем снова заурчало, он затрясся, выпустил пулеметную очередь, окутался черным дымом и вымчал за ворота. Ребята выбежали следом. Подпрыгивая на булыжниках и вызывая грохотом истерику у собак, мотоцикл скрылся за поворотом. Ребята возвращались взбудораженные и счастливые. Им уже мерещилось, как в своей мастерской они собирают такой же мотоцикл и он получается нисколько не хуже, а может, даже лучше. На смертную зависть мальчишкам, они раскатывают в нем по городу, и все, даже милиционеры, шарахаются в стороны, уступая дорогу, а за заборами истошно лают очумелые от ужаса собаки…


Предложение Людмилы Сергеевны устроить мастерскую ребята поначалу встретили сдержанно. Еще какая-то работа… Зачем? А уроки? А подсобное? Интерес начал пробуждаться, когда выяснилось, что работать в ней будут только те, кто захочет, никого принуждать не станут. А что делать? Столы, скамейки? А радиоприемник собрать можно? А модели делать?.. И даже с двигателями? А фото будет? А если мотор собрать? Или даже… даже машину! А что? Взять где-нибудь старый «газик» и отремонтировать! А? Тогда и Метеора не надо!.. А права получить — плевое дело!..

Подхлестываемое коллективными домыслами, воображение ребят начинало рисовать будущую мастерскую такими размашистыми мазками и в таком темпе, что, не придержи его Людмила Сергеевна, детдомовская мастерская превзошла бы все новостройки послевоенной пятилетки. Не отвергая окончательно взлелеянной тут же ребятами мечты о собственной автомашине, Людмила Сергеевна осторожно опустила их с заоблачных высот на землю, где пока еще даже не предвиделось помещения для мастерской. Свободных комнат не было. Спальни, комнаты для занятий — и тех мало, — столовая да крохотный кабинетик самой Людмилы Сергеевны, он же и канцелярия, и приемная, и в случае нужды изолятор. Вот и всё. Не разгуляешься. И строить нельзя: ни денег, ни материалов. Вот только если сарай достроить?..

Опрошенный о возможностях и посильности такой достройки, Устин Захарович помолчал, пожевал губами и кивнул:

— Можно.

Он же указал на обширные запасы главного стройматериала: зарастающие травой бугры кирпичного хлама — унылые памятники не столь давних бомбежек. Доставку глины и песка, нужных для раствора, вопреки сопротивлению Тараса, возложили на Метеора, единственная лошадиная сила которого должна была способствовать появлению множества новых, окованных сталью. Творило, забытое штукатурами и сохраненное «на всякий случай» Устином Захаровичем, лежало в том же сарае.

Остатки дома на пустыре растаяли быстро — целого кирпича там было мало, да и тот оказался ломким. После недолгих колебаний Людмила Сергеевна решила, что соседствующие с домом развалины никому не возбраняется разбирать. Хозяева до сих пор не объявились, а горсовет может только сказать спасибо: одной кучей мусора на улице станет меньше. И ребята принялись самозабвенно рыться в грудах кирпичного боя, извлекая все сколько-нибудь пригодное, и стаскивать на свою стройплощадку к недостроенному и уже начавшему разваливаться сараю. Их не нужно было ни призывать, ни подгонять. Призывало их собственное желание, а подгоняло нетерпение.

Галчата, после обиженных воплей и слез допущенные к разборке, носили кирпичи на руках — носилки были для них недостижимы. «Свои» кирпичи они складывали в особую кладку, чтобы было видно, сколько наносили они и сколько старшие. Старших было меньше, часть их разбирала завал и очищала кирпич от прикипевшего раствора, поэтому кладка галчат оказывалась внушительной и они надувались от гордости. Валет сказал было, что пацаны потихоньку воруют и подкладывают себе кирпичи из кладки старших, но это вызвало такой взрыв негодования, что Лине Борисовне с трудом удалось удержать галчат, которые готовы были подтвердить свою честность градом камней, обрушенных на обидчика.

Ребята с утра принимались за работу и к концу дня все были перепачканы, благо стояли теплые дни и можно было мыться прямо под краном во дворе или сбегать к морю. На пустыре появились кучи глины, песка, выросли внушительные кладки кирпича. Кирпич был со щербинами, прикипевшими шлепками раствора, но все же годный в дело.

С кладкой недоведенной стены и настилом крыши легко было управиться до сентября, однако Людмила Сергеевна становилась все более хмурой. Затея с мастерской, как и многие хорошие замыслы, оказалась непродуманной — значит, несерьезной, и Людмила Сергеевна все злее корила себя за легкомыслие, с которым откликнулась на мысль о мастерской. Стены и крыши — еще не мастерская. А много ли наработают, да и что могут сделать ребята перочинными ножами и единственным молотком Устина Захаровича! В гороно ее сообщение о мастерской встретили удивленными взглядами и внушительным напоминанием о том, что смета есть смета, а выдумки есть выдумки; за соблюдением первой гороно следить обязано, а за вторые пусть отвечает тот, кто выдумывает.

Людмила Сергеевна возлагала надежды на предприятия, которые не могли не откликнуться на просьбу детского дома. Что значит для них при многомиллионных оборотах выделить какое-то жалкое количество инструментов и материалов!

Оказалось, значило многое. Она побывала на трубном, на судоремонтном, и там ей, словно сговорившись, повторили одни и те же слова о хозрасчете, снижении себестоимости, внутренних ресурсах и недопустимости их разбазаривания. Из окна управления судоремонтного, где шел разговор, Людмила Сергеевна видела на заводском дворе бунты ржавой проволоки, кучи железного хлама, изъеденные солнцем и непогодой обрезки досок, теса и со злостью показала собеседнику на эти «внутренние ресурсы». Тот развел руками:

— Да, лежит. А дать не имеем права.

Людмила Сергеевна снова пошла в гороно поговорить с заведующей: просить не денег, которых заведомо нет, а поддержки, чтобы не быть одиночкой в борьбе с чиновниками и трусливыми бюрократами, как честила она чересчур усердных стражей законности. Ожидая, пока освободится заведующая, Людмила Сергеевна пошла в методотдел и подсела к своей давней сослуживице. В другой комнате зазвонил телефон, через открытую дверь послышалась знакомая размеренная, немного в нос речь, в которой, казалось, звучали не только слова, но даже и знаки препинания. Людмила Сергеевна заглянула туда — по телефону разговаривала Елизавета Ивановна. Заметив Людмилу Сергеевну, она сделала вид, что не узнает ее, и отвернулась.

— Разве она у вас теперь? — спросила Людмила Сергеевна приятельницу.

— Кто, Дроздюк? Да, дня три уже работает.

Людмила Сергеевна почувствовала под сердцем холодок. Она выгнала, а здесь приютили. Нескладно. Наверняка теперь будут неприятности.

Они начались тотчас.

Завгороно приняла ее сухо, поздоровалась, против обыкновения, кивком:

— Слушаю вас.

Людмила Сергеевна рассказала, как возникла в детдоме мысль о мастерской, с каким энтузиазмом приняли ее ребята, как усердно они работают и как теперь может рухнуть все дело оттого, что чинуши не хотят ничем помочь.

Заведующая слушала, глядя на стол и поглаживая пальцами карандаш.

— Чего же вы хотите? — подняла она глаза на Людмилу Сергеевну, когда та замолчала.

— Помогите нам, Ольга Васильевна. Вы ведь понимаете, как это важно…

— Да, понимаю. Это важно… — прищурилась она, — потому что не нужно!

— Как! Почему?

— Детдом — не ФЗО и не ремесленное. У вас дети живут до четырнадцати лет. Работать им рано. Они должны закончить семилетку, а потом уже в другом месте приобретут квалификацию. У вас они должны учиться, и ничего больше.

— Но ведь это не в ущерб занятиям! И лучше же будет, если они заранее хоть немного ознакомятся, подготовятся.

— Конечно! Будут работать в мастерской, а из школы носить двойки? Как вы, педагог, можете предлагать такие вещи? Вы знаете, как у нас обстоит с успеваемостью?

— У меня нет двоечников.

— Так есть у других. И я не хочу, чтобы они появились у вас тоже. Мы по области чуть ли не на последнем месте…

— Но нельзя же так… — Людмила Сергеевна на секунду замялась, — как в шорах. Сиди носом в учебник, и всё. Это же дети, им развиваться нужно…

— Они и так перегружены в школе, а вы хотите еще нагрузить?

— Наоборот! Это им облегчит. Это и разрядка и практические знания. Ведь программы у нас академичны, дети выходят неприспособленными, ничего не умеют…

— Программы составляем не мы, наше дело — их выполнять! И давайте сначала научимся их выполнять как следует…

— Почему «сначала»? Пока мы научимся одному, потом возьмемся за другое, дети вырастут, им не нужны будут ни наше умение, ни наша инициатива.

— Я тоже за инициативу, только инициатива бывает разная!.. — раздраженно сказала завгороно и снова сердито прищурилась. — Не надо быть умнее министерства. Оно утвердило программы, оно утвердило положение о детских домах… И наше дело — выполнять их, а не нарушать.

— Так вы запрещаете мастерскую? — подобравшись, как перед броском, спросила Людмила Сергеевна.

— Ничего я не запрещаю! — окончательно рассердилась завгороно. — Но и на поддержку мою не рассчитывайте. И имейте в виду: если только у ваших воспитанников понизится успеваемость — а мы проверим! — пеняйте на себя…

— Я не понимаю, Ольга Васильевна, почему вы сегодня со мной так разговариваете?

— У меня есть основания. Не мешало бы и посоветоваться насчет Дроздюк.

«Ну вот, добрались до корня!» — с горечью подумала Людмила Сергеевна.

— Если гороно рекомендовало вам человека, значит, у него были основания.

— Да разве это человек? — возмутилась Людмила Сергеевна. — Это же надсмотрщица! Дай ей волю — она всех ребят в карцер упрячет…

— Товарищ Дроздюк — опытный педагог, думающий работник. Недооценили — пеняйте на себя.

Людмила Сергеевна ушла. «Неприятно как! Ольга Васильевна — разумный ведь человек, а вот на́ тебе… Просто амбиция заговорила: она Дроздюк рекомендует, а я выставляю. Человек молодой, к должности не привыкла, вот ей и мерещатся покушения на авторитет. И Дроздюк, конечно, наплела… Батюшки! А с мастерской-то что же? Вот затеяла на свою голову! Ведь сказать ребятам — крылья им подрубить. Это же разочарование, обида на всю жизнь: работали, работали — и все впустую. Может, пока им не говорить, раньше времени не разочаровывать?»

Однако Людмила Сергеевна не удержалась. Решив, что даже плохая правда лучше самого хорошего обмана, она позвала «свою опору» — Яшу Брука, Аллу, Митю Ершова, Тараса Горовца — и рассказала о неудачных попытках добыть инструменты и материалы. Ребята задали несколько растерянных вопросов и примолкли. Все великолепные мечтания рухнули. Не будет ни автомашины, ни лодки, ни моделей. Зря только возились с этими кирпичами… Нет, совсем не зря — помещение так или иначе пригодится. Людмила Сергеевна еще попытает счастья, выход найдется…

16

Яша Брук усердно помогал разбирать развалины, но к мастерской не испытывал интереса — работать в ней он не собирался. Круглый отличник, он мог рассчитывать, что ему позволят окончить десятилетку и поступить в вуз. Яша был равнодушен к мастерской, но не к переживаниям товарищей. Они бодрились, старались убедить друг друга, что «будет порядок», Людмила Сергеевна добьется, однако верилось в это плохо, и возня с кирпичами начинала казаться бессмысленной. Несколько дней ребята пытались что-нибудь придумать, найти выход, но ничего не придумали, и тогда Яша неуверенно, думая вслух, предложил:

— А что, если пойти к Шершневу?

Они сидели втроем — Яша, Митя и Лешка, которому под честное слово секрет был доверен. Лешка не понял и вопросительно поднял на Яшу глаза, а Митя отрицательно покачал головой.

— К директору «Орджоникидзестали»? Не даст!

— Он ведь и депутат! — сказал Яша.

Во время недавних выборов на всех стенах висели плакаты, с которых смотрел на прохожих худощавый человек с глубокими морщинами от крыльев носа к углам губ. Взгляд у него был суровый…

Митя покачал головой.

— Прогонит он нас, и все!

Лешка не видел плакатов, но тоже сомневался: станет депутат слушать каких-то пацанов! Яша опасался только одного: что секретарь в приемной не пустит их к депутату.

Секретаря не оказалось. В коридоре на первом этаже здания горсовета напротив одной из дверей стояли два деревянных диванчика. На одном сидела старуха с кошелкой и, вздыхая, рассказывала молодой женщине с накрашенными губами, как обижает ее родной сын и невестка, гонят из собственной хаты. Молодая женщина кивала головой, но прислушивалась не к ней, а к тому, что происходит за плохо притворенной дверью. Возле двери, переминаясь с ноги на ногу, стоял парень в кургузом пиджаке и лыжных штанах. Парень нервничал: поминутно одергивал пиджак, приглаживал волосы и зажигал все время гаснущую папиросу. Ребята тихонько сели на вторую скамейку. Из комнаты вышел старик рабочий, надел обеими руками фуражку и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Ладно. Поглядим!

Парень был уже в приемной. Оттуда доносился невнятный торопливый говор, потом сердитый голос громко произнес:

— Я прогульщиков не покрываю. Прогулял — отвечай за это. И больше ко мне не приходи.

Парень вышел потный и красный, зло швырнул окурок на пол и зашагал к выходу. Женщина с накрашенными губами, заранее искательно улыбаясь, скрылась за дверью. Она сидела долго, а старуха потом еще дольше. Ребята несчетное число раз прочитали на двери объявление о том, что депутат Верховного Совета УССР тов. М. X. Шершнев принимает по вторникам от 6 до 8 вечера, пожелтелый плакат, на котором была изображена муха величиной в курицу и сообщалось, что муха — разносчик заразы и поэтому пить сырую воду нельзя. Между собой они говорили мало и то — шепотом. Наконец старуха, сморкаясь и вытирая глаза, вышла. Ребята переглянулись и поднялись.

В глубине комнаты за столом сидел крупный человек в синем костюме и что-то писал в блокноте. На скрип двери он поднял голову.

— Вы что, ребята?

— Мы к вам. На прием, — сказал Яша.

— На прием? — удивился Шершнев. — Ну, заходите, садитесь. Только дверь прикройте — сквозит, — озабоченно оглянулся он на открытое окно позади стола.

Шершнев оказался совсем не таким, как на предвыборных плакатах. Там он был какой-то весь приглаженный и моложавый. А здесь сидел пожилой сутулый человек с нездоровым, землистым лицом. Седеющие волосы его были острижены под машинку. Только и было похожего, что глубокие морщины, падающие ко рту от толстоватого носа, да взгляд — суровый и внимательный.

— Что скажете? — Он отодвинул блокнот, оперся подбородком о кулаки, поставленные один на другой, и уставился на Митю.

Митя покраснел. Они условились, что говорить будет Яша, как самый культурный, но Шершнев смотрел на Митю, и приходилось говорить ему. Он наклонил свой крутой лоб, словно собираясь бодаться, и сказал:

— Мы пришли потому, что нам все отказывают. А мы считаем — неправильно!

— В чем отказывают? Давай с начала, а не с конца.

Митя, изредка направляемый репликами Яши, рассказал о мастерской в детском доме, о сарае, как ребята работают и хотят, чтобы была мастерская, а никто ничего не дает. Лешка разглядывал депутата, его блокнот, стол, застеленный зеленой бумагой. Бумага была в чернильных пятнах, на красном переплете блокнота блестела тисненная бронзой надпись: «Депутат Верховного Совета УССР». Лицо депутата не обещало ничего хорошего.

— Так не дают директора? — переспросил Шершнев и выпрямился. — Я вот тоже директор и… тоже не дам. Не имею права. А если бы узнал, что кто-то с завода дал, я бы его — под суд.

Митя встревоженно оглянулся на Яшу.

— А как же, если шефы? — спросил Яша.

— Шефство — одно, а иждивение — другое. Это раньше с шефов, как с дойных коров, тянули. Пора эту штуку прикрывать: надо беречь государственное имущество…

— Но мы ведь тоже — государственные! — сказал Яша.

— Вы? — Брови депутата поднялись и опустились. — М-да… Вроде так. — Он помолчал, потер подбородок. — Вот что, ребята: с завода я дать ничего не могу, не имею права. Но — подумаем!.. Как вашего директора фамилия? — Он записал в блокнот.

Ребята встали.

— Нам еще прийти? — спросил Яша.

— Нет, приходить не надо. Я дам знать.

Забыв попрощаться, они торопливо протиснулись все разом в дверь и плотно прикрыли ее за собой.

— Я говорил — не даст, — сказал Митя. — Только хуже сделали… Еще, может, Людмиле Сергеевне из-за нас попадет… Эх ты, академик! Придумал тоже: депутат… А что ему, если у нас мастерская пропадает?!

Яша молчал.

Людмиле Сергеевне решили пока ничего не говорить: может, обойдется, депутат забудет, и всё…


Проводив взглядом нахохлившихся ребят, Шершнев посидел с минуту неподвижно, потом потер ладонями лицо, будто умываясь или стирая усталость, и снял телефонную трубку.

— Соедините меня с Гущиным… Привет, Иван Петрович. Долго у себя будешь? Я зайду.

Виделись они часто — на заседаниях бюро, совещаниях, но там не было времени для отступлений от повестки дня, а чувства гасил жесткий регламент. Тем более дорожили оба редкими и недолгими встречами, когда не надо принимать решений, некуда торопиться, а можно просто поговорить о чем взбредет в голову и даже пожаловаться на что-нибудь. Оба уважали друг друга и даже любили, если можно назвать любовью отношения двух пожилых, видавших всякие виды мужчин, ценящих друг в друге уменье работать, уменье видеть за мелочами главное и во имя этого главного не щадить ни себя, ни других. Каждый думал о другом, что тот — «хороший мужик», вкладывая в это грубоватое определение сложный комплекс качеств, определяющих настоящего человека. Не склонные к проявлению нежности с детства и окончательно отученные от нее последующей не слишком легкой жизнью, они прикрывали эту взаимную симпатию шутливоироническим, поддразнивающим тоном, в котором разговаривали при встречах с глазу на глаз.

— Ну, накадили! — еще у входа замахал рукой Шершнев. — Да если бы в мартеновском такой дым стоял, охрана труда меня бы в порошок стерла…

— У тебя охрана труда ручная, кроткая. Где ей на тебя руку поднять!.. Погоди, вот мы доберемся!

Сизые ленты дыма, потревоженные Шершневым, лениво поколыхались и снова неподвижно повисли в воздухе.

— Мы — что! — продолжал Иван Петрович. — Надымили в комнате — и всё, ты вон на весь город дымишь…

— Огня без дыма не бывает, — отшутился Шершнев.

— Ты за прибаутками не прячься. Долго будешь эту красоту над городом развешивать? Добро бы еще к нам писатели, поэты ездили — ну, те бы умилялись такой индустриальной картине. Так ведь не ездят!

— Может, еще расхрабрятся, приедут?

— Так ты для них стараешься, красоту эту хранишь? А народ дышать этим должен?

— Да ведь и я дышу!

— Ну, сам хоть в колошник залезь… А с дымом и пылью кончай, а то гляди — хотя ты и депутат и все такое…

— Да ведь, Иван Петрович, все эти эксгаустеры, уловители — это ж миллионы… Где их взять? Бюджет — не копилка: захотел — положил, захотел — мороженое купил…

— Не прибедняйся! Если по-старому говорить, ты вроде «отца города»… А что? Полгорода работает у тебя. Шестьдесят процентов жилплощади — твои. Строишь — больше всех. Вот и оправдывай звание… А за это тебе потом памятник: «От благодарных потомков…» — засмеялся Гущин.

— Или «строгача с занесением»?

— Это уж как заработаешь… Смех смехом, Михаил Харитонович, а давай думай!

— Думы — есть, денег пока мало… Вот давеча из-за пустяка в краску вогнали. Являются ко мне на прием три шпингалета с этакими сердитыми глазами. Из детдома. И просят, чтобы помог им мастерскую устроить. И как, понимаешь, просят: с сознанием полного своего права и моей обязанности.

— Из какого детдома? Из первого? А, это там, где Русакова. Молодец баба! Правильно придумала — не барчуки, рабочий народ растет!.. Ну, помог?

— Да не могу я, права не имею.

— Опять прибедняешься! Небось в своем детском доме и портьеры, и дорожки…

— Это не из моего бюджета, Иван Петрович, — завком делал.

— А зря, между прочим, вы там роскошь развели! Дети должны жить просто, без баловства, тогда и люди из них вырастают. Я по своему сыну сужу: всё у него есть, он и бесится… На днях брякнул: не буду больше здесь учиться, желаю в школу юнгов — и баста! Что его теперь, пороть? И в кого такой уродился?

— Не иначе, как в батю… Ну и что же, всыпал?

— Пока так обошлось… А что же делать с детдомовцами? — Гущин прищурился, задумчиво побарабанил пальцами по столу и снял телефонную трубку. — Третье ремесленное. Да… Я прошу Еременко… Привет, товарищ Еременко! Гущин, да. Ты помнишь, как на выставку к себе зазывал? Помнишь? Цела она у тебя? Ага. Ну хорошо. Послезавтра приедем смотреть. Часов в двенадцать… Всего!

— Еременко? — с сомнением сказал Шершнев. — Это ж кремень, а не человек.

— Ну да ведь и я не мякиш… — улыбнулся Гущин.

…Людмила Сергеевна металась с предприятия на предприятие, всюду получала отказ и окончательно упала духом. Словно в довершение всех бед курьер принес пакет из горкома, в котором ей предлагалось явиться к секретарю. Что еще могло случиться, зачем она понадобилась?..

В приемной за столом сидела молоденькая девушка с лицом, напряженным от стараний выглядеть внушительнее. Она была в очках, по-видимому, слишком больших — очки поминутно сползали на кончик ее короткого носика, и она становилась похожей на юную бабушку. Девушка сердито подталкивала их пальцем к переносице, но как только наклонялась над столом, они снова съезжали, и она опять становилась похожей на бабушку.

— Товарищ Гущин сейчас уезжает и никого принять не может, — придерживая пальцем очки и строго глядя через них на Людмилу Сергеевну, сказала девушка. — Вас вызвали? Сейчас узнаю.

Гущин вышел сам с кепкой в руках.

— Вы меня вызывали, товарищ Гущин? — поднялась Людмила Сергеевна.

— Здравствуйте, товарищ Русакова. Не вызывал, а просил прийти. Это, наверно, Ира строгостей напустила, — посмотрел Гущин на техсекретаря. — Ужасно строгая девушка, я даже сам иногда побаиваюсь. Машину вызвали, Ира?

— Да, Иван Петрович.

— Я через часок буду, а может, и раньше. Пойдемте, — кивнул Гущин Людмиле Сергеевне и пошел вперед.

Шофер распахнул дверцы кофейной «Победы». Гущин сел рядом с ним, озадаченная Людмила Сергеевна — на заднее сиденье.

— Куда, Иван Петрович? — нажимая педаль стартера, спросил шофер.

— В третье ремесленное.

Ни шины, ни рессоры не спасали на булыжной мостовой от тряски. Придерживаясь рукой за спинку переднего сиденья, Людмила Сергеевна смотрела в затылок Гущину, словно на нем надеясь прочитать объяснение. Затылок как затылок, чересчур, пожалуй, плотный. Раньше такие называли апоплектическими… «Да что он, в жмурки со мной играет?» — возмутилась Людмила Сергеевна.

— Что, товарищ Гущин, комиссия какая-нибудь?

— Вроде, вроде, — покивал, не оборачиваясь, Гущин.

Двухэтажное здание ремесленного училища было старой, времен первой пятилетки, постройки, когда не в меру бойкие архитекторы пытались в своих проектах объединить оранжерею с пакгаузом. В этом здании, несмотря на обилие окон, пакгауз явно восторжествовал.

Гущин покосился на мрачные бетонные стены и помянул черта.

— Углем, что ли, они его красили, идолы?

Вопрос не был обращен к ней, Людмила Сергеевна промолчала.

Со второго этажа, топоча по каменным ступеням, сбегали два подростка в черных рубашках. Один догнал другого и щелкнул по затылку. Тот хотел дать сдачи, но оба одновременно заметили посторонних, присмирев, чинно прошли мимо и потом еще быстрее ринулись к выходу. Людмила Сергеевна внимательно приглядывалась к ремесленникам — года через два и ее ребята сюда пойдут… Ничего. Бледноваты немножко. Кормят их плохо, что ли? Или на воздухе мало бывают? А так ничего, веселые.

К перилам на всем протяжении лестницы были привинчены угловатые деревянные бруски.

— Видали? — показал на бруски Гущин. — Это чтобы ребятишки не скатывались. Сам в детстве небось не одни штаны порвал, а для других изобрел… Гений!

— Так что же, пусть катаются? — сдерживая улыбку, спросила Людмила Сергеевна.

— Ну, не знаю… Во всяком случае не лестницу портить!

В гулком пустом коридоре во всю стену шло окно, другую прорезали одинаковые двери. В простенках, едва не под самым потолком, висели щиты. На них были аккуратно прикреплены машинные детали, тщательно отшлифованные инструменты.

По коридору навстречу пришедшим спешил низенький рыхлый мужчина в вышитой рубашке с закатанными рукавами.

— Вот — знакомьтесь, — сказал Гущин. — Это и есть главный кузнец кадров, Еременко.

Людмила Сергеевна назвала свою фамилию. Вытирая пот со лба, «кузнец кадров» недоуменно шевельнул бровью, озабоченно улыбнулся и протянул руку.

— Пройдемте в кабинет? — задыхающимся, астматическим тенорком спросил он.

— Кабинеты нам не нужны, свои надоели, — сказал Гущин. — Давай хвастай достижениями.

— А вот, — широким жестом показал Еременко на щиты с экспонатами. — Пойдемте оттуда смотреть.

Они вернулись к началу коридора.

— Ты бы их еще к потолку подвесил, — сказал Гущин. — Боишься — сопрут?

— Да нет, пока такого не было, а… — Он осторожно улыбнулся. — Береженого, говорят, бог бережет.

— Тебе бог не нужен — ты лучше бога упрячешь…

— Вот первой группы слесарей, — поспешил перевести разговор Еременко. — Тут простая работа. Планки всякие, гайки, молотки хлопцы пиляют… Потом — замки, ключи, инструмент попроще… А вот тут кронциркули, штангеля, плашки…

— Нравится? — повернулся Гущин к Людмиле Сергеевне.

— Ничего, — сдержанно похвалила Людмила Сергеевна, стараясь не выдать нарастающую в ней досаду. Что он, дразнить ее привез?

— Ничего? — еле заметно улыбнулся Гущин. — По-моему, просто хорошо.

Еременко рассказывал об экспонатах и поглядывал на нее. Он никак не мог понять, кто такая эта дамочка и зачем Гущин ее привез. Из области или из Киева? Видать, шишка, если сам с ней приехал. Хуже нет, когда не знаешь, кто перед тобой: не то — товар лицом показывать, не то — прибедниться…

Они прошли в кабинет холодной обработки металлов. Там было собрано лучшее: полные комплекты слесарного инструмента, всевозможные резцы, фрезы, сверла. Гущин переходил от стенда к стенду, похваливал и приглашал Людмилу Сергеевну полюбоваться, потом уселся на ученическую скамью, размял папиросу и с удовольствием затянулся дымом.

— Так второе место, говоришь, на областной выставке заняли? Хорошо! А потом что?

— Поедем на республиканскую.

— А дальше?

— Может, и дальше, як така наша доля будет… Всемирной пока по трудовым резервам не намечается, — посмеялся Еременко.

— Нет, а потом что?

— Чего же еще потом? — Еременко перестал смеяться и насторожился. — Потом опять у себя развесим — нехай новенькие завидуют и обучаются.

— Так. Выходит, перья?

— Какие перья?

— Страусовые. Раньше барыни страусовыми перьями украшались. А вы — вот этим. — Гущин снял со стенда никелированный микрометр и подбросил на ладони. — Кто — перьями, кто — кольца в нос вставляет, а вы — бирюльками…

— Это микрометр — бирюлька?! — возмущенно привскочил Еременко. — Голубчики! Да он же тысячные доли миллиметра берет!

— Ну, у вас он только пыль берет… — Гущин провел пальцем по скобе, и в пальцевом следу блеснул никель. — Видал? И это не потому, что у тебя уборщицы плохие. Если он в деле, в работе — не запылится, а у тебя — бесполезная вещь, бирюлька… Новых ребят наберешь — они опять понаделают, и ты опять развесишь?..

— Так шо ж вы хотите, Иван Петрович? — Еременко ожесточенно вытер платком бритую голову. — Торговать мне, чи шо?

— Зачем торговать? Найди применение. Не умеешь — другие помогут. Вот ей взять негде, — кивнул он в сторону Людмилы Сергеевны, — а у тебя зря лежит. Я бы на ее месте с полными карманами отсюда ушел, даром что ты свое добро под потолком развесил…

Людмила Сергеевна подалась вперед и почувствовала, как кровь прилила к ее лицу. У Еременко брови поднялись, лицо растерянно вытянулось.

— Да кому ж это?

— Детдому.

— Так шо, выходит, отдать детдому?

— Не отдать, а подарить! Подачки твои никому не нужны, а за подарок — «спасибо» скажут.

— Да на шо мне то «спасибо»?! Я ж его сюда не повешу?

— Видали скопидома? — повернулся Гущин к Людмиле Сергеевне. — Сам не гам и другому не дам…

— Да, Иван Петрович, я ж права не имею!

— Право мы тебе дадим. Обяжем — вот и будет у тебя право. Тебе ж лучше: место освободишь для новых экспонатов, — улыбнулся Гущин.

— Вам смешно, а шо мне хлопцы скажут, як узнают, шо их работа кудысь в детдом… Они ж такую бучу подымут!

— Не поднимут! Парнишки — народ подельчивый. Это мы, старые грибы, всегда боимся, что нам не хватит… Ну, все ясно? — повернулся Гущин к Людмиле Сергеевне и по горящим радостью глазам ее увидел, что все́ теперь стало ясным. — Тогда поехали. Можешь не провожать, хозяин.

Еременко, непрестанно вытирая взмокшую лысину, все-таки шел следом.

— Так вы только ради этого и приезжали?

— А как же! Да если бы она одна пришла, ты бы разве дал? Ты вон и передо мной руками махал: «Не имею права, незаконно!..» Ох, как мы любим махать руками от имени закона!.. И получается у нас закон вроде пазухи: залезем туда и всем кукиш кажем — нельзя, мол… Спокойная жизнь!.. Что нос повесил? — повернулся Гущин к Еременко. — Привык, расставаться жалко? Думать надо! Ее ребятишки — завтра твои ученики. Понятно?

— Оно конечно, — уныло вздохнул Еременко.

— Ну вот. Будь здоров! И не вздумай зажилить, я памятлив!

Уже в вестибюле Гущин повернулся к директору, оставшемуся на площадке:

— Слушай, Еременко. Ты бы покрасил дом-то посветлее. Прямо не поймешь: не то сундук, не то гроб… Да посбивай к чертям эти колодки на перилах. Всю лестницу изуродовали… Приду, самого съехать заставлю! — без улыбки пригрозил Гущин.

— Я… я прямо не знаю, как благодарить!.. — сказала Людмила Сергеевна, выходя на улицу. — Я ведь уже не знала, что делать, куда податься…

— Положим, знали, — улыбнулся Гущин, — ход-то вы придумали правильный.

— Какой ход?

— А пацанов своих к Шершневу подослать.

— К Шершневу?! Да не посылала я, Иван Петрович! Честное слово, не посылала!

— Ну? — Гущин, усмешливо прищурившись, посмотрел на нее и кивнул: — Ладно, не посылали так не посылали… — Он повернулся к шоферу: — Подбрось меня в горком, а потом отвезешь товарища…

Машина остановилась возле горкома. Гущин пожелал Русаковой успеха, пожал руку и ушел. По улыбке и прищуренным глазам его Людмила Сергеевна поняла, что он ей так и не поверил.

Во дворе под наблюдением дежурившего Мити Ершова суетились галчата: старались увеличить свою кладку кирпичей, чтобы старшие не могли их догнать. Митя отрапортовал, что старшие с воспитателями ушли на «подсобку», и с напряженным ожиданием уставился на Людмилу Сергеевну. Такими выжидательными взглядами встречали ее теперь после каждой отлучки.

— Все в порядке, Митя, будут инструменты, все будет! — сказала Людмила Сергеевна. — Только надо узнать, кто из ребят ходил к Шершневу.

— А что, помог? — Митя расплылся в счастливой улыбке и тут же отвел глаза в сторону. — А разве кто ходил?.. Я не знаю…

— Ух вы, заговорщики! — смеясь, погрозила пальцем Людмила Сергеевна.

17

Маленький Слава засорил кирпичной пылью глаз. Промывание не помогло: глазное яблоко покраснело, веки набрякли, из-под них все время струилась слеза. Прикрепленный к детдому педиатр Софья Наумовна, увидев окривевшего Славу, раскричалась и потребовала, чтобы его немедленно отправили в детскую поликлинику к специалисту. Вести больного поручили Лешке. Притихший Слава ухватился за его руку и, спотыкаясь от непривычки смотреть одним глазом, покорно побрел в поликлинику. Там, пока, вывернув ему веки, промывали глаз, а потом закапывали лекарство и бинтовали, он держался храбро, только старался все время не выпускать Лешку из поля зрения. После перевязки он повеселел: боль утихла, толстая повязка закрывала половину лица, и все смотрели на него с сочувствием, что Славе очень нравилось.

На обратном пути, в сквере, Слава выдернул свою руку из Лешкиной и, смешно наклонив голову зрячим глазом вперед, побежал: под кустом, качаясь на дрожащих лапках, пищал мокрый, взъерошенный котенок. Слава подхватил его, начал гладить и ласково приговаривать. Котенок выпустил свои крохотные острые когти, вырвался и, выгнув дугой спину, запрыгал прочь. Слава бросился следом. Навстречу, засунув руки в карманы, шел подросток с бесцветными, гладко причесанными волосами и бледным лицом. Поравнявшись с котенком, он дрыгнул ногой; котенок, переворачиваясь, взлетел в воздух и шлепнулся на газон. Слава ошеломленно остановился, задрожал и, подняв кулаки, бросился на кошачьего обидчика… Тот, презрительно улыбаясь тонкими губами, дождался нападения и встретил Славу тычком, от которого тот растянулся на аллее. Паренек опять сунул руки в карманы, но сейчас же выхватил — к нему ринулся Лешка.

После злополучного детсовета Лешка дал себе честное-пречестное слово ни с кем не драться. Но когда белобрысый ни за что ни про что ударил Славку, страх перед детсоветом, предупреждение Аллы и честное-пречестное слово были мгновенно забыты.

Белобрысый сильно ударил его в скулу, но Лешка даже не почувствовал боли и так заработал кулаками, что тот отпрянул и пригнулся. Лешка снова подскочил, но тут же с размаху ударился головой обо что-то твердое — перед глазами его все покачнулось и опрокинулось. Как сквозь стену, он услышал негодующий крик: «Камнем, подлюка?!» — глухие удары и удаляющийся топот. Лешка оперся на руки, поднял гудящую голову. Перед ним, заглядывая ему в лицо, присели на корточки перепуганный Слава и паренек с толстыми губами и густыми, нависшими бровями.

— Витька?

— О! — заулыбался Витька. — Вот здо́рово! Я думал, тебя уже нет…

Лешка сел и почувствовал на щеке горячую струйку. Из рассеченного надбровья текла кровь.

— Это он камнем, гад… — объяснил Витька. — Я, как увидел, ка-ак дал ему… Здоровый, черт! Я с ним уже дрался.

— Ну?

— Меня тоже побил. Раньше… Это Витковский.

Лешка потрогал разбитое место: там вздувалась опухоль.

— Пойдем к фонтану, помойся, — сказал Витька.

Кровь перестала бежать, Лешка смыл ее водой из фонтанного бассейна. Шишка становилась все больше. Витька сорвал с куста широкий листок:

— На́, приложи.

— Не поможет, — вздохнул Лешка, но все-таки приложил. Его беспокоила не шишка — он опять вспомнил о детсовете и грозном предостережении Аллы. — Ох, и будет мне!

— А что тебе будет? Разве ты начал?.. Я ведь видел!.. Вот пойду с тобой и скажу… И вон малый — он ваш? — он тоже видел…

— Ты не бойся, — успокоил Слава. — Я скажу, что ты не виноват. Ты же за меня дал ему…

Листок нагрелся. Лешка выбросил его. Все равно такую шишку листочком не прикроешь. Как картошка…

— Ладно, пошли, — сказал Лешка и опять взял Славу за руку.

Витька пошел рядом.

— А я тебя искал, — сказал он.

— Я тоже… Попало тебе тогда за ракету?

— Не… не очень.

— Так и не долетела до Луны? — улыбнулся Лешка. — Больше не стрелял?

— Бросил. Ракеты — чепуха!.. Ты кем будешь? — внезапно остановился он.

— Я? Не знаю.

— А я — моряком. Кабы не родители, я бы сейчас уехал. В школу юнгов, — ответил он на вопросительный Лешкин взгляд. — Только не захотел их расстраивать… Но я все равно уже учусь. Хочешь со мной? Может, тебя тоже возьмут…

— Куда?

— Как — куда? Я ж тебе объясняю: на водную станцию. Это вроде школы будущих моряков.

Перед Лешкой, как на вспыхнувшем вдруг экране, заблистал простор штилевого моря, «Гастелло», белый пароход махинджаурских мечтаний, зазвучал тревожный голос маяка. И все исчезло. Под ногами — неровный кирпичный тротуар, вокруг — бурые, растрескавшиеся стволы акаций и рядом — Слава с обмотанной бинтами головой. Лешка вздохнул:

— Не пустят меня. Директор не разрешит.

— Что значит — не разрешит? Вот пойдем сейчас и скажем ей…

Храбрость Витьки сразу увяла, как только он увидел, что Лешкин директор — та самая Людмила Сергеевна, из-за которой ему когда-то досталось. И, хотя случилось это давно и теперь она была совершенно посторонней для него, Витька присмирел.

Людмила Сергеевна выслушала спотыкливый рассказ Лешки о столкновении с белобрысым мальчишкой и, вопреки его ожиданиям, не рассердилась, а только расстроилась. Витьку она похвалила за помощь, и тот снова расцвел. Рассказ Лешки показался ему слишком коротким и скучным. Он дополнил его живописными подробностями: «Ка-ак Витковский даст!.. Лешка — брык… А я Витковскому ка-ак дам!..» — и хотел рассказать, какой гад этот Витковский, но Людмила Сергеевна сказала, что достаточно, все ясно.

Несмотря на благодушную встречу, немедленно отпустить Лешку на водную станцию она не согласилась.

— В другой раз, — сказала Людмила Сергеевна. — Иди, Ксения Петровна перевяжет.

Витька пошел с приятелем к воспитательнице, посмотрел, как Лешка морщится и кряхтит от йода. Потом Лешка проводил Витьку за ворота.

— У них всегда так! — огорченно сказал Витька. Он не объяснил, что «они» означает «взрослые», но Лешка отлично понял, кого он имеет в виду. — Никогда ни с чем не считаются… Думают, важное только то, что сами придумали. А тут, может, в сто раз важнее…

— Так ты приходи! Ладно?

— Ладно… Если не уйдем в плавание, — значительно добавил Витька и покраснел: про плавание он соврал — никаких походов на водной станции не предвиделось.

Он прибежал в воскресенье. Людмила Сергеевна после некоторого колебания разрешила Лешке пойти, напомнив, что он обещал не заплывать.

— Да мы вовсе и не будем купаться! — заверил Витька.

На станции было тихо, прочесанный граблями песок еще чист и не изрыт босыми пятками будущих моряков. На двери маленького белого домика висел замок. Под замком были двери сарая, в котором хранились весла, паруса и прочее имущество. Седая старушка с добрым морщинистым лицом сидела возле дома, в тени дерева, и необыкновенно быстро вязала из красной шерсти какую-то большую ажурную штуковину. Она взглянула на пришедших и сказала:

— Али не поспеете? Вы бы с вечера приходили, еще бы лучше…

— Здравствуйте, тетя Феня! — сказал Витька. — Мы нарочно, тетя Феня, пораньше… Мы покататься хотим. Вот тут, совсем близехонько… Вы нам весла дадите, тетя Феня?

— Нет, не дам, — ласково ответила тетя Феня.

— Что вам, жалко? Вы же меня знаете, я же на станции…

— Всех я вас знаю, все одинаковы. И не улещай — все одно не дам, — еще ласковее сказала тетя Феня. — Придет Петр Петрович или товарищ Лужин, тогда и катайтесь. Пойдите-ка погуляйте покуда, а то враз здесь намусорите…

— Мы совсем немножко… — уныло попробовал Витька еще один «подход».

Но и этот подход не удался: тетя Феня не ответила, крючок ее замелькал еще быстрее.

— До чего вредная старуха! — сказал Витька, когда они отошли. — И что ей жалко?.. Матрос, Матрос, сюда! — закричал он и захлопал себя по ноге.

Лопоухий щенок, лежавший в тени железного ящика для мусора, поднял голову, усердно заработал хвостом, но выбежать на солнцепек не пожелал.

Сидеть на песке было жарко — ребята перебрались на причальные мостки между детской станцией и досфлотовской. Под мостками у самой поверхности воды застыли стайки черноспинных мальков. Нагретые доски пахли смолой и тиной, вода тихонько плескалась о сваи, по ним бегали солнечные зайчики.

— Вон наш корабль, — показал Витька. — «Моряк» называется. Шесть тонн водоизмещения.

Метрах в пятидесяти от берега на якоре стоял большой бот с черными смолеными бортами и толстой мачтой.

— Что значит «водоизмещения»?

— Ну, помещается шесть тонн.

— Воды?

— Нет!.. Ну, вроде груза… — Витька слегка покраснел и нахмурил густые брови. — Так говорится только.

Лешка понял, что Витька сам «плавает», и деликатно переменил разговор:

— А вон та тоже ваша?

Ближе к берегу, покачиваясь даже в такую тихую погоду, стояла лодка, до половины закрытая палубой; в бортах ее виднелись крохотные иллюминаторы.

— То «Бойкий», швербот. Он так тихоходный, а в свежий ветер всех обставит… О, смотри: яхта «Орджоникидзестали»…

От рыбачьей гавани в открытое море скользил косой белый парус. Казалось, гигантская белая бабочка, сложив крылья, села на воду и даже не ветер, а солнечный свет несет ее, невесомую, по сверкающей ряби.

— В порт пошла… Эх, на такой бы яхте в кругосветное! Здо́рово бы, да?

Лешка вдруг отчетливо увидел разлинованные меридианами ультрамариновые океаны школьного глобуса. Белокрылая бабочка выпорхнула из-за полюса, села между курсивными буквами «Великий, или Тихий», и сразу исчез курсив, исчезли линейки меридианов. Косой белоснежный треугольник парусов, накренясь, скользил по синим пенистым волнам, с печальным криком оставались позади чайки. И вот уже не было ничего и никого, только ветер, море, жгучее солнце и стремительный полет, от которого щемило под ложечкой и перехватывало дыхание…

— А меня примут? — спросил Лешка.

— Конечно!.. Я с Петром Петровичем поговорю, как только придет. Это наш инструктор.

До прихода Петра Петровича было далеко. Витька и Лешка разделись, попрыгали в воду. Стайки мальков брызнули в разные стороны, и, словно тоже стараясь убежать, заметались солнечные зайчики на сваях и досках настила.

— А ну, нажми! — закричал Витька и поплыл к берегу.

Лешка «нажал» и приплыл первым.

— Ничего плаваешь! — сконфуженно признал Витька. — Я б тебя догнал, только водой поперхнулся.

На берегу появилась девочка в пестром платье и стоптанных туфлях. Она подошла к решетчатому белому ящику на столбе, поднялась по небольшой лесенке и отперла ключом дверцу ящика. Прозрачными льдинками сверкнули термометры.

— Вон «бог погоды» пришел, — сказал Витька.

— Кто?

— Наташка Шумова. Она за погодой наблюдает… Здоро́во, «бог погоды»! — крикнул Витька.

Девочка мельком оглянулась и начала записывать что-то в блокнот. Ребята подошли ближе.

— Ураган скоро будет? — насмешливо спросил Витька.

Девочка не ответила, только ресницы ее дрогнули. Они были необыкновенно длинные, густые; большие глаза казались мохнатыми. Наташа была некрасива: худая, угловатая, со скуластым лицом и большим ртом. Стриженые вьющиеся волосы падали на лоб, щеки, и в пышной этой шапке лицо ее казалось еще более худым. Она заперла дверцу и, не обращая внимания на ребят, направилась к другому столбу, на котором было установлено ведро — дождемер.

— Правильно! Меряй осадки! — засмеялся Витька. — Тут сейчас такой ливень был!..

Девочка взобралась наверх и заглянула в ведро.

— Видал, задается! — сказал Витька. — Считает, что все мальчишки дураки…

— Зачем все? — ломким голосом отозвалась Наташа. — Хватит тебя одного.

— Ты не очень-то, а то… — нахмурился Витька.

— А то что? — с насмешливым вызовом спросила Наташа. — Драться будешь? Ну, попробуй! — Сжав кулаки, она подошла ближе.

— Нужно мне связываться!..

— То-то! Герой… — засмеялась Наташа.

Она побежала к мосткам и на веревке забросила в воду термометр в деревянной оправе.

— Кабы не тут, я бы ей показал, — сказал Витька.

— С девчонкой?

— Ого, она так дерется с ребятами — дай бог! Она верткая, и рука у нее тяжелая. Маленькая, маленькая, а как стукнет…

— И тебя? — улыбнулся Лешка.

— Ну, меня!.. Я про других говорю… Да ну ее! — сказал Витька. — Пошли, вон уже ребята собираются.

Ребята собрались. Из-под мусорного ящика, потягиваясь и виляя хвостом, вылез Матрос.

Пришел Петр Петрович. Он не был ни седым, ни старым, как ожидал Лешка. На загорелом полном лице его не было ни одной морщинки, только в уголках глаз от постоянной прищурки змеились гусиные лапки. Под черными подстриженными усами то и дело в улыбке блестели очень крупные зубы. На плечах синего рабочего кителя Петра Петровича еще сохранились тесемки для погон.

Инструктора окружили несколько ребят, и он ушел с ними в комнату, где стояли недостроенные и уже совсем готовые модели яхт и пароходов.

Тетя Феня сняла замок, ребята начали выносить из сарая весла, пробковые поплавки.

Инструктор вышел наконец из комнаты моделистов. Витька и Лешка подошли к окруженному ребятами Петру Петровичу, чтобы поговорить о Лешкином производстве в будущие моряки.

Широкоскулый мальчик упрашивал инструктора:

— Разрешите, Петр Петрович, на «двойке», а? Вот мы с Давыдовым покатаемся…

— Моряки на шлюпках не катаются, а ходят! Понятно? Катаются дачники…

— Разрешите походить… Немножко!

— А сигнализацию выучил?

— Выучил!

— Флажков нет… Ну ничего, давай пиши руками: «Военный моряк должен образцово знать сигнализацию»…

Мальчик отступил на шаг, свирепо закусил губу и, вскинув руки, начал двигать ими в разные стороны, вверх и вниз. Закончив, он вытер рукой пот на верхней губе и улыбнулся, ожидая похвалы.

— Плохо, — сказал Петр Петрович. — Пишешь быстро, а неграмотно. Какой же из тебя будет сигнальщик? Слово «военный» пишется через два «н», а не через одно, а слово «образцово» — через «з», а не через «с». Ты сегодня получишь «двойку», только не лодку, а… по русскому!

Ребята засмеялись, мальчик покраснел и, понурившись, отошел.

— Петр Петрович! — сказал Витька. — Можно вот ему, — показал он на Лешку, — поступить к нам на станцию? Он сейчас в детдоме, а папа у него был моряк, и он тоже хочет…

Петр Петрович оглянулся:

— Очень хорошо! А директор разрешит? Принеси разрешение и табель. Как у тебя с отметками?

— У меня… у меня еще нет табеля, — растерялся Лешка. — Я еще не учусь.

— Ну! — Петр Петрович даже присвистнул. — Так дело не пойдет. Поступай в школу, принеси табель, тогда и поговорим.

Лешка отошел.

— Ты не расстраивайся, — утешал Витька. — Главное — не теряйся!.. Подумаешь, табель! Принесешь за первую четверть — и всё, и примут…

Когда-то оно еще будет!.. Как ни старался Витька развеселить его, Лешка, возвращаясь, всю дорогу молчал, размышляя о своей невезучести и о том, как неправильно все устроено. Никогда нельзя сразу, легко и просто получить, если чего захочешь, а приходится ждать и что-то для этого делать.

Доступное не имеет цены, дорого — добытое трудом, но эта простая истина далеко не всегда утешает взрослых, и еще меньше она могла утешить Лешку.

18

Еременко выполнил обещание. Однажды около полудня во двор детдома въехала полуторка. В кузове ее, придерживая что-то прикрытое рогожей, стояли трое ремесленников, в кабине сидел Еременко. Он вылез из кабины, пожал руку Людмиле Сергеевне и вытер платком лысину.

— Вот привезли, пользуйтесь… Где ваша мастерская?.. Вот это?! — задохнулся он, когда увидел сарай. — Да тут все поржавеет! Крыша течет?

Людмила Сергеевна сказала, что ее застелили новым толем — течь не должна.

— Обязательно потечет! — заверил Еременко. — А замок? Как же можно без замка?

— Нам пока запирать нечего.

— Что значит «пока»? Вот уже есть… А ну давай, хлопцы!

«Хлопцы», среди которых была девочка, с любопытством глазели на детдомовцев, окруживших машину, а те с не меньшим интересом разглядывали их форменные синие рубашки, белые металлические пуговицы, на которых были выдавлены молоток и гаечный ключ. По команде Еременко ремесленники открыли борт, спустили на землю два побрякивающих железом ящика. Еременко открыл ящики и широким жестом показал на инструменты:

— Прошу!

Ребята окружили их плотным кольцом, но Еременко опасливо прикрыл руками:

— Расступитесь, молодые люди, потом… Принимайте, хозяйка!

Он достал из кармана два листа бумаги, протянул один Людмиле Сергеевне, а по своему начал читать:

— Французский ключ один…

Стриженный под машинку голубоглазый ремесленник вынул из ящика ключ и положил на траву.

— Ножовка и к ней три полотна…

Ножовка и полотна тоже легли на траву. Еременко прочитал весь список.

— Все правильно?.. А теперь… — Он повернулся к машине и легонько махнул кистью. — Давай, Оля!

Девочка, остававшаяся в кузове, стащила рогожу, и перед онемевшими детдомовцами оказался настоящий, всамделишний, поблескивающий краской и маслом токарный станок… Кира захлопала в ладоши, захлопали все, а Валерий Белоус с дурашливым восторгом закричал: «Ура-а!» Еременко расплылся в улыбке, прижимая одну руку к своей вышитой груди, а другой вытирая взмокшую лысину. Людмила Сергеевна, пытаясь перекричать шум, благодарила.

Ремесленники снисходительно улыбались: они-то знали цену этому подарку, который называли попросту «козой» или «таратайкой». Завезенный в незапамятные времена не то из Бельгии, не то из Англии, он давно утратил не только паспорт и марку, но даже признаки своего происхождения. За исключением высокой бодылястой станины, в нем не осталось ни одной десятки раз не смененной детали. Еще до первой пятилетки он был признан инвалидом и списан с производства в школу ФЗУ, где, подремонтированный, вернее, заново построенный, терпеливо выносил все промахи будущих рекордсменов на отечественных «ДИПах»… В школе ФЗУ появились станки поновее, а он, все так же стуча и гремя, тянул лямку. Работал он не от мотора, а от шкива: для смены скоростей нужно было менять каждый раз шестерни; никакой сложной и тонкой работы выполнять он не мог и, в сущности, годился только для обдирки — самой грубой обработки простейших деталей. В нем меняли вконец разболтавшиеся бабки, обеззубевшие шестерни, суппорт, изъеденные временем салазки, и дряхлый ветеран упорно сопротивлялся всем попыткам новичков привести его в полную негодность. Иногда он, как упрямая коза, и впрямь нескладной своей ста́тью похожий на козу, артачился и переставал работать. Еременко звал ремонтного мастера и говорил:

— Посмотри, голубчик, — опять что-то капризничает…

Мастер крутил папиросу, искоса поглядывая на заупрямившийся станок, и спокойно заверял:

— Уговорим!

После длительных «уговоров», смены деталей, станок, скрипя и постукивая, начинал работать. Случалось, выведенный из себя ученик бросал со злостью резцы, ключи и кричал, что «нехай на этой чертовой таратайке сам директор работает!». Еременко приходил, ласково похлопывал по плечу недовольного:

— Ничего, голубчик! Работай, работай… Этот же станок — ему цены нет! Он же у тебя характер выработает, а не только токарем сделает…

— Мне не характер, а норму надо вырабатывать! — кричал ученик.

— Ничего! — успокаивал его Голубчик, как между собой ученики прозвали Еременко. — Привыкнешь…

Это было давно. После войны мастерскую в ремесленном не восстанавливали: на «Орджоникидзестали» была оборудована новая, с хорошими станками. «Коза», окончательно списанная по амортизационному акту, но не допущенная Еременко под копер, осталась ржаветь в ремесленном. Сначала она стояла в бывшей мастерской, а когда мастерскую превратили в гимнастический зал, ее отправили в подвал. Оттуда она перекочевала в сарай, где и обрастала грязью и ржавчиной.

Пристыженный Гущиным, Еременко отобрал слесарные инструменты поплоше — все равно там поломают! — и хотел отправить, но вспомнил о «козе». Ее извлекли из сарая, очистили от грязи и ржавчины, смазали, и она столько напомнила Еременко о его молодых годах, что опять показалась красивой и нужной, и ему стало жалко отдавать. Но отступить не было возможности: он сам позвонил Гущину и, будто спрашивая совета, похвастал щедрым даром. Гущин похвалил и, конечно, запомнил. Память у него как клещи…

Шофер, Устин Захарович и ремесленники осторожно спустили по доскам «козу» и, поддевая ломиками, втащили в сарай.

— Где же вы ставить будете? Прямо на землю? — снова ужаснулся Еременко. — Нельзя, фундамент нужен! Дело ваше, но я предупреждаю… Пойдемте оформим? — сказал он Людмиле Сергеевне. — Не репа все-таки, а станок…

Еременко и Людмила Сергеевна ушли в кабинет. Девочки, перекинувшись несколькими словами с ремесленницей, сразу же перешли на приятельский шепот и увели ее в сторону. У ребят было труднее. Они с доброжелательным интересом приглядывались к ремесленникам, те к ним, но и те и другие молчали.

— Закурим, что ли? — спросил высокий черноглазый ремесленник. — У тебя есть, Сергей?

Сергей, русоволосый паренек с широким улыбчивым лицом, такого же роста; как и Лешка, только постарше, достал пачку сигарет «Прима». Оба взяли по сигарете. Сергей протянул пачку детдомовцам:

— А может, вам не разрешают?

— Не разрешают.

— Ясно. Ну, а как вы тут живете?

— Ничего. Живем.

Разговор иссяк. Оба ремесленника старательно затягивались и выпускали дым.

— А вы токари? — спросил Митя.

— Вон он токарь, — кивнул Сергей на товарища, — а я сталевар.

— Сталевар? — фыркнул Лешка. — Разве сталь варят?

— Думаешь, только борщ варят? — Оба снисходительно, но не обидно посмеялись. — Еще как варят!

— А как?

— Долго рассказывать… и не поймешь. Приходите — покажем. На борщ не похоже, — снова засмеялся Сергей.

— А работать на нем трудно? — спросил Митя, кивая на станок.

— На «козе»?.. Плевое дело! — сказал черноглазый. — Вот у нас в мастерских станки — да! А в цеху и вовсе мировецкие… — Он тут же спохватился. — «Коза» тоже ничего, работать можно…

— Бросай, Ломанов! Голубчик идет… — негромко сказал черноглазый.

Сергей торопливо бросил сигарету и наступил на нее башмаком.

— А вам разрешают? — усмехаясь, спросил Яша. — Ясно!

Ломанов улыбнулся и подмигнул:

— Ничего, живем!

— Ну вот, голубчики, — сказал Еременко подходя, — пользуйтесь, учитесь… и берегите! Дарим мы вам с открытой душой и с открытой душой говорим: подрастете — идите к нам! Научитесь делать и инструменты и еще много чего… Желаем успеха!

— Спасибо! — сказала Людмила Сергеевна. — Только знаете, товарищи… если уж у нас завязалась дружба, давайте ее продолжим… Правильно я говорю, ребята?

— Правильно! — поддержали детдомовцы.

Еременко, вытирая лысину и приподняв бровь, настороженно слушал: куда она гнет?

— Хорошо, если бы ваше училище взяло шефство над нашим домом и помогло нам в смысле обучения. У нас специалистов нет, а у вас — целая армия, — ласково оглянулась Людмила Сергеевна на ремесленников.

«Эка лукавая баба! — Еременко не сомневался, что посещение Гущина и вся история с инструментом — ее рук дело. — Теперь примется доить!..»

— Мысль, конечно, хорошая, здоровая мысль, — сказал он. — Ну, сам я этого не решаю, поставим на обсуждение. А теперь — бывайте здоровы, до побачення!.. Давай, хлопцы, по коням!

Ремесленники взобрались в кузов, закрыли борт. Еременко попрощался с Русаковой, сел в кабину, и машина, провожаемая всем детдомом, тронулась. Шофер переключил на вторую скорость, но в воротах внезапно затормозил. Дверца кабины приоткрылась; Еременко, высунувшись, закричал высоким тенорком:

— Смазывайте! Смазывайте, говорю, всё! А то поржавеет к свиньям.

— Смажем! — смеясь, закричали ребята, замахали руками.

Ребята десятки раз пересмотрели, перещупали все инструменты и приставали к Устину Захаровичу с бесконечными вопросами. Устин Захарович, хмурый, помрачневший, отмахивался, говорил «не знаю», потом ушел совсем.

Он не любил машин. Они были сложны и непонятны. Они могли испортиться, сломаться, для них нужны были ток, смазка — и мало ли еще что было нужно. Устин Захарович понимал, что машины облегчают труд, но, по его мнению, они делают человека торопливым, легкомысленным, потому — какая же может быть серьезность у человека, если работа у него легкая! Сам он никогда не работал за станком, дело это казалось ему легким, ненастоящим, и квалифицированных рабочих он называл про себя «паны»… В сущности, из всех инструментов он по-настоящему ценил только один — свои руки. Для них ничего не было нужно, и они всегда были готовы для любого дела. Он считал, что ценность и важность работы определяется ее тяжестью, и был убежден, что настоящим делом занимается только тот, кто работает на земле…

До сих пор детдомовцы охотно трудились на подсобном участке. Устин Захарович боялся, что с появлением мастерской участок отодвинется на второй план, а на первом будут привезенные из ремесленного «цацки», как в сердцах назвал он подарок училища.

Ребятам не терпелось пустить в ход полученные сокровища, а самое главное — пустить станок. Это оказалось совсем не просто. Нужно было поставить станок на фундамент, а никто не знал, как это сделать; нужно было достать мотор и установить, а этого никто не умел. «Коза» стояла у стены мастерской, наводя на ребят уныние. Попытки Людмилы Сергеевны заручиться помощью ремесленного не удались: Еременко говорил, что без собрания нельзя, а до начала учебного года не собрать — все разъехались… Выход нашла Ксения Петровна. Он открылся в громе и треске «драндулета».

— Спасибо, что приехали! — сказала Людмила Сергеевна. — Вы прямо как «бог на машине»…[2]

— Античные боги злы, мелочны и завистливы, — ответил Вадим Васильевич. — Я если бог, то — добрый…

— Какой он бог? — засмеялась Ксения Петровна. — Он просто домовой. Такой же озорной и безалаберный…

Вадим Васильевич в сопровождении всех пошел в мастерскую. Увидев «козу», он широко открыл глаза и восторженным шепотом закричал:

— Народы! Ведь это реликвия! На нем еще Ной обтачивал мачту своего ковчега…

Ребята серьезно и выжидательно смотрели на него — они не поняли.

— Ну ладно! Где будем ставить?

Он обследовал стены, обмерил станину и указал место:

— Копайте яму. Нужны кирпич, цемент и болты…

Потом оказалось, что нужны мотор и трансмиссия, приводной ремень и решетки для ограждения, рубильник и провода — словом, столько всякого имущества, что Людмила Сергеевна пришла в ужас и спросила, не лучше ли отправить Еременко обратно его щедрый дар. Вадим Васильевич озабоченно посопел носом в кулак и сказал, что отправить всегда успеется, надо попробовать достать. «Драндулет» умчал своего хозяина, а через несколько дней стрельбой и треском возвестил первую победу: в коляске лежал обломок трансмиссии со шкивами холостого и рабочего хода. Потом появились болты, рубильник. Припертый к стене, Еременко отыскал среди хлама, ржавеющего в сарае, небольшой моторчик…

Треск и грохот стали для детдомовцев сигналом: они бросали всё и стремглав летели во двор к окутанному сизым облаком мотоциклу. Вадим Васильевич, не выпуская руля нравной своей машины, горделиво подмигивал и кивал на коляску. Оттуда с ликованием извлекался очередной трофей.

Уже во время установки «козы» и мотора сами собой определились пристрастия и симпатии. Митя Ершов с головой ушел в электротехнику. Он не расставался с книжкой, принесенной Вадимом Васильевичем, был его первым помощником по «электрооборудованию», как он говорил, и мечтал о техникуме. Самыми азартными токарями оказались Кира и Толя Савченко. Они сразу же заспорили, кто первый начнет работать на станке, хотя он еще не был установлен на фундаменте.

Кира оказалась первой, потому что с Толей произошел скандал и он на некоторое время потерял общее расположение. Это случилось вскоре после того, как группа Ксении Петровны побывала на экскурсии в краеведческом музее.

19

По сторонам входной двери стояли исклеванные ветром каменные бабы с плоскими лицами, большими животами и толстыми, короткими ногами. Ребята заглянули во двор. Там стояли, валялись на земле такие же бабы. С полдюжины их, привалившись к стене, равнодушно смотрели пустыми глазницами на зачем-то привезенный сюда кладбищенский памятник — на беломраморного ангела с опущенными крыльями и жеманно склоненною головкой. В первой комнате на скамейке сидела тетка с вытаращенными ярко-голубыми глазами и медно-красным лицом. Вывихнутыми руками она держала веретено и кудель. Тетка из папье-маше изображала крепостную, выполняющую оброк.

Чем меньше музей, тем усерднее он старается быть похожим на большие и тем он смелее. Там, где богатые экспонатами и ученым аппаратом большие музеи отступают, понимая тщетность попыток объять необъятное, маленькие храбро бросаются на это необъятное и расправляются с ним решительно и простодушно. В этом музее было все. Он старался быть и был всемирным и всеобщим. История Вселенной отлично укладывалась в две рисованные от руки схемы. История Земли, энергично сведенная к четырем картинкам, подкреплялась моделью мастодонта размером с кошку, бюстом питекантропа и настоящим зубом мамонта. Все последующие эпохи и годы были объединены в отдел «Дореволюционное прошлое». Его открывал бюст неандертальца, который, несомненно относясь к дореволюционному прошлому, должен был, по-видимому, служить связующим звеном между эрой мастодонтов и эпохой капитализма. Несколько рисунков и фотографий с картин показывали, как помещики эксплуатировали крестьян, а также как обжирались и кутили купцы. Целый угол был отведен для демонстрации помещичьего быта: там, под колпаком, были выставлены тарелки и чашки товарищества М. С. Кузнецова, стоял резной позолоченный столик на изогнутых ножках, два пуфа и креслице белого дерева с шелковой обивкой. На креслице лежала картонка, запрещающая садиться и трогать руками. Несмотря на запретительную надпись, Валерий Белоус попробовал, «мягко ли паразиты сидели». Остальные тоже пощупали и убедились, что паразитам сидеть было мягко. После нескольких картинок, показывающих революцию и гражданскую войну, шли диаграммы и плакаты об индустриализации и коллективизации. Посреди зала стояла прекрасная металлическая модель домны. Она была не больше самовара, но сделана так хорошо, что, казалось, зажги — и над ней закурчавятся пыль и дым, а из летки потечет ослепительная огненная струйка. Рядом, с портрета маслом, сердито смотрел на ребят знатный доменщик Коробов. Он имел основание сердиться: усы у него были почему-то зеленые….

Вся история города — от плана запорожской крепости до фотографии памятника летчикам — героям Великой Отечественной войны, стоящего в городском парке, — помещалась в крохотной комнатке. Здесь же находились могильные кресты, похожие на огромные орденские знаки немецкого «железного креста».

Кира вспомнила их — она оставалась с матерью в городе, когда здесь были немцы. Центральный городской сквер немцы превратили в свое кладбище, и там торчало много таких крестов…

На гладких квадратах в центре крестов были сделаны надписи. Ксения Петровна прочла одну из них:

Soldat

Otto Fricke

kw Zg 8/616

geb. 17.1.21. gef. 2.5.42

Надпись была сделана масляной краской. При желании ее легко было замазать и сделать иную, для другого, который мог geboren (родиться) позже или раньше, но не миновал чугунного креста. Впрочем, в этом не было нужды: кресты заготовлялись в изобилии. На литейных формах была выгравирована дата изготовления, и все кресты украшала выпуклая надпись: «1939 год». Отто Фрике еще только кончал школу, когда для него уже отлили награду за будущие подвиги во славу фюрера.

Ребята притихли и помрачнели. Им не было жалко Отто Фрике, у них были с ним свои счеты. Отто Фрике получил заслуженную награду, но он напомнил им о том, что все дальше уходило в прошлое, но не забывалось: о голоде и страхе, ненависти и утратах.

В следующем отделе — чучела птиц, ящики с образцами почв, лягушки, ужи в формалине. Один угол был отведен под панораму заповедной целинной степи. Из пыльной соломы, изображающей буйные степные травы, выглядывало траченное молью чучело волка, рядом с ним перепелка безмятежно разглядывала собственное гнездышко, а сверху на фоне линялого неба распластал крылья подвешенный на шпагате коршун.

Последний отдел показывал послевоенное восстановление города и его производственные достижения. Фотографии и любительские картины изображали дымящие трубы, корпуса, возле которых суетились крохотные человечки. Две картины были одинаковые, только одна маленькая, а другая шириной метра в два. В чернильной темноте, заливавшей оба холста, висели оранжевые пятна и пятнышки. Называлась картина «Орджоникидзесталь» ночью». Ребята поискали среди фотографий свою улицу, детдом — не нашли и с удовольствием вышли во двор к жеманному ангелу и каменным бабам.

Простодушное усердие, с которым устроители затолкали в музей все, от космических туманностей до сводки выполнения плана рыбоконсервным комбинатом, могло внести изрядную сумятицу в ребячьи головы, и Ксения Петровна в небольшой беседе выделила только одну тему. Пренебрегая мастодонтами и неандертальцами, она рассказала о жизни рабочих при капитализме, о том, как надрывались в непосильном труде простые люди, а помещики и капиталисты, сами ничего не делая, заставляли других работать на себя. Она немного знала дореволюционную историю города, и в ее рассказе безликие и не очень понятные «капиталист» и «помещик» приобрели фамилии, характеры и поступки, стали достоверными и понятными. И точно так же она рассказала о том, как переменился город и люди после революции, как вместо церквей и кабаков появились школы и дворцы культуры, как бельгийского управляющего на заводе сменил рабочий и завод стал носить имя Ленина, как в первую пятилетку был построен гигант «Орджоникидзесталь».

Ребята внимательно слушали. Пригорюнившись, слушал мраморный ангел, и лишь каменные бабы все так же равнодушно смотрели пустыми глазницами. Валерий Белоус потихоньку швырял в них камешки, а потом, чтобы оживить плоское каменное лицо, обломком кирпича пририсовал одной длинные запорожские усы.

Ребята вернулись домой, экскурсия не оставила никаких видимых следов. И вдруг они проявились в неожиданном скандале.

Толя Савченко был тихий, послушный мальчик, усердно, хотя и без блеска, учился, в меру баловался, с удовольствием принимал похвалу, когда его ставили в пример другим, — словом, был отрадой воспитательских и учительских сердец. И Людмила Сергеевна не поверила, когда к ней прибежала Жанна и с порога возмущенно закричала:

— Идите скорей — там Толька сдурел!

— Что за глупости, Жанна?

— А конечно, сдурел! Не хочет работать, не хочет дежурить…

Возмущение было так сильно, что сейчас «Великая немая» размахивала руками и частила не хуже Киры. Людмила Сергеевна пошла следом за Жанной. Посреди столовой стоял разгоряченный, покрасневший Толя Савченко и вызывающе сверкал глазами на Киру, Симу и Митю, которые громко и враз кричали на него. Из раздаточного окна выглядывала Ефимовна с сердито поджатыми губами. Увидев директора, ребята замолчали и расступились, а Толя втянул голову в плечи, словно опасаясь удара, но не опустил сверкающих глаз.

— В чем дело, ребята?

— Он накрывать на стол не хочет… А уже на обед звонить надо…

— Почему, Толя?

— Не хочу, и всё!

Привлеченные скандалом, ребята столпились в дверях, заглядывали в открытые окна.

— Но ведь причина-то есть? Объясни, почему не хочешь.

— Я не слуга и накрывать не буду. Лакеев нет, теперь не капитализм… Это при капитализме одни на других работали…

За окном кто-то, должно быть Валет, громко засмеялся.

— А Ефимовна? Воспитатели? А я? Мы что же, лакеи, по-твоему?

— Вы зарплату получаете. А я не обязан.

Людмила Сергеевна побледнела. Толя начал трусить, но смотрел так же вызывающе. Он «занесся» и теперь, как бы ни повернулось дело, ни отступить, ни остановиться не мог. В иное время дикий заскок этот без труда можно было бы унять, нелепый гнев и глупая оскорбленность взбудораженного мальчика угасли бы в конфузливом смешке, но сейчас исход поединка подстерегала вокруг в десятки глаз и ушей выжидательная тишина. Да Толя и не услышал бы ничего: сейчас он упивался своим геройством. Любая нотация, наказание только ожесточили бы его, а глупая выходка засияла бы ореолом жертвенности.

— Хорошо, — как можно спокойнее сказала Людмила Сергеевна. — Раз так — обеда сегодня не будет.

— Как — не будет? — открыла глаза и рот Кира.

— Толя считает, что он никому не обязан, ничего не должен делать, и для него никто не будет делать… Закрывайте, Ефимовна, окошко, а вы, девочки, уберите посуду, — уже поворачиваясь, чтобы уходить, распорядилась она.

— Да ведь перепреет все! — заворчала было Ефимовна, но, встретив злой, вприщурку взгляд директора, отпрянула от окна и захлопнула застекленную раму.

Запрету никто не поверил. Не могла же, в самом деле, Людмила Сергеевна оставить без обеда весь детдом потому, что Толька Савченко, по определению Тараса, «сказывся»! При чем здесь остальные? Виноват Савченко, а отвечать должны все?.. Разумеется, это была только угроза, и в конечном счете получилось, что Толька вышел победителем… Людмилу Сергеевну любили, уважали, некоторые побаивались. Но как было не порадоваться тому, что во всем правую и всегда ставящую на своем Людмилу Сергеевну тоже, оказывается, можно «подковать»!.. Валерию исход дела понравился как нельзя более, и он, злорадствуя, одобрил:

— Правильно, Толька! Так ей и надо!

— Ты помолчи… — презрительно процедил Митя.

— Алла, иди сюда! — крикнула Кира, увидев в окошко Аллу.

— Что у вас там опять? — Алла, поморщившись, подошла к открытой двери.

— Толька Савченко не хочет дежурить! Скажи ему…

— Опять детские капризы?

— Да нет, он, понимаешь, такое выдумал… Я, говорит, не лакей, теперь не капитализм…

— Дур-рак! — процедила Алла, искоса посмотрев на Толю, и отошла от двери.

— Куда же ты, Алла? Скажи ему, ты же председательница!..

— Так и нянчиться с вами без конца? Некогда мне…

— Чего это она? — удивленно произнес Митя.

— А, уже не первый раз… В техникум зачислили, вот и задается…

— Подумаешь!

Ребята посмотрели вслед Алле, потом снова повернулись к Толе.

— Я считаю так, ребята, — сказала Кира. — Савченко не хочет подавать другим, и ему никто не будет. Пусть как хочет. А почему остальные должны не обедать? Правильно? Снимай повязку!

Толя отстегнул дрожащими пальцами булавку:

— На́… Очень нужно!..

— Это мы увидим, — сказал Митя. — Кто завтра должен дежурить?.. Сима и Горбачев? Надевай, Горбачев, повязку, иди с Жанной к Людмиле Сергеевне — пусть разрешит обедать. А с Савченко мы еще поговорим…

Все нашли, что это правильно. Однако Лешка и Жанна вернулись от директора обескураженные. Людмила Сергеевна отобрала у Лешки повязку и сказала, что никакой замены не разрешает, обеда сегодня не будет.

— Ничего не хочет слушать… И больше, говорит, никаких адвокатов…

— Значит, мы из-за одного паразита так и будем сидеть? — звенящим от негодования голосом спросила Кира.

Толя Савченко, гордый победой, уговаривал себя, что, в конце концов, один день можно и поголодать, зато он настоял на своем и, значит, был прав. Он не понимал, что присутствие Людмилы Сергеевны было скорее защитой для него, чем опасностью, и что, уходя, она оставила его с глазу на глаз с судьей, не знающим пощады.

Некоторое время этот многоголосый судья недоумевал по поводу странного упрямства Людмилы Сергеевны, которая оставляла всех без обеда из-за «оболтуса», у которого вдруг «вывихнулись мозги», но потом внимание от задержанного обеда и решения директора естественно переключилось на самого «оболтуса» и характер его «вывиха». С обедом можно и потерпеть, но что значит — он не лакей? А другие — лакеи? И что он такое, чтобы ему подавали? Да ему только при капитализме жить, а не при социализме!.. Ишь какой барон выискался!..

Толя пытался спорить и огрызаться. Он не понимал того, что затронул и обратил против себя самое опасное. Коллектив призна́ет авторитет одного, если он заслужен, но он не прощает пренебрежения к себе. И теперь многоликая, сверкающая насмешливыми, сердитыми глазами Немезида взяла провинившегося в тесное кольцо. Толя попытался уйти, но ему преградили дорогу и оттеснили к стене. Его не собирались бить, хотя кое-кто предлагал «дать ему как следует», а Ефимовна, снова появившаяся в окне, приговаривала что-то о пользе применявшейся прежде березовой каши. Если бы его прибили, было бы легче. Над ним смеялись.

Даже Валет, который недавно кричал, что «ей так и надо», теперь тоже, зловредно осклабясь, обозвал его «Фон-Патефоном». В течение нескольких минут в дружной, наперегонки и вперехлест, язвительной атаке Толе Савченко показали его «паразитскую сущность».

Толя перестал отбиваться. Подвиг его вывернулся наизнанку и оказался постыдным срамом, а геройский ореол мгновенно превратился в беззвучно и бесследно лопнувший мыльный пузырь. Он затравленно озирался и уже не геройские искры, а подозрительная влага поблескивала в его глазах. «Фон-Патефон» доконал Толю. Губы у него задрожали, по щекам заструились слезы.

— О, барон сок пустил! — добивая, провозгласил Валет.

На него цыкнули. Виноватый получил по заслугам, даже, пожалуй, чуточку сверх заслуг — ничего, пусть помнит! — и они недолгое время молча смотрели, как жертва их приговора, вздрагивая всем телом и задыхаясь, размазывает по щекам горючие доказательства раскаяния.

— Ну, хватит! — нарочито суровым голосом сказал Митя. — Подбери нюни… и иди к Людмиле Сергеевне. Проси прощения.

Сердобольная Сима разжалобилась и протянула Толе салфетку:

— Вытрись!

Толя вытерся рукавом и, опустив голову, пошел в кабинет заведующей.

Людмила Сергеевна уже жалела о своем поспешном решении. Эка придумала: из-за одного сбрендившего мальчишки оставить всех без обеда… И отступить нельзя. Умные-то, постарше которые, те бы поняли. А остальные, маленькие?.. Для них дурачок этот станет героем. Как же — самой директорши не побоялся! Тогда какие слова ни говори, не поможет. Нет, такие вещи надо под корень!

А не слишком ли глубоко лопату засадила? Что, как черенок хрустнет да обломится?.. И если как в первый год, когда еще был Ромка Кунин? С криком, свистом — камни в окна… Их ведь легко повернуть. Не может быть! Не должно быть!

Послышался робкий, скребущийся стук, и в приоткрытую дверь втиснулся Савченко с красным, истерзанным переживаниями лицом. Сдерживая ликование и жалость к замурзанному «борцу за идею», Людмила Сергеевна как можно спокойнее спросила:

— Что скажешь, Толя?

— Я больше не буду, — глядя в землю и шмыгая носом, сказал Толя. — Простите меня…

Слезы уже не текли из глаз, но накапливались в носу, и он то и дело проводил под носом рукой.

— Ты не меня оскорбил, а товарищей. У них и надо просить прощения. Пойдем.

Жалкое, прерывистое Толино лопотанье ребята выслушали молча.

— Как вы считаете, ребята, — спросила Людмила Сергеевна, — можно его простить? Я думаю, можно. Он ведь неплохой мальчик, просто у него заскок случился…

— Я ж говорю: сказывся, — подтвердил под общий смех Тарас.

Этот смех, уже не язвительный, а добродушный, означал прощение.

— Иди умойся…

Через пять минут все еще красный, но уже лишь изредка шмыгающий носом Толя приколол повязку дежурного и разносил тарелки с борщом.

Так закончился бесславный «бунт» Толи Савченко.

Лешке было жалко запутавшегося по глупости Тольку, но он понимал, что возмездие необходимо. А если оно не очень нежное — не нарывайся. Про себя Лешка решил, что он-то никогда не нарвется. Однако он «нарвался». Это случилось уже в школе.

20

Документы Лешки нашлись в армавирской школе — убегая из Армавира, дядя Троша о них не вспомнил. Людмила Сергеевна добилась через гороно, чтобы Лешку приняли в ту же школу, где училось большинство детдомовцев, и сказала Лешке, что он зачислен в шестой «Б». За несколько дней до первого сентября ему выдали новенький дерматиновый портфель, тетради и два потрепанных учебника: по географии и ботанике. Учебников не хватало, пользоваться ими нужно было сообща. Тарасу Горовцу достались история, зоология и задачник, Симе и Жанне, как более аккуратным, — остальные. С Тарасом и девочками Лешка был в одном классе. Валерий Белоус тоже ходил в шестой, но его Лешка не считал. Он предпочел бы учиться с Яшей и Митей, но те вместе с Кирой были уже в седьмом.

Школа была такая же, как и в Ростове, — двухэтажная, с большими окнами и начисто вытоптанным небольшим двором. Так же как и там, возле забора торчало несколько обломанных, затоптанных прутиков — измочаленные остатки торжественно вкопанных саженцев. Лешке на минутку показалось даже, что он опять в Ростове. Вот сейчас по лестнице, стуча башмаками, сбежит Митька, изловчится и стукнет его портфелем… Кто-то изо всей силы хлопнул его по спине. Лешка повернулся — сзади сиял улыбкой Витька Гущин.

— Здоров!

— Здоров!

— Ты тоже у нас? Вот хорошо!

Лешка обрадовался Витьке. Жаль только, что он в другом классе. Они сбегали посмотреть Витькин класс. Лешка заглянул через дверь — там смеялись и громко, как глухие, переговаривались впервые после каникул встретившиеся ребята. Среди них была большеротая девочка с мохнатыми глазами — «бог погоды».

— И она тут?

— Кто, Наташка Шумова? Ну да… пошли во двор.

Двор гудел от топота и крика. Кто-то на радостях уже сражался портфелями. Витьку окликнули, он исчез в толпе. Лешка подождал, потом решил идти в класс. Он пробирался между бегающими друг за другом младшеклассниками, и вдруг его резко толкнули плечом. Перед ним стоял в новеньком костюмчике, гладко причесанный Витковский и вызывающе улыбался. В руках у него был не ученический, дерматиновый, а настоящий кожаный портфель, и он раскачивал его, держа за ручку одним пальцем.

— Ты что?

— Ни-че-го! — процедил Витковский.

— Лучше не лезь!

— А что будет? — прищурился Витковский.

— Неважно будет, — пообещал из-за спины голос Тараса.

Лешка обернулся — рядом стояли Тарас и Валет. Валет вложил в рот пальцы и коротко призывно свистнул. Сразу же откуда-то появились Митя Ершов, Толя Савченко, все детдомовцы, с которыми Лешка шел в школу.

Они молча и выжидательно окружили Лешку и Витковского полукольцом. Улыбка Витковского стала напряженной.

— Детдомовцев не тронь! Понятно? — сказал Митя.

— А может, ему того… объяснить? — замысловато покрутил кистью Валерий.

Витковский, презрительно улыбаясь, сделал шаг назад, повернулся и отошел, раскачивая на пальце портфель.

— Он что, опять? — расталкивая школьников, подбежал на помощь Витька.

— Нет, струсил.

— Надо было дать ему!

— Ничего, дадим, когда надо будет!

Звонок рассыпал по двору призывную трель, с шумом и гамом ребята побежали в распахнутую дверь.

Лешка сидел рядом с Тарасом и, слушая учительницу, приглядывался к классу. К нему тоже приглядывались: он то и дело ловил на себе изучающие взгляды. Подросток на соседней парте рассматривал Лешку во все глаза. Он был толстощекий, с широко открытыми, словно радостно удивленными глазами и почти постоянной улыбкой, от которой на щеках прорезывались ямочки. Учительница вызвала Юрия Трыхно, и толстощекий поднялся. Он, улыбаясь, выслушал и записал на доске пример, постоял, подергал себя за чубчик полубокса и, все так же улыбаясь, сказал, что не знает, как решить.

— Чему же ты радуешься? — спросила учительница. — Садись на место.

Трыхно нисколько не устыдился, а улыбнулся еще шире. Учительница спросила, кто может решить. Со всех сторон поднялись руки. Лешка — не очень решительно — поднял тоже.

— А, новенький! — заметила учительница. — Иди к доске.

Лешка, чувствуя спиной взгляды, быстро решил пример и оглянулся. Жанна с передней парты улыбалась, Сима одобрительно кивала.

— Хорошо, — сказала учительница. — Только не надо так стучать мелом…

В этот день Лешку вызывали еще раз, по русскому, и он опять хорошо ответил: несмотря на длительный перерыв, он помнил многое. Его хвалили все: и учителя, и Ксения Петровна, и Людмила Сергеевна, которые подробно расспросили его о первом дне занятий в школе.

Первые недели проходили знакомое Лешке по недолгим занятиям в Ростове и Армавире, готовить уроки не было нужды, и он незаметно привык к мысли, что учить их незачем будет и дальше. Дальше было совсем не так. Учительница географии вызвала его, чтобы он показал самую большую реку Западной Европы. Указка в руках Лешки некоторое время поколебалась между Днепром и Дунаем, потом поползла вверх по Днестру.

Класс зашевелился, Сима в ужасе схватилась за щеки.

— По-твоему, реки текут из моря? — спросила учительница. — Надо показывать от истока к устью. Какую реку ты показал?

Лешка скосил на карту глаза, но прочитать не смог. От ближних парт донеслась еле слышная подсказка «…тр …тр …р-р».

— Днепр! — догадался Лешка.

— Вот как! Вместо Дуная показал Днестр, да и тот переименовал в Днепр… Покажи Печору.

Лешка начал с Вычегды, потом переметнулся на Сухону и слишком поздно понял ошибку. На лице у Симы было отчаяние, класс смеялся, а учительница уже ставила отметку. Борис Костюк, приподнявшись с передней парты, заглянул и потом, чтобы не видела учительница, поднял вверх два пальца…

Лешке было неловко, как бывает при досадном промахе, мелкой неудаче. Неловкость быстро прошла. На следующей неделе он получил двойки по украинскому и по математике. Привыкнув еще в Ростове к превратностям ученической судьбы, Лешка не огорчался.

После очередной двойки, когда они возвращались из школы, Митя Ершов подошел к нему и внушительно сказал:

— Ты это брось!

— Что?

— Двойки хватать!

— А тебе что?

— То есть как — что?.. Слышите, ребята?

Ребята слышали. Сжав губы, сердито щурясь, они окружили Митю и Лешку.

— Мы что, домашние дети, чтобы плохо учиться? Мы — государственные!.. Понятно?

Лешка пожал плечами:

— Ну так что?

— А то, чтобы двоек больше не было! А то мы с тобой иначе поговорим…

Лешка вспомнил «разговор» с Толей Савченко, и ему стало жарко.

— Словом, кончай это дело, не нарывайся! — внушительно посоветовал ему Митя и пошел вперед.

С ним ушли все ребята, кроме Яши. Уходя, Кира несколько раз оглянулась. Когда ребята напали на Лешку, она молчала. И даже, кажется, жалела… Очень ему нужно, чтобы она жалела!

— Ты не должен обижаться, — мягко сказал Яша. — Понимаешь, ты ведь не один, не сам по себе, а с нами. Значит, мы за тебя отвечаем. Если тебе трудно, мы поможем — и я и другие.

Лешка покосился на Яшу — тот и не думал смеяться.

Яша никогда не смеялся над другими и не говорил пренебрежительно, свысока, хотя знал больше, чем остальные. Лет ему было столько же, сколько другим, но говорил он умудренно, словно ушел вперед и, протягивая руку из своего далека, терпеливо и добродушно ждал, пока к нему подойдут. Знал он не по возрасту много, и ребята называли его «академиком». В классе его вызывали последним, если уж никто не мог ответить, и он отвечал всегда.

— Мне кажется, — продолжал Яша, — тебе трудно потому, что ты мало читаешь…

— А когда читать? На уроки времени не хватает…

— Но я же читаю! И другие тоже… Тебе только кажется, что времени не хватит и помешает учиться… Когда человек развивается, ему легче воспринимать и не надо зубрить…

— А я разве не хочу? Так у нас же книг нет.

— В школе мало, — согласился Яша. — Пойдем со мной, тебя запишут в библиотеку.

Через два дня окружающее перестало для Лешки существовать. Он читал книжку «Белый рог», и каждая страница открывала перед ним двери в новый мир, в котором не было места ни будничному, ни скучному. Лешка не подозревал об умении писателей видеть необыкновенное в обыкновенном, изумляться ему и радостно удивлять других. Ему казалось, что герои книжки — люди удивительные, непохожие на других, и такими сделала их профессия. Лешка тоже захотел стать таким — он твердо решил учиться на геолога. Яша одобрил это решение, но сказал, что геологу нужно очень хорошо знать математику, физику и химию. Лешка приналег на уроки и некоторое время снисходительно поглядывал на Валерия, который «парился» у доски на каждом уроке математики.

Добытая где-то Витькой замусоленная, растрепанная и вспухшая, как мочало, книжка Сетон-Томпсона о животных захлестнула Лешку новыми восторгами, а кинокартина «Лесная быль» окончательно заслонила недавнее. Нет, не геологом, а натуралистом и охотником следовало Лешке быть! Потом Джек Лондон зажег мерцающее таинственным светом полярное сияние над бескрайними льдами Арктики, а «Два капитана» Каверина указали Лешке его окончательное призвание полярника… Паустовский рассказал о превращении гиблой Колхиды в апельсиновый сад, а в рассказах Станюковича заплескалось, зашумело море, и Лешка снова услышал призывный голос маяка…

Бесконечная и необъятная, единая и многоликая жизнь звала его тысячью голосов, простирала перед ним тысячи дорог, и Лешка с замирающим сердцем метался между всеми дорогами, откликался на все голоса. До уроков ли уж тут!

Ксения Петровна увидела Лешкин табель за первую четверть и всплеснула руками:

— И тебе не стыдно?

В тот же вечер его позвали к Людмиле Сергеевне. Лешка не видел ее целый день и, войдя, поздоровался. Людмила Сергеевна ответила не глядя. В комнате сидели Сима, Жанна и все члены детсовета. Они тоже не смотрели на Лешку. Только Кира и Алла коротко взглянули и сейчас же отвели глаза.

— Что будем с ним делать? — спросила Людмила Сергеевна, кивнув в Лешкину сторону и опять даже не взглянув на него.

— Пусть он сам скажет, как это получилось, — предложил Митя.

— Он уже высказался. — Людмила Сергеевна взяла лежащий перед ней Лешкин табель и показала. — Что он еще может сказать? Что он неспособный? Что к нему придираются?

Все посмотрели на табель, потом на Лешку.

— Молчите? Тогда я скажу. Вы плохие товарищи! Да, да!.. Вы гордитесь, что, мол, вы все за одного… Где, в драке? Там, конечно, вы вступитесь. А если он плохо учится, портит себе будущую жизнь — вам нет дела?

— Мы говорили, — вставил Митя. — Воздействовали…

— Это Яша виноват, — сказала Кира и покраснела. — А что? Конечно!.. Он его книжками заразил…

— Глупости какие!.. — усмехнулась Алла. — Просто Горбачев — лентяй.

— Никакие не глупости! Я же знаю… Раньше он хорошо учился… ну, не совсем хорошо, а все-таки ничего… А потом начал книжки читать и забросил уроки. Даже в столовой пробовал читать…

— Пожалуй, верно, — смущенно признал Яша. — Я думал: он полюбит читать, станет культурнее и ему будет легче. А получилось вот так… — развел он руками.

— Запретить ему, и всё! — энергично тряхнул кулаком в воздухе Митя.

— Запретить читать книги? Вот уж это действительно глупости! — сказала Людмила Сергеевна. — Запрещать мы не будем… Эх, Алеша, Алеша! — вздохнула она и помолчала. — Я думала, ты уже большой, сознательный мальчик и все понимаешь… Если мы за галчатами… за малышами следим, чтобы пуговицы были целы, чтобы под носом было чисто, это понятно — они маленькие… А ты… Ну что ж, будем и тебе нос вытирать.

Все ребята, кроме Аллы, улыбнулись. Она смотрела на Лешку с недосягаемых высот техникумовского первого курса с таким пренебрежением, с таким холодным и даже брезгливым любопытством, будто и на самом деле под носом у него повисла капля.

— Можешь идти, — сказала Людмила Сергеевна. — А вы останьтесь.

Лешка ушел.

Как он их ненавидел!.. Ну — книжки читал, ну — не учил уроков… А может, ему эти уроки совсем не нужны? Может, у него будет такая специальность, что можно без всяких уроков?.. Очень просто: вот возьмет уедет и станет… Лешка остановился под тополем и задумался о том, кем он станет.

Дул холодный ветер, голые ветви, обледенелые после мокрого снегопада, стеклянно звенели. Под ногами громко шуршали палые, тоже заледеневшие листья. Лешка бегал с ребятами к морю и знал, что по утрам у берега появляется хрупкий, тонкий ледок, вода стала густой и тяжелой, будто тоже сжалась от холода.

А на Севере, куда ушел «Гастелло», должно быть, сплошные льды. Может, «Гастелло» вмерз где-нибудь в ледяное поле, Алексей Ерофеевич, капитан с Чернышом и все стали как челюскинцы… Оттого, наверно, Алексей Ерофеевич ни разу не написал. И хорошо, а то бы Людмила Сергеевна написала ему про двойки. Лешка представил, как Алексей Ерофеевич читает такое письмо, Анатолий Дмитриевич заглядывает ему через плечо и, присвистнув, говорит: «Сдрейфил парень! Кишка тонка…» Алексей Ерофеевич молчит и только прищуривается, как… как будто это не он, а Алла.

Ну и пусть! А он уедет, и пусть щурятся как хотят, и пусть говорят… Вот сейчас он потихоньку уйдет, сядет на поезд, на товарный какой-нибудь, и всё… Его хватятся, будут искать, заявят в милицию. А он будет сидеть на площадке, будет холодно, но он все равно не слезет с поезда и не вернется…

Ветер пронизывал брюки у коленей, задувал под куртку. Лешка запахнул куртку плотнее и уже без восторга рисовал себе последствия бегства.

— Ты что здесь стоишь? — подбежала к нему Кира. — Пойдем, замерзнешь…

— Не твое дело. Отстань!

— Какой ты… — дрогнувшим голосом сказала Кира, потопталась около него и убежала.

— Ребята! — услышал издали ее голос Лешка. — Заберите Горбачева, вон он там стоит… Он же простудится!

К нему подошли Яша и Тарас.

— Пойдем домой, — сказал Яша.

— Да что вы привязались? Маленький я, что ли? — закричал Лешка.

— А то нет! — ответил Тарас. — Вон и Людмила Сергеевна говорила, что маленький… Сам пойдешь, чи отвести?

Лешка пошел сам.

Мало-помалу горечь и обида после разговора у Людмилы Сергеевны ослабевали. Ослабела, а потом и вовсе исчезла мысль о бегстве, однако со своими обидчиками Лешка не разговаривал. Они делали вид, будто ничего не случилось.

Кто-то разболтал о том, что было на детсовете, и однажды вечером Валет, ухмыльнувшись, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Может, деткам пора баиньки?..

Лешка притворился, что это его не касается.

В другой раз Валет, уже глядя прямо на Лешку и так же отвратительно ухмыляясь, запел:

Спи, младенец мой прекра…

Лешка ринулся к нему, но его перехватили несколько рук, усадили на кровать и придержали, пока он не перестал вырываться. К Валету подошли Митя и Тарас.

— А ну пойдем, поговорим, — сказал Митя и кивнул на дверь.

— А чё те надо? — огрызнулся Валет, но, посмотрев на обоих, притих и вышел вместе с ними.

Разговор был недолгий. Валет вернулся запыхавшийся, слегка помятый. На Лешку он не смотрел.

Лешкино ожесточение не смягчилось. Не нужно ему ни заступничества, ни помощи. Раз с ним так, и он будет тоже… От ребят он держался в стороне, и ему все чаще становилось не по себе. Все чаще Лешке приходилось подхлестывать затихающее воспоминание, заново растравлять обиду, чтобы не заговорить, не засмеяться, когда смеялись другие, и чтобы не получилось, будто он все забыл и уже не сердится.

Он не собирался ни забывать, ни прощать. Пусть не думают… Тоже нашлись умные! Он не глупее. Захочет — не хуже их будет. Вот возьмет и докажет…

Доказать оказалось трудно. Надо было наверстывать пропущенное и учить новое, чтобы не отстать. А новое зачастую было непонятно — оно опиралось на пройденное, там же у Лешки обнаруживался то один, то другой провал. Лешка злился и ожесточенно читал и перечитывал пройденное. Иногда, запутавшись, он поднимал голову от учебника и ловил взгляды Мити, Киры, Яши. Взгляды выражали сочувствие и готовность немедленно помочь. Лешка отворачивался и, сжав виски кулаками, начинал снова. Думают, он попросит. Не дождутся!..

Прошло немало недель, пока двойки исчезли. Их заменили тройки и даже четверки. Теперь, когда Лешка отвечал, на лице Тараса появлялось сдержанное одобрение, «Великая немая» улыбалась, а подпухшие глазки Симы сияли. Лешка делал вид, будто ничего не замечает. Очень ему нужно их одобрение! И вообще они ему не нужны. У него есть настоящий друг — Витька Гущин.

Кроме Витковского, Витька ладил со всеми одноклассниками, но привязался к Лешке, может быть, потому, что тот охотнее других слушал, как и каким великолепным моряком станет он, Витька, не спорил и не подсмеивался. Дома Витька перерисовывал из книг все картинки с парусниками, пароходами и развешивал их на стенах. Милочке иногда удавалось проникнуть в комнату брата и благодаря Лешкиному заступничеству остаться там. Она с завистливым восхищением смотрела на картинки и тяжко вздыхала: у нее таких не было. Лешка рисовал для нее пароходы, и они получались очень похожими на настоящие. Но Милочка не признавала реализма. Прижимая верхнюю губу языком и пыхтя от усердия, она легкий дымок из трубы заменяла толстой кудрявой спиралью, на палубе пририсовывала человечков ростом с мачту, а над пароходом помещала самолет, похожий на растрепанную курицу…

Часто и надолго к Гущину ходить не удавалось: надо было успевать домой к обеду, ужину, готовить уроки. А дома он все время чувствовал себя скованно и неловко. Как ни расковыривал Лешка свою обиду, переживать ее наново не удавалось. Теперь он уже не понимал, почему и за что так рассердился, рассорился с ребятами на всю жизнь. В том, что ссора на всю жизнь, он не сомневался.

Однажды после уроков Митя поотстал от ребят, поравнялся с Лешкой и сказал, будто продолжая прерванный разговор:

— Вот видишь, я оказался прав!

Лешка покосился на него.

— Все говорили, что тебе надо помогать, а я говорил — не надо, ты и так догонишь… Ну, вот догнал, и хватит дуться.

— А я дуюсь?

— А кто, я, что ли, голова садовая? — засмеялся Митя и стукнул его портфелем по спине.

— А что же, я? — также засмеялся Лешка и тоже стукнул его портфелем.

— Ребята! Наших бьют! — закричал Митя.

Он сгреб горсть снега и швырнул в Лешку. Тот ответил. Подбежали ребята, снежки посыпались на него, на Митю, и через минуту на улице бушевала снежная пурга. Прохожие замедляли шаг и, улыбаясь, смотрели. Должно быть, им вспоминалось свое, такое же веселое, горластое детство, снежные баталии, и им тоже хотелось, наверное, залепить в кого-нибудь хорошим зарядом, но они были взрослые. Они подхватывали с земли горсть снега, уминая его, смущенно улыбались и шли дальше по своим, взрослым делам, унося быстро тающую между пальцами памятку юности.

Внезапно в кипящий бой ворвался крик:

— Вы что безобразничаете? Хулиганы!

Пожилой мужчина на тротуаре потрясал палкой. На черной драповой груди его красовалась снежная корона — след вдребезги разбившегося снежка.

— Полундра! — крикнул Валерий.

И, подхватив портфели, ребята бросились бежать.

Они вовсе не испугались ни толстого гражданина, ни его палки. Им просто было так же весело и радостно бежать, как только что было весело и радостно бросать друг в друга хрустящие в руках, пахнущие холодом и свежестью снежки. И они бежали, крича во все горло и изо всех сил топая, чтобы громче хрустел и звенел под ногами снег.

Шумная пурга на улице смела призраки обид, которые Лешка собирался на всю жизнь поселить между собой и товарищами. Он опять пошел с Яшей в библиотеку. Опять открывал каждую книгу, как сказочную дверь в новый, неведомый мир, чудодейственно поместившийся на нескольких сотнях страничек. Только теперь Лешка уже не пытался захлопнуть эту дверь за собой и забыть об остальном.

…«Коза» и моторчик уже стояли на фундаментах, трансмиссия со шкивами была прикреплена к стене, проводка сделана. Теперь, когда Вадим Васильевич в воскресенье влетал на мотоцикле во двор детдома, Кира, Митя и Толя запирались с ним в мастерской, и оттуда доносились то басовое гудение, то треск и постукивание. Наконец Вадим Васильевич объявил, что все готово и можно, пожалуй, попробовать, но тут же добавил, что следует обставить все по-человечески.

Что значит «по-человечески»? Конечно, это не гигант тяжелой индустрии, но мастерская у них, в детдоме, открывается не каждый день. Разве это не торжество? И разве для тех, кто на этом ветхозаветном ветеране снимет первую в своей жизни стружку, — это не праздник? Отчего бы и не назвать так: «Праздник первой стружки»? А? Ничего звучит! Может, у них даже появится такая традиция, чтобы каждый, кто начинает работать на станке, снимал свою первую стружку при всех, торжественно? Традиции надо не только чтить, но и создавать… Неплохо придумано, а?

Вадим Васильевич склонил набок голову, зажмурил левый глаз и широко открытым правым вопросительно оглядел всех, став похожим на диковинную лысую птицу. Никто не замечал в нем смешного, будущие токари смотрели на него с обожанием.

— И из ремесленного позвать! — предложила Кира.

— Правильно! — поддержала Людмила Сергеевна.

Из ремесленного пришли уже знакомые ребята-воспитанники и Еременко. Еременко с ревнивой тщательностью осмотрел все, перещупал, даже попробовал покачать «козу» на фундаменте.

— Ничего, ничего, — проговорил он, отдуваясь и вытирая руки концами. — Смазывать побольше надо! Она… станок, я говорю, смазку любит!

— А разве мало? — удивилась Кира.

Она следила за каждым движением Еременко, вместе с ним заглядывала всюду, перепачкалась, и даже на носу у нее появились черные пятна.

— Нет, ничего, ничего, — успокоил Еременко. — Вот из тебя будет токарь, по носу видно! — засмеялся он, увидев масляные пятна на Кирином носу. — Ну что ж, голубчики, начинайте!

— Нет уж, начинайте вы, — сказала Людмила Сергеевна, протягивая ему ножницы. — Ваш подарок — вам и начинать.

Рукоятка рубильника была привязана к щиту тоненькой красной ленточкой. Такой же ленточкой был привязан к станине суппорт станка. Зрители расположились полукольцом вокруг станка — маленькие спереди, постарше сзади. Даже Ефимовна оставила свою кухню и пришла посмотреть, как будут пускать станок. Позади всех высилась сутулая фигура Устина Захаровича. Он укладывал фундамент, помогал устанавливать мотор и станок, но отношения к ним не переменил и смотрел на все неодобрительно.

Еременко ступил в полукруг. В наступившей тишине ножницы в его руках дважды щелкнули.

— В час добрый, как говорится! — сказал он, отступил от станка и машинально, словно привычный микрометр, попытался засунуть ножницы в карман гимнастерки.

Митя подошел к мотору и включил рубильник. Мотор загудел. Дрогнув, побежал вверх приводной ремень и, как метроном, защелкал швом о шкивы. Напряженная, слегка побледневшая Кира ступила на деревянную решетку возле станка и оглянулась на Вадима Васильевича. Тот кивнул. Кира вставила в патрон круглую заготовку и, поворачивая патрон, начала ключом поджимать кулачки. Ключ вырвался у нее из рук и звякнул о салазки.

— Осторожно! — страдальчески крикнул Еременко, протягивая к станку руку, в которой так и остались ножницы, не влезающие в карман. Он недоуменно посмотрел на них и сунул соседу.

Кира дернула рычаг рабочего хода — патрон с заготовкой завертелся. Склонившись над ней, Кира осторожно подвела суппорт. Резец чиркнул по заготовке раз, другой; на темной, почти черной заготовке сверкнуло блестящее колечко, расширилось в ленточку. Съедая черноту, к патрону поплыла блестящая поверхность обнаженного металла.

Подрагивая, вилась спиралью стружка. Запахло нагретым маслом и железом. По остывающей стружке бежали желто-синие разводы. Резец дошел до кулачков. Кира отвела суппорт, выключила станок и обернулась.

— Ну вот, а мне не верили! — сказал Еременко. — Я же говорил: прекрасный станок! — и первый захлопал в ладоши.

Захлопали, закричали все зрители. Кира вытерла пальцами выступившие от волнения бисеринки пота на губе, на лбу. Там появились темные пятна и полосы. Ребята засмеялись, захлопали еще усерднее. Они смеялись не над нею, а от радости. Перепачканная масляными пятнами, она была сейчас не смешной, а красивой, эта девочка с полуоткрытым в счастливой улыбке ртом и сияющими гордостью глазами.

Еременко сиял обточенный валик, осмотрел и одобрительно сказал:

— Ничего, очень даже ничего!

Валик пошел по рукам. Каждому хотелось потрогать, понюхать эту еще горячую, будто она живая, блестящую штуку. Они зачарованно поглаживали теплый кусок круглого железа и неохотно выпускали его из рук, потому что кто же не завидовал сейчас Кире и кому же не казалось, что он держит в руках кусочек и своего будущего!

Вадим Васильевич поднял змеящуюся, в синих разводах спираль стружки. Отломив кусок, он положил его в коробочку, которую достал из кармана.

— Конечно, это не брильянт, — сказал он, — но пройдет время, и ты поймешь, что память о сделанном впервые своими руками дороже всех брильянтов. На́, береги.

Кира осторожно, будто кусок стружки мог вспорхнуть и улететь, взяла коробочку. Снова изо всех сил хлопали в ладоши и что-то кричали ребята. Она не слышала: синий цвет побежалости сиял цветом счастья. Такого дня еще не бывало в Кириной жизни, и она была бы совсем-совсем счастливой, если бы… если бы не противный Лешка Горбачев. Он стоял в стороне, разговаривал с Сергеем Ломановым, чему-то смеялся и не обращал внимания ни на Киру, ни на ее радость.

21

Витька переменился. Он то притихал на несколько дней, то вдруг начинал отчаянно озоровать, на переменах кричал больше всех, задирал других и при малейшем поводе дрался. Внушения не помогали. Он диковато смотрел в сторону, обещал, что «больше не будет», и продолжал безобразничать. Учиться он стал неровно: то получал пятерки, то съезжал на тройки. Классная руководительница вызывала в школу мать. Оказалось, и дома Витька вел себя так же: то замолкал — слова не добьешься, то приставал к сестре, доводил ее до слез, грубил домработнице и даже матери.

— Переходный возраст, — вздыхала руководительница. — В этом возрасте многие дети так… Надо устранять, по возможности, все раздражающие факторы…

— Да кто его раздражает?! Он сам всех раздражает.

— Психология подростка — сложная вещь. Надо оберегать, надо оберегать…

Одноклассники не собирались оберегать Витьку. Его «прорабатывали» на собрании класса, на сборе пионерского отряда. Красный, надутый, он монотонно и угрюмо оправдывался. Он оглядывал исподлобья своих прокуроров и сердито сжимал пухлые губы. Заладили: уроки, отметки, успеваемость. Разве им можно открыть душу?.. Смятенная Витькина душа жаждала открыться, излить радости и горести, меж которых, как щепка на штормовой волне, металась эта душа и заставляла его безобразничать. Потом он раскаивался, но раскаяние быстро уходило, а смятение оставалось, и все шло по-прежнему. Один Лешка Горбачев не лез к нему с вопросами и нравоучениями, и ему Витька решился рассказать.

Они возвращались после уроков, и Витька нарочно дал крюку, чтобы дольше идти вместе. Он шел по краю тротуара и стукал ногой по стволам деревьев. Ветки деревьев вздрагивали и роняли пушистый иней. Внезапно решившись, Витька повернулся к приятелю:

— Никому не скажешь?

— Нет. А что?

— Слово?

— Слово!

— Ты был когда влюбленный?

Лешка удивленно открыл глаза и покраснел. Кто же говорит об этом вслух?

— Нет, — ответил он.

— А я влюбился, — мрачно сказал Витька и изо всех сил пнул ногой очередное дерево.

Лешка поколебался, не зная, что в таких случаях надо говорить, и спросил:

— В кого?

— В Наташу Шумову…

— В Шумову?

— Ну да… А что? — с вызовом спросил Витька. — Что, некрасивая, да? Я тоже так думал… раньше.

Эта большеротая, скуластая девочка с растрепанными волосами действительно не казалась Лешке красивой.

— И почему это так? — недоуменно продолжал Витька. — Была некрасивая, некрасивая, а потом вдруг стала красивая!

— Не знаю, — сказал Лешка.

Он твердо знал, что Алла всегда была красивая и становилась все красивее.

— Неправильно это! — вздохнул Витька.

— Что?

— А вот — когда так… — туманно ответил Витька. — Только смотри: слово!

Еще совсем недавно Наташа Шумова ничем не отличалась от других девочек в классе и даже от ребят. Ее можно было при случае дернуть за волосы, стукнуть, а уж дразнить и подавно. Витька делал все это не без удовольствия, потому что она сама задиралась и ни в чем не уступала ребятам. Когда она на большой перемене сказала, что у него из одной губы можно выкроить три, Витька погнался за ней, намереваясь дать ей как следует. Он нагнал ее возле самого забора, так что дальше бежать было некуда, схватил за руку и дернул. Наташа повернулась к нему, раскрасневшаяся, растрепанная, сердито сверкая большущими своими глазами:

— Ну тронь! Тронь только!..

И вот тут-то Витька, уже размахнувшийся для удара, вдруг увидел, что она красивая. Две-три секунды он остолбенело смотрел на нее, потом покраснел, будто его ошпарили, и опустил руку. Наташа убежала.

Пораженный внезапным открытием, Витька весь урок украдкой поглядывал на Наташу. Она была удивительно, необыкновенно красива! Все в ней было красиво. И глаза, и брови, и не подчиняющиеся гребешку волосы, и даже рот, ее большой рот, не казался теперь Витьке ни большим, ни некрасивым. А как блестели у нее зубы, как она взмахивала своими мохнатыми ресницами или изгибала тонкую шею так, что на ней сквозь кожу просвечивала голубая жилка!

Наташа давно забыла про Витьку. Она слушала учителя, писала, шепталась с подругой и ни разу не взглянула в Витькину сторону. А он краснел, бледнел и не сводил с нее глаз. Наташа поднимала худенькую, тонкую руку — его пронзала нежность и почему-то жалость к бледной маленькой руке. Она поворачивалась спиной, и он, как величайшим радостным открытием, любовался аккуратной штопкой на локте ее зеленой шерстяной кофточки. Он смотрел и смотрел, готов был смотреть все время, всегда, вечность… Но вечность любви не в ладах со школьным расписанием: обрывая ее, загремел звонок на перемену. Наташа убежала с подругами, а Витька побрел следом, чтобы хоть издали, хоть мельком видеть ее. С этого дня Витька не задирался и не дразнил ее. Он безропотно сносил от Наташи любые насмешки, безмолвно плелся за ней, куда бы она ни шла; терзаясь стыдом и обмирая от радости, терпел от нее все и думал только об одном: что бы такое сделать, лишь бы Наташа одобрительно посмотрела на него и улыбнулась. Придумать Витька ничего не мог. Он надувался, пыхтел, с пылающими ушами и сердцем вертелся возле нее и даже домой начал ходить по другой улице, чтобы издали следить за ней. Наташа не обращала на него внимания. Если Витька дрался или выкидывал еще что-нибудь нелепое, она поводила плечами и смотрела на него, как сквозь пустое место. Витька много раз давал себе честное слово не подходить к Наташе, даже не смотреть в ее сторону. Но, как только он приходил в школу, ноги его сами собой шли, а голова поворачивалась туда, где была она.

Обиженный равнодушием Наташи, Витька мечтал о болезни, с мрачным ликованием и щемящей жалостью к себе рисовал в воображении картины своей смерти и запоздалого горя Наташи, которая слишком поздно поняла и оценила его и безутешно плачет возле гроба, а он лежит бледный, холодный и ко всему безразличный… Витька вглядывался в зеркало, отыскивая на своем лице следы страданий, предвестников близкой смерти, но видел там всё те же красные, будто подпухшие губы, всё те же толстые щеки, налитые румянцем, никак не подходившие умирающему от скорби страдальцу.

Витька был убежден, что безответное чувство похоронено в глубине его сердца, но, придя как-то в класс, увидел формулу, написанную мелом на доске: «Г + Ш = ?» Витька покраснел и поспешно стер. На следующей перемене формула появилась снова. Витька сделал вид, что надпись его не касается, но, посмотрев в сторону Наташи, похолодел: красная от смущения, она метала в Витькину сторону ненавидящие взгляды. Подозревая в глупых надписях то одного, то другого, Витька грозил и даже дрался, но это не помогло — надписи появлялись снова. Однажды уже другую формулу — «Г : Ш = дурак» — увидел на доске Викентий Павлович. Удивленно подняв брови, он посмотрел на нее и сказал:

— М-да… Уравнение назидательное. Однако сотрите.

Витькины кулаки не помогли, помогла привычка. К его «влюбленности» привыкли и перестали замечать, как не замечали прошлогоднюю царапину на доске и чернильное пятно на полу возле первой парты.

Наташа не разговаривала с Витькой, но уже как будто и не очень сердилась. Витька до сих пор не осмеливался ничего сказать, теперь он решил выяснить отношения. Исписав и изорвав целую тетрадь, он убедился, что никакие слова не могут передать его чувства. После долгих поисков он нашел наконец способ выразить их кратко и красноречиво. Ни чернила, ни карандаши для этого не годились — это должен был быть голос самого сердца. Витька утащил у Сони иголку и заперся в своей комнате. Уколов палец иголкой, он выдавил на чистое перо каплю крови, нарисовал сердце, а посередине написал: «В + Н».

Целый день Витька не мог собраться с духом, и только перед последним уроком с упавшим сердцем он подбросил записку, сложенную в крохотный четырехугольник. Он боялся, что Наташа выбросит ее, не развернув. Она не выбросила. Витька притворялся слушающим учителя, а сам, скосив глаза, наблюдал. Наташа развернула записку и начала краснеть: щеки, уши и даже шея у нее стали малиновыми. Она нахмурилась и спрятала записку. Потом Витька увидел, что она достала записку и что-то старательно пишет на ней. Обмирая от волнения, Витька ерзал на парте и ждал ответа. Ответа не было. Вместо этого Витька увидел, как Наташа показала записку соседке и та фыркнула. Записку передали на другую парту, там девочки тоже зафыркали, зашептались. Записка пошла от парты к парте, ее перехватил Вощаков, и теперь уже ребята поглядывали на Витьку и смеялись. Он побагровел, оперся висками на кулаки, чтобы скрыть горящие щеки и закипающие на глазах слезы. Сзади зашевелились, захихикали. Витька обернулся и выхватил злополучное послание. Во что оно превратилось! Наташа старательно замазала букву «Н», написала полностью «Виктор», а к нарисованному Витькой кровью сердцу пририсовала длинные, обвисшие уши. Пылающее любовью сердце стало похоже на унылую ослиную башку…

Такого оскорбления никто не наносил Витьке за всю его жизнь. Уткнувшись в книгу, он делал вид, будто читает, но строчки сдваивались и таяли, плавали в радужном тумане.

Едва досидев до звонка, Витька схватил заранее уложенный портфель и первым выскочил из класса. Пулей слетел он по лестнице, вырвал пальто из рук сторожихи и полуодетый выбежал на улицу. Он бежал, не слыша зовущих его сзади голосов. Звенел и пел под ногами схваченный морозом снежок, сияло на ясном голубом небе солнце. Небо казалось Витьке черным, солнце дрожало, тряслось от смеха, и визгливым хохотом заливался снег… Гром и Ловкий заскулили от Витькиных пинков, осыпая штукатурку с притолоки, грохнула дверь.

— Явился, вояка! — заворчала Соня.

Витька заперся в своей комнате и после настойчивого стука прокричал через дверь, что обедать не будет, не хочет, и еще что-то неразборчивое.

Милочка подошла к запертой двери и прислушалась: из-за двери доносились странные звуки.

— Витя плачет, — растерянно прошептала Милочка кукле и на цыпочках отошла от двери.

Витька плакал. Так он еще никогда не страдал. Все было оскорблено, унижено и растоптано. И, задыхаясь от обиды и сострадания к себе, Витька заливался слезами.

Бурные грозы — недолгие грозы. Смыв первую, самую острую горечь обиды, слезы иссякли. Витька, лежавший лицом в подушку, перевернулся на спину, заложил руки под голову… Дальнейшая жизнь не имела смысла. Если никто в мире (то есть Наташа) не понимает и не ценит его, зачем Витьке этот мир? И не лучше ли с гордым презрением отказаться от него? Он, Витька, расстанется с ним без сожаления. Все уже потеряно, больше нечего терять и не о чем жалеть. Пожалеют о нем, но будет поздно…

С мрачной решимостью Витька начал перебирать доступные ему способы покинуть этот мир, но тут пришла мама, громко постучала в дверь и сказала, чтобы он перестал валять дурака и немедленно шел обедать. Витька попытался прикинуться спящим и даже захрапел, однако мама не поверила и пригрозила, что расскажет о Витькиных фокусах отцу. Прощание с миром пришлось отложить.

Витька умылся, но глаза остались красными, опухшими. Мама заметила и со свойственной родителям нечуткостью начала допытываться, что случилось. Он сказал, что ничего не случилось, он просто поссорился с… Вощаковым. Поссорился или подрался?.. Ну, пускай подрался…

Уныло размышляя о своей трагической судьбе и неумении родителей «найти общий язык» с детьми, когда те страдают, Витька незаметно съел суп, котлету, а киселя попросил было вторую чашку, но спохватился, горестно махнул рукой и отказался. Что кисель!..

Потом, вместо того чтобы учить уроки, — зачем теперь они? — Витька, опершись подбородком о кулаки, смотрел за окно, где медленно кружились, падали мохнатые снежинки.

Так он, сломленный горем, и заснул и потом не мог вспомнить, каким образом оказался в постели.

Утром Витька наелся хлеба с маслом, выпил чаю и собрался в школу — все это только для того, чтобы не вызвать подозрений у мамы. Как назло, почти у самых ворот он столкнулся с Толей Крутилиным.

— Пошли вместе? — спросил Толя.

Витька собрал всю свою выдержку и пошел рядом. Увидев входящую в класс Наташу, он мучительно покраснел, отвернулся и больше в ее сторону не смотрел.

Вранье маме про Вощакова оказалось пророческим. На большой перемене Вощаков так, чтобы видел Витька, приложил к голове кисти рук и пошевелил ими, будто длинными ушами. Витька бросился в драку. Вызванный к директору, Витька взял всю вину на себя. Больше всего он боялся, что Вощаков расскажет, из-за чего они подрались. Вощаков притворился непонимающим и ничего не рассказал.

Наташа не замечала Витькиных мучений. Она по-прежнему отлично училась, бегала на переменах и не думала страдать оттого, что Витька ходит с несчастным видом. Витька старался не смотреть в ее сторону, но очень хорошо замечал, что она все чаще и охотнее разговаривает и смеется чему-то с Витковским, а после уроков идет домой с ним вместе…

Хуже этого быть не могло. Если уж она предпочла этого прилизанного пижона, о чем можно было говорить, чего она заслуживала?! Только одного — презрения.

Не вдаваясь в подробности, Витька объявил Лешке, что в жизни он разочарован, никакой любви нет, это все чепуха, выдумки и что он лично ценит по-настоящему только мужскую дружбу. Раньше он дружил с Сережкой Ломановым, но тот после шестого ушел в ремесленное, и, если он, Лешка, хочет, они будут дружить всю жизнь.

Лешка обрадованно заверил его, что он, конечно, хочет дружить, потому что самый лучший его друг, Митька, остался в Ростове. Относительно любви Лешка промолчал: он не знал, что о ней думать.

Лешкина любовь не походила на бурные метания Витьки. И вообще это не была «любовь». Любовью занимались взрослые в книжках, которые он читал. Там люди очень много и скучно говорили про любовь, страдали и были несчастными. Потом они женились или выходили замуж и снова страдали и были несчастными. То, что он чувствовал, совсем не было похоже на описанное в книжках, и ему казалось, что такого не было и не могло быть у других, а было только у него.

Сначала он был убежден, что просто ненавидит Аллу, да так оно и было. Но чем чаще он встречался с Аллой, тем с большим трудом вызывал в себе враждебное чувство к ней. Первая стычка на совете давно утратила остроту, забылась обида, вызванная ее высокомерной речью, и он уже без неприязни, а с удовольствием смотрел на нее, слушал, когда она говорила. Она была красивее всех, умнее всех и все делала лучше всех. И голос, звонкий и певучий, и походка, легкая, скользящая, были у нее не такие, как у других, а несравненно лучше. Вещи ее были тоже лучше, чем у других. Они были такие же, но они были лучше потому, что принадлежали ей. Он всегда старался сесть или стать так, чтобы видеть Аллу. Ему и в голову не приходило подбрасывать записки, подобные Витькиной. Он бы сгорел от стыда, если бы Алла догадалась о том, как нравится Лешке смотреть на нее. Сам он никогда не заговаривал с Аллой, а если ей случалось обратиться к нему, он терялся, краснел и уходил.

Алла ни о чем не догадывалась. Она была поглощена занятиями в техникуме, новыми впечатлениями, знакомствами и подругами по первому курсу. Возвращалась Алла уже поздно, в темноте. Лешка старался оказаться во дворе к тому времени, когда она возвращалась, а то выходил и за ворота. Если ему везло, он видел, как по аллейке, обсаженной подстриженными кустами, легкой, скользящей походкой Алла приближалась к дому и скрывалась за воротами. Завидев Аллу, Лешка прятался в тень и провожал ее взглядом.

Случалось, Аллу провожали новые подруги, соученицы. Они громко разговаривали и еще громче смеялись. В последнее время бывало все чаще, что ее провожали не девушки, а ребята, вернее, всегда один и тот же парень. Они останавливались, не доходя до детдома, на аллейке и говорили уже совсем негромко. У Лешки становилось сухо во рту, и ему хотелось сделать что-нибудь назло. Нет, не ябедничать Людмиле Сергеевне, а подговорить, например, ребят посадить провожатого на забор и заставить кричать петухом, как это делали парни в Ростове, если девушек с их улицы провожали чужие… Лешка молчал. В конце концов, если бы Алла послала Лешку за ним, за тем парнем, он и тогда затаил бы обиду, но пошел…

22

Людмила Сергеевна с тревогой думала об Алле, хотя и не подозревала о ее вечернем провожатом. Оставаясь в детском доме, Алла все меньше проявляла интереса к его жизни, у нее прорывалось пренебрежительное ко всему отношение. Конечно, она старше других ребят, конечно, у нее новая среда в техникуме, новые интересы, но слишком легко и поспешно Алла отрекалась от того, что совсем недавно было ее жизнью. Было ли? Или увлеченно занималась она всем этим только потому, что стояла на виду, главенствовала? И прежде прорывались у нее нотки превосходства, пренебрежительного старшинства. Прежде были нотки, теперь это становилось линией поведения. Раньше не происходило в детдоме ничего, в чем бы Алла не участвовала, о чем бы не знала. Теперь она не участвовали ни в чем, ничем не интересовалась, а если ее привлекали, со скучающим видом ожидала, когда все кончится. Детсовет, бессменной председательницей которого она была полтора года, захирел, а де́ла достаточно… Один Белоус чего стоит!

Как и у многих, отец Валерия погиб на войне. Солдатской пенсии, которую получала мать на Валерия, и ее зарплаты уборщицы не хватало, но кое-как от лета до лета, когда появлялись овощи, перебивались. Окаменившая землю засуха сорок шестого лишила единственного подспорья — огородной зелени. Пошли на толкучку остатки и без того небогатого имущества, но это поддержало ненадолго. Как всегда в трудное время, с необыкновенной быстротой расплодилось крикливое, увертливое племя спекулянтов, цены на базаре взвились так, что к продуктам не подступиться. А Валерик рос, ему нужны были и сахар и масло… Спасал пайковый хлеб. Недоедая, мать выкраивала буханку и несла на базар, чтобы продать из-под полы и купить что-нибудь на приварок. Торговля хлебом в ту пору строго преследовалась. Мать Валерия задержали вместе с группой крупных спекулянтов и осудили на пять лет.

Валерий остался один в пустой комнате. Все, что можно, было уже продано, а есть нужно было каждый день. Соседки жалели мальчишку, изредка прикармливали — давали то тарелку супа, то несколько картофелин. Однако у каждой была своя семья, свои заботы, и Валерий забыл, что значит есть досыта. В садах зрели яблоки, груши. После ночных набегов с ребятами на чужой сад Валерий ходил со вздувшимся животом, но оставался голодным: яблоки не хлеб — от них сыт не будешь. Да и удавались такие набеги не часто — хозяева сторожили сами или держали в садах злых, горластых кобелей. Валерий начал промышлять на базаре. По неопытности, еды ему удавалось добыть мало, зато часто попадало от разъяренных торговок. Здесь он сблизился с такими же безнадзорными ребятами и получил кличку «Валет». Новые приятели смеялись над неловкостью и наивностью, с которой Валерий выпрашивал или воровал съестное: они признавали только добывание «шайбочек», то есть кражу денег. Настоящим вором Валерий стать не успел: милиция приметила замурзанного начинающего блатного, его забрали в детприемник, оттуда отправили в детский дом. Здесь он сразу же стал правой рукой, есаулом, подручным, кем угодно, у Ромки Кунина.

…Ах, какое время было! Что этот Ромка вытворял! Самый старший, самый сильный, никого не боялся и не слушался. Да и кого слушать, кого бояться? Одни малыши, ни пионерской организации, ни воспитателей… А ему уже пятнадцать, здоровенный парень. Курил не таясь, малышей гонял за папиросами, даже водкой от него иногда пахло… Случалось, уходил и дня два не показывался вовсе.

А в тот раз, когда принес кучу пряников, конфет и раздавал малышам, как барин дворне… Украл, конечно, — где же иначе взять! Те, глупенькие, радовались, ели… А она — тоже хороша! — совсем потеряла голову: вырывала у них, бросала на землю, топтала и кричала что-то про воровскую «малину», про жуликов… Вот тоже умна была!.. Ушла к себе, металась по комнате, чуть криком не кричала: как же быть? что делать?! А тут со двора свист, камни в окно… Прямо бунт самый настоящий… Это он подбил ребятню, Ромка. Еще немного — и всё бы разгромили. Не помня себя выбежала во двор, к ним, закричала:

— В меня целили? Ну вот я, бросайте! У кого камни есть? У тебя, у тебя?..

Только этим и остановила. Не бросили. А могли и бросить. Ох, как она боялась, что бросят!.. Обошлось. Ромка в дом ворованного больше не приносил, но и ее только что терпел.

— Вы не старайтесь больно-то, — говорил он, — все одно я тут жить не буду…

Сколько раз пыталась объяснить ему, что он катится по наклонной плоскости и в конце концов пропадет. Он, пренебрежительно усмехаясь, выслушивал, и все оставалось как было. После поножовщины на Стрелке, когда Людмилу Сергеевну вызывали в милицию для опознания ее воспитанника Кунина, она в несчетный раз попыталась пробудить разум Ромки, нарисовала его будущее, если он не исправится: суд, тюрьма, какой-нибудь исправительно-трудовой лагерь… Ромка угрюмо слушал, потом сказал:

— Ничего вы со мной не сделаете! Отправьте лучше в колонию… А тут дела не будет.

То же самое еще раньше ей советовали и в гороно и в милиции, но Людмила Сергеевна не соглашалась. Ей было жаль этого полуюношу с тонким лицом, непреклонным характером и, как ей хотелось думать, хорошими задатками. Должно быть, Ромка и сам понимал, на какую дорогу он становился, но не мог оторваться от темной компании за стенами дома. А у нее не было ни сил, ни умения оградить его от дурных знакомств, от самого себя. И она сдалась. Единственное, на чем настояла, — чтобы ехал сам, а не с сопровождающим, как отправляют преступников. В милиции над нею посмеялись, предсказывая, что поехать-то он поедет, только совсем в другую сторону. Но Людмила Сергеевна уловила, как поражен был Ромка ее предложением, как оно польстило его самолюбию, и ей так хотелось верить его обещанию…

Она купила ему билет, дала — из своих — денег на дорогу и проводила на вокзал. До отхода поезда стояли под дождем на открытой платформе. Оба молчали. Ромка время от времени зябко поводил шеей от затекающих за воротник холодных струек и говорил, глядя в землю:

— Вы идите, чего вам мокнуть?

— Ничего, я подожду, — отвечала Людмила Сергеевна.

Глухо, будто под мокрым мешком, брякнул второй звонок. Людмила Сергеевна протянула Ромке, как взрослому, руку и сказала:

— До свиданья. Я верю, что ты станешь хорошим человеком.

Он искоса посмотрел на нее и полез в вагон. Поезд ушел. Людмила Сергеевна стояла на платформе и смотрела ему вслед, пока перронный контролер не предложил ей уйти.

Из колонии пришло официальное извещение, что Кунин прибыл. Потом год — ни весточки, ни звука. И вдруг пришло письмо. Ромка продолжал жить в колонии, начал опять учиться и играл в духовом оркестре на баритоне, что нравилось ему больше всего. Он вспоминал свои подвиги в детдоме и, хотя теперь уже было поздно, просил прощения… С тех пор он писал каждые два-три месяца, сообщая не только названия попурри, разученных духовым оркестром, но и отметки. Ромкины письма хранились в коробочке, где самое ценное: метрики девочек, мужнина орденская книжка и облигации займов…

Ромка — характер! Такие или ломаются и гибнут совсем, или выпрямляются и становятся настоящими людьми. Валерий, как вьюн, ускользал между пальцами. Он никогда не решался на открытое сопротивление, но, делая вид, что подчиняется, не подчинялся, обещая что-либо сделать, не делал ничего.

После отъезда Кунина Валерий, потеряв вожака и заводилу, на некоторое время притих. Потом попытался сам стать вожаком. В это время уже был создан детсовет, появились ребята постарше, и с него быстро сбили спесь. Однако почти все дурное, проникавшее в детдом с улицы, шло через него… Он первый завязал знакомство с блатными голубятниками, привел их в детдом. Он потихоньку курил, подбирая на улице «бычки» — окурки. Он отлынивал от работы при малейшей возможности и с радостью поддерживал всякую «бузу», как называл проявления недовольства.

Призванный к ответу на детсовет или к Людмиле Сергеевне, Валерий протестовал, врал и всячески отпирался, а будучи уличен, соглашался со всем, с необыкновенной легкостью и щедростью давал обещания, которых потом не выполнял. Он взял на себя роль добровольного шута и старался смешить других, издевался над теми, кто был слабее его, но не затрагивал сильных. Учился он через пень-колоду, дневник его не знал ни одной пятерки, зато тройки были в изобилии, случались и двойки. Все методы, все средства были испытаны, и ни одно не дало нужных результатов. Валерий юлил, каялся, врал и не менялся. Не бить же его, в самом деле! Выведенные из терпения ребята не раз грозили «дать ему жизни», и Людмила Сергеевна всерьез опасалась, что они вот-вот потихоньку отдубасят Валерия.

Людмила Сергеевна решила еще раз поставить вопрос о нем на сборе. Сбор все равно был необходим, чтобы заменить Аллу в совете отряда.

Яша огласил повестку дня: избрание председателя совета и о Валерии Белоусе. Все немедленно оглянулись и посмотрели на Валерия. Тот выразил на лице полное равнодушие и бесстрашие, однако притих и перестал «выжимать сало» — двигаться по скамейке и теснить соседей.

Людмила Сергеевна объяснила, что теперь, когда Алла занимается в техникуме, нагрузка у нее большая, она не может уделять совету достаточно внимания, и работа от этого страдает, поэтому она предлагает Аллу освободить и избрать другого председателя.

Алла сидела в президиуме и с деланным безразличием смотрела в окно. Ей было жалко, что она уже не будет главной среди ребят, ее слово — самым авторитетным, и вместе с тем радовалась: пора развязаться с детскими нагрузками; в конце концов, она уже взрослая, незачем ей путаться среди малышей, у нее дела поважнее.

— Митю Ершова! — закричало несколько голосов.

— Яшу Брука!

— Киру! — крикнула Сима.

— Хватит девчонок!

— Нет, не хватит! У девочек дисциплина лучше!

— Зато авторитета нет!

— Хватит для вас авторитета!

— Митю!

Яша поднял руку и, когда ребята стихли, объявил, что записаны три кандидатуры: Митя Ершов, Кира Рожкова и он, Яша Брук.

— Только меня не надо, ребята, — сказал Яша. — Я делаю самоотвод, потому что не гожусь.

— Почему это самоотвод? Мы сами знаем, кто годится, кто — нет!

Тарас Горовец поднял руку.

— Про Яшу ничего не скажешь — он и авторитетный и, мабудь, культурнее всех. Вот только он слишком добрый, ему всех жалко… А лодырей жалеть нечего! Председатель должен быть — во! — Тарас сжал кулак и потряс им перед воображаемым лодырем.

— Что ж ему, драться, что ли? — иронически спросила Сима.

— Не драться, а требовать дисциплину. Поэтому я предлагаю Митю.

Сима вскочила с места и стала доказывать, что Кира ничуть не хуже: она хорошо учится и сумеет наладить дисциплину. Выбрать надо обязательно ее, чтобы мальчишки не зазнавались. Кира сидела рядом и, опустив голову, дергала Симу за платье, чтобы та села: она стеснялась, когда ее расхваливали при всех, и знала, что мальчики будут против — она их всегда задирала. Большинство проголосовало за Митю Ершова. Он нарочно опустил глаза, чтобы не смотреть на голосующих, изо всех сил старался сохранить равнодушное выражение, и от этих усилий его даже поводило в сторону, но, когда Яша объявил результат, он не выдержал, улыбнулся и покраснел, выдав свою радость.

Алла поднялась и направилась к двери.

— Ты куда? — спросил Яша.

— Мне теперь нечего здесь делать, — напряженно усмехнулась Алла через плечо.

— Как это — нечего?

— А вот так!

Дверь захлопнулась.

— Чего это она?

— Обиделась?

— Понимает о себе много…

— Ну и ладно. Обойдемся!

— Следующий вопрос — о Белоусе, — объявил Яша и посмотрел на Людмилу Сергеевну.

— Вот сейчас ты получишь! — пообещала шепотом Сима, обернувшись к Валерию.

Тот, втянув голову в плечи, смотрел на директора.

Людмила Сергеевна встала, с минуту, покусывая губы, молчала. Нехорошо с Аллой получилось. Надо было предварительно поговорить… И с Белоусом нельзя с бухты-барахты. Надо сначала обсудить…

Чем больше она молчала, тем тише становилось в комнате и тем больше съеживался на своем месте Валерий.

— Вот что, ребята, — сказала наконец Людмила Сергеевна, — вопрос в повестке дня сформулирован неправильно… По моей вине, — сейчас же оговорилась она. — И вообще, я думаю, лучше сначала обсудить его на совете, а потом, если нужно, вынести на сбор.

— Так закрывать собрание?

— Закрывай. А совет пусть останется.

Ребята разошлись, остались только члены совета и нахохлившийся Белоус.

— Ты тоже можешь идти, — сказала Людмила Сергеевна.

— Так про меня же будете…

— Ничего, когда надо будет — позовем…

Такого еще не было. Ругали его всегда при всех. Валерий, втянув шею и раскрыв рот, во все глаза смотрел на Людмилу Сергеевну. Тарас подошел и легонько стукнул его под нижнюю челюсть:

— Закрой! И давай не задерживай.

Валерий вышел.

— Совсем не о том пойдет речь, о чем думаете вы, — сказала Людмила Сергеевна. — Через неделю будет день рождения Валерия. Я предлагаю его отпраздновать…

Члены совета дружно рассмеялись. Они поняли: Людмила Сергеевна предложила это нарочно, и с удовольствием смеялись веселой шутке.

— Я предложила совершенно серьезно.

Смех затих.

— Вы помните, какой это хороший праздник в семье — день рождения! Надо ввести и нам. Семья у нас большая, именинников будет много… А начать я предлагаю с Белоуса.

Ребята переглянулись.

— Тю! Да он же хулиган!..

— Босяк!

— Лодырь!

Кира вскочила и, захлебываясь от возмущения, перечислила преступления Валерия: он плохо учится, ничего не хочет делать, по-уличному ругается, пишет на стенах всякие гадости… Обижает маленьких, делает пакости девочкам и всем, кто послабее. Он не честный, а врун и вообще — гад!.. И такому устраивать именины?! Если уж начинать, так с кого-нибудь сто́ящего… А если таким делать именины, тогда она просто не знает что…

— Правильно!

— Пусть заслужит!

— Все это я знаю, ребята, — сказала Людмила Сергеевна. — И не согласна с вами. Вы думаете, что Белоус плохой, а я думаю, что он только притворяется таким. Из озорства, из молодечества… И, может быть, назло. Вы, мол, считаете меня плохим, ну, я и буду плохим… Так ведь тоже бывает! А как к нему относятся?..

— А что, плохо? Только и знаем нянчимся…

— Да, но как? Ругаем да прорабатываем, будто он бог весть какой преступник… А он просто мальчик. Пока еще не слишком большой и не слишком умный…

— То верно! — сказал Тарас.

— И ему так же, как и вам, будет приятно, если отпразднуют его день рождения…

— Ну вы ж и хитрые! — лукаво прищурился Тарас.

— Не очень, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

И все тоже заулыбались.

— Выходит, подарки ему надо дарить? — спросил Митя.

— Конечно.

— А пирог? — подхватила Кира. — Ой, какой пирог мама делала! С вареньем…

— Правильно: и пирог. Чтобы был настоящий праздник. Вот давайте все и обдумаем… Только ему ничего не говорите, держите пока в секрете…

В секрете не удержали. Дня два растерянная ухмылка не сходила с лица Валерия. Он не знал, как следует отнестись к предстоящему празднику, и подходил то к одному, то к другому:

— Слыхал? Мине именины делают… Вот чюдаки!

23

«Чудаки» старались изо всех сил. Ефимовна с трудом отбивалась от советчиц и добровольных помощниц. Нового председателя совета и Людмилу Сергеевну осаждали предложениями купить, сделать, подарить. Осуществись все эти предложения — Валерию понадобилась бы кладовка, чтобы хранить подарки, а продовольствия хватило бы на целую зимовку. Тарас Горовец, именины которого никогда не праздновали и в семье, считал это ненужной выдумкой и недовольно ворчал:

— Да что он, с голодного краю, чи шо? Надумали! Да вин трисне, а не поест!

Людмила Сергеевна вынуждена была охлаждать не в меру разыгравшееся усердие, и детсовет постановил: по одному подарку от мальчиков и от девочек. Дело не в количестве.

Проснувшись в воскресенье, Валерий не спешил вставать — он не спешил никогда, — потянулся и вдруг заметил, что брюк и рубашки на спинке кровати нет. Он вскочил, заглянул под кровать — там тоже не было.

— Ребята, кто мою робу взял?

К нему повернулись удивленные лица:

— А кому она нужна?

— Да бросьте разыгрывать! Кто спрятал?

Валерия и его койку окружили:

— Никто не прятал. Ты поищи получше. Сам небось засунул…

— Нужно мне совать…

Но Валерий все-таки проверил всю постель, еще раз заглянул под кровать. Одежды не было.

— Ну чё, в самом деле… — начал злиться Валерий.

— А это что? — показал Митя на сверток в газете, лежащий на тумбочке.

Валерий развернул газету — там лежали новые брюки и рубашка.

— Это не мои…

Тарас деловито пощупал материал:

— Ничего! Даже жалко…

— Чё жалко?

— Все одно скоро порвешь.

— Так это мине?

— А кому же? У тебя на тумбочке — значит, тебе.

Валерий недоверчиво посмотрел на ребят, на обновку и осторожно, словно боясь обжечься, начал одеваться. Обновка громко шуршала и пахла мануфактурным магазином.

— Ну прямо хочь картину с него пиши! — засмеялся Тарас.

Новый костюм стеснял Валерия. Он привык к своей всегда измятой и уже не раз штопанной «робе», а теперь, хотя костюм был как раз впору, нигде не жало и не резало, ему казалось, что всюду жмет и режет. Валерий попробовал ухмыльнуться всегдашней пренебрежительной ухмылкой — улыбка получилась растерянной. Ребята подходили, рассматривали; будто щупая материал, щипали Валерия. Он притворялся равнодушным, но не мог удержать улыбку. Так она и осталась на его лице до самого вечера — озадаченная, растерянная улыбочка.

Перед ужином, когда все собрались в столовой, Митя, уловив кивок Людмилы Сергеевны, поднялся и постучал вилкой по графину:

— Ребята… то есть товарищи! Сегодня у нас торжественный день… Мы празднуем день рождения нашего товарища Валерия Белоуса…

— Встань! Встань! — зашипели на Валерия со всех сторон.

Валерий поднялся. Он привык к тому, что его стыдили, ругали. И не ощущал при этом ни раскаяния, ни неловкости. Ему даже нравилось, что он был предметом общего внимания, держался свободно и независимо. Сейчас его не собирались ругать или стыдить, и он вдруг почувствовал неловкость и смущение. Особенно плохо было с руками. Их некуда было девать и нечем занять. Он попробовал сунуть их за пояс — это было неудобно. Пошарил сзади, отыскивая спинку стула, — она была слишком далеко. Тогда он левую руку глубоко засунул в карман, а правой, согнув ее в локте, оперся о бедро и так, избочившись фертом, застыл в неуклюжей, смешной позе.

— Сегодня ему исполняется четырнадцать лет. От имени всех ребят поздравляю тебя с днем рождения и выражаю уверенность… выражаю уверенность, — запнулся Митя, — что ты с честью оправдаешь надежды…

Аплодисменты выручили оратора, не привыкшего к длинным, торжественным периодам.

— Девочки тебе дарят… Кира!.. дарят свое вышивание…

Кира подошла и протянула Валерию два вышитых крестиком платочка. Все захлопали. Валерий неловко, будто деревянной рукой, взял платочки и сунул в карман.

— А мы, ребята, — вот…

Митя развернул оберточную бумагу и преподнес имениннику толстую общую тетрадь с картинкой на обложке. Подходящей к случаю картинки не нашлось — на обложке был изображен дед-мороз с елкой за плечами, красной краской было напечатано: «С Новым годом!» Валерий взял тетрадь и сел, но тотчас же встал: к нему подошли Людмила Сергеевна и Ксения Петровна. Они тоже поздравляли Валерия и чего-то желали ему. Расслышать, что ему желали, помешали аплодисменты.

Лешке понравилось все, кроме речи Мити. Парень он хороший, только говорить совсем не умеет. Вот Алла — та бы сказала так сказала!.. И все было бы интереснее и лучше. Аллы не было. Сославшись на какие-то мероприятия в техникуме, она ушла на целый вечер.

Подали ужин — котлеты с гречневой кашей, разнесли чай. Кира, Сима и Жанна убежали на кухню и торжественно вышли оттуда, неся на прикрытых полотенцами блюдах пирамиды нарезанного пирога. Их встретили овацией. Девочки остановились за спиной у Валерия; тот озадаченно оглянулся.

— Что ж ты? — сказала Людмила Сергеевна. — Сегодня ты именинник, хозяин, все у тебя в гостях — вот и угощай…

Взмокший от волнения Валерий взял у Киры блюдо и пошел вдоль столов, раскладывая куски пирога на тарелки. Он роздал все, сел на место и горделиво оглянулся.

— Ну, как пирог? — войдя в роль хозяина, спросил он.

— Мировой! — набитым ртом ответил Тарас.

Валерий только взял было свой кусок, как на всю столовую зазвенел дрожащий от обиды голос:

— А мне?

Маленькой Люсе не хватило. Она подождала, надеясь, что сейчас ей принесут тоже, но ей всё не несли, а соседи уже начали есть. Пирог был такой пышный, с такой красивой корочкой, в нем столько было повидла… Слезы появились у Люси на глазах.

— А мне?

Так хорошо начавшийся праздник мог закончиться скандалом. Старшие девочки переглянулись, вскочили.

— Возьми у меня половину, Люся! — подбежала к ней Кира.

— Не хочу половину!

— Ну, возьми весь!

— Не хочу! Он твой… А где мой? — Люся, уткнувшись в ладошки, безутешно заплакала.

Валерий сердито оглянулся на вздрагивающий бант в Люсиных волосах — «так бы и дал ей по затылку», — посмотрел на свой кусок, схватил его и поставил перед Люсей:

— На́! Вот твой пирог! Не реви, рева-корова!

Плач оборвался. Люся из-под растопыренных мокрых пальцев посмотрела — пирог стоял перед ней. Прерывисто вздохнув, она потянулась к нему и сразу успокоилась.

— Чего там? — появилась в окошке голова Ефимовны. — Не хватило, что ли? Нате вот…

На стойке появилась тарелка с пирогом.

Валерий умял свою порцию. Пирог был вкусный — ему хотелось еще. Тарелка стояла перед ним, там было много кусков, и прежде он не задумываясь потянулся бы за вторым. Но теперь он, удивляясь самому себе, не протянул руку, а запрятал обе в карманы и с деланным равнодушием отвернулся. Пусть не думают, что он жадный, он вообще не нуждается…

Именинный столбняк не проходил несколько дней. Валерий с равнодушием, слишком заметным, чтобы оно могло быть настоящим, носил обновку; придя в класс, первым делом выкладывал на парту дареную тетрадь с дедом-морозом. Носовых платков он не признавал, но теперь, обойдясь при помощи пальцев, доставал из кармана вышитый платок и проводил им под носом. Мало-помалу костюм стал привычным, тетрадь потерлась и платки потеряли праздничный вид. Валерий опять стал прежним: так же шумел на уроках, делал каверзы и не упускал случая поднять кого-нибудь на смех.

Однако именины не прошли бесследно. Внезапно устроенный в его честь праздник внушил Валерию мысль, что он не такой уж пропащий, как до сих пор ему говорили, а может, он ничуть не хуже всяких активистов, вроде Ершова или Рожковой. Может, даже и лучше. Только он не лезет вперед, как они, но в случае чего докажет…

Случай «доказать» вскоре представился. Митя Ершов сказал ему, что на следующий день он, Валерий, — старший дежурный. Старшим его еще никогда не назначали. Валерий обрадовался, но виду не подал.

— Ну так что?

— Сам не знаешь? Следи, чтобы был порядок.

На следующий день Валерий вместе с санкомиссией обошел все помещения. Комиссия проверяла, как убраны постели, нет ли где мусора, пыли. Валерий, привалившись к притолоке и ухмыляясь, наблюдал. Всерьез эту проверку он не принимал.

После обеда он вместе с Симой должен был взять из кладовой пряники к чаю. Идя к кладовой, Валерий услышал, как Кира сказала:

— Ну, Валет до кладовой дорвался — всю переполовинит.

Валерий хотел было дать ей подзатыльник, но вовремя заметил идущую по двору Ксению Петровну. В кладовой он нарочно стал возле самой двери, чтобы его видели со двора, и наблюдал, как Сима отсчитывает пряники. Потом его пронзила мысль: если Сима ошибется и хотя бы одного пряника не хватит, все подумают, что съел он!..

— Пусти, я сам, — сказал он, отстраняя Симу.

Он начал считать и, так как очень боялся ошибиться, несколько раз ошибался, злился и начинал считать заново. В другое время он не упустил бы случая набить себе карманы, теперь же думал только о том, как бы не сбиться со счета. Счет оказался правильным. Никто не обратил на это внимания, но Валерий чувствовал себя героем и горделиво поглядывал на Киру. Дежурный — вроде начальства, хотя и временного. Валерию нравилось всюду ходить и наблюдать, чувствуя, что он старший.

В комнате для занятий малыши решали примеры и на все лады писали, как мама дает Маше кашу и Маша кашу ест. Слава уже покончил с Машей, которая без конца ела кашу, и, высунув от усердия язык, рисовал на обертке букваря звезду. Звезда получилась кривобокая. Слава старательно подправлял, но она все больше кособочилась. Старших ребят в комнате не было, и Валерий не удержался.

— Уроки делай! — начальственно сказал он Славе.

— Я уже.

— Что — уже? А ну, покажи!

Слава готовно открыл тетрадь, но сидящая рядом Люся сказала:

— А чего это ты будешь смотреть? Ты не учитель!

— Я дежурный, а это все равно что учитель!

— Тоже — учитель! А у самого двойки да тройки…

Малыши засмеялись: все знали, что его то и дело пробирают за плохие отметки.

— Ты поговори! — вспыхнул Валерий. — Вот я тебе… Вот ты у меня…

Он хотел ее застращать, даже вздуть… Но вместо этого сорвал повязку дежурного и побежал к Людмиле Сергеевне.

— Нате! — бросил он повязку. — Не буду я дежурить!

— Почему?

— Не хочу!

— Но почему?

— Раз не слушают, так и не хочу!..

— Кто тебя не слушается?

Признаться, что на смех его подняли самые маленькие, было стыдно. Валерий уже пожалел, что прибежал: сейчас директор начнет про все допытываться и, конечно, допытается… Людмила Сергеевна допытываться не стала.

— Не капризничай. Надень повязку и кончай дежурство. Сейчас не слушают, потом привыкнут… Ты думаешь, авторитет приобрести просто? Его заслужить надо!..

Несколько дней Валерий ходил мрачный. Потом пришел к Людмиле Сергеевне и сказал, что потерял дневник и пусть ему выдадут новый.

— Как же ты потерял? Где?

— Не знаю.

— Ты поищи как следует — может, он найдется.

— И искать не буду! На кой он мне…

— То есть как — не будешь?

— Пускай новый дают, а старый искать не буду!

— Но там же отметки.

— Ну и пусть! Нужны они мне…

— Как — не нужны? Нет, здесь что-то не так!

— А что не так? Не хочу я старый, и все… Пусть тогда совсем без дневника.

— Что за выдумки? А ну, посмотри на меня. В чем дело, Валерий?

Валерий шмыгнул носом, но головы не поднял.

— Не хочу я… Какой у меня может быть авторитет, когда там такие отметки?..

Он еще ниже опустил голову. Людмила Сергеевна порадовалась, что он не видит ее улыбки. Бедный малый! Там сплошь плохие отметки, и вот Валерий — Валет! — уже не мог с этим мириться: жизнь начиналась заново…

— Хорошо, — серьезно сказала Людмила Сергеевна. — Я попрошу, чтобы тебе выдали новый дневник. — Теперь она не сомневалась, что старый вовсе и не потерян, а попросту уничтожен. — Но больше не теряй, а главное — опять не испорти его плохими отметками…

Валерий стрельнул в Людмилу Сергеевну повеселевшими глазами и убежал.

Он не давал никаких обещаний, честных слов, да с него их никто и не требовал, но жизнь действительно начиналась заново. Он привык к тому, что его ставят ни во что, и даже гордился этим: он не был похож на других. И он заботился о том, чтобы эта непохожесть не забывалась: дурачился, уроков не учил, непрестанно задирался. Его ругали, стыдили, и он принимал это с удовольствием, потому что какая ни на есть, а это была слава.

И вдруг оказалось, что внимание к себе можно привлечь не только этим. Оказалось, он ничуть не хуже других — «всяких задавак»: может дежурить, командовать, и его слушаются так же, как и других. А старшинствовать и командовать ему чрезвычайно нравилось. Жизнь начиналась заново, и в ней все должно быть новым. Если бы было возможно, Валерий сменил бы даже кожу. После очередного медосмотра Людмиле Сергеевне рассказали, что Белоус чуть ли не со слезами требовал, чтобы его лечили — свели татуировку. В давние, безнадзорные, времена ему вытатуировали на левой кисти имя, и так как татуировщики были в грамоте не очень сильны, имя было без «и» краткого, и получилось как бы на французский лад: «Валери». На груди тоже была татуировка: морской якорь обвивала длинная, похожая на спиральную пружину змея. Одни завидовали ему и с восхищением смотрели на татуировку, другие смеялись над малограмотной вывеской на руке, над якорем и змеей и называли Валерия моряком с потонувшего корабля. Теперь Валерий был бы рад избавиться от татуировки, но снять ее можно было только с кожей.

Жить по-новому Валерий начал с таким рвением, что его приходилось сдерживать то Мите, то самой Людмиле Сергеевне. К месту и не к месту он делал другим замечания, выговоры, требовал дисциплины, грозился поставить вопрос на детсовете и так всем надоел, что на совете поставили вопрос о нем самом. Опять, как прежде, он стоял перед всеми у стола, красный от стыда, и все по очереди «вправляли ему мозги», чтобы не заносился, не задавался и не корчил из себя начальника.

Валерий перестал приставать с замечаниями, но ударился в другую крайность: он решил стать оратором. То ли зависть к товарищам, которые так складно ругали его на совете, то ли пробудившееся тщеславие выталкивали его вперед на каждом собрании, заседании, и он произносил речи. Это были ужасные речи. Если очистить их от бесчисленных «вот», «значит», «такое дело» и бесконечных повторений, любую его речь можно было уложить в две-три фразы, но он говорил и говорил, пока его не лишали слова и силком не усаживали на место. Ребята смеялись над ним, он и сам посмеивался, но упрямо повторял:

— Ладно, смейтесь! Буду говорить, пока не посинею, а все одно научусь…

Собрания в детдоме были не часты, там ораторский зуд Валерия сдерживали, и он отводил душу в школе. По любому поводу он поднимал руку и «отрывал» речи. Они были бестолковы и бесконечны. Ребята хохотали, и, если бы не вожатый, Валерию не удавалось бы их заканчивать. Старший вожатый Гаевский строго одергивал ребят и даже ставил Валерия в пример: вот раньше он хулиганил, а теперь становится настоящим активистом. Ребята, ухмыляясь, переглядывались, а Валерий ликовал: наконец его оценили, и не кто-нибудь, а сам пионервожатый!

24

Елку устраивали впервые. Раньше было не до того, да и не было денег. Теперь Людмила Сергеевна сказала детсовету, что удалось выкроить немного денег. На елку, подарки хватит, но придется и поработать: самим сделать украшения и все, что понадобится. Новогодняя комиссия заседала запершись. Малыши напрасно подслушивали у дверей и допытывались. Ксения Петровна и члены комиссии, загадочно улыбаясь, отвечали, что еще ничего не решили. Валерию поручили хозяйственную часть. Он ходил с завхозом по магазинам, покупал разноцветную бумагу, картон, краски и даже бегал несколько раз на базар — посмотреть, не появились ли в продаже елки, и прицениться.

Все едва не провалилось из-за того, что Людмила Сергеевна запретила покупать и зажигать на елке свечи — она слышала о несчастьях, которые бывали со свечами. А какая же могла быть елка без огней? Тогда в комиссию привлекли Вадима Васильевича. После праздника «Первой стружки» он все чаще бывал в мастерской, и как-то само собой получилось, что он стал ее руководителем. Ребята учились работать на «козе», чинили, делали сами замки и ключи, и вскоре все двери в детдоме, даже те, которые не нужно было запирать, оказались с новыми замками и ключами. Ребята поменьше строили модели танкера и самолета. Томочка Павлова и Сима выпиливали из фанеры рамки. Вадим Васильевич прохаживался среди ребят, зажмурив левый глаз, осматривал их работу, похваливал и показывал, как надо переделать. Случалось, никто ничего не делал, все сидели вокруг Вадима Васильевича и слушали, как он рассказывал о разных местах и городах, в которых побывал.

— Вы прямо внештатным воспитателем у нас заделались, — улыбаясь, говорила ему Людмила Сергеевна. — Бросайте-ка завод да переходите к нам!

— А это — идея! Подумаю, подумаю! — серьезно отвечал Вадим Васильевич, но так при этом щурился, что было очевидно — завода он не бросит.

С приходом Вадима Васильевича комиссия повеселела и стала еще таинственнее. Валерий, по его выражению, «как соленый заяц», мотался по городу в поисках материалов. Митя каждый вечер сидел, опутанный звонковым проводом и прилаживал к нему крохотные патрончики, галчата под руководством Лины Борисовны рисовали и клеили флажки, барабанчики, красили алюминиевой краской орехи. Ксения Петровна и Кира готовили самодеятельность, и до самого отбоя из столовой доносились музыка, топот и веселые голоса. Для Анастасии Федоровны тоже нашлась работа: вместе с лучшими рукодельницами она шила и подгоняла под рост костюмы. Один костюм, для которого купили синий сатин и большой пакет ваты, она сшила дома, принеся, никому не показала, и его заперли в кабинете Людмилы Сергеевны.

Наступило тридцать первое декабря. После обеда Лина Борисовна увела малышей гулять. Против обыкновения, ребята шли неохотно и не только не просились погулять «еще чуточку», но рвались домой: они боялись прозевать, когда будут устанавливать и украшать в столовой елку. Привезенная Валерием и Тарасом, она уже целые сутки стояла возле мастерской. Малыши то и дело бегали пощупать ее зеленые иголки и понюхать: елка вкусно пахла смолой и снегом… Малыши все-таки прозевали. Когда они вернулись, елка уже стояла в столовой, дверь была заперта, окна занавешены. Оттуда доносились голоса старших ребят, Ксении Петровны, но как ни плющили галчата свои носы о стекла, рассмотреть ничего не удалось.

Лешка попросил у Людмилы Сергеевны разрешения привести на елку Гущина и побежал за ним.

Витька решил в школу не ходить. Зачем? Смотреть, как Витковский будет хвастать новым костюмом и вертеться возле этой задаваки Наташки?.. Вообще какие могут существовать для человека удовольствия, если он — окончательно и бесповоротно разочарованный! Решение не ходить в школу, как и разочарование, было окончательным и бесповоротным, но и сидеть дома было скучно. Не очень-то большая радость слушать, как пищат и бегают в столовой вокруг елки Милка и ломановский Мишка! Хорошо бы пойти к Сереже, да тот ушел к себе в ремесленное. Поэтому приходу Лешки Витька обрадовался, но напустил на себя еще больше разочарованности. Что он, маленький, — ходить на елку? Однако уговорить Витьку не стоило большого труда. В конце концов, почему он должен страдать? Сам он, разумеется, не получит удовольствия, но почему не доставить его приятелю, если он так просит? И Витька пошел, сохраняя выражение разочарованности, то есть насупливая брови и накопыливая пухлые губы, отчего лицо его становилось совсем детским, обиженно надутым. Поначалу он чувствовал себя неловко среди детдомовцев, но, увидев знакомых — Яшу, Киру, Митю, — повеселел, губы и брови его вернулись в нормальное положение. Время от времени он опять насупливался, вспомнив о своей неутешной печали, потом и вовсе забыл о ней.

Кира вбежала в комнату для занятий, где все толпились в ожидании, и крикнула, что уже можно идти.

В столовой горела только одна маленькая лампочка над входной дверью. Увешанная игрушками и флажками, елка была в полумраке скучной и мрачной. Возле стены, выгородив столами угол, стоял Митя. Из этого угла к потолку тянулись провода, на одном столе стоял какой-то черный аппарат и поблескивал стеклышком в короткой трубке. Притихшие, разочарованные унылым видом елки, галчата разместились вокруг нее, сзади них стали старшие.

— Можно начинать? — спросила Ксения Петровна и посмотрела на часы-браслет.

— Начинайте, начинайте, — сказала Людмила Сергеевна.

Дверь закрыли, и почти сейчас же в нее три раза стукнули.

— Кто это может быть? — очень громко удивилась Ксения Петровна.

— Не знаю. Войдите, пожалуйста! — так же громко сказала Людмила Сергеевна, поворачиваясь к двери.

Все тоже повернулись. Из трубки, в которой поблескивало стеклышко, уперся в дверь сноп голубоватого света. Дверь распахнулась, хлынули клубы стылого пара, и среди них вдруг оказался белобородый, красноносый Дед-Мороз.

— Ой! — восторженно простонали галчата.

Дед-Мороз шагнул в комнату, дверь захлопнулась. Он был совсем-совсем настоящий: с суковатым посохом в руках, в белой шапке, с белыми нависшими бровями и такими пышными усами и бородой, что видны были только красный нос да румяные щеки. На отороченной белым синей шубе поблескивали серебряные звезды.

— Здравствуйте, ребята! — сказал Дед-Мороз хрипловатым, натужным голосом. — Меня в компанию примете?

— Здрасте! Примем! — закричали малыши.

— Вот и хорошо! А что это вы в потемках сидите? Собрались веселиться, а скучаете? А? Ну-ка… — Он стукнул об пол посохом.

Сноп света погас, и тотчас вспыхнули огоньки на елке, задрожали, заискрились гирлянды канители, засверкали разноцветные стеклянные шарики, а на макушке елки алым пламенем загорелась красная звезда. Ребята захлопали в ладоши.

— Хороша елочка? — спросил Дед-Мороз. — А ну, поворотись, красавица, покажи себя. — И он снова стукнул посохом об пол.

Митя пригнулся в своем уголке, что-то заскрипело, елка осторожно, тихонько повернулась вокруг своей оси. Галчата хлопали изо всех сил, не спуская глаз с Деда-Мороза. Они были ошарашены и потрясены. Открыв глаза и рты, они ждали новых чудес.

— Дела у меня сегодня много, — сказал Дед-Мороз, прищурив левый глаз и поглаживая белоснежную ватную бороду, — но решил и к вам заглянуть, посмотреть, как вы тут живете, как уроки учите…

— Хорошо! — засмеялись ребята.

— Ладно, про уроки спрашивать не буду — вас и в школе спрашивают. Но на будущий год, глядите, приду проверю. Двоечников не люблю! — погрозил Дед-Мороз варежкой.

— У нас нету! — сказал Слава и покраснел от смущения.

— Молодцы! — похвалил Дед-Мороз. — За это вам полагается награда. Какой награды желаете? В эту ночь я вас по всему свету могу покатать, всё показать. Желаете?

— Хочем! Желаем!

— Ну, поехали, коли так!

Мороз стукнул посохом об пол, люстра и елка погасли. Из аппарата, стоящего возле Мити, брызнул сноп лучей, и на белой стене появились зеленоватое море, ледяные горы. На льдине стоял белый медведь и, задрав голову, смотрел на полыхающее вверху северное сияние.

— Это вот мое постоянное место жительства — Арктика. Прописан я там, а живу и в других местах, навещаю людей, подбадриваю… Кто похрабрее, меня не боится, тот и сам ко мне забирается. А вот…

Мороз снова стукнул посохом, на стене появилась новая картина: среди оледеневших скал, осыпанных снегом деревьев, стоящих по берегам сплошной стеной, клокотала, пенилась и рвалась куда-то вдаль могучая река.

— А это матушка-Сибирь. Богатый, красивый край. Я там подолгу живу, а все не приедается…

Много еще раз стучал посохом об пол Дед-Мороз, всё новые и новые картины вспыхивали на стене перед завороженными слушателями.

— Хватит, пожалуй, — сказал наконец Дед-Мороз, — а то вы, чего доброго, и школу бросите, путешествовать захотите. — Он в последний раз стукнул посохом, елка и люстра вспыхнули снова.

— Понравилось? — зажмурив левый глаз, оглядел всех Дед-Мороз.

— Да!.. Очень!.. Еще!.. — закричали ребята, хлопая в ладоши.

— Ну, а теперь что вы желаете?

— Сказку! — пискнула Люся и спряталась за подружек.

— Сказку! Сказку! — подхватили все галчата.

— Сказку? — Похоже было, что Дед-Мороз смутился. Он зажал нос варежкой, озабоченно посопел в нее. — Вот сказку-то я и не припас… Да и стар уж я для сказок, память слабовата… Да… Ну ладно, попробую…


Жили-были два мальчика: Там и Тут. Были они соседи и родились в одно время. Когда-то у них, как полагается, были другие имена, но потом они забылись, и мальчиков просто так и звали: Там и Тут. А звали их так вот почему.

Сначала они, как все дети, лежали в зыбках. Когда хотели есть — плакали. А если им было тепло, сухо и есть не хотелось — они пускали пузыри и смеялись… Потом начали ползать, ходить, понемножку разговаривать. И вот один из мальчиков как увидит новое, незнакомое, так к нему и тянется. Ползет туда и сам себя подгоняет: «Там!.. Там!..» Второй был спокойный: ползать ему не нравилось, ходить он не любил. Все, бывало, лежит или сидит на одном месте. А если ему чего захочется — гребет к себе руками и кричит: «Тут! Тут!» — сюда, мол, давай. И орет, пока не дадут.

Вот так и стали их звать: одного — Там, а другого — Тут.

С Тамом отец и мать намучились. Правду сказать, и попадало ему частенько. Начал ходить, вышел за порог и увидел кур. Поковылял за ними в курятник. Извозился, наседка его исклевала. В другой раз выбрался за ворота, а там — чего только нет! И люди, и коровы, и лошади. Он и побрел все разглядывать. Вернули его, а он не унимается, рвется узнать, что там такое. Хоть за ногу привязывай! Поначалу мать и привязывала, и в избе запирала. Пока маленький был, помогало, потом не стало удержу.

Увидел речку.

— Что там? — спрашивает.

— Вода, — говорят.

— А в воде?

— Рыба, живность всякая.

Там полез в воду, едва не утонул, однако научился плавать.

В поле вышел, поначалу во ржи заблудился, потом сам нашел дорогу домой.

Скоро и места такого не стало в деревне, где бы он не ходил, всего не разглядел. И все, бывало, соседа с собой зовет:

— Тут, пойдем в поле жаворонков слушать.

— А ну их! — отвечает сосед. — Я лучше тут посижу.

— Тут, пошли на речку, там хорошо!

— А мне и тут ладно! — отвечает Тут.

И он никуда не ходил.

Подрос Там, в деревне всё увидел, узнал, стал допытываться про то, до чего не дойдешь, рукой не достанешь. А у кого спрашивать? Отец, мать — на работе, дома одна бабка старая.

— Месяц на небе зачем? — спросил Там.

Бабка, простая душа, объяснила мальчику, как умела:

— Ночью солнца ведь нету, темно? Вот месяц вместо него и светит.

— А солнце куда девается?

— Оно, чай, за день-то тоже наморится! Вот и уходит спать.

— А где оно спит?

— А там… Вон, видишь, лесок? Оно спрячется за лесок-то, выберет полянку попригляднее, сунет под голову облачко белое, пушистое и лежит, похрапывает…

Там пошел в лес. В первый раз он не дошел — далеко было и проголодался. На другое утро взял кусок хлеба, и, едва солнце поднялось, Там — за ним. Идет-бежит, торопится, а не поспевает. Только в самую середку леса зашел, а солнце уже за деревьями прячется. Влез Там на высокое дерево, смотрит, в какой стороне солнце ложиться будет. Видит — за лесом опять поле, деревни и снова поле. Солнце за ними скрылось, а ложиться и не подумало. Обманула, выходит, бабка, или сама не знала…

Слез Там на землю, а в лесу уже темно, дороги домой не найти.

«Ничего, — думает Там, — я теперь хоть на лешего посмотрю. Коли домового нет, может, хоть леший есть?»

Про домового и лешего ему тоже бабка рассказывала. Насчет домового он проверил: лазил ночью и под печку, и в чулан, и в подполье. Не оказалось нигде домового, не было. «Бабка старенькая, — решил тогда Там, — видит плохо, вот ей домовой и померещился».

Ночью в лесу темно, жутко. Таму боязно, а он сидит, ждет, страху не поддается. Притаился под кустом, его и не видно и не слышно.

Ночью для всех лесных жителей самая настоящая жизнь и начинается. Повылезали они из норок, из своих тайничков, чтобы поразмяться, подкормиться, других посмотреть и себя показать. Мыши, засуетились, еж колючий по своим срочным делам пробежал. Потом филин на дереве пугукать начал, других лесных жителей пугать. Он пугает, а им не страшно, они своими делами занимаются.

Зайчиха зайчат вывела обучать, какую травку щипать, какие кустики обгладывать, как от лисы и от филина хорониться. Наверху, на дереве, белка зачокала. Потом и лиса пробежала, помахала пышным хвостом. Вот только птиц, кроме филина, не было слышно. Но чуть-чуть небо начало светлеть, и они голос подали. Запели нежно малиновки, потом дятел, усердный работник, застучал, скворцы спозаранку поссорились, а потом и кукушка начала года отсчитывать. Там принялся считать, сколько ему лет жить, но то ли он, то ли кукушка сбилась, счет и спутался…

А лешего так и не оказалось. «Может, леший меня испугался? — подумал Там. — Так чего ему бояться? Я — маленький, а он, леший, — большой и старый. Значит, его просто нету, — решил мальчик, — выдумали его люди. Только потом, когда стал большим, Там понял, что люди, если чего-нибудь не знают или не понимают, всегда выдумывают, и обязательно пострашнее…

Ночь не спавши, Там притомился да под тем кустиком и заснул. Здесь его и нашли отец с матерью и прочие люди, которые пошли разыскивать Тама.

Стали его ругать: зачем без спросу в лес убежал?

Там объяснил, рассказал все, что видел, и сказал, что лешего никакого нет, он сам проверил. Люди над ним смеются: ишь малый что выдумал! Среди них случился молодой учитель. Он сказал, что смеются зря: парнишка маленький, а ничего не боится, до всего своим умом доходит.

Подошла Таму пора учиться, он поступил в школу.

Тута тоже в школу отвели. Он ревел, упирался — очень ему не хотелось. Учился он через пень-колоду, так, только место занимал.

— Я и так проживу, без ученья! — говорил Тут. — У меня отец знаешь кто? Вот то-то!

А Там учился. Узнал в школе про всякие машины, разные науки, другие страны. Кончил школу и захотел дальше учиться, свет посмотреть. Звал с собой и Тута, но тот не захотел.

— Чего еще учиться, смотреть? Все одно, — говорит, — мы самые главные, самые лучшие, лучше нас никто ничего не придумает. Мы и своим умом проживем! Пускай у нас учатся!

Там уехал, а Тут остался.

Сидел он все время дома и наедал живот. Так наедался, что дышать не мог: все боялся, что другие съедят больше. А потом, наевшись до отвала, смотрел осоловело по сторонам — что бы припасти на другой раз?

Братья и сестры его помирали от разных болезней. Тут не плакал, а радовался:

— Хорошо! Мне больше достанется!

Ему досталось всё: и дом, и двор, и хозяйство. Из хозяйства он больше всего любил свиней: они тоже, как Тут, ели жадно, много и ничем не интересовались.

Тут и теперь наедался про запас, боялся, что другие съедят больше. Он даже на своих стариков — отца с матерью — сердился и кричал:

— Толку от вас нет, а есть вам — давай! Всё сожрете, а что я сам завтра есть буду?

Он все время думал и говорил про «завтра», хотя завтра у него не было, потому что всегда, каждый день, было то же, что и вчера.

Теперь Тут вовсе никуда не ходил. Он и голову-то поднимал только для того, чтобы посмотреть, скоро ли сядет солнце и когда можно будет идти спать. Даже через забор смотрел редко — если соседи несли что-нибудь к себе домой. Тогда он завидовал и сердился.

Прошло время, и Там вернулся. Был он все такой же худой, никакого имущества не имел, только и перемен, что глаза у него все время горели, будто видели такой свет, что когда-то навсегда отпечатался в них. Но Тут смотрел не в глаза, а на обтрепанные Тамовы штаны и старые башмаки.

— Эх, ты! — смеялся Тут. — С чем уехал, с тем и приехал? И зачем только таких посылают?! Вот я бы уж понавез — чемоданы бы все треснули!

Учитель, который учил Тама, уже умер. Там стал вместо него учить мальчишек и девчонок грамоте. И всегда вокруг него народ — большие и малые: этот спрашивает одно, тот — другое. А от ребят прямо отбоя нет. Ребятишки народ любопытный, им ведь всё нужно знать: и отчего из ржи хлеб черный, а из пшеницы белый, и почему одни люди хорошо живут, а другие плохо, и как самому построить самолет, и когда, наконец, маленьких ребят перестанут обижать — будут их назначать машинистами шагающих экскаваторов и посылать на Северный полюс?

Там всё, что знал, рассказывал. А если чего не знал, говорил:

— Расти, учись, и сам иди узнавай, что как делается и почему…

К Туту никто не ходил. Он ничего не знал, молчал и слушал, как хрюкали свиньи. А ребятам разве интересно слушать, как свиньи хрюкают?

Мало-помалу о Туте совсем забыли. Живой ли, нет ли, никто не знал: если человек живет только для себя и людям нет от него никакой пользы, зачем о нем помнить? Так он и жил заживо мертвый, пока не умер на самом деле, только этого, кроме Тутовых детей, никто не заметил. Тутовы дети съели свиней и разбрелись по земле. Их узнавали по тому, что были они ленивые, жадные и завистливые: им всегда было всего мало и казалось, что другим доставалось больше. Люди их не любили и даже поругивали:

— Ах вы, мол, Тутовы дети!..

Состарился Там и тоже помер. Все очень горевали и плакали. А потом поставили ему памятник и написали на нем:

«Он был нужен и любим здесь потому, что всегда был там».

Родились новые мальчишки и девчонки, подросли. Бегают они, играют и видят — к памятнику Тама всегда кто-нибудь несет цветы: то летчик, то моряк, то человек в шляпе и очках и всякие другие люди. Ребятишки прочитают надпись, удивятся и спросят:

— Дяденька, а где это — там?

Летчик покажет на небо, моряк — на море, человек в шляпе — на завод, еще кто-нибудь — на землю, остальные в разные стороны. Ребятишки обижаются, думают, что их обманывают. И тогда дяденьки рассказывают им про Тама, который одного подтолкнул в небо, и тот стал летать, другому про море рассказал так, что полюбилось оно на всю жизнь, и стал человек моряком, третьего научил в середку земли залезть и добывать уголь и другие сокровища, четвертого отвел на завод и научил делать умные машины… И так каждому открывал он дело по душе.

Новые ребятишки узнавали про Тама и тоже загорались желанием узнать, что находится там

Появлялись всё новые маленькие Тамы. Узнавали они всё больше, делали всё лучше, а от этого людям становилось жить всё легче и радостнее.


Дед-Мороз замолчал, зажмурил левый глаз, а правым оглядел слушателей. Воспитатели, старшие ребята, а вслед за ними малыши захлопали в ладоши. Дед-Мороз поднял руку, дождался тишины и сказал:

— Сказка сказкой, а соловья, говорят, баснями не кормят. А таких соловьев, как вы, кормить надо три раза в день, не меньше. По сему случаю приготовил я вам гостинцы…

Он открыл дверь и втащил в комнату мешок.

— Ну-ка, подходите по очереди, подставляйте ладошки!

Он запустил руку в мешок и вынул бумажный пакетик, на котором красной краской было напечатано: «С Новым годом!» Раздав подарки, Дед-Мороз почему-то сунул мешок завхозу и сказал:

— Ну, вы веселитесь, мне пора. А то что-то жарко становится. Пойду поддам морозцу градусов на пять по Цельсию… До свиданья!

— До свиданья! Спасибо! Приходи еще! — закричали ребята.

Мороз стукнул палкой, свет погас, в дверь опять ворвался клуб холодного пара, а когда свет зажегся, Деда-Мороза уже не было. Слава бросился к двери.

— Куда? — перехватила его Ксения Петровна.

— Посмотрю, как он мороза поддает…

— Простудишься! Иди на место… Ребята, начинаем наш самодеятельный концерт. Освобождайте место!

Все расселись вдоль стен, оставив пустой середину столовой. Сима позвонила в колокольчик и, выступив на середину комнаты, объявила:

— Отрывок из стихотворения Исаковского «Песня о Родине» прочитает Слава Кулагин.

Слава шагнул вперед, прижал руки к бокам и, вытаращив от усердия глаза, прочитал стихотворение.

— Русская. Протанцуют Кира Рожкова и Тома Бондаренко.

Ксения Петровна села за пианино и заиграла. Из-за ширмы выбежали Кира в сарафане и Тома в косоворотке, в брюках и сапогах. Они плавно прошлись по кругу. Потом Кира остановилась и начала обмахиваться платочком, а Тома, сдвинув фуражку на затылок, застучала каблуками неторопливо и как бы вызывающе. Кира ответила пренебрежительным перестуком. Тома застучала быстрее, требовательнее, и Кира опять ответила. С каждым разом переборы учащались и наконец слились в единый дробный перестук, танцорки ухватились за руки, закружились на одном месте и убежали. Им долго хлопали, они выбегали раскрасневшиеся, счастливые и снова убегали.

В приоткрывшуюся дверь протиснулся Вадим Васильевич и сел позади всех. Лицо его поблескивало от вазелина, на брови остался кусочек ваты.

Толя Савченко, стараясь говорить басом, прочитал отрывок из поэмы Маяковского «Хорошо!». Валерий с застывшей, будто наклеенной улыбкой начал танцевать «Яблочко», но поскользнулся и сел на пол. Все засмеялись и тут же захлопали, чтобы он не очень переживал. Но Валерий и не думал переживать: он поднялся и с той же улыбкой достучал танец до конца. Потом малыши начали разыгрывать «Квартет» Крылова.

Витька сказал, что ему надо уходить, и вместе с Лешкой пробрался к выходу. Лешка тоже оделся и пошел его проводить.

— Весело у вас, — сказал Витька. — И вообще — хорошо!

— Ага, — согласился Лешка.

— Здорово она танцевала!

— Кто?

— Ну эта, Рожкова, в сарафане… И вообще она ничего.

Лешка удивленно посмотрел на приятеля — что могло ему понравиться в Кирке?

Обратно Лешка шел медленно. Покалывал щеки легкий мороз, громко и весело хрустел под ногами снег. Мохнатые от инея ветки деревьев сплетались в замысловатые кружева, нависающие над головой. Разрисованные морозом окна были освещены, за ними звенели смех и голоса.

Лешка чувствовал себя счастливым. До сих пор он не задумывался, хорошо у них или плохо, а теперь подумал, что Витька прав и хорошо, что он попал в этот детдом. Он был бы еще счастливее, если бы Алла не ушла в техникум. Лешка с грустью подумал, что ей там веселее, чем с ними. Может, она уже возвращается и они встретятся?..

Лешка дошел до сквера перед домом и, как уже не в первый раз, остановился в тени, между кустами. Подмораживало сильнее. Ярче разгорались звезды, звонче хрустел снег под ногами редких прохожих, и от этого явственнее становилась тишина. Во дворе детдома зазвучали голоса, смех — ребята ушли в спальни, догадался Лешка. Ссутулившись, глядя себе под ноги, прошел Устин Захарович. Потом Лешка услышал голос Ксении Петровны:

— Ну, как мои артисты? Хорошо, по-моему! А? Такие забавные! — Ксения Петровна засмеялась.

Смех неожиданно прервался, послышалось всхлипывание, и сейчас же огорченно и укоризненно зазвучал голос Вадима Васильевича:

— Ну, вот опять, Сеничка! Не надо…

— Боже мой! — сдавленно проговорила Ксения Петровна. — Ты так любишь детей… и я… У нас… мы могли тоже… — Ксения Петровна заплакала.

— Не надо, Сеничка, не надо! — встревоженно уговаривал Вадим Васильевич. — Успокойся, не надо!

Плач затих, заскрипел под ногами снег.

Сердце Лешки громко билось. Он долго стоял и прислушивался, боясь, что они не ушли и могут увидеть его. Он не понял, о чем они говорили, почему плакала Ксения Петровна и дрожал голос у Вадима Васильевича. Оба всегда такие веселые. А теперь рядом с ним плакало, трепетало большое горе…

В доме напротив хлопнула форточка, из нее вырвался белый пар и гнусавый, с подвывом голос: «У меня есть сердце, а у сердца песня…» Смех заглушил поющего. Форточку закрыли.

Ноги у Лешки окоченели. Он вышел из своей засады. Улица была пуста. В свете фонаря, медленно кружась, падал с проводов невесомый иней. Лешка зябко поежился и пошел домой.

25

Ребята пристрастились к газетам.

Разбитые гоминдановцы откатывались под натиском Народно-освободительной армии. Уже были освобождены Мукден, Гирин, Чанчунь. Народные войска овладели проходами в Великой Китайской стене, вступили в Северный Китай и вплотную подошли к Тяньцзиню. Бойцы Народно-освободительной армии знали, что за каждым их шагом с волнением и радостью следят и шанхайский ткач, и кантонский кули, и не знающий ни одного иероглифа пастух Синьцзяна. Но они не подозревали о том, что за двенадцать тысяч километров от них есть город на берегу Азовского моря, а в нем — небольшой детский дом, в котором каждая их победа, каждый шаг вызывали ликование и восторг.

На одной из читок ребята поставили Ксению Петровну в тупик своими вопросами. Они хотели понимать все, что написано в газете, и знать больше, чем в ней написано. Отрывочные газетные телеграммы, в которых мелькали трудные китайские имена и названия, будили жадное любопытство, но не могли рассеять незнание. Ксения Петровна пообещала через несколько дней провести специальную беседу. Она обе́гала библиотеки и знакомых, собирая книжки и статьи о Китае, разыскивая карты и картинки, и потом рассказала ребятам все, что смогла узнать. Беседа продолжалась два часа, а закончившись, началась снова: слушатели узнали много, но хотели знать еще больше.

— Ребята! — взмолилась наконец Ксения Петровна. — Так же нельзя! Я не министр иностранных дел и не профессор, я не могу все знать. Давайте изучать вместе! Каждый пусть читает все, что сможет найти о Китае, а потом рассказывает остальным. А в комнате для занятий устроим специальный уголок. Сделаем большую карту и будем отмечать положение на фронтах. Интересные сообщения и картинки тоже будем вывешивать…

Активнее всех участвовал в создании уголка Гущин. Придя на каникулах к Лешке, Витька остался послушать беседу Ксении Петровны и тоже увлекся Китаем. Он вызвался начертить большую карту, только, конечно, не один, а с помощью других. Из всех других он явно предпочитал Киру Рожкову, хотя надписи она делала неважно, а рисовать не умела совсем. Витька доверял ей только карандашные наброски, всегда переделывал их потом, но говорил, что она очень хорошо помогает.

Пока длились каникулы, Витька чуть не каждый день приходил в детский дом и вместе с Кирой старательно рисовал. Они рисовали и разговаривали о Китае: какая это интересная страна, как геройски сражается Народно-освободительная армия и как здорово было бы, если бы удалось туда поехать, чтобы тоже воевать против гоминдановцев за народную власть! Каждый раз они с грустью приходили к выводу, что поехать и воевать не удастся: из дому не отпустят.

Когда начались занятия, Витька и для школы нарисовал карту Китая. Ее повесили в зале, и, как только появлялись новые сообщения, Лешка, который делал это и в детдоме, перекалывал булавки и передвигал красную ленточку, показывающую линию фронта. Увлечение Китаем охватило старшие классы, как незадолго до этого оно охватило детдом. Ребята перерыли свои квартиры в поисках вещей китайского происхождения. Юрка Трыхно принес металлическую коробочку из-под чая. Коробочка была старая, ржавая, но на ней явственно виднелись выдавленные иероглифы. Юрка, горделиво улыбаясь, показывал всем свое сокровище. Подошел Яша, внимательно осмотрел и забраковал:

— Чепуха! Это дореволюционная русская жестянка, только сделана под китайскую… Вот смотри. — И показал на донышке остаток стершегося печатного текста: «…и Кº. Москва».

Народно-освободительная армия подошла к Бейпину, и гоминдановские войска в нем капитулировали. На большой перемене Лешка подставил к карте стул и, окруженный толпой наблюдателей, воткнул булавку с красным флажком в кружок, обозначавший на карте местоположение Бейпина, который снова стал Пекином.

— Очень хорошо, ребята, что вы интересуетесь международной политикой, — сказал чей-то голос.

Лешка обернулся. За его спиной стоял Гаевский, старший пионервожатый школы.

— Если вы так интересуетесь этим делом, мы подготовим специальный сбор… Приходи и ты, — сказал Гаевский Лешке. — Ты ведь не пионер?.. А почему?

Лешка замялся:

— Так…

— Что ж ты плохо над своим товарищем работаешь? — обратился Гаевский к Гущину. — Ходите всегда вместе, а он до сих пор не пионер. Нехорошо! Все сознательные школьники должны быть пионерами. Ну, мы еще поговорим об этом…

Гаевский отошел.

— А ты чего, в самом деле, не поступаешь? — спросил Витька. — Я уже скоро в комсомол буду подавать.

В Ростове Лешка был пионером, но потом бросил школу и перестал быть пионером. Какое там пионерство в забегаловке дяди Троши!.. Однако на сбор, посвященный Китаю, Лешка пришел.

Председатель совета дружины Толя Крутилин, который уже носил комсомольский значок, открыл сбор и объявил, что слово предоставляется Борису Радову.

Веснушчатый, коротко остриженный шестиклассник подошел к столу, положил перед собой тетрадку и начал по ней читать доклад. Читал он плохо, запинался и подолгу застревал на трудно произносимых, должно быть непонятных ему, словах. Боясь потерять строчку, он следил за ней не только глазами, но даже двигал из стороны в сторону головой. Все, что он читал по тетрадке, ребята уже знали — они знали значительно больше, — слушать и смотреть на обращенное к ним стриженое темя докладчика было неинтересно, и в классе началось гудение. Если оно слишком усиливалось, Толя Крутилин или сам Гаевский стучали карандашом по столу и покрикивали:

— Тихо, ребята!

Докладчик поднимал покрасневшее от натуги лицо, набирал воздуху в легкие и, опять уткнувшись в тетрадку, читал.

Лешка тоже перестал слушать, разглядывал ребят, президиум и вожатого. Гаевский следил глазами за ребятами и, встретившись взглядом с говорунами, укоризненно покачивал головой. Худощавое лицо его было бледным, как у болезненных людей, которые никогда не загорают даже под сильным солнцем, а только розовеют. Однако он не казался ни больным, ни хилым, всегда озабоченно куда-то торопился. Он даже улыбался озабоченно, и тогда запавшие, близко поставленные глаза его почти совсем скрывались в лучащихся морщинках. Зачесанные назад очень светлые волосы падали ему на виски, он поминутно горстью поправлял их и прижимал к затылку, но, как только опускал руку, они сейчас же распадались от лба до макушки на две льняные пряди.

Докладчик дочитал тетрадку и сел за стол, с опаской поглядывая на ребят: он ожидал вопросов и боялся, что ответить на них не сумеет. Кто-то спросил его о династии Мин в Древнем Китае, но вожатый сказал, что доклад — о современном международном положении Китая и залезать в дебри незачем. Больше вопросов не было.

— Кто хочет высказаться?

Несколько ребят сразу же подняли руки. Один за другим они выходили к столу и читали по запискам, что отряд такой-то или звено такое-то в ознаменование побед Народно-освободительной армии Китая обязуется повысить успеваемость, добиться еще больших успехов в учебе. Слова употреблялись разные, в разных сочетаниях, но все были об одном и том же: об уроках, дисциплине и домашних заданиях. Гаевский внимательно слушал и одобрительно кивал. Потом он поднялся, похвалил докладчика, выступавших и сказал, что они очень правильно понимают задачу пионеров и всех школьников: святой долг всех школьников — отлично учиться, чтобы стать достойной сменой.

На этом сбор окончился. Лешка, Витька и Кира пошли домой вместе. Витька нарочно делал теперь крюк, чтобы идти вместе. Он то задерживал Лешку, то торопил его, и всегда получалось так, что они выходили с Кирой одновременно. Лешка давно разгадал эти маневры. Неприязнь к Кире у Лешки прошла, он уже не злился, если она была с ними, и только не понимал: если Витьке хочется быть вместе с Кирой, зачем нужен при этом он, Лешка?

Лешка был Витьке необходим. При нем он чувствовал себя свободно и говорил всю дорогу. Стоило ему остаться с Кирой вдвоем, как он безнадежно замолкал, надувался и ничего не мог выдавить из себя, кроме «ага», «понятно», «конечно», если Кира пыталась разговаривать. Кира удивленно посматривала на него, тоже умолкала, и обоим становилось неловко и трудно, будто они поссорились.

Витька понимал теперь, что вся история с Наташей Шумовой была ошибкой. Это была никакая не любовь, а просто увлечение. Бывает же, увлекаются люди, а потом у них открываются глаза. О таких увлечениях знакомых говорили между собой мама и Соня и он читал в книжках. Теперь у него тоже открылись глаза — он понял ошибочность своего увлечения. Правда, и сейчас при встрече с Наташей сердце у него почему-то обмирало, но это скоро проходило. Тем самым подтверждалось его убеждение, что с увлечением покончено и только теперь началась настоящая любовь.

Ему хотелось все время быть возле Киры, и он под всякими предлогами старался это устроить. Если б можно было, он перешел бы в параллельный класс, в котором училась Кира, но не мог придумать основания для такой просьбы. Каждую перемену он подходил к Кире, а если предлог не отыскивался, просто вертелся где-нибудь поблизости. Больше всего он любил их совместные, втроем, возвращения из школы. Тут никто не мешал Витьке говорить, строить планы дальнейшей жизни и хвастать будущей профессией моряка. Кира смеялась, называла его выдумщиком, и Витька блаженствовал.

Сегодня он молчал. Ему уже было мало блаженства, испытываемого в одиночку. Неразделенное, оно начинало казаться ему неполноценным и даже сомнительным. Любовь распирала его, но он помнил, во что Наташа Шумова превратила его написанное кровью послание, терзался сомнениями и вздыхал. Вздохи были такие мрачные и громкие, будто воздух с шипеньем выходил из лопнувшей камеры.

Лешка сказал, что сбор ему не понравился.

— Почему? — спросила Кира.

— Скучный. Все читали по бумажкам. Зачем это — по бумажкам?

— А как же иначе? Вожатый прочитал всё, проверил, чтобы не было ошибок. Он помог и написать выступления.

— Выходит, он за всех написал? Пусть бы тогда он один и выступал, а то долдонят, как попугаи…

— А если так полагается?

Лешка не нашелся что ответить и промолчал. Они дошли до сквера перед детским домом.

— Ну, всего! — сказал Лешка и вместе с Кирой свернул в аллейку.

Витька остался на тротуаре. Он посмотрел им вслед, испустил еще один страдальческий вздох и окликнул:

— Кира! На минутку…

Кира вернулась.

— Понимаешь, я должен сказать тебе одну вещь, — угрюмо сказал Витька, глядя в сторону. — Пройдем туда.

Они прошли в боковую аллейку, на которой не было прохожих.

— Только дай честное слово, что никому не скажешь.

— Честное слово! — пообещала Кира.

— Понимаешь, это очень серьезное дело… — Витька говорил с таким трудом, будто бегом взбежал на крышу «пятиэтажки», жилого дома «Орджоникидзестали», самого высокого в городе. — Дело в том… — Он переступил с ноги на ногу, зажмурившись, ринулся с «пятиэтажки» вниз. — Дело в том, что я тебя люблю!

— Ой, что ты! — попятилась Кира.

— Факт! — мрачно отрезал Витька и покраснел.

Кира испуганно посмотрела на него и тоже начала краснеть.

— Вот честное слово!

— Что ты, Витя! — повторила Кира. — Тебе просто показалось…

— Ничего не показалось. Я же не маленький! — горько возразил Витька.

— Ну, зачем это? — растерянно сказала Кира. — Так было все хорошо…

Краска залила Кирино лицо, она отвернулась. Не менее красный Витька тоже смотрел не на нее, а куда-то поверх заиндевелых кустов. Так, глядя в разные стороны и боясь посмотреть друг на друга, они постояли некоторое время молча.

— Знаешь, Витя, — сказала наконец Кира, — давай не будем про это… А? Пускай будет как раньше. Хорошо?

— Хорошо! — готовно согласился Витька. — Просто, понимаешь, я должен был тебе сказать, вот и всё.

— И больше никогда не надо. Ладно? До свиданья!

Кира убежала.

Получилось совсем не так, как бы ему хотелось, да, по правде говоря, он и сам не знал, как бы ему хотелось, чтобы это объяснение произошло, но оно произошло, и Кира вовсе не смеялась. Настроение Витьки сразу улучшилось. Он, разбежавшись, подкатывался на «ковзанках» — ледяных дорожках, накатанных ребятишками на тротуарах, стучал портфелем по заборам и калиткам. Собаки во дворах гремели цепями и лаяли. Звон цепей и собачий лай провожали Витьку, как оркестр.

Гром и Ловкий бросились у калитки хозяину под ноги. Притворившись, что поскользнулся, Витька упал и начал с ними бороться. С притворной яростью Гром и Ловкий бросались на него, он хватал их за шею, за ноги, и они, взвихривая снег, лохматым клубком катались по двору. Соня начала выговаривать за вывалянное в снегу пальто, но он так смешливо и весело оправдывался, что насмешил и Соню. На шум выбежала Милочка. Витька схватил ее за спину и живот, приподнял, перевернул колесом и опять поставил на ноги. Милочка завизжала от удовольствия. Витька вдруг понял, что все вокруг — необыкновенно веселые, добрые и хорошие. Себя он тоже чувствовал добрым и хорошим, веселыми и хорошими были дом и этот день, а еще лучше должно быть завтра. Вся жизнь впереди звенела и переливалась радостью.

26

— Тебя Людмила Сергеевна зачем-то звала, — сказала Сима, когда Лешка садился обедать.

Он отодвинул стул и побежал к директору.

— Тебе письмо, Алеша, — сказала Людмила Сергеевна.

— От кого? — удивился Лешка.

— Вскрой — вот и узнаешь, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

На смазавшемся почтовом штемпеле с трудом можно было разобрать окончание слова «…манск». Лешка надорвал конверт. Письмо начиналось словами: «Здравствуй, тезка!»

— Ой, вы знаете, от кого это? — поднял Лешка просиявшее лицо. — От того старшего помощника с «Гастелло», что меня привел… Помните? Алексей Ерофеич…

Письмо было коротким. Алексей Ерофеевич сообщал, что они находились в длительном и трудном плавании в Заполярье, потому он не мог написать раньше. Николая Федоровича уже не было на «Гастелло», его перевели на Черное море капитаном пассажирского теплохода, и он уехал вместе с Чернышом. Капитаном «Гастелло» назначен он, Алексей Ерофеевич. Все остальные на местах, помнят Лешку и шлют ему приветы. Как ему живется в детском доме? Ладит ли он с товарищами? Он, конечно, учится, а вот какие у него отметки? «Помни, тезка, — писал Алексей Ерофеевич, — чтобы стать настоящим человеком, заслужить уважение других, нужно хорошо делать свое дело. Мы ждем от тебя письма и сообщения о твоих успехах». Анатолий Дмитриевич в короткой приписке спрашивал, не разводит ли он сырость, как тогда в Батуми, и повторял свой совет: «Всегда идти полным ходом вперед, чтобы ветер свистал в ушах!»

Лешка протянул письмо Людмиле Сергеевне:

— Прочитайте!

— Хороший, видно, человек… — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, возвращая письмо.

— Вы еще не знаете, какой он хороший! — восторженно подхватил Лешка.

С Алексеем Ерофеевичем он был всего два дня, но Лешке казалось, что он знает его много лет и что другого такого хорошего человека нет на свете. Лешка показал письмо Яше, Мите, оно пошло по рукам. Его читали и перечитывали, с завистью поглядывая на Лешку: шутка сказать — ему писал настоящий капитан дальнего плавания! С Лешкиного лица не сходила восторженная улыбка.

На следующий день он пришел в школу пораньше, чтобы показать письмо Витьке. Весть из Заполярья Витьку ошарашила. Каждую перемену он бежал к Лешке, отводил его в сторону и горячо шептал — почему-то ему казалось это тайной — о том, куда и какое плавание совершил «Гастелло» и что пришлось пережить его экипажу. Витька был убежден, что плавали они по Великому Северному морскому пути, что их затирали льды, они голодали, болели цингой… Он не прочь был допустить, что «Гастелло» раздавили торосы и моряки, как челюскинцы, жили на льдине. К Витькиному сожалению, Алексей Ерофеевич ничего об этом не писал. По счастью, в тот день Витьку не вызывали, иначе в дневнике его остались бы печальные следы смятения, вызванного письмом капитана.

И без того всегда взбудораженное, Витькино воображение получило такой сокрушительный толчок, что в течение нескольких дней он не мог говорить ни о чем, кроме моря, ледовых полей, торосов, айсбергов и великолепной, отчаянной и неподражаемой жизни моряков-полярников. Сам он — это было ясно, как дважды два, — должен стать таким же капитаном, как Алексей Ерофеевич.

— Я ему тоже напишу! Ладно? — сказал он Лешке и, не удержавшись, выдал свою сладостную надежду: — Может, он к себе возьмет? Хоть кем-нибудь, а?

Лешка написал ответ и принес Людмиле Сергеевне, чтобы она проверила — вдруг там ошибки.

— Нет, зачем же проверять? — сказала Людмила Сергеевна. — Пусть будет как есть. Алексей Ерофеевич ждет письма от тебя, а не от меня. А это будет вроде подделки.

Лешка подумал и решил, что это правильно. Если даже и есть ошибки, так что уж… Вот выучится — тогда другое дело.

— А про отметки написал? Хорошо бы послать Алексею Ерофеевичу табель за обе четверти. Вроде полного отчета. Я думаю, ему это будет приятно.

— Ага! Только… — Лешка замялся и слегка покраснел, — только, может, за одну вторую четверть?

— Что ж, можно и за одну вторую, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Лешка старательно переписал табель. Людмила Сергеевна заверила и от себя приписала, что «воспитанник Алексей Горбачев хорошо учится, дисциплинирован и дружно живет с товарищами».

Витька хотел было послать свое письмо отдельно, потом передумал: в одном конверте вернее.

«Дорогой товарищ Алексей Ерофеевич! — писал Витька. — Мы лично незнакомы, но я лично хочу стать капитаном, как вы. Мы с Горбачевым — друзья. Он рассказывал, как плавал с вами на теплоходе «Николай Гастелло». Мне очень понравилось. Напишите, как сделаться настоящим капитаном дальнего плавания. Я хотел уехать в школу юнгов, но мне сказали, что такой школы нет. По-моему, это неправильно. Многие хотят стать юнгами, только не знают как. Может, вы возьмете меня в юнги? Я буду стараться и делать все, что скажут. Я с самого лета в кружке юных моряков, умею грести и немножко управлять парусом, а скоро научусь совсем. Я знаю азбуку Морзе, умею семафорить флажками. Мороза я не боюсь, хожу всю зиму с расстегнутым воротником, так что в Заполярье могу ехать когда угодно…»

Они пошли вдвоем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. Витька приподнял откидную крышку, а Лешка сунул конверт в узкую щель. Витька на всякий случай постучал по ящику.

— А то еще застрянет, — сказал он. — Жди тогда…

Они постояли, посмотрели на ящик, мысленно прослеживая путь письма из этого ящика до Мурманска, о котором они только и знали, что там полгода не бывает солнца, стоит полярная ночь, протекает Гольфстрим и поэтому море не замерзает.

— Эх, авиапочтой надо было! — спохватился Витька. — В два счета бы дошло…

Всю дорогу он прикидывал и рассчитывал, когда Алексей Ерофеевич получит письмо и когда можно ждать ответа. Сроки получались самые неопределенные.

— Все равно, — решил Витька, — надо готовиться!

Подготовка шла по двум направлениям: изучения Заполярья и личной закалки, тренировки в борьбе с лишениями. На стене Витькиной комнаты появилась большая самодельная карта советского Заполярья, рисунки кораблей были оттеснены перерисованными или просто вырванными из книг картинками, изображающими затертые льдами суда, северное сияние и торосы. Путешествуя по своей карте с запада на восток и с востока на запад, Витька заучил названия островов, мысов и заливов и все, что сумел найти о них в Большой Советской Энциклопедии, стоящей в отцовском шкафу.

Теоретической подготовке никто не мешал, и она подвигалась успешно. Хуже обстояло дело с личной закалкой: мама и Соня восставали при малейших попытках Витьки перейти от слов к делу. Особенно плохо было с едой. Если бы не они, Витька доказал бы, что он, как настоящий полярник, может несколько месяцев питаться одними сухарями и консервами. Но чуть что — мама и Соня начинали кричать о «дурацких выдумках», грозились пожаловаться отцу, и приходилось есть свежий хлеб, супы и прочие разнеживающие блюда. Как ни скандалил Витька, отстоять кепку не удалось — пришлось носить ушанку. Витька принципиально не опускал наушников, приучая лицо к холоду, но все-таки это было не то. Отыгрывался он на том, что сразу же за воротами сдергивал кашне, совал его в карман и целый день ходил с расстегнутым воротом куртки. Против меховой куртки Витька не возражал: она напоминала кухлянку.

Полярникам приходится на долгие месяцы расставаться с близкими, любимыми людьми и стойко переносить разлуку. С папой и мамой расстаться, конечно, нелегко — Милка в счет не шла, — но Витька не сомневался, что разлуку перенесет… Вот только проверить было нельзя: никакой разлуки в ближайшем будущем не предвиделось.

Иное дело — разлука с любимыми. Любовь к папе и маме была совсем «отдельная», домашняя. Настоящая любовь была у Витьки к Кире. После объяснения о ней больше не говорили, но Витька был убежден, что любовь существует и становится сильнее. Сможет ли он перенести разлуку с Кирой? Витька представил себе, что́ будет, если он не сможет каждый день видеть Киру, слышать, как она скороговоркой сыплет слова и заразительно смеется. Ему стало скучно от этой мысли, он почувствовал какую-то унылую пустоту. Должно быть, так и страдают от разлуки моряки и полярники. Витька попробовал растравить свое страдание, но оно не стало сильнее, и он подумал, что ничего страшного нет, переживет. Разлука будет даже полезна, чтобы проверить свою любовь. Вдруг Кира права и ему действительно «просто показалось»? Дойдя до этого пункта размышлений, Витька опять почувствовал смущение, которое все чаще испытывал последние дни.

Он был убежден, что с Наташей Шумовой покончено раз и навсегда, она нисколько его не интересует. Однако он замечал все, что она делает и что вокруг нее происходит. Так, он заметил, что Наташа уходит домой уже не с Витковским, а с подругами или одна, а с Витковским даже не разговаривает. Конечно, Витьке это было абсолютно безразлично, тем не менее он почувствовал удовольствие оттого, что Наташа с Витковским рассорилась. Потом однажды Наташа, как будто она ни в чем не была виновата, обратилась к Витьке, и он, вместо того чтобы гордо отвернуться, ответил и даже заулыбался от удовольствия. За эту улыбку Витька презирал себя и решил, что больше такое никогда не повторится. Но повторилось это на следующий же день и с тех пор повторялось непрестанно. Все началось сначала, как будто не было сердца, превращенного в ослиную башку, и его страданий. Опять, как стрелка компаса на север, Витькина голова постоянно была обращена в Наташину сторону. Опять он томился, если не мог подойти к ней, а другие подходили, и опять он был счастлив, если Наташа разговаривала с ним. В то же время ему по-прежнему хотелось быть вместе с Кирой. Значит, он продолжал ее любить? А при чем тогда Наташа?

Витька пытался разобраться в этой путанице, но разобраться не мог и со страхом ожидал, что или та, или другая догадается и засмеет его. Наташа и Кира подружились, хотя учились в параллельных классах, и на переменках держались вместе. Они ведь могли просто рассказать друг другу — девчонки такие болтушки! Витька иногда замечал, что девочки лукаво поглядывают в его сторону и улыбаются. Витька в панике убегал.

Он попробовал поговорить об этом с Лешкой, умышленно начав с отвлеченных предположений:

— Скажи, ты бы, вот если кого полюбишь, мог сделать все, что тот захочет?

Лешка подумал, что бы могла потребовать от него Алла, и кивнул.

— А ради нее прыгнул бы с пятого этажа?

— Зачем?

— Ну так, вообще… А в огонь прыгнул бы?

— Не знаю! — честно признался Лешка.

— Я бы, наверно, прыгнул! — вздохнул Витька.

Отвлеченные вопросы были исчерпаны, но ничего не прояснили. Он помолчал и осторожно спросил:

— А как по-твоему, можно любить двоих сразу?

Лешка мысленно поставил рядом с Аллой всех девочек, каких знал, и решительно сказал:

— Нет. По-моему, нельзя.

Витька насупился.

— А что, — усмехнулся Лешка, — ты уже двоих любишь?

— Нет, я просто так спрашиваю, — замял Витька разговор.

Лешка страданий друга не принимал всерьез. И любовь Витькина и́ метания его — все это было ребячеством. Они были однолетки, но ребяческого, детского в Витьке оказывалось значительно больше, чем у Лешки. Витька во все вносил азарт и увлечение, какие возможны только в игре. Лешка относился к этому снисходительно, как старший. Живя с дядей Трошей, он разучился играть. Сталкиваясь с чем-нибудь и увлекшись, он начинал прежде всего пристально, неотступно думать об этом. Витька не думал, а выдумывал.

Письмо Алексея Ерофеевича подхлестнуло увлечение морем. Необузданное воображение легко и просто подставляло Витьку на место капитана «Гастелло», переносило в Арктику, на Северный полюс, куда угодно. Стоя коленками на стуле, он водил пальцами по самодельной карте и выбирал маршрут поопаснее. Мысленно он уже совершал его: плыл по разводьям, пробивался через торосы, слышал, как трещит корпус судна, сдавленного льдами, нес вахты в темноте полярной ночи. Он допускал и даже надеялся, что Алексей Ерофеевич оценит его и вытребует к себе. Лешка не верил, что такое счастье может вдруг упасть на него или на Витьку. Это случалось в сказках, в жизни так не бывало. Он вспоминал отца, маячный зов в Махинджаури, двухдневный переход на «Гастелло», Алексея Ерофеевича, капитана. То были настоящая жизнь и настоящие люди. Нельзя было сразу очутиться в этой жизни и стать такими, как они. Для этого, писал Алексей Ерофеевич, нужно хорошо делать свое дело. А где это дело, в чем оно? Он уже прожил немалую жизнь, а еще ничего не сделал и даже не знал, что он должен делать. Вот говорят: будь как Корчагин, как Сережа Тюленин. А как стать таким? Шла война, и они показали свое геройство. А что ему делать? Случись война — он бы себя, конечно, показал, будьте уверены! Но мы ведь за мир и воевать не хотим…

Воспитатели и учителя говорили, что нужно хорошо учиться, окончить школу, а тогда, избрав специальность, посвятить ей всю жизнь. Лешке казалось, что этот совет отодвигает начало жизни до тех пор, пока он кончит школу. Но ведь он уже живет, жизнь идет и не будет ждать, пока он окончит школу!

Лешка говорил с Ксенией Петровной, но или не сумел объяснить, или Ксения Петровна не поняла и повторила то, что он уже слышал много раз: надо окончить школу, стать полноценным человеком, и тогда все станет ясным. Людмила Сергеевна тоже не сразу поняла, чего Лешка добивался.

— У нас есть мастерская, кружки. В школе тоже есть кружки. Понемногу мы подходим к политехническому обучению. Выбирай себе дело по душе и занимайся.

Лешка не понял, что значит «политехническое обучение», и сказал, что он говорит не про это.

— А про что же?

— Про жизнь.

— Жить не работая нельзя, правда? Вот выберешь себе профессию, работу и занимайся ею.

— Но ведь жизнь — это не только работа? А сама жизнь? — спросил Лешка и замолчал, не умея выразить свою мысль точнее.

— Ну, жизни, дружок, только сама жизнь научит! — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Такое объяснение ничего Лешке не объяснило.

Хорошо было бы поговорить с Вадимом Васильевичем, но, очень занятый в последнее время на заводе, он в детский дом не приходил. Книги многое объясняли и многому учили, но они все были о том, что уже случилось, произошло раньше. Книги рассказывали о жизни людей, которые жили прежде, большинство рассказывало о таких, которые жили, когда Лешки не было даже на свете. Читать о других людях было интересно, но они были другие, их жизнь уже кончилась, а Лешкина только начиналась, и ему казалось, что она совсем не похожа на другие жизни, своя, особая, и все должно происходить в ней иначе, чем в чужих, прежних жизнях.

Среди книжек для детей было много таких, что Лешка не мог их дочитать до конца. В сущности, это были не книги, а сборники задачек по поведению, примеров того, что нужно и похвально делать детям и что делать нельзя и не похвально. Придуманные мальчики и девочки, совсем не похожие на тех, что были вокруг Лешки, прилежно решали эти скучные задачки.

Такие книжки напоминали пироги, которые пекла Лешкина мама, когда ничего для начинки не было. Назывались они «пироги с аминем». Снаружи пирог как пирог, даже корочка красивая, а внутри не было ничего — только смазано постным маслом, чтобы не слиплось…

Чем могли они помочь, скажем, в истории с Яшей?

Однажды Лешка наткнулся в коридоре на группу ребят, ожесточенно споривших. Толя Крутилин, неизменный староста Витькиного класса, сердито нападал на Витковского:

— Ты не виляй, ты прямо говори! По-твоему, все евреи — космополиты, да?

— А то нет? — усмехнулся Витковский.

— А те, что воевали, погибли за родину? Они тоже космополиты?

— Где они воевали? — презрительно искривил губы Витковский. — В Ташкенте?

— А ты сам где был? В Сталинграде, да? — закричал Витька. — Небось с папой-мамой в Свердловске сидел!

— Подожди, Виктор, не в том дело, — остановил его Толя. — По-твоему выходит, и Яша Брук и другие ребята — тоже космополиты и у них нет родины?

За Толиным плечом Лешка увидел бледное лицо Яши. Витковский заметил Яшу, отвернулся и так же пренебрежительно сказал:

— А что же!..

Толя сжал кулаки, но сдержался и сунул их в карманы.

— Тогда я скажу тебе, кто ты такой, — с яростной сдержанностью отчеканил он. — Ты — сволочь, Витковский!.. Яшин отец убит на фронте. Его мать, учительницу, немцы расстреляли около нашей школы… И он — человек, а ты — мразь!.. Пошли, ребята!

Лешка ожидал, что Яша бросится на Витковского, но Яша не только не дал Витковскому по его ухмыляющейся морде, но даже не попытался спорить. Он опустил голову и отошел. Яша Брук всегда отстаивал справедливость, а теперь, услышав подлость, смолчал. Почему? Почему Витковский говорит «они» с такой злобой? Откуда вдруг это взялось? Книги не отвечали на Лешкины вопросы, и, значит, книги не всегда могли помочь жизни. Вот не сумел же Яша отстоять себя, ответить Витковскому как следует…

Школа? В школе занимались только одним: учились. Но, если жизнь не укладывалась во все книжки, какие существуют на свете, где уж было втиснуть ее в школьные учебники! В школе были кружки, но они считали своей задачей только повторять то, что говорили учителя и учебники. А учителя непрерывно говорили об одном и том же: о дисциплине и учебе, об учебе и дисциплине.

На пионерских сборах тоже непрерывно говорили об учебе и дисциплине, только уже не взрослые, а сами ребята. То один, то другой пионер читал по тетрадке доклад на сборе, и, о чем бы он ни был, какой бы он ни был, дело всегда сводилось к тому, что нужно быть дисциплинированным и хорошо учиться. Пионеры непрерывно учили друг друга хорошему поведению и усердию. Помогало это плохо: то одного, то другого «прорабатывали» за неуспеваемость или баловство. Они произносили много торжественных слов, но слова эти были как бы сами по себе и не влияли на их поступки. Стоило им уйти со сбора, и они так же шумели и баловались, подсказывали и списывали, так же притворялись больными, не выучив урока, и радовались, если удавалось провести учительницу.

Детдом и воспитатели, школа и учителя подталкивали Лешку на торную дорогу. Лешка уже не упирался, идя по ней. Но во все стороны уходили, переплетались и вновь разбегались иные дороги и тропы, то гладкие, то изрытые, по ним шли другие люди. Лешка оглядывался, но ему говорили: «Рано, успеешь!», или: «Нехорошо, нельзя!» Лешка шел по торной дороге и озирался по сторонам, раздираемый нетерпением, желанием увидеть, что́ там, на других, узнать, почему нехорошо и нельзя…

Отрочество! Незаметен шаг, неуловим момент, когда ребенок перешагивает его черту и от бездумной радости бытия переходит к затаенным раздумьям, настойчивым попыткам понять. В детстве радуются радостному, печалятся печальному, не понимая и не доискиваясь причин. Наступление отрочества — рождение сознания. Оно бесстрашно и беспощадно всматривается в мир — «Каков он?» — и в себя — «Зачем я?»

Обнеся чертой то, что, по их мнению, составляет круг детских интересов, взрослые с помощью книг, нотаций и даже наказаний пытаются удержать в нем детей. Но черта существует только в их воображении. Дети непрестанно перешагивают ее, а если им запрещают, делают это тайком.

Родители пытаются оградить детей от узнавания множества вещей. Но дети видят и узнают всё. Они видят смерть и горе, узнают любовь и ненависть, подлость и благородство, низменные поступки и высокие взлеты. В сущности, человек уже в отрочестве узнает жизнь и все, что в ней происходит. Потом он узна́ет больше, точнее, будет думать и чувствовать тоньше, но никогда последующие высокие витки спирали не могут сравниться с первыми, отроческими, по которым он ковылял еще нетвердо и неуверенно, оступаясь и падая, с душой, потрясаемой то ужасом, то восторгом.

Мир ребенка не су́жен расчетливым делением на нужное, полезное и безразличное. Мир его неделим, в нем нет деления на мое и не мое, всё — его и для него. В нем нет места получувствам, прихотливым смешениям удовольствий с огорчениями. Чувства здесь чисты и могучи. Никогда не будет так безутешен и возмущен человек в зрелом возрасте, как подросток, когда в его безоблачном мире появляется первая тень обмана. Ничто не приносит взрослому ликования и восторгов, равных испытанным в отрочестве. Не потому ли на склоне жизни он благоговейно вспоминает не удовольствия зрелых лет, а бесхитростные радости отрочества?..

27

Лешка не умел думать высокими, торжественными словами. Все его метания уложились в формулу, ему доступную, столь же краткую, как и емкую: «Скучно!» Скучно стало убирать постель и дежурить по дому, скучно стало ходить в школу и учить уроки, скучно стало все вокруг — привычное, наперед известное!

Витька, которому Лешка сказал об этом, сразу согласился, что, правда, все скучно и надоело. Но Лешка начал разговор не для того, чтобы ему посочувствовали.

— Учиться! — сказал он. — Учиться — мало. Ну, вот в книгах герои разные — они ведь не ждали, пока их научат, всё сами узнавали. А почему мы должны ждать, пока нам скажут и научат?

— Правильно! Мы же готовимся к будущему, — сказал Витька и, повторяя чужие слова, добавил: — Будущее принадлежит нам, детям!

— Мы не дети!

— Ну да, конечно, но большие считают, что мы еще дети… Вот мы им и докажем!..

— Вовсе ничего не надо доказывать. Мы ведь не для того, чтобы задаваться, а для будущего…

— Погоди! Мы еще такое сделаем — ахнут!

Через два дня Витька с таинственным видом отозвал Лешку после уроков, переждал, пока ребята ушли вперед, потом оглянулся и решил, что улица — неподходящее место для серьезного разговора.

— Пошли в сквер.

В боковых аллеях снег укрывал дорожки нетронутой пушистой пеленой. Ветер раскачивал голые хлыстики кустов, ерошил перья нахохлившихся на ветках воробьев. Скамейки были убраны еще осенью, ребята сели на поваленную урну для мусора.

— Будем сами, — сказал Витька. — Будем все изучать и готовиться. Испытывать себя и закаляться. Я считаю, что нужно организовать такой кружок или общество… — Витька оглянулся по сторонам. — Вот как раньше делали, чтобы никто не знал… Все будут считать, что мы — как все, обыкновенные, а мы будем изучать и готовиться, и, когда дойдет до дела, окажется, что мы всё знаем и умеем.

— Да что знаем-то?

— Как — что? Ты кем хочешь быть? Я лично буду капитаном. А ты не хочешь?

— Нет, почему… — сказал Лешка.

Стать капитаном было неплохо, только он слабо верил в такую возможность.

— Так вот и будем готовиться. Читать всякие книжки, изучать морское дело, корабли, закалять волю и выдержку, чтобы ничего не бояться и никогда не отступать… Можно, конечно, и в кружке юнморов на водной станции, только там что — в матросы готовят… Лучше самим!

— А зачем тайком?

— Ну как ты не понимаешь? Во-первых, интереснее… Кружок — все равно как школа, там все. А мы — сами. Никто не будет знать, а потом — вот, видали? — Витька вытянул ладонь, будто показывая грядущий эффект внезапного превращения их в капитаны. — Ну, а потом… — Он замялся. — Мало ли что… Вдруг не получится! Смеяться же будут!.. А так никто не узнает.

Лешка согласился: верно, в случае неудачи обязательно засмеют, лучше помалкивать.

— Нет, надо клятву дать, чтобы не проговориться… Название я уже придумал: «Будущее». Хорошо? Только лучше не по-русски, чтобы, если кто услышит, было непонятно. «Будущее» по-латински «футурум». Вот пускай и у нас будет «Футурум». Здо́рово, правда?.. Только надо еще девиз придумать.

— Какой девиз?

— Ну, это… как лозунг. Чего мы хотим. Понимаешь? Ну вот, как в средние века на гербах писали.

— Так сейчас же не средние. Выдумываешь ты!

— Ничего не выдумываю. Вон в «Двух капитанах» у Сани и Петьки была клятва: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!» А у нас цель есть? Есть! Вот и надо, чтобы в девизе была сказана цель.

— «Будем капитанами!» — засмеялся Лешка. — Так, что ли?

— Ну, если ты будешь смеяться… — обиделся Витька.

— Ладно, не буду. Девиз так девиз, все равно.

— Я думаю, так: «Знать и уметь!» Ничего?

— Ничего. Только… надо же и делать?

— Тогда постой. Тогда вот как…

Витька отломал прутик и столбиком написал на рыхлом снегу:


ВИДЕТЬ!

ЗНАТЬ!

УМЕТЬ!

ДЕЛАТЬ!


— Здо́рово, по-моему, а?

— Хорошо! — согласился Лешка.

Девиз был деловит и энергичен, как приказ.

— Только полностью писать не будем… — сказал Витька и старательно затоптал написанное. — А кого еще примем?

— Зачем — еще?

— Интереснее будет. А то что мы всё вдвоем да вдвоем… Как ты думаешь, — с притворным безразличием спросил он, — если Киру?

— Придумал! Что она понимает? И девчонок во флот не берут! Какие из них моряки?

— Не знаешь, а говоришь! А капитан дальнего плавания Щетинина? А эта… вот забыл только фамилию!.. Она капитаном в китобойной флотилии на Дальнем Востоке. Ого, еще какие капитаны!.. И Кира — ты зря на нее. Она развитая и очень интересуется…

Лешка сказал, что если Витьке нравится водиться с девчонками, пусть водится, это его дело, а капитанство здесь ни при чем. Он для того все и выдумал, чтобы чаще с ними быть, а Лешку это не интересует. Витька обиделся, и они поссорились.

Вся затея с обществом, девизом и секретами казалась Лешке детской, а привлечение Киры и вовсе делало ее легкомысленной. Потом Лешка остыл. В конце концов, не все ли равно, будет Кира или нет! Чем она помешает? И стоит ли из-за этого терять дружбу?

Через несколько дней Лешка подошел к Витьке и сказал, что он передумал — пусть Витька принимает кого хочет. Оказалось, тот хотел принять и Наташу Шумову. Он не потерял времени даром: Кира и Наташа были уже посвящены в тайну, а сам Витька изготовил герб общества и печать. Он вырезал их на резине, для чего отодрал с каблуков набойки. Дома удивились, как это обе набойки отвалились сразу, потом Соня ворча носила башмаки к сапожнику, чтобы поставил новые. Печать была простая — латинская буква «Ф», заключенная в кольцо, а герб даже красивый: по морю, ребристому, как рифленые шторы у магазинов, плыл, накренившись, парусник; по четырем углам стояли начальные буквы девиза.

Придумать торжественную клятву Витька не успел. Лешка сказал, что, по его мнению, обыкновенное честное слово лучше всяких клятв. Витька примирился с этим при условии, что слово дадут торжественно.

В том же сквере, в боковой аллейке, все четверо скрестили руки в едином рукопожатии и дали честное слово никому и никогда не выдавать ни «Футурум», ни его членов, ни то, что они делают или сделают… Лешке казалось, будто они разыгрывают самодеятельный спектакль, и он не мог сдержать улыбку. Кира рассеянно проделала все, что требовалось, не придавая этому значения. Только Витька и Наташа держались как настоящие заговорщики: говорили торжественным шепотом и опасливо оглядывались.

Покончив с обещанием, Лешка сказал, что хватит разводить всякое такое, пора переходить к делу. Перейти к делу хотели все, но не знали, в чем оно должно состоять. Витька сказал, что летом они сделают поход на лодке. Он управлять парусом умеет, остальные научатся в походе.

— А пока будем изучать корабли, — сказал Витька. — Теоретически и практически. У меня есть книжка, и там описываются всякие.

— А практически? — спросил Лешка. — Море замерзло, в порту ни одного парохода.

— Ничего подобного! — сказала Наташа. — Около мола стоит. Тот, что немцы сожгли. Для начала годится. И около «Орджоникидзестали»… Там совсем большой пароход.

— Где ты тонул? — спросил Лешка.

— Ну да, — кивнул Витька. — Я — за. Только всем вместе ходить нельзя: очень заметно. Давайте разделимся по двое.

Решили, что Кира и Витька проберутся в порт на сгоревший барк, Наташа и Лешка — на взорванный пароход.

В воскресное утро Лешка, как условились, дождался Наташи возле школы. Ветер дул с востока, от «Орджоникидзестали» поднималось и распластывалось в небе широкое полотнище дыма. Не очень заметный в городе, ветер стал пронизывающим, как только они вышли на окраину. Перед ними лежала заснеженная луговина. Кое-где ветер сдул снег, обнажив выцветшую траву, в иных местах возвышались снежные наносы, присыпанные копотью и красноватой пылью.

— Как пойдем? — спросил Лешка. — Где-нибудь дорога, наверно, есть.

— Ну да, еще искать, обходить! — сказала Наташа. — Пошли напрямик — ближе.

Присыпанный пылью наст был тонок и непрочен, с хрустом подламывался, и они проваливались в рассыпчатый, будто толченый, снег. Лешка обходил наносы: идти было легче и снег не набивался в ботинки. Наташа несколько раз презрительно оглядывалась на Лешку и наконец сказала:

— Та́к ты закаляешься? Тут и снегу-то по щиколотки.

Снега было немного, но туфли Наташи то и дело погружались в него, он таял на ногах, чулки Наташи стали мокрыми, потемнели. Ветер донимал ее, она поворачивалась к нему то одним, то другим боком, а то и спиной и шла вперед пятясь. Задетый замечанием, Лешка шел, не выбирая дороги, с усмешкой поглядывал на Наташу и ждал, когда она пожалуется на холод. Наташа не жаловалась. Упрямо закусив губу, она шагала напрямик.

Пароход, укутанный снежными сугробами, вздымал из-под них только ржавые трубы и рваные прутья поручней. У самого борта ребята провалились в сугроб по пояс. Лешка обозлился. И зачем он согласился на такую глупую выдумку! Что тут изучать — рваные трубы да обгорелые каюты?

В полузанесенных снегом каютах не было ветра, но казалось холоднее, чем наверху, словно стылое железо само излучало холод. Наташа впервые попала на пароход, с любопытством все разглядывала и расспрашивала Лешку. На мостике Лешка показал штурманскую рубку, объяснил, как в пустой ныне коробке нактоуза плавала прежде картушка компаса, как действует руль. Наташа тронула рукоятку щербатого штурвала — колесо скрипнуло и повернулось.

— О, работает!

Глаза Наташи вспыхнули, она встала к штурвалу и ухватилась за рукоятку:

— Командуй!

Команда раздалась снизу:

— А ну, слазьте!

На палубе стоял мужчина в коротком полушубке и, задрав голову, сердито смотрел на них.

— Вы чего залезли?

Наташа и Лешка спустились с мостика.

— Что вы тут делаете?

— Ничего, — ответил Лешка. — Мы просто посмотреть.

— Нечего тут смотреть! — так же сердито сказал мужчина в полушубке. — Расшибетесь, а потом за вас отвечай. Смотрельщики…

Они спустились с парохода, поднялись на берег к домику. Сердитый мужчина шел следом. Из трубы дома вился дымок. Он напомнил о домашнем тепле, и от этого сделалось еще холоднее. Наташа, выбравшись с запретной территории, осмелела:

— За что вы нас прогоняете? Мы ничего не делали.

— А может, сделаете, почем я знаю? Не положено посторонним, и всё.

Он подошел к двери домика, собираясь ее толкнуть, но Наташа не могла уйти, не оправдавшись:

— Мы ничего и не собирались, просто пришли изучать. Мы пароходы изучаем.

— Кто ж их на кладбище изучает? Надо не покойника, а настоящий, живой. А тут что? Коробка, и всё.

— А вы сторож? — спросил Лешка.

— Капитан-шкипер, — усмехнулся человек в полушубке.

— Тут все время и живете? — с трудом двигая непослушными от холода губами, спросила Наташа.

— Тут… — Он внимательно посмотрел на нее, на Лешку и так же сердито, как на палубе, скомандовал: — А ну, идите греться, изучальщики!

Из открытой двери пахну́ло сухим жаром, устоявшимся запахом махорки и овчины. Маленькая железная печурка была раскалена докрасна, по ней, догоняя друг дружку, перебегали искры. Наташа и Лешка сели на табуретки поодаль, протянули к печке лиловые, непослушные пальцы.

— Ближе, ближе садитесь! — сказал шкипер. — Ты сними-ка да просуши чулки, красавица.

Наташа немножко постеснялась, потом сняла. Лешка повесил их над печкой, а туфли Наташи прислонил стоймя к ящику с углем.

— Ты бы тоже снял.

Лешка пошевелил в ботинках занемелыми пальцами, вспомнил, что у него на пятке носка дырка, и сказал, что ничего, он так.

— На чем же вы сядете? — смущенно сказала Наташа: она и Лешка заняли обе табуретки.

— У меня есть трон без износу…

Шкипер снял полушубок, присел на чурбак и подбросил в печку угля.

— А зачем его сторожить, если он потонул? — спросила Наташа. — Его же не украдут. — Она расстегнула пальто и уселась поудобнее, поджав под себя голые ноги.

— Как это — зачем? Государственное имущество. Полагается охранять, и всё. А украсть, конечно, не украдут. Он свое отработал.

— Он вокруг света плавал?

— Вокруг света? Нет, вокруг света не ходил. Куда ему, незадачливому! Парохода́ — они как люди: тому везет, а другому нет. Раньше он как военный крейсер закладывался. Их четыре было, как братья одинаковые. Ну, там вредительство, что ли, было какое, два забраковали, перестроили в танкеры. Только ни тому, ни другому не повезло. Один в шторм затонул под Туапсе, с этого сняли машины, водили на буксире, как баржу. Потом он в Керчи на свой якорь напоролся, и сделали из него базу, перекачную станцию в порту. А тут — война. Из порта вывели, сюда приволокли. Тут и остался… Куда его? Ни вывезти, ни разобрать… Немцы ему всю середку и разворотили. В сорок пятом еле подняли. Ну, пластырь — дело временное, он постоял, постоял и опять на грунт сел.

— Так и будет стоять?

— Стоять ему нельзя. Зачнут опять руду возить, а тут он поперек ковша торчит — ни повернуться, ни выйти… Уберут!

Наташа надела высохшие чулки. Туфли разогрелись и как будто стали еще более мокрыми. Она сказала, что добежит так. Ребята попрощались со шкипером и ушли. От домика в город вилась утоптанная тропинка. Ветер дул теперь в спину. Лешку не так донимал холод, но Наташа опять посинела — ноги в мокрых туфлях застыли.

— Стоило из-за этого мерзнуть! — сказал Лешка, когда они вошли в город.

— А п-по-м-моему, очень интересно, — стуча зубами, ответила Наташа.

— Пустое дело! Выдумывает Витька всякую ерунду…

Витькина экспедиция была еще неудачнее. По льду Кира и Витька добрались до сгоревшего барка. Железный корпус его почти весь был подо льдом, только устремленный к морю бушприт высоко вздымался над сугробами, будто силился вырвать мертвый корабль из ледового плена. Внутри коробки все выгорело и тоже было затянуто льдом; прямо изо льда поднимались ржавые стальные трубы мачт. Ветер пересыпа́л от борта к борту недавно выпавший снежок, мачты уныло и глухо отзывались на его порывы. Кира и Витька ушли ни с чем и на трамвае вернулись в город. Витька не оправдывался и не пытался спорить, когда Лешка напал на него. Насупливая густые брови, он признал, что придумано было плохо. Он расстроился еще больше, узнав, что Наташа не пришла в школу. Кира после уроков сбегала к ней. Наташа лежала с высокой температурой, врач сказал, что у нее грипп, но не исключено воспаление легких. Все это Кира выложила Витьке, безжалостно напирая на то, что Наташа промочила ноги во время похода — значит, в болезни Наташи виноват Витька, и никто другой. Огорченный и подавленный, Витька размышлял о своей невезучести, о том, что все его затеи приводят к смешным или печальным неудачам. Потом он подумал, что великим начинаниям всегда сопутствовали трудности, а знаменитые люди потому и становились знаменитыми, что стойко переносили неудачи и не отступали перед трудностями. Отсюда легко было перейти к мысли, что неудачи выпали на Витькину долю не зря. Самое обилие их доказывало Витькину незаурядность и непременное торжество в будущем. Приободрившись, он принялся обдумывать дальнейшие шаги «Футурума» и пути его членов к славе. Следствием этих размышлений были записки, которые он сунул через день Лешке и Кире, вызвав их во время перемены на улицу. Кира получила две — одна предназначалась для Наташи.

— Что это? — спросил Лешка, развернув записку.

В ней не было ничего, кроме нескольких строчек, заполненных цифрами.

Витька оглянулся по сторонам и тихо сказал:

— Шифр.

— Зачем?

— Теперь насчет «Футурума» будем сообщать друг другу шифром. Чтобы, если кто увидит, не мог догадаться.

— Да зачем нам записки? Каждый день видимся, можно и так сказать.

— А! Ну как ты не понимаешь? — досадливо поморщился Витька. — Мало ли что — могут услышать…

— Опять ты детскую игру затеваешь — записки, шифры…

— Ну, знаешь, — обиженно надулся Витька, — это ты по-детски, а не я. Если тайное общество, так надо уметь хранить тайну. И потом, — рассердился он, — никто тебя не заставляет! Не хочешь — не надо! Обойдемся!

Кира не возражала против шифра, ее забавляла таинственность, которую напускал на все Витька. Витька объяснил, как расшифровать записку.

На уроке немецкого языка Лешка заложил ее в учебник, отвернулся от Тараса, сидящего рядом, и расшифровал. Записка сообщала, что чрезвычайный сбор «Ф» назначается в сквере Надежд в полдень воскресенья.

«Вот выдумщик! — рассердился Лешка. — Полчаса надо возиться, чтобы прочитать, а читать нечего…»

Он оглянулся по сторонам, спрятал записку в карман. Сидящий через проход Юрка Трыхно смотрел на доску. Тарас, шевеля губами, списывал в тетрадь упражнения. Лешка тоже принялся переписывать задание, но не успел до звонка и задержался на несколько минут. Сунув тетрадь и книгу в парту, Лешка выбежал в коридор, где уже поджидал его Витька.

— Ну, прочитал?

— Прочитал. Если б знал, что такая чепуха, и возиться бы не стал! Очень нужно копаться! И что это за сквер такой? Где он?

— Это наш сквер! Помнишь, где мы первый раз про «Футурум» разговаривали? Ну, а я так назвал, чтобы… Да ведь неинтересно это, когда без всякого названия! А что, плохо, да?

— Нет, не плохо.

— Вот видишь!.. А записку сжег? Надо сжечь.

— Где я ее жечь буду? Порву, да и всё.

Он полез в карман, пошарил в нем, потом полез в другой. Записки не было.

— Потерял?!

— Да нет, куда она денется…

Лешка вынул платок, вывернул карманы. Записки не было.

— Эх, ты! — презрительно сказал Витька. — Так тебе можно доверять?

Лешка побежал в класс. Дежурный Юрка Трыхно старательно вытирал мокрой тряпкой доску. Лешка заглянул под парту, сдвинул ее. Он хорошо помнил, что сунул записку в карман, но на всякий случай перерыл книжки и тетради, потом, глядя под ноги, прошел от парты к двери.

— Ты чего ищешь? — спросил Юрка.

— Ничего… А ты ничего не находил?

— Нет. А что?

Большие улыбчивые глаза Юрки смотрели спокойно и открыто.

Лешка, не ответив, ушел из класса.

— Нету?

— Нет, — пристыженно пожал Лешка плечами.

Витька насупился, помолчал, потом неожиданно улыбнулся:

— Ну, кто прав? Если кто нашел, все одно ничего не поймет… А ты говорил!

Воспоминание о потерянной записке возвращалось несколько раз, но Лешка не придавал ей значения и к концу дня забыл о ней.

На следующий день после большой перемены, когда прозвенел звонок и все сидели на местах, в дверях класса появилась Нина Александровна.

— Горбачев! — окликнула она. — Поди сюда.

Провожаемый удивленными взглядами товарищей, Лешка вышел за дверь.

— Мне… нам надо поговорить с тобой.

Следом за классной руководительницей он пошел в учительскую.

Учителя уже разошлись по классам, в комнате возле окна стоял только Гаевский. Он подождал, пока Нина Александровна сядет, плотно прикрыл дверь и сел за стол рядом с Ниной Александровной.

28

Викентий Павлович давно решил бросить курить. На папиросы уходила пропасть денег, стал донимать кашель, особенно по утрам. Просыпался рано, сразу же начинал кашлять и будил весь дом. И нервы начали сдавать: чуть что, нервически начинало дрожать левое веко, все труднее становилось сдерживать вспыльчивость. Для сосудов никотин — смерть. На щеках уже проступали багровые склеротические жилки. Врачи в один голос настаивали — бросать немедленно. Викентий Павлович без врачей знал, что бросать надобно, необходимо, твердо решил бросить и только со дня на день отодвигал исполнение решенного.

Теперь, когда решение было окончательным и назначен срок — завтрашний день, — каждая папироса стала особенно драгоценной. Придя с урока, Викентий Павлович забивался в угол, чтобы спокойно и сосредоточенно выкурить «отдохновенную».

Докурить «отдохновенную» во время большой перемены помешали. К столу, за которым, окутанный дымом, сидел Викентий Павлович, подошли Нина Александровна и Гаевский. Викентий Павлович не любил Гаевского и отвернулся к окну.

— Вот, полюбуйтесь, — многозначительно сказал Гаевский, — чем занимаются ваши подшефные.

— Ничего не понимаю. Цифры какие-то…

— Я тоже не понимаю. И ничего удивительного: записочка-то шифрованная!

— Что вы! — засмеялась Нина Александровна. — Просто какая-нибудь задача, головоломка, вот и всё. Ребята поиграли и бросили. Мало ли чем они занимаются…

— Ну, знаете! Надо знать, чем они занимаются. Совсем не головоломка, и ее не бросили, а потеряли! Головоломку не разыскивают так, как Горбачев искал эту записку. Он чуть не весь класс облазил…

— Так это у Горбачева? А откуда…

— Не играет значения, откуда я знаю, — прервал Гаевский. — Я бы на вашем месте вызвал Горбачева. Пускай объяснит, что это за записка.

Викентий Павлович покосился на стол. Перед Ниной Александровной лежал смятый листок бумаги, она в нерешительности смотрела на него.

— Вызвать нетрудно, только вдруг это пустяки какие, а я буду допрашивать… — Она подняла голову и встретилась взглядом с Викентием Павловичем. — Как по-вашему?

— Что такое? — досадливо поморщился он, взглянув на дотлевающий окурок.

— Да вот, — протянула Нина Александровна записку, — не знаем, что это — задача или…

Викентий Павлович взял записку. На ней было три строки цифр, вместо подписи стояла латинская буква «Ф», заключенная в кружок. Он посмотрел на обратную сторону:

— Похоже на криптографию. Когда-то я интересовался этим делом.

— На что похоже? — не понял Гаевский.

— Тайнопись. Шифр.

— Вот видите! — с торжеством сказал Гаевский. — А я что говорил?

Нина Александровна растерялась:

— Как же теперь?.. Он ведь не скажет…

— Что значит — не скажет? Скажет как миленький!

— Погодите, — остановил их Викентий Павлович, продолжая разглядывать записку. — Кажется… Если я не ошибаюсь, это проще пареной репы… Одну минутку! — Он начал что-то писать, потом оставил и сказал Гаевскому: — Дайте-ка, пожалуйста, вон с того стола алфавитную книгу. — Он пронумеровал буквы алфавита и, сверяясь с ним, начал переводить записку. — Ну конечно! Самый наивный и примитивный шифр из всех существующих… Младенческий, можно сказать. Вот, пожалуйста! — И он протянул Нине Александровне перевод записки:


«В! З! У! Д!


Чрезвычайный сбор членов «Ф» назначается в полдень воскресенья в сквере Надежд.

«.


— Что это значит? — недоумевая, спросила Нина Александровна.

— Вот уж этого не знаю! — развел руками Викентий Павлович. — Какие-нибудь «сыщики-разбойники»… Шифр детский, почерк тоже… Словом, пустяки, ребята забавляются… Пошли на урок, звонят.

…Нина Александровна достала из кармана сложенную бумажку, расправила на столе и, придерживая, показала Лешке:

— Ты знаешь, что это такое, Горбачев?

Лешка, узнав Витькину записку, почувствовал замешательство, но тут же сообразил, что никто не видел у него записки, доказать ничего нельзя.

— Нет.

— Это не твоя записка?

— Я же говорю — нет. Если б моя, так я б знал…

— Так-таки ничего про эту записку и не знаешь?

Лешка отрицательно покачал головой.

— А зачем ты ее искал?

Лешке вспомнились открытые, ясные глаза Юрки Трыхно. Он перевел дух и, помрачнев, сказал:

— Откуда вы знаете, что́ я искал? Я вовсе не записку, а карандаш.

— Так… И что в ней написано, ты тоже не знаешь?

— Откуда я могу знать? Что, я ее писал?

— А кто ее написал?

— Что вы у меня спрашиваете? Не знаю я, и всё!

— Хватит дурака валять! — жестко сказал Гаевский. — Говори правду. Ну! — прикрикнул он.

Лешка посмотрел на него, и ему показалось, что там, где обычно у Гаевского прятались улыбающиеся, близко поставленные глаза, сидят маленькие острые колючки.

— Вот что, Горбачев, — не дождавшись ответа, сказал Гаевский, — мы знаем, что тут написано. Мы знаем больше, чем ты думаешь… Да, да! — подтвердил он, поймав Лешкин, исподлобья, взгляд. — Но мы хотим, чтобы ты сам рассказал обо всем. Если расскажешь, ни тебе, ни твоим товарищам ничего не будет. Ну, а если будешь запираться, отрицать, дело кончится плохо. Оч-чень плохо!.. В твоих интересах рассказать нам всю правду. Разве мы хотим тебе зла?

Гаевский переменил тон, старался говорить задушевно, колючки шарили по Лешкиному лицу, и тот не поверил задушевному тону.

— Что такое «Ф»? Кто ее члены?

Кончики Лешкиных ушей начали гореть.

— Да чего вы ко мне пристали? Не знаю я ни про какое «Ф»…

— Смотри, Горбачев! — угрожающе сказал Гаевский. — Говорить мы тебя заставим. Ты еще раскаешься и пожалеешь, только потом будет поздно…

— Чего мне каяться, если я ни в чем не виноват? — с вызовом посмотрел Лешка в сверлящие колючки Гаевского. — Я пойду в класс.

— Никуда не пойдешь!

— Подожди, Горбачев, — сказала Нина Александровна. — Зачем ты упрямишься? Расскажи нам все, что знаешь, тогда и пойдешь заниматься.

— Ничего я не знаю, нечего мне рассказывать, — сказал Лешка и нарочно стал смотреть в окно, чтобы они видели, что он ничего не боится.

— Пойдемте к Галине Федоровне, — сказал Гаевский. — Оставлять так нельзя.

Из-за дверей классов доносились неясные голоса учителей. За дверью Витькиного класса послышался смех и тотчас стих.

Уборщица мела в коридоре пол. Она посторонилась, покачала головой, увидев, как между пионервожатым и учительницей идет на расправу к директору очередной баловник. Они прошли, уборщица опять стала мести.

Рыхлая, стареющая женщина в очках сидела за столом, читала какую-то бумагу и делала в ней пометки толстым красным карандашом.

— Можно к вам, Галина Федоровна? — спросила Нина Александровна, приоткрывая дверь.

Галина Федоровна зажала пальцем строку, подняла голову и сняла очки:

— Кто там? В чем дело?

Гаевский подошел к столу, положил перед директором Лешкину записку и перевод:

— Вот, посмотрите, чем наши школьники занимаются! Шифровочка!..

Галина Федоровна прочитала записку, подняла глаза на Гаевского.

— Шифр, условное место встречи, все как полагается. Вы понимаете, что это значит?..

Подбородок директора дрогнул.

— Вот он потерял, Горбачев, из шестого «Б»… Нам ни в чем не признается. Спросите его сами.

— Подойди, Горбачев. (Лешка подошел к столу.) Это твое? — протянула Галина Федоровна руку к записке, но не дотронулась, будто боялась обжечься. — Откуда это у тебя?.. Отвечай, когда спрашивают!

Она говорила строгим голосом, брови ее сердито хмурились, но Лешка видел, что в прыгающих глазах у нее не гнев, а страх.

— А что мне отвечать? Я ничего не знаю и не буду говорить…

— Нет, как вам это нравится?! — возмущенно воскликнула Галина Федоровна. — Он не будет говорить!

Она с негодованием посмотрела на Нину Александровну и Гаевского. Нина Александровна тоже выразила на лице негодование, а Гаевский сидел с таким зловещим видом, что подбородок у директора затрясся.

— Сейчас же выкладывай все! Слышишь?

Лешка исподлобья посмотрел на нее, переступил с ноги на ногу и сказал:

— Что вы на меня кричите, если я ни в чем не виноват?

— Он еще будет… — начала Галина Федоровна и осеклась. — Хорошо, Горбачев, — сказала она, помолчав, — я первая буду рада, если ты не виноват, потому что это такое… такая… тень на школу, что… — Голос ее дрогнул, она снова замолчала. — Если ты ни в чем не виноват, тебе нечего бояться и незачем скрывать то, что ты знаешь. Этим ты только навредишь себе, своим товарищам и школе… Я тебя не принуждаю, а прошу: помоги нам разобраться во всем для твоей же пользы. Иди сюда, садись и расскажи все, что ты знаешь об этой записке…

Лешка не сел и продолжал молчать.

— Может быть, тебе ее дали не в школе, а где-нибудь на стороне? — с надеждой в голосе спросила Галина Федоровна. — Неужели ты не любишь своих товарищей, тебе не дорога школа, ее честь? Ты хочешь подвести всех нас?

Галина Федоровна подождала ответа, потом сухо сказала:

— Иди на урок. И чтоб завтра твой отец пришел в школу!

— У него нет родителей, — сказала Нина Александровна. — Он из детдома.

— Тогда пусть придет директор. Напишите записку, Нина Александровна, я подпишу. И передайте через кого-нибудь другого.

— Шо там таке? — прошептал Тарас, когда Лешка вернулся в класс и сел на место.

Лешка не ответил Тарасу. Опершись скулами о сжатые кулаки, он смотрел на парту и думал, что́ теперь будет и что́ скажет Людмила Сергеевна.

Прозвенел звонок, ребята повскакали с мест:

— Что? Что такое, Горбачев? Зачем вызывали?

Лешка отодвинул их рукой и шагнул через проход к парте Юрки Трыхно. Тот очень сосредоточенно и старательно перекладывал в ящике парты тетради и книжки.

— Так ты ничего не находил? — спросил Лешка. — И записку не видел?

Юрка поднял на него большие, открытые глаза.

— Нет, ничего, — ответил он.

Юрка не покраснел, не смутился, но по тому, как еле уловимо дрогнули, покосились куда-то в сторону его глаза, Лешка понял, что выдал его он. Юрка тоже догадался, что Горбачев понял, и, не сводя с него глаз, начал отодвигаться, отстраняться от него. Лешка, не замахиваясь, ударил его по лицу раз и другой.

— Стой! Что ты? За что? — схватили его ребята и оттащили от Юрки.

По щекам Юрки торопливо побежали крупные слезы, они стекали в полуоткрытый трясущийся рот, и он торопливо слизывал их языком, не сводя с Лешки все таких же открытых и правдивых глаз. Юрка не возмущался, не оправдывался, и потому, что он не делал ни того, ни другого, Лешка окончательно убедился, что записку подобрал и передал Юрка. И тут же он понял, что выдал себя. Прежде он мог все отрицать, отпираться от записки — никаких доказательств, что она принадлежала ему, не было. Сказанное Юркой можно было оспаривать и не признавать. Избив Юрку, он доказал свою виновность. Если он не знал о существовании записки, не имел к ней отношения, за что же тогда бить Трыхно?!

Лешка вырвался и выбежал из класса. Чтобы не отвечать на расспросы, он на улице дождался, пока позвонят на урок, и вошел в класс вместе с учителем. На перемене он хотел опять убежать, но Тарас, Сима и Жанна удержали его; подошел Яша и другие детдомовцы.

— За шо ты ударил Трыхно? — спросил Тарас. — Яка то была записка?

— А какое вам дело? — огрызнулся Лешка.

— Як то — какое дело? — сказал Тарас и оглянулся на товарищей.

Лешка увидел встревоженное лицо Киры. «Боится!» — презрительно подумал он и сказал вслух:

— Ничего я не скажу!

Митя оглянулся — их начала окружать толпа школьников.

— Хватит, ребята! — сказал он. — Дома поговорим.

Лешку оставили в покое, но и на переменах и на уроках он ловил на себе недоумевающие взгляды. Чтобы не встречать этих взглядов, он смотрел на парту или на доску, не понимая написанного, не слыша того, что говорят ученики и учитель. После уроков он отделился от ребят, старался идти как можно медленнее, чтобы отдалить разговор с Людмилой Сергеевной. Его догнал запыхавшийся, озабоченный Витька:

— Где ты пропадал? Целый день не было… Тебя к директору вызывали?

— Ага.

— И Трыхно морду набил?

— Набил. Мало! — с сожалением вздохнул Лешка. — Это он записку передал.

— Он сам сказал?

— Нет. Да уж я знаю!

— Ну и что?

— Сначала классная руководительница и Гаевский допытывались, грозили, потом директор… Теперь Людмилу Сергеевну вызывают.

— И чего они так перепугались?

Лешка промолчал.

— Что ж теперь будет, а? — растерянно спросил Витька.

— Не знаю. Да уж что будет…

Он оглянулся и увидел на лице Витьки страх.

— Не бойся, не выдам! — горько усмехнулся Лешка.

— Да вовсе я не боюсь! — сдавленным голосом сказал Витька.

Это была неправда: он испугался. Не за себя. Что будет, если дознаются о его участии и сообщат отцу?.. Витька редко вспоминал, как из-за него — он был убежден, что из-за него, — заболел отец после Витькиного столкновения с Людмилой Сергеевной. Сейчас все вспомнилось с такой страшной отчетливостью, будто случилось не два года, а два часа назад.

Лешка не знал о Шарике, болезни Витькиного отца и не понимал причины испуга товарища, но ясно видел, что Витька боится. Наташа болела — она в счет не шла. Испуг Киры был в порядке вещей, другого Лешка от нее не ждал. Но оказалось, что и Витька, друг и товарищ на всю жизнь, тоже боится. Лешка оставался один, ему одному приходилось брать все на себя, отвечать за всех.

29

Митя протянул Людмиле Сергеевне пакет из школы, подождал, пока она прочитала записку, спросил:

— Насчет Горбачева?

— Да. Что там случилось?

— Я сам хотел поговорить… У Горбачева нашли какую-то записку, вызвали к директору. А он потом побил Трыхно, из своего класса. Вроде за то, что тот передал записку… Это, конечно, подло со стороны Трыхно, но драться же нельзя! Опять будут говорить, что детдомовцы задираются… Может, его на совет? Пускай объяснит, в чем дело.

— Потом, Митя, на совет успеем. Позови его сюда.

— Ну, что ты опять натворил? — спросила Людмила Сергеевна, когда Лешка вошел.

Лешка придумал целую речь. Из нее очень ясно и убедительно следовало, что он ни в чем не виноват, а что касается Трыхно — ему следовало еще и не так дать… Но стоило ему войти в кабинет — вся его прекрасная речь вылетела из памяти, от нее осталась только одна фраза:

— Побил Трыхно.

— О Трыхно потом. Зачем тебя вызывали к директору? Лешка сглотнул переполнившую рот слюну и опустил голову.

— Какую у тебя нашли записку?.. Почему ты молчишь? Это что, секрет?

Лешка кивнул.

— Допустим. Однако Галина Федоровна уже знает твой секрет и, конечно, расскажет мне.

— Ничего она не знает! И какое ей дело? Я ничего такого не делал!

— В записке ничего плохого не было?

— Нет.

— А что в ней?.. Ну что ты молчишь? Все равно она мне покажет!

— Она шифром была написана, вот они и пристают…

— Шифром?.. Что же в ней было?

Лешка сказал.

— А что это значит?.. Да что мне, клещами из тебя каждое слово тянуть? — рассердилась Людмила Сергеевна.

Лешка посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вы лучше меня не спрашивайте, я все равно не скажу.

Людмила Сергеевна потерла пальцами внезапно заболевшие виски:

— Я думала, Алеша, мы с тобой друзья, ты мне доверяешь, а оказывается — нет.

Лешка посмотрел на нее исподлобья и опять опустил глаза. Ну как же она… Всегда все понимала, а теперь не хочет понять!.. Он прерывисто вздохнул.

— Разумеется, — сказала Людмила Сергеевна, — это не только твой секрет. Я не знаю, что такое «Ф», но раз там речь идет о членах, значит, есть и другие… О них я говорить не могу, не знаю. Но ты, наверно, тоже член этого «Ф»? Вот завтра мне директор скажет, что у Горбачева нашли такую записку, и если он боится рассказать…

— Вовсе я не боюсь, а не имею права! Я же слово дал!.. Вы сами всегда говорили, что слово надо держать…

— Да, — вздохнула Людмила Сергеевна. — Слово надо держать…

— Людмила Сергеевна! — горячо сказал Лешка. — Вот честное слово. Если бы что плохое, я бы сам рассказал. Ничего плохого я… мы не делали! Я б вам все рассказал, вы бы увидели, только я не могу — я же дал честное слово! И пусть делают, что хотят, — я все равно не скажу! — крикнул он и выбежал из кабинета.

Людмила Сергеевна решила больше не допытываться. Успокоившись, мальчик сам расскажет тайну, которую сейчас так горячо оберегает. В том, что она не содержала ничего ужасного, Людмила Сергеевна не сомневалась. Значительно больше ее тревожила драка Лешки с одноклассником. Невозможно, конечно, чтобы мальчишки выросли без стычек, но не слишком ли много их у Горбачева? Чего доброго, привыкнет к кулачной расправе как к единственному способу доказывать свою правоту…

С утра пришлось заниматься хозяйственными делами, ходить по всяким «торгам» и требовать выполнения разнарядок, потом с бухгалтером и завхозом сверять счета. О Горбачеве Людмила Сергеевна вспомнила только вечером и пришла в школу, когда уроки закончились.

Галина Федоровна была в кабинете не одна. Рядом с ней, не опираясь на спинку стула, сидела необыкновенно прямая и строгая Елизавета Ивановна. Против двери сидели Гаевский и Нина Александровна. В углу около окна клубился дым. Там Викентий Павлович, глядя в стол, что-то чертил карандашом. «Пирамиды рисует», — подумала Людмила Сергеевна. На всех заседаниях Викентий Павлович рисовал одно и то же: пирамиды и сфинкса. У сфинкса было удивленное и жалобное лицо, будто он спрашивал: «Сколько еще это будет продолжаться?» Каждый раз Людмила Сергеевна собиралась узнать, к чему относится жалоба сфинкса — к пребыванию среди песков или к заседанию, — и каждый раз забывала.

Галина Федоровна сухо поздоровалась с Людмилой Сергеевной и сказала:

— Садитесь, пожалуйста. Кстати пришли, мы только начали… — Она нервно поправила задравшуюся красную скатерть и, оглянувшись на Елизавету Ивановну, продолжала: — Это кладет тень, пятно на всю школу… и неизвестно, чем кончится. Мы решили обсудить, посоветоваться… Расскажите, Нина Александровна…

Классная руководительница шестого «Б» волновалась. Она тревожилась за Горбачева и боялась за себя. Класс она приняла только в этом году, но все равно ответственность лежала на ней. Нина Александровна потрогала горящие щеки и виноватым голосом рассказала о том, что найдена записка у ученика шестого «Б» Горбачева. В записке назначается сбор какого-то «Ф» и указано условное место сбора. Хуже всего, что записка написана шифром. Она и старший пионервожатый не могли сами прочитать, и только Викентий Павлович помог разобраться…

— Ерунда! — раздалось из угла, окутанного дымом.

Все оглянулись на этот угол и опять повернулись к Нине Александровне.

— Нет, не ерунда, Викентий Павлович! Я тоже думала, что ерунда, а выходит — совсем не так. Я и товарищ Гаевский разговаривали с Горбачевым — он ни в чем не признается. И Галине Федоровне ни в чем не признался…

— Да, может, это не его записка?

— Нет, его! — сказал Гаевский. — За что он тогда избил Трыхно? — Гаевский победительно оглянулся. — Давайте спросим самого Трыхно. Я нарочно его задержал… — Гаевский приоткрыл дверь в коридор. — Юрик! Зайди сюда…

Трыхно бочком вошел в дверь, поздоровался и окинул всех ясным, открытым взглядом.

— Горбачев бил тебя вчера?

— Ага, — вздохнул Трыхно. — Два раза. То есть два раза ударил…

— За что?

— Он догадался, что я передал записку.

— Вот эту?

— Ага.

— А как же ты ее нашел?

— Я еще на уроке видел, как он читал и прятал. А когда из класса уходил, у него из кармана-выпала. Я посмотрел — там непонятное. Я тогда взял и отдал Якову Андреевичу. А Горбачев догадался и начал меня бить….

Юрка снова обвел всех большими, правдивыми глазами. Людмила Сергеевна смотрела на него с неприязнью. Тихоня, округлое безмятежное лицо, чубик полубокса, ямочки на щеках. И ни капли смущения. Таким был, наверно, и с Горбачевым. Наверно, всегда такой: что бы ни сделал — ни тени неловкости, ни проблеска стыда. Увидел записку и не сказал тут же, при всех, а побежал наушничать… Уже сейчас двуличен и бессовестен. Сколько ему? Тринадцать? А что станет с ним потом?..

— Не бойся, — сказал Гаевский, — больше он тебя бить не будет.

В углу послышалось невнятное ворчанье. Все опять оглянулись, но ворчанье смолкло.

— Можешь идти домой, — сказала Галина Федоровна.

Трыхно вышел.

— Как же теперь быть? — спросила Нина Александровна. — Надо что-то решать. Нельзя же так оставить, чтобы ребята вышли из-под надзора…

Елизавета Ивановна что-то шепнула Галине Федоровне, та кивнула и сказала Людмиле Сергеевне:

— Горбачев живет в вашем доме. Что вы о нем скажете?

— Да, я скажу… Мне кажется, поторопились с этим делом. Ведь ничего не известно, что же обсуждать? Надо прежде выяснить, а здесь мы ничего не выясним. И получится, что мы что-то будем говорить и решать, лишь бы себя застраховать — вот, мол, мы осудили… А дело ведь не в этом! Я не знаю, что это за организация и есть ли она. Может, ничего подобного нет, а просто какая-то ребячья выдумка, я почти уверена в этом… Почему? — повернулась она к Гаевскому, задавшему вопрос. — Потому что знаю Горбачева, знаю его историю. Это очень трудный характер, замкнутый, но мальчик он честный, прямодушный. Правда, пока он и мне не рассказал, но он дал мне честное слово, что ничего дурного за этим нет. И я ему верю…

Елизавета Ивановна насмешливо улыбнулась.

— Я знаю Горбачева, — продолжала Людмила Сергеевна, — и потому спокойна. Я уверена, через некоторое время, если его не дергать, он сам все расскажет, и мы убедимся, что ничего страшного нет…

— Извиняюсь! — резко сказал Гаевский. — Мы будем нянчиться с Горбачевым, а они — действовать? Они заметут следы, а когда Горбачев начнет откровенничать, будет поздно…

Людмила Сергеевна вспыхнула и едва не пустила ему «дурака». Сейчас она видеть не могла его худую физиономию, со втянутыми щеками и лихорадочно поблескивающими глазками.

— Меня не удивляет… — сказала Елизавета Ивановна и подождала, пока все головы повернутся к ней, — меня не удивляет, что в этом деле замешан Горбачев и что директор дома, где он живет, проявляет такое спокойствие.

Она говорила неторопливо и даже как бы торжественно. И, хотя она ни разу не взглянула на Людмилу Сергеевну, та очень хорошо чувствовала и понимала, что Елизавета Ивановна торжествует.

— Я умышленно употребила слово «живет», а не «воспитывается», потому что, к сожалению, о воспитании в этом детдоме говорить не приходится. Я работала в этом детдоме — правда, очень недолго, но достаточно, чтобы познакомиться с порядками в нем. Горбачев очень испорченный подросток, и меня нисколько не удивляет его участие в этом скверном, а может быть — мы еще не знаем! — очень вредном и опасном деле. Мы, советские педагоги, не можем относиться безразлично к тому, что делают дети вне школы, вне нашего надзора. Более того: мы несем ответственность за то, что́ они делают! — значительно подчеркнула Елизавета Ивановна. — Я имела возможность наблюдать, с каким спокойствием товарищ Русакова относится к тому, что происходит в детском доме… Товарищ Русакова и сейчас спокойна. Вот такое спокойствие, а вернее — равнодушие, и приводит к подобным фактам… Но об этом — особый разговор, и происходить он будет не здесь. Что касается дела Горбачева, то, мне кажется, школа не может стоять в стороне от него, она должна высказать свое мнение по этому поводу.

Людмила Сергеевна возмущенно вскочила, чтобы ответить, но Галина Федоровна остановила ее.

— Пожалуйста, Яков Андреевич.

Гаевский встал, собрал в горсть рассыпающиеся волосы и прижал их к затылку.

— Допустим, товарищи, — сказал он, — что директор детского дома права и ничего такого, — покрутил он в воздухе растопыренной пятерней, — здесь нет. Посмотрим на факты, товарищи. Каковы эти факты? У нас для детей — всё. Им обеспечено счастливое будущее, о них заботятся, их учат, воспитывают. Нам поручили воспитывать молодежь, и мы ее воспитываем в духе беззаветной преданности. Так, товарищи? А тут появляется какая-то особая организация. Почему? Я думаю, это не случайно, товарищи!..

— Конечно! — раздался от окна раздраженный голос Викентия Павловича. — Развели зеленую тоску, вот они и начали выкомаривать…

— Что вы хотите сказать? — повернулся к нему Гаевский.

— То, что сказал. Скука у вас! Скука зеленая!

— Конечно, в нашей работе есть недостатки… Мы их сможем исправить при помощи педагогов, но я что-то не замечал, чтобы вы, Викентий Павлович, помогали мне в работе!

Решив, что Викентий Павлович сражен этой репликой, Гаевский опять собрал волосы и придержал их на затылке, собираясь продолжать. Но Викентий Павлович не был сражен. Сначала с удивлением, потом с возрастающим возмущением он слушал, как здесь произносили всякие страшные слова, сами их пугались и начинали говорить еще страшнее. Гаевского он не любил и не уважал, решив после нескольких кратких бесед, что человек он ограниченный, малограмотный, прикрывающий малограмотность свою умением произносить по любому поводу трескучие фразы. Шифрованной записке Викентий Павлович не придал никакого значения и тотчас забыл о ней. Узнав, что из-за нее придется задержаться, пожал плечами и чертыхнулся: он устал и хотел есть. Увидев теперь, как раздувают из нее дело, возмутился окончательно.

— Это в чем я вам должен помогать? — нахмурив густые седеющие брови так, что они стали торчком, сверкнул он глазами на «пустобреха», как называл про себя Гаевского. — Докладчиков из детишек делать? Они же у вас все докладчики! Этакие сопливые старички… Вот облысеют, животы отрастят, пусть тогда и становятся докладчиками. А сейчас они дети! Понимаете? Дети! Им нужно играть, веселиться, выдумывать, а не заседать…

— Па-азвольте! — почти закричал Гаевский, перебивая Викентия Павловича. Всегда бледное лицо его побледнело еще больше. — Па-азвольте, товарищ Фоменко! Это что же они должны выдумывать? Тайные организации? Шифровочки? И вы это одобряете, к этому призываете?.. А вы знаете, кто стоит за этой организацией, кто ее направляет? А что, если за ней шпана, уголовники или еще какой элемент?! Но допустим, там никого нет. Мы воспитываем подрастающую смену в свете вышестоящих указаний. А вот товарищ Фоменко не согласен. Мне лично неизвестны указания, что пионерская организация работает плохо. Советскую власть она устраивает, а товарища Фоменко не устраивает. Он считает, что пионерская организация, созданная Советской властью, — подчеркнул Гаевский, — работает плохо. Вы понимаете, против чего вы выступаете?! — вздымая указательный палец, почти закричал Гаевский.

Викентий Павлович побагровел, левое веко задергалось. Столкновения с демагогами вызывали у него приступы ярости. Он закрыл глаза, боясь, что она прорвется и сейчас.

— Молчите? — торжествовал Гаевский. — Нет, отмолчаться вам не удастся!

Ярость прорвалась.

— Молодой человек! — Викентий Павлович поднялся и сжатыми кулаками оперся о стол. — Я Советскую власть изучал не по газетам. Я за нее воевал. Дважды. Я не против Советской власти и пионерской организации. Я против трусов, которые ничего не понимают ни в той, ни в другой и той и другой мешают воспитывать детей… Вам бы не пинкертоновщину разводить, а поучиться и подумать, чего хотят дети, что им нужно. Но учиться вам лень, а думать вы не умеете и не хотите…

— Вам не удастся! — крикнул Гаевский. Он не знал, что такое пинкертоновщина, и потому оскорбился сверх всякой меры. — Вам не удастся замазать! Мы проявляем бдительность, а вы замазываете? Это вам так не пройдет! У вас еще спросят, почему вы их так горячо защищаете!..

— А вы и на меня дело заведите! Донесите на меня, как вам этот сопляк донес на Горбачева…

Галина Федоровна давно уже поднимала руку, стучала по графину:

— Викентий Павлович! Да что это такое?! Тише, товарищи!

Она попыталась сгладить, замять ссору. Конечно, сказала она, в деле Горбачева нужно разобраться в самый короткий срок. Горячность споривших свидетельствует о том, что они очень близко приняли всё к сердцу и, конечно, найдут общий язык.

Викентий Павлович сердито фыркнул, услышав о надеждах на «общий язык», и стал одеваться. Галина Федоровна извиняющимся тоном сказала несколько слов Елизавете Ивановне, потом подошла к нему.

— Ну что это вы скандал такой устроили? — укоризненно зашептала она. — Да еще при инспекторе. Какое у нее мнение будет о коллективе?

— Наплевать! — буркнул Викентий Павлович.

— Вам наплевать, а мне каково? Спросят не с вас, а с меня. Неизвестно, как обернется для школы эта история, а вы еще затеяли ругань. Какими глазами я теперь должна смотреть…

Викентий Павлович, уже надевший пальто, схватил палку, будто собирался пустить ее в ход.

— Вы о себе думаете, — громко, на весь кабинет, сказал Викентий Павлович, — а надо, извините, о детях думать! Да-с! — и со стуком стал вколачивать башмаки в калоши. Порванная подкладка на заднике подвернулась, ботинок не лез в калошу, и Викентий Павлович рассердился еще больше. — О детях! Красивые слова говорить умеем, а доходит до дела — в кусты! О себе заботимся! — и, пристукивая палкой, вышел, не обратив внимания на оскорбленное лицо директора.

Толстую, узловатую палку он завел когда-то давно из щегольства и для солидности. Она не была ему нужна и теперь — слабым он себя не чувствовал, но к палке привык и всегда ходил с ней. Заново переживая только что разыгравшуюся ссору с «пустобрехом» и «трусливой клушей», как тут же окрестил он Галину Федоровну, Викентий Павлович сердито ерошил стоявшие торчком брови и колотил палкой по стволам деревьев, словно это были не стволы, а «пустобрех» и «клуша».

30

Людмила Сергеевна никак не ждала, что история с запиской примет такой оборот. Перестраховщик Гаевский затеял дело, перепуганная Галина Федоровна не в состоянии погасить его, а Дроздюк, конечно, поможет раздуть, чтобы насолить ей, Людмиле Сергеевне. В изображении Дроздюк она оказывалась если не прямой, то косвенной виновницей. Скоро обнаружилось, что так думает не одна Дроздюк. Курьерша гороно принесла записку, в которой заведующая предлагала Людмиле Сергеевне немедленно явиться в гороно. Объяснение было долгим и очень неприятным. Заведующая почти теми же словами говорила то же, что и Елизавета Ивановна. Новым было одно: оттого, что Ольга Васильевна была дальше от дела Горбачева, меньше знала о нем, оно, как это всегда бывает, казалось ей еще более серьезным. Дроздюк лишь глухо и неопределенно угрожала, Ольга Васильевна говорила об ответственности Людмилы Сергеевны прямо и жестко, будто уже было доказано, что виновата во всем она одна и ей придется отвечать за это по служебной и партийной линии.

Людмила Сергеевна возмущалась, говорила, что это бред, Гаевский и другие делают из мухи слона, но слова ее повисали в воздухе: доказательств не было. Доказательств не было и у тех, кто затеял дело, но их это не смущало. Прямо какая-то дичь! Не доказав виновности, от нее требовали доказательств невиновности и отсутствие их изображали как доказательство вины. Черт знает что: боятся недобояться…

Однако доказательства были необходимы, и дать их мог только Горбачев. Хватит миндальничать! Он корчит из себя рыцаря, а ей будут трепать нервы?..

Людмила Сергеевна вернулась к себе, решив сейчас же узнать у Горбачева все, и послала за ним. Вместо Горбачева пришла Ксения Петровна и сказала, что Горбачев из школы не вернулся, книги его принес Тарас.

— Этого еще не хватало!

Тарас рассказал, что в школу они шли вместе. Горбачев был, в общем, ничего, только хмурый. Во время первой перемены к нему подошла классная руководительница и что-то сказала ему. Он про то никому ничего не сказал, а потом куда-то девался, никто и не заметил когда. Пальто и шапки его в раздевалке не оказалось, а книжки и тетради Тарас принес домой.

— То правда, шо его из школы выключат? Хлопцы говорят, что выключат обязательно.

— Глупости какие! — рассердилась Людмила Сергеевна и отослала Тараса.

Она совсем не была уверена, что это глупости, и побежала в школу. Нина Александровна не знала, куда девался Горбачев. Она только предупредила его, чтобы он, когда начнется урок, опять пришел в канцелярию, но Горбачев не явился, а ушел совсем. Может быть, и убежал.

Когда Горбачев исчез, Гаевский окончательно уверился, что дело чрезвычайно серьезно, и поглядывал на всех с мрачным ликованием. Теперь никому не удастся замять это дело, вскрытое благодаря его, Гаевского, бдительности.

Людмила Сергеевна пыталась поговорить с Галиной Федоровной, но та, напуганная зловещими намеками Гаевского и тоном, в котором разговаривала с ней утром заведующая гороно, даже радовалась исчезновению Горбачева. Оно казалось ей признаком того, что организация существует где-то на стороне, и тем самым угроза, нависшая над школой, то есть над ней, Галиной Федоровной, становилась меньше. С Людмилой Сергеевной она разговаривала неприязненно, невольно распространяя на нее вину Горбачева и видя в ней причину неприятностей для себя.

Ничего не узнав, Людмила Сергеевна вернулась домой. Горбачева не было. Прошло уже много часов с тех пор, как он исчез. Ребята встревожились. Ей казалось, что она замечает в глазах у них осуждение ей, Людмиле Сергеевне: как она могла допустить, чтобы Лешка Горбачев убежал, и почему она ничего не делает, чтобы разыскать его? Людмила Сергеевна попросила Ксению Петровну сходить в милицию и сообщить о бегстве Горбачева, спросить, не знают ли там что-нибудь.

С Ксенией Петровной, со всеми она говорила о бегстве, только о бегстве, и себе не позволяла думать ни о чем другом. Но как ни старалась она отгонять мысли об этом «другом», они возвращались, становились всё упорнее и отчетливее. От таких подозрений взрослому впору растеряться, а ведь тут мальчишка!

Ксения Петровна вернулась. В милиции ничего не знали, обещали принять меры.

Людмила Сергеевна, будто по делу, заходила в комнату для занятий, в спальни. Ее встречали настороженные взгляды и выжидательное молчание. Каждый раз она замечала, что особенно пытливо и настороженно смотрела на нее Кира. Людмила Сергеевна через силу улыбалась, делала вид, что ничего не случилось, спрашивала о чем-то, что-то говорила, не слыша ответов и плохо понимая, что она сама говорит.

Наступал вечер, вместе с гаснущим светом таяли надежды на возвращение Горбачева. Людмила Сергеевна заставляла себя думать, что ничего ужасного не произошло. Иззябнет, проголодается и вернется…

Но они же не оставят его в покое! Опять Гаевский будет допрашивать, угрожать… Он ведь трус. Потому пугает, что сам боится. Самые жестокие люди — это трусы… Они Горбачева доведут… Бог знает до чего могут довести! С этим нельзя, невозможно мириться, надо бороться, принимать меры…

Гаевский запугал директора школы, эта мороженая вобла Дроздюк запутала и тоже напугала Ольгу Васильевну… С перепугу начали городить дело… И получилось черт знает что! Шутка сказать: возводить на мальчишку такое обвинение… Нельзя ждать, надо… в горком партии, к Гущину! И не одной. Не только она — Фоменко тоже возмущается. Как он этого болтуна отхлестал! Надо с ним идти, обязательно с ним! И не откладывать…

Людмила Сергеевна решительно схватила пальто, начала одеваться. В дверь тихонько постучали.

— Кто там?.. Ты что, Кира?

Кира прикрыла за собой дверь.

— Ты что-нибудь хочешь сказать?.. А нельзя потом? Мне надо уходить…

Вместо ответа Кира отвернулась к стене, уткнулась в согнутый локоть и заплакала.

— Что с тобой, кто тебя обидел?

Кира плакала все горше, худенькие лопатки ее вздрагивали под тонким платьем. Она перебежала через двор раздетая, без пальто. Людмила Сергеевна взяла Киру за плечи, повернула к себе:

— Ну, что такое? Что с тобой?

— П-правда, что Горбачева исключат? Р-ребята говорят — исключат из школы и из детдома…

— Да нет же! Откуда ты взяла?

Кира по лицу Людмилы Сергеевны старалась угадать, правду ли та говорит. Набегающие слезы мешали ей, она вытирала их пальцами, размазывала по лицу.

— Да! Вы не хотите сказать… А его исключат, я з-знаю!..

— Ничего ты не знаешь! Перестань плакать, глупенькая… Откуда вы это взяли?

— Все говорят, и в школе т-тоже…

— Успокойся… Об исключении не было речи…

— А почему он уб-бежал?..

— Да, может, не убежал. Он не хочет ничего рассказывать и очень вредит этим себе…

— Он гордый, все равно не расскажет! — всхлипнула Кира.

— Ну вот… А мне трудно его защищать — я сама ничего не знаю.

Решив, что из этого следует исключение Горбачева, Кира снова заплакала, бессвязно говоря, что ей все равно, пусть тогда исключают и ее.

— Да ты-то тут при чем?

— А п-почему он один должен… если и другие т-тоже…

— Что «тоже»? — схватила ее за плечи Людмила Сергеевна. — Ты тоже?.. А ну сейчас же перестань плакать! На́ платок, вытрись и говори. Ты знаешь об этой организации?..

Кира, всхлипывая, кивнула.

— И ты в ней состоишь?

Кира опять кивнула.

— Только это не организация, а «Футурум»… А если я расскажу, его не исключат?

— Конечно, нет!


Замеченный Лешкой испуг Киры вовсе не относился к ней самой. Она испугалась за него.

С первого дня, когда у входа в столовую она отчитала новичка, ей понравился этот мальчик с серыми сердитыми глазами. Ей очень хотелось помириться и подружиться с ним, она делала всякие попытки к сближению, но не могла удержаться, опять говорила ему что-нибудь язвительное, и недружелюбное отношение к ней Лешки усиливалось. Она ругала себя за невыдержанность и длинный язык и в конце концов перестала задирать Лешку обидными словами, но было уже поздно. Лешка не обращал на нее внимания и даже не заметил перемены ее отношения к нему. Ему было все равно: есть она или нет, говорит она или молчит. Это было обиднее, чем если бы он ее преследовал или говорил гадости, как Валет.

Лешка был уверен, что его отношение к Алле — тайна, о которой никто не подозревает. Так оно и было: никто не подозревал, кроме Киры. Кира замечала все и иногда потихоньку плакала. Алла была очень красивая. Как хотелось Кире быть такой же красивой, выдержанной и умной! Разглядывая себя в зеркало, она каждый раз с грустью убеждалась, что до Аллы ей далеко, она совсем не красивая, и задавала себе вопросы, на которые не могло быть ответа: почему так несправедливо устроено, что одни красивые, а другие нет, и отчего человеку нравится не тот, кому он нравится, а кто-то другой?

Витькино объяснение в любви испугало ее. Она не знала, что ей делать с этой любовью, не хотела никакой любви, считала все это глупостями. О любви она знала из книжек, о любви шептались между собой девочки. Кира фыркала, смеялась над ними. Любовь — это было что-то очень сложное, большое и отдаленное. Ничего похожего на описанное в книжках Кира в себе не находила.

Пароходы ее нисколько не интересовали, становиться капитаном она не собиралась, твердо решив, что будет токарем. Ей нравился станок, нравилось работать на нем, даже нравился запах нагретого металла и масла, которым пахла стружка. Однако она с удовольствием согласилась вступить в «Футурум», потому что Витька — выдумщик и там могло быть интересно, а главное, потому, что там должен быть Лешка, а ей хотелось быть везде, где был он.

Вызов Лешки к директору, драка с Трыхно встревожили ее, а когда ребята начали говорить, что Горбачева исключат из школы, Кира испугалась.

Наташа болела, она ничем не могла помочь. Кира отозвала на большой перемене Витьку Гущина, вытащила на улицу и напала на него чуть не с кулаками. Почему Лешка должен отвечать за всех? Почему он, Витька, — он же сам все затеял! — прячется теперь за спину другого? Если так, то он трус, и ничего больше! Как он может допустить, чтобы отвечал один Лешка, если все виноваты? Положим, они ни в чем не виноваты, но Горбачева считают виноватым и его исключат, а Витька будет ходить и притворяться, что ничего не знает? Да она его после этого презирает, и больше ничего!

Багровый от стыда, Витька оправдывался, говорил, что ничего не будет, ниоткуда Горбачева не исключат — не имеют права. Раздавленный безжалостными доводами Киры, он сказал наконец потерянным голосом, что, если Лешку будут исключать, он пойдет к директору и все расскажет. Молчит он вовсе не потому, что боится, а потому, что… Вместо того чтобы объяснить, почему он молчит, Витька неожиданно всхлипнул и убежал.

Лешка в детдом не пришел. Кто-то пустил слух, что если его исключат из школы, то исключат и из детского дома. Кира была уверена, что Лешка из гордости ничего не расскажет и пострадает один. Почему он должен страдать один? В решимость Витьки рассказать все Кира не поверила. Выходило, что спасти Лешку могла только она, Кира. Ну, а если… если исключать, так пусть исключат и ее тоже! Записку могли найти не у Лешки, а у нее, тогда отвечала бы она одна. Она бы тоже, как он, молчала и никого не выдала!.. А теперь другое дело. Она расскажет не потому, что боится, а чтобы выручить его, или если уж отвечать и страдать, так отвечать и страдать вместе…


Всхлипывая, комкая мокрый платок в тугой мячик, Кира рассказала Людмиле Сергеевне о «Футуруме», для чего он возник, что сделал и как несправедливо, что за всех должен отвечать один Горбачев.

Людмила Сергеевна обняла ее за худенькие плечи:

— Спасибо, Кира!

— А ему ничего не будет? — заглянула ей снизу в лицо Кира.

— Ничего… Думаю, теперь ничего.

Кира сказала, что их всего четверо, но Наташу и Витьку не назвала. Про себя она решила, что пусть ей будет то же, что и Алеше. Но разве она имела право выдавать Витьку, хотя он больше всех виноват, а особенно Наташу?.. Но, рассказав о «Футуруме», Кира испугалась.

— Только… только вы ему не говорите, что я сказала! — спохватившись, прижала она руки к груди.

Все прежние попытки ее выступить на защиту Лешки раздражали его. Теперь он мог ее возненавидеть. Пусть лучше не знает ничего и думает, что все сделалось само собой, а не благодаря Кире…

— Не бойся, Кира, он не будет знать. И никто не узнает… Однако пойдем. Мне надо уходить.

Прижав Киру к себе и прикрыв полой своего пальто, Людмила Сергеевна довела ее до крыльца домика, в котором помещались спальни.

— Умойся и ложись спать. А я пойду воевать за Горбачева.

Взбежавшая на крыльцо Кира обернулась, распухшее, заплаканное лицо ее просияло радостью.

31

Викентий Павлович был не в духе.

Вернувшись домой и все еще бурля от негодования, он рассказал жене о скандале у директора. Клавдия Степановна огорчилась, но совсем не так, как он ожидал. Вместо того чтобы разделить его возмущение, она начала упрекать его в несдержанности, легкомысленной горячности. Зачем он путается не в свое дело? Ведь он же беспартийный! Пусть они сами разбираются… И откуда он знает, что там ничего серьезного нет? А если есть? Как он тогда будет выглядеть?.. Даже если ничего серьезного нет, почему обязательно ссориться с начальством? Ну хорошо, Гаевский не начальство, а Галина Федоровна — директор. Гороно скорее прислушается к ней, чем к нему, скандалисту. Зачем было ей грубить? Ему это припомнят, не сейчас, так потом… Если он не хочет думать о себе, то о семье он обязан думать!

Со свойственной ей бестактностью Клавдия Степановна сказала, что он сердится потому, что она права. Сердиться надо не на нее, а на самого себя. Викентий Павлович застучал по столу и закричал что-то о мещанстве, обывательском отношении. Клавдия Степановна замолчала. Лицо ее приняло кротко-обиженное и вместе с тем упрямое выражение. Такое выражение появлялось всегда, когда она хотела показать ему, что ее ничем не удивишь, она не в первый раз терпит из-за его грубости и легкомыслия, стерпит и на этот раз, хотя знает заранее, что потом он признает себя виноватым и будет просить извинения. Викентий Павлович очень хорошо знал, что так оно и будет, и потому окончательно рассвирепел, хлопнул дверью, ушел в спальню, не поужинав и не выпив чаю.

На следующее утро они не разговаривали. Искромсав хлеб и холодное вареное мясо, он кое-как приготовил себе бутерброд на завтрак. Поостыв, он находил в словах Клавдии Степановны больше резонов, чем накануне, и уже сожалел о горячности, с которой напал на Гаевского, хотя тут же с удовольствием вспоминал, как выложил тому все, что о нем думал и чего тот заслуживал.

На уроке в шестом «Б» он вызвал Горбачева. Вместо Горбачева поднялся староста и сказал, что Горбачев был на первом уроке, потом ушел, и никто не знает куда. Спрашивать Горбачева Викентию Павловичу было не так уж необходимо. Он вызвал его, чтобы посмотреть, как тот держится. Горбачев не пропускал уроков из озорства и легкомыслия, как, случалось, делали другие. Значит, парня довели, если сбежал из школы…

Возмущение снова поднималось в нем, как опара в квашне. Чтобы опять не взорваться, он старался не смотреть на Гаевского, который с торжествующе-озабоченным видом вертелся в учительской… Поэтому, когда запыхавшаяся Людмила Сергеевна вторично прибежала в школу и, поймав Викентия Павловича в коридоре, предложила ему идти с ней в горком партии, он почти не колебался и махнул рукой на обед, который ожидал его дома.

Колебания относились не к тому, следовало или не следовало идти. Идти было нужно. Колебался он потому, что не любил встречаться с начальством. Викентий Павлович не боялся начальства, но опасался, что другие подумают, будто он боится, и особенно, что подумает это само начальство, и при таких встречах пытался подчеркнуть свою естественность и непринужденность. Но, как только он это делал, естественность и непринужденность исчезали, он становился неловким, натянутым, сердился за это на себя и делался еще более неловким.

Строгая Ира, глядя не на них, а куда-то мимо, между ними, выслушала Людмилу Сергеевну и ушла в кабинет Гущина. Потом, открыв и придерживая рукой дверь, словно боясь, что они самовольно пойдут не в эту, а в какую-нибудь другую дверь, предложила войти.

Гущин разговаривал по телефону. Увидев входящих, он покивал и показал рукой на кресла возле стола.

Лицо у него было очень усталое. Усталыми были и глаза под широкими, срастающимися на переносице бровями. Сидел он боком, повернувшись к столику, на котором стояли три телефона. Людмила Сергеевна смотрела ему в затылок, словно по нему надеясь угадать, какой характер примет разговор.

Секретарь повесил телефонную трубку, привстав, пожал руку Людмиле Сергеевне, подал Викентию Павловичу и назвался:

— Гущин.

— Фоменко, — буркнул в ответ Викентий Павлович и поспешно придвинул к себе пепельницу.

Пепельница зацепила скатерть на столе, сморщила ее складками. Викентий Павлович смутился и напряженной рукой поправил свои вислые, горьковские усы. Поправлять их не было нужды, это было ненатурально. Викентий Павлович рассердился на себя за эту ненатуральность и не стал поправлять скатерть. Однако морщины на ней раздражали его, он то и дело сердито посматривал на них.

— Викентий Павлович преподает в школе, где учатся мои ребята, — пояснила Людмила Сергеевна. — Пришли мы вот почему… Четверо ребят, в том числе двое из детдома, организовали сами кружок будущих капитанов и назвали его «Футурум». Они решили изучать морское дело, корабли и всякое такое, чтобы не позже как по окончании семилетки сразу же выйти в капитаны, — улыбнулась она. (Гущин тоже улыбнулся.) — В общем, это скорее похоже на игру, чем на что-то серьезное… Но у одного из них нашли записку… — Она протянула Гущину расшифрованный текст.

Гущин прочитал, густые брови его приподнялись:

— А что это значит? Зуд какой-то?

— Это сокращенный девиз. Они себе девиз придумали: «Видеть, знать, уметь, делать».

Брови Гущина опустились, он захохотал:

— Вот бисовы дети!.. А что, неплохо! Мне такой «зуд» нравится!

— Но дело в том, что записка эта была шифрованная, написана шифром…

— Каким шифром?

— Ерунда! — сказал Викентий Павлович. — Детский шифр: буквы алфавита пронумерованы и вместо букв ставятся цифры…

— А зачем?

— Как это — зачем? — заранее раздражаясь от возможных возражений, переспросил Викентий Павлович. — Чтобы тайна была! У каких мальчишек не бывает тайн? Без них же неинтересно!.. Да я сам в таком возрасте изобрел иероглифическое письмо и с приятелем через улицу только посредством таинственных письмен и сообщался… А вы? Вы сами не захлебывались всякими тайнами, не играли в «Пещеру Лейхтвейса»?

— Нет, — улыбнулся Гущин.

Улыбка у него была как бы смущенная, то ли оттого, что он чувствовал себя виноватым, так как не играл в «Пещеру Лейхтвейса» и даже не знал о ней, как не знает и теперь, то ли потому, что неожиданно ему напомнили детство, которое некогда было вспоминать и которое казалось таким далеким и навсегда забытым, словно его не было вовсе. Сейчас оно вдруг вспомнилось с удивившей Гущина нежностью, хотя умиляться в нем было нечему.

— Нет, не играл, — повторил он. — Некогда было… Да и какие игры! Я мальчишкой воевать ушел… — стирая с лица улыбку, сказал он.

— Д-да… — помолчав, произнес Викентий Павлович. — Тогда другое дело было…

— Ну, так что же? — вопросительно посмотрел на них Гущин.

— Шифрованную записку, — продолжала Людмила Сергеевна, — передали пионервожатому Гаевскому, а тот завел целое дело о какой-то организации…

Людмила Сергеевна рассказала о совещании у директора, о том, какую окраску придали всему, даже не узнав, не разобравшись, о том, как к этому отнеслись в гороно, и что запуганный Алексей Горбачев ушел из школы, не вернулся в детдом и хорошо еще, если просто убежал…

Гущин, переводя внимательный взгляд то на Викентия Павловича, то на Людмилу Сергеевну, все более хмурился.

Викентий Павлович при одном упоминании о Гаевском рассердился, рассердившись, перестал чувствовать скованность и излил свое возмущение этим демагогом, который, запугивая других, пытается из пустяка раздуть дело. Окончив, он почувствовал себя совершенно свободно, расправил морщины на скатерти и закурил, не обращая внимания на то, что густые брови Гущина нависли над самыми глазами, а лоб прорезала глубокая складка.

Гущин посмотрел на часы, нажал кнопку звонка. Строгая девушка заглянула в кабинет.

— Вызовите завгороно. И если есть там эта… Как фамилия инспектора?.. Дроздюк? Пусть тоже приедет. Сейчас же. Позвоните и пошлите за ними машину.

Ждали молча. Гущин поднялся, начал ходить за столом от стены к окну. Возле окна он задерживался, прищурившись вглядывался в темень за окном и шел обратно. Людмила Сергеевна понимала, что секретарь молчит умышленно, желая выслушать и другую сторону, но хмурое это молчание тревожило ее, и тревога становилась тем сильнее, чем больше молчал Гущин. Тревога Людмилы Сергеевны передалась Викентию Павловичу, но он делал вид, что чувствует себя превосходно, и процеживал табачный дым сквозь усы.

Дроздюк и Новоселова пришли. Ольга Васильевна скользнула взглядом по лицам Людмилы Сергеевны, Викентия Павловича и повернулась к Гущину. Елизавета Ивановна казалась еще более попрямевшей, будто ее только что вынули из-под пресса. На щеках ее выступили розовые пятна. Они были признаком не волнения, а торжества: в своем торжестве она не сомневалась. Викентий Павлович на пришедших не смотрел. Он выбирал из пепельницы спички, ломал их и мрачно думал, что сейчас он и Русакова получат на орехи.

— Вы знаете, что произошло в пятой школе? — спросил Гущин.

— Да, Иван Петрович. Я даже хотела к вам зайти по этому поводу, — сказала Новоселова.

— Так что же там произошло?

— Вам, наверно, уже сообщили, — повела глазами Новоселова в сторону Русаковой и Фоменко.

— Мало ли что мне сообщили! Я хочу, чтобы вы рассказали.

— Вот товарищ Дроздюк расследовала это дело…

Спокойно и размеренно Елизавета Ивановна изложила историю с запиской.

— Мы еще не изучили это дело в деталях, — резюмировала она, — и сделаем это в кратчайший срок. Но и сейчас можно сказать: дело оч-чень нехорошее! Если посмотреть на это дело политически…

— Да, в самом деле! — встрепенулся Гущин, который до сих пор внимательно, с неподвижным лицом слушал. — Ну, так что же получается, если посмотреть на это политически? — И он, откинувшись на спинку кресла, приготовился слушать.

В интонации Гущина что-то насторожило Елизавету Ивановну, она взглянула в лицо секретарю, но не уловила ничего опасного.

— Если там нет ничего такого, — подчеркнула она, — то и тогда это нездоровое явление. Что значит — возникает какая-то тайная организация?.. Я лично считаю… — Она сделала паузу, снова вглядываясь в непроницаемое лицо Гущина, и продолжала так же уверенно и веско: — Мы не можем с этим мириться! Мы еще не знаем, чем она занималась, но уверены, что организация эта вредна, и должны в корне пресечь это явление!

— Та-ак… А вы что скажете? — повернулся Гущин к Новоселовой.

— Я согласна с товарищем Дроздюк, — ответила Ольга Васильевна.

— Угу! — Гущин помолчал, наклонился вперед и облокотился о стол. — Вот что я вам должен сказать, товарищи дорогие… Политика, политически — для нас слова высокие, и бросаться ими попусту, зря мы не позволим. Если на то пошло, политическая сторона не в том, что вам мерещится, а в том, что раздули дело из пустяка, а когда разумные люди с этим не согласились, их тоже начали обвинять и подозревать…

Ольга Васильевна испуганно моргнула. Елизавета Ивановна медленно, с шеи начала краснеть.

— Что произошло по существу? Сейчас это просто ребята, которым скучно, и они придумали себе занятие по вкусу и, в общем, полезное — изучать морское дело, готовиться в капитаны… Правильно? — обратился Гущин к Людмиле Сергеевне. Она наклонила голову, подтверждая. — Но им мало, чтобы было полезно, интересно по существу, нужно, чтобы было интересно и по форме. Вот они и придумали, чтобы была тайна, таинственные записки… Что их толкнуло на это? Вы не знаете, что за этим стоит? Я скажу вам: скука! И равнодушие к детям! — начиная раздражаться и багровея, повысил голос Гущин.

Он замолчал, пересилил себя и снова заговорил, уже спокойнее:

— Сейчас это обыкновенные хорошие ребята. Им и в голову не приходит то, в чем вы их подозреваете. А что получится, если их начнут подозревать, таскать туда, сюда?.. Они озлобятся, возненавидят тех, кто их преследует… Надо не выдумывать опасности, а уметь разгадывать настоящие!.. И очень плохо, что вы этого не понимаете, если пошли на поводу у Гаевского… Кстати, кто он такой, этот Гаевский?

— Я просматривала его анкету, — сказала Новоселова, — у него все в порядке, прекрасная биография.

— Да чёрта ли в его биографии! Когда вы научитесь в душу людям смотреть, а не в анкеты?!

— Но, Иван Петрович… нельзя же — объективные данные. Он вполне проверенный человек.

— Проверенный-то проверенный, но ведь он же дурак! — возмутился Гущин. — Он хочет нажить политический капитал, похвастать бдительностью и раздувает дело. А вы, вместо того чтобы разобраться, ударяетесь в панику… Вы бы лучше детей охраняли от дураков и карьеристов!..

Гущин вскочил с кресла, прошелся за столом от стены к окну, опять остановился у стола:

— Черт его знает! Телят, поросят выращивать — и то ведь призвание и знания надо иметь. А вы детей… детей доверяете трусливому болтуну, у которого за душой ничего, кроме шпаргалок!.. Кого он может воспитать? Таких же болтунов и лицемеров, как сам?.. Ну, вот что, — сказал он, садясь, — прекратите возню, что этот Гаевский там затеял, — следствие, расследование и всякие «тащить и не пущать»… Надо не искоренять, а воспитывать!

— Но, Иван Петрович… — Новоселова замялась. — Нельзя же безнаказанно… Что дети будут думать о педагогах, воспитателях? У них авторитет упадет…

— Пусть не роняют! Все равно правду не спрячешь и авторитет обманом не удержишь… Ничего! Наши ребятишки — народ смышленый, дотошный, разберутся, кто ошибся, а кто напакостил… Ну, а что будем делать с этими конспираторами? — вопросительно оглядел он всех. — Надо им как-нибудь поделикатнее повернуть мозги от этой чепухи… Может, вы что-нибудь подскажете? — обратился Гущин к Людмиле Сергеевне.

— Разрешите мне попробовать, — сказал Викентий Павлович. Все сказанное секретарем чрезвычайно ему понравилось. Он, в знак полного своего одобрения и чтобы скрыть торжествующую улыбку, то и дело поправлял усы и подкашливал. — Надо что-нибудь в их духе…

— Да! — улыбнулся Гущин. — Вы же специалист по всяким тайнам, пещерам, вам и книги в руки. Обротайте их по-своему!.. Ну что ж, товарищи, все ясно?

Гущин проводил их до двери, потом подошел к окну. Оно было обращено к югу. В летний день за курчавой зеленью Слободки открывалось море. Когда он сидел за столом, подоконник скрывал дома и зелень, море начиналось сразу же за подоконником. Оно наполняло кабинет блеском и басовыми гудками пароходов. Теперь море было сковано льдом, за окном темно. Стекло дребезжало от ветра.

«Задула низовка, — подумал Гущин, — наверно, ломает лед. Пора… И мы ломаем! — невесело усмехнулся он. — Вот доморощенные мудрецы чуть дров не наломали… Ладно, оказались тут Русакова и учитель этот… как его… Фоменко. Не испугались громких слов. А эти вот деятели перепугались…»

Из-за окна донесся неясный гул. Лед? На таком расстоянии?.. Гущин прижался ухом к стеклу. Стекло дрожало, звенело под напором ветра. Где-то прорывались через Перекоп и Тамань передовые разведчики весны — черноморские ветры ломали торосистый лед. С громом и скрежетом дробились в темноте ледяные поля, рушились торосы, очищая дорогу весне. Тихим, дрожащим звоном откликались стекла на ее поступь.


Новоселова холодно попрощалась с Людмилой Сергеевной. В другое время Людмила Сергеевна расстроилась бы, теперь не обратила внимания. Она не обращала внимания и на то, что говорил Викентий Павлович. Наслаждаясь победой, тот доказывал, как отлично они сделали, пойдя к Гущину, как он отлично все понял и какой он, по-видимому, отличный человек. Людмила Сергеевна отвечала невпопад. Радость победы была отравлена тревогой. Она была бы полнее, эта радость, если бы пришла раньше, до того как Горбачев исчез. Не пришла ли эта победа слишком поздно?

Детдом спал. Скрипел, мотался под ветром самодельный флюгер, установленный ребятами над мастерской. Налет загремел цепью навстречу ей, узнал хозяйку и полез опять в будку. Людмила Сергеевна вошла в домик, где помещались спальни. Ксения Петровна дремала в дежурной комнатке над книгой. Услышав шаги, она поднялась, заспешила на цыпочках к директору, но не успела. Людмила Сергеевна уже открыла дверь и при свете ночника, маленькой, прикрытой бумажным абажуром лампочки, увидела Лешку.

Он спал, прижав ко лбу сжатый кулак. Лицо его и во сне оставалось хмурым и печальным. Людмила Сергеевна осторожно прикрыла дверь.

— Пришел! Сам пришел! — радостно блестя глазами, шепотом сказала Ксения Петровна. — Все уже спали, когда вернулся…

Ксения Петровна посмотрела директору в лицо и отвела взгляд.

— Изморось какая-то на дворе… — сказала Людмила Сергеевна, вытирая мокрые щеки. — Ну, спокойной вам ночи! Теперь уже спокойной…

Она вышла на улицу. Ветер сдувал, гнал по ней неразличимый в темноте сор, раскачивал деревья. Наверху торопливо клубились, неслись облака. Вместе с ними наплывал крепкий соленый запах освободившегося моря.

32

Лешка не думал о бегстве. Раз он не виноват, ничего ему сделать не могут…

Оказалось — могут. Ребята узнали — непостижимым образом они всегда всё узнавали, — что вчера вечером в кабинете директора был разговор о нем, и Валерий первый сообщил Лешке, что его исключат из школы. Валерию Лешка не поверил, но, когда Нина Александровна сказала, чтобы он после перемены пришел в кабинет директора, сомнений не осталось — его исключали. Зачем иначе среди уроков снова звать его к директору? Лешка схватил в раздевалке пальто, шапку и выбежал на улицу.

Школа гудела. Истомленные почти часовой неподвижностью и молчанием, ребята бегали сломя голову и кричали что есть мочи. Они понимали, что это нехорошо, так не следует делать, даже не хотели этого делать. Это делалось само собой. Сами собой ноги бежали изо всех сил, топая как можно громче, само по себе, помимо их воли, горло испускало оглушительные вопли. Паровой котел взорвется, если избыток пара не израсходовать или не выпустить через предохранительный клапан. Нерастраченная энергия распирала ребят, неподвижных во время урока, и они с радостным чувством облегчения выпускали ее в предохранительный клапан перемены.

В окнах обоих этажей мелькали головы, прибойный гул сотрясал стены, рвался в открытые форточки.

Лешка слушал этот гул, смотрел на бегающих по двору ребят. Он уже не мог бегать с ними. Они оставались в школе, от него школу отделяло свистящее, как хлыст, слово «исключить». Свистящий хлыст отсекал все, что у Лешки было, очерчивая вокруг него роковой круг. Вне круга было все: школа, товарищи, будущее. В кругу были только Лешка и его обида. От нее горели глаза и бессильно стискивались кулаки.

Сейчас его позовут и станут говорить всякие такие слова. Его будут укорять и упрекать, будто бы жалеть, и угрожать. А потом все равно скажут: «исключить». Он может не выдержать и заплакать. Но они исключат. Они уже решили, и им все равно, плачет он или не плачет, жалко ему школу или нет, честный он или обманщик. Они решили, что он плохой и его надо исключить. Ну, так не будет он перед ними плакать и просить! И незачем ему слушать всякие слова…

Звонок рассы́пал дребезжащую трель по лестницам и коридорам. Гул грянул еще громче и начал затихать. Хлопнула дверь за последними ребятами, бегавшими по двору. Школа смолкла. Сейчас Викентий Павлович входит в класс, оглядывает раскрасневшихся ребят, трогает усы желтым от табака пальцем и говорит привычное: «Ну-с, молодые люди, ноги устали, головы отдохнули? Перейдем к делу…» Лешка не то всхлипнул, не то шмыгнул носом и пошел по улице. Теперь уже все равно! Незачем ходить и на этот урок, если потом, дальше никаких уроков не будет. Он привычно свернул к дому и остановился. Там начнут расспрашивать, отчего да почему… Теперь его, наверно, из детдома тоже исключат. Там все учатся, а если он не будет учиться, его держать не станут.

По тротуарам проспекта спешили люди. За окнами закусочной люди сидели на стульях в белых чехлах, что-то ели и пили. Немного ниже, возле кинотеатра, ребятишки топали ногами, пританцовывали от холода. На рекламном щите нарисованная фиолетовой краской женщина плакала. Слеза на ее щеке была размером с грушу и тоже фиолетовая. Над базаром висели гам и пар. За городом буро-красные домны и трубы «Орджоникидзестали» плыли навстречу низовке, распластав по ветру полог дыма и пара. «Четверка» скрежетала на повороте, позванивая, спускалась вниз, к рыбачьей гавани.

Прохожие обгоняли, толкали Лешку, спешили навстречу, переходили улицу. Всюду, со всех сторон, были озабоченные, торопливые прохожие. Они проходили, скользнув равнодушным взглядом по нему, и исчезали. За ними появлялись другие и тоже исчезали. Опять, как в Батуми, Лешка чувствовал себя затерянным в нескончаемой их веренице.

Продрогнув, Лешка заходил в магазины — там было не так холодно. Он становился у стены, разглядывал застекленные витрины прилавков, пока домохозяйки не начинали с подозрением коситься на него, крепче перехватывая ремешки и ручки сумок. Лешка выходил из магазина и снова блуждал по улицам.

Сам не зная зачем, он забрел в сквер. В боковой аллейке, где возник «Футурум», снег присыпал следы. Поваленная урна лежала на том же месте. Лешка смахнул с нее снег и сел.

Все вокруг было такое же, как тогда, и все было теперь совершенно иным. Сквер Надежд превратился в сквер Крушения. Никаких надежд больше не было. Эта жизнь, в которой Лешке становилось все лучше и интереснее, кончилась. Должна была начаться какая-то другая, но как она начнется и какой будет, Лешка не знал. Глаза все время жгло, пощипывало.

Захрустел снежный наст. Понурившись, с несчастным лицом по аллейке шел Витька. Увидев Лешку, он удивился и обрадовался:

— О, ты тут? А тебя все ищут!

— Кто?

— Ну, я… Кира, ребята. Что ты тут сидишь?

— А где мне сидеть? Все равно исключат…

— Ну да, так и исключат!..

Лешка не ответил. Витька тоже замолчал, сел рядом. Выход оставался только один.

— Я завтра пойду и все расскажу!

— Ну и что? Исключат тебя тоже, вот и всё!

Так могло случиться. Даже наверняка так и будет. Они же не лично против Лешки, а против организации, а если Витька — главный закоперщик, его в первую очередь и вытурят…

— Пошли, — сказал он вставая.

— Никуда я не пойду. Начнут опять приставать. Очень нужно!

— Да нет, ко мне!

У Витьки можно было отогреться и переждать до вечера. Лешка решил вернуться домой, когда все будут спать. А утром — что уж будет, то будет…

Обедать Лешка отказался. Витька принес ему хлеба с маслом и свой компот. Пока Лешка ел, Витька ерошил волосы, тяжело вздыхал и мыкался из угла в угол: он решал и не мог решиться.

— Я знаешь что думаю? Придет отец, я ему все расскажу. Давай вместе расскажем. Он у меня здорово толковый! Я, понимаешь, только боюсь… Нет, не то, что мне попадет… Он здорово вспыльчивый, а сердце у него больное. Он из-за меня еще хуже заболеть может, как тот раз… А тут, понимаешь, не Шарик, тут посерьезнее…

Витька рассказал о своем столкновении с Людмилой Сергеевной и о том, что произошло тогда с отцом.

Лешка подумал и сказал, что отцу говорить нельзя. Во-первых, он может заболеть, а во-вторых, получится, что он заступается за сына.

— Ну да, не больно-то он заступается! Отвечай, говорит, сам. Тогда он мне, ого, дал жизни! — сказал Витька, но не объяснил, как именно «дал ему жизни» отец. Признаваться было стыдно и теперь.

Они заспорили, и чем больше спорили, тем больше Витька утверждался в своем решении. Конечно, благородно с Лешкиной стороны, что он брал всё на себя, но получалось, что он один благородный, а остальные — трусы. Признать себя трусом Витька не хотел, так же как и оказаться менее благородным.

Подошло время, когда отец приезжал обедать, но он не приехал, а позвонил по телефону и сказал, что сейчас ему некогда, он постарается вернуться пораньше домой и тогда уже заодно будет обедать и ужинать. Стемнело, наступил вечер. В кабинете Ивана Петровича часы пробили девять.

— Я пойду, — поднялся Лешка.

— Подожди! Он скоро. Может, сейчас придет…

Лешка подождал еще, потом решил уходить.

— Ладно, — помрачнев, сказал Витька, — я и один скажу…

Лешка ушел. Витька прилег на постель и начал обдумывать, как лучше обо всем рассказать отцу. Чтобы не заснуть, он поставил настольную лампу к самой постели и зажег верхнюю лампу. Яркий свет резал глаза, мешал думать.

Витька погасил верхний свет, настольную лампу отгородил раскрытой книгой. Думать стало намного легче. Витька углубился в размышления и незаметно, нечаянно заснул.


Ветер толкал Лешку в спину, доносил неясный шорох и гул. Лешка остановился, прислушался. Гул шел с моря. Что-то медленно, монотонно и неостановимо ворочалось в темноте. Это было жутко и непонятно, как Лешкино завтра…

Ксения Петровна обрадованно улыбнулась, поманила Лешку к себе:

— Поешь. Простыло только все.

Под полотенцем на столе стояли ужин и стакан холодного чая. Лешка поколебался и сел за стол, ожидая, что сейчас она начнет спрашивать. Ксения Петровна читала.

— Спасибо, — сказал Лешка.

— На здоровье, — опять улыбнулась Ксения Петровна и прикрыла полотенцем опустевшую тарелку.

Лешка постоял в нерешительности, ожидая, что она все-таки спросит, где он был. Теперь ему хотелось, чтобы она спросила об этом и не думала ничего плохого.

— Иди ложись, — сказала Ксения Петровна. — Уже поздно.

Лешка пошел в спальню, лег. Свистящее, как хлыст, слово опять зазвучало в ушах, отсекая все, что было вокруг: дом, ребят, эту спальню, Людмилу Сергеевну, койку, на которой так привычно и удобно лежать, Ксению Петровну, ее улыбку… Почему она не сердилась, а улыбалась? Даже принесла ужин, хотя это не полагалось. Жалела напоследок?.. Всю ночь ему снилась улица. Нужно было дойти до ее конца, там он мог узнать что-то важное… Самое важное: что будет потом? Он спешил, бежал. Навстречу шли прохожие, миллионы прохожих. Лешка натыкался на них, его толкали, но он бежал и бежал. Улица была бесконечна, поток прохожих нескончаем…

— Откуда ты взялся? — вытаращил Валерий глаза, когда Лешка проснулся. — Хлопцы, пропащий нашелся!

Ребята окружили Лешку:

— Ты куда убежал? Почему с уроков ушел? Где был?

— Никуда я не убежал. А ушел, потому что… потому что голова заболела.

— Знаем мы эту голову!..

— Ребята, что вы мне обещали? — раздался голос Ксении Петровны. — А ну, быстро — убирайте постели, марш умываться!

Лешке Ксения Петровна тихонько сказала:

— Людмила Сергеевна уже пришла, зовет тебя. И не бойся — все хорошо! — улыбнулась она.

Сердце Лешки застучало, он перебежал через двор.

— Здравствуй, Алеша, — встретила его в дверях кабинета Людмила Сергеевна. — Я еще вчера приходила, чтобы сказать, да ты спал. Бояться тебе нечего, никто тебя не исключит, все это дело прекращается. Ну, рад?

— Ага. Спасибо, Людмила Сергеевна!

— А вот я тебе спасибо сказать не могу, — ответила Людмила Сергеевна. — Я думала, ты мне больше доверяешь, больше полагаешься на нас, а ты убежал… Мы ведь чего только не передумали…

Людмила Сергеевна говорила укоризненно и печально.

— Я не убежал, я у Витьки был, — попробовал Лешка оправдаться и покраснел. Еще хуже: она беспокоилась, а он отсиживался у Витьки. Окончательно смешавшись, Лешка пробормотал спасительную детскую формулу: — Я больше не буду!

— Хорошо, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Какие они все хорошие! И Людмила Сергеевна, и Ксения Петровна, и Гущин… Это, конечно, он все сделал! И Витька молодец — сказал, не побоялся!.. А он сам… решился бы он сказать маме — отца Лешка помнил смутно, — если бы это было так опасно и она могла бы даже умереть? Нет, он бы все-таки не решился. А Витька решился. Вот это настоящий друг!

…«Настоящий друг» плелся в школу в унынии и тоске. Он презирал себя за то, что заснул, так и не приготовив своей речи отцу, и за трусость, с которой утром ушел от двери спальни. Отец еще спал. Соня предупредила, чтобы Витька не шумел и не разбудил отца — тот вернулся поздно. Однако, презирая себя, в глубине души он радовался и тому, что заснул, и тому, что не решился разбудить: он помнил пророчество Сони, что когда-нибудь «уморит отца»…

Увидев бегущего к нему Лешку, Витька покраснел и даже приостановился. Лешка ничего не заметил. Он еще издали кричал:

— Уже, Витька! Понимаешь, он уже сделал!..

— Кто?

— Да отец твой! Людмила Сергеевна сказала, что всё, ничего не будет… А ты боялся! Здорово он сердился? — Лешка не ждал ответа, ему не нужен был ответ. — Людмила Сергеевна говорит: иди и ничего не бойся, ничего, говорит, не будет… Здо́рово! А?

Витька понял только одно: все обошлось. Он повеселел и с размаху хлопнул приятеля портфелем:

— А ты как думал!

— Расскажи, как было? Он сердился? Очень?

Витька замялся, опять начал краснеть:

— Ну — как?.. Обыкновенно…

Звонок выручил его, они разошлись по классам.

Учителя Витька не слушал — он терзался. Все произошло к лучшему, уладилось без него. Но Лешка уверен, что произошло это благодаря Витьке, а он растерялся и постыдился сразу признаться, что ничего не сделал. Лешка считает его настоящим товарищем, благородным и смелым, а он совсем не благородный и смелый, а трус. И врун! Притворился, что так все и было… В конце концов, честный он человек или нет?..

На переменах говорить было не с руки. Домой шли втроем: он, Лешка и Кира. Лешка и Кира горячо обсуждали события, хвалили Людмилу Сергеевну, Витькиного отца, самого Витьку. Кира почему-то особенно напирала на то, как хорошо Витька сделал, рассказав все, какой он молодец. Витька краснел, надувался и молчал.

Юго-западный ветер гнал с неба отары белых облаков, расчищая дорогу солнцу. Оно так пригревало, что в пальто и теплых шапках стало жарко.

— Что это ночью шумело? — вспомнил Лешка.

— Может, лед ломался, низовка уже сколько дней дует, — сказала Кира. — Побежим посмотрим?

Между булыжниками Морского спуска журчали ручьи, по бетонным ступенькам тротуара плескались крохотные водопады. Задорно покрикивали паровозы возле станции, звонко и отчетливо перестукивались буферами вагоны. Ребята, перебираясь через тормозные площадки, миновали железнодорожные пути. Сразу же за ними вздымались стоящие торчком, наклонившиеся глыбы зеленоватого льда. Высоким валом они подступили к берегу, вгрызлись в него. На глубине могуче ворочалось невидимое море. Лед над ним медленно и неостановимо шевелился, стонал и звенел. То там, то здесь зеленоватые глыбы вздымались, со скрежетом, хрустом громоздились на другие и рушились грудой обломков. Далеко за ними слепила глаза тонкая полоска чистой воды. Сверкающим ножом она рассекала щель горизонта и среза́ла с моря взъерошенную кору льдов. Они пятились к берегу и рассыпа́лись.

— Теперь уже скоро, — сказал Витька. — Тремонтан задует — всё разгонит. Пошли? А то ветрено тут…

— Эх ты, моряк! Ветра испугался! — засмеялась Кира. — А знаете, мальчики? — сказала она. — Пойдемте к Наташе. Нам все равно мимо идти.

Лешка и Витька заколебались: там небось мама и всякое такое…

— Мамы боитесь, да? — поддразнила их Кира. — Тоже мне — герои!..

Дверь открыла Наташина мама. Выслушав Киру, оглядев с улыбкой смущенных Лешку и Витьку, она сказала:

— Вот вешалка. Раздевайтесь. Только ноги вытрите хорошенько, — потом открыла дверь в одну из комнат и громко объявила: — Ната, к тебе кавалеры пришли.

Лешка и Витька смутились еще больше и от смущения так долго и старательно вытирали ноги о половик, что Наташина мама засмеялась:

— Ладно, идите уж, а то без подметок останетесь.

Наташа была в постели. В одной руке она держала книгу, другой гладила кошку, которая лежала у нее на животе. Кошка, прижав уши и зажмурившись, выжидала момента, чтобы удрать, но, как только она шевелилась, Наташа хлопала по ее спине, и кошка опять, прижав уши, замирала. На стуле возле кровати стояли аптекарские пузырьки, в комнате пахло лекарствами.

— Ну, как ты тут живешь? Здравствуй! — сказал Витька. — А мы, понимаешь, решили тебя проведать…

— Ничего они не решили, это я их привела! Они твоей мамы боялись, — засмеялась Кира.

— Очень хорошо!.. Ну, рассказывайте… Ой, нет — берите стулья, садитесь.

— Это ты после парохода, когда ноги промочила… — сказал Лешка.

— Ага… Лежи смирно! — шлепнула кошку Наташа. — Ну, рассказывайте!

— Ой, Наташа, что было! Его, — показала Кира глазами на Лешку, — чуть-чуть не исключили!..

Наташа широко открыла глаза:

— За что?

— За «Футурум»…

Кира и Лешка начали рассказывать — вернее, рассказывала сама Кира, то и дело поворачиваясь к Лешке и Витьке за подтверждением: «Правда?» Лешка, подтверждая, кивал. Наташа хмурилась и ужасалась.

— Я бы тоже ничего не рассказала! — горячо сказала Наташа, глядя на Лешку. — Пусть они хоть что! — и пристукнула сжатым кулаком.

Удар пришелся по кошке, она утробно мяукнула и бросилась с постели.

Кира еще сильнее расписала Витьку, выставила его настоящим спасителем. Витька краснел и старался глубже запрятаться между шкафом и этажеркой.

За время болезни Наташа побледнела, исхудала, глаза ее, казалось, стали еще больше.

Они поговорили о том, скоро ли Наташа выздоровеет, рассказали, что на море сломало лед, и ушли. Витька проводил их до самого дома.

— Погоди, — остановил он Лешку.

Он подождал, пока Кира отошла, и, глядя в землю, сказал:

— Понимаешь, я тебе должен сказать одну вещь… — Он замялся, потом решительно отрубил: — Это неправда!

— Что?

— Ничего я отцу не говорил… Ты думаешь, что я сказал, а я побоялся, отложил на сегодня… И они сами всё… Это, конечно, подло с моей стороны, и ты имеешь полное право презирать… — Губы Витьки задрожали, он замолчал.

— Так он про тебя ничего не знает?

— Нет!

— Чудак! — засмеялся Лешка. — Так это же хорошо! И нечего надуваться! Будь здоров!

33

Юрке Трыхно стало трудно жить.

С того дня, когда Горбачев ударил его и крикнул, что он — предатель, ребята относились к нему настороженно и неприязненно. Они узнали, как всегда все узнавали, что Юрка донес Гаевскому на Горбачева, передал ему какую-то записку, потом узнали, что Трыхно вызывали к директору и он подтвердил свой донос при всех. Потом неожиданно прогнали Гаевского. Значит, Горбачев был не так уж виноват, а может быть, и совсем не виноват, если его не исключили и даже ничего ему не сделали, а Гаевского вдруг уволили. Но доносчик остался безнаказанным.

Школьники не сговаривались и не уславливались, но теперь все наказания и выговоры в прошлом приписывали его наушничеству. С ним перестали разговаривать, ему не давали ни книги, ни карандаша, ни резинки. Его не слышали, если он спрашивал, и обращались к нему только для того, чтобы назвать его предателем.

Веселый, жизнерадостный Юрка притих и увял, в голубых глазах его застыл страх. Он изнемогал в атмосфере общего презрения, часто плакал, но не жаловался: боялся, что станет хуже.

С Владиком Белкиным Юрка сидел на одной парте с третьего класса. Они никогда не ссорились прежде, но теперь Владик, как и все, перестал с Юркой разговаривать. Юрка некоторое время крепился, потом не выдержал:

— За что ты на меня сердишься? — сказал он так, чтобы другие не слышали. — Я ведь тебе ничего не сделал. А, Владик?

Владик молчал.

— Слышь, Владик!.. Давай — как раньше… А? Хочешь, я тебе свой аллоскоп подарю?.. Чего захочешь, то и подарю…

— Ша, хлопцы! — закричал Валерий Белоус. Он вертелся поблизости и все слышал. — Гадюка Белкина покупает.

Юрка съежился, а Владик вскочил.

— Я с тобой и сидеть больше не буду, а не то что… — решительно отрубил он. — Я… я к тебе пересяду, — сказал он Валерию.

Валерий один сидел на «Камчатке» — последней парте.

— Давай! — согласился тот. — Чего с этой заразой сидеть!

Глаза Юрки наполнились слезами.

— Не реви, не разжалобишь!

— Иди, ябедничай!

— Жалуйся.

Юрка заплакал и выбежал.

К концу уроков пришла Нина Александровна и задержала весь класс.

— Белкин, почему ты пересел?

— Я не хочу там сидеть.

— Почему?

— Просто так.

— Завтра же садись на свое место!

Владик Белкин был тихий, покладистый мальчик. Он хорошо учился, не шумел на уроках, не безобразничал на переменах, его всегда ставили в пример другим. Нина Александровна не сомневалась, что он послушается. Ребята ждали того же.

— Я не сяду, — упрямо наклонив голову, сказал Белкин.

— Как не стыдно, Белкин? Я тебе запрещаю менять место!

Владик посмотрел Нине Александровне в глаза.

— За что вы меня стыдите? Я ничего такого не сделал. А сидеть с ним не буду!

— Правильно! — закричали ребята. — Верно!

Нина Александровна поняла, что сделала оплошность, начав разговор при всех. Она распустила ребят, оставив Лешку, Белкина и старосту класса, Сережу Проценко.

— Это ты, Горбачев, настраиваешь товарищей против Трыхно?

— Никого я не настраиваю… У кого хотите спросите — я хоть слово сказал?

— Правда, — подтвердил Сережа, — он ничего не говорил.

— А ты — староста, должен следить, чтобы товарища не обижали… Какой ты староста, если не можешь повлиять на класс?!

— Если я плохой староста, пускай меня переизберут… — обидчиво сказал Сережа. — А заступаться за Трыхно не буду. Никакой он нам не товарищ, если на товарища ябедничает!..

Нина Александровна долго убеждала их, что они поступают неправильно, жестоко, что они должны повлиять на товарищей, чтобы мальчика перестали мучить, помирились с ним. Ребята не возражали, но лица у них были непреклонные.

Белкин остался на «Камчатке», отношение к Трыхно не переменилось. Нина Александровна провела специальную беседу во время оргчаса. На этой беседе присутствовал и дидектор школы. Они уговаривали ребят, убеждали, что те поступают жестоко и неправильно, что с Трыхно нужно помириться. Ребята не спорили и не соглашались. Положение Трыхно стало не лучше, а хуже. Заступничество директора и классной руководительницы только ожесточило их. В школу приходила Юркина мать, Нина Александровна привела ее в класс. Дрожащим голосом она просила пожалеть Юру, простить его, они ведь хорошие, добрые мальчики. «Добрые мальчики» угрюмо молчали, стараясь не встречаться с ней глазами. Под конец она рассердилась, сказала, что они «бессердечные, прямо звери какие-то».

— Если мы звери, зачем вы к нам пришли? — спросил Проценко.

Юркина мать расплакалась и ушла, ничего не добившись.

Юрка побледнел, осунулся. Приходя в школу, он смотрел в землю, он знал, что с ним никто не поздоровается.

Юрка страдал. Он всегда слушался старших и поступал так, как они велели. Он совсем не хотел зла Горбачеву и никому не хотел зла. Он старался быть хорошим товарищем. Яков Андреевич всегда хвалил его. Он похвалил его даже тогда, когда Юрка нечаянно разбил в классе стекло. Не за то, что разбил, а за то, что признался. Юрка мог не признаваться — никто не видел, что разбил он, — но Юрка пошел и признался. Потому что он — честный. Яков Андреевич похвалил его и сказал, чтобы он не боялся, ему за это ничего не будет, раз он сам признался.

Гаевский тогда долго говорил с Юркой. Расспрашивал о ребятах, как с ними Юрка дружит, как к нему относятся. Юрка дружил со всеми, все относились к нему хорошо. Яков Андреевич похвалил и за это, сказал, что он, значит, хороший товарищ. Настоящий товарищ должен помогать другим… если даже они этого не хотят. Не все ведь такие честные, как он, правда? Другой сделает что-нибудь плохое и не признается. Так человек может привыкнуть к плохому и совсем пропасть. Настоящий товарищ не может такого допустить. Он должен повлиять на того, кто плохо поступает. А если он не надеется повлиять, он должен сказать тому, кто может повлиять. Например, ему, Гаевскому.

Юрка растерянно сказал, что это получится, что он ябедничает. Яков Андреевич очень быстро доказал, что это совсем не значит ябедничать. Ябеда — это когда рассказывают назло, хотят навредить. А разве Юрка будет делать назло? Наоборот! Для пользы того, кто сделает что-нибудь плохое. Он поможет его исправить. Разве он, Гаевский, хочет кому повредить?

— Так вот, — одобрительно похлопал его по плечу Гаевский, — хочешь быть моим настоящим помощником?

Юрка поспешил согласиться.

— Если ты узнаешь, что кто-нибудь сделал или собирается сделать что-то нехорошее, то будешь мне рассказывать…

Юрка опять заколебался. Выходит, он должен шпионить за ребятами?

Яков Андреевич возмутился. Как ему это в голову пришло? Шпионы — это классовые враги, агенты капиталистов. А какой же Юрка агент и враг?

Среди ребят врагов нет, преступлений они не делают. Но пионер должен быть всегда бдительным… Вот, допустим, если Юрка увидит, что кто-то тонет. Он ведь протянет ему руку, чтобы спасти, правда? Ну, а если кто-нибудь захочет сделать нехорошее, будет подбивать других? Его ведь тоже надо спасти, чтобы не утонул в этих нехороших поступках!

Юрка согласился, что так оно и есть. Он не мог уловить в словах Гаевского грани, за которой кончалась правда и начиналась ложь. Ему даже не приходило в голову, что в словах вожатого могла быть ложь.

— Ты умный парень, все понимаешь правильно! — сказал Гаевский. — Только вот что: не все так, как ты, сумеют разобраться, понять, правда? Есть еще малосознательные ребята, над которыми надо работать. Они могут не понять, что ты делаешь для их же пользы. Так что об этом разговоре рассказывать никому не надо.

Юрке очень понравилось, что у него с Яковом Андреевичем будет тайна, которую надо хранить от других ребят. Ни у кого нет, а у него есть!

Все шло очень хорошо. Яков Андреевич не заставлял его делать ничего плохого, только расспрашивал, что ребята делают, о чем говорят между собой. Юрка рассказывал. Иногда он сам прибегал и рассказывал так, чтобы другие не слышали. Ничего плохого из этого не происходило. Случалось, некоторым ребятам попадало, они удивлялись, как Гаевский мог догадаться… Юркина совесть была чиста: он выполнял свой долг, помогал исправлять других.

Так было, пока он не подобрал записку, потерянную Горбачевым. Все хорошее сразу оборвалось, началось одно плохое. Гаевский мог бы вступиться за Юрку, доказать, что он исполнял долг, но Гаевского прогнали…

Юрка без конца перебирал в памяти всё, что говорил ему Гаевский, все свои поступки, лихорадочно отыскивая, когда и как он из настоящего пионера превратился в ненавистного ребятам доносчика. Все слова как будто были правильные, поступки тоже, и все-таки он был ябедой… Он хотел просить прощения, дать любое обещание и молчал — он знал, что ему не поверят.

Юрка подстерег Викентия Павловича, давясь слезами, просил за него заступиться. Викентий Павлович, сердито нахмурившись, слушал. Жалость к запутавшемуся, затравленному мальчишке боролась в нем с брезгливостью, которую он старался в себе подавить.

— Скверно! — сказал он. — Потерять доверие товарищей легко, а вернуть… Я поговорю, попробую на них повлиять.

Он выполнил обещание. Ему ответил один Проценко, но это был ответ за всех.

— Мы вас уважаем, Викентий Павлович, — сказал Сережа, — а когда вы за Горбачева вступились, стали уважать еще больше… Только за Трыхно вы не заступайтесь! Все равно…

Сережа не объяснил, что «все равно», это было ясно по внезапно замкнувшимся, упрямым лицам ребят. Викентий Павлович впервые почувствовал, что слова его встречены холодным отчуждением и что бы он ни говорил, ему не удастся их переубедить. Во времена его детства законы мальчишеского товарищества были так же неумолимы. Мальчишеская этика не знает компромиссов, прямодушная логика не допускает этических софизмов: правда есть правда, ложь есть ложь, подлость есть подлость.

Трыхно перевели в параллельный класс. Он стал пропускать занятия. Вызвали его мать, и выяснилось, что он аккуратно уходил в школу каждый день, но в школе не появлялся. Потом в школу пришел отец Трыхно. Он возмущался, кричал в канцелярии, что его сына травят, а учителя, администрация школы не хотят с этим бороться, он будет жаловаться, он им покажет… Быть может, он жаловался, но отношения к Юрке ребята не переменили. Это был уже не прежний розовощекий, всегда улыбающийся Юрка, а его бледная, пугливая тень. Его больше не ругали, не издевались над ним, его просто перестали замечать. Даже исчезновение его заметили не сразу. Только неделю спустя Сережа Проценко, который бегал за классным журналом в канцелярию и не преминул заглянуть в него, заметил, что Трыхно вычеркнут из списка учеников.

— Перевели в другую школу, — сказала Нина Александровна, когда ее спросили о причинах.

34

Нового пионервожатого звали Костей Павловым. Он не созывал сборов, не выстраивал дружину, чтобы познакомиться с пионерами, а с неделю ходил по классам, смотрел, слушал и разговаривал с ребятами. Разговаривая, он все время посмеивался, но не обидно и так, что нельзя было понять, смеется ли он над тем, что они делали раньше, или над пионерами, которым не нравилось то, что они до сих пор делали. Высокий, подвижной и, должно быть, очень сильный, он приходил без кепки, а скоро начал ходить и без пиджака, хотя было совсем не жарко. Еще не наступили знойные дни, а улыбчивое открытое лицо его и брови были опалены солнцем. Яша после беседы с новым вожатым и особенно после того, как проиграл ему партию в шахматы, объявил, что Костя образованный. Витька многозначительно крутил головой и говорил: «Башковитый!»

Лешка молчал. Костя Павлов не был похож на Гаевского, но кто его знает, какой он на самом деле… Поэтому Лешка не хотел идти на собрание старших классов, но пошел — его позвал сам Викентий Павлович.

Викентия Павловича уважали и побаивались. Объяснял он очень интересно, но спрашивал строго и терпеть не мог, когда вызванный начинал «плавать» или врал что-либо несусветное, надеясь угадать правильный ответ. Брови Викентия Павловича становились торчком, шевеля усами, он исподлобья смотрел на «пловца» и говорил:

— Иди на место, вались дерево на дерево… — и краснел от досады на самого себя.

Это случалось редко — зоологию учили старательно. Когда стало известно, что благодаря Викентию Павловичу Горбачева не исключили и даже уволили Гаевского, который раздувал дело, уважение к Викентию Павловичу возросло еще больше. Он был справедливее всех, он знал больше всех, не сердился зря, а рассердившись, не давал спуску. Поэтому, когда Викентий Павлович сказал Лешке, чтобы он пришел на собрание и привел всех «футуристов», Лешка не прийти не мог.

В седьмом «Б» ребята устроились по трое, даже по четверо на парте, за учительским столиком сели вожатый и Викентий Павлович.

— Мы не будем проводить собрание, — сказал Костя, — а просто побеседуем… Пожалуйста, Викентий Павлович…

— Детство мое, — сказал Викентий Павлович, — в которое вам так же трудно поверить, как в свою будущую старость, вы относите ко временам почти доисторическим…

Ребята вежливо посмеялись.

— Однако в свое время я тоже бегал в коротких штанишках и, как вы, думал, что взрослые ребят затирают: не пускают на войну, не доверяют ни паровоза, ни парохода, а только заставляют учить правила и решать задачи… Как многим из вас, нам казалось это скучным, неинтересным, и мы старались сделать свою жизнь интереснее. Мы думали, что окружающее буднично, обыкновенно, наперед известно, и тосковали о неизвестном, необыкновенном и таинственном. И так как мы были убеждены, что ничего необыкновенного и таинственного вокруг нет, мы выдумывали его сами…

Лешка толкнул Витьку локтем, покосился на него. Витькины уши порозовели.

— Должен признаться, молодые люди, — усмехнулся в усы Викентий Павлович, — я выдумывал усерднее других… Мы искали несуществующие клады, доспехи русских богатырей и с этой целью исковыряли не один холмик. Пробовали подстерегать привидения, бог весть почему верили, что в Глухове у кого-то хранится папирус из гробницы Тутанхамона, и, не зная языка Древнего Египта, переписывались друг с другом при помощи иероглифов…

Витька поймал взгляд Наташи и насупился.

— А тайны были вокруг, они заглядывали нам в глаза и полным голосом звали нас. Мы затыкали себе уши и поворачивались к ним затылком… Маленькие дикари, мы верили в магическую силу выструганной нами лучинки и отталкивали могущественный жезл знания, который мог открыть ошеломляющие тайны жизни… В силу разных причин мы поумнели позже, чем можете это сделать вы. Поэтому не все из нас сумели стать тем, кем хотели и могли бы… — Викентий Павлович замолчал и, ероша брови, прошелся по классу. — Не повторяйте наших ошибок: откройте глаза и уши, повернитесь лицом к будущему. Примеры не надо искать. Мы живем на берегу моря. Что вы знаете о нем? Что море — это очень много воды, что на нем бывает штиль и бывают бури? Нам кажется, что море производит только шум прибоя, а у него есть свой голос. Мы повторяем поговорку; «Нем как рыба», а на самом деле рыбы…

— …поют, — ехидно подсказал Витковский.

— Да-с, поют! — покосился на него Викентий Павлович. — Вам рассказывали о хитроумном Одиссее, который слышал завораживающее пение сирен. Быть может, эти сирены — преображенные фантазией сциены, крупные рыбы Средиземного моря. Сциены могут издавать разнообразные звуки. Морской петух Черного моря умеет гудеть и ворчать, дельфины свистят. Многие рыбы и морские животные могут издавать и слышать звуки. Азовские и черноморские рыбаки ловят лобана на рогожи, когда он, испуганный резкими звуками, выпрыгивает из воды. Море совсем не глухо и немо, как нам кажется.

Многие рыбы и морские животные слышат то, чего не можем слышать мы, — голос моря. Человеческое ухо воспринимает звуковые волны, имеющие от пятнадцати колебаний до двадцати тысяч колебаний в секунду. За нижним порогом звуковых волн идут инфразвуковые. Они используются для регистрации землетрясений, геологической разведки. Академик Шулейкин открыл, что во время шторма при движении ветра над гребнями и подошвами волн возникают особые инфразвуки. Академик назвал их голосом моря. Они не затухают на громадных расстояниях, распространяются в воде с огромной скоростью — тысяча пятьсот метров в секунду. Это и есть голос моря. Морские животные задолго до приближения шторма, услышав грозный голос его, прячутся. Морские блохи, рачки из семейства гаммарус, которые всегда прыгают среди влажной гальки, уходят на сушу, где их не может достигнуть прибой. Крабы прячутся среди расщелин, на глубинах. На глубину уходят медузы и рыбы. Голос моря предупреждает их о приближении шторма задолго до того, как барометр предскажет его нам.

Мы живем на берегу самого маленького из всех морей. И самого мелкого: всего каких-то четырнадцать метров предельная глубина. Тайфунов не бывает, огромных волн тоже, островов почти нет… Скучное море, не правда ли? Неправда’ Это самое замечательное море! Оно маленькое и мелкое, но оно дает больше рыбы, чем любое другое. Восемьдесят килограммов рыбы с одного гектара площади дает оно нам! Это в три раза больше, чем дают самые богатые — Японское и Северное. Черное море дает в пятьдесят раз меньше рыбы с гектара, чем наше, Азовское. Это единственное в своем роде море. Оно — рассадник, богатейшая кормушка для многих рыб. Загляните в него пытливым взором, и оно откроет вам такие дива и чудеса, что вы не сможете отвести взгляд. И уж никогда не могут сравниться с ними придуманные вами тайны и прочие пустяки!.. — решительно закончил Викентий Павлович.

— Все это, — сказал новый вожатый, — Викентий Павлович рассказал не для того, чтобы вы все, как один, бросились в моряки или гидробиологи… Я приведу другой пример. Попробуйте представить, что вдруг, в один момент исчезли железо и сталь. Что произойдет с миром? Вам нечем будет писать и не на чем — исчезнут стальные перья и бумага, которую сделали машины. Нет ни плуга, ни трактора — нечем пахать землю, нечем убирать хлеб. Погас электрический свет, и даже нет керосина. Нет фабрик и заводов и всего, что они делают. Нет каменного угля, железной дороги, пароходов и самолетов. Рухнут дамбы и причалы, элеваторы, плотины и мосты. Нет даже домов, потому что наши дома нельзя построить без железа и стали. Человек будет отброшен на тысячи лет назад, в его руках останутся только два орудия — палка и камень… Основа современной техники и цивилизации — чугун и сталь. Их выплавляют, варят ваши отцы и братья на металлургическом гиганте — «Орджоникидзестали»… Кто-то из вас захочет стать, как его отец, доменщиком или сталеваром, другой мечтает о самолетах, третий надеется вырастить виноград с огурец величиной… Не надо ждать! Нельзя ждать! Многие рассуждают так: вот кончу школу, потом вуз, стану специалистом, а тогда сделаю такое, что все ахнут… Не ахнут, если вы будете сидеть и ждать, пока само не придет. Само ничто не приходит!.. Вот вы окончите школу и получите бумагу, которая называется «аттестат зрелости». Станете ли вы зрелыми? Для чего? Что вы сумеете делать? Ничего. Вы будете ходить и раздумывать, что с собой делать, куда себя девать. А вам будет шестнадцать-семнадцать лет… Четырнадцати лет Лермонтов писал стихи, поражающие взрослых и теперь. Шестнадцатилетний Герцен на Воробьевых горах дал клятву посвятить жизнь освобождению народа. Гимназист Володя Ульянов уже избрал для себя путь, с которого не свернул ни на шаг за всю жизнь… Вы скажете: «Они гении, а мы — нет»…

— Конечно! — откликнулся кто-то.

— Откуда вы знаете? — серьезно и строго спросил Костя Павлов. Ребята, смущенно улыбаясь, переглянулись. — А может, кто-нибудь из вас прославит свою школу, город, страну?.. Конечно, если будущий гений не будет сидеть сиднем… Вам часто говорят, и вы знаете, что вы — будущие хозяева жизни. А что значит — хозяин? Некоторые думают, что, если они умеют произносить речи, командовать и особенно если умеют кричать на других, то они хозяева жизни… Об этих что говорить! Это все равно как сказать, что телега едет потому, что под дугой у лошади брякает колоколец… Стать хозяином жизни означает — знать, уметь и делать. Многие из вас жаловались: скучно! Конечно, без конца проводить заседания и собрания скучно. Что вы на них делаете? Прорабатываете да поучаете друг друга, как надо вести себя и учиться… Давайте займемся делом! У каждого свои вкусы и желания. Давайте заниматься тем, к чему каждого тянет!.. Будут у нас кружки или звенья. В таком звене все интересуются одним делом, помогают друг другу, соревнуются: кто больше узнает, лучше сделает… И понемногу вы будете становиться специалистами. А за вами потянутся все школьники. Так и должно быть: ведь вы пионеры, а значит — передовые, первые… Интересно?

— Да! Очень!

— Только сразу условимся: через месяц, даже через два, — улыбнулся Костя, — вы не сделаете гениального открытия, не построите межпланетный корабль и не изобретете новую подводную лодку. Не в обиду вам будь сказано — вы еще маленькие, только начинаете подбирать и понимать крохи того, что уже узнало человечество. А у него был для этого большой срок — тысячи лет, — и узнать оно успело многое… Но вы приоткроете для себя пока неведомый вам уголок знания, полюбите его и научитесь обращать его на пользу людям… Быть может, вы ошибетесь в выборе своего дела, призвания — у вас будет время исправить ошибку. А в сорок или пятьдесят этого уже не сделаешь. Но и то, что вы узнаете, пригодится. Ненужных знаний и бесполезных навыков не бывает, бывают только ленивые люди, не умеющие найти им применение… Ну как, согласны? — улыбаясь, спросил Костя Павлов.

Кто-то сзади хлопнул в ладоши, и сразу весь класс загремел аплодисментами.

— Подождите! — поднял руку Костя. — Это не всё. Каждый кружок или звено будет заниматься своим делом. Но мы не будем сидеть в кабинетах и классах. Если ты пионер, так ты должен плавать лучше всех, бегать быстрее всех, не хныкать, если надо пройти пять — десять километров, и не дрожать, если попал под дождь… Словом…

— «Не бояться ни жары и ни холода»! — подсказал Толя Крутилин.

— Правильно! И мы будем предпринимать походы и экспедиции. Не в поезде, на пароходе или в машинах — пешком! Побываем на заводе, в порту, сделаем поход в заповедник целинной степи, по берегу моря, и там дело будет для всех — и мичуринцев, и биологов, и фотографов, и радистов…

— Ура! — закричал кто-то из ребят.

— Погодите, рано кричать «ура». А ходить-то вы умеете?

— Как это? Что мы, безногие?

— Ноги есть, а ходить не умеете. Смотришь, идут пионеры: тоска берет! Плетется по тротуару табунок — не в ногу, вихляются из стороны в сторону, барабанщик лупит без всякого смысла, а в горн тутукают все по очереди… Разве так посреди улицы пройдешь? Засмеют. А должны завидовать! Поэтому — никаких тротуаров! Ходить посреди улицы настоящим строем. Горнист один и сигналит только когда нужно. А барабанщик должен научиться барабанить так, чтобы вся улица начинала идти в ногу, когда он бьет в барабан. И уж если пойдем в поход — никаких нянек! Все нести на себе, никаких поваров и обслуживающего персонала — все делать самим! Ну, согласны? Не струсите, не захнычете?..

— Мировой парень, а? — восхищался Витька, когда они с Лешкой шли домой. — Я обязательно в звено военморов. Ходить буду всюду, а главное — в морское…

Кира решила изучать станки. Наташу более всего поразили поющие рыбы, не слышимый человеком голос моря, тайны, которые скрывали зеленые морские глубины.

А Лешка то и дело вспоминал предложение Кости Павлова представить мир без железа. Оно было всюду. Вилка и нож, которыми он ел, были из стали, Ефимовна варила обед в покрытых эмалью железных кастрюлях, на чугунной плите, над улицей скрещивались, нависали провода, грейфер портового крана и весь кран были из стали, «Николай Гастелло» и все пароходы были из железа, ожившей сталью грохотали автомашины на улицах, железной цепью гремел Налет, железом был подкован Метеор, и даже каблуки Лешкиных башмаков были прибиты железными гвоздями… И все чаще с жадным любопытством Лешка следил взглядом за никогда не гаснущими факелами домен «Орджоникидзестали». Там днем и ночью в незатухающем ни на секунду громе творилось огневое чудо.

35

Лешка разрывался от противоречивых желаний и завидовал целеустремленности Витьки. Лишь только потеплело, тот все свободное время проводил на водной станции — помогал конопатить и красить «суда», катался на лодке, был уже несколько раз матросом на шверботе и учился им управлять. Лешку тянуло и на водную станцию, и в физический кабинет, где Митя добывал из электростатической машины маленькие молнии; ему хотелось, как Наташе, изучать животный мир моря, который носил такие звучные названия — планктон, нектон и бентос… Но ничуть не меньше его занимали раскопки Пантикапеи, на которых рассчитывал побывать Толя Крутилин, собиравшийся ехать на лето к тетке в Керчь, и по-прежнему каждая новая книга уводила его в свой, неповторимый, манящий мир. И, уж конечно, он не мог не пойти на «Орджоникидзесталь», когда Костя Павлов организовал туда экскурсию…

Вахтер, смешно тыкая пальцем в воздухе, пересчитал затылки, потом открыл турникет проходной. Широкий двор за проходной был уставлен портретами и плакатами. С портретов смотрели на ребят большие, как великаны, передовики, плакаты призывали увеличить выпуск чугуна, стали и проката. На булыжной мостовой рычали грузовики. Дорога повернула, ребята очутились неподалеку от темно-красных железных башен.

— Это — каупера, — сказал Костя. — В них подогревается воздух, который вдувают в домны. Пойдемте на рудный двор.

Огромную площадь сплошь покрывали высокие островерхие горы красноватой руды. Промежутки между ними были как ущелья. По крутым откосам с шорохом скатывались вниз комочки, рудная пыль. Двор обрывался у берега деревянной причальной стенкой. У противоположного берега, задрав левый борт, стоял затонувший теплоход.

С глухим рокотом по железным эстакадам двигался над горами руды мостовой кран. Откуда-то из-под земли появлялись продолговатые железные коробки, по наклонным решетчатым формам ползли к макушке домны и опрокидывались. Над домной всплывал клуб розовой пыли.

— Скипы, — сказал Костя, — они подают в печь руду, кокс и флюсы.

— А как же они… где же люди?

— Людей здесь немного. Вон в кабине — машинист крана, есть машинист у скиповой лебедки, около бункера два-три человека…

Костя рассказал, как в шахту подают кокс, известь, руду, как снизу, через особые трубы, вдувают подогретый воздух и как, наконец, жидкий чугун и шлак выпускают из горна. Ребята слушали и смотрели на грузные башни доменных печей, увенчанные четырьмя колоннами закрытых железных труб. Коленчатые трубы, подобно суставчатым лапам, спускались вниз. Другие, кольчатые, трубы красными змеями уползали по опорным столбам прочь.

В аппаратной стены были сплошь уставлены измерительными приборами. Тонкие, поблескивающие стрелки медленно ползли, прыгали, дрожали на циферблатах, мигали сигнальные лампочки, на вращающихся бумажных барабанчиках и дисках штифты вычерчивали плавные кривые, неровные частоколы.

Мастер привел ребят на площадку к фурмам, но к горновым не пустил:

— Там шлак выпускают. Мало ли что: брызнет, беды не оберешься…

Толстая железная труба опоясывала домну. Изогнутые колена опускались от нее вниз и вонзались в печь.

— Там фурмы… Ну, это такое сопло, через которое вдувается воздух.

Трубы глухо ревели, от них несло жаром.

Все по очереди посмотрели через глазок в печь. Через синее стеклышко был виден белый свет, неясные тени. Лешка различил, как с неясной тени сбегают, падают светлые капли.

— Это что?

— Чугун капает.

Валерий, нечаянно дотронувшись до металлического кожуха, испуганно отдернул руку.

— Обжегся? — улыбнулся мастер. — Да она холодная!..

Он приложил к кожуху руку, и все ребята тоже приложили. Кожух был прохладным.

— Водой охлаждается, — объяснил мастер. — А то ведь там тысячи полторы температурка-то…

— А если лопнет?

— Не лопнет! — засмеялся мастер.

На всякий случай ребята отодвинулись подальше — кто ее знает… Железные листы пола дрожали, шипел где-то воздух, в печи грозно гудело. Все было очень интересно, однако Лешка с облегчением почувствовал под ногами землю, когда спустился вниз.

Они пошли посмотреть, как выпускают шлак. Под высокой горновой площадкой стояли на массивных тележках два ковша, похожие на широкие конусы, перевернутые вершиной вниз. В один из них сверху по желобу стекала светлая струя. Под ярким солнцем и на расстоянии она была вовсе не страшной. Струя иссякла. Воздух над ковшом дрожал. Кургузый, без тендера, паровозик тонко свистнул и потащил прочь пышущие жаром ковши.

Мартеновский цех был громаден. Застекленная крыша казалась далекой, как небо. С правой стороны один за другим вытянулись прямоугольники печей. Из круглых окошек в печах падал яркий свет. С левой стороны цеха, оставляя широкий, как улица, проход, стояли ярко освещенные кабины. Застекленные передние стенки их были обращены к печам, все остальные — уставлены приборами.

Возле печей стояли люди, переговаривались, вернее, перекрикивались между собой и даже смеялись. Никакой опасности не было заметно, но ребята старались держаться поближе к вожатому: очень уж грозный гул и рев шел от печей. И потом — звонки. То спереди, то сзади внезапно раздавались пронзительные, тревожные звонки. Ребята испуганно вздрагивали, оглядывались. Никто, кроме них, не обращал на звонки внимания. Перед одной из печей на веренице вагонеток стояли узкие стальные корыта с металлическим ломом.

— Это — мульды, — сказал Костя. — Сейчас начнется завалка… А ну, давайте в сторонку.

Занимая почти всю ширину пролета, на них надвигалась приземистая машина-платформа. На ней, огражденный щитком, сидел машинист.

Машина остановилась против печи. Одно из круглых окошек поползло вверх. Оказалось, окошко было не в печи, а в стальной крышке. Крышка поднялась, открыв квадратное окно. В нем бушевало пламя. Машина толстым длинным хоботом подхватила мульду, хобот с мульдой выдвинулся, въехал в завалочное окно и повернулся там. Опорожненная мульда стала на место, хобот подхватил другую и снова, вдвинув ее в печь, вывернул.

Первое окно закрылось, машина передвинулась немного, крышка следующего окна поползла вверх. Громыхающая умная машина быстро и ловко совала тяжеленные мульды с ломом и выворачивала их в огненном чреве печи. Мульды опустели, машина спрятала хобот и укатила в другой конец цеха. Тревожная дробь звонка загремела у ребят над головами.

— Не бойтесь, — заметив их испуг, сказал Костя. — Это газ кантуют… В печи горит смесь доменного и коксового газа. Его подают то с одной, то с другой стороны. Чтобы был равномерный обогрев. Вот когда меняют направление, звонок и звенит.

Возле первой от входа печи к мастеру подошел невысокий широкоплечий парень. К козырьку его кепки были прикреплены большие синие очки.

— Кончаем доводку, Платон Никифорович, — сказал он и, задрав полу расстегнутой спецовки, вытер на лице пот.

— Анализ?

— Нормальный.

Оба подняли головы к торцовой стене цеха. Там, под потолком, светились огромные цифры и латинские буквы, составленные из горящих лампочек.

— Возьми еще пробу, я посмотрю, — сказал мастер.

Широкоплечий парень отошел к печи.

— Кто это? — спросили ребята.

— Сталевар.

Подручные сталевара взяли «ложку» — черпак на длинном железном пруте. Один держал рукоятку, двое других на ломике поддерживали середину прута. Черпак нырнул в открывшееся окно и появился раскаленный, рассыпающий искры. Его повернули над стаканчиком, стоящим на полу. Жидкий огонь забурлил, закипел в стаканчике, выбрасывая вверх колючие искорки. Сталевар, мастер и подручные, склонившись над стаканчиком, внимательно наблюдали кипение.

Кто-то толкнул Лешку в бок, он оглянулся.

— Сергей!

Сергей Ломанов тоже был в спецовке поверх форменной рубахи…

— Ну как наш борщ, нравится? — улыбнулся Сергей.

— А ты… разве ты здесь?

— Где же мне быть? У нас практические занятия. В печь смотрел? Пойдем, покажу!

Он подвел Лешку к смотровому окну в крышке. От нее несло нестерпимо палящим жаром. В круглое отверстие бил ослепительный свет. Глаза Лешки сразу начали слезиться.

— На, — протянул Сергей синие очки в деревянной оправе.

В синем мраке исчезло все, кроме круглого отверстия в крышке. Там металось, неслось куда-то бесконечное белое пламя.

— Видишь, как кипит? — спросил Сергей.

Сначала Лешка ничего не видел, кроме бесноватых вихрей огня. Потом ниже различил такую же белую, как пламя, поверхность. На ней вспухали и сейчас же лопались волдыри, будто невидимый дождь пузырил поверхность огненной реки.

— Это — сталь? — спросил Лешка.

— Нет, шлак. Сталь внизу, ее не видно.

Раздался крик. Лешка отпрянул от крышки.

— Сейчас пускать будут, — пояснил Сергей.

Мастер провел ребят на площадку, идущую с тыльной стороны печей. Огражденная парапетом из железных прутьев, она нависала над огромным пролетом.

— Разливочный пролет, — объяснил Лешке Сергей. — Вон уже ковш подают.

Мостовой кран бережно, будто стеклянный, нес толстенный стальной ковш.

Внизу, возле дальней стены, стоял целый поезд вагонеток с высокими прямоугольными формами — изложницами.

— Давай! — крикнул сталевар. Он тоже появился на задней площадке вместе с подручными. Один из них подошел к середине печи и принялся ломом разбивать стенку, как показалось Лешке. Лешка недоуменно оглянулся на Сергея.

— Лётку пробивает, — сказал тот.

В летке заклубился розовый дым. Внезапно дым стал светлее, из летки брызнул сноп искр. Свет побежал над желобом, тонкая струя жидкого огня хлынула в ковш. Навстречу ей метнулся трескучий фонтан искр. Струя стала толще, тяжкий огнепад с грозным гулом забурлил в ковше. Трепетный розовый свет озарил цех.

Электрические лампочки померкли. Дрожащий, переливающийся свет живого огня выхватил из сумрака фермы крана, ажурные переплеты крыши, оттолкнул, пересилил бледное сияние дня.

Заслонив глаза очками, смотрели на ревущий огнепад мастер, подручные, сталевар. На потном лице сталевара застыла забытая улыбка.

Кипящая сталь заполнила ковш. Сталевар поднял руку, что-то крикнул, желоб приподнялся, струя оборвалась. Неся над собой розовое зарево, постреливая огненными брызгами, ковш приподнялся и величаво поплыл к изложницам.

Дневной свет показался тусклым и бледным. Ребята восторгались, расспрашивали Костю о непонятном. Лешка молчал — перед ним сиял розовый свет. Сталевар, его подручные, Сергей Ломанов, все эти люди — как они были не похожи на великанов, нарисованных во дворе завода, какими маленькими казались в цехе рядом с огромными печами, машинами, кранами. И какими сильными и смелыми были они в трепетном свете подчиненного их воле и уменью живого огня!..

36

Людмила Сергеевна не поверила своим глазам:

— Ну-ка, ну-ка, подойди ко мне!

— Что такое? — недовольно спросила Алла.

Людмила Сергеевна достала и протянула ей свой платок:

— Вытри сейчас же!

Алла вспыхнула, с вызовом откинула голову. Несколько секунд продолжалось единоборство взглядов, потом Алла опустила голову, достала свой платок и вытерла краску с губ. Она подчинилась, но на ресницах ее дрожали злые слезы обиды.

Долгий разговор не помог. Людмила Сергеевна стыдила, объясняла, убеждала. Алла, полуотвернувшись, слушала, но Людмила Сергеевна видела, что слушает она уже не ее, а только свою обиду.

Противно было видеть, как молоденькая девушка изуродовала краской свои свежие губы. Но дело было не в накрашенных губах, не в выщипанных в ниточку бровях, которые придали лицу Аллы удивленно-глуповатое выражение. И не в том, что у нее появилась привычка закидывать голову и громко хохотать, с явным расчетом привлечь к себе внимание. Или привычка непрерывно моргать при разговоре: широко открывать глаза и тут же закрывать их. «Хлопает ставнями», — говорили мальчишки.

Эти и другие замашки, перенятые Аллой у новых подруг, были смешны и не очень опасны, хотя другие воспитанницы начинали ей подражать. Глупенькая! Ей не терпелось поскорее стать взрослой, как будто это уйдет от нее…

Все это пустяки. Значительно важнее и хуже было то, что, оставаясь в детдоме, Алла все дальше отходила от него. Ее ничто не трогало и не интересовало. Перестав быть председателем детсовета, она окончательно отдалилась от всего, чем жил детдом. В сущности, она была отрезанный ломоть. Воспитательницы уже ничего не значили для нее, только Людмила Сергеевна еще имела некоторое влияние, но влияние это становилось все слабее и вот уже вызывало сопротивление и досаду.

Прежде у нее находилось время для всего. Алла ходила в школу, учила уроки, вышивала, выпускала стенгазету, играла с малышами. Высоко держа свой председательский авторитет, она была грозой баловников, успевала вечно что-то стирать и гладить. Общительная, веселая, она была признанной главой коллектива. Теперь ей было некогда. Она ходила в техникум и выполняла домашние задания с таким видом, будто ничего важнее и труднее на свете не существует. Если ее просили что-либо сделать, она досадливо отмахивалась или отвечала удивленно-пренебрежительным взглядом: почему ее беспокоят пустяками?

Она была старше всех воспитанников, и только она одна училась в техникуме. Ей одной разрешалось ложиться спать не вечером, а ночью, так как занятия кончались поздно. Ей одной были куплены особые учебники, александрийская бумага и готовальня. Для нее делали исключение из общего правила, и Алла поняла это как признание своей исключительности. Отсюда был один шаг до уверенности в том, что, сохраняя все права, она не имеет никаких обязанностей. И Алла сделала этот шаг.

Однажды Людмила Сергеевна заметила, что постель Аллы убирает Сима.

— В чем дело, почему Алла не убрала сама? — спросила Людмила Сергеевна.

— Она торопилась, ей к зачету готовиться надо…

На следующий день Людмила Сергеевна нарочно пришла в спальню и услышала, как Алла небрежно сказала:

— Девочки, заправьте мою постель, я ухожу…

Выговор директора Алла выслушала со злым лицом, постель прибрала, но всем своим видом показывала, что она права, а директор «придирается». Потом стычка произошла из-за дежурств. Митя растерянно сказал, что Алла дежурить отказывается, а он не знает, должна она дежурить или нет. Алла не только не была пристыжена, когда ее позвали к директору, но сама возмущалась и негодовала.

Какое право они имеют заставлять ее? Они не понимают, что такое техникум? Это им не примерчики решать! Какое они имеют право принуждать, если у нее такая перегрузка? Нет в детдоме других? Ничего с ними не случится, если лишний раз подежурят… Что она, мало работала в свое время? Пусть теперь поработают другие, а она не может…

Алла ушла, хлопнув дверью.

Да, это, конечно, не маленький Толя Савченко, запутавшийся в трех соснах. Она будет бегать и протестовать, жаловаться и кляузничать, требовать справедливости и доказывать свое право ничего не делать…

Жалобы и кляузы — пустяки, их не составит труда разъяснить. Хуже всего было то, что в детдоме вырос иждивенец. Пример Аллы мог заразить и уже заражал других. А этого терпеть было нельзя.

Как и когда это случилось? Чего не заметили, что проглядели она, Людмила Сергеевна, и воспитатели? Задатки, склонности? Чепуха, они не передаются, а прививаются. Каким образом пример для всех, активистка превратилась в эгоистичное, самодовольное и наглое создание? Может, дело именно в том, что слишком часто и много подчеркивали, что она такая и сякая, расхорошая? От неумеренных похвал головы кружатся, взвиваются кверху носы и у зрелых, взрослых людей… Всегда ставили ее в пример, в особое положение, вот и поверила в свою исключительность. А где уж исключительным снисходить до обязанностей! Они их признают только для других, сами имеют одни права. И чем больше прав, тем меньше обязанностей.

Физический вывих исправить легко. Душа — не лодыжка: нельзя дернуть и поставить на место… Нотации не помогают. Наказания озлобят. Поверить в свою исключительность куда как легко, а отказаться от нее — попробуй-ка!.. Единственное средство — создать человеку такие условия, чтобы он не стоял ни над кем, чтобы вокруг были такие же, равные. Равенство — наилучшее лекарство от зазнайства, а труд — от паразитизма… Жалко? Да, трудно ей придется. Не раз поплачет, посетует на жестокость… Ничего. Пока хрящи не превратились в кости, выправить можно. Потом останется только ломать. Это больнее, да и не всегда помогает. И нужен урок остальным. Маленькие смотрят на нее с обожанием — она ведь красивая, умная, старшая! — и подражают, как обезьянки.

На собрание пришли все ребята, но, в отличие от обычных сборов, не смеялись, громко не разговаривали. Алла, пренебрежительно прищурившись, оглядела собравшихся и отвернулась к окну.

— На повестке дня один вопрос, — объявил Митя, — о поведении Аллы Жуковой… Вы скажете, Людмила Сергеевна?

— Да. — Людмила Сергеевна встала, оглянулась на Аллу, но та упорно смотрела в окно и пренебрежительно щурилась, только щеки ее слегка заалели. — Мне так же, как и вам, ребята, — вздохнув, сказала Людмила Сергеевна, — тяжело и больно, что вопрос о поведении Аллы вынесен на обсуждение… Год назад она была председательницей нашего совета, была примерной воспитанницей, призывала других к дисциплине и усердной, честной работе. А теперь мы должны говорить о ней. Алла перестала интересоваться жизнью детдома. Она считает, что уже стала взрослой и у нее нет времени. Допустим, хотя это не так. Но Алла не хочет ничего делать, отказывается работать. А этого допустить мы не можем! Детский дом — коллектив. Здесь нет лучших и худших, у всех одинаковые права и одинаковые обязанности. Каждый должен работать в меру сил и уменья, работать и для других, потому что другие работают для него. Алла же решила, что имеет право ничего не делать для других, но все обязаны делать для нее и за нее. Вы помните, как запутался Толя Савченко. Толя ошибся, но он понял свою ошибку и исправился. Алла уже большая девочка, она не ошибается, делает это сознательно. Я много раз говорила с ней, Ксения Петровна — тоже, и всё безрезультатно. Пусть теперь она всем объяснит свое поведение. Еще не поздно исправить. Может быть, она осознала, что поступает неправильно, и исправится. А может быть, вы просто согласитесь, что она имеет право ничего не делать и вы все будете за нее и на нее работать?

Людмила Сергеевна села. Ребята перевели хмурые взгляды с директора на Аллу.

— Говори! — сказал ей Митя.

— Как же! — огрызнулась Алла. — На меня будут наговаривать, а я должна оправдываться?

— Встань! — жестко сказал Митя.

— Не буду я вставать — я не подсудимая!..

— А Людмила Сергеевна подсудимая? — повысил Митя голос. — Она встает, а ты будешь барыней сидеть? Встань!

— Вставай, вставай! Нечего! — закричали ребята.

Многим из них приходилось стоять перед советом, когда Алла сидела на председательском месте. А теперь она посмела отказаться от того, к чему понуждала других?!

— Ну и встану, подумаешь… — Алла вскочила. — Только все равно вы не имеете права меня судить. И директор на меня наговаривает, придирается, оскорбляет. Вы не имеете права меня оскорблять! Я знаю, я узнавала… Я не стану делать все, что ей захочется. Это маленьких она пускай уговаривает, а я не маленькая. По закону, я имею право жить в детском доме, и всё. Ничего вы мне не сделаете! Вы хотите, чтобы я занималась всякой ерундой и плохо училась? Мой долг — хорошо учиться, и я буду его выполнять. А заставлять меня никто не имеет права…

Аллу любили и уважали, ей завидовали и подражали. Даже когда она перестала быть председательницей, ее слово по-прежнему было решающим, поступки — выше критики. Узнав, что на собрании будут обсуждать ее поведение, ребята растерялись: как ее можно осуждать, если осуждала всегда она и осуждала правильно? Но чем больше говорила Алла, чем больше смотрели они на раскрасневшееся, искаженное злостью красивое лицо, тем скорее первоначальную неловкость вытесняло раздражение. Что она воображает? Кто она такая, чем лучше других? Подумаешь — учится! А они что, не учатся?

Один за другим ребята вставали и стыдили Аллу, напоминали, как она призывала других, требовала их наказания, а теперь сама хочет быть барыней, жить на всем готовом. Алла презрительно кривила губы, бросала уничтожающие взгляды на ораторов.

Лешка сидел у самой стены, позади всех. Ему было жалко Аллу, его возмущало то, что говорили о ней. Он страдал так, как если бы говорили все это о нем самом. Но он молчал — это было справедливо.

— Что ж нам говорить? — сказал Яша, выступавший последним. — Алла была лучшей среди нас, мы ею гордились… А теперь она не хочет нас слушать, не уважает коллектив. Она просто презирает нас. И я не знаю, что мы теперь должны делать… — Он посмотрел на Людмилу Сергеевну. — Мы постановим, а она не будет подчиняться…

— Конечно, не буду! — крикнула Алла.

— Яша сказал правильно, — поднялась снова Людмила Сергеевна. — Алла перестала уважать коллектив, считаться с ним. Она думает, что стоит выше коллектива и ей все позволено… Это самая скверная и тяжелая болезнь. Лечить ее нужно решительными мерами. Поэтому я предлагаю обсудить вопрос об исключении ее из детского дома…

— Вы не имеете права! — крикнула Алла.

— Не беспокойся — имеем.

С минуту длилось растерянное молчание.

— А как же?.. — несмело спросил кто-то.

— Я была в гороно, в техникуме и договорилась. Учится она хорошо, ей дадут место в общежитии и стипендию. Мы должны думать не о том, как ее наказать, а о том, как ей помочь, исправить ее. Мы уже не можем на нее повлиять, пусть повлияет сама жизнь. Ей шестнадцать лет. Другие в этом возрасте работают, живут самостоятельно. Вот пусть и она поживет самостоятельно. Здесь она на всем готовом, там ей придется самой заботиться о себе, самой работать… А работа — самое лучшее лекарство от зазнайства. Здесь она находится в исключительном положении, а там будет в таком же, как и остальные студенты. Ей будет трудно, но не труднее, чем другим. Это не страшно. Страшно, когда человеку легче, чем всем остальным, и он поэтому начинает думать, что он лучше остальных…

Алла ушла на следующий день. Уложив в корзинку свое «приданое» — белье, платья и учебники, — Алла вышла из спальной.

Во дворе, не сговариваясь, собрались все. Это был не такой уход, к какому готовили ее и какого желали все. Но Алла уходила в самостоятельную жизнь, и ее жалели, о ней тревожились. Как-то ей там будет? Уживется ли? Сумеет ли?

Окруженная галчатами, Анастасия Федоровна украдкой вытирала слезы. Прячась за внушительной фигурой своей наставницы, маленькие девочки всхлипывали. Хмурились ребята, печально смотрели на Аллу старшие девочки. Из кухни, скорбно поджав губы, вышла Ефимовна.

Увидев собравшихся, Алла на секунду приостановилась, потом горделиво вскинула голову и, ни на кого не глядя, пошла через двор. Губы ее кривились в пренебрежительной усмешке, но тонкие, выщипанные брови придавали лицу удивленно-глуповатое выражение. Она никого не поблагодарила, ни с кем не попрощалась. Так и не произнеся ни слова, она прошла мимо собравшихся, отворила калитку и скрылась за распустившимися кустами акаций.

Людмила Сергеевна поспешно ушла к себе. Хмурясь, разбрелись ребята. Лешка с тоской смотрел на кусты, за которыми исчезла Алла, унося свою корзинку. Неужто унесла она только то, что было в этой корзинке: несколько книжек и тряпки? Как можно было уйти вот так, ни на кого не оглянувшись, ни о чем не пожалев?..


Тараса Горовца еще зимой, когда по ботанике проходили раздел сельскохозяйственных культур, поразил рассказ о том, как картофель на юге вырождается. Растение умеренного климата, его выращивали на юге так же, как и в других местах: сажали весной и собирали осенью. Рос картофель хорошо, но клубнеобразование приходилось на самую жаркую пору. Оно замедлялось или прекращалось совсем, и осенью собирали картофель мелкий, как орехи. Урожай был маленький, а какое мучение чистить мелкий картофель, Тарас хорошо знал… Академик Лысенко предложил на юге сажать картофель не весной, а летом: картофель мог расти и в жару, а клубнеобразование приходилось на солнечную, но не знойную пору ранней осени, и клубни должны получаться крупные и многочисленные.

Тарас немедленно побежал с этим открытием к Устину Захаровичу. Тот выслушал и сказал:

— Не можно!

— Почему, дядько Устым?

— Вытребеньки! — махнул рукой Устин Захарович.

«Вытребеньками» Устин Захарович называл все, что было, по его мнению, выдумкой, не стоящей внимания серьезного человека.

Тарас заколебался. До сих пор авторитет дядьки Устыма был непререкаем, но академик, он ведь тоже что-то понимал. У Тараса впервые появились сомнения: так ли уж хорошо и правильно все, что говорит и делает дядько Устым? Тарас пытался отогнать эти сомнения, но, однажды зародившись, они уже не исчезли. Не мог же ошибаться академик! Он доказывал по-ученому, а дядько Устым только отмахивался.

Весной, когда прогрелась земля и подошла обычная пора сажать картофель, Устин Захарович наметил день выезда на подсобный участок. Тарас воспротивился и сказал, что сажать надо летом.

— Вытребеньки! — снова отмахнулся Устин Захарович.

— Не вытребеньки, а наука, дядько Устым.

— Картопля растет и без науки.

— Да ведь так же, по науке, лучше! — сказал Лешка, который был тут же.

— А де ты бачив, що лучше? У кнызи? Картопля в поле растет, а не в книжках…

В спор вступили Митя Ершов, потом директор. Людмила Сергеевна стала на сторону Тараса и сказала, что надо испробовать — часть посадить летом. Этого требует агротехника, и ребятам будет легче — занятия к тому времени окончатся.

Тарас победил, но победе не обрадовался. Он был доволен, что картошку будут сажать «по науке», но ел себя поедом за то, что подорвал авторитет дядьки Устыма. Валерий вздумал было разукрасить эту победу:

— Так и надо! Шо он понимает? Отсталый человек, некультурный…

Тарас озлился:

— А ты культурный? Да у тебя в голове того нет, шо у дядьки Устыма в пятке!..

Тарас страдал, оттого что сам вынужден был пойти против дядьки Устыма, и уж никак не мог допустить, чтобы другие наговаривали на него, да еще такие «брехуны», как Валерий…

Устин Захарович подчинился решению директора, но через несколько дней пришел к Людмиле Сергеевне и попросил отпустить его. Совсем отпустить. С работы.

— Да что вы, Устин Захарович? Что вы надумали? Неужто из-за того, что Тарас выступил против вас? Да он совсем и не против вас, а против старого метода. Ничего обидного в этом нет. Ребята учатся, всё на лету хватают…

— Да яка ж там обида? Ниякой обиды нема. Тарас — хлопчик розумный, работящий, из него люди будут… А я пиду. До колхоза пиду, робыть буду. Який з мене вчитель? Робыты я умею, а вчиты — ни…

Устин Захарович уехал, но совсем не туда, куда собирался.

Через несколько дней после этого разговора в детдом пришел щеголеватый молодой лейтенант милиции и спросил, здесь ли работает Устин Захарович Приходько. Устин Захарович, увидев его, выпустил из внезапно ослабевших рук седёлку, лицо его задрожало. Встревоженные ребята окружили лейтенанта и Устина Захаровича.

— Устин Захарович Приходько? — официально спросил лейтенант. — Распишитесь в получении. Отношение из Тернопольского облрозыска. Александр Андреевич Приходько, восьми лет, и Василий Андреевич Приходько, девяти лет, проживают в детском доме в Тернопольской области. Адрес указывается…

— Внуки… — глухо, осипшим голосом проговорил Устин Захарович.

— Ну да! — улыбнулся лейтенант и сдвинул фуражку на затылок. Белобрысые волосы упали на лоб, вся официальность с него разом соскочила. — Видишь, дед, а ты сомневался! Я ж тебе говорил — разыщем. Если милиция возьмется — будь покоен!

— Внуки! — повторил Устин Захарович. — А Галька?.. Невестка ж где?..

— Насчет Галины Приходько ничего не известно, — помрачнел лейтенант. — Может, и найдется, только навряд… Дети есть, а ее нет… Ну, держи, дед, расписывайся…

Кое-как Устин Захарович накорябал свою подпись, потом схватил обеими руками руку лейтенанта:

— Ой, спасыби вам!.. Ой, яке ж спасыби!.. Хороша вы людына!..

— Да ну! Да что! — польщенно улыбался лейтенант и пытался освободить свою руку.

Но Устин Захарович не отпускал:

— Ой, яке ж велыке спасыби!.. Внуки мои…

Два дня, пока Устин Захарович оформлял увольнение и получал деньги, показались ему годом. Мысли его непрестанно перескакивали то к внукам, то снова к Гальке. Теперь, когда не осталось надежды на то, что Галька найдется, он уже не помнил своего прежнего к ней отношения, не помнил, как сердился и ругал ее. Ему казалось, что он всегда ценил ее, уважал и даже любил. Теперь он уже думал, какая она была хорошая пара Андрею, какая работящая, веселая, как песни пела — «аж душа дрожала?» — и какая хорошая мать своим и Андреевым детям, его внукам!.. Он старался представить себе, какие они стали, но представить не мог и вспоминал всегда одно и то же: как Галька голосит, а они, малята, с ужасом смотрят на мать и захлебываются от крика… Сколько с тех пор намучились, набедовались!.. Ну, теперь уже всё, теперь, когда он заберет их и привезет домой… О том, что будет, когда он привезет внуков, думать Устин Захарович не мог. Все сливалось во что-то яркое, звучное и радостное, что можно было назвать лишь одним словом — счастье.

Провожать Устина Захаровича на вокзал пришел весь детский дом. Когда уже совсем собрались уходить, Ефимовна выбежала из кухни и сердито сунула Устину Захаровичу увесистый узелок.

— На́ вот, — ворчливо сказала она. — Сам доро́гой поешь и внукам гостинца привезешь… Я ведь вас, мужиков, знаю: никогда ни про что не подумаете!.. — и ушла на кухню, вытирая глаза.

Устин Захарович стоял на платформе, окруженный галдящими ребятами. Щеки его густо синели и пылали свежими порезами после недавнего бритья. Все старались сказать ему напоследок что-нибудь хорошее, ласковое, только Тарас молча стоял рядом и прижимался к его большой жилистой руке.

— Так смотрите, Устин Захарович, — сказала Людмила Сергеевна, — как договорились: забирайте своих внуков и возвращайтесь. Внуки будут в доме жить, и вы при них. А то что ж так… Они ведь маленькие, им женский присмотр нужен.

— Добре, добре!.. Спасыби!

Устин Захарович вошел в вагон и сейчас же высунулся в открытое окно. Ему махали платками, руками, кричали о здоровье, счастливом пути. Он тоже махал рукой и что-то говорил. Было странно, непривычно видеть улыбку на его всегда угрюмом, неподвижном лице. И не понять было, чего больше в его улыбке — радости от предстоящей встречи со своими «малятами», внуками, или грусти от разлуки с этими «малятами», к которым так прочно приросла его душа.

Поезд тронулся. Замелькали окна, двери, флажки проводников, скоро только хвостовой вагон смотрел красным сигнальным зраком на ребят, а они всё еще стояли и махали вслед своему суровому другу.

Не было горечи в разлуке с Устином Захаровичем: он ехал к своим внукам, навстречу радости. Но ребятам взгрустнулось. Может, это было предчувствие новых разлук? Они подступали все ближе. Кончались экзамены, скоро семиклассники навсегда оставят детский дом.

37

Миновали со всеми их страхами и волнениями такие бесконечные и так быстро пролетевшие экзамены. В последний день в класс пришли Галина Федоровна и Нина Александровна. Они поздравили ребят с переходом в седьмой, пожелали им хорошо отдохнуть, набраться сил для новых успехов. Борис Проценко от имени всех поблагодарил учителей и под общий смех пожелал им тоже хорошо отдохнуть от них, от ребят, потому что хотя они старались баловаться поменьше, но все-таки, кажется, баловали порядочно… Валерий Белоус шепнул, что сейчас он тоже «оторвет речугу». Сидящие рядом ребята придержали его за куртку, за штаны, и речь не состоялась.

Потом целой толпой с гамом и смехом провожали домой Викентия Павловича. Ребята подхватили друг друга под руки и плотной шеренгой заняли всю улицу. Викентий Павлович шагал посередине. Прохожие удивленно оглядывались на шумную толпу школьников и седеющего человека с вислыми усами, который смеялся и кричал ничуть не меньше ребят.

Возле дома Викентия Павловича шумная ватага распалась, начала расходиться. Кира, Наташа, Витька и Лешка пошли вместе. Они поговорили о том, что́ каждый будет делать, куда пойдет. Наташа оставалась в школе. Кира шла в ремесленное, Витька, так как о военно-морском училище рано было говорить, собирался в электротехникум. У Лешки не спрашивали, считая, что он будет учиться в седьмом.

— Получается — все в разные стороны, — сказала Кира. — Жалко как! Но мы будем встречаться, обязательно! Правда?..

— Да что мы, расстаемся, что ли? — сказал Витька. — А поход?

Накануне совет дружины решил провести первый поход, пока небольшой, за двадцать километров, в Найденовский рыболовецкий колхоз. Отправиться должны были через три дня после экзаменов, но Костя предложил сначала послать передовую группу, разведчиков, чтобы договориться с колхозом, подобрать место для ночлега, для выступления самодеятельности. В передовую группу назначили Толю Крутилина, Наташу и Киру. Толя замялся — он хотел сразу после экзаменов ехать в Керчь и участвовать в походе не собирался. Витька во время обсуждения ерзал, насупливая брови, и наконец спросил:

— А вы что, пешком?

— Подвернется попутная машина — хорошо, — сказал Костя, — а нет — пешком.

— Так у вас на разведку два дня уйдет! А я предлагаю на шверботе. По берегу далеко, а морем я вас в три часа по прямой доставлю!.. — сказал Витька и горделиво надулся.

— Что ж, — сказал Костя, — это, пожалуй, идея. С Лужиным о шверботе я договорюсь.

Вместо Толи, к удовольствию обоих, был назначен Витька. Он с восторгом сообщил эту новость Лешке, ожидая, что и он так же обрадуется, но лицо Лешки никакого восторга не выразило.

— Ну так что? И поезжайте, — сказал он, опуская глаза.

Витька озадаченно посмотрел на него, стукнул себя кулаком по лбу и бросился обратно.

— Постой! Подожди! — крикнул он, обернувшись, и убежал.

Через несколько минут Витька прибежал еще более сияющий.

— Всё! — еще издали закричал он. — Костя разрешил!

— Что — разрешил?

— Чтобы ты с нами! Понимаешь? Я ему говорю: так и так… А он говорит: «Правильно! Кто же, мол, друзей оставляет… Вообще, говорит, его надо привлекать, он, кажется, хороший парень…» Это про тебя. Понимаешь?.. Вот молодец, а? Я ж говорил — башковитый!

Отъезд был назначен на четыре часа, но уже в час Витька прибежал в детский дом и заторопил Киру и Лешку.

Они зашли за Наташей и побежали на водную станцию, потом часа два маялись, ожидая Костю и поминутно выбегая на дорогу, чтобы спросить у прохожих, который час.

Наконец вожатый пришел. Витька давно уже подвел «Бойкого» к мосткам. Костя проверил, есть ли спасательные поплавки и, на всякий случай, весла, и скомандовал отчаливать. Витька поставил на место руль, Костя поднял парус.

Он затрещал, захлопал, потом выгнулся под ветром, у бортов зажурчала вода. Вдали от берега ветер усилился, накренил швербот, вода закурлыкала громче. Здания на берегу сливались в пеструю неразбериху, тонули в зеленом разливе садов. Белые облака разбегались от солнца и таяли.

— Хорошо как! — сказала Кира и, зажмурившись, подставила лицо солнцу.

Сиреневая падымь затянула дома и зелень, лишь прозрачный, высоко поднявшийся в небо дымный полог «Орджоникидзестали» напоминал об оставленном сзади береге.

— Ну, капитан, может, повернем? — спросил Костя.

— Пригнитесь! — скомандовал Витька.

Сжав губы, с напряженным лицом он перебросил парус, сделал поворот и горделиво осмотрелся.

Костя похвалил, остальные не поняли блеска Витькиного маневра.

Наташа старалась поймать мелькающие мимо бортов студенистые блюдечки медуз.

— Хорошая завтра будет погода! — уверенно сказала она.

Костя оглянулся на множество всплывающих наверх медуз и подтвердил: должна быть хорошая.

Берег снова появился, потемнел, на нем выросли трубы, домны завода. В ковше против красноватых гор рудного двора темнел утюг затонувшего парохода. Лешка вспомнил первую встречу с Витькой в трюме парохода, поход с Наташей. Наташа смотрела на пароход и, должно быть, тоже вспоминала. Взгляды их встретились, они улыбнулись недавнему своему ребячеству. Теперь оно казалось им далеким и давним.

И уж совсем далеким, таким далеким, словно это было не с Лешкой, а с кем-то другим, вспоминались Ростов и Махинджаури, вопли маяка, перекошенное злобой лицо дяди Троши, побег, грузно кланяющийся волнам «Гастелло», первые дни в детдоме… А сейчас уже наступали и последние…

Рано утром, выбрав момент, когда Людмила Сергеевна была одна, Лешка пришел к ней.

— Ты что, Алеша?

— Я хочу спросить… Вы пустите меня в ремесленное?

— В ремесленное? Что тебе не терпится? Ты еще год можешь жить здесь. А на кого ты хочешь учиться?

— На сталевара.

— На сталевара? Это трудно — сталеваром.

— Я знаю… Но я хочу.

— Хотеть мало.

— Я выдержу… Смогу!

— Ну что ж, — сказала Людмила Сергеевна, — иди, если хочешь и уверен, что сможешь… Но еще есть время: подумай как следует!

— Ладно. Только я все равно не передумаю! — улыбнулся, убегая, Лешка.

Еще какой-нибудь месяц — и надо подавать заявление, и начнется уже совсем другая жизнь…

Завод остался по левую руку, потом позади. Откос берега за ним отливал стеклянным блеском.

Вдруг на нем показалась, потекла вниз ярко-красная струйка.

— Что там? — показала Кира.

— Отвал. Шлак выливают, — объяснил Костя. — Не устал, капитан? А то давай сменю.

— С чего это я устану? — оттопырил губу Витька. — Первый раз, что ли?

Его распирала гордость. Пусть никто, кроме Кости, не понимает, как здорово водит он швербот, но Костя-то понимает!

Показался крутой обрыв Найденовки, причальные мостки приемочного пункта рыбозавода. Они причалили к мосткам, потом, пока позволяла глубина, подвели «Бойкого» к берегу.

Костя и ребята ушли в правление колхоза.

Лешка остался сторожить швербот — вахтенным, объяснил Витька. Лешка сел на носу, свесил ноги через борт.

У самого уреза воды ходили скворцы, важные, как лакеи во фраках из заграничных фильмов, и клевали тюльку, выброшенную волной на берег.

Переваливаясь и гогоча, пришли гуси и прогнали скворцов. Скворцы уселись все на один небольшой куст и громко затрещали, не то ругая грубых гусаков, не то ссорясь между собой. Потом сделали дружное «фр-р» и улетели.

Катер подвел к причалам две большие лодки, до бортов налитые серебристой тюлькой. Рыбаки опустили в лодку раструб прорезиненного ребристого шланга. Заработал мотор — вздрагивающая труба рыбососа начала вбирать, всасывать тюльку и выбрасывать ее на транспортер.

Бегучая дорожка транспортера проходила под соляным бункером, из него сыпалась соль, и уже посоленная тюлька падала в чан.

Косые тени стали бесконечными, когда Костя и ребята вернулись на берег.

Их сопровождал рыбак с морщинистым, коричневым от загара лицом.

— В сушилке будем ночевать, — сообщил Витька. — Там ме́ста на всю школу хватит…

— Давайте быстрее, ребята, — сказал Костя. — Пора домой, а то что-то ветер затихает…

— А он уж вовсе убился, — сказал рыбак.

Ветра не было. Замерли деревья на откосе, море стало зеркальным.

— Вам бы катером, он бы враз отбуксировал до города, — сказал рыбак.

— Да ведь он ушел!

— Ушел.

— А ветер, как думаете, поднимется?

Рыбак посмотрел на море, на небо:

— Навряд. Коли о сю пору убился, до утра навряд чтобы поднялся.

— Что будем делать? — спросил Костя.

И Лешке показалось, что он лукаво прищурился.

— Переночуйте, вот и вся недолга, — сказал рыбак. — Хоть у меня в хате. Места хватит.

— Я от швербота не пойду, — сказал Витька, — я за него отвечаю.

— Правильно! А остальные как? — спросил Костя.

— А мы… — загорелись у Наташи глаза, — а мы — хуже? Давайте мы тоже. Вот хоть здесь, — показала она на ворох старых, ожидающих починки сетей.

— Да идемте в хату! — предложил рыбак.

— Нет, спасибо! Решили — останемся здесь, — сказал Костя. По всему было видно, что он очень доволен таким решением. — Только, может, кто о мягкой постели горюет?..

— Это мы-то? — возмутилась Кира. — Да я могу и вовсе не спать!

— Вот видите, — сказал Костя рыбаку, разведя руками. — Ну ладно, устраивайтесь, а я пойду в «Рыбкооп» за провиантом.

Костя и рыбак ушли. Витька и Лешка пошли собирать все, что могло гореть: сухие ветки, палки.

Лешка, вспомнив ночевку в поле, собирал коровьи лепешки.

— Фу, гадость! — сказала Наташа, увидев Лешкину добычу.

— Не гадость, а топливо, — возразил вернувшийся Костя. — Палочки сгорят в полчаса, а этого добра хватит на всю ночь. Там, где леса нет, кизяк — топливо первый сорт.

Они поели колбасы и хлеба, принесенных вожатым, напились сладкой и липкой фруктовой воды.

Над уснувшим поселком громкоговоритель под рассыпчатое треньканье долго и тягуче призывал: «Приходи же, друг мой милый!..» Потом в громкоговорителе щелкнуло, на поселок упала тишина.

Звезды одна за другой вспыхивали в небе, и тотчас загорались их близнецы в черной глади моря. Красноватые отблески костра змеились по ней, тянулись к звездам и не могли дотянуться.

Витька, уткнувшись лицом в согнутый локоть, засопел, Кира и Наташа тоже прилегли.

Звезды в море начали дрожать, двоиться, и Лешка незаметно уснул.

Проснулся он от предутренней свежести. Костер потух.

Был тот предрассветный час, когда сгущается ночная тьма, словно пытаясь противостоять наступлению света. Его еще не было, но он близился, подступал к горизонту, и темнота бросала ему навстречу всю свою мрачную, глухую силу.

Деревья на обрыве шумели; тихонько лопотали, всплескивали волны.

Еле различимо мерцали звезды в небе, но уже ни проблеска света не было в море.

Лешка подбросил в костер веток, начал раздувать тлеющие угли.

Костя проснулся.

— Вставайте, ребята! Надо ехать, пока ветер.

Поеживаясь от холода, ребята забрались в швербот. Темно-серое крыло паруса шевельнулось над ними, и сразу где-то позади, во мраке, остались причал, рыбачий поселок и берег.

— Как же мы в потемках? — спросила Кира. — Еще заедем куда-нибудь…

— Не заблудимся, — сказал Костя, сидевший теперь на руле. — Выйдем на мысок — откроется город, завод. Да и утро скоро…

Цепочка далеких мерцающих огоньков вскоре открылась по горизонту с правого борта, но Костя вел швербот дальше, в открытое море. И только когда задрожали в воде отражения таких же далеких огней завода, он положил руль на борт и перебросил парус.

— Смотрите, смотрите! — закричала Кира.

Среди смутного марева заводских огней вспыхнула огненная нить.

— Плавка идет, — сказал Костя.

Огненная нить померкла, потом вспыхнула снова, пронизывая, прожигая мрак. Он сдался и отступил. Небо позади домен посветлело, окрасилось розовым. Будто зажженная огненной нитью, занималась заря.

Костя сменил галс, парус закрыл завод, но не мог скрыть зарю. Отблески ее струились по воде, светом наливалось небо, и даже парус, будто накаляясь, начал розоветь.

Ветер дул с севера — Косте приходилось лавировать.

Когда он снова сменил галс и перебросил парус, солнце уже поднялось над горизонтом и уже не розовым, а золотистым светом залило берег. Ребята никогда не видели его при восходе солнца — он показался им незнакомым и таинственным.

— Мы… — сказала Наташа, — мы сейчас как аргонавты…

— Ага, — подхватил Витька, — как у Джека Лондона. Помнишь:

Как аргонавты в старину,

Покинули мы дом.

И мы плывем, тум-тум, тум-тум,

За золотым руном…

— Да нет! — поморщилась Наташа. — То ж золотоискатели. Вот оно, золото, смотрите!

Она перегнулась через борт, зачерпнула в горсть воды. Солнце стекало с ее пальцев золотыми каплями.

— Капитаны! — вскочил Витька. Капитаны были для него воплощением всего лучшего, и, приближая мечту, он называл всех и себя капитанами. — Капитаны! Золотой берег перед нами. Полный вперед!

Ветер, заходя к востоку, усилился. Костя переложил руль — «Бойкий» накренился и стремительно понесся к берегу.

Лешка вспомнил напутствие Анатолия Дмитриевича.

— Полный вперед! — крикнул он. — Чтобы ветер свистал в ушах!..

Ясный свет разгорающегося утра струился на легкой волне и бежал им навстречу.


Загрузка...